Соляной бунт

Онлайн чтение книги Разин Степан
Соляной бунт

1

Набат над Москвой ширится, подыхают над старым городом красные облака; жестяные главы на многих церквах стали золотыми.

– Стрельцы тоже по нас!

– Их тоже жмали – метятся!

Нашли палача. Палач не посмел перечить народу.

– Ходил твой кнут по нас – нынь пущай по боярам ходит!

Палач пошел в Кремль; за палачом толпа – кто потрезвее. Стрельцы – те пошли во хмелю.

– Подай сюда Плеще-е-ва-а!

– Самого судить будем!

В деревянном дворце царя, видимо, решили судьбу царского любимца.

На обширном крыльце с золочеными перилами стоял матерый ширококостный молодой царь в голубом кабате с нарамниками22Кабат с нарамниками – царская верхняя одежда с наплечниками., унизанными жемчугом. Близ царя – воевода Долгорукий – в черной бороде проседь, из-под густых бровей глядят ястребиные желтые глаза. Князь одет по-старинному в длиннополом широком плаще-коце, застегнутом золотой бляхой на правом плече. Сзади царя – кучка бояр.

Перед царем, кланяясь в землю часто и униженно, сверкая лысиной, ползал на коленях пузатый боярин с пухлым лицом и сивой бородой. Черная однорядка волочилась за ним, слезая с плеч.

– Государь! Государь! Служил ведь я тебе и родителю твоему – себя не жалел! Попомни услуги, – пошто даешь меня на поругание холопам? Гож я, гож еще! Тоже и буду служить псом верным, и службу где дашь – туда отъеду, и какую хошь службу положи…

Парь отвернулся, молчал.

Сказал Долгорукий резко и громко:

– Вор ты, судья! За службу кара.

– Бью и тебе челом, князь Юрий!.. Молви за меня государю слово, за душу мою постой, а я…

Круглые глаза князя глядели сурово на судью.

– Лазал перед государем с оговором – нынь «молви»!

– Ой, князь Юрий! Пошто мне тебя хулить, ой, то ложь, князь!

– Подай сюда Плещея-а!

Долгорукий молодо и звонко сказал:

– Палача сюда!

Плещеев, подавленный, уткнув лицо в полу однорядки, плакал.

На крыльцо поднялся палач. Облапив, понес Плещеева вниз по ступеням, но обернулся, спросил:

– Провожатый дьяк – кто?

– Казни судью! Вина его ведома.

Долгорукий отошел в глубь крыльца.

– Бояре, родные мои, кровные, молю, молю, молю! – кричал Плещеев и, встав на ноги, упирался.

Стрельцы, помогая палачу, пинали Плещеева.

Царь и бояре видели, как волокли Плещеева. Царь плакал. Кто-то из бояр сказал:

– Допустим смерда к расправным делам – не то увидим!

Бояре придвинулись к перилам, глядели, охали, а в это время на крыльцо по-кошачьи мягко вбежал человек в сером сукмане, пал перед царем на колени, заговорил, кланяясь:

– Не осуди, государь! Дай молыть слово…

Царь попятился, но сказал:

– Говори!

– Не стрельцы мутят народ, государь, а пришлый детина, коего рода – не ведаю; приметины его – ширококост, лицо в шадрннах малых, голос – как медяный колокол!

– Уловите заводчика!

Царь отошел к дверям в сени. Человек в сукмане хотел незаметно юркнуть с крыльца, но его уцепили за полу, из-под полы истца вывернулся и покатился вниз по ступеням тулумбас. Старый боярин в синей котыге с тростью в руке держал истца за полу, шел с ним вниз и говорил:

– Уловите заводчика, справьте государю угодное… В кабаках водку огнем палите – к водке бунтовщик липнет. Да примечайте которого…

– Наших, боярин, много посекли бунтовщики в погребах боярина Морозова…

– А за то и посекли, что дураки! Дураков и бить. Киньте сукманы, шапки смените, людишками посадскими да смердами оденьтесь…

Истец хотел идти, но боярин держал его. Старик вскинул волчьи глаза, прислушался к говору бояр и тихо заговорил:

– Ежели ты, холоп, еще раз полезешь на царские очи, то будешь бит батогами, язык тебе вырежут воровской! Твое есть сей день счастье, что палач поганил, по слову Юрия-князя, крыльцо! Иди – ищи.

Не смея нагнуться поднять тулумбас, истец быстро исчез.

– Государь выдал! – крикнул палач, ведя Плещеева.

Много рук подхватили палача и судью за воротами Кремля, а на площади заухало тысячей глоток:

– Наш теперя-я!

Толпа бросилась к палачу, на нем затрещала рубаха, свалилась шапка, тяжело придавили ногу. Палач толкнул от себя судью:

– Сгоришь с тобой!

Толпа подхватила судью; сверкнули топоры, застучали палки по голове Плещеева.

– В смирной одеже!

– Сатана-а!

– Бархаты, вишь, дома-а!

Платье Плещеева в минуту расхватали, по площади волокли голое тело. На трупе с безобразным подобием головы болтались куски розовой шелковой рубахи, втоптанные в мясо ногами народа.

– А наши дьяка ухлябали!

– Назарку Чистова сделали чистым!

– Тверская гори-и-т!

– Мост Неглинной гори-и-т!

– Большой кабак истцы зажгли!

– Туды, робяты-ы! Сколь добра сгибло-о!

2

В сумраке резной и ясный, как днем, стоял Василий Блаженный. Зеленели золотые главы Успенского собора. Кремлевская стена, вспоминая старину конца Бориса и польского погрома, вспыхивала, тускнела и вновь всплывала, ясная и мрачная.

Раздвинув набухшие, отливающие сизым облака, стояло прямое пламя над большим царевым кабаком.

Пестрая толпа с зелеными лицами лезла к огню. На людях тлели шапки, и казалось, не народ, а бояре выкатывают из пламени дымные бочки с водкой. Народ, в бархатных котыгах и ферязях, бил в донья бочек топорами.

– С огня, братаны!

– Пей, товарыщи!

– Сгорит Москва!

– Али пить станет негде?

– Гори она, боярская сугрева!

– Слушь, браты, сказывают, царь залез в смирную одежу-у?!

– Так ли еще посолим!

Пили, как в подвалах Морозова. Дерево на мостовой, политое водкой, загорелось. Горела и сама земля. На дымной земле валялись пьяные. Свое и боярское платье горело на людях. Люди ворочались, вскакивали, бежали и падали, дымясь, иные корчились и бормотали. По ногам и головам лежащих прошел кабацкий завсегдатай поп-расстрига, плясавший по кабакам в рваном подряснике. С кем-то другим, таким же пьяным, они тащили обезображенный труп Плещеева. Расстрига, мотаясь, встал на головни, на нем затлелась рваная запояска, задымились подолы рясы.

– Спущай! – крикнул он и бросил, раскачав, прямо в огонь тело судьи.

– Штоб ему еще раз сдохнуть! – И запел басом:

Человек лихой…

Дьявол, душу упокой,

А-а-ллилуйя!

– Горишь, отец!

– Был отец, нынь голец!

В стороне, белея кафтаном, в бархатном каптуре стоял широкоплечий казак. Правую руку держал под полой – там была сабля. Он думал: «Эх, сколь народу свалилось, а бояр? Мал чет…» – И, повернувшись, прибавил вслух:

– Ну да еще впереди все!

Широко шагая, шел дымными улицами – ело глаза, пахло горелым мясом. Народ по улицам лежал, как большие головни. Атаман тоже изрядно выпил, но поступь его была тверда. Только душе хотелось простора, и рука сжимала рукоять сабли.

Он был недалеко от знакомого тына, уже ступил на старое пожарище и тут только заметил, что за ним идут три человека стороной.

«Эти не хмельные. Истцы!»

Один из троих подошел к атаману. На нем чернела валеная шапка, серел фартук торговца:

– Эй, слушь-ко, боярской сын!

Атаман сдвинул каптур на затылок, повел глазами.

– Не светло, а зрак твой видной, – не ворочай глазом, я человек простой!

– Чего тебе?

– Ты зряще купил экой каптур – ен морозовской и кафтан турской бога…

– Дьявол!..

Атаман выдернул из-под полы пистолет, щелкнул курок, но кремень дал осечку. Подбежали еще двое. Атаман шагнул быстро к первому, ударил торговца по голове дулом. Парень осел, не охнув.

– А вы? – крикнул он грозно.

Двое бежали прочь.

Атаман гнался долго за двумя и скрипел зубами, но бегали истцы скоро. Он проводил их глазами за Москворецкий мост, вернулся к убитому, поднял его, сунул в яму, в которой когда-то выгорел столб.

Сам не зная зачем, навалил на яму два обгорелых бревна:

– Бревна не на месте, а тут черту крест!

Знакомым путем прошел через пожарище и скрылся в кустах обгорелой калины.

3

За столом на широких ладонях лежит курчавая голова.

Ириньица, в шелковом летнике, в кике бисерной по аксамитному полю, разливает в большие чаши хмельной мед.

– А и что-то закручинился, голубь-голубой? Пей вот!

Атаман поднял голову. Взгляд потускнел, на худощавом лице – усталость.

– Жонка, не зови меня голубем – сарынь я.

– Ой, то слово чужое! А что такое сарынь, милой?

– Сарынь – слово басурманское – сокол, а по-нашему, по-казацки, – коршун!

– Уж лучше я буду звать тебя соколом. Не кручинься, пей, вот так.

– Ух, много пил, – а и крепкий твой мед! Не кручинюсь… Плечи и руки томятся по делу. Много его на Москве, да во Пскове наши играть зачинают… Меня же тянет на Дон.

– Жонка, видно, ждет там? И зачем ты, сокол, такой сладкой уродился?

– Думаешь… приласкаю, а рука за пистоль тянется – убить… Боярыню нынь приласкал.

Глаза женщины загорелись злым:

– Змею ласкать? Змея, сокол, завсегда с жигалом!

Атаман, выпивая, обмолвился раздумчиво:

– Есть у меня чутье, как у зверя, и знаю я… убить или простить… Тут надо было так – простить…

– Пей!.. Я нацедила… Вишь ты какой!.. Погоди-ка, чокнемся.

Она потянулась к нему и, чокаясь, сверкнула накалками вышитых жемчугом рукавов, обхватила его за шею, целуясь.

– Не висни, жонка!

– Аль уж не любишь?

– Не лежит душа к любови… Другое вижу… вижу далеко…

– А я ничего не вижу, люблю тебя, как молонью. Страшной сегодня Москву видела, ой, страшная была Москва! И что ты с собой за заветное носишь, что народ за тобой так липнет? Готов был народ все изломить, и Бога и царя кинул. А я бы уж, если б воля была, приковала сокола к моей кроватке золотой цепью, перлами из жемчугов опутала бы кудри и не выпустила, не отдала никакой чужой красе, выпила бы твою кровь и тут померла с тобой какой хошь лихой смертью.

– Кинь! То пустое…

– Не пустое, сокол! Голова мутится, сердце горит… Так бы и пошла да предала себя: «Нате, волки, ешьте! Помереть хочу. Нет мне жисти – люблю!»

– Забудь все, – пей!

– Гуляют да пьют, а бояре тут! – хрипел голос из распахнутой двери. На убогих ногах горбун, звеня железом, вполз в горенку.

Рука упала на саблю, атаман вскочил на ноги:

– Эй, старик! Где вороги?

– То, гостюшко, кощуню я! Пустое говорю – нет ни бояр, ни истцов, а вот на торгу висит грамота, и на ней списаны твои приметы, и грамоту чтут люди всякие..

– Ой, дедко, скоро как и грамота?!

– Сам чел, и люди чли, и пьян, и тверез, всяк у той грамоты стоял. А платится за твою голову, гостюшко, цена немалая: три ста рублев московскими, да тулуп рысей, да шапка тому, кто тебя уловит…

– Мекал я, – тут меня дошли?

– Пей, мой боженька!

– Не бог я и богом быть не хочу… Ходил по монастырям, на народ глядел… веру пытал… Верю ли я, не знаю того… Ведаю одно – народ молит Бога с молитвами, слезами да свечами, а кругом – виселицы, дыба и кнут… Богач жиреет, а народ из последних сил тянет свой оброк… от воеводы по лесам бежит… Палачам за поноровку, чтоб помене били, последние гроши даст, а у кого нет, чем купить палача, ино бьют до костей… Пытал я Бога искать, да, должно, не востер в книгочеях. Вот брат мой старшой, Иван Разин, чел книги хорошо и все клянет… Не Бога искать время, искать надо, как изломить к народу злобу боярскую.

– Нынь, милой, не одних истцов – пасись всякого: имать будут тебя все… Срежь-ко свои кудри, оставь их бедной Ирихе… Откажи ей кудерышкн – ведь унесешь любовь, а я кудри буду под подушкой хоронить, слезами поливать и стану хоть во снах зреть ту путину дальную, где летает мой сокол желанной… Слушь! Вот что я удумала…

– Говори, жонка, – дрема долит!

– Обряжу я тебя в купецкую однорядку, брови подведу рыжим, усы и бороду подвешу… сама купчихой оденусь, и пойдем мы с тобой через Москву до первых ямов да наймем лошадей. Я-то оборочусь сюда, а ты полетай в родиму сторону.

– Спать, жонка! А там на постели додумаю, быть ли мне в купчину ряженным или на саблю надею скласть, – спать!..

– Ой, на перинушке дума не та! И не дам я тебе думать иных дум, сокол… Постельные думы – особые.

– Пей, дедо, с нами!

Горбатый старик, примостившись в углу под образами на лавке, приклеив около книги, старой, большой и желтой, две восковых свечи, читал.

– Пей, старой!

– Сегодня, гостюшко, я не пью… Сегодня вкушаю иной мед – мудрых речения…

– Бога ищешь? Кинь его к лиходельной матери! Ха-ха-ха!

– Ну его! Снеси меня, Степа… снеси на постель, и спать…

Свечи погашены. Сумрачно в горнице. Сидит в углу старик, дрожат губы, спрятанные в жидкой бороде, водит черным пальцем по рукописным строкам книги. На божнице у спасова лика черного, в белом серебряном венце, горят три восковые свечи. Спит атаман молодой, широко раскинув богатырские руки, иногда свистит и бредит. К его лицу склонилась женщина; кика ее, мутно светя жемчугами и дорогими каменьями, лежит на полу у кровати.

Женщина упорно глядит, иногда проводит рукой по глазам. Вот придвинулась, присосалась к щеке спящего, он тревожно пошевелил головой, не открывая глаз; она быстро сунулась растрепанными волосами в подушки. Дрожит рубаха на ее спине, колыхаются тихие всхлипыванья.

Переворачивая тяжелый лист книги, горбун чуть слышно сказал:

– Ириньица, не полоши себя, перестань зреть лик: очи упустят зримое – сердце упомнит…

Она шепотом заговорила:

– И так-то я, дедко, тоскую, что мед хмелен, а хмель не берет меня…

Горбун, перевернув, разгладил лист книги.


Читать далее

Фрагмент для ознакомления предоставлен магазином LitRes.ru Купить полную версию
Соляной бунт

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть