ПОРА РАСЦВЕТА  Перевод Г.Худадовой

Онлайн чтение книги Семья Тибо (Том 1)
ПОРА РАСЦВЕТА  Перевод Г.Худадовой

I. Поступление Жака в Эколь Нормаль. - Разговор Антуана с Жаком. Объявление о приеме. Жак, Даниэль и Батенкур на обратном пути из Школы 

Братья шагали вдоль решетки Люксембургского сада. Часы на Сенате только что пробили половину пятого.

- У тебя взвинчены нервы, - заметил Антуан - его стала утомлять торопливая походка брата. - Ну и жарища. Наверно, будет гроза.

Жак пошел медленнее, приподнял шляпу, сжимавшую виски.

- Нервы взвинчены? Да ничуть. Что, не веришь? Я просто удивляюсь своему спокойствию. Вот уже две ночи сплю непробудным сном, да так, что утром еле встаю. Право же, я совсем спокоен. И ты бы мог не ходить. И без того у тебя куча дел. Тем более и Даниэль будет. Ну да, представь себе, нарочно ради этого прикатил из Кабура - только что звонил по телефону узнать, в котором часу будет объявлен список принятых. Да, в этом отношении он прелесть. И Батенкур должен прийти... Сам видишь, в одиночестве я не останусь. - Он вынул часы: - Итак, через полчаса...

"Как он волнуется, - подумал Антуан, - да и я немного, хотя Фаври уверяет, что его фамилия занесена в списки".

Антуан, как обычно, когда дело касалось его самого, отметал всякое предположение о неудаче. Он посмотрел на младшего брата отеческим взглядом и, сжав губы, стал мурлыкать: "В сердце моем... в сердце моем..."; ах, черт, и привязался же этот мотив - утром его все напевала крошка Ольга. По-моему это Дюпарк. Кстати, как бы она не забыла напомнить Белену о пункции седьмому номеру. "В сердце моем... та-та-та, та-та".

"Ну, положим, я принят, но буду ли я искренне, вполне искренне счастлив? Уж наверняка не так, как они", - раздумывал Жак, подразумевая Антуана и отца.

- А знаешь, как все получилось, когда я в последний раз обедал в Мезон-Лаффите, - сказал он, и к этому его побудило одно воспоминание. - Я только что развязался с устными экзаменами, и нервы у меня были измочалены. И вот представь: вдруг Отец - ты эту его манеру знаешь, бросает мне: "Как же нам с тобой быть, если тебя не примут?"

Жак осекся: налетело еще одно воспоминание. Он подумал: "До чего же я сегодня взбудоражен". Усмехнулся и подхватил брата под руку:

- Впрочем, Антуан, удивительно не это, а то, что произошло со мной наутро... Наутро - после того вечера. Мне просто необходимо поделиться с тобой. Я был свободен, и Отец поручил мне вместо него пойти на похороны господина Креспена. Помнишь? Вот тут и произошло нечто непостижимое. Оказалось, явился я слишком рано; полил дождь, я вошел в церковь. Надо сказать, раздражен я был ужасно, - потерял все утро. Однако, сам увидишь, это не объяснение... Словом, вхожу и сажусь в свободном ряду. И тут возле меня устраивается какой-то аббат. Обрати внимание вот на что: свободных мест было много, и все же аббат располагается бок о бок со мной. Совсем молод, конечно, из семинаристов. Такой чистенький, тщательно выбрит, благоухает зубным эликсиром, но меня раздражали его черные перчатки, а особенно зонт старомодный зонтище с черной ручкой... И пахло от него мокрой псиной. Пожалуйста, не смейся, Антуан. Вот увидишь, что будет дальше. Я все думал об этом священнике и ни о ком другом думать не мог. Он внимал богослужению, шевеля губами, вперив глаза в старый молитвенник. Ну что ж. Пусть так. Но при вознесении даров он не встал на колени на скамеечку - это еще было бы простительно, - а распростерся ниц прямо на полу на голых плитах. А я взял и остался стоять. Вот он поднимается с полу, замечает меня, встречается со мной взглядом, - быть может, он учуял в моей манере держаться что-то вызывающее? Словом, я подметил, как на его лице появилось строгое, осуждающее выражение, как он завел глаза, - и до того все это было ханжески напыщенно, до того все это раздражало... что я... как мне только взбрело это на ум - до сих пор не пойму. Я выхватил из кармана визитную карточку, впопыхах наискось написал несколько слов и протянул ее аббату. (Все это было неправдой. Жак просто сейчас вообразил, будто способен на такую выходку. Отчего он лгал?) Он с важностью вскинул голову, как видно, колебался, и мне пришлось... ну да, пришлось вложить карточку ему в руку! Он взглянул на нее, потом уставился на меня как ошалелый, сунул шляпу под мышку, как-то украдкой взял свой огромный старомодный зонт и без оглядки бросился бежать... ну да, бежать... Будто рядом с ним одержимый... Да и мне, ей-богу, невмоготу там было оставаться, я просто задыхался от злости! И ушел, так и не дождавшись похоронного кортежа.

- Ну а что же все-таки ты написал на карточке?

- Ах да, на карточке! До того все это глупо, что я и сказать не решаюсь. Написал: "Ну, а я не верую!" Поставил восклицательный знак! Подчеркнул! И все это на визитной карточке! Какая чушь! "Я не верую!" Глаза его округлились, взгляд застыл. - Да и как можно вообще утверждать это?

Он помолчал, провожая глазами молодого человека, одетого в траурный костюм безукоризненного покроя и переходившего площадь Медичи.

- Вот ведь нелепость, - произнес он дрогнувшим голосом, как будто принуждая себя к какому-то тягостному признанию. Знаешь, о чем я сейчас подумал? О том, что вот если бы ты умер, я непременно стал бы носить хорошо сшитый черный костюм, как вон у того субъекта, что маячит вдали. И захотелось, чтобы ты умер, страстно захотелось... Как по-твоему, уж не кончу ли я свои дни в доме для умалишенных?

Антуан пожал плечами.

- А жаль, если так не получится! Уж я бы там постарался, вел бы самоанализ до самой последней стадии безумия. Послушай, я задумал написать повесть о том, как один очень умный человек сошел с ума. Все его поступки были бы нелепы, однако действовал бы он, все тщательно обдумывая, и воображал бы, что ведет себя, следуя железной логике. Понятно? Я бы проник в самое средоточие его интеллекта и...

Антуан молчал. Один из его излюбленных приемов, к которому он обычно прибегал. Но он научился так молчать, так внимательно вслушиваться, что мысль собеседника не сникала, а пробуждалась.

- Эх, вот если бы только было время поработать, заняться творческими исканиями, - вздохнул Жак. - А то вечно эти экзамены. А ведь мне уже целых двадцать лет. Просто ужасно...

"Да вдобавок снова чирей нарывает, хоть я и смазал его йодом", подумал он, прикасаясь к затылку - к тому месту, где натирал воротничок, раздражая головку фурункула.

- Скажи-ка, Антуан, - начал он снова, - ведь в двадцать лет ты уже не был мальчишкой, верно? Я-то хорошо это помню. Ну а сам я не меняюсь. И чувствую, что, по сути, я и теперь такой же, каким был десять лет тому назад. Не находишь?

- Нет.

"А ведь он прав, - раздумывал Антуан, - вот оно постижение неизменности явлений или, скорее, неизменность постижения явлений... Например, важный старик говорит: "Чехарду я просто обожал". И руки у него теперь те же и ноги те же. Сам он тот же, что был когда-то. Да и я все такой же, как в ту жуткую для меня ночь в Котрэ, когда я от страха не решался из комнаты выйти: а ведь то был сам доктор Тибо собственной персоной... главный врач нашей клиники... сильная личность..." - добавил он с самодовольством, словно услышав, как говорит о нем кто-то из студентов-медиков.

- Я тебя раздражаю? - спросил Жак. Он снял шляпу и вытер лоб.

- Да отчего же?

- Отлично это вижу: еле отвечаешь и слушаешь так, словно я болен, в бреду.

- Вовсе нет.

"Если промывание ушей не даст снижения температуры..." - подумал Антуан, вспоминая страдальческое личико ребенка, которого утром доставили в больницу... "В сердце моем... в сердце моем... та-та-та, та-та..."

- Ты вбил себе в голову, будто я нервозен, - продолжал Жак, - повторяю, ты ошибаешься. Послушай, Антуан, хочу тебе кое в чем признаться: так вот, иной раз мне почти хочется, чтобы меня не приняли.

- Почему же?

- Потому что хочу сбежать.

- Сбежать? От кого?

- От всех и всего. От сложности жизни! От тебя, от них, от вас всех.

Антуан не сказал то, что думал: "Ты несешь чепуху", - нет, он повернулся к брату, испытующе посмотрел на него.

- Отрезать пути к отступлению, - продолжал Жак. - Уехать! Да, да, уехать, уехать одному куда угодно, хоть на край света! Там, в далеких краях, я обрел бы спокойствие, стал бы работать. - Он знал, что никуда не уедет, и поэтому с особенным пылом предавался мечтам. Немного помолчав, с вымученной улыбкой он заговорил снова: - И вот оттуда, из своего далека, я, пожалуй, и мог бы простить их, но только оттуда - из далека.

Антуан остановился.

- Так ты все еще думаешь об этом?

- О чем?

- Да вот ты говоришь - простить их. Кого, за что простить? За то, что тебя отправляли в исправительную колонию?

Жак метнул на него недобрый взгляд, пожал плечами и пошел дальше. Разумеется, дело касалось его пребывания в Круи! Но вдаваться в объяснения не стоит. Антуан все равно не поймет.

Да и, кроме того, откуда исходит мысль о прощении? Как и сам толком не знал, хотя перед ним вечно вставал вопрос, какой сделать выбор - простить или же вынашивать в душе чувство старой обиды; не противиться, смириться, стать мелкотравчатым среди всех других мелкотравчатых или же, напротив, подстрекать, развивать те всеразрушительные силы, которые в нем бушуют, и броситься с былою яростью против... да он и сам не знал, против чего, против обыденности, мещанской морали, семьи, общества! Он затаил зло с детских лет; подсознательно он все время чувствовал, что никем не признан, а ведь ему должны были бы оказывать знаки внимания, на которые он имел право, но им пренебрегает весь род человеческий... Да, сомнений нет, если б в один прекрасный день удалось скрыться, он бы наконец обрел внутреннее равновесие, которого у него нет по вине других.

- И там я принялся бы за работу, - повторил он.

- Где же это там?

- Ну вот видишь, ты спрашиваешь где! Да тебе, Антуан, этого не понять. Ты всегда жил в согласии со всем, что тебя окружает. Тебе всегда нравился путь, который ты избрал.

И вдруг он мысленно стал осуждать старшего брата, что редко позволял себе. Антуан представился ему самодовольным и ограниченным. Энергичен, верно, - но умен ли он? Ну да, ум натуралиста! До того положительный ум, что Антуан находит в занятиях науками полнейшее удовлетворение! Ум, построивший для себя целую философию на одном лишь понятии активной деятельности, вполне довольный ею! И что всего важнее, - ум, который все обесценивает, лишает окружающее того, что составляет истинный смысл, истинную красоту вселенной.

"Нет, я не такой, как ты", - подумал он запальчиво. И отстранился от брата, молча пошел один по самому краю тротуара.

"Я здесь задыхаюсь, - раздумывал он. - Все, что я вынужден делать по их воле, мне ненавистно, смерти подобно! А чего стоят мои наставники! Мои сотоварищи! А их увлечения, их любимые книги! Эти современные писатели! Ах, если б хоть один человек в целом мире мог только предположить, что я представляю собою, вникнуть в мои замыслы! Да и никто и не догадывается, даже Даниэль!"

Он не слушал, что говорил ему Антуан. "Забыть все, что я уже написал, думал он. - Вырваться на простор! Заглянуть в свою душу и высказать все! Ведь еще никто не осмеливался высказать все. И вот час пробил: выскажу я!"

Стояла такая жара, что трудно было подниматься по крутой улице Суфло. Братья пошли медленнее. Антуан все еще говорил. Жак молчал. И, заметив это, усмехнулся, подумал: "В сущности, спорить с Антуаном я никогда не мог. Или я даю ему отпор и прихожу в бешенство, или смиренно выслушиваю доводы, которые он выкладывает с такой последовательностью, и молчу. Как сейчас. И в этом есть что-то двоедушное. Ведь знаю, что Антуан принимает мое молчание за согласие, а это не так. Далеко не так! За свои идеи я держусь крепко. Пусть другие считают их сумбурными - мне все равно. В их ценности я уверен. Дело лишь за тем, чтобы умело доказать эту ценность. А так и будет, когда я этим займусь! Доказательства всегда найдутся. Ну, а Антуан идет в гору, в гору. И никогда не задается вопросом: а может быть, мои рассуждения в чем-то обоснованны. Но до чего ж я все-таки одинок..." И ему с новой силой захотелось уехать. "Все бросить, сразу, вот было бы чудесно! Опустевшие комнаты! Чудо отъезда". Он снова усмехнулся, бросил недобрый взгляд на Антуана и продекламировал:

- Семьи, я ненавижу вас! О, замурованный очаг, о, запертые двери...

- Откуда это?

- Натанаэль! Ты мимоходом все увидишь, но не останешься нигде...

- Откуда же?

- Да так, из одной книги, - ответил Жак уже без улыбки. И вдруг заторопился. - Из книги, повинной во всем! Из книги, в которой Даниэль нашел оправдание всему... Хуже того - восхваление своих... своих цинических взглядов! Из книги, которую он теперь знает наизусть, а я... Нет, - добавил он дрогнувшим голосом, - нет, нет, я не могу оказать, что она мне омерзительна, но видишь ли, Антуан, эта книга обжигает руки, когда читаешь ее, и я не хотел бы остаться наедине с ней, потому что считаю ее опасной. Помимо воли с удовольствием он повторил: - Опустевшие комнаты, чудо отъезда... - Потом замолчал и вдруг добавил совсем другим тоном скороговоркой, глухо: - Ведь я только говорю - уехать! Но слишком поздно. Я и в самом деле не могу теперь уехать.

Антуан возразил:

- Ты всегда говоришь "уехать" с таким видом, как будто хочешь сказать: "Навек покинуть родину!" Разумеется, все это не так просто. Но отчего бы тебе не отправиться в какое-нибудь путешествие? Если ты принят, отец сочтет вполне естественным, что летом тебе надо развеяться.

Жак покачал головой:

- Слишком поздно.

Что он подразумевал под этим?

- Но ведь ты же не собираешься проторчать два месяца в Мезон-Лаффите в обществе отца и Мадемуазель?

- Собираюсь.

И он сделал какой-то уклончивый жест. Меж тем они уже пересекли площадь Пантеона, и, когда вышли на улицу Ульм, он указал пальцем на людей, группами стоявших перед Эколь Нормаль, и нахмурился.

"До чего же своеобразная натура", - подумал Антуан. Он часто отмечал это, - снисходительно, с какой-то подсознательной гордостью. И хоть он терпеть не мог непредвиденного, а Жак вечно сбивал его с толку, он всегда старался понять брата. Несвязные речи, вырывавшиеся у Жака, заставляли Антуана, обладавшего деятельным умом, все время упражнять мысль в поисках смысла, что, впрочем, его забавляло и, как он воображал, позволяло постичь характер младшего брата. На самом же деле бывало так: стоило только Антуану решить, что с точки зрения психологической он сделал в высшей степени правильное заключение, как новые высказывания Жака опрокидывали все его логические построения; приходилось начинать все сызнова и чаще всего делать прямо противоположные выводы. Таким образом, в каждой беседе с братом у Антуана неожиданно возникал целый ряд самых противоречивых суждений, причем последнее из них всегда казалось ему окончательным.

Они подходили к угрюмому фасаду Эколь Нормаль. Антуан обернулся к брату и окинул его проницательным взглядом. "Когда смотришь в корень вещей, пришло ему в голову, - видишь, что этот юнец и не подозревает, какая у него тяга к семейной жизни".

Ворота были отворены, и во дворе толпился народ.

У парадного входа Даниэль де Фонтанен болтал со светловолосым молодым человеком.

"Если Даниэль первым нас заметит, значит, я принят", - подумал Жак. Но Антуан окликнул их, и Фонтанен с Батенкуром обернулись одновременно.

- Чуточку нервничаешь? - осведомился Даниэль.

- Ничуть не нервничаю.

"Если он произнесет имя Женни, значит, я принят", - загадал Жак.

- Нет ничего хуже последних пятнадцати минут перед объявлением списка, - заметил Антуан.

- Вы думаете? - с улыбкой возразил Даниэль. Из ребячества он частенько противоречил Антуану, величал его доктором и посмеивался над его видом важным не по летам. - В ожидании всегда есть своя прелесть.

Антуан пожал плечами.

- Слышишь? - спросил он брата. - Ну, что до меня, - продолжал он, - то хоть мне приходилось уже четырнадцать, а то и пятнадцать раз испытывать такие "ожидания", я так к ним и не привык. К тому же я заметил: те, кто в такие минуты надевает личину стоиков, как правило, люди посредственные или малодушные.

- Не всем дано находить прелесть в нетерпеливом ожидании, - заметил Даниэль, который смотрел на Антуана чуть насмешливым взглядом, теплевшим, когда он переводил глаза на Жака.

Антуан продолжал развивать свою мысль.

- Говорю вам серьезно: сильные духом задыхаются, пребывая в неизвестности. Настоящее мужество отнюдь не в том, чтобы бесстрастно ждать начала каких-то событий, а в том, чтобы ринуться им навстречу, поскорее все узнать и принять к сведению, Правда, Жак?

- Нет, я, пожалуй, разделяю мнение Даниэля, - ответил Жак, ровно ничего не слышавший. Даниэль продолжал разговаривать с Антуаном, и Жак вкрадчиво спросил, чувствуя, что плутует:

- А твои мать и сестра все еще в Мезон-Лаффите?

Даниэль не услышал, и Жак, продолжая упрямо твердить про себя: "Я провалился", - все же чувствовал, что его вера в успех непоколебима. "Отец будет доволен". Он заранее улыбнулся и одарил улыбкой Батенкура:

- Спасибо, что пришли, Симон.

Батенкур с приязнью смотрел на него и не мог скрыть, как горячо он восторгается другом Даниэля, что нередко раздражало Жака, потому что он не мог ответить ему таким же дружеским чувством.

Гул голосов во дворе вдруг стих. За стеклом одного из окон нижнего этажа появился белый бумажный прямоугольник. Не отдавая себе в этом отчета, Жак испытал такое ощущение, будто бурный поток подхватил его и понес к вещему бумажному листку. В ушах у него зашумело, но он услышал, как Антуан произнес:

- Принят! Ты - третий.

Да, он услышал голос брата - такой теплый, такой радостный, но смысл его слов понял только тогда, когда, несмело повернув голову, увидел его ликующее лицо. Обессилевшей рукой Жак сдвинул на затылок шляпу - по его лицу струился пот. К нему уже шагали Даниэль и Батенкур, стороной обходившие толпу. Даниэль смотрел на Жака, а Жак - в упор на Даниэля, у того верхняя губа вздернулась, обнажая зубы, хотя на лице не было и намека на улыбку.

Шум нарастал, заполнил весь двор. Жизнь возобновилась. Жак глубоко вдохнул воздух; кровь снова начала свершать свой круговорот в его теле. И вдруг опять перед его мысленным взором возникла западня, ловушка, и он подумал: "Я попался". Другие мысли обступили его. Он вновь пережил все то, что произошло за несколько мгновений на устном экзамене по греческому языку, и тот миг, когда он допустил ошибку; снова он увидел зеленое сукно на столе и профессорский палец, впившийся в том "Choephores"[30]"Хоэфоров" (греч.)., затверделый, выпуклый ноготь - словно кусок, отбитый от рога.

- Кто же первый?

Он и не слушал, чью фамилию произнес Батенкур. "Первым был бы я, если б понял слова "пристанище", "святилище"... "Стражи домашнего святилища..." И много-много раз с ожесточением старался он восстановить последовательность своих рассуждений, которые и привели его к непростительно нелепой ошибке.

- Да ну же, доктор! Сделайте довольное лицо! - воскликнул Даниэль, похлопывая по плечу Антуана, который наконец улыбнулся.

Радость у Антуана почти всегда была какой-то скованной, потому что напускная важность не позволяла ему восторженно выказывать свои чувства. Даниэль же, напротив, всегда радовался от всей души. И сейчас с каким-то, пожалуй, чувственным удовольствием разглядывал он лица друзей, соседей и в особенности женщин - матерей и сестер, явившихся сюда; нежность их без стеснения проявлялась в каждом слове, в каждом жесте.

Антуан взглянул на часы и спросил Жака:

- Ну как, у тебя еще есть тут дела?

Жак вздрогнул.

- Дела? Никаких, - ответил он с расстроенным лицом. Он только сейчас заметил, что нечаянно, - конечно, это случилось, когда вывесили список, разбередил волдырь на губе, который вот уже целую неделю обезображивал его.

- Тогда давай улетучимся, - предложил Антуан. - До обеда мне еще надо навестить больного.

Не успели они выйти из ворот, как встретили Фаври, который спешил сюда узнать новости. Он торжествовал:

- А что я вам говорил! Недаром мне передали, что французское сочинение написано замечательно.

Фаври закончил Эколь Нормаль год тому назад и, чтобы увильнуть от работы в провинции, добился места в лицее Людовика Святого, где он временно замещал преподавателя; днем, в свободные часы, он давал частные уроки, что позволяло ему вкушать радости ночного Парижа. Он терпеть не мог преподавательскую деятельность, мечтал о журналистике и втайне о политической карьере.

Жак вспомнил, что Фаври довольно близко знаком с экзаменатором по греческому языку; и снова перед его умственным взором всплыли зеленое сукно и профессорский палец, он почувствовал, что краснеет от стыда. Он еще как-то не осознавал, что принят, и испытывал не чувство облегчения, а одно лишь ощущение усталости, которое вдруг исчезало, когда на него находили приступы неистового раздражения при воспоминании о нелепой ошибке и о волдыре.

Даниэль и Батенкур с веселым смехом подхватили его под руки и, словно пританцовывая, поволокли в сторону Пантеона. Антуан и Фаври шли за ними.

- В половине седьмого звонит будильник, он поставлен на блюдце, а блюдце на стакан, - громко рассказывал Фаври, самодовольно посмеиваясь. - Я бранюсь, приоткрываю один глаз, зажигаю свет. Затем я перевожу стрелку на семь часов и засыпаю снова. А этот взрывной снаряд держу на груди. Скоро весь дом, весь квартал начинает так сотрясаться, что земля дрожит. Я прихожу в ярость, но держусь стойко. Даю себе поблажку - полежать еще пять минут, еще десять, еще пятнадцать, а когда набегает лишних две минуты, решаю долежать до двадцати минут, пусть уж будет круглая цифра. Наконец вылезаю из постели. Все у меня с вечера наготове - разложено на трех стульях, как амуниция у пожарного. В двадцать восемь минут восьмого я уже на улице. Разумеется, я еще никогда не успевал помыться, позавтракать. За четыре минуты надо добраться до метро. Взлетаю на кафедру, когда бьет восемь, и долбежка начинается. Сами видите, до которого часу все это тянется. А еще нужно пополоскаться в тазу, переодеться, пообедать, встретиться с приятелями. Когда же мне работать?

Антуан слушал рассеянно и глазами искал такси.

- Жак, ты пообедаешь со мной? - спросил он.

- Жак пообедает с нами, - заявил Даниэль.

- Нет, нет, - крикнул Жак, - сегодня я обедаю с Антуаном. - И с досадой подумал: "Да когда же они от меня отвяжутся! Прежде всего мне надо смазать йодом волдырь".

- Давайте пообедаем вместе! - предложил Фаври.

- Где?

- Да где угодно Хотя бы у Пакмель.

Жак стал отнекиваться:

- Нет. Сегодня не надо. Я устал.

- Ты нам портишь настроение, - негромко сказал Даниэль, подхватывая Жака под руку. - Доктор, встретимся у Пакмель.

Антуан остановил такси. Он обернулся и, чуть поколебавшись, спросил:

- А что такое Пакмель?

- Да совсем не то, что вы думаете, - на всякий случай сказал Фаври с уверенным видом.

Антуан вопросительно посмотрел на Даниэля. И тот ответил:

- Что такое Пакмель? Объяснить нелегко. Не правда ли, дружище Бат? Ничего общего с заурядными ночными кабаками. Почти что семейный пансион. Ну да, пожалуй, бар, но только от пяти до восьми. В восемь чужаки расходятся и остаются одни завсегдатаи; столы сдвигают, накрываются большущей скатертью, и все чинно усаживаются обедать во главе с мамашей Пакмель. Недурной оркестр. Хорошенькие девушки. Что вам еще нужно? Значит, решено? Встречаемся у Пакмель?

Антуан редко выходил из дому по вечерам: днем он бывал очень занят, и поэтому вечером приходилось готовиться к конкурсу больничных врачей. Но в этот день гематология была ему совсем не по вкусу; завтра воскресенье, всю работу - на понедельник. Время от времени он проводил субботние вечера, подчиняясь велениям плоти. Заведение Пакмель ввело его в искушение. Хорошенькие девушки...

- Ну, раз вы настаиваете, - сказал он самым непринужденным тоном. - А где же это находится?

- На улице Монсиньи. Ждем вас до половины девятого.

- Появлюсь гораздо раньше, - отозвался Антуан и захлопнул дверцу такси.

Жак не стал бунтовать, - ведь брат согласился прийти, - и его настроение изменилось, кроме того, ему всегда доставляло удовольствие потакать капризам Даниэля.

- Пошли пешком? - спросил Батенкур.

- Я ринусь в метро, - заявил Фаври, поглаживая подбородок. - Только переоденусь и присоединюсь к вам.

Тяжелые грозовые тучи нависли над Парижем - на исходе июля небо всегда становится опалово-серым, и нельзя понять, то ли это туман, то ли пыль.

До заведения Пакмель можно было дойти за полчаса.

Батенкур подошел поближе к Жаку.

- Ну вот вы и вступили на путь, ведущий к славе, - произнес он без всякой иронии. Жака передернуло, а Даниэль улыбнулся. Батенкур был старше его лет на пять, но Даниэль считал его зеленым юнцом и терпел именно за то, что так бесило Жака: за неистребимое простодушие. Жаку вспомнилось, как они - чтобы позабавиться - упрашивали Батенкура прочесть что-нибудь наизусть и как тот подходил к камину и начинал:

Сладковолосый корсиканец! Как прекрасна

В дни мессидора Франция была!

И взрыв веселого хохота никогда не вызывал у него подозрений.

В те далекие дни Симон де Батенкур, недавно приехавший из города, расположенного где-то на севере страны, - места службы его отца, полковника, - носил черный, наглухо застегнутый сюртук, который он приобрел, полагая, что именно в таком приличествует изучать богословие в Париже. Будущий пастор тогда часто навещал г-жу Фонтанен, которая почитала своим долгом его опекать, ибо с детства была дружна с полковницей Батенкур.

- Терпеть не могу ваш Латинский квартал, - говорил тем временем бывший богослов, который ныне жил близ площади Звезды, носил светлые костюмы и, порвав с родителями из-за нелепейшего брака, в который намеревался вот-вот вступить, целые дни проводил за оценкой наимоднейших эстампов, получая четыреста франков в месяц, в книжной лавке Людвигсона, где подыскал ему место Даниэль.

Жак поднял голову, осмотрелся. Взгляд его упал на старуху - продавщицу роз, сидевшую на корточках у корзины с цветами; он уже приметил ее, когда проходил здесь вместе с Антуаном, но тогда он был озабочен и ни на чем не мог сосредоточиться. И, вспоминая, как они вдвоем поднимались по улице Суфло, он вдруг почувствовал, что ему чего-то недостает, - так бывает, когда теряешь какую-то привычную вещь, например, перстень, который всегда носишь на пальце. Тревожная тоска, которая тяготила его не одну неделю и еще час назад то и дело сжимала ему сердце, исчезла и после нее остался какой-то мучительный осадок, какая-то пустота. В первый раз после того, как был объявлен список, он всем своим существом ощутил, что пришел успех, но это ошеломило, надломило его, как бывает после провала.

- Ну, а в море ты успел покупаться? - спросил Батенкур Даниэля.

Жак обернулся к Даниэлю.

- Да, в самом деле, - сказал он, и взгляд его потеплел, - ведь ты же вернулся только ради меня! Весело тебе там было?

- Даже и не представляешь, как весело! - ответил Даниэль.

И Жак заметил с горькой усмешкой:

- Как всегда.

Они посмотрели друг на друга так, будто продолжали давнишний спор.

В привязанности Жака к Даниэлю была взыскательность, не имеющая ничего общего с той дружеской снисходительностью, которую выказывал ему тот...

- Ты предъявляешь ко мне большие требования, чем к самому себе, случалось, упрекал его Даниэль. - Ты так и не примирился с тем образом жизни, который веду я.

- Да нет же, я приемлю твой образ жизни, - отвечал Жак, - но не могу принять ту позицию, которую ты занял по отношению к жизни.

Повод для разногласий, возникший давным-давно.

Даниэль, став бакалавром, отрекся от проторенных путей. Отец вечно отсутствовал и вообще не обращал на него внимания. Мать же не мешала ему свободно выбрать цель жизни; она с уважением относилась к людям, наделенным сильной волей; кроме того, ее поддерживала какая-то мистическая вера в ее детей и вообще в счастливое будущее; больше всего ей хотелось, чтобы сын рос привольно, чтобы из чувства долга он не искал заработка, стремясь улучшить материальное положение семьи. А Даниэль как раз об этом и думал. Два года он втайне промучился оттого, что не мог помогать матери, и все выжидал, не позволит ли ему удачный случай сочетать сыновний долг с другими непреодолимыми потребностями, которые им владели. И даже Жак не мог до конца постичь - как сложны его переживания. Ибо тот, кто видел, как небрежно занимается он живописью, руководствуясь только врожденным влечением к ней, и скорее всего прихотью, как мало он работает кистью, чуть побольше отдавая времени рисунку, иногда целый день проведя взаперти со своим натурщиком и заполнив пол-альбома штриховыми набросками, как потом неделями не притрагивается к карандашу, - тот не мог бы и заподозрить, какого высокого мнения о себе Даниэль, как верит в свое призвание. Гордыня его была молчалива, он был чужд самодовольства: просто он ждал того дня, когда обстоятельства, подчиняясь неизбежным предначертаниям, сложатся именно так, что незаурядное его дарование проявит себя, и был уверен, что ему суждено стать выдающимся художником. Когда, какими путями достигнет он вершины славы? Даниэль и сам не знал, но вел себя, так, будто это ничуть его не заботит, и громогласно заявлял, что надо пользоваться радостями жизни. И действительно пользовался ими. Правда, порой его мучила совесть, и он в тревоге цеплялся за нравственные устои, внушенные матерью, но длилось это недолго и никогда не могло удержать его от падения. "Даже тогда, когда становились нестерпимыми муки совести, омрачавшие последние два года моей жизни, - еще не так давно писал он Жаку (в ту пору Даниэлю было восемнадцать лет), - клянусь тебе, мне и тогда ничуть не было стыдно за себя. Мало того, в дни сомнений, когда я корил себя за свои сумасбродства, по сути, я гораздо меньше возмущался собою, чем потом, когда вспоминал, как давал эти ребяческие зароки и как себя неволил, а сам снова плыл по течению".

Прошло немного времени после этого письма, и Даниэль встретился в пригородном поезде с тем, кого они потом прозвали "Некто из вагона" и кто, разумеется, так никогда и не узнал, как повлияла эта мимолетная встреча на юношеские души двух друзей.

Даниэль возвращался из Версаля, где провел полдня в тенистом парке, наслаждаясь ясной октябрьской погодой. Он еле успел вскочить в вагон. И случаю было угодно, чтобы лицо пожилого человека, напротив которого сел Даниэль, оказалось отчасти ему знакомо: днем они несколько раз встречались в рощах Большого Трианона; Даниэль обратил на него внимание, приметил и теперь был доволен, что можно рассмотреть его получше. Вблизи незнакомец выглядел гораздо моложе: волосы его поседели, но ему, вероятно, еще не было и пятидесяти; короткая, совсем белая бородка аккуратно обрамляла лицо, которому правильность черт придавала особую привлекательность. Румянец, походка, руки, покрой костюма, сшитого из светлой материи, изысканный цвет галстука, в особенности же голубые глаза, живые и горящие, которые жадно вглядывались во все окружающее, - словом, весь его облик был совсем юношеский. Привычным движением книголюба он перелистывал страницы какого-то томика в мягком, как у путеводителя, переплете без заглавия. На переезде между Сюреном и Сен-Клу незнакомец встал и вышел в коридор; он высунулся в окно, любуясь панорамой Парижа, позолоченного лучами заходящего солнца. Затем он прислонился к застекленной двери, за которой сидел в купе Даниэль. И молодой человек в уровень со своим лицом увидел руки, отделенные от него лишь толщей стекла, - они держали загадочную книгу; тонкие руки, изящные и выразительные, как бы одухотворенные. Одно движение - и книга полураскрылась и на странице, прижавшейся к стеклу, Даниэлю удалось прочесть несколько слов:

Натанаель, я научу тебя страстям...

Жизнь прожигать в неистовом разгуле...

Жар патетический, Натанаель, но только не покой...

Книга передвинулась. Даниэль едва успел разглядеть название, змеившееся наверху каждой страницы: "Яства земные".

Он сгорал от любопытства; в тот же день он обошел несколько книжных лавок. Но об этом произведении не знали. Неужели "Некто из вагона" навсегда унес с собой тайну? "Жар патетический, - повторял Даниэль, - но только не покой!" На следующее утро он ринулся в галереи Одеона, перерыл все книжные каталоги, а спустя несколько часов вернулся домой с томиком в кармане и заперся у себя в комнате.

Прочел он книжку одним духом. На это ушло полдня. Уже вечерело, когда он вышел из дому, Еще никогда он не испытывал такого возбуждения, такой восторженной просветленности. Он шел вперед большими шагами, с победоносным видом. Уже совсем стемнело, а он все шагал по набережным - дальше и дальше от дома. Вместо ужина он съел булочку и вернулся к себе. Книга, брошенная на столе, ждала его. Даниэль долго ходил вокруг, уже не решаясь к ней притронуться. Он лег, но ему не спалось. Наконец он сдался, набросил на себя плед и стал читать снова, не спеша, с самого начала. Он чувствовал, что наступил торжественный час, что в сокровенной глубине его души идет созидательная работа, свершается таинство рождения нового. Стало светать, и он, во второй раз прочитав последнюю страницу, вдруг понял, что смотрит на жизнь по-новому.

Я дерзко присвоил все сущее и счел себя вправе обладать всем, чего ни пожелаю...

Всякое желание идет нам на потребу, на потребу нам идет и утоление всякого желания, - ибо от этого оно возрастает.

И он понял, что вдруг освободился от усвоенной в детстве привычки все оценивать с точки зрения правил нравственности. Слово "грех" приобрело для него совсем иной смысл.

Действуй, не рассуждая, хорош или дурен поступок. Люби, не тревожа себя мыслью - добро ли это или зло...

Чувства, которым он до сих пор поддавался лишь помимо воли, внезапно освободились от пут и с ликованием ринулись вперед; в ту ночь, за несколько часов все смешалось в его представлении о нравственных ценностях, - рухнуло сооружение, которое он с детства считал незыблемым. На следующий день он чувствовал себя так, будто накануне принял крещение. И пока он отрекался от всего, что еще недавно считал неоспоримым, какое-то удивительное спокойствие снисходило на него, смиряя те силы, которые его терзали доныне.

Даниэль никому не сказал о своем открытии - признался только Жаку, да и то много времени спустя. То была одна из тайн, которые хранила их дружба, в их представлении она стала чуть ли не священной, и они говорили о ней намеками и обиняками. Однако же, невзирая на все старания Даниэля, Жак упорно избегал этой заразы; он не желал утолять жажду из этого слишком уж хмельного источника, считая, что противоборствует самому себе, а от этого становится сильнее духом и сберегает свою нравственную чистоту, но он чувствовал, что у Даниэля отныне свой, отличный от него образ жизни, свои яства, и в противоборстве Жака было что-то и от зависти и от отчаяния.

- Значит, по-твоему, Людвигсон - одно из чудес природы? - спросил Батенкур.

- Людвигсон, милый мой Бат... - И Даниэль пустился в объяснения.

Жак передернул плечами и пропустил друзей немного вперед.

Людвигсон, у которого Даниэль недавно стал служить, слыл в некоторых столичных городах, где он основал свои конторы, одним из самых беспардонных дельцов, ведущих торговлю произведениями искусства в Европе, и издавна был предметом разногласия между друзьями. Жак не мог одобрительно относиться к тому, что Даниэль, пусть даже ради хлеба насущного, может быть причастен к предприятиям, которыми заправляет этот ловкий торгаш, работает у него. Но Жак, да и никто другой, не мог похвалиться тем, что хоть раз убедил Даниэля отказаться от рискованной затеи, если тот искренне бывал ею увлечен. Итак, ум Людвигсона, деятельность, которую он развивал, не зная передышки, доводя себя до бессонницы, пренебрежение к роскоши и до какой-то степени презрение к деньгам, присущее этому разбогатевшему проходимцу, который упивался лишь одним - риском и успехом, - властная сила этого крупного афериста, чье существование можно было сравнить с чадящим, но ярко пылающим факелом, пламя которого колеблется под порывами ветра, - все это живо интересовало Даниэля. Да и согласился он работать на этого темного дельца скорее из любопытства, чем из необходимости.

Жаку запомнился тот день, когда Даниэль и Людвигсон встретились впервые: сошлись представители двух человеческих разновидностей, двух общественных прослоек. Как раз в то утро Жак был в мастерской, которую Даниэль оплачивал вместе с товарищами, такими же безденежными, как он сам. Людвигсон вошел не постучавшись и усмехнулся на отповедь Даниэля. А затем, без всякого вступления - он даже не представился и не сел - вытащил из кармана бумажник, причем замашки его напомнили замашки актера, по ходу пьесы швыряющего кошелек лакею, и предложил тому из здесь присутствующих, кто носит фамилию Фонтанен, жалованье - в шестьсот франков ежемесячно, начиная с нынешнего дня и на последующие три года, - при условии, что он, Людвигсон, владелец картинной галереи Людвигсона и директор художественных салонов "Людвигсон и K°", будет иметь исключительное право на все этюды, созданные Даниэлем за это время, причем тот обязан ставить на них свою подпись и дату. Даниэль работал мало, никогда и нигде не выставлялся и еще не продал ни единого наброска; поэтому он так никогда и не узнал, каким же образом Людвигсон составил себе столь выгодное мнение о его таланте, что счел нужным обратиться к нему с деловым предложением. К тому же он хотел остаться свободным художником и превосходно понимал, что, дав согласие на эту сделку, сможет принимать от Людвигсона деньги только в том случае, если будет ежемесячно вручать ему определенное число рисунков на сумму, означенную в договоре; а ведь у него была иная цель - работать, ничем себя не стесняя, только во имя творческой радости. И он тут же учтиво, но ледяным тоном, предложил Людвигсону немедленно уйти и на глазах опешивших приятелей с молниеносной быстротой сам выдворил его на лестничную площадку.

Но это была только завязка. Людвигсон явился снова, действовать стал осмотрительнее, и спустя несколько месяцем" между торгашом и Даниэлем, который смотрел на все это как на веселую забаву, завязались по-настоящему деловые отношения. Людвигсон издавал на трех языках роскошный иллюстрированный журнал, посвященный вопросам изобразительного искусства; он предложил Даниэлю взять на себя составление статей на французском языке. (Характер молодого человека понравился ему с первого же дня, к тому же он сразу определил, что у Даниэля отменный вкус.) Работа была живая, на нее уходил весь досуг Даниэля, и вскоре он стал настоящим редактором французских выпусков журнала. У Людвигсона, тратившего на себя деньги бессчетно, было твердое правило - держать небольшой штат сотрудников; зато выбирал он их тщательно, поощрял самостоятельный почин каждого и за труды вознаграждал щедро. Даниэль скоро стал получать, хоть и не просил об этом, такое же жалованье, как и оба других редактора - англичанин и немец. Зарабатывать было необходимо, и Даниэль предпочел службу, никак не связанную с его жизнью художника. Кстати говоря, коллекционеры уже охотились за его рисунками, из числа тех, что Людвигсон отобрал для устроенной им частной выставки. Все те преимущества, которые Даниэль получал, завязав деловые отношения с торговцем картинами, помогали ему не только поддерживать благосостояние матери и сестры, но и жить в свое удовольствие; ему не приходилось выполнять какие-то неукоснительные дела, и ничто не мешало в часы досуга отдаваться работе по призванию.

Жак нагнал друзей на бульваре Сен-Жермен.

- ...и был невероятно удивлен, - продолжал свой рассказ Даниэль, когда в один прекрасный день меня представили вдовствующей госпоже Людвигсон.

- Вот уж не думал, что у твоего Людвигсона вообще может быть мать, вставил Жак, чтобы поддержать разговор.

- И я тоже, - согласился Даниэль, - да еще какая! Представь себе... Надо бы показать тебе набросок. Я, правда, сделал несколько, но все по памяти. И теперь страшно об этом жалею. Словом, представь себе мумию, которую клоуны надули воздухом для циркового номера! Старая-престарая египетская еврейка, - право, ей не меньше ста лет, - потеряла образ человеческий: до того заплыла жиром и обезображена подагрой; от нее разит жареным луком, она носит митенки, говорит выездному лакею "ты", а сынка называет bambino[31]Мальчуган (ит.)., ест один только хлебный мякиш, смоченный в красном вине, и всех потчует табаком.

- Старуха курит? - спросил Батенкур.

- Нет, нюхает. Темная табачная труха засыпает ожерелье из крупных бриллиантов, которое, уж не знаю, чего ради, повесил ей на грудь Людвигсон... - Он запнулся, ему самому смешно стало от фразы, пришедшей на ум: - Как фонарь, зажженный над грудой развалин.

Жак улыбнулся. Он всегда был бесконечно снисходителен к остротам Даниэля.

- Что же ему от тебя надо? Зачем он ни с того ни с сего открыл тебе эту омерзительную семейную тайну?

- А ведь ты угадал: у него новые замыслы. Каков хват!

- Да, хват, потому что он архибогач, а будь он бедняком, то был бы просто...

- Ну, пожалуйста, оставь его в покое. Мне он мил. И задумал он не такое уж плохое дело: выпустить серию монографий "Картины великих мастеров"; с головой весь в это ушел, собирается издавать сборники, буквально начиненные репродукциями, и продавать их по невероятно дешевой цене.

Но Жак уже не слушал. Ему стало не по себе, взгрустнулось. Отчего? Устал, переволновался за день? Досадно, что поддался уговорам, проведет шумно вечер. А ведь так хотелось остаться наедине с собой... Или просто воротничок натирает шею?

Батенкур протиснулся между ними и пошел посредине.

Он все выискивал удобный случай - пригласить их в свидетели при его бракосочетании. Вот уже несколько месяцев он днем и ночью только и думал об этом событии - лихорадочное вожделение просто изнуряло его, на глазах таяла его и без того щуплая фигура. И вот заветная цель уже близка. Истекла отсрочка, предусмотренная законом на тот случай, если родители не дадут согласия; и сегодня утром назначен день свадьбы: через две недели... От этой мысли кровь бросилась ему в лицо, он отвернулся, чтобы скрыть пылающий румянец, снял шляпу и вытер пот со лба.

- Стой смирно! - крикнул Даниэль. - Уму непостижимо, до чего ты в профиль смахиваешь на козленка!

И в самом деле - у Батенкура был длинный нос, достающий до верхней губы, ноздри, вырезанные дугой, глаза круглые, а в тот вечер прядка бесцветных волос закрутилась, взмокнув от пота, и торчала на виске, словно маленький заостренный рог.

Батенкур с унылым видом снова надел шляпу и устремил взгляд вдаль там, за площадью Карусели близ Тюильрийского сада, рдели клубы пыли.

"Жалкий блеющий козленок, - подумал Даниэль. - Кто бы мог предположить, что он способен на такую страсть. Идет на все: отрекается от своих принципов, порывает со своей родней ради этой женщины... вдовушки, которая на четырнадцать лет старше его!.. Да еще с подпорченной репутацией. Соблазнительна, но подпорчена..."

Легкая усмешка чуть тронула его губы... Вспомнилось ему, как однажды, прошлой осенью, Симон упросил его познакомиться с красавицей вдовой и что получилось через неделю. Правда, для очистки совести он сделал все, чтобы отговорить Батенкура от этого безумства. Но натолкнулся на слепую плотскую страсть; ну, а он, Даниэль, почитал всякую страсть, в чем бы она ни проявлялась, и поэтому стал просто избегать встреч с красоткой и вчуже наблюдал за тем, как развиваются события, предваряющие этот странный брачный союз.

- Вам повезло, а вид у вас невеселый, - сказал в эту минуту Батенкур, его уязвило насмешливое замечание Даниэля, и он решил сорвать досаду на Жаке.

- Как ты не понимаешь, ведь он же надеялся, что его не примут, сострил Даниэль. И тут его поразило сосредоточенное выражение, мелькнувшее в глазах Жака; Даниэль подошел к другу, положил руку ему на плечо и, улыбаясь, сказал негромко: - "...ибо в каждой вещи есть своя несравненная прелесть!"

Жак сразу вспомнил весь отрывок, который Даниэль часто любил повторять наизусть:

"Горе тебе, если ты думаешь, будто счастье твое мертво только потому, что оно не такое, каким тебе мерещилось... Мечта о будущем - да, это радость, но радость осуществленной мечты уже совсем иная радость, и, к счастью, ничто в жизни не бывает похоже на нашу мечту, ибо в каждой вещи есть своя несравненная прелесть".

И Жак улыбнулся.

- Дай-ка мне папиросу, - сказал он. Чтобы доставить удовольствие Даниэлю, он постарался стряхнуть с себя оцепенение. Мечта о будущем - да, это радость... Ему показалось, что какая-то еще неуловимая радость и вправду витает тут, над ним. Будущее! Проснуться завтра и через отворенное окно увидеть верхушки деревьев, озаренные солнцем. Будущее, Мезон-Лаффит и прохлада тенистого парка!


II. Вечер у Пакмель. - Даниэль знакомит Жака с обстановкой. - Обед. Мамаша Жюжю. Поль. Г-жа Долорес и сиротка. Даниэль и Ринетта. Поспешный уход Жака. - Даниэль похищает Ринетту у Людвигсона 

На этой безлюдной улице, в квартале Оперы, вдоль тротуара стояло несколько машин - только они и привлекали внимание к фасаду кабаре без вывески, с опущенными занавесками. Грум толкнул вращающуюся дверь, и Даниэль, который чувствовал себя здесь как дома, посторонился, пропуская вперед Жака и Батенкура.

Появление Даниэля было встречено негромкими возгласами. Его тут называли "Пророком", и только кое-кто из завсегдатаев знал его настоящее имя. Да и народу было мало. Из-за стойки - из ниши, откуда белая винтовая лесенка с позолоченными перилами под стать позолоте на деревянной отделке стен вела на антресоли, в покои мадам Пакмель, - неслись звуки рояля, скрипки и виолончели, исполнявших модные вальсы. Столы были придвинуты к серым плюшевым диванчикам, и несколько пар танцевали бостон на алом ковре в неярких лучах заходящего солнца, притушенных гипюровыми занавесками. Под потолком беспрерывно жужжали винты вентиляторов; раскачивались подвески на люстрах и ветви пальм, а вокруг танцующих то и дело взвевались концы муслиновых шарфов.

Новая обстановка сначала всегда как-то опьяняюще действовала на Жака, и он послушно шел вслед за Даниэлем к столику, - отсюда видны были два зала, расположенные в ряд; в дальнем Батенкур уже танцевал, попав в окружение молодых женщин.

- Тебя всюду приходится силком тянуть, - заметил Даниэль. - Ну, а раз уж ты пришел, я уверен, что ты повеселишься. Ну, признайся же, кабачок уютный и милый.

- Закажи для меня коктейль, - буркнул Жак. - Сам знаешь какой, - с молоком, смородиной и лимонной цедрой.

Прислуживали юные gerls[32]Девушки (англ.). в беленьких полотняных передниках и наколках, прозванные здесь "сиделками".

- Дай-ка я тебя хоть издали познакомлю с некоторыми из завсегдатаев, предложил Даниэль, пересев поближе к Жаку. - Начнем вон с той, в синем, с хозяйки. Зовут ее "мамаша Пакмель", хотя сам видишь, она еще довольно соблазнительная блондинка. Право, соблазнительная! Весь вечер снует среди своих постоянных молоденьких посетительниц с этой своей дежурной улыбкой: прямо как модная портниха, показывающая манекенщиц. Обрати внимание вон на того смуглого субъекта, вот он с ней поздоровался, а сейчас разговаривает с бледной девицей, которая только что танцевала с Батенкуром, да нет, поближе к нам, - это Поль, вон та блондинка с лицом ангела, правда, ангела чуточку распутного... Смотри-ка, она сейчас потягивает какое-то странное зелье: это, верно, зеленое кюрассо... Так вот, субъект, который стоя с ней разговаривает, - художник Нивольский, фрукт, каких мало: врун, жулик, но держится иногда по-рыцарски, прямо мушкетер. Стоит ему опоздать на свидание, и он уже уверяет, что у него была дуэль; и сам начинает в это верить. У всех он занимает деньги, всегда сидит без единого су, но таланта он не лишен, расплачивается своими картинами; и знаешь, какую штуку он придумал, чтобы было поменьше хлопот? Летом отправляется на природу, пишет на рулоне холста в пятьдесят метров длиной дорогу - самую обыкновенную дорогу с деревьями, повозками, велосипедистами, закатом солнца, ну а зимой сбывает эту дорогу по кускам, соответственно вкусу кредитора и размеру долга. Всех уверяет, будто он русский, будто бы владеет несметным числом "душ". Поэтому во время русско-японской войны все, разумеется, над ним трунили - вот, мол, торчит на Монмартре, разглагольствует о патриотизме в ресторанах. И знаешь, что он выкинул? Уехал. Целый год о нем не было слышно. И появился он только после падения Порт-Артура. Привез целую кучу военных фотографий, - вечно у него были набиты ими карманы, - и говорил: "Видите, голубчик, батарею на передовой? А за ней высоченный утес? А из-за утеса чуть-чуть высовывается дуло винтовки - это, голубчик, я и есть". Но только вот что, он привез также и несколько ящиков с этюдами и в следующие два года расплатился за все долги... сицилийскими пейзажами. Постой-ка, он почуял, что я говорю о нем, ужасно доволен и сейчас надуется, как индюк.

Жак сидел, полуоблокотившись на столик, и молчал. В иные минуты лицо у него становилось каким-то тупым: полуоткрытый рот, тусклые глаза, бессмысленный взгляд, недовольный и сонный. Слушая рассказ друга, он наблюдал за этой парой - за Нивольским и Поль, еще совсем молоденькой. Она держала в руке губную помаду; вот она округлила рот, приложила к нему алый карандаш, стала обводить губы мелкими резкими мазками, словно пробуравливала отверстие; художник смотрел на молодую женщину, вертя на пальце ее сумочку. По всему было видно, что у них чисто приятельские отношения - ресторанное знакомство, однако она то и дело притрагивалась к его рукам, к колену, поправляла ему галстук; вот он наклонился к ней, о чем-то рассказывает, и она шутливо отталкивает его, прижимает к его лицу ладошкой вниз свою узенькую бледную руку... Жак был в смятении.

Неподалеку от нее в одиночестве сидела, свернувшись в клубок, на диване темноволосая женщина, она зябко куталась в черную атласную пелерину и пожирала глазами Поль, которая, быть может, этого и не замечала.

Жак переводил свой тяжелый взгляд с одного лица на другое. Наблюдал ли он, фантазировал ли? Стоило ему посмотреть на кого-нибудь, и он тотчас же приписывал этому человеку сложные душевные переживания. Впрочем, он и не пытался анализировать то, что, как ему казалось, угадывал; да и не мог бы выразить словами все, что постигал как бы наитием, - зрелище увлекло его, и он неспособен был раздвоиться и хладнокровно осмыслять что бы то ни было. Но такое общение с людьми - воображаемое или действительное - доставляло ему неизъяснимое наслаждение.

- А это что за дылда? Вот она говорит что-то буфетчику, - спросил он.

- В голубом переливчатом платье с ожерельем до колен?

- Да. Вид у нее суровый!

- Это Мария-Жозефа. Недурна. Имя под стать императрице. Презабавная история у ее жемчужного ожерелья. Ты слушаешь меня? - говорил, улыбаясь, Даниэль. - Она была любовницей Рейвиля, сына парфюмерного фабриканта. Ну, а законная супруга Рейвиля изменяла ему с Жоссом - банкиром. Да ты слушаешь?

- Еще как слушаю!

- Вид у тебя сонный... Однажды Жоссу, а он здорово богат, вздумалось подарить своей любовнице, госпоже Рейвиль, жемчуга. Но как быть, чтобы не навести на подозрение Рейвиля? Так вот, Жосс, слава богу, не ребенок: затеял лотерею в пользу раскаявшихся девиц легкого поведения, всучил Рейвилю-мужу десять билетов по двадцать су и все так подстроил, что тот выиграл ожерелье, предназначенное его жене. Вот тут-то все и осложняется: Рейвиль пишет Жоссу благодарственное письмо, но в постскриптуме просит ни словом не обмолвиться госпоже Рейвиль о лотерее, ибо только что отослал ожерелье своей любовнице Марии-Жозефе. Постой, самое интересное под конец... Жосс в ярости, в голове у него засела одна мысль, - вновь завладеть колье или, по крайней мере, овладеть женщиной, которая его носит. Спустя три месяца он бросил госпожу Рейвиль, оттягал Марию-Жозефу у своего приятеля Рейвиля - иначе говоря променял его жену без жемчугов на любовницу с ожерельем. И доблестный Рейвиль, вчистую запамятав, что колье обошлось ему в десять монет по двадцать су, вопит направо и налево о неслыханной подлости куртизанок!.. А, здравствуйте, Верф, - произнес он, пожимая руку красивому молодому человеку - он только что вошел, и его уже окликали с другого конца зала: "Абрикос"!

- Вы ведь знакомы? - спросил он Жака, который нехотя протянул руку Верфу. - Здравствуйте, красавица, - сказал Даниэль, наклоняясь и целуя руку Поль, проходившей мимо, - Поль, худосочной приятельнице русского художника. - Разрешите вам представить моего друга Жака Тибо.

Жак поднялся.

Молодая женщина скользнула по его лицу каким-то истомленным взглядом, потом более внимательно посмотрела на Даниэля, казалось, она хотела что-то сказать, но промолчала и прошла мимо.

- Часто здесь бываешь? - спросил Жак.

- Нет. Впрочем, да. Несколько раз в неделю. Привычка. А ведь обычно мне быстро приедаются и одни и те же места, и одни и те же люди; люблю ощущать течение жизни...

"Я принят", - вдруг подумал Жак. Он глубоко вздохнул. И тут его осенила одна мысль:

- Не знаешь, когда закрывается телеграф в Мезон-Лаффите?

- Уже закрыт. Но если ты сегодня вечером пошлешь телеграмму, твой отец получит ее завтра спозаранок.

Жак знаком подозвал грума.

- Принесите бумагу и чернила.

И он стал писать своим неразборчивым почерком с лихорадочной поспешностью, и запоздалое это стремление сообщить о своем успехе было так ему свойственно, что Даниэль, склонившись через его плечо, улыбнулся. Но он тотчас же отступил, он был удивлен. Но еще больше он был раздосадован тем, что невольно допустил бестактность; вот что он прочел вместо адреса г-на Тибо: "Мезон-Лаффит, Лесная дорога, госпоже де Фонтанен".

Все с любопытством подались вперед, когда появилась пожилая дама, постоянная посетительница здешних мест, в сопровождении прехорошенькой брюнетки, которая держалась без всякой робости, но несколько натянуто, а это говорило о том, что пришла она сюда впервые.

- Эге, что-то свеженькое, - вполголоса заметил Даниэль.

Верф, проходивший мимо, усмехнулся.

- А вы и не знали? Мамаша Жюжю выводит в люди новенькую.

- Девчонка чертовски хороша, - чуть помолчав, с видом знатока заявил Даниэль.

Жак обернулся. И в самом деле она была прелестна: ясные глаза, никаких румян; вся манера держаться говорила о том, что она не принадлежит к числу постоянных посетительниц этого заведения. Одета она была в бледно-розовое кисейное платье - ни отделки, ни украшений. Рядом с ней все женщины словно поблекли - даже самые молодые.

Даниэль снова уселся возле Жака.

- Тебе надо присмотреться к мамаше Жюжю, - сказал он, - я-то с ней знаком. Своеобразная фигура. Теперь она добилась определенного положения в обществе: у нее сносная квартира, свой приемный день, она устраивает вечеринки, печется о начинающих девицах. Примечательно в ней то, что никогда она не хотела жить на содержании: смирная дешевенькая проституточка никогда не стремилась быть на виду. Тридцать лет жила по билету, выданному полицией, топталась на панели между церковью Мадлен и улицей Друо. Но жизнь свою она разделила на две части: с девяти утра до пяти вечера именовалась госпожой Барбен и вела образ жизни скромной мещаночки: снимала квартирку на антресолях, на улице Рише, была у нее висячая лампа, служанка и точно такие же заботы, как у всех обывательниц, даже тетрадь для записи расходов и биржевой бюллетень, чтобы следить за тем, как обстоит дело со сбережениями; были домашние хлопоты, родственные связи - племянники Барбены, племянницы Барбены, дни рождений, и даже раз в году она устраивала полдник для детей с танцами вокруг рождественской елки. Честное слово, все именно так и было. Ну а в пять часов вечера, в любую погоду, она сбрасывала бумазейный халатик, надевала шикарный костюм и, не испытывая никакой брезгливости, отправлялась на свой промысел. И это уже была не госпожа Барбен, а душечка Жюжю - всегда веселая, добросовестная, неутомимая, - которую знали и ценили во всех меблирашках на Бульварах.

Жак не сводил глаз с мамаши Жюжю. У нее было славное лицо, напоминавшее лицо сельского священника, - решительное, веселое, не без лукавства; на короткие седые волосы надета была соломенная шляпка, похожая на шляпу рыбака, сидящего в удочкой.

Жак, раздумывая о чем-то, повторил:

- Не испытывая никакой брезгливости...

- Именно так, - подхватил Даниэль.

И хитро, чуть вызывающе посмотрев на Жака, негромко процитировал две строчки из Уитмена:

You prostitutes flaunting over the trottoirs or obscene in your rooms,

Who am I that I should call you more obscene than myself? [33]Вы, проститутки, великолепные на панели и бесстыдные в ваших спальнях, Кто я такой, чтобы называть себя менее бесстыдным, чем вы? (англ.).

Даниэль знал, что задевает строгие нравственные устои Жака. И делал это умышленно, с досадой видя, что Жак, - быть может, в противовес его собственному распутству, - ведет почти совсем целомудренный образ жизни. Даниэль даже искренне тревожился по этому поводу; и знал, что иногда сам Жак бывает немного озабочен тем, как легко сносит он воздержание, хотя прежде все предвещало, что темперамент у него будет страстным. Только один раз друзья затронули этот щепетильный вопрос - дело было нынешней зимой, когда они, возвращаясь из театра, шли по Большим бульварам, где теснились влюбленные пары. Даниэля удивила отрешенность Жака.

- А ведь я вполне здоров, - заметил Жак, - удостоверился на комиссии по осмотру новобранцев, что попал в разряд сильнейших...

И Даниэлю вспомнилось, как от невысказанной тревоги осекся его голос.

От этого воспоминания его отвлек Фаври, которого он увидел еще издали, - тот кивнул им, с преднамеренной небрежностью отдал по очереди шляпу, трость и перчатки девице, приставленной к гардеробной, и спросил Жака, заранее посмеиваясь:

- Твой брат так и не пришел?

Каждый вечер Фабри надевал чуть-чуть высоковатый пристежной воротничок, новенький костюм, словно с чужого плеча, и его свежевыбритый подбородок так ретиво выдавался вперед, что Верф говорил:

- Эколь Нормаль двинулась на завоевание Вавилона.

"Я принят", - подумал Жак. И ему захотелось сейчас же незаметно уйти и нынче же вечером уехать в Мезон. Но останавливала мысль об Антуане, - ведь он обещал прийти сюда и с минуты на минуту явится. "Останусь - но завтра поеду с первым же поездом", - рассудил он. И словно ощутил, как его омывает свежесть - утреннее солнце всасывает ночную росу с дорожек... Заведение Пакмель исчезло...

Зажглись все люстры сразу, и ослепительный свет вывел его из душевной оцепенелости. "Я принят", - подумал он еще раз, словно торопясь подтвердить, что пришел в соприкосновение с действительностью. Он поискал глазами своего друга и увидел, что Даниэль сидит в уголке и негромко разговаривает с мамашей Жюжю. Даниэль сидел боком на качалке, и его оживленная речь и поза подчеркивали грациозную посадку головы, выразительность умного лица, глаз, улыбки, изящество приподнятых рук; руки, улыбка и взгляд говорили так же убедительно, как и губы. Жак любовался им. "До чего же хорош! - думал он, не отдавая ясного отчета своим мыслям. - Как чудесно, когда вот так, без остатка, настоящее может захватить молодое существо, полное жизни! Как естественны его манеры! Он и не подозревает, что я смотрю на него, и не думает об этом, да он и не боится никакого наблюдения. Застичь врасплох человека, не знающего, что его видят, в тот миг, когда обнажается вся его подноготная! Так, значит, есть люди, которые и в общественном месте могут забыть обо всем, что их окружает? Вот он говорит и весь отдается тому, о чем говорит. А я никогда естественным не бываю. Никогда я не смог бы забыться до такой степени, - да нет, пожалуй, смог бы, но только в запертой комнате, чтобы меня никто не видел. И то вряд ли!" После недолгого раздумья он решил: "Даниэль не склонен к созерцательности. Поэтому все, что он видит, не захватывает его, как меня; он остается самим собою. - Он подумал еще немного. - А меня внешний мир поглощает". И, сделав такое заключение, встал с места.

- Ну нет, красавец Пророк, и не настаивай, девочка не для тебя, говорила тем временем мамаша Жюжю Даниэлю; в его взгляде сверкнула такая ярость, что она рассмеялась. - Полюбуйтесь-ка! Садись, малыш, все у тебя и пройдет.

(То была одна из тех набивших оскомину фраз вроде; "Дитя, ты мой кумир", или "Кому какое дело", или "Все на свете ерунда, было бы здоровье", - тех нелепых фраз-штампов, менявшихся каждый сезон, которыми завсегдатаи обменивались кстати и некстати, усмехаясь при этом, как люди, посвященные в некую тайну.)

- Как же ты с ней познакомилась? - упрямо выспрашивал Даниэль.

- Ну нет, красавчик мой, повторяю, не для тебя она. Эта девчонка не чета другим. Славная она, без выкрутас, прямо клад.

- И все-таки скажи, как ты с ней познакомилась.

- А ты ее не тронешь?

- Не трону.

- Ну так вот, дело было, когда я плевритом болела. Помнишь? Узнала она об этом и является ко мне без спроса. И, заметь, знакома-то с ней я по-настоящему и не была: помогла ей разок-другой, да и то по пустякам. (Надо тебе сказать, что перед тем девчонка уже горя нахлебалась. Был у нее серьезный роман: господин из высшего общества, как я поняла, любила она его и ребенка прижила. Вот уж не скажешь, верно? Малыш сразу умер, и с ней о детях слова теперь сказать нельзя, тут же нюни распускает.) Так вот, когда, значит, ко мне плеврит привязался, она пришла и поселилась у меня, как милосердная сестра, выхаживала меня день и ночь, ласковее родной дочери, полтора месяца с гаком, ставила по сотне банок в сутки, да, красавец мой, она просто-напросто спасла мне жизнь; и притом в расход не ввела. Прямо клад. Тут-то я и дала себе зарок вызволить ее из беды. Ведь сама-то еще молода, только о своих любовных делах и думает. Я взялась вывести ее на дорогу, - а ты ведь знаешь, легко ли на дорогу вывести! (И ты бы мог мне помочь, я растолкую тебе как). Вот уже три месяца я с ней вожусь. Перво-наперво надо было найти ей имя. Звалась она Викторина. Викторина Ле Га, Ле Га в два слова, - это еще куда ни шло. Но Викторина - немыслимо! Вот я и сделала из нее Ринетту. Неплохо, верно? И за все остальное принялась таким же манером. Колен занялся с ней произношением, - у нее был бретонский выговор, и все над ней потешались; кое-что от него осталось - так, изюминка, выговаривает чуточку не по-нашему, пикантно, чуть-чуть слышится english[34]Английский язык (англ.)., прелесть. За две недели она и бостон научилась танцевать - легонькая такая, прямо пух. И притом неглупа. Поет звонко, с огоньком, с эдаким задором, а это я просто обожаю. И вот теперь она оснащена, и нынче вечером я спускаю ее на воду; все дело теперь за попутным ветром. Да ты не смейся! Как раз тут ты мне и можешь помочь. Толковала я о ней с Людвигсоном, - ведь с того дня, как Берта его бросила, он себе места не находит. Пообещал прийти сегодня взглянуть на девчонку. Ты только намекни ему, что она тебе нравится, тут он и закусит удила. Сам понимаешь, такой вот Людвигсон ей и нужен. В голове одно у нее засело - скопить капиталец и вернуться в Бретань. Ничего не поделаешь, так уж ей хочется. Все бретонки такие. Им бы только хибарку на рыночной площади, белый чепец да церковные процессии - вот тебе и вся их Бретань! Несметных богатств ей не нужно, да она и сама быстро разбогатеет, если будет соблюдать порядок и слушаться дельных советов. Хочется мне, чтобы она сразу после почина припрятала бы ассигнаций двадцать, а я-то уж знаю, куда их вложить. Ты-то сам в денежных делах разбираешься?

- Все за стол, - раздались громкие возгласы.

Даниэль присоединился к Жаку.

- Твой брат так и не пришел? Что ж, займем места.

Все толпились вокруг длинного стола, накрытого человек на двадцать. Даниэль устроил все так, что Жак оказался слева от Ринетты; мамаша Жюжю не отпускала ее от себя ни на шаг и притиснулась к ней с правой стороны. Но в ту минуту, когда все стали занимать места и Жак уже собирался сесть, Даниэль толкнул его в бок.

- Поменяемся местами, - сказал он и, не дожидаясь ответа, так крепко потянул его за руку, что Жак, почувствовав, как пальцы Даниэля впились ему в запястье, чуть было не вскрикнул.

Но Даниэль и не подумал извиниться.

- Мамаша Жюжю, - сказал он, - по-моему, приличия ради вам следует представить меня моей соседке.

- Ах, вот ты как, - буркнула старуха, поняв маневр Даниэля. Затем, обращаясь к компании, собравшейся за столом, она возгласила: - Представляю вам всем мадемуазель Ринетту. - И добавила предостерегающим тоном: - Я ей покровительствую.

- Нас тоже представьте! Нас тоже представьте! - раздались голоса.

- Не было печали, - вздохнула мамаша Жюжю. Она нехотя поднялась, сняла шляпу и швырнула ее одной из "сиделок", прислуживавших за столом.

- Это Пророк, - начала она с Даниэля. - Человек достойный.

- Привет вам, сударь, - учтиво сказала девушка. Даниэль поцеловал ей руку.

- Дальше!

- Его друг, как звать, не знаю, - продолжала мамаша Жюжю, показывая рукой на Жака.

- Привет вам, - проговорила Ринетта.

- Затем по порядку: Поль, Сильвия, госпожа Долорес, а с ней рядом никому не ведомый мальчишка по прозванию "Дитя Чуда". Верф, по кличке "Абрикос", Габи, "Фляга"...

- Благодарю, - прервал насмешливый голос, - предпочитаю фамилию предков: Фаври, мадемуазель, один из ваших страстных воздыхателей.

- "Дитя, ты мой кумир!" - язвительно произнес кто-то.

- Лили и Гармоника, иначе "Неразлучные", - никого не слушая, продолжала мамаша Жюжю. - Полковник, красавица Мод. Господин, которого я не знаю, с двумя дамами, которых я хорошо знаю, но как их звать - забыла. Пустое место. Рядом idem[35]Такое же (лат.).. Батенкур, по прозвищу "Малыш Бат". Мария-Жозефа со своими жемчугами и напоследок госпожа Пакмель, - сделав реверанс, закончила мамаша Жюжю.

- Привет вам, сударь, привет вам, мадемуазель, привет вам, сударыня, звонким голоском повторяла Ринетта и улыбалась без тени смущения.

- Называть ее надо не мадемуазель Ринетта, - заметил Фаври, - а мадемуазель Привет!

- Пожалуйста, называйте, - ответила она.

- Ура, мадемуазель Привет!

Она смеялась и, как видно, была в восторге оттого, что в ее честь подняли столько шума.

- А теперь приступим к супу, - предложила г-жа Пакмель.

Жак локтем подтолкнул Даниэля и, показав ему на красный след на своем запястье, спросил:

- Какая муха тебя сейчас укусила?

Даниэль взглянул на него смеющимися глазами, без всякого раскаяния, взгляд у него был горящий и чуть диковатый.

I am he that aches with amorous love[36]Я тот, кого любовный пыл терзает (англ.).,

произнес он вполголоса.

Жак наклонил голову, чтобы получше рассмотреть Ринетту, - она как раз обернулась к нему, и он увидел ее глаза: зеленые, ясные и влажные, как устрицы.

Даниэль продолжал:

Does the earth gravitate? does not all matter aching, attract all matter?

So the body of me to all I meet or know"[37]И разве не притягивает нас к себе земля? И разве вся материя всегда не мучается тяготением к всему? Как плоть моя к всему, кого я на пути встречаю (англ.)..

Жак нахмурил брови. Не в первый раз довелось ему быть свидетелем того, как Даниэль загорался страстью, охваченный такой жаждой наслаждения, что удержать его уже было невозможно. И всякий раз дружеское чувство независимо от воли Жака теряло свою силу. Забавная мелочь вдруг отвлекла его от этой мысли: он заметил, что ноздри Даниэля обросли густым черным пушком и от этого похожи на прорези маски; он отыскал глазами руки Пророка, красивые и тонкие руки, тоже покрытые темным пушком. "Vir pilosus"[38]Муж волосатый (лат.).. Подумал и почувствовал искушение улыбнуться. А Даниэль снова наклонился к нему и тем же тоном, словно заканчивая цитату из Уитмена, сказал:

- Fill up your neighbour's glass, my dear[39]Налей-ка вина своей соседке, мой милый (англ.)..

- Госпожа Пакмель, сегодня меню написало неразборчиво, - прошепелявил кто-то на другом конце стола.

- Госпоже Пакмель два нуля, - заявил Фаври.

- "Все это ерунда, было бы здоровье", - глубокомысленно отвечала прекрасная блондинка.

Жак сидел рядом с Поль - этим бледнолицым падшим ангелом. За нею молча восседала девица с пышным бюстом, которая за все время не произнесла ни слова и утирала рот после каждого глотка. Подальше, почти напротив Жака, возле брюнетки с кудряшками, закрывавшими лоб, той самой, которую мамаша Жюжю назвала госпожой Долорес, мальчуган лет семи-восьми в довольно убогом черном костюмчике следил смышлеными глазками за жестами сотрапезников, и на его лице то и дело мелькала улыбка.

- Вам супа не подали? - спросил Жак свою соседку.

- Благодарю, я суп не ем.

Глаза ее были опущены, и когда она их поднимала, то смотрела только на Даниэля. Она сделала все, что могла, только бы сидеть за столом с ним рядом, и в последнюю минуту заметила, как он поменялся местом с Жаком, и рассердилась за это на Жака. И откуда только появился этот малый с угреватым лицом и чирьем на затылке? Она терпеть не могла рыжих, а этот чернявый смахивал на рыжеватого. Уж не говоря о заросшем лбе, оттопыренных ушах, тяжелой челюсти, - все это придавало ему какой-то животный вид.

- Послушай, ты почему салфетку не надеваешь? - громко сказала г-жа Долорес, дернув к себе мальчика, чтобы потуже завязать вокруг его шеи накрахмаленную салфетку, в складках которой он почти потонул.

- Если женщина не скрывает своего возраста, - кричал Фаври, споривший с Марией-Жозефой, - значит, она уже выдохлась. - Говорю вам, что она поступила в консерваторию уже перезрелой, как раз сорок пять лет тому назад, по свидетельству о рождении своей младшей сестры, омолодившись на два года. Таким образом...

- "Кому какое дело?" - сказала в сторону мамаша Жюжю.

- Фаври один из тех людей с положительным умом, которые, ввязавшись в любой разговор, сразу же доложат вам, что ускорение силы тяжести в Париже равно девяти метрам восьмидесяти сантиметрам, - заметил Верф, который когда-то собирался поступить в Училище гражданских инженеров. Прозвали его "Абрикосом" потому, что кожа у него, благодаря каждодневным спортивным упражнениям на открытом воздухе, стала золотистой и покрылась веснушками. А вообще - это был настоящий мужчина с сильными плечами, крепкими скулами и чувственными губами; по вечерам все его мускулистое тело, натренированное за день, испытывало радость жизни, и она отражалась и в его голубых глазах, и на глянцевитых щеках.

- Кто знает, отчего он умер, - произнес кто-то.

- А ты знаешь, чем он жил? - прозвучал чей-то насмешливый голос.

- Да поторапливайся же, - сказала г-жа Долорес мальчугану. - Знаешь, будет сладкое. А ты его не получишь.

- Почему? - спросил мальчик, вскидывая на нее свои лучистые глаза.

- Не получишь, и все тут - воля моя. Будь послушным. Поторапливайся.

Она заметила, что Жак внимательно смотрит на них, и улыбнулась ему с заговорщическим видом.

- Он, знаете ли, у меня с капризами, боится всего непривычного. Тебе дадут рагу из жареных голубей. Ел-то он чаще тушеную капусту в сале, чем голубей! Но вообще его совсем избаловали. Лелеяли да ласкали, - так всегда бывает с единственным ребенком. Да и мать у него долго хворала! Да, да, продолжала она, погладив его по круглой, коротко остриженной головке. Балованный мальчишка. Никуда это не годится. Зато у тетки все будет иначе. Наш барчук, видите ли, хотел по-прежнему носить локоны, как девчонка. Да уж нет, хватит капризничать да привередничать. Тебе говорят, ешь. Вон тот господин все смотрит на тебя, поживей! - Она была очень довольна, что ее слушают, и снова улыбнулась Жаку и Поль. - Малыш осиротел, - сообщила она безмятежным тоном. - Потерял мать на этой неделе. Мне-то она приходилась золовкой. От чахотки умерла у себя в деревне, в Лотарингии. Бедный малыш, добавила она. - Ему еще повезло, что я пожелала взять его на свое иждивение; у него нет никакой родни ни с отцовской, ни с материнской стороны - я у него одна. Да, забот у меня будет по горло.

Мальчуган перестал есть; он не сводил глаз с тетки. Все ли он понимал?

Он спросил каким-то странным тоном:

- Это моя мама умерла?

- Не лезь не в свое дело. Ешь, говорят.

- Не хочу больше.

- Сами видите, какой неслух, - подхватила г-жа Долорес. - Ну да, да, умерла твоя мама. Ну, а теперь слушаться - ешь. Иначе мороженого не получишь.

В эту минуту Поль обернулась, и Жак, встретившись с ней взглядом, как ему показалось, понял, что она испытывает такое же неприятное чувство, как и он сам. Ее тонкая гибкая шея была, пожалуй, еще бледнее, нем щеки, и вся она была такая слабенькая, что хотелось окружить ее нежными заботами. Жак смотрел на ее шею, на тонкую кожу с нежным пушком, и ему вдруг почудилось, будто он прикоснулся губами к чему-то сладкому. Ему хотелось что-то сказать ей, но ничего не шло на ум, и он просто улыбнулся. Она поглядывала на него украдкой и нашла, что он не так уж некрасив. И вдруг она почувствовала такую щемящую боль в сердце, что вся побелела. Она вытянула руки, положила их на край стола и, чуть откинув голову, прикусила язык, борясь с дурнотой.

Жак все видел. Она была похожа на птицу, залетевшую сюда, чтобы умереть на скатерти. Он спросил шепотом:

- Что случилось?

Веки ее были полусомкнуты, виднелись белки закатившихся глаз. Она сделала над собой усилив и, не двигаясь, тихо сказала:

- Никому не говорите.

У него так перехватило горло, что он и не смог бы позвать на помощь. Впрочем, никто не обращал на них внимания. Он посмотрел на руки Поль: застывшие пальчики, прозрачные, как тоненькие восковые свечи, были мертвенно бледны, и ногти казались лиловыми пятнами.

- Мой будильник звонит в половине седьмого, он поставлен на блюдце, а блюдце стоит на стакане... - самодовольно ворковал Фаври, обращаясь к своей соседке.

Но вот у Поль появились краски в лице, она открыла глаза; вот она повернула голову и слабо улыбнулась, словно благодаря Жака за то, что он молчал.

- Все прошло, - сказала она, вздохнув. - Бывают у меня эти приступы: колет сердце. - И, с трудом шевеля губами, еще сведенными судорогой, она добавила не без печали: "Садись, малыш, все у тебя и пройдет".

И ему захотелось взять ее на руки, унести прочь из этого злачного места; он уже мечтал посвятить ей жизнь, исцелить ее. Ах, какой любовью он окружил бы всякое слабое существо, если бы его только попросили или хотя бы согласились, чтобы он оказал поддержку!

Он готов был доверительно рассказать Даниэлю о своем несбыточном замысле, но Даниэль позабыл о Жаке.

Даниэль вел беседу с мамашей Жюжю. Между ними сидела Ринетта, и он мог то и дело поворачиваться к ней и чувствовал тепло ее тела. С самого начала трапезы он вел себя по отношению к ней предупредительно и скромно, но по тактическим соображениям разговора с ней не поддерживал, казалось, он о ней и не думает. Не раз она перехватывала его взгляд, и ей самой было непонятно, отчего этот восхищенный взгляд не льстил ей, а вызывал в душе какую-то неприязнь; его мужественное лицо было так обаятельно, оно нравилось ей, но и раздражало.

На другом конце стола довольно бурно пререкались:

- Фат, - крикнул Абрикос, обернувшись к Фаври.

Тот подтвердил:

- Э, да я и сам частенько об этом себе твержу.

- Наверняка вполголоса.

Послышался смех. Верф одержал победу.

- Милейший Фаври, - произнес он нарочито громким голосом, - с вашего позволения, замечу: вы только что говорили о женщинах так, словно вам никогда не удавалось... поговорить с ними!

Даниэль посмотрел на Фаври, который заливался смехом, и ему показалось, что бывший питомец Эколь Нормаль бросил такой взгляд в сторону Ринетты, как будто из-за нее именно и началась перепалка; в этом взгляде было что-то наглое и плотское, и Даниэль вдруг еще больше невзлюбил Фаври. Он знал о Фаври множество историй, которые могли уронить его во мнении других. И Даниэлю непреодолимо захотелось позлословить о нем перед Ринеттой. С искушениями такого рода он никогда не боролся. Он понизил голос, чтобы никто другой, кроме обеих женщин, не услышал его слов, наклонился к мамаше Жюжю, таким образом вовлекая в разговор третьего собеседника - Ринетту, и небрежно спросил:

- А ты слышала историю про Фаври и про жену-прелюбодейку?

- Да нет, - воскликнула старуха, поддавшись на приманку. - Рассказывай. И дай-ка мне папиросу, - обеду сегодня конца не будет.

- В один прекрасный день - она уже давным-давно была его любовницей является она к нему с чемоданом: "С меня довольно. Я хочу жить вместе с тобой и так далее". - "Ну а твой муж?" - "Мой муж? Я ему сейчас вот что написала: "Дорогой... Эжен. Моя жизнь круто изменилась и так далее. Я жажду, и я вправе отдать всю свою нежность любящему сердцу и так далее... И такое сердце я обрела и ухожу..."

- Что до сердца, то, по правде говоря...

- Ну это ее дело. Послушай-ка, что было дальше. Мой приятель Фаври струсил, у него на шее женщина, и, что еще хуже, женщина, которая вот-вот получит развод, свободу, потребует, чтобы он женился на ней... И вот его осенила мысль, по его выражению, мысль гениальная. И он пишет мужу: "Сударь, признаюсь вам, что жена ваша оставила супружеский очаг ради меня. С приветом. Фаври".

- Вот здорово, - прошептала Ринетта.

- Да не очень, - возразил Даниэль с недоброй усмешкой. - Увидите сами. Фаври - хитрая бестия - просто-напросто принял меры предосторожности на будущее; он знал, что муж на суде сошлется на это письмо, а законом запрещается любовнику жениться на своей сообщнице. "Знать кодекс - дело хорошее", - замечает он, когда рассказывает об этом похождении.

Ринетта подумала и, наконец поняв, в чем дело, воскликнула:

- Вот подлость!

Даниэль склонился к ней лицом, ее дыхание овеяло ему щеки, губы. Он глубоко вздохнул и полузакрыл глаза.

- Он ее бросил? - осведомилась старуха.

Даниэль не отвечал. Ринетта вскинула на него глаза. Он сидел, так и не поднимая веки, не в силах скрыть желания. Она увидела вблизи его гладкую кожу, жестокий склад губ, вздрагивающие ресницы; и вдруг, словно давно уже ей были ведомы обманчивые тайны этого лица, что-то необоримое, как инстинкт, восстало в ее душе против него.

- Так что же случилось потом с этой женщиной? - допытывалась мамаша Жюжю.

Даниэль овладел собой, но голос его еще слегка дрожал; он ответил:

- Прошел слух, что она покончила с собой. Он же утверждает, что она была больна чахоткой. - Даниэль деланно засмеялся и провел рукой по лбу.

Ринетта сидела прямо, прижавшись к спинке стула, стараясь держаться как можно дальше от Даниэля. Отчего душу ее охватило такой смятение? Охватило сразу, как только она увидела его лицо, улыбку, взгляд. Все в этом красивом юноше ее отталкивало - и его манера склоняться, и его изящные движения, особенно его руки, выразительные руки с длинными пальцами... Никогда в жизни она бы не подумала, что в ней затаилась, так сказать, сидит настороже такая неприязнь к незнакомому человеку.

- Значит, попросту говоря, я кокетка? - вскричала Мария-Жозефа, призывая в свидетели всех сидевших за столом.

Батенкур бесхитростно улыбнулся.

- Да я, право, не виноват. Во французском языке есть только одно слово для обозначения того, что пленительнее всего на свете: стремления нравиться.

- Этого еще не хватало! - выкрикнула г-жа Долорес.

Все обернулись. Но дело касалось мальчугана, он уронил полную ложку мороженого на свою черную курточку, и тетка потащила его к умывальнику.

Жак воспользовался тем, что она ушла, и спросил Поль, радуясь, что поближе с ней познакомится:

- Вы ее знаете?

- Немного знаю.

Говорить ей не хотелось, она вообще не была болтливой, да и вдобавок настроение у нее было невеселое. Но Жак только что с такой чуткостью к ней отнесся. И она продолжала:

- Представьте, ведь она женщина не злая. И к тому же богатая. Она долго жила с одним сочинителем, который все для театров пишет. А после вышла замуж за аптекаря, а тот умер. Она каждый год до сих пор большие доходы получает за его патентованные лекарства. Наверное, знаете, "средство от мозолей Долорес"? Неужели не знаете? Она молодец, ничего не скажешь: у нее в сумочке всегда есть образны на пробу. Средство - прямо блеск, можете убедиться. Сама-то она со странностями. Дома держит с дюжину кошек, тащит их отовсюду. И рыбок разводит, у нее в спальне стоит большой аквариум. Животных обожает. А вот детей не любит. - Поль покачала головой. - Чудная какая-то, - сказала она в заключение.

Ей трудно было дышать, когда она разговаривала. И Жак это заметил. Но все же он старался поддержать беседу. У него мелькнула мысль, что у нее больное сердце, и с губ сорвалось весьма некстати:

- "У сердца есть свои сужденья, неведомые рассудку".

Она призадумалась.

- "Они неведомы рассудку", - поправила она, ударяя пальцами по столу, словно по клавишам. - Иначе стих корявый.

Его тянуло к ней, несмотря ни на что. Однако уже меньше хотелось посвятить ей жизнь. "Стоит мне чуть-чуть проникнуть в душу человека, и я уже готов полюбить его", - подумал он. Ему вспомнилось, как однажды на прогулке он заметил это свое свойство впервые: прошлым летом в лесу Вирофле, куда он отправился вместе с товарищами Антуана и студенткой медицинского факультета, шведкой, которая вдруг оперлась о его руку и стала делиться воспоминаниями о своем детстве.

И тут внезапно до его сознания дошло, что Антуан не пришел. Уже половина десятого!

Вне себя от нервной тревоги, забыв обо всем на свете, он стал трясти Даниэля за плечо:

- Уверяю тебя, что-то случилось!

- Да с кем?

- С Антуаном!

В это время все уже стали подниматься из-за стола. Жак вскочил. Даниэль стоял, держась поближе к Ринетте, и пытался его разуверить.

- Да ты просто спятил! Ведь ты знаешь, как бывает с врачами, задержали у больного...

Но Жака уже и след простыл. Он не мог рассуждать, не мог перебороть страшного предчувствия и сломя голову бросился к гардеробу; ни с кем не попрощавшись, забыв о Поль, ринулся он на улицу. "Я накликал на Антуана беду! - в ужасе твердил он. - Да, я, я... Возмечтал о черном костюме, который увидел на том субъекте, пересекавшем площадь Медичи!.."

Трио музыкантов принялось за вальс. Несколько пар уже кружились в зале бара. Даниэль заметил, как Фаври, выдвинув вперед подбородок, словно что-то вынюхивал и, моргая, уставился на Ринетту. И Даниэль стремительно подошел к ней, опередив его.

- Можно вас пригласить на бостон?

Она видела, что он направляется к ней, не спускала с него враждебного взгляда и, подождав, пока он не отвесит ей легкий поклон, сказала:

- Нет.

Он скрыл удивление, улыбнулся.

- Отчего же нет? - спросил он, подражая ее интонации. И был так уверен в ее согласии, что добавил: - Ну, пойдемте же. - И подошел совсем близко.

Его самоуверенность вывела ее из себя.

- С вами нет! - жестко ответила она.

- Значит, нет? - повторил он. А его черные глаза вызывающе глядели на нее, словно говорили: "Стоит мне захотеть!"

Она отвернулась и, заметив Фаври, который не решался приблизиться, сама подошла к нему, как будто он ее уже пригласил, и молча стала танцевать с ним.

Приехал Людвигсон. Он был в смокинге и, не снимая соломенной шляпы, разговаривал у стойки с тетушкой Пакмель и с Марией-Жозефой, непринужденно играя ее жемчужным ожерельем. Но неприметно для окружающих он зорко осматривал зал: его сонный взгляд из-под тяжелых черепашьих век то и дело нацеливался на что-нибудь или на кого-нибудь и словно наносил удар свинцовой дубинкой.

Мамаша Жюжю сновала среди танцующих в поисках Ринетты. Вот она поймала ее, схватила за локоть:

- Живее. И все делай так, как я тебе говорила.

Даниэль, которого Поль затащила в уголок, слушал молодую женщину, рассеянно улыбаясь. Он видел, что мамаша Жюжю как ни в чем не бывало примкнула к гостям, окружавшим Марию-Жозефу, а Ринетта после танца прошла без провожатых в дальнюю комнату и села к столику. И почти тут же Людвигсон и мамаша Жюжю тоже перешли во второй зал и направились к ней. Людвигсон, особенно в тех случаях, когда замечал, что на него смотрят, держался очень прямо, расправив плечи, совсем как кучер в былые времена; для него не составляло тайны, что природа наделила его бедрами, предназначенными для гурии, и что они покачиваются, как только он ускоряет шаг; поэтому он тщательно следил за своей осанкой. Ринетта протянула ему руку, и он прильнул к этой ручке своими толстыми губами. Когда он склонил голову, Даниэлю бросилось в глаза, что сквозь черные волосы, словно приклеенные к коже и старательно приглаженные, просвечивает чуть скошенный череп. "И все же вид у него внушительный, - подумал Даниэль, - есть в этом левантинском паяце что-то от грузчика, но и от великого визиря тоже".

Людвигсон неторопливо стягивал перчатки, оценивая Ринетту взглядом знатока, затем он сел напротив нее, а мамаша Жюжю уселась рядом с ним. Им уже несли напитки, хотя Людвигсон ничего не заказывал; тут все знали его привычки: он никогда не пил шампанского, а только одно асти, причем не игристое, не замороженное, даже не холодное, а скорее комнатной температуры: "Тепленькое, - говорил он, - как сок плодов, согретых солнцем".

Даниэль оставил Поль, закурил папиросу, прошелся по бару, пожимая руки знакомым, и сел за столик во втором зале.

Людвигсон и мамаша Жюжю сидели к нему спиной, а он устроился как раз напротив Ринетты, правда, на другом конце комнаты. За бокалами, наполненными асти, сразу завязалась оживленная беседа. Ринетта улыбалась остротам Людвигсона, а он наклонился к ней и, явно увлеченный, расточал комплименты. Когда она заметила, что Даниэль наблюдает за ними, то повеселела еще больше.

За аркой, разделявшей оба зала, видны были танцующие пары. Позади стойки невысокая нарумяненная девица, словно сошедшая с полотна Лоуренса, стоя лицом к публике, на ступеньках лесенки, выкрашенной в белое, ухватилась руками за перила, всем телом оперлась на одну ногу, раскачивая другой, и визгливо вторила оркестру, повторяя бессмысленный припев, который в то лето у всех был на языке:

Тимелу-ламелу, пан-пан, тимела!..

Зажав в зубах папиросу, Даниэль облокотился о стол и неотрывно смотрел на Ринетту. Он уже не улыбался. Лицо его застыло, губы были плотно сжаты. "Где же я его видела?" - спрашивала себя молодая женщина; она безудержно хохотала и все старалась не встречаться глазами с Даниэлем. Но это становилось для нее все труднее и труднее, и, как жаворонка, которого манит зеркальце, ее все чаще и чаще притягивал неотступный взгляд этих глаз - глаз с поволокой, но зорких и как будто устремленных вдаль, пристально смотревших на что-то позади Ринетты; взгляд пронзительный и напряженный, взгляд горящий, притягивающий, как магнит, от которого ей пока удавалось отвести глаза, но приходилось прилагать к этому все больше и больше усилий.

И вдруг почти рядом с Даниэлем что-то зашевелилось. Его нервы были до того натянуты, что он невольно вздрогнул. Это оказался мальчуган-сирота, он заснул среди диванных подушек, закутанный в шелковую накидку Долорес, с пальцем во рту и не просохшими от слез ресницами.

Оркестр умолк. Скрипач собирал деньги, переходя от столика к столику. Когда он подошел к Даниэлю, тот подложил под салфетку купюру и негромко сказал:

- Бостон, четверть часа, без пауз.

Темные веки музыканта чуть дрогнули - в знак согласия.

Даниэль почувствовал, что Ринетта следит за ним. Тогда он вскинул голову, стал властно смотреть ей в глаза. И понял, что сейчас уже он господин положения; раза два, ради забавы, чтобы доставить себе удовольствие, он ловил ее взгляд и тут же отводил глаза, словно испытывая свою власть над нею. А потом уже не стал отводить от нее своего взгляда.

Людвигсон был очень возбужден и стал любезнее вдвое. А Ринетта держалась все принужденнее, становилась все рассеяннее. Когда скрипка снова заиграла вальс, она с первого удара смычка почувствовала дрожь и, взглянув на напряженное лицо Даниэля, поняла, что наступает решительная минута. И в самом деле, Даниэль поднялся с хладнокровным видом, не спуская взгляда со своей жертвы, пересек зал и направился прямо к ней. Он еще успел подумать: Я ставлю на карту место у Людвигсона", - но эта мысль только подстегнула его, разожгла вожделение. Он подходил все ближе и ближе. Ринетта смотрела на него, и выражение ее глаз стало таким странным, что Людвигсон и мамаша Жюжю, не сговариваясь, обернулись одновременно. Людвигсон решил, что Даниэль хочет поздороваться с ним, и совсем было собрался жестом пригласить его к столу, но Даниэль даже вида не показал, что узнает его. Он склонил голову, и взгляд его утонул в зеленых глазах, с готовностью и со страхом смотревших на него. Она покорно поднялась. Он молча обнял ее за талию, прижал к себе и увлек в тот зал, где находился оркестр.

Людвигсон и мамаша Жюжю так и остались сидеть, следя глазами за парой. И только немного погодя они переглянулись.

- Какая наглость! - прошипела мамаша Жюжю. Ее двойной подбородок вздрагивал от волнения и гнева.

Людвигсон поднял брови и промолчал. Землистый цвет лица скрадывал его бледность. Он протянул к бокалу, стоящему перед ним, свою огромную руку с темными ногтями, напоминающими сердолик, и омочил губы в вине.

Мамаша Жюжю все не могла отдышаться, словно только что откуда-то прибежала.

- Больше этому молокососу у вас работать не придется, надеюсь! заметила она, ехидно посмеиваясь с мстительным видом.

Он, казалось, был удивлен.

- Господину де Фонтанену? Помилуйте, отчего же?

И он усмехнулся, разыгрывая из себя важного барина, который выше всех этих мелочей, и, проявив превосходную выдержку, натянул перчатки. А может быть, его и в самом деле забавляла вся эта история? Он вытащил бумажник, швырнул на стол банкнот и, встав, на прощание вежливо поклонился мамаше Жюжю. У входа в танцевальный зал он остановился на пороге, подождал, пока не покажутся Даниэль и Ринетта. Даниэль перехватил его сонный взгляд - в нем были и злость, и зависть, и восхищение; а вскоре увидел, как Людвигсон быстро пошел к выходу, лавируя вдоль диванов, и скрылся в застекленном дверном тамбуре, который будто втянул его и вышвырнул на улицу.

Даниэль танцевал бостон медленно, не делая лишних движений, вскинув голову, танцевал неутомимо, с каким-то равнодушным и в то же время непринужденным видом; ноги его скользили, не отрываясь от паркета. А она, оглушенная, опьяненная, не могла понять, что с ней творится, - то ли ее охватил восторг, то ли отчаяние, - и послушно следовала каждому его движению; казалось, она слилась с ним и ни с кем, кроме него, никогда не танцевала. Прошло десять минут; они уже танцевали одни, - другие пары, давно утомившись, окружили их кольцом. Минуло еще пять минут. Они все еще танцевали. Наконец оркестр в последний раз проиграл мелодию и умолк.

Они танцевали до последнего аккорда; она, чуть не теряя сознания, прильнула к его плечу; он, торжественно-спокойный, опустив глаза, словно пряча их, порой обдавал ее горящим взглядом, и она вздрагивала не то от ненависти, не то от страсти.

Раздались аплодисменты.

Даниэль отвел Ринетту к столику Людвигсона и сел как ни в чем не бывало на освободившееся место; он велел подать четвертый бокал, наполнил его асти и весело поднял, приветствуя мамашу Жюжю, а потом выпил до дна.

- Ну и пойло, - заметил он.

Ринетта закатилась нервным смехом, и на ее глаза навернулись слезы.

Мамаша Жюжю с восхищением смотрела на Даниэля - ярости ее как не бывало. Она поднялась, повела плечами и, вздохнув, шутливо сказала:

- "Все это ерунда, было бы здоровье".

Спустя полчаса Ринетта и Даниэль вышли вместе из заведения тетушки Пакмель.

Недавно прошел дождь.

- Прикажете автомобиль? - спросил грум.

- Пройдемся немного, - предложила Ринетта. В ее голосе послышались мягкие нотки, что с радостью отметил Даниэль.

Несмотря на ливень, недавно омывший улицу, стояла духота, как перед грозой. Вокруг было безлюдно и довольно темно. Они медленно шли по мокрому блестящему тротуару.

Навстречу им попался солдат-пехотинец. Он вел двух женщин, обняв их за талию, и, забавы ради, заставлял их идти в ногу, покрикивая:

- Раз, два! Да не так! Подскок на левой ноге: раз, два!

И смех еще долго звучал на улице между безмолвными домами.

Выходя из бара, она все ждала, что он сейчас же возьмет ее под руку, но Даниэль так упивался ожиданием, что испытывал острое наслаждение, продлевая его, доводя себя до нервозного состояния. Но вот вдали сверкнула молния, и Ринетта первая приблизилась к нему.

- Гроза еще не прошла, сейчас опять начнется дождь.

- Это будет дивно, - произнес он нежным тоном, говорящим о многом. Но для нее это было чересчур тонко, да и сдержанность Даниэля ее стесняла. Она произнесла:

- Знаете, наверняка я вас где-то видела.

Он улыбнулся в темноте; был ей благодарен за эти избитые приемы. Он не подозревал, что она и в самом деле уверена, что где-то встречала его прежде. Из озорства он был готов ответить: "И я тоже". И тут они стали бы делать всякие предположения. Но гораздо забавнее было возбуждать ее любопытство, храня молчание.

- Почему вас зовут Пророком? - спросила она после паузы.

- Потому что мое имя Даниэль.

- Даниэль, а по фамилии?

Он немного поколебался - не любил разоблачать себя даже в пустяках. Впрочем, ничего подлого, ничего хитрого в любопытстве Ринетты он не почувствовал, и ему было как-то неловко назвать себя вымышленной фамилией. Он произнес:

- Даниэль де Фонтанен.

Она ничего не сказала, только вдруг подалась вперед. Решив, что она оступилась, он хотел ее поддержать, но она резко отстранилась. Из духа противоречия он решил ее обуздать, приблизился к ней, хотел было взять ее под руку, но она увернулась, отскочила в сторону и бросилась бежать совсем в другом направлении, свернув в какой-то переулок. Он решил, что это игра, и с готовностью принял в ней участие. Впрочем, ему показалось, что она и в самом деле убегает от него, бежит все быстрее и быстрее, и ему нелегко было за ней угнаться, даже идя быстрым шагом. Он забавлялся: стремительно шагать по пустынному кварталу - да это просто настоящая охота. Однако он немного устал, и, когда она свернула в темный переулок, который, сделав колено, вывел их на прежнее место, хотел было остановить ее, в третий раз схватил за руку. Но она снова вырвалась.

- Ну это уж просто глупо, - рассердился он. - Довольно, остановитесь.

Но она ускорила шаг, стараясь держаться в темноте и беспрерывно петляя с тротуара на тротуар, словно и вправду хотела, чтобы он потерял ее след. И вдруг побежала со всех ног. В несколько прыжков он нагнал ее, силой затащил в какой-то подъезд. И тут увидел на ее лице печать такого ужаса, что понял она не притворяется.

- Что с вами?

Она не могла перевести дыхание, прижалась к сырой стене, устремив на него обезумевшие глаза. Он быстро все взвесил. Нет, понять ничего невозможно, но ясно, что случилось что-то серьезное. Он хотел обнять ее, но она вырвалась с такой стремительностью, что порвала оборку на платье.

- Да что с вами? - повторил он, отступая на шаг. - Вы меня боитесь? Или вам нехорошо?

Ее била нервная дрожь, она не могла произнести ни слова и по-прежнему не сводила с него глаз.

Он все еще ничего не понимал, но ему стало жаль ее.

- Вы хотите, чтобы я ушел? - спросил он.

Знаком она дала понять, что да. Он почувствовал, что становится просто смешным.

- Правда хотите? Значит, мне уйти? - повторил он с такой нежностью, словно старался приманить ребенка, бежавшего из дома.

- Уходите! - негромко, но резко ответила она.

Да, комедии она не разыгрывала.

Он понял, что поступит некрасиво, если будет настаивать, и сразу отступил от нее, решив, что будет вести себя, как подобает человеку воспитанному.

- Что ж, ничего не поделаешь... Но не могу же я бросить вас ночью в этом глухом подъезде! Пойдем же, поищем таксомотор, а когда найдем - я вас оставлю... Согласны?

Они молча направились к проспекту Оперы, еще издали блиставшей огнями. Еще не дойдя до нее, они увидели свободное такси, и по знаку Даниэля шофер остановил машину у самого тротуара. Ринетта упорно не поднимала глаз. Даниэль открыл дверцу. Стоя на подножке, она несмело обернулась к нему, взглянула ему в лицо так, словно была не в силах удержаться, чтобы еще раз не посмотреть на него. Он насильно улыбнулся и, сняв шляпу, сделал вид, что прощается с ней как добрый друг. Когда она убедилась, что он не намерен с ней ехать, с лица ее исчезло напряженное выражение. Она дала свой адрес шоферу. Потом обернулась к Даниэлю и сказала негромко, извиняющимся тоном:

- Простите. Сегодня вы уж оставьте меня, господин Даниэль. А завтра я вам все объясню.

- Хорошо, до завтра, - сказал он, поклонившись. - Но где мы встретимся?

- Да, правда, где... - повторила она как-то простодушно.

- У госпожи Жюжю, если хотите? Да, да, у госпожи Жюжю. До встречи завтра в три.

- Завтра в три.

Он протянул руку, она подала ему свою ручку, затянутую в перчатку. И он коснулся губами ее пальцев.

Машина тронулась с места.

И тут Даниэлем овладела ярость. Но он сейчас же взял себя в руки, когда увидел, что молодая женщина высунулась из машины, увидел ее плечи, обтянутые светлым платьем, понял, что она просит шофера остановиться.

Даниэль одним прыжком оказался у дверцы таксомотора. Ринетта уже открыла ее. Он заметил, что она подвинулась, освобождая ему место; в темноте глаза ее были широко раскрыты. Он понял и бросился на сиденье рядом с ней. Когда он обнял ее, она впилась губами в его губы, и он ясно почувствовал, что она уступает не из душевной слабости или от страха, она вся без остатка отдавалась ему. Она рыдала - словно от отчаяния - и невнятно шептала:

- Я бы хотела... я хотела бы...

И Даниэль был потрясен, услышав:

- Я бы хотела... иметь ребенка... от тебя!

- Ну как, адрес прежний? - осведомился шофер.


III. Антуан принимает у себя г-на Шаля. Несчастный случай с Дедеттой. - Операция. - Рашель 

Покинув Жака и его друзей, Антуан отправился в Пасем, чтобы "посмотреть воспаление легких"; оттуда он поехал на Университетскую улицу в отцовский дом, где вот уже пять лет вместе с братом занимал нижний этаж. Он сидел в машине, везущей его домой, с папиросой в зубах и размышлял о том, что маленький больной явно поправляется, что его день - день врача - кончился и настроение у него превосходное.

"Надо признаться, вчера вечером гордиться мне было нечем. Вообще, когда выделение мокроты внезапно прекращается... Pulsus bonus, urina bona, sed aeger moritur...[40]Пульс нормальный, моча нормальная, но больной умирает (лат.). Лишь бы не пропустить эндокардита. А мать еще женщина красивая... И Париж сегодня вечером тоже очень красив..."

Он взглянул на бегущие мимо зеленые купы Трокадеро и обернулся, следя глазами за парочкой, удалявшейся в глухую аллею парка. Эйфелева башня, статуи на мосту, Сена - все кругом розовело. "В сердце моем... та-та-та-та..." - напевал он. Шум мотора ему вторил. "В сердце моем... спит!" - вспомнил он вдруг. "Да, да, верно, "В сердце моем спит... та-та-та-та-та". Досадно, никак не вспомню слова дальше. Ну что же, право, может спать в моем сердце?.. "Ленивая свинья"?" - подумал он и улыбнулся. Вспомнилось, что предстоит веселая пирушка в баре Пакмель. А может быть, и любовное приключение... Он почувствовал, как хорошо жить; казалось, он был взбудоражен какими-то тайными желаниями. Отшвырнул папиросу, искуренную до мундштука, скрестил ноги и глубоко вздохнул, - воздух от быстрой езды, казалось, стал прохладнее. "Только бы Белен не забыл поставить малышу банки. Спасем мальчугана и без хирургического вмешательства. Хотелось бы мне видеть - как вытянется лицо у Луазиля. Уж эти хирурги! Сейчас они в моде, а что толку? Жонглеры! Недаром старый мудрый Блек говорил: "Если бы у меня было трое сыновей, я бы сказал самому неспособному - будь акушером, самому мускулистому - берись за скальпель, а самому умному из троих - будь лекарем, заботливо выхаживай больных и учись все лучше и лучше распознавать их болезнь". И снова он почувствовал ликование, ликование, идущее из сокровенных глубин его существа.

- Все-таки правильный я выбрал путь, - произнес он вполголоса.

Когда он добрался до своей квартиры, дверь, открытая в комнату Жака, напомнила ему, что брат принят. Пять лет неусыпных наблюдений и забот, и наконец успех. "Ясно помню тот вечер, когда встретил Фаври на улице Эколь, тогда у меня впервые мелькнула мысль, что Жаку нужно поступить в Эколь Нормаль. В тот день сквер Монж засыпало снегом. Было попрохладнее, чем сегодня", - вздохнул он. Он уже предвкушал, как приятно будет принять холодный душ, и нетерпеливо, словно ребенок, стянул с себя одежду, разбросав все куда попало.

Вышел он после душа помолодевшим. Он думал о Пакмель и посвистывал от удовольствия. То, что на его языке называлось женщинами, занимало в его жизни лишь второстепенное место, а для нежных чувств места вообще не было. Он довольствовался мимолетными встречами и даже похвалялся этим, - ведь так было практичнее. Впрочем, не считая иных вечеров, он довольно легко воздерживался от всего этого - не потому, что держал себя в руках, не потому, что обладал холодным темпераментом, а потому, что "все это" составляло часть иного образа жизни, отличного от того, который он раз и навсегда решил вести. Он считал, что все эти якобы необоримые влечения всего лишь проявления слабой воли, он же был человеком "волевым".

"Дзинь!" - кто-то позвонил. Взгляд на часы: в крайнем случае еще есть время осмотреть больного, перед тем как он присоединится к компании, собравшейся у Пакмель.

- Кто там? - крикнул он через запертую дверь.

- Это я, господин Антуан.

Он узнал голос г-на Шаля и впустил его. Пока г-н Тибо жил в Мезон-Лаффите, его секретарь по-прежнему работал на Университетской улице.

- А, да это вы? - будто в забытьи произнес г-н Шаль. Ему неловко было смотреть на Антуана, стоявшего перед ним в кальсонах, и он отвернулся, недоуменно пробормотав: - В чем дело? - и тут же добавил: - Ах да, вы одеваетесь! - и поднял палец, словно разгадал загадку. - Я вас не побеспокоил?

- Я ухожу через двадцать пять минут, - поспешил предупредить его Антуан.

- Настолько я вас не задержу. Посмотрите-ка, доктор. - Он положил шляпу, снял очки и вытаращил глаза. - Ничего не видите?

- Где?

- У меня в глазу.

- В каком?

- Да вот в этом.

- Не двигайтесь. Ровно ничего не вижу. Может быть, просквозило?

- Да, наверное! Благодарю. Это пустяки, просквозило глаз, и все... Оба окна были открыты. - Он кашлянул и надел очки. - Благодарю, вы меня успокоили. Просквозило глаз, и все. Ведь это частенько случается - пустяки. - Он хохотнул и добавил: - Видите, я немного отнял у вас времени.

Но он и не думал надевать шляпу и даже присел на краешек стула и, вытащив носовой платок, вытер лоб.

- Жарища, - заметил Антуан.

- Да, уж это точно, - ответил г-н Шаль, хитро сощурившись. - Что и говорить, грозовая погода. Жалко тех, кому приходится ходить туда да сюда, хлопотать о всяких делах.

Антуан, шнуровавший ботинок, поднял голову.

- О каких же это делах?

- И все по такой жаре! - продолжал г-н Шаль. - Прямо задохнуться можно во всех этих канцеляриях да комиссариатах. А ответ все откладывают и откладывают на завтра, - заключил он, с незлобивым видом покачивая головой.

Антуан пристально смотрел на него.

- Кстати, - продолжал г-н Шаль, - я уже давно хотел спросить вас, не знаете ли вы приюта для людей пожилого возраста?

- Пожилого возраста?

- Ну да. Для престарелых. А не для неизлечимых больных. Вроде богадельни в Пуан-дю-Жур. Такого воздуха, как там, нигде не найти. И вот еще о чем хотел я вас спросить, господин Антуан, раз уж мы с вами разговорились. Не случалось ли вам находить монету в сто су - забытую монету?

- Забытую?.. Где, в кармане?

- Да нет... В саду. Можно сказать, на улице.

Антуан стоял с брюками в руках, смотрел на г-на Шаля и думал: "Очутишься в обществе такого болвана и сам просто в идиота превращаешься". Он сделал над собой усилие, чтобы сосредоточиться, и серьезно сказал:

- Мне не совсем ясен ваш вопрос.

- Значит, так... например, люди иногда теряют какую-нибудь вещь, а другие ведь могут эту вещь найти... Верно?

- Разумеется.

- Ну вот, скажем, если бы ненароком вы ее нашли, как бы вы поступили с находкой?

- Я бы стал разыскивать владельца.

- Так-то оно так. А если б никого не оказалось?

- Да где?..

- В саду, на улице, например...

- Ну тогда я отнес бы находку в полицейский комиссариат.

Господин Шаль усмехнулся.

- Ну, а если бы это были деньги? Хе-хе... Ну, скажем, пятифранковик? Ведь нам-то хорошо известно, что было бы, если бы он попал в руки к этим субъектам.

- Вы что же думаете, комиссар его бы присвоил?

- Ясно!

- Помилуйте, господин Шаль. Прежде всего тут ведь не обойдешься без всяких формальностей, писанины. Да вот, кстати, как-то мы с приятелем нашли в фиакре детскую погремушку, просто прелесть была, ей-богу, сделана из слоновой кости и позолоченного серебра. Пошли в комиссариат, там записали фамилии - мою, моего приятеля и кучера, - наши адреса, номер экипажа, заставили подписать заявление и выдали квитанцию. Вас это удивляет? А год спустя моего приятеля известили, что владелец за погремушкой не явился, и пригласили прийти за ней.

- А это почему?

- Такое существует правило: если находку никто не востребовал, то через год и один день она переходит в законную собственность того, кто ее принес.

- Через год и один день?.. Собственностью того, кто ее принес?

- Именно так.

Господин Шаль пожал плечами.

- Ну, погремушка это что. А, скажем, кредитный билет?.. Билет в пятьдесят франков...

- Все было бы точно так же.

- Сомневаюсь, господин Антуан.

- А я убежден в этом, господин Шаль.

Седеющий карлик сидел на стуле, как на насесте, и в упор смотрел поверх очков на молодого человека. А немного погодя отвел глаза, кашлянул, прикрыв ладонью рот, и проговорил:

- Я спросил вас об этом по поводу матери.

- Ваша мать нашла деньги?

- Что? - выкрикнул г-н Шаль, заерзав на стуле. Он залился краской, и на его лице отразилось тягостное чувство растерянности. Но он тут же хитро улыбнулся: - Да нет же, я говорю о приюте. - И, увидев, что Антуан натягивает пиджак, он соскочил со стула, чтобы помочь ему попасть в рукава.

- Одолеваем рукав Ла-Манша, - попытался пошутить он и, пользуясь тем, что стоит позади Антуана, скороговоркой зашептал: - Понимаете ли, они там требуют девять тысяч франков - вот ужас-то! А считая мелкие расходы, получается все десять тысяч. И десять тысяч изволь вносить вперед, так черным по белому и напечатано. Ну а как же быть, если потребуется выехать раньше?

- Выехать? - спросил Антуан, обернувшись. И у него снова появилось неприятное чувство, что он теряет нить мысли.

- Да она там и трех недель не проживет! Стоит ли все это затевать? Ведь ей семьдесят семь лет без малого. Бьюсь об заклад, что дома она не успела бы израсходовать десять тысяч франков! Не так ли?

- Семьдесят семь лет, - повторил Антуан, невольно делая в уме безрадостный подсчет.

Он уже не думал о том, что опаздывает. "Стоит только переключить внимание на другого, - подумал он, - как сразу же обнаруживаешь какой-нибудь сложный случай". (Вопреки профессиональным навыкам, для него настолько естественно было сосредоточиваться на самом себе, что, когда он обращал внимание на кого-нибудь другого, ему казалось, что оно переключается.) "Этот идиот - несомненно, сложный случай, - решил он, - "случай Шаль". И ему вспомнился первый год их знакомства: по рекомендации аббатов из Эколь г-н Тибо пригласил г-на Шаля на время каникул как репетитора и был в таком восторге от его пунктуальности, что, вернувшись в Париж, оставил при себе в качестве секретаря. "Вот уже восемнадцать лет почти ежедневно я встречаюсь с этим невзрачным человечком и ничего о нем не знаю..."

- Мамаша у меня превосходная женщина, - продолжал г-н Шаль, отводя от него глаза. - Не думайте, господин Антуан, что у нас в роду одна мелкота. Я-то пожалуй, и такой. Зато мамаша у меня совсем другая. Она была создана для блестящей жизни, а не той серенькой, какую мы ведем. Да, недаром так часто повторяют эти господа из церкви святого Роха, - а ведь они истинные наши друзья и даже сам господин кюре, который хорошо знает господина Тибо по имени, - да, недаром они твердят: "Каждый несет свой крест", - правильно это. И я не то что не хочу. Наоборот. Но если бы я был уверен!.. Ведь десять тысяч франков... А потом пожить бы спокойно!.. Но разве она там останется! А деньги мне не вернут. Ясное дело - они принимают меры предосторожности! Заставят вас подписать документ на гербовой бумаге - целое обязательство. Точь-в-точь как в полиции. Да только тут дураков нет: через год они ничего не напишут и ничего не вернут. Ничего, ничего, ровным счетом ничего, добавил он с издевкой. И продолжал, не меняя тона: - Ну, а как же поступил ваш приятель? Пошел за ней?

- За погремушкой? Да нет, разумеется.

Было видно, что г-н Шаль о чем-то раздумывает.

- Конечно, погремушка - это чепуха... Не чета деньгам! Потеряет человек деньги на улице и тут же обежит все парижские комиссариаты, везде заявит о потере! Пари держу, что есть и такие ловкачи: заявляют о сумме побольше, чем потеряли. А где доказательства?

Антуан не отвечал. И г-н Шаль, не сводя с него глаз, насмешливо повторил:

- А где доказательства, скажите на милость?

- Какие доказательства? - с раздражением спросил Антуан. - Ведь надо сообщить множество всяких подробностей: где ты потерял деньги и какие банкноты или монеты...

- Ну нет, это тут ни при чем, - торопливо перебил г-н Шаль. - Об этом не будут спрашивать, что он потерял, банкноты или монеты. Вот насчет подробностей я согласен, но это тут ни при чем. - И он повторил несколько раз с рассеянным видом: - Ни при чем, ни при чем...

Антуан взглянул на стенные часы:

- Не подумайте, что я вас прогоняю, просто мне пора уходить.

Господин Шаль вздрогнул и соскочил на пол.

- Благодарю за предписание, доктор. Пойду домой, сделаю себе компресс... положу кусочек ваты в ухо... Все и обойдется.

Антуан невольно улыбнулся, видя, как этот коротыш вприпрыжку идет по навощенному полу передней. Обувь у г-на Шаля всегда была со скрипом. И он считал, что это один из "крестов" его жизни; он не раз держал совет с сапожниками, перепробовал множество фасонов голенищ и задников, всевозможные подошвы - кожаные, фетровые, резиновые, испрашивал совета у мозольных операторов и даже, по наущению полотера, который на этом прирабатывал, обратился к изобретателю обуви на эластичных подошвах, под названием "беззвучные", предназначенные для официантов и домашней челяди. Все оказалось тщетным. Тогда он завел привычку ходить на цыпочках. И всем своим видом - маленькой головкой, круглыми глазками, пиджачком из альпака, фалды которого развевались позади, напоминал сороку с подрезанными крыльями.

- Совсем запамятовал! - произнес он, уже добравшись до выхода. Магазины-то сейчас закрыты. Не найдется ли у вас на размен мелких денег?

- На сколько?

- На тысячу франков.

- Н-да, - протянул Антуан, выдвигая ящик.

- Не люблю я держать при себе крупные купюры, - объяснил г-н Шаль. - Да и вы как раз тут мне порассказали о денежных пропажах... Дайте мне, пожалуйста, десять билетов по сто франков или же двадцать по пятидесяти. Чем объемистее получится пачка, тем меньше опасности. В некоторых отношениях.

- Да у меня только две кредитки по пятьсот франков, - произнес Антуан, собираясь задвинуть ящик.

- Ну что ж, пусть так, - сказал г-н Шаль, приближаясь. - Все-таки это совсем другое дело.

Он протянул Антуану банковый билет, вынув его из внутреннего кармана пиджака, и уж собрался припрятать два других, как вдруг задребезжал звонок, так пронзительно, что они оба вздрогнули, и г-н Шаль, еще не успевший спрятать деньги, пробормотал: "Повремените, повремените..."

Но лицо его исказилось, когда он узнал голос консьержа из своего дома, который бил в дверь кулаком и кричал:

- Не здесь ли господин Шаль?

Антуан бросился открывать дверь.

- Он здесь? - крикнул, задыхаясь, консьерж. - Скорее! Беда. Девочку раздавило.

Господин Шаль услышал. Он покачнулся. Антуан едва успел подхватить его, положил прямо на пол и стал обмахивать ему лицо мокрым полотенцем. Несчастный старик открыл глаза и попытался встать.

- О, господин Жюль, - говорил консьерж, - поторопитесь же, поедем, нас фиакр ждет.

- Умерла? - спросил Антуан, даже не подумав о том, какое отношение к г-ну Шалю имеет девочка.

- Долго не протянет, ясно, - буркнул привратник.

Антуан взял с этажерки походную сумку, которую на всякий случай всегда держал наготове; вдруг он вспомнил, что пузырек с йодом отдал Жаку, и бросился в комнату брата, крикнув консьержу: "Отведите его в фиакр! И подождите меня! Я еду с вами!"

Когда фиакр остановился у дома, в котором жил г-н Шаль, близ Тюильри, на Алжирской улице, Антуан все еще не мог уяснить, как все случилось, до того сбивчивы были объяснения консьержа. Дело шло о девочке, которая каждый день ходила встречать г-на Шаля. Может быть, она хотела перейти улицу Риволи, потому что г-н Жюль все не шел? Трехколесный велосипед поставщика продуктов сбил ее с ног и переехал ее тельце. Подбежала продавщица газет, по косичкам узнала девочку и указала на дом, где она живет. Она была без сознания - так ее и внесли в квартиру.

Господин Шаль скрючился в глубине фиакра - он не плакал, но при всякой новой подробности из горла у него вырывалось судорожное всхлипывание, и он все пытался заглушить его, зажимая рот кулаком.

У подъезда еще толпились зеваки. Все расступились перед г-ном Шалем, спутникам пришлось вести его под руки по лестнице до верхнего этажа. В конце коридора, по которому, шатаясь, пошел г-н Шаль, зияла открытая дверь. Консьерж, пропустив Антуана вперед, схватил его за руку:

- Жена у меня не дура, привела молоденького доктора, который обедает в ресторации рядом с нами. Хорошо, что застала его там.

Антуан одобрительно кивнул головой и пошел вслед за г-ном Шалем. Они миновали помещение, напоминавшее гардеробную, где пахло затхлостью, как в сыром чулане, затем прошли через две низких квадратных и почти темных комнаты, выстланных кафельными плитками, - тут стояла немыслимая духота, хотя все окна были раскрыты настежь; во второй комнате Антуан обогнул круглый стол: четыре прибора расставлены были на почерневшей клеенке. Г-н Шаль отворил дверь, вошел в следующую комнату, где горел свет, и сразу весь как-то сник, стал бормотать:

- Дедетта... Дедетта...

- Жюль! - осек его кто-то визгливым и властным голосом.

Сначала в глаза Антуану бросилась только лампа, - ее обеими руками держала женщина в розовом пеньюаре, - копна ее рыжих волос, лоб и шея отливали глянцем на свету; чуть погодя он различил кровать, освещенную лампой, которую держала женщина, склоненные человеческие фигуры. Сумеречный свет, еще проникавший из окна, тускнел, касаясь ореола, сияющего вокруг лампы, комната утопала в полумраке, и все в ней казалось нереальным. Антуан помог г-ну Шалю сесть и приблизился к кровати. Какой-то молодой человек в пенсне, даже не сняв шляпы, низко наклонился над девочкой и разрезал ножницами окровавленную одежду; девочка лежала, запрокинув голову на валик, и ее лицо еле виднелось под разметавшимися волосами. Врачу помогала немолодая женщина, стоявшая на коленях.

- Жива? - спросил Антуан.

Врач обернулся, заметил его, отер лоб и, запнувшись, нерешительно ответил:

- Да...

- Господин Шаль был у меня, когда за ним приехали, - объяснил Антуан, я захватил все, что необходимо для оказания первой помощи. Доктор Тибо, добавил он вполголоса, - главный врач Педиатрической клиники.

Врач выпрямился и хотел уступить ему место.

- Продолжайте, продолжайте, - остановил его Антуан, отступая на шаг. Пульс?

- Почти не прощупывается, - ответил врач, поспешно принимаясь за дело.

Антуан посмотрел на молодую рыжеволосую женщину и, встретив ее тревожный взгляд, произнес:

- Сударыня, следовало бы позвонить на пост Скорой помощи и безотлагательно перевести вашего ребенка ко мне в больницу.

- Ни за что! - раздался чей-то резкий голос.

И только тут Антуан заметил, что у изголовья кровати стоит женщина преклонных лет, вероятно, бабушка и, смотрит на него зорко, по-крестьянски, своими водянистыми глазами: крючковатый нос, черты лица, говорящие о своеволии, словно всплыли из океана застывшего жира, последние волны которого складками залегли на шее.

- Вот что, хоть мы вроде бы и бедняки, - продолжала она с ханжеским смирением в голосе, - да умирать-то все же хотим у себя в постели. Дедетту в больницу не отдадим.

- Но отчего же, сударыня? - допытывался Антуан.

Она вытянула шею, выставила вперед подбородок и словно отрубила унылым и в то же время непреклонным тоном:

- Уж такова наша воля!

Антуан поискал глазами молодую женщину, - она отгоняла мух, назойливо облеплявших ее лицо, озаренное светом, и своего мнения не высказывала. Тогда он решил призвать на помощь г-на Шаля. Бедняга сполз со стула, на который Антуан перед тем усадил его, и, стоя на коленях, сжимал руками голову, только бы ничего не слышать, ничего не видеть. Старуха следила за каждым жестом Антуана, тотчас же отгадала его намерение и сказала, опередив его:

- Верно ведь, Жюль?

Господин Шаль вздрогнул:

- Верно, мамаша.

На ее лице появилось самодовольное выражение, и она продолжала с материнской строгостью:

- Нечего тебе тут, Жюль, делать. Ступай лучше к себе в спальню.

Жалкий старик вскинул свое бледное лицо; глаза его моргали за стеклами очков. Спорить он не стал, поднялся и на цыпочках ушел из комнаты.

Антуан кусал губы, соображая, стоит ли ему пускаться в пререкания, а сам уже снял пиджак и закатывал рукава рубашки; потом он опустился на колени у кровати. Почти всегда, обдумывая какой-нибудь вопрос, он одновременно начинал действовать, до того не по характеру ему было долго взвешивать все "за" и "против", до того не терпелось скорее принять решение. Быстро и отважно приняться за дело было для него важнее, чем избежать ошибки: размышление служило ему только средством, толкающим к действию, пусть даже и преждевременному.

Когда с помощью врача и другой старухи, которая все время дрожала, он освободил девочку от одежды, обнажилось детское худенькое тельце, бескровное, землистое. Должно быть, трехколесный велосипед сбил и подмял девочку на полном ходу, потому что вся она была в кровоподтеках, а вдоль бедра от самого таза до колена, тянулась наискось темная полоса.

- Правая, - уточнил врач.

И в самом деле, правая стопа была вывихнута, повернута внутрь, а окровавленная нога скривилась и казалась короче левой.

- Перелом бедренной кости? - нерешительно произнес врач.

Антуан не ответил. Он размышлял. "Слишком глубокий шок, - думал он, стало быть, наверняка причина иная. Но какая же именно?"

Он ощупал коленную чашечку, потом его пальцы стали медленно двигаться вверх, обследуя бедро; и вдруг из неприметной ранки на внутренней стороне ноги несколькими сантиметрами выше колена, струей хлынула кровь.

- Так и есть, - сказал Антуан.

- Бедренная артерия? - воскликнул молодой врач.

Антуан стремительно поднялся с колен.

Мысль, что он должен один, самостоятельно принять решение, вызвала у него прилив энергии; как всегда, в присутствии посторонних он особенно остро ощущал свое могущество. "К хирургу? - мысленно задался он вопросом. - Нет; она умрет по дороге в больницу. Тогда кто же? Я? Видно, придется. Иного выхода нет".

- Думаете попытаться наложить жгут? - спросил доктор, которого удручало молчание Антуана.

Но Антуан и не собирался отвечать. "Безусловно, и не теряя ни минуты, подумал он, - быть может, и так уже поздно! - Он зорко оглядел комнату. Наложить жгут. Но из чего его сделать? Ну-ка, посмотрим: на рыжей пояса нет; на занавесках нет подхватов. Где найти эластичную ткань? Да вот она!" И он мигом сбросил с себя жилет, отстегнул подтяжки, рывком разорвал их, снова опустился на колени и, свив тугой жгут, стянул бедро у самого верха.

- Так. Две минуты передышки, - сказал он, вставая. Пот заливал его щеки. Он чувствовал, что на него устремлены все взгляды. - Она погибнет, если ее не оперировать сейчас же, - отчеканил он. - Попытаемся.

И все отошли от кровати, даже женщина, державшая лампу, даже молодой врач, пребывавший в смятении.

Антуан стиснул челюсти, и его взгляд, сосредоточенный и жесткий, казалось, обращен был вовнутрь. "Главное - спокойствие! - приказал он себе. - Как же стол? А, тот круглый, который я видел, когда шел сюда".

- Посветите-ка мне, - крикнул он молодой женщине. - А вы со мной, добавил он, обращаясь к доктору.

Быстрым шагом он вошел в соседнюю комнату. "Так. Это будет операционная, - соображал он. Смахнул со стола приборы, сложил стопкой тарелки. - Здесь поставим лампу. - Он завладел помещением, как полководец полем битвы. - А теперь девочку сюда". Он вернулся в комнату; доктор и молодая женщина следили за всеми его движениями и шли за ним по пятам. Он указал врачу на девочку:

- Я возьму ее на руки. Она невесома. А вы поддерживайте ногу.

Он подсунул руки под спину девочки, которая чуть слышно застонала, и перенес ее на стол. Затем взял из рук рыжеволосой лампу, снял абажур и водрузил лампу на стопу тарелок. "Удивительный я человечина", - успел он подумать, оглядывая все вокруг. Лампа пылала, как раскаленный горн, и свет ее выхватывал из багрового сумрака лишь яркое лицо рыжеволосой и пенсне врача; безжалостный свет падал на тельце девочки; руки ее и ноги временами судорожно подергивались. В воздухе носились мухи, словно подстегнутые грозой. Антуан обливался потом от жары и тревоги. "Выдержит ли она операцию?" - спрашивал он себя. Но какая-то сила, которую он и не пытался определить, уже подхватила его. Никогда еще не бывал он так уверен в себе.

Он схватил сумку и, вынув оттуда пузырек с хлороформом и бинты, передал ее врачу.

- Выложите все куда-нибудь. Хоть на буфет. Снимите швейную машину. Разложите все по порядку.

Затем, обернувшись с пузырьком в руке, он увидел в темном проеме двери чьи-то фигуры: там неподвижно стояли обе старухи. Одна из них - мать г-на Шаля - уставилась на него расширенными совиными глазами. Другая зажимала руками рот.

- Уходите отсюда! - приказал он. А когда они, пятясь, отступили в темную комнату, где стояла кровать, он указал рукой в противоположную сторону: - Нет! Подальше. Вон туда!

Они повиновались, прошли в другой конец комнаты и молча исчезли.

- Постойте, вы останьтесь! - воскликнул он с досадой, обращаясь к рыжеволосой, которая собралась было пойти вслед за ними.

Она круто повернулась. На миг он задержал на ней взгляд: лицо у нее было красивое, пожалуй, чуть полное; вероятно, горе облагородило его, придав выражение какой-то сдержанности, зрелости; это понравилось Антуану. И невольно он подумал: "Бедная женщина! Но она мне понадобится".

- Вы мать? - спросил он.

Она покачала головой:

- Нет.

- Ах, так, тем лучше. - С этими словами он смочил марлю и, проворно расправив, положил на нос девочке. - Ну, а теперь станьте здесь и возьмите вот это, - проговорил он, передавая ей пузырек. - Когда я подам знак, смочите еще.

Запах хлороформа разнесся по всей комнате. Девочка застонала, несколько раз глубоко вздохнула и затихла.

Брошен последний взгляд: место боя расчищено; теперь только бы справиться с профессиональными трудностями. Решительный миг настал; тревожное чувство, охватившее было Антуана, развеялось как по волшебству. Он подошел к буфету, где врач уже почти закончил раскладывать на салфетке содержимое сумки. "А ну-ка, проверим, - подумал он, будто стараясь на несколько секунд все оттянуть. - Набор инструментов - так! Скальпель, пинцеты. Коробка с марлей, ватой - все тут! Спирт. Кофеин. Йод. И прочее. Все в порядке. Приступим!" И снова он почувствовал внутренний подъем: тут были и вдохновенная радость деяния, и безграничная вера в себя, и предельное напряжение всех жизненных сил, и, главное, - восторженное сознание своего вдруг обретенного величия.

Он поднял голову и заглянул в глаза молодому врачу, словно спрашивая: "Выстоите? Дело трудное. Вся ответственность на нас!"

Молодой врач и бровью не повел. Теперь он следил за всеми движениями Антуана с готовностью точно выполнить любой приказ. Он понимал, что операция - единственное средство спасения; сам он никогда бы на нее не решился, но с Антуаном все казалось ему возможным.

"Молодой коллега держится молодцом, мне просто везет, - подумал Антуан. - Ну что теперь? Таз. А к чему он? И так обойдемся". Он схватил флакон с йодной настойкой и облил себе руки до локтей.

- Теперь вы, - сказал он, передавая пузырек врачу, который с лихорадочной поспешностью протирал стекла пенсне.

В окне блеснула яркая молния, а вслед за ней раздался сильный удар грома.

"Рановато затрубили фанфары, - подумал Антуан. - Я даже скальпеля не успел в руки взять. А рыжеволосая и не вздрогнула. Гроза даст разрядку нервам и освежит воздух. Тут, под крышей, наверняка градусов тридцать пять". Он обложил ногу марлей, ограничив операционное поле. И перевел глаза на молодую женщину:

- Несколько капель хлороформа. Довольно. Хорошо.

"Повинуется, как солдат под пулями, - подумал он. - Какие бывают женщины!" Не спуская зоркого взгляда с маленького опухшего бедра, он проглотил слюну и поднял руку со скальпелем:

- Начали.

Одним точным движением он сделал разрез.

- Тампон! - приказал он врачу, который стоял, склонившись, рядом с ним.

"Какая худенькая, - подумал он. - Сейчас доберемся до нужного места... Смотри-ка, моя Дедетта похрапывает. Так. Поторопимся. А теперь крючки..."

- Давайте, - шепнул он доктору.

Молодой врач отбросил тампоны, пропитанные кровью, взял крючки и стал оттягивать края раны.

Антуан на миг застыл в раздумье. "Хорошо. А где зонд? Вот он. Введем в гунтеров канал. Лигатура будет классическая; все идет отлично. Бух! Снова молния. Ударила где-то близко. У Лувра. А может быть, "у этих господ из церкви святого Роха", пожалуй, что и так..." Он был совершенно спокоен; его больше не тревожили ни девочка, ни ее неминуемая смерть. С какой-то беспечностью раздумывал он о "лигатуре бедренной артерии в гунтеровом канале".

"Бух! Еще удар. А дождя почти нет. Задыхаешься от духоты. Артерия поражена на уровне перелома; прорвало краем кости; проще простого! Однако крови у нее маловато... - Взгляд на девочку. - Гм... Поспешим! Проще простого, - но от этого умирают... Зажим, хорошо. Еще зажим, так. Бух! Как надоела эта молния - дешевый эффект... У меня в запасе только тонкий шелк что поделаешь". Он разбил трубочку и, вынув моток, наложил по одному шву около каждого зажима. "Превосходно. Скоро и конец. Можно обойтись и одним коллатеральным кровообращением, тем паче в этом возрасте. Нет, удивительный я человечина! Неужели же я проглядел свое настоящее призвание? У меня были все данные, чтобы стать хирургом, и хирургом незаурядным..." Гроза удалялась, и в тишине между двумя раскатами грома слышно было, как лязгают ножницы, срезая кончики хирургических ниток. "Да, все данные: глазомер, выдержка, энергия, ловкость..." Но тут он насторожился и вдруг побледнел.

- Вот черт, - произнес он вполголоса.

Ребенок не дышал.

Рывком он отстранил женщину, сорвал марлю, покрывавшую личико маленькой пациентки, и прильнул ухом к ее сердцу. Врач и молодая женщина неотрывно смотрели на Антуана, - они ждали.

- Нет! Пока еще дышит, - негромко сказал он.

Он взял ее ручонку, но пульс бился так учащенно, что невозможно было сосчитать удары.

- Н-да! - произнес он. И его напряженное лицо исказилось еще больше. Он посмотрел на двух своих помощников невидящим взглядом. Отрывистым тоном он приказал: - Вы, доктор, снимайте зажимы и накладывайте повязку, а потом убирайте жгут. Не мешкайте... А вы - принесите бумагу и чернила. Впрочем, не надо - у меня с собой записная книжка. - С лихорадочной поспешностью он обтирал руки куском ваты. - Который час? Еще нет девяти. Аптеки открыта. Вам придется туда сбегать.

Она стояла перед ним; она сделала чуть заметное движение, будто хотела поплотнее запахнуть полы своего пеньюара, он понял, что ей неловко выходить из дому полуодетой, и на долю секунды мысленно представил себе прикрытое тканью пышное тело. Он нацарапал и подписал рецепт.

- Литровую ампулу. Бегите же, сударыня, бегите.

- А что, если?.. - шепнула она.

Он смерил ее взглядом.

- Если закрыто, - закричал он, - звоните, стучите, покуда не откроют. Идите же!

Она исчезла. Наклонив голову, он прислушался к шуму удалявшихся шагов, убедился, что она побежала, и обернулся к врачу:

- Попробуем ввести физиологический раствор, и не подкожно - теперь в этом уже нет смысла, - а внутривенно. Это последний шанс.

Он взял с буфета два маленьких пузырька.

- Жгут снят? Хорошо. Впрысните все-таки камфору, а потом кофеин; только полдозы, бедная детка. И прошу вас, поскорее.

Он снова вернулся к девочке, снова обхватил пальцами тоненькое запястье, - уже ничего не прощупывалось, кроме, пожалуй, какой-то едва заметной дрожи. "Да, теперь пульса явно не различить". И на миг он пал духом, почувствовал отчаяние.

- Черт знает что, - сказал он дрогнувшим голосом. - Ведь так все удачно получилось, и никакого толку!

Лицо девочки становилось все бледнее и бледнее. Она умирала. Антуан заметил, как около полуоткрытых губ два вьющихся волоска тоньше осенней паутинки время от времени колышутся: значит, она еще дышит.

"Ловко орудует для близорукого, - подумал он, наблюдая, как врач делает уколы. - Но нам ее не спасти".

И досада была сильнее жалости. Ему присуща была бесчувственность, свойственная медикам, для которых чужие страдания - только вопрос нового опыта, выгоды, профессионального интереса и которые обогащаются за счет болезни или смерти.

Вдруг ему послышалось, что хлопнула дверь, и он бросился навстречу молодой женщине. В самом деле, это была она, - шла быстро, своей плавной походкой, чуть покачивая бедрами, и старалась не показать вида, что еле переводит дыхание; он выхватил из ее рук сверток.

- Горячей воды, - приказал он, и не подумав ее поблагодарить.

- Кипятку?

- Нет, чтобы подогреть раствор. Скорее.

Только он успел развернуть сверток, как она уже вернулась, держа кастрюлю, из которой шел пар.

На этот раз он пробормотал, не глядя на нее:

- Хорошо. Очень хорошо.

Надо было действовать без промедления. За несколько секунд он отбил кончик ампулы, насадил на нее резиновую трубку. На стене висел швейцарский барометр в резной деревянной оправе. Одной рукой он снял его, другой повесил на гвоздь ампулу. Затем взял кастрюлю с горячей водой и, постояв в нерешительности какую-то долю секунды, уложил трубку кольцами на дно кастрюли. "Раствор согреется, проходя по трубке. Просто чудесно!" - подумал он и, улучив минуту, взглянул на врача, - хотелось убедиться, что тот все видел. И тут же он снова наклонился к Дедетте, приподнял ее безжизненную ручонку, смазал йодом и, быстрым движением скальпеля вскрыв вену, притянул зонд и ввел в вену иглу.

- Пошло! - крикнул он. - Следите за пульсом. А я теперь больше не шевелюсь!

Десять бесконечно долгих минут прошли в полнейшем молчании.

Антуан ждал, взмокнув от пота, задыхаясь, щуря глаза. Он неотрывно смотрел на иглу.

Наконец перевел взгляд на ампулу.

- Сколько?

- Почти пол-литра.

- А как пульс?

Врач молча покачал головой.

Еще пять минут прошли все в той же невыносимой тревоге.

Антуан снова вскинул глаза на ампулу.

- Сколько?

- Осталось треть литра.

- А как пульс?

Врач ответил неуверенно:

- Не знаю. По-моему... начинает... чуть-чуть восстанавливаться...

- Сосчитать можете?

Пауза.

- Нет.

"Только бы пульс восстановился... - подумал Антуан. Он отдал бы десять лет жизни, только бы оживить это маленькое помертвевшее тело. - Сколько же ей лет? Семь?.. Если я ее спасу, то лет через десять, не больше, она схватит в этой дыре туберкулез. Но спасу ли? Сейчас она на грани - на последней грани. Черт подери, ведь я же сделал все! Раствор проходит. Но слишком поздно... Подождем еще... Больше ничего нельзя сделать, больше ничего нельзя предпринять; будем ждать... А рыжеволосая держалась отлично. Красивая она. Так, значит, она не мать. Тогда кто же? Господин Шаль ни разу ни словом не обмолвился обо всех этих людях. Ведь не дочка же она ему? Ничего не понимаю. А какие замашки у старухи!.. Во всяком случае, все отсюда убрались. Как-то сразу берешь власть над людьми. Вмиг поняли, с кем имеют дело. Вот оно, воздействие сильной личности!.. Да, добиться бы успеха... А добьюсь ли я успеха? Вряд ли, должно быть, она потеряла слишком много крови, когда ее переносили. Так или иначе, сейчас нет никаких признаков улучшения. Черт знает что!"

Он взглянул на обескровленные губы, на два золотистых волоска, которые по-прежнему время от времени колыхались! Ему даже почудилось, что дыхание стало более заметным. Вероятно, самообман? Прошло с полминуты. И вдруг тихий вздох приподнял, казалось, грудь ребенка и замер, словно исчерпав остаток жизненных сил. На миг Антуан застыл в тревоге, не сводя глаз с девочки. Нет, она по-прежнему дышала. Оставалось лишь одно - ждать, ждать и ждать.

Еще минута - и снова вздох, теперь почти явственный.

- Сколько?

- Ампула почти пуста.

- А как пульс? Восстанавливается?

- Да.

Антуан облегченно вздохнул.

- Сосчитать можете?

Врач вынул часы, поправил пенсне, помолчал минуту и произнес:

- Сто сорок... Возможно, и сто пятьдесят.

- Лучше, чем ничего, - невольно вырвалось у Антуана.

Всеми силами он оборонялся от того всемогущего чувства избавления, которое уже овладевало им. Да ведь он же не грезит, улучшение явное. Дыхание становится все ровнее. Ему пришлось сделать усилие, чтобы не сорваться с места, - так по-мальчишески захотелось ему засвистеть, запеть... "Лучше-чем-ни-че-го - та-та, та-та", - промурлыкал он про себя на мотив, который неотступно преследовал его с самого утра. "В сердце моем... в сердце моем... дремлет... та-та... А что же дремлет? Ах да, вспомнил - свет луны!" - внезапно подумал он. - "Свет луны! Свет луны весенней!"

В сердце моем дремлет свет лу-ны,

Дивный свет лу-ны ве-сен-ней...

На душе у него вдруг стало легко и по-настоящему радостно.

"А малышка спасена, - подумал он. - Должна быть спасена!"

Дивный свет лу-ны ве-сен-ней!..

- Ампула пуста, - сообщил врач.

- Превосходно!

В этот миг девочка, с которой он не сводил глаз, передернулась всем телом. Антуан с наигранной веселостью обернулся к молодой женщине, - та уже с четверть часа стояла, прислонившись к буфету, и ни разу не шелохнулась.

- Ну-с, сударыня, мы, кажется, заснули? - поддразнил он ее. - А где же грелка? - Он чуть не улыбнулся, увидев, как она поражена. - Именно так, сударыня, грелка, да погорячее, чтобы согреть ей ножки!

Радостно сверкнув глазами, она быстро вышла.

А тем временем Антуан наклонился, с особенной осторожностью и нежностью извлек иглу и, взяв кончиками пальцев кусок марли, наложил на ранку. Затем он ощупал детскую ручонку, кисть которой по-прежнему безжизненно никла.

- Введем еще одну ампулу камфоры, голубчик, на всякий случай; и на том - конец игре. - И он добавил сквозь зубы: - Но я ничуть не удивлюсь, если все кончится хорошо. - И снова какая-то сила, какая-то веселая сила захлестнула его.

Тут вернулась молодая женщина, неся в руках кувшин. Она постояла, не зная, как поступить; но он молчал, и она подошла к ногам девочки.

- Не так, сударыня, - проговорил Антуан всем тем же грубоватым и веселым тоном. - Вы ее обожжете! Давайте-ка сюда. Подумать только, мне приходится вас учить, как надо завертывать грелку! - И, на этот раз улыбаясь, он взял скатанную салфетку, валявшуюся на буфете, снял с нее кольцо, отшвырнул его в сторону и, обернув салфеткой кувшин, плотно приставил его к ногам девочки. А рыжеволосая все смотрела и смотрела на него, удивленная юношеской улыбкой, от которой лицо его сразу помолодело.

- Девочка... спасена? - отважилась спросить она.

Он не решился дать утвердительный ответ и проворчал:

- Узнаете через час.

Она не поддалась на обман. И смело посмотрела на него, не скрывая восхищения.

"Что же здесь делает эта красотка?" - В третий раз задался вопросом Антуан и, указывая на дверь, спросил:

- А где все остальные?

Она чуть заметно усмехнулась:

- Ждут.

- Успокойте их немного, уговорите лечь. Пусть идут спать. Да и вам, сударыня, тоже следует отдохнуть.

- О, я-то что... - шепнула она, уходя.

- Перенесем малютку на кровать, - предложил Антуан доктору. - Понесем так же, как прежде, поддержите ее ногу. Уберите валик; пусть голова лежит вровень с телом. Ну а теперь самое время сделать одно приспособление. Дайте-ка мне салфетку. И бечевку от свертка. Сейчас мы соорудим аппарат для вытяжения. Протяните бечевку между перекладинами кровати. Так, хорошо. Удобная штука - железные кровати. Теперь нам нужен груз - любой! Ну хотя бы вот этот котелок. А еще лучше - вот тот утюг. Здесь есть все, что душе угодно. Ну да, он самый, давайте-ка его сюда. Вот так! А завтра все усовершенствуем, Для небольшого вытяжения пока довольно и этого... Согласны?

Врач не отвечал. Он во все глаза глядел на Антуана, - так, должно быть, смотрела Марфа на Спасителя, когда Лазарь поднялся из гроба. Он приоткрыл было рот. Но сказал лишь одно:

- Можно... уложить вашу сумку? - И в робком его тоне сквозило такое желание услужить, доказать свою преданность, что Антуан почувствовал упоение властью. Они были одни в комнате. Он подошел к молодому человеку и заглянул ему в глаза.

- Отличный вы парень, дружище.

У врача перехватило дыхание. Антуан, смущенный еще больше, чем его юный коллега, не дал ему вымолвить ни слова.

- А теперь отправляйтесь домой, голубчик. Час уже поздний. Нам незачем оставаться здесь вдвоем. - Тут он чуть поколебался: - Я полагаю, теперь уже можно сказать, что она спасена. Так я полагаю. Однако на всякий случай я останусь здесь на ночь, конечно, только с вашего разрешения... - продолжал Антуан, - ибо помню, что это ваша больная. Именно так. Я вмешался по необходимости, потому что этого потребовали показания. Не так ли? Но с завтрашнего дня я передаю малютку в ваши руки. И совершенно спокойно - руки эти отличные. - С этими словами он проводил врача до дверей. - Если можно, загляните сюда к двенадцати часам, - добавил он. - Я приду прямо из больницы. Вместе и обсудим, как лечить ее дальше.

- Метр, я... я так счастлив, что мог...

Антуана впервые величали "метром". И он, упиваясь воскуренным ему фимиамом, в неудержимом порыве протянул молодому человеку обе руки. Но тотчас же овладел собой.

- Да нет же, я не метр, - сказал он, и голос его дрогнул. - Нет, голубчик мой, я ученик, подмастерье, простой подмастерье. Как вы. Как другие. Как все. Пробуем, нащупываем... Делаем все, что в силах сделать; и то уже благо.

Антуан с каким-то нетерпением ждал, чтобы молодой врач ушел. Может быть, ему хотелось остаться одному? Но лицо его оживилось, когда он услышал шаги молодой женщины, возвращавшейся в комнату.

- А вы что же, не собираетесь отдыхать?

- Да нет, доктор.

Переубеждать ее он не стал.

Больная застонала; она икнула, и ее стошнило.

- Умница ты, Дедетта! - сказал Антуан. - Очень хорошо! - Он пощупал ее пульс: - Сто двадцать. Ей становится все лучше и лучше. - Он без улыбки взглянул на женщину: - Теперь я уже твердо уверен, что мы одержали победу.

Она ничего не ответила, но он почувствовал, что она ему верит. Ему явно хотелось поговорить с ней, но он по знал, с чего начать.

- Вы вели себя мужественно, - сказал он. И, как всегда, когда смущался, дерзко пошел к цели: - А какое отношение вы имеете к этой семье?

- Я? Да никакого. Просто соседка. Даже не приятельница. Живу под ними, на шестом этаже.

- Ну а кто же мать девочки? Ничего не понимаю.

- Ее мать, кажется, умерла. Это была сестра Алины.

- Алины?

- Ну да, служанки.

- Старухи, у которой дрожат пальцы?

- Да.

- Значит, девочка не родня Шалям?

- Нет. Она племянница Алины, ее воспитанница; а живет, разумеется, на средства господина Жюля.

Они разговаривали вполголоса, чуть наклонившись друг к другу, и Антуан видел близко-близко ее губы, щеки, все ее яркое лицо, которому утомление придавало особую прелесть. Он был разбит усталостью и в то же время лихорадочно возбужден и не в силах был совладать со своими инстинктами.

Ребенок зашевелился во сне. Они вместе подошли к постели. Девочка приоткрыла и снова закрыла глаза.

- Пожалуй, ей мешает свет, - проговорила молодая женщина и отнесла лампу подальше от кровати. Потом она подошла к изголовью, обтерла девочке лоб, покрытый каплями пота. И когда она наклонилась, Антуана, следившего за ней глазами, словно что-то ударило: под тканью пеньюара китайской тенью вырисовывалось тело молодой женщины, и он в смятении видел его так отчетливо, как будто она предстала перед ним нагая. Он затаил дыхание; с таким ощущением, будто ему слепит глаза, он смотрел, как в полутьме плавно подымается и опускается ее грудь, подчиняясь ритму дыхания. У Антуана вдруг похолодели, судорожно сжались руки. Никогда еще так внезапно не налетала на него такая неистовая страсть.

- Мадемуазель Рашель... - послышался чей-то шепот.

Она подняла голову, сказала:

- Это Алина, ей хочется побыть около малышки.

Она улыбнулась, словно поддерживая просьбу служанки. Ему стало досадно, что появится третье лицо, но отказать он не решился.

- Так, значит, вас зовут Рашель? - пробормотал он. - Хорошо, хорошо, пусть войдет.

Он мельком заметил, как старушка встала на колени у кровати. Он подошел к открытому окну, в висках у него стучало; с улицы не доносилось ни малейшего дуновения; порою вспыхивали далекие зарницы, и тогда небо над крышами светлело. И только тут он почувствовал - до чего устал; ведь он простоял на ногах три-четыре часа подряд. Он поискал глазами, нельзя ли присесть где-нибудь. В пролете между окнами прямо на полу, на кафеле, лежали два детских матраса, уложенных наподобие дивана. Должно быть, тут обычно и спала Дедетта, а комната, должно быть, отведена была Алине. Он тяжело опустился на убогое ложе, прислонился спиной к стене, и необоримое вожделение снова охватило его: только бы еще раз проникнуть взглядом сквозь прозрачную ткань и увидеть очертания упругой трепещущей груди! Но теперь на Рашель свет не падал.

- А что, не сдвинулась ли у девочки нога? - невнятно спросил он, не поднимаясь с места. Она шагнула к кровати, и все ее тело колыхнулось под тканью пеньюара.

- Нет.

Губы у Антуана пересохли, по-прежнему его не оставляло ощущение, будто ему слепит глаза. Он ломал себе голову, как бы устроить так, чтобы Рашель встала против света.

- Все такая же бледненькая?

- Чуть-чуть порозовела.

- Будьте добры, поломите ее голову попрямее. Пониже и попрямее...

Тогда она вступила в полосу света, быстро прошла между лампой и Антуаном. И было довольно этой секунды, чтобы с новой силой его обуяло вожделение. Он вынужден был зажмурить глаза и крепче прижаться к стене; он замер, стиснув зубы и стараясь подольше сохранить под сомкнутыми веками заветное видение. Воздух, как всегда летом в больших городах, был насыщен смрадным запахом дыма, конского навоза, асфальтовой пыли - и дышать было нечем. Мухи, как пули, ударялись об абажур и облепляли влажное лицо Антуана. Время от времени вдали, над окраиной города, еще погромыхивало.

Жара, нервное напряжение, смятение чувств мало-помалу осилили его; незаметно для себя он впал в забытье: мышцы расслабились, он привалился к стене - и заснул.

Проснулся он от какого-то странного волнения, еще в полудремоте почувствовал что-то приятное. Он долго нежился, испытывая непонятное ему самому блаженство, пока не определил, с какой стороны, через какую точку на внешней границе тела проникает в него живительное благодатное ощущение. Проникало оно через бедро. И он тут же осознал, что кто-то сидит бок о бок с ним, что проникающее в него тепло исходит от некой живой плоти и что эта плоть, это горячее тело - ее, Рашели, а ощущает он чувственное удовольствие, которое стало еще полнее, как только он определил источник. Молодая женщина приникла к нему, вероятно, во сне. У него хватило самообладания не шелохнуться. Весь сон как рукой сняло. Место, где их бедра соприкасались сквозь ткань, было меньше ладони, но сейчас тут сосредоточилась вся способность Антуана к восприятию. Он застыл, не двигаясь, задыхаясь, поразительно ясно воспринимая, чувствуя, как сливается тепло их тел, и испытывал более острое наслаждение, чем от самого упоительного поцелуя.

Вдруг Рашель открыла глаза, потянулась, не спеша отстранилась от него и выпрямилась всем телом. Он сделал вид, будто она его разбудила. Улыбаясь, она призналась:

- А я чуточку вздремнула.

- И я тоже.

- Уже совсем светло, - проговорила она, подняв руку и приглаживая волосы.

Антуан взглянул на карманные часы - было около четырех.

Девочка спала довольно спокойно. Алина сложила руки, словно для молитвы. Антуан подошел к кровати, откинул одеяло. "Ни капли крови, все в порядке". Неотступно следя глазами за каждым движением Рашели, он стал щупать пульс у девочки и насчитал сто десять ударов.

"До чего же горяча была ее нога", - подумал он.

Рашель смотрелась в обломок зеркала, прикрепленного к стене тремя гвоздиками, и посмеивалась. Шапка рыжих волос, расстегнутый ворот, сильные обнаженные руки, открытый, смелый, немного насмешливый взгляд - вся она приводила на память аллегорическую фигуру "Марсельезы" на республиканских баррикадах.

"Нечего сказать, хороша!" - пробормотала она, сделав гримаску. Впрочем, она отлично знала, что сохраняет и свежий цвет лица, и всю прелесть молодости даже в час пробуждения. Она ясно прочла это и на физиономии Антуана, когда он подошел и взглянул на ее отражение в зеркале. Она тотчас же заметила, что мужской взгляд ищет не глаза ее, а губы.

Антуан увидел в зеркале и себя - рукава, засученные по локоть, руки, задубленные йодом, измятая и запятнанная кровью рубашка.

- А я-то! Ведь меня ждали к обеду в баре Пакмель! - сказал он.

На ее лице мелькнула странная улыбка:

- Ах, вот как? Значит, иногда вы бываете у Пакмель?

Их глаза смеялись. Антуан развеселился: весь свой опыт он черпал из встреч с женщинами легкого поведения. И вдруг ему показалось, что Рашель не так уж неподатлива.

- Ну, я иду домой, - сказала она, обернувшись к служанке, наблюдавшей за ними. - Если я смогу быть вам полезна, не стесняйтесь, позовите меня.

И, не попрощавшись с Антуаном, она запахнула полы пеньюара и быстро вышла легкой своей поступью.

Как только она исчезла, ему тоже захотелось уйти. "Надо подышать свежим воздухом, - подумал он, поглядев на утреннее небо, раскинувшееся над крышами. - А потом заехать домой, все объяснить Жаку... А сюда я приеду, покончив с делами в больнице. Помоюсь, обрету представительный вид. Пожалуй, можно будет ее вызвать, пусть поможет сделать перевязку. А может быть, предупредить ее по дороге, когда буду подниматься сюда? Впрочем, ведь я даже не знаю, одна ли она живет..."

Он дал ряд указаний Алине на тот случай, если больная девочка проснется до его возвращения. Перед самым уходом он вдруг почувствовал угрызения совести, подумав, а не стряслось ли что-нибудь с г-ном Шалем.

- Дверь в его спальню выходит в прихожую, она у самой печки, - сказала служанка.

И в самом деле, у печки он увидел дверь, смахивавшую на дверцу стенного шкафа, - она вела в длинную и узкую комнату, которая расширялась наподобие треугольника и освещена была оконцем, пробитым в перегородке, отделяющей ее от лестницы. Искомое было найдено. Г-н Шаль во всей амуниции лежал на железной койке с открытым ртом и мирно похрапывал.

"Вот болван. Набил уши ватой!" - отметил Антуан.

Он решил немного подождать, надеясь, что старый чудак проснется. Стены были увешаны благочестивыми картинками, наклеенными на цветной картон. Книги, тоже благочестивые, украшали этажерку, а на верхней ее полке, между двумя рядами пустых флаконов из-под духов, возвышался глобус.

"Случай Шаля... - рассуждал Антуан. - Дались мне все эти трудные случаи. А ведь все гораздо проще: невзрачное лицо, бездарная жизнь. Когда я делаю попытки добраться до сути, я все искажаю, преувеличиваю. Нужна осмотрительность. А то будет, как с той служанкой в Тулузе... Да при чем тут она? Не потому ли вспомнилось, что оконце в ее каморке тоже выходило на лестницу? Нет, пожалуй, дело тут в запахе туалетного мыла... Прелюбопытная штука - ассоциация идей..." И тут он отметил, что с приятным чувством рисует в воображении образ горничной из отеля, в мансарду которой он, совсем еще тогда юнец, прокрался однажды ночью, когда сопровождал отца в его поездке на какой-то конгресс. Дорого бы он дал сейчас, чтобы снова овладеть пухлым телом этой девушки, как в ту ночь, когда она лежала на грубых своих простынях.

Господин Шаль все похрапывал. Антуан решил больше не ждать и вышел в коридор, ведущий на лестничную площадку.

Только он начал спускаться по ступенькам, как вспомнил, что Рашель живет этажом ниже, и на повороте стал искать глазами дверь; она была приоткрыта! Ну конечно, это ее дверь, другой тут и нет. Отчего же она отворена?

Искать ответа не было времени: он спускался, не решаясь замедлить шаги, и вот уже очутился на ее этаже.

Рашель стояла у себя в прихожей и случайно обернулась, услышав, что кто-то идет. Она была свежа, причесана, переоделась - вместо розового пеньюара на ней было кимоно из белого шелка. Рыжие волосы, пылавшие над этой белизной, представлялись пламенем восковой свечи.

Он сказал:

- До свидания, мадемуазель.

Она подалась вперед, встала в дверях.

- Может быть, доктор, вы закусите перед уходом? Я как раз сварила шоколад.

- Нет, ведь я весь перепачкан. Право, не стоит. До свидания!

И он протянул ей руку. Она чуть улыбнулась, но своей руки не подала.

- До свидания! - повторил он.

Она все улыбалась и не брала его руки, поэтому он сказал:

- Вы не хотите пожать мне руку?

Улыбка застыла на губах молодой женщины, и взгляд ее вдруг стал жестким. Она, в свою очередь, протянула ему руку. Но пожать ее он не успел: сильным рывком Рашель затащила его в прихожую и захлопнула за его спиной дверь. Они стояли друг против друга. Она уже не улыбалась, но губ не сомкнула, и он видел, как поблескивают ее зубы. Его дурманил запах ее волос. Он представил себе ее обнаженную грудь и словно опять ощутил тепло ее ноги. Он резко приблизил к ней лицо и погрузил взгляд в глаза Рашели, - широко открытые глаза были тут, совсем близко. Она не отступила; он только почувствовал, как вся она податливо изогнулась, когда он обвил рукой ее талию, и сама жадно прильнула ртом к его губам. И тут же с трудом вырвалась из его объятий, потупилась, снова улыбнулась и шепнула:

- Проведешь такую ночь и теряешь самообладание...

В глубине комнаты через открытые двери он увидел постель под розовым шелковым пологом, и восходящее солнце освещало этот альков, такой далекий и такой близкий, словно превращая его в чашечку громадного цветка, всю в отблесках утренней зари.


IV. Господин Шаль в полицейском комиссариате. Антуан ведет Рашель завтракать в ресторан

 В то же утро около половины двенадцатого Рашель постучалась в дверь квартиры г-на Шаля.

- Войдите, - раздался скрипучий голос.

Госпожа Шаль уже заняла свое место у открытого окна в столовой; она сидела выпрямившись, поставив ноги на скамеечку, и, как всегда, ровным счетом ничего не делала. "Стыдно мне, что я бездельничаю, - случалось, говорила она, - но в определенном возрасте уже нечего убивать свое здоровье ради других".

- Как малышка? - спросила Рашель.

- Проснулась, попила и снова заснула.

- А что, господина Жюля нет дома?

- Да, ушел, - отвечала г-жа Шаль, со смиренным видом пожимая плечами.

Рашель почувствовала разочарование.

А старуха продолжала унылым голосом:

- Целое утро он места себе найти не мог. Ох, воскресенье ужасный день, когда в доме есть мужчины. Я все надеялась, что беда с девочкой его образумит, он покладистее станет. Да куда там! Уже сегодня с утра что-то надумал, а что, господь ведает! Ходит с кислой рожей - я эту рожу давным-давно знаю, пятьдесят лет с гаком с сынком своим мучаюсь. К обедне отправился за час, а то и побольше до начала. Ну, как по-вашему, разве это дело? И все домой не возвращается. Погодите-ка, - сказала она, вдруг поджав губы, - вот и он. На ловца и зверь бежит... Заклинаю тебя, Жюль, продолжала она, оборачиваясь к сыну, который вошел на цыпочках, - не хлопай ты так дверями. Подумай не только о моем больном сердце, Дедетту пощади: ведь она так и помереть может.

Господин Шаль и не пытался оправдываться. Он был рассеян, явно чем-то озабочен.

- Пойдемте, взглянем на малютку, - предложила ему Рашель. И как только они очутились у постели девочки, которая снова уснула, Рашель тотчас же спросила: - Вы давно знакомы с доктором Тибо?

- Что? - переспросил Шаль.

В его глазах появилось испуганное выражение, но он улыбнулся с проницательным видом, повторил: "Что?" - и тут же умолк. Затем, как человек, решившийся доверить тайну, он круто повернулся к ней и сказал:

- Послушайте, мадемуазель Рашель, вы были так добры к Дедетте, что я осмеливаюсь попросить вас об одной услуге. Я просто убит всем этим и сегодня утром прямо голову потерял; право, следует еще разок туда сходить... И медлить нечего. Но так-так страшно во второй раз подойти к этому окошечку совсем одному! Не отказывайте мне, - говорил он умоляющим толом. - Честное слово, мадемуазель Рашель, это отнимет у вас не больше десяти минут.

Она, улыбаясь, дала согласие, так ровно ничего и не поняв из его разглагольствований, и заранее готова была позабавиться чудачествами этого юродивого, к тому же она не прочь была остаться с ним с глазу на глаз и расспросить об Антуане. Но за всю дорогу он, казалось, так и не услышал ни одного ее вопроса и не раскрыл рта. Было уже далеко за полдень, когда они пришли в полицейскую часть. Комиссар только что ушел. У г-на Шаля до того вытянулось лицо, что дежурный полицейский чин даже озлился:

- Поскольку я нахожусь здесь, значит, я его заменяю. Что вам угодно?

Господин Шаль боязливо взглянул на него и, уже не осмеливаясь уйти, пустился в объяснения:

- Я, знаете ли, все обдумал. И мне надо кое-что добавить к своему заявлению.

- К какому еще заявлению?

- Да я уже приходил утром и все передал - вон в то окошечко.

- Ваша фамилия? Сейчас найду дело.

Любопытство Рашели было возбуждено, и она подошла поближе. Полицейский чин быстро вернулся с папкой в руках и осмотрел посетителя с ног до головы.

- Шаль? Жюль-Огюст? Это вы и есть? О чем идет речь?

- Да я, знаете ли, опасаюсь, что господин комиссар не совсем ясно понял, где я нашел деньги.

- "Улица Риволи", - сказал полицейский, заглянув в какой-то листок.

Господин Шаль усмехнулся с таким видом, будто выиграл пари.

- Так и есть! Нет, это не совсем точно. Я снова там побывал и, ей-богу, на месте мне вспомнились такие подробности, которые следовало бы для пользы дела отметить, чтобы до конца быть порядочным. - Он кашлянул в кулак и продолжал: - В общем-то, не смею утверждать, что... это было на улице, скорее в Тюильри. Да-да. Я был в Тюильрийском саду, понятно? Я даже посидел на каменной скамейке - она вторая от газетного киоска, когда идешь от площади Согласия к Лувру. Значит, так: сидел и держал в руке тросточку. Сейчас сами увидите, отчего я так настаиваю именно на этой подробности. Вижу: мимо проходит господин с дамой, а за ними тащится мальчишка. А они между собой разговаривают, и я даже подумал - вот ведь пара какая, сумели и семью свою создать, и сына имеют, и все такое прочее... Видите, я вам все говорю. И тут мальчишка проходит мимо скамьи, на которой я сижу, и падает. И вопит. Не в моем обыкновении проявлять душевную слабость - сижу себе, не двигаюсь. А мамаша кидается к нему. Становится на колени перед мальчишкой, прямо против меня, почти у моих ног - я тут при чем, не правда ли? Ну и вытаскивает из своей дамской сумочки, которую в руках держит, носовой платок или какую-нибудь там тряпицу, чтобы утереть лицо мальчишке. А я все сижу себе и сижу. И тут, значит, когда они ушли, - говоря это, он поднял вверх указательный палец, - я стал ворошить тростью, кончиком трости, песок и вдруг вижу - деньги. Припомнил все это я уже после. Я всегда был, как говорится, человек щепетильный. Мадемуазель может это засвидетельствовать: прожил я пятьдесят два года, и упрекнуть мне себя как есть не в чем; это надо учесть. И, значит, зря я не болтаю. Ну вот и появилась у меня такая мысль: может, эта дама и ее сумочка имеют какое-то отношение к деньгам, и я вам это со всей прямотой и высказываю.

- А догнать их было нельзя? - спросила Рашель.

- Да нет, ушли далеко.

Полицейский чин отвел глаза от бумаг.

- А можете ли вы, по крайней мере, описать их приметы?

- Про господина ничего сказать не могу. А дама была одета в темное, дать ей можно лет тридцать. У мальчишки был паровоз. Да, точно вам говорю, такая подробность - паровозик. Именно паровозик, так его и назовем; я хочу сказать - вот такой величины. Мальчишка тащил его за собой. Вы записываете?

- Будьте покойны. Вы все сказали?

- Все.

- Благодарю вас.

Рашель уже подошла к двери, собираясь выйти. А г-н Шаль и не думал уходить. Он облокотился на подставку и наклонился к самому окошку.

- И еще одна крохотная подробность, - произнес он негромко и весь побагровел. - Весьма возможно, что, сдавая деньги на хранение, я допустил маленькую ошибочку. Именно так. - Он умолк и вытер пот со лба. - Помнится, я сдал два кредитных билета, верно ведь? Два билета по пятьсот франков. Да, да, теперь я в этом уверен. Ошибка с моей стороны, или, скорее, оплошность. Потому что... поскольку я нашел... не совсем то: нашел-то я один билет... один билет в тысячу франков. Понятно?.. - Пот струился по его лицу, и он снова обтер его. - Отметьте это, раз я вспомнил; хотя, по существу, это одно и то же.

- Отнюдь не одно и то же, - возразил полицейский чин. - И, уж поверьте, имеет немаловажное значение! Господин, потерявший кредитный билет в тысячу франков, может приходить сюда хоть сто раз, ему так и не отдадут ваши два пятисотенных билета. Вот в чем загвоздка! - Он смерил г-на Шаля недовольным взглядом: - Есть у вас при себе хоть документ, удостоверяющий личность?

Господин Шаль пошарил в карманах.

- Ничего нет.

- Этого еще не хватало, - заметил полицейский чин. - К сожалению, так просто вас отпустить нельзя. Вас будет сопровождать полицейский до самого дома, и пусть консьерж засвидетельствует, что ваша фамилия и место жительства не являются вашим измышлением.

Господину Шалю, казалось, все вдруг стало безразлично. Он то и дело вытирал пот, впрочем, лицо его сделалось каким-то просветленным, почти радостным.

- Я к вашим услугам, - вежливо сказал он.

Рашель рассмеялась. Г-н Шаль с тоской посмотрел на нее, о чем-то поразмыслил, наконец решился подойти к ней и, чуть заикаясь, произнес:

- Случается, мадемуазель Рашель, что под курткой никому не известного простого человека бьется более благородное сердце, да, именно так, более благородное и, присовокуплю, более честное сердце, чем под цилиндром господина такого-то и такого-то, который пользуется всеобщим уважением и даже осыпан всяческими почестями. - Подбородок его дрожал. Он тотчас же пожалел о своей горячности. - Вас это не касается, мадемуазель Рашель. Да и вас также, сударь, - добавил он, безбоязненно глядя на полицейского, вошедшего в комнату.

Рашель не стала заходить в каморку консьержа, у которого полицейский выяснял личность г-на Шаля, и поднялась к себе.

Антуан ждал ее на лестничной площадке.

Она не думала, что встретит его здесь. И, увидев, почувствовала прилив такой бурной радости, что на миг закрыла глаза, хотя на лице ее радость почти не отразилась.

- А я звонил, звонил... И уже совсем отчаялся.

Они весело смотрели друг на друга, улыбаясь, как заговорщики.

- Как вы собираетесь провести утро? - спросил ем, восхищенный ее элегантностью; к ней так шел светлый полотняный костюм и шляпка, украшенная цветами.

- Утро? Да ведь уже второй час. А я еще и не завтракала.

- И я тоже. - Он тут же решился: - Давайте позавтракаем вместе. Ну, пожалуйста! Согласны?

Она улыбалась, покоренная выражением его лица - лица ненасытного мальчишки, не умеющего скрывать свои желания.

- Скажите "да"!

- Ну хорошо, да!

- Уф! - произнес он, облегченно вздохнув.

Она проговорила, отпирая дверь своей квартиры:

- Мне надо только предупредить служанку и отпустить ее домой.

Он ненадолго остался один у двери в прихожую. И вновь перечувствовал все то, что было с ним нынче утром, когда она вдруг потянулась к нему. "Как она меня поцеловала!" - вспомнил он, и такое волнение охватило его, что он оперся рукой о стену.

Рашель уже вернулась.

- Идемте, - сказала она и добавила: - Ужасно хочется есть! - На лице ее мелькнула чувственная улыбка, словно она предвкушала наслаждение.

Он спросил принужденным тоном:

- А не лучше ли вам выйти одной? Я догоню вас на улице.

Она обернулась со смехом:

- Выйти одной? Я совершенно вольна в своих действиях и никогда ни от кого не прячусь!

Они вышли на улицу Риволи, Антуан снова отметил, как ритмична и легка ее походка, - так и казалось, будто она танцует, стоило ей только двинуться с места.

- Куда же мы идем? - спросил он.

- А что, если зайти попросту вот сюда? Ведь уже так поздно! - И кончиком зонта она указала на ресторанчик на углу, посещаемый здешними жителями.

Они поднялись на антресоли - там не было ни души. Столики стояли рядами вдоль верхних полукружий окон, выходивших на сводчатую галерею, стекла начинались на уровне пола, и в низеньком зале царило необычное освещение. Здесь было прохладно и всегда чуть сумрачно. Они уселись друг против друга, переглядываясь, как дети, затеявшие забавную игру.

- А ведь я не знаю даже вашей фамилии, - вдруг сказал он.

- Рашель Гепферт. Двадцати шести лет. Подбородок овальный. Нос средний...

- И все зубы целы?

- Сами сейчас увидите, - воскликнула она, нетерпеливо подвигая к себе блюдо с колбасой.

- Смотрите, она, должно быть, с чесноком.

- Подумаешь, - возразила она. - Обожаю все простецкое.

Гепферт... И когда Антуан подумал, что она, пожалуй, еврейка, в нем сразу восстало то немногое, что еще сохранилось от воспитания, но ровно настолько, чтобы придать всему приключению пикантную остроту, позволить себе насладиться свободой и необычностью своего выбора.

- Отец у меня был еврей, - объявила она без всякой бравады, как будто отгадав мысль молодого человека.

Официантка с нарукавниками, как у молочницы, подала карточку.

- Mixed grill?[41]Жареная смесь (англ.). - предложил Антуан.

Лицо Рашели осветилось очень странной улыбкой, которую она, как видно, не смогла сдержать.

- Отчего вы смеетесь? Ведь это так вкусно. И чего тут только нет. Все пережарено вместе, почки, бекон, сосиски, котлеты...

- И вдобавок кресс-салат и яблочное суфле, - вставила официантка.

- Знаю, полакомлюсь с удовольствием, - сказала Рашель, и отблески веселого смеха, который она старалась подавить, казалось, все еще сверкают в ее загадочных глазах.

- А пить будете?

- Буду - пиво.

- Я тоже. И похолоднее.

Она с хрустом жевала листочки маленького сырого артишока, а он не сводил с нее глаз.

- Обожаю приправу с уксусом, - сказала она.

- Я тоже.

Ему так хотелось, чтобы их вкусы сходились во всем. Приходилось сдерживать себя, чтобы не перебивать ее на каждом слове, не восклицать: "Совсем как я!" Все, что она говорила, все, что делала, совпадало с тем, чего он от нее ждал. И одевалась она так, как, по его представлению, должна одеваться избранная им женщина. На ней было старинное ожерелье из янтаря, и крупные бусины, удлиненные, прозрачные, напоминали какие-то плоды - не то огромные ягоды винограда из Малаги, не то сливы, налившиеся на солнце. А под янтарем ее молочно-белая кожа лучилась так, что у него кружилась голова. Антуану казалось, что возле нее он похож на изголодавшегося, которому никогда не насытиться. "Как она меня поцеловала!.." - снова подумал он, и сердце его заколотилось. И вот она здесь, напротив него, точно такая же... Она улыбалась!

На стол поставили две кружки пенистого пива. Обоим не терпелось его попробовать. Антуану приятно было сделать первый глоток одновременно с Рашелью, не сводя с нее глаз; терпкая пенистая влага смочила ему язык, стала теплой в то самое мгновение, когда тот же ледяной напиток холодил язык Рашели, и он испытал такое ощущение, будто губы их снова слились. У него потемнело в глазах, но тут до его сознания дошел ее голос:

- ...и женщины помыкают им, как лакеем, - говорила она.

Он взял себя в руки.

- А что за женщины?

- Да мать его и служанка. (Он понял, что Рашель говорит о семье Шаль.) Старуха называет сына не иначе, как Болван!

- Согласитесь, кличка к нему подходит.

- Не успеет прийти домой, как она уже начинает его пилить. По утрам он чистит им обувь на лестнице, даже девчушке ботинки чистит.

- Как? Господин Шаль? - посмеиваясь, спросил Антуан. И он представил себе этого чудака - вот он пишет под диктовку г-на Тибо, вот принимает вместо патрона какого-нибудь его коллегу из Академии моральных наук.

- Они вступили в сговор и просто грабят его! До того дошло, что вытаскивают у него из кармана деньги, прикидываясь, будто перед его уходом чистят ему щеткой спину. А в прошлом году старуха подписала уйму долговых расписок, тысячи на три-четыре франков - подделала подпись сына. Право, мы думали, господин Шаль заболеет от огорчения.

- А как же он поступил?

- Разумеется, все выплатил. За полгода, в рассрочку. Не мог же он донести на мать.

- А мы-то все, встречаясь с ним каждый день, ничего подобного и не подозревали.

- Вы никогда не бывали у них?

- Никогда.

- Теперь обстановка у них просто нищенская. Но видели бы вы убранство в их комнатах еще года два тому назад. Зайдешь, бывало, в их квартиру, выложенную паркетом, с деревянной обшивкой на стенах, изящными панелями над дверями, - и, право, кажется, что перенесся в век Вольтера. Мебель с инкрустацией, фамильные портреты, даже старинное серебро.

- Куда же все делось?

- Все тайком распродали эти ведьмы. Возвращается однажды вечером господин Жюль домой и видит: секретера эпохи Людовика Шестнадцатого как не бывало, а потом исчезли шпалеры, кресла, стенные часы, миниатюры. Даже портрет деда - этакого видного молодца в мундире, с треуголкой под мышкой, перед развернутой картой.

- Дворянское звание, полученное за военные заслуги?

- Вероятно. Он служил в Америке под начальством Лафайета.

Антуан отметил, что она словоохотлива и рассказывает недурно, приводит красочные подробности. Явно умна. А главное, склад ее ума, манера наблюдать и запоминать были именно такими, какие он высоко ценил.

- У нас дома он никогда ни на что не жалуется, - сказал Антуан.

- Ну я-то не раз по вечерам видела, как он выползает на лестницу поплакать!

- Нет, просто не верится! - воскликнул Антуан.

И восклицание его сопровождалось таким живим взглядом, такой улыбкой, что она сразу забыла обо всем и стала думать только о нем одном.

Он спросил:

- Они и в самом деле дошли до крайней нужды?

- Да какое там! Все деньги старухи прячут в кубышку. И себе ни в чем не отказывают, уверяю вас. А ему закатывают сцены, если он купит себе грошовую пастилку! Ах, если бы я вам порассказала все, что о них говорят в доме!.. Например, Алине захотелось... отгадайте-ка чего?.. Женить на себе господина Жюля! Не смейтесь, она свое чуть-чуть не получила! Действовала в сговоре со старухой. По счастью, в один прекрасный день они рассорились...

- И Шаль был согласен?

- Э, да он в конце концов согласился бы, ради Дедетты. Обожает ее. Надумают они чего-нибудь от него добиться и тут же начинают угрожать, что отправят девочку в Савойю, на родину Алины; он заливается слезами и обещает сделать все, что бы они ни пожелали.

Он не слышал, о чем говорит Рашель: смотрел, как шевелятся ее губы, которые он целовал, красиво обрисованные губы, посредине пухлые, а в уголках они сходятся в тонкую черточку; когда она молчит, уголки губ слегка приподняты, будто она собралась улыбнуться и раздумала, и полуулыбка эта не насмешливая, а мирная, веселая.

Мысли его были так далеки от бедняги Шаля, что вполголоса он произнес:

- А знаете, я человек счастливый! - и сразу покраснел.

Она рассмеялась. Накануне, во время операции, она смогла вполне оценить душевное величие этого человека и теперь была в восторге от того, что открыла в нем мальчишество, которое как-то приближало его к ней.

- С каких это пор? - спросила она.

Он пошел на небольшую ложь:

- С сегодняшнего утра.

А ведь так оно и было на самом деле. Ему вспомнилось, с каким ощущением вышел он от Рашели на улицу, освещенную солнцем. Никогда он не чувствовал в себе такой силы; вспомнилось, как у Королевского моста он вмешался в самую гущу экипажей и просто с поразительным хладнокровием, проскальзывая между ними, думал: "До чего же я уверен в себе, до чего же хорошо я сейчас управляю собой! А ведь есть люди, которые отрицают, что ты хозяин своей судьбы!"

- Не угодно ли вам жареных белых грибов? - спросил он.

- With pleasure[42]С удовольствием (англ.)..

- Вы говорите по-английски?

- Разумеется. Si son vedute cose piu straordinarie[43]И не такое еще бывает (ит.)..

- И по-итальянски? И по-немецки?

- Aber nicht sehr gut[44]Но не очень хорошо (нем.)..

Он ненадолго задумался.

- Вам доводилось путешествовать?

Она сдержала улыбку.

- Да, немного.

Он попытался заглянуть ей в глаза - уж очень загадочной показалась ему ее интонация.

- Да, о чем же я говорил? - произнес он.

Слова были для них пустым звуком, зато взгляды, улыбки, тембр голоса, самые незначительные движения помимо них вели между собою неумолчную беседу. Она вдруг сказала, внимательно посмотрев на него:

- Вы совсем не похожи на того, кого я видела этой ночью...

- Даю слово, это он и есть, - подхватил Антуан, поднимая руки, еще желтые от йода. - Не могу же я разыгрывать великого врача, когда нужно всего лишь отделить кость от котлеты!

- Знаете, я успела достаточно хорошо вас разглядеть!

- И что же?

Она промолчала.

- Вам довелось впервые присутствовать на таком представлении? - спросил он.

Она посмотрела на него, помолчала и сказала со смехом:

- Мне? - И тон ее, казалось, говорил: "Я еще и не то видела!" Но она тотчас же перевела разговор: - Вам приходится оперировать ежедневно?

- Вообще не приходится. Хирургией я не занимаюсь. Я терапевт, врач по детским болезням.

- Отчего же вы не стали хирургом? Такой человек, как вы!

- Надо полагать, это не мое призвание.

- Ах, как досадно! - вздохнула она.

Они помолчали. Ее слова вызвали в его душе печальный отзвук.

- Врач по внутренним болезням, хирург - да не все ли равно... произнес он громко. - О призваниях строятся всякие досужие домыслы. Всегда думаешь, что сам выбрал свое дело. А ведь все решают обстоятельства... - И она увидела, как на его лице вновь проступает то мужественное выражение, которое покорило ее накануне у изголовья больного ребенка. - Сделано, и обсуждать больше нечего, - продолжал он. - Избранный путь всегда лучший, только бы можно было идти вперед, к цели!

И он вдруг подумал о прелестной женщине, сидевшей напротив него, подумал о том, какое место за несколько часов она уже успела занять в его жизни, и сразу встревожился: "Главное, чтобы она не помешала мне работать! Добиваться успеха!"

Она заметила, что его лицо на миг омрачилось.

- Должно быть, вы невероятно упрямы.

Он усмехнулся:

- Вы не станете надо мной смеяться? Долгое время моим девизом было латинское слово, означающее: "Выстою!" Я даже велел отпечатать его на моей почтовой бумаге, выводил на первой странице моих книг. - Он вытащил цепочку от часов: - Даже вырезал на старинной печатке и ношу ее до сих пор.

Она подержала изящную вещицу, висевшую на конце цепочки.

- Чудесно!

- Правда? Вам нравится?

Она поняла его и сказала, возвращая печатку:

- Нет.

Но он уже отцепил брелок!

- Возьмите, прошу вас.

- Да вы с ума сошли!

- Рашель... на память о...

- На память о чем?

- Обо всем.

Она повторила:

- Обо всем? - и все смотрела ему в лицо и смеялась от души.

О, как же она сейчас ему нравилась! Как пленяла его эта непринужденная улыбка - улыбка почти мальчишеская! Не было в ней ничего общего ни с продажными женщинами, с которыми он встречался, ни с девушками и молодыми женщинами, которых видел в свете или в отелях в дни каникул и которые приводили его в замешательство, но, как правило, ничуть не привлекали. Рашель не внушала ему робости, - она была так близка ему. В ней была какая-то языческая прелесть и даже что-то от той непосредственности, которая свойственна девицам легкого поведения, любящим свое ремесло; но в ее прелести не было ничего сомнительного, пошлого. Как же она ему нравилась! Он видел в ней не только женщину, отвечавшую его вкусам, как ни одна другая, но впервые в жизни ему казалось, что он нашел спутницу жизни, друга.

Мысль эта неотступно преследовала его с самого утра. Он уже вынашивал замысел новой своей жизни, в которой Рашель отводилось определенное место. Одно только и оставалось для заключения договора - согласие соучастника. И он совсем по-мальчишески вел себя, сгорал от желания взять ее за руку, сказать; "Вы та, которую я ждал. Не хочу я больше случайных связей, но я терпеть не могу неясности, поэтому давайте заранее определим наши отношения. Вы будете моей любовницей. Наладим же нашу жизнь". Уже не раз он невольно выдавал свою заветную мечту, отваживался заглянуть в будущее; но она делала вид, будто не понимает, и он угадывал в ней какую-то сдержанность, которая мешала ему сразу раскрыть все свои замыслы.

- Не правда ли, здесь уютно? - говорила она, объедая гроздь замороженной смородины, подкрасившей ей губы.

- Да. Надо его запомнить. В Париже все найдешь, даже что-то провинциальное. - И, показывая на пустой зал, он добавил: - И нечего опасаться, что кого-нибудь встретишь.

- Вам было бы неприятно, если бы нас встретили вместе?

- Что за выдумки, я же о вас беспокоюсь.

Она пожала плечами.

- Обо мне? - Ей было приятно сознавать, что она возбуждает его любопытство, и она не спешила рассказывать о себе. Но в его вопрошающем взгляде было столько затаенной тревоги, что она решилась и доверительно сказала: - Повторяю, мне не перед кем отчитываться. Средства на жизнь, пусть скромные, у меня есть, и я обхожусь. Я свободна.

Напряженное лицо Антуана сразу разгладилось - он обрадовался, как ребенок. И она поняла, что он воспринял смысл ее слов так: если захочешь, я стану твоей. Будь на его месте любой другой, она бы возмутилась, но он ей нравился, и радостное сознание, что она желанна, унесло обиду при мысли, что он неверно понимает ее.

Подали кофе. Она умолкла, задумалась. Ведь и самой ей не казалось невероятной их связь; вот сейчас, например, она вдруг подумала: "Заставлю его сбрить бороду". Однако, ведь она его совсем не знает; такое влечение, как то, что сегодня она испытывает к нему, она в общем уже испытывала к другим. Пусть он не заблуждается и не смотрит на нее так, как смотрит сейчас, самоуверенно и плотоядно...

- Папиросу?

- Не надо, у меня есть свои, не такие крепкие.

Он протянул ей горящую спичку; она затянулась, выпустила струю дыма, окутавшего ее лицо.

- Благодарю.

Сомнений нет; нужно с самого начала избежать недоговоренности. Ей тем легче было завести откровенный разговор, что она ничем не рисковала. Она чуть отодвинула чашку, облокотилась на стол, оперлась подбородком на сплетенные пальцы. Она щурилась от дыма, и глаз ее почти не было видно.

- Да, я свободна, - с ударением произнесла она, - но это отнюдь не значит, что мною можно располагать. Вам это понятно?

И снова у него на лице появилось обычное упрямое выражение. Она продолжала:

- Признаюсь, жизнь меня потрепала, и довольно основательно. Не всегда я располагала свободой. Еще два года назад ее у меня не было. А теперь есть. И я дорожу ею. - Она воображала, что говорит искренне. - Так дорожу, что ни за что на свете с ней на расстанусь! Вам это понятно?

- Да.

Они замолчали. Он наблюдал за ней. Она усмехнулась и, не глядя на него, стала помешивать кофе ложечкой.

- К тому же говорю вам прямо: мне не дано быть верной подругой, надежной любовницей. Люблю потакать всем своим прихотям. Самым разным. А для этого надо быть свободной. И я хочу остаться свободной. Вам это понятно?

И не спеша она начала прихлебывать мелкими глотками кофе, обжигая губы.

Антуан вдруг почувствовал отчаяние. Все рушилось. Но ведь она еще тут, рядом с ним, пока ничего не потеряно. Он никогда не отказывался от того, что задумал; к поражениям он не привык. Во всяком случае, теперь ему все ясно. А ясность он предпочитал самообману. Когда ты хорошо осведомлен, можно действовать. Ни на миг ему не приходило в голову, что она может ускользнуть от него, может отвергнуть замысел их союза. Таков уж он был: всегда убежден, что непременно достигнет цели.

А теперь нужно было лишь одно: лучше понять ее, развеять тайну, которая все еще ее окружала.

- Значит, два года назад вы свободны не были? - произнес он негромко, явно вопросительным тоном. - А сейчас вы и в самом деле свободны - навсегда?

Рашель взглянула на него так, будто перед ней был ребенок. И в глазах у нее мелькнула насмешка. Словно она говорила: "Пожалуй, я вам отвечу, но лишь потому, что так хочу".

- Человек, с которым я жила, обосновался в Египетском Судане, объяснила она, - и во Франции он никогда не появится. - Раздался ее негромкий короткий смех, она опустила глаза. - Пойдемте, - отрезала она, вставая.

Когда они вышли из ресторана, она повернула к Алжирской улице. Антуан шел рядом, не говоря ни слова, раздумывая, как ему поступить; он уже не в силах был расстаться с ней.

Они подошли к подъезду, и тут Рашель вдруг помогла ему:

- А вы не подниметесь проведать Дедетту? - спросила она. И с невозмутимым видом добавила: - Пожалуй, я зря вам это предложила, вероятно, вы заняты?

И в самом деле Антуан обещал вернуться в Пасси посмотреть своего маленького пациента. И еще надо было перечесть гранки доклада - утром их передал ему Патрон в больнице с просьбой проверить ссылки. А главное, он намеревался пообедать в Мезон-Лаффите - там его ждали, и он твердо решил не слишком опаздывать, чтобы хоть немного поговорить с Жаком. Но все это потеряло для него всякий смысл, как только оказалось, что можно побыть с ней.

- Я свободен весь день, - заявил он, пропуская Рашель вперед.

И только мимоходом посетовал о том, что сорвалась работа, что он резко изменил привычный образ жизни. Ну что ж, тем хуже. (Он чуть не подумал: "Тем лучше".)

У дверей своей квартиры она вставила ключ в замочную скважину и обернулась. Лицо ее горело страстью, страстью бесхитростной и непритворной, страстью свободной, ликующей, непреодолимой.


V. Приезд Жака в Мезон-Лаффит. - День в обществе Жизели. Г-н Тибо сообщает сыновьям о своем намерении изменить их фамилию. Антуан и Жак в гостях у г-жи де Фонтанен. Николь и ее жених 

Как только Жак бегом вернулся из бара Пакмель и дома от консьержа узнал, что г-на Антуана вызвали - произошел несчастный случай, - его суеверный ужас мигом рассеялся, но остался тяжкий осадок от того, что он мог подумать, будто желание иметь черный траурный костюм уже само по себе могло накликать смерть брата... А исчезновение пузырька с йодом, который сейчас был ему так нужен, чтобы смазать фурункул, доконало его; он разделся, испытывая знакомое смутное озлобление, которое так тяготило его, потому что он всегда его стыдился. Жак долго не мог заснуть. Успех не принес ему никакой радости.

На следующее утро Антуан встретился с Жаком в воротах в ту самую минуту, когда тот уже решил отправиться в Мезон-Лаффит, так и не повидавшись с братом. Антуан наскоро рассказал Жаку обо всем, что произошло накануне вечером, но ни словом не обмолвился о Рашели. Глаза его сверкали, а выражение осунувшегося лица было победоносное, и Жак приписал это трудностям, преодоленным во время операции.

Когда Жак вышел из вокзала в Мезон-Лаффите, вовсю трезвонили колокола. Торопиться было некуда. И г-н Тибо, а тем более мадемуазель де Вез с Жизель никогда не пропускали торжественные мессы; значит, времени у Жака было достаточно, можно было погулять, а потом уже пойти на дачу. Тенистая прохлада парка манила к себе. Аллеи были пустынны. Он сел на скамейку. Стояла тишина, слышалось только, как ползают букашки в траве да с дерева над его головою стремительно взлетают друг за дружкой воробьи. Он сидел неподвижно, улыбался, ни о чем не думая, просто радовался, что пришел сюда.

Во времена Реставрации Лаффит купил старинное имение Мезон, примыкавшее к лесу Сен-Жермен-ан-лей, распродал по участкам все пятьсот гектаров парка, а себе оставил только замок. Однако финансовый воротила принял все меры к тому, чтобы дробление на участки не испортило великолепный вид, открывавшийся из окон его резиденции, и чтобы деревья вырубали только в случае крайней необходимости. Благодаря этому Мезон сохранил свой облик огромного помещичьего парка; уцелели аллеи, обсаженные двухвековыми липами, и теперь они отлично служили поселку из небольших дач, не разделенных каменными оградами и почти неприметных среди моря зелени.

Вилла г-на Тибо стояла к северо-востоку от замка, на лужайке, обнесенной легким белым заборчиком и затененной большими деревьями; посредине, между кустов самшита, посаженных ровными рядами, виднелся круглый бассейн.

Жак не спеша шагал по этой лужайке. И еще издали, только завидев дом, приметил у входной двери фигуру в белом платье: это его поджидала Жизель. Она стояла лицом к аллее, ведущей к вокзалу, и проглядела его. И вдруг в каком-то радостном порыве он бросился бежать. Жизель заметила его, замахала руками и, сложив ладони рупором, крикнула:

- Принят?

Хоть ей было уже шестнадцать лет, она не смела выйти из сада, не испросив позволения у Мадемуазель.

Он не отвечал - хотелось подразнить ее. Но она по выражению его глаз догадалась, что все хорошо, запрыгала на месте, как маленькая. И кинулась ему на шею.

- Да будет тебе, сорванец! - сказал он по привычке.

Она хохотала, высвободилась из его объятий и снова обняла его, вся дрожа от волнения. Он видел ее счастливую улыбку, глаза, блестящие от слез: он был растроган, благодарен и прижал девушку к груди.

Она засмеялась и тихонько сказала:

- Я придумала какую-то ерунду, чтобы уговорить тетю пойти со мной к ранней обедне; думала, что ты приедешь в десять. А твой папаша еще не вернулся. Ну идем же. - И она потянула его к дому.

В прихожей показалась крошка Мадемуазель, чуть сгорбившаяся за последнее время; она шла торопливым шагом и от волнения трясла головой. Остановилась на самом краю крыльца и, как только Жак оказался на одном уровне с ней, протянула свои кукольные ручки, спеша обнять его, и чуть не потеряла равновесия.

- Принят? Ты принят? - твердила она, цедя слова сквозь зубы так, будто все время что-то жевала.

- Ой, поосторожней, - воскликнул он весело, - на шее у меня вскочил чирей.

- Повернись-ка. Господи боже! - И, как видно, решив, что в лечении болячки она больше разберется, чем в экзаменах при поступлении в Эколь Нормаль, старушка тут же перестала расспрашивать Жака о его успехах и сделала ему горячую припарку и рассасывающий компресс.

Перевязку Мадемуазель делала в своей комнате, и когда уже все было закончено, раздался звонок у калитки: явился г-н Тибо.

- Жако принят! - крикнула Жизель, высунувшись из окна, пока Жак спускался навстречу отцу.

- А, ты тут? Какое по счету место? - спросил г-н Тибо с нескрываемым удовлетворением, и его бесцветное лицо даже на миг порозовело.

- Третье.

Тут г-н Тибо выразил явное одобрение. Глаза его были по-прежнему полузакрыты, зато мускулы носа дрогнули, пенсне повисло на шнурке, и он протянул сыну руку.

- А, знаешь, неплохо, - выговорил он, подержав руку Жака в своих мягких пальцах. Он постоял в какой-то нерешительности, насупился, пробормотал: - Ну и жарища! - и вдруг привлек сына к себе и поцеловал его. Сердце у Жака колотилось. Он хотел было взглянуть на отца, но г-н Тибо уже повернулся к нему спиной и стал торопливо взбираться по ступеням на крыльцо; вот он уже добрался до своего кабинета, швырнул молитвенник на стол и, сделав несколько шагов по комнате, вынул носовой платок и медленно вытер лицо.

Подали завтрак.

Жизель поставила у прибора Жака букет из мальв, и это придало семейному столу праздничный вид. Она безудержно смеялась, так радостно было у нее на душе. Невесело молоденькой девушке в обществе двух стариков, но жизнь в ней била ключом, и такое существование ее ничуть не тяготило: ожидание счастья разве это уже не само счастье!

Господин Тибо вошел, потирая руки.

- Итак, - произнес он, развернув салфетку и положив руки, сжатые в кулаки, по обеим сторонам прибора - Теперь все дело в том, чтобы ты шел впереди. Дураков в нашей семье нет, и раз ты поступил третьим, то почему бы тебе, как следует поработав, не занять при окончании первое место? - Он приоткрыл один глаз и с хитрым видом вскинул бородку. - Ведь в каждом выпуске должен быть кто-то первым?

Жак ответил на улыбку отца какой-то уклончивой улыбкой. Он так привык притворяться в часы семейных трапез, что ему почти не приходилось принуждать себя к притворству; бывали дни, когда он даже упрекал себя за такое умение приспособляться, считая, что ему недостает чувства собственного достоинства.

- Окончить первым знаменитую Школу, - продолжал г-н Тибо, - спроси-ка у брата, значит быть среди первых всю жизнь: куда бы ты потом ни явился, к тебе наверняка отнесутся с уважением. Антуан здоров?

- Обещал приехать после завтрака.

Жаку даже в голову не пришло рассказать отцу о том, что в семье г-на Шаля стряслась беда. Все окружающие г-на Тибо словно по молчаливому уговору всегда обо всем умалчивали: никто уже не допускал оплошности и не вводил его в курс какого-либо происшествия, ибо просто невозможно было предвидеть, как отнесется к нему этот толстяк, чересчур уж могущественный, чересчур уж деятельный, как он раздует самое пустячное событие и какие шаги предпримет, - пошлет ли письмо, нанесет ли визит, сочтя себя вправе вмешиваться в чужие дела и вносить во все путаницу.

- Читали вы в утренних газетах, что подтверждается слух о несостоятельности нашего кооператива в Вильбо? - спросил он Мадемуазель, хотя отлично знал, что в газеты она никогда не заглядывает. Однако она ответила утвердительным кивком, нарочито выразительным. Г-н Тибо засмеялся коротким ледяным смешком. Потом умолк и до конца завтрака, казалось, не обращал ровно никакого внимания на общий разговор. Слух его слабел, и он отчуждался от окружающих с каждым днем все больше и больше. Часто случалось, что вот так, молча, он сидел за столом, поглощая огромные порции еды, потребной для его утробы, утробы борца, и как будто уйдя в себя. На самом же деле он в это время обмозговывал какое-нибудь сложное дело. Обманчивая его неподвижность была неподвижностью паука в засаде; он выжидал, пока его деятельная мысль не подскажет ему решение какого-нибудь административного или общественного вопроса. Впрочем, он всегда так работал: безучастный и как бы окаменевший, с полузакрытыми глазами - бодрствовал только его мозг; никогда этот неутомимый труженик не делал никаких заметок, не набрасывал конспекта речей; все до мельчайших подробностей складывалось и безошибочно запечатлевалось под недвижимым его черепом.

Мадемуазель сидела напротив него и внимательно следила за переменой блюд, скрестив на скатерти свои маленькие, еще красивые ручки, которые она холила (потихоньку от всех, как она воображала), мыла лосьоном из огуречного сока. Она почти ничего не ела. На десерт ей подавали стакан молока и сухое печенье, которое она кокетливо грызла, ибо умудрилась сохранить свои мышиные зубки. Она считала, что люди переедают, и придирчиво проверяла, что лежит в тарелке у племянницы. Но сегодня утром в честь Жака она отступила от своих правил и после десерта даже сказала:

- Жако, не хочешь ли попробовать моего нового варенья?

- "Вкус изысканный, удобоваримость отменная", - шепнул Жак, подмигнув Жизель. И старая эта шутка напомнила им о каком-то пакетике леденцов и об одном из самых безумных приступов смеха в дни их отрочества, так что они и сейчас расхохотались до слез, прямо как дети.

Господин Тибо ничего не расслышал, но улыбнулся благосклонно.

- Гадкий шалунишка! - воскликнула Мадемуазель. - Лучше посмотри, как оно удалось мне!

Полсотни горшочков, наполненных рубиновым желе, покрытых марлей, о которую напрасно тыкались мухи, ждали, когда их закупорят картонными кружками, пропитанными ромом.

Две застекленные двери вели из столовой на веранду, украшенную кадками с цветущими растениями. Ослепительные лучи солнца исполосовали шторы - до самого паркета. Вокруг миски со сливовым компотом, жужжа, увивалась оса, и казалось, весь дом тихо гудит, вторя ей и нежась в полуденном зное. И Жаку запомнился этот завтрак, потому что только тогда поступление в Эколь Нормаль ненадолго доставило ему удовольствие.

Жизель, шаловливая, радостная, но, как всегда, молчаливая, без всякого повода обменивалась с ним заговорщическими взглядами, и стоило ему вымолвить слово, как она уже покатывалась со смеху.

- Ох, Жизель! Ну и рот же у тебя, - замечала дрожащим голоском Мадемуазель, которая никак не могла примириться с тем, что у Жизель такой большой рот, такие толстые губы. Не давали ей покоя и черные, слегка курчавые волосы, короткий вздернутый носик, золотисто-смуглая кожа девушки все это назойливо напоминало ей о матери Жизель - метиске, которую взял в жены майор де Вез во время своего пребывания на Мадагаскаре. Поэтому она никогда не упускала случая напомнить племяннице о родне с отцовской стороны.

- Когда я была в твоем возрасте, - говорила она, улыбаясь, - бабка моя, знаешь, та самая бабушка, у которой шотландский шарф, заставляла меня, чтобы рот у меня стал поменьше, повторять сто раз подряд: "Душечка, суньте в сумочку тюлевый тюрбанчик". - И, говоря это сейчас, Мадемуазель все пыталась поймать осу в ловушку из свернутой салфетки и, промахнувшись, поминутно смеялась. Добрая старушка вовсе не стала угрюмой; несмотря на жизненные передряги, смеялась она по-прежнему заливистым заразительным смехом.

- Бабушке, - продолжала она, - довелось танцевать в Тулузе с министром, графом де Виллелем. И как же она была бы несчастлива в наше время, ведь она терпеть не могла большие рты и большие ноги.

Мадемуазель похвалялась своими ножками, крошечными, как у новорожденных, и всегда носила матерчатые туфли с тупыми носками, чтобы не искривились пальцы.

В три часа дом опустел, и все отправились к вечерне.

Жак остался один - он поднялся к себе в комнату.

Расположена она была на третьем этаже, в мансарде, - просторная прохладная комната, оклеенная обоями в цветочках; вид из нее был куцый, зато взгляд ласкали кроны двух каштановых деревьев с резными листьями.

На столе еще валялись словари, какая-то книжка по филологии. Он швырнул все это на нижнюю полку шкафа и присел к письменному столу.

"Что я, мальчик или мужчина? - вдруг спросил он себя. - Вот Даниэль... он совсем другое дело... А я? Что я собой представляю?" Ему казалось, что в нем бурлит целый мир, мир, полный противоречий, хаотическое нагромождение духовных богатств. Он улыбался, думая о необъятности своей души, и поглядывал на стол красного дерева, который он только что расчистил для... для чего же? Что и говорить, в замыслах у него недостатков не было. Ведь сколько месяцев чуть ли не каждый день отгонял он желание чем-то заняться, что-то предпринять и все говорил себе: "Вот когда я буду принят!" А теперь, когда свобода распростерла над ним свои крылья, ему уже ничто не казалось достойным этой свободы - ни новелла о двух молодых людях, ни "Огни", ни даже "Внезапное признание"!

Он встал из-за стола, прошелся по комнате и, подойдя к этажерке, перебрал книги, которые приготовил заранее, - иные еще в прошлом году, приготовил на то время, когда освободится; и сейчас он мысленно наметил, какую же взять сначала, потом надул губы и, не взяв ни одной, бросился на постель.

"Довольно книг, довольно рассуждений, довольно фраз, - подумал он. Words! Words! Words!"[45]Слова! Слова! Слова! (англ.). Он протянул руки, словно стараясь поймать что-то неуловимое, что - он и сам не знал. И чуть не расплакался. "Неужели теперь я могу... жить? - спросил он себя, задыхаясь. И вдруг подумал: - Мальчик я еще или уже мужчина?"

Бурные желания переполняли, осаждали его; он не решился бы сказать, чего же ждет от судьбы.

- Жить, - повторил он, - действовать. Любить, - добавил он и закрыл глаза.

Спустя час он встал. Грезил ли он, спал ли? Он с трудом двигал головой. Шея болела. Его подавляли беспричинная тоска, избыток сил, сковывая всякое желание действовать, туманя мысль. Он осмотрел комнату. Прозябать тут, в доме, целых два месяца? И все же он чувствовал, что какой-то тайный рок привязывает его к этому дому и что где-нибудь в другом месте ему было бы еще тоскливее.

Он подошел к окошку, облокотился о подоконник, и сразу развеялось его плохое настроение: платье Жизель светлым пятном мелькнуло сквозь ветви каштанов, и он почувствовал, что, раз она здесь, рядом, он снова готов радоваться молодости, радоваться жизни!

Он попытался захватить ее врасплох. Но Жизель держала ухо востро, или книга, которую она читала, наводила на нее скуку, - словом, она сразу обернулась, чуть заслышав шага Жака.

- Вот и не удалось!

- А что ты читаешь?

Отвечать она не пожелала и, скрестив руки, прижала книгу к груди. Они задорно переглянулись, и вдруг им стало весело.

- Раз, два, три...

Он раскачал кресло и сбросил девушку в траву. Но она не выпустила книгу, и ему пришлось довольно долго бороться с ней, обхватив ее гибкое жаркое тело, пока не удалось завладеть книжкой.

- "Маленький савояр", том первый. Черт подери! И много таких томов?

- Три.

- Поздравляю. Страшно интересно?

Она засмеялась.

- И с первым томом никак не разделаюсь.

- Так зачем же ты читаешь такую чепуху?

- Выбора нет.

("Жиз не очень-то любит читать", - утверждала Мадемуазель, не раз пытаясь всучить ей чтиво такого рода.)

- Я сам подберу тебе книги, - заявил Жак, которого радовала мысль, что он направит ее к мятежу и непокорности.

Жизель сделала вид, будто не слышит его слов.

- Не уходи, - взмолилась она, опускаясь на траву. - Садись в мое кресло. Или лучше иди сюда.

Он улегся рядом с ней. Солнце заливало дачу, стоявшую метрах в пятидесяти от них посреди площадки, усыпанной песком и заставленной ящиками с апельсиновыми деревцами; здесь же, на лужайке, трава была еще свежая.

- Значит, теперь ты совсем свободен, Жак? Совсем, совсем свободен? - И с наигранной непринужденностью спросила: - Что же ты намерен делать?

- Что делать?

- Ну да, куда собираешься поехать? Ведь ты будешь свободен целых два месяца.

- А никуда.

- Как никуда? Думаешь немного пожить вместе с нами? - спросила она, вскинув на него круглые блестящие глаза - такие глаза бывают у верной собаки.

- Да, а десятого я поеду в Турень, на свадьбу к приятелю.

- Ну а потом?

- Да еще не знаю... - Он отвернулся. - Думаю провести все каникулы в Мезоне.

- Правда? - шепнула она, стараясь уловить взгляд Жака.

Он улыбнулся, радуясь, что доставляет ей такое удовольствие, его уже не пугала мысль, что придется прожить два месяца бок о бок с этой наивной ласковой девушкой, которую он любил, как сестру; пожалуй, больше, чем сестру. Он никогда не думал, что его появление так украсит жизнь этой девчушки, да, именно его появление, хотя, право же, он никогда и никому не был нужен; это открытие преисполнило его такой благодарности, что он схватил ее руку, лежавшую в траве, и стал ее поглаживать.

- Какая у тебя нежная кожа, Жиз! Ты тоже пользуешься огуречной мазью?

Она засмеялась и вся как-то подалась к нему, и тут только Жак увидел, какая она гибкая. Ее чувственность была здоровой, веселой, как у молодого зверька, а гортанный смех то напоминал безудержный ребяческий хохот, то звучал как воркование влюбленной голубки. Но ее девственной душе было покойно в пышном юном теле, хотя она уже испытывала множество каких-то желаний, которые приводили ее в трепет, но сама она не подозревала еще, что они означают.

- Тетя по-прежнему не хочет, чтобы я в этом году играла в теннис, заметила она, состроив гримаску. - А ты будешь ходить в клуб?

- Конечно, не буду.

- А кататься на велосипеде будешь?

- Да, пожалуй.

- Дивно! - воскликнула она... Казалось, ее глаза всегда видят какие-то чудесные картины. - Знаешь, тетя обещала отпускать меня с тобой. Согласен?

Он всмотрелся в ее темные блестящие глаза.

- У тебя хорошенькие глазки, Жиз...

Она вдруг смутилась, и ее глаза еще больше потемнели. С улыбкой она отвернулась. Что-то веселое, смешливое, прежде всего поражавшее при взгляде на нее, проявлялось не только в блеске глаз и не только в том, что в уголках ее губ все время мелькали, то возникая, то исчезая, две ямочки, - нет, все в ней смеялось: и скуластые щеки, и кончик вздернутого носика, и округлый мальчишеский подбородок, и все ее полное тело, от которого веяло здоровьем, бодростью.

Он не отвечал на ее вопрос, и она всполошилась:

- Согласен? Да говори же! Согласен?

- На что согласен?

- Согласен брать меня с собой в лес или в Марли, как прошлым летом?

Она так обрадовалась, увидев, что он улыбается в знак согласия, что подкатилась к нему, прижалась и поцеловала. Они лежали бок о бок, вытянувшись на спине, вглядываясь в просветы меж ветвями развесистых деревьев.

Слышно было, как журчит водомет, как квакают вокруг бассейна лягушки-древесницы; время от времени доносились голоса прохожих, идущих вдоль садовой ограды. Тяжелый аромат петуний, липкие чашечки которых целый день припекало солнце, доносился от жардиньерок с веранды, наполняя знойный воздух.

- Какой же ты потешный, Жак, все о чем-то раздумываешь! Ну о чем тебе думать?

Он приподнялся на локте и, взглянув на Жизель, на ее полуоткрытый в недоуменной улыбке рот, чуть влажные губы, сказал:

- Думаю о том, что у тебя хорошенькие зубки.

Она не покраснела, но пожала плечами.

- Нет, я серьезно говорю, - произнесла она каким-то ребяческим тоном.

Жак расхохотался.

Вокруг них вился шмель, весь распушившийся в огнистом солнечном свете. Он ткнулся в лицо Жаку, словно моточек шерсти, потом пошел к земле и исчез в траве, гудя, как молотилка.

- А еще я думаю, что этот шмель похож на тебя, Жиз.

- На меня?

- Ну да, на тебя.

- Отчего?

- Сам не знаю, - произнес он, снова растягиваясь на спине. - Он такой же чернявый и кругленький, как ты. И даже его жужжание чуть-чуть похоже на твой смех.

И само замечание, и серьезный тон Жака, казалось, повергли Жизель в глубокое раздумье.

Оба замолчали. На лужайке, отливающей золотом, удлинялись косые тени. И Жизель, до лица которой стали добираться лучи солнца, опять расхохоталась, как будто ее щекотали золотые блики, игравшие на ее щеках и слепившие ей глаза сквозь сомкнутые ресницы.

Когда звонок у калитки известил о приходе Антуана и Жак увидел брата в конце аллеи, он решительно встал, словно заранее обдумав, что будет делать дальше, и побежал ему навстречу.

- Ты сегодня же уедешь?

- Да, в десять двадцать.

И Жак снова обратил внимание не на то, что лицо у Антуана утомленное, а скорее на то, что все оно лучится, что в нем появилось какое-то непривычное, чуть ли не воинственное выражение.

Он сказал негромко:

- А ты не навестишь вместе со мной после обеда госпожу де Фонтанен? Он почувствовал, что брат колеблется, отвел глаза и торопливо добавил: - Мне просто необходимо нанести ей визит, а так неприятно идти туда одному.

- А Даниэль там будет?

Жак прекрасно знал, что его не будет, но ответил:

- Разумеется.

Они замолчали, увидя, что в одном из окон гостиной показался г-н Тибо, державший в руке развернутую газету.

- А, вот и ты? - крикнул он Антуану. - Мне приятно, что ты приехал. Он всегда говорил с Антуаном уважительно. - Не входите, я сейчас спущусь к вам.

- Так решено? - прошептал Жак. - Сошлемся на послеобеденную прогулку?

Господин Тибо никогда не поминал о том, что в свое время запретил Жаку возобновлять сношения с семьей Фонтаненов. Из осторожности никто не произносил при нем фамилию людей, которых он не терпел. Было ли ему известно, что его повеление давным-давно нарушено? Кто знает. Отцовская самоуверенность ослепляла его до такой степени, что, пожалуй, мысль о подобном неповиновении просто не приходила ему в голову.

- Итак, он принят! - произнес г-н Тибо, тяжелой походкой спускаясь со ступеней крыльца. - Наконец-то мы можем быть спокойны за будущее. - И прибавил: - Давайте пройдемся перед обедом по дорожке вокруг лужайки. - И чтобы объяснить, почему он сделал такое необычайное предложение, сейчас же объявил: - Мне нужно побеседовать с вами обоими. Но сначала поговорим о другом. - И он обратился к Антуану: - Ты не читал сегодняшних вечерних газет? Что пишут о банкротстве Вильбо? Не видел?

- Это о вашем рабочем кооперативе?

- Да, голубчик. Полный крах. И вдобавок история прескандальная. Ненадолго их хватило.

Тут послышался его сухой смешок, напоминавший покашливание.

"Как она меня поцеловала! - думал Антуан. Перед его мысленным взором снова возник ресторан, Рашель за столом напротив него, подсвеченная, как на сцене, снизу, светом, идущим из окон от самого пола. - Как странно она засмеялась, когда я предложил ей mixed grill".

Он сделал над собой усилие, чтобы вникнуть в то, о чем говорит отец. Впрочем, он был удивлен, что г-н Тибо так легко, так спокойно относится к этому "краху": ведь филантроп являлся членом общества, снабжавшего деньгами пуговичную мастерскую в Вильбо после последней забастовки, когда рабочие решили доказать, что могут обойтись без хозяев, и учредили производственный кооператив.

Но г-н Тибо уже пустился в разглагольствования.

- Полагаю, что деньги на ветер не выброшены. Роль свою мы сыграли великолепно: мы серьезно отнеслись к утопическим планам рабочего класса и первые помогли ему своим капиталом. А каков результат? Прошло полтора года, не больше, и вот вам - банкротство. Надо признаться, посредник между нами и делегатами от рабочих был превосходный. Да ты его отлично знаешь, - добавил он, останавливаясь и наклоняясь к Жаку. - Это Фем, он при тебе был в Круи!

Жак ничего не ответил.

- Он держит в руках всех вожаков, и все благодаря письмам, в которых эти радетели просят у нас денежной помощи; да, письма написаны в весьма трудные дни для забастовщиков. Отречься от них они не посмеют. - И снова послышалось самодовольное покашливание. - Но не об этом хотел я потолковать с вами, - продолжал он и пошел дальше.

Ступал он грузно, быстро начинал задыхаться, с трудом волочил ноги по песку; весь как-то подавшись вперед, шагал, заложив руки за спину, и полы его расстегнутого сюртука развевались. Сыновья молча шли по обеим сторонам. И Жаку припомнилась вычитанная где-то фраза: "Стоит мне встретить двух людей, пожилого и молодого, которые идут рядом, а о чем говорить не знают, и я сразу понимаю, что это отец и сын".

- Вот что, - сказал г-н Тибо, - я хочу знать ваше мнение об одном проекте, который касается вас. - В его голосе появились меланхолические нотки и даже что-то искреннее, что обычно ему свойственно не было. - Вы сами увидите, дети мои, когда доживете до моих лет, что начинаешь невольно спрашивать себя: а что ты совершил за свою жизнь? Я хорошо знаю, и об этом всегда твердит аббат Векар, что силы, употребленные на благие деяния, направлены к единой цели и, так сказать, суммируются. Но тяжело думать, что труд всей твоей жизни может затеряться в безымянных наносных слоях, оставленных целыми поколениями, и, право, вполне законно желание отца, чтобы хоть у детей его сохранилось воспоминание о нем как о личности. Хотя бы как об образце для подражания. - Он вздохнул. - По совести говоря, я больше пекусь о вас, нежели о себе. Я подумал о том, что в будущем вам, наверное, будет отрадно, если вас, сыновей моих, не станут смешивать со всеми Тибо, нашими однофамильцами, живущими во Франции. Ведь нашему роду уже два века, и это подтверждено надлежащими документами. А ведь сие что-нибудь да значит. Со своей стороны, я убежден, что по мере сил своих приумножил почетное наследие, и имею право желать - да будет это мне наградой, - чтобы ваше происхождение не оставалось безызвестным; имею право стремиться к тому, чтобы вы носили не только мою фамилию, но и мое имя, чтобы оно в неприкосновенности передавалось тому, кто еще явится на свет, - плоти от плоти моей. Министерство юстиции предусмотрело возможность таких пожеланий. И вот за последние несколько месяцев я выполнил все необходимые формальности, чтобы изменить ваше гражданское состояние, - вам только придется через некоторое время поставить свою подпись на кое-каких бумагах. Полагаю, что к нашему возвращению в город, самое позднее к рождеству, у вас уже будет законное право именоваться не каким-то там Тибо, не просто Тибо, а Оскар-Тибо, через дефис: например, доктор Антуан Оскар-Тибо. - Он сложил ладони, потер их. - Вот и все, что я намерен был изложить вам. Благодарить не надо. И довольно об этом. Пора идти обедать, Мадемуазель уже делает нам знаки. - На манер древних патриархов он возложил руки на плечи сыновей. - А если сверх того окажется, что отличие это принесет вам кое-какую пользу в делах, то тем лучше, дети мои. И, говоря по чести, вполне справедливо, чтобы человек, никогда не обращавшийся к светской власти, предоставил потомству своему право извлекать выгоду из того уважения, которое он завоевал для себя.

Голос его дрожал. Не желая показывать своего умиления, он вдруг свернул с аллеи, по которой они шли, и один, ускоряя шаги и спотыкаясь о кочки, торчавшие на лужайке, добрался до виллы. На памяти Антуана и Жака никогда еще не приходил он в такое волнение.

- Вот так номер! - прошептал Антуан. Он был в восторге.

- Да замолчи ты! - оборвал его Жак; у него было такое ощущение, будто брат грязными руками прикоснулся к его сердцу. Редко случалось, чтобы Жак непочтительно отзывался о г-не Тибо, он старался не осуждать отца, его самого тяготила присущая ему проницательность, которая чаще всего позволяла ему видеть отрицательные стороны г-на Тибо. Но в тот вечер его до боли поразило, что в желании отца пережить самого себя проступает такой страх смерти: ведь и сам Жак, хоть было ему всего двадцать лет, всегда испытывал непреодолимую тоску, думая о конце.

"Чего ради я потащил к ним Антуана", - спрашивал себя Жак часом позже, когда они шли с братом по зеленой дороге, обсаженной двумя рядами вековых лип и убегавшей к лесу. Затылок у него ныл: Антуан, по настоянию Мадемуазель, осмотрел фурункул и нашел необходимым вскрыть его, вопреки всем возражениям пациента, которому совсем не хотелось выходить с повязкой.

Антуан, усталый, но разговорчивый, думал только об одной Рашели; ведь вчера в этот час он еще не знал ее, а теперь она заполняет каждую минуту его жизни.

Его радостное возбуждение было чуждо тем настроениям, которые нахлынули на Жака после безмятежно проведенного дня, особенно сейчас, когда приближался час встречи, мысль о которой пробуждала в нем какое-то неопределенное душевное волнение, временами очень похожее на надежду. Он шагал рядом с Антуаном и был недоволен им, что-то подозревал; сегодня он чувствовал какое-то предубеждение против брата; он ничем не проявлял этого, но все же замкнулся в себе, о чем-то умалчивал, хотя между ними как будто шел обычный дружеский разговор. На самом же деле они перекидывались словами, фразами, улыбками, как два противника, которые бросают лопатами землю, возводя между собою высокую преграду. И тот и другой отдавали себе ясный отчет в этом маневре. У братьев выработалась такая взаимная чуткость, что они уже не могли скрывать друг от друга ничего важного. Одна лишь интонация Антуана, восхваляющего аромат липы, которая расцвела в этом году с опозданием, - втайне этот аромат напоминал ему благоухание волос Рашели, ничего как будто и не говорила Жаку, однако была для него не менее многозначительной, чем был бы долгий доверительный разговор. И он ничуть не был удивлен, когда Антуан как одержимый схватил его за руку, потянул его за собой, ускорив шаги, и стал рассказывать о своем необычайном ночном бдении, обо всем, что произошло потом, - тон Антуана, его смех, мужская самоуверенность, несколько вольных подробностей - все это шло вразрез с обычной сдержанностью старшего брата и вызвало в Жаке незнакомое ему до сих пор чувство неловкости. Он сдерживал себя, вежливо улыбался, одобрительно кивал головой. Но внутренне он мучился. Он сердился на брата, считая его виновником своих мук, и не прощал Антуану, что тот сам вынуждает его относиться к нему неодобрительно. Он все яснее видел, в каком дурмане брат живет вот уже более полусуток, и в его душе нарастало какое-то горделивое сопротивление, все сильнее, казалось ему, становится жажда нравственной чистоты. А когда Антуан, рассказав о том, что было после полудня, счел позволительным произнести выражение "день любви", Жак так вознегодовал, что даже не мог сдержаться и с возмущением воскликнул:

- Ну нет, Антуан! Любовь ничего общего с этим не имеет!

Антуан усмехнулся не без самодовольства, но все же был поражен и умолк.

Фонтаненам принадлежал старинный особняк, стоявший в самом конце парка, на опушке леса, близ бывшей крепостной стены; он достался г-же де Фонтанен в наследство от матери. Дорожка, обсаженная акациями, - по ней ходили так мало, что она вечно зарастала высоким бурьяном, - вела от аллеи к калитке, проделанной в садовой ограде.

Уже смеркалось, когда братья подошли к входу. Звякнул колокольчик, и за стеной, у самого дома, почти все окна которого были освещены, залаяла Блоха, собачка Женни. После обеда обычно все собирались на террасе, затененной двумя платанами и нависавшей над старым рвом. Братьям пришлось обойти чей-то автомобиль, темной громадой стоявший на дорожке.

- У них гости, - шепнул Жак, вдруг с досадой подумав, что пришел он напрасно.

Но г-жа де Фонтанен уже спешила им навстречу.

- А я догадалась, что это вы! - воскликнула она, как только разглядела их лица. Она была оживленна, шла торопливо, мелкими шажками, еще издали протягивая им руку с приветливой улыбкой. - Как мы обрадовались, когда получили нынче утром телеграмму Даниэля! - Жак сохранил невозмутимость. - А я ведь знала, что вас примут, - продолжала она, многозначительно глядя на Жака. - Что-то мне подсказывало еще тогда, в то июньское воскресенье, когда вы вместе с Даниэлем зашли к нам. Милый Даниэль! Он, вероятно, так доволен, так горд! И Женни тоже была очень довольна!

- А разве Даниэля нет сегодня? - спросил Антуан.

Они подошли к тому месту, где в круг были расставлены кресла. Там велся оживленный разговор. Жак сейчас же выделил голос, звучавший как-то особенно, голос вибрирующий и в то же время глуховатый, - голос Женни. Она сидела рядом со своей кузиной Николь и каким-то человеком лет сорока, к которому Антуан сейчас же подошел с явным удивлением: оказалось, это молодой хирург, с которым они вместе работали в Неккеровской больнице. Врачи обменялись дружественным рукопожатием.

- Вы, оказывается, уже знакомы? - восторженно воскликнула г-жа де Фонтанен. - Антуан и Жак Тибо большие друзья Даниэля, - объяснила она доктору Эке. - Позвольте открыть им вашу тайну. И, повернувшись к Антуану, сказала: - Милая Николь разрешит мне объявить о ее помолвке, не правда ли, душечка? Пока это еще не официально, но вы сами видите: Николь привела жениха к тетке, и стоит на них взглянуть, как вы сразу отгадаете их секрет.

Женни не пошла навстречу братьям; подождала, пока они не подойдут к ней сами, и только тогда поднялась; она холодно пожала им руки. Еще никто не сел, когда она сказала кузине:

- Нико, душечка, пойдем, я покажу тебе своих голубей. У меня восемь птенцов, и они...

- ...они еще сосут? - вставил Жак нарочито развязным тоном. Шутка получилась грубой и неуместной; он сейчас же это почувствовал и стиснул зубы.

Женни сделала вид, что ничего не слышала, и договорила:

- ...уже начинают летать.

- Но сейчас они уже спят, - заметила г-жа де Фонтанен, чтобы удержать дочку.

- Тем лучше, мама. Днем к ним не подступиться. Пойдемте с нами, Феликс.

И г-н Эке, уже было завязавший беседу с Антуаном, тотчас же присоединился к девушкам.

- Чудесный союз, - доверительно сказала г-жа де Фонтанен, чуть подавшись к Антуану и Жаку, как только жених и невеста ушли. - Бедненькая моя Николь, она совершенно не обеспечена, а в голове у нее навязчивая идея не хочет быть никому в тягость. Три года она работала сиделкой. И вот, видите, какое воздаяние! Доктор Эке познакомился с ней у постели больной, нашел, что Николь так умна, так самоотверженна, так стойко переносит тяготы жизни, что влюбился в нее. И вот, пожалуйста! Не правда ли, чудесно?

В простоте душевной она упивалась этой романтической историей, - все тут было построено на одних лишь благородных чувствах, и добродетель торжествовала. Ее сияющее лицо дышало верой. Обращалась она главным образом к Антуану. Говорила дружеским тоном, который, казалось, означал, что в их взглядах царит неизменное согласие; ей нравился его лоб, проницательный взгляд, и она забывала о том, что на шестнадцать лет старше его и что он годится ей в сыновья. Она пришла в восторг, когда он сказал, что Феликс Эке талантливый хирург, человек с будущим.

Жак в разговор не вмешивался. "Они еще сосут!" - яростно твердил он про себя. Не успел он сюда прийти, как все стало его раздражать, даже приветливые речи г-жи де Фонтанен. Он не в силах был дослушать ее поздравлений и отвернулся, стыдясь за нее, - потому что она придавала такое большое значение успеху, о котором он, впрочем, счел необходимым ей телеграфировать. "Зато Женни пощадила, не стала поздравлять, - подумал он. Понимает ли она, что я выше всех этих толков об успехе? Нет. Просто полное безразличие. Я - выше... Они еще сосут!.. Болван!.. Да разве она знает, что такое студент Эколь Нормаль? Ей и дела нет до моего будущего. Она еле поздоровалась со мной. А я... И ведь надо же было мне сболтнуть такую чушь! - Он покраснел и снова стиснул зубы. - Здоровается со мной, а сама слушает трескотню кузины. Глаза у нее... непроницаемые. Лицо еще совсем детское, зато глаза..." Дергающая боль все время напоминала ему о фурункуле, но мучал его не сам нарыв, а повязка, на которой настояли все, и Мадемуазель и даже Жиз! Должно быть, вид у него отталкивающий...

Антуан улыбался, болтал, не обращая никакого внимания на Жака.

- ...с нравственной точки зрения, - разглагольствовал он.

"Антуан вещает, весь полон собой!.." - подумал Жак. И вдруг светская любезность брата, его слова о "нравственной точке зрения", особенно после того, с каким бесстыдством он рассказал ему обо всем, показались Жаку непростительным лицемерием. Ах, как же они не похожи друг на друга! Жак мигом переметнулся в другую крайность и уже не находил ничего общего между собой и братом. Да, рано или поздно они разойдутся - так оно и будет; их сильные характеры несовместимы, ведь они так необычны! Его охватило горькое, тягостное чувство при мысли, что пяти лет взаимного понимания недостаточно, что они не оградили их от неизбежного отчуждения и, быть может, не помешают им стать безразличными, далекими друг другу людьми, даже врагами! Он готов был встать и уйти под любым предлогом. Побродить бы сейчас в темноте по лесу! Да, только одно существо на всем свете всегда радуется ему: это Жиз. Он охотно отказался бы от своего вчерашнего успеха, только бы сейчас очутиться возле нее на лужайке, чтобы увидеть ее личико, глаза, - в ее-то глазах нет ничего загадочного! - в ту минуту, когда она закричала: "Согласен? Скажи, согласен?" - услышать ее смех, похожий на воркование горлицы! Он не помнил, слышал ли хоть раз, как смеется Женни, и даже улыбка у нее какая-то разочарованная! "Однако что со мной?" - опомнился он, стараясь взять себя в руки. Но тоскливое чувство было сильнее его, и в этом чувстве было что-то озлобленное; сейчас ему было ненавистно все - и речи г-жи де Фонтанен, и нравственное падение Антуана, и люди, и его неудавшаяся молодая жизнь, и даже сама Женни, которая, казалось, чувствовала себя превосходно среди окружающей ее посредственности!

- Как вы думаете провести каникулы? - обратилась к Жаку г-жа де Фонтанен. - Вот было бы хорошо, если бы вы уговорили Даниэля уехать из Парижа хоть на несколько недель, постранствовали бы с ним вдвоем - как бы это было интересно и поучительно! (Ее немного огорчало, что так нечетко вырисовывается то необыкновенное будущее, которое, как она твердо рассчитывала, приуготовано ее сыну; но отгоняла от себя мысль об этом и только по временам с тревогой думала, что ее сын ведет вольный, неупорядоченный образ жизни, - она не решалась сказать себе: распутный образ жизни.)

Узнав, что Жак намерен провести все лето в Мезоне, она воскликнула:

- Как я рада! Надеюсь, что тогда и Даниэль побудет с нами; он никогда не отдыхает, не берет отпуска и в конце концов подорвет здоровье... Женни! обратилась она к девушке, возвращавшейся с гостями. - Какая хорошая новость, - Жак проведет здесь с нами все лето! Подумать только, у тебя будет отличный партнер по теннису! Женни в этом году прямо как одержимая, каждое утро проводит в клубе. Сейчас здесь собрались знаменитые теннисисты, - объяснила она г-ну Эке, севшему подле нее. - Все чудесная молодежь. Собираются в клубе по утрам - корты здесь превосходные, устраиваются матчи, состязания... Я-то не очень хорошо в этом разбираюсь, - призналась она со смехом, - но, как видно, спорт увлекательный. И все вечно жалуются, что недостает молодых людей! А вы, Жак, все еще член клуба?

- Да, сударыня.

- Что ж, отлично... Николь, ты должна вместе со своим женихом пожить у нас летом подольше... Не правда ли, Женни? Вероятно, господин Эке тоже хорошо играет в теннис?

Жак повернулся к Эке. Лампа, освещавшая гостиную через открытые двери, лила свет на продолговатое, серьезное лицо молодого хирурга, на его темно-русую бородку, уже поседевшие виски. Вероятно, он был лет на десять старше Николь. Блики света, игравшие на пенсне, мешали видеть его глаза, но вдумчивое его лицо внушало чувство симпатии. "Да, - подумал Жак, - я еще мальчик, а вот он мужчина. Мужчина, которого можно любить. А меня..."

Антуан поднялся; он был утомлен и боялся опоздать на поезд. Жак бросил на него яростный взгляд. Еще несколько минут назад он готов был убежать под любым предлогом, а сейчас просто не мог так все оборвать и уйти; однако надо было сопровождать брата.

Он подошел к Женни:

- С кем вы играете в этом году в клубе?

Она взглянула на него, и ее тонкие брови слегка нахмурились.

- Да с кем придется, - ответила она.

- Бывают и оба Казена, Фоке и вся ватага Периголей?

- Ну, разумеется.

- И все те же и все так же остроумны?

- Что поделать? Не всем же кончать Эколь Нормаль!

- А ведь, пожалуй, и нужно быть дураком, чтобы хорошо играть в теннис.

- Вполне вероятно. - Она вызывающе вскинула голову. - Вам лучше знать, ведь вы прежде превосходно владели ракеткой. - И, резко оборвав разговор, она обернулась к кузине: - Ведь ты еще не уезжаешь, Нико, душечка?

- Спроси у Феликса.

- О чем нужно спросить у Феликса? - проговорил г-н Эке, подходя к девушкам.

"У крошки ослепительный цвет лица, - подумал Антуан, оглядывая Николь. - Но по сравнению с Рашель..."

И сердце его возрадовалось.

- Значит, Жак, до скорой встречи, - говорила Г-жа де Фонтанен. - Ты пойдешь завтра играть, Женни?

- Право, не знаю, мама. Вряд ли.

- Ну не завтра. Увидитесь как-нибудь на днях, - примирительным тоном заметила г-жа де Фонтанен и, несмотря на возражения Антуана, пошла провожать братьев до садовой калитки.

- По правде говоря, милочка, ты была не очень любезна со своими друзьями! - воскликнула Николь, как только братья Тибо отошли на некоторое расстояние.

- Прежде всего они вовсе мне не друзья, - возразила Женни.

- Тибо, с которым я работал, - вмешался Эке, - человек замечательный, он уже сейчас на очень хорошем счету. Что собой представляет его брат, я не знаю, но... - добавил он, и его серые глаза под стеклами пенсне лукаво блеснули (он слышал короткий диалог между Жаком и Женни), - довольно редко дурак поступает в Эколь Нормаль с первой попытки, да еще одним из первых...

Лицо Женни вспыхнуло. Николь поспешила вмешаться. Она довольно долго прожила вместе с кузиной и хорошо узнала странности Женни, ее застенчивость, которая постоянно находилась в противоборстве с гордостью и превращалась иной раз в непомерную обидчивость.

- У бедняги фурункул на шее, - заметила она снисходительным тоном. - А ведь это не располагает к любезностям.

Женни промолчала. Эке не стал настаивать; он обернулся к невесте.

- Николь, нам тоже пора уезжать, - сказал он тоном человека, привыкшего к точному распорядку дня.

Появление г-жи де Фонтанен окончательно разрядило обстановку.

Женни пошла вместе с кузиной в комнату, где та оставила свое пальто, и, помолчав, сказала негромко:

- Ну вот, лето у меня совершенно испорчено.

Николь, сидя перед зеркалом, поправляла прическу, ею владела одна мысль - нравиться жениху; она сознавала, что хороша собой, и гадала, что он там, внизу, говорит тете, думала, как будут они возвращаться в ночной тишине на его автомобиле, и ей было не до кузины, не до ее плохого настроения. Но она улыбнулась, увидев сердитое выражение лица подруги, сказала:

- Ты просто ребенок!

И не заметила, какой взгляд бросила на нее Женни.

Раздался гудок машины. Николь быстро обернулась и со своей обаятельной улыбкой - и ласковой, и невинной, и кокетливой - подбежала к кузине и хотела обнять ее за талию. Но Женни невольно вскрикнула и отскочила в сторону. Она была недотрога, даже не пожелала учиться танцевать, до того ей физически претило прикосновение чьей-то руки; однажды, когда она была еще совсем маленькой девочкой и вывихнула себе ногу, гуляя в Люксембургском саду, пришлось отвезти ее домой в экипаже, но по лестнице она поднялась сама, волоча больную ногу, так и не позволив консьержке на руках донести ее до квартиры.

- Как ты боишься щекотки, - заметила Николь. И, глядя на нее своими ясными глазами, она намекнула на тот разговор, который они вели, когда перед обедом остались вдвоем, в аллее, среди цветущих роз. - Я так рада, что все, все тебе рассказала, дорогая. Бывают дни, когда я просто задыхаюсь от счастья. С тобой, сама знаешь, я всегда была настоящей. С тобой я всегда, всегда такая, какая есть на самом деле! Мне бы так хотелось, родная, чтобы и ты поскорее...

Сад, преображенный светом зажженных фар, был сказочно прекрасен, даже театрален. Эке, подняв капот, привычными движениями опытного хирурга налаживал зажигание. Николь свернула пальто и собралась было положить его к себе на колени, но жених заставил ее одеться. Обращался он с ней, как с девочкой, отданной ему на попечение. А может быть, он и вообще так обращается со всеми женщинами - как с детьми? Кстати сказать, Николь уступила ему так охотно, что это удивило Женни, даже пробудило у нее чувство неприязни к ним обоим. "Нет, - подумала она, - поникнув своей маленькой головкой, - такое счастье... не для меня".

Долго следила она глазами за яркой полосой, что виднелась среди деревьев и бежала впереди машины, рассекая темноту. Она стояла, опершись на садовую ограду, обнимая свою собачку и чувствуя такую острую тоску, такую обиду, - хотя и сама не знала, кто ее обидел, - такую беспредметную надежду на будущее, что, обратив лицо к звездному небу, вдруг захотела умереть, так и не познав жизнь.


VI. Жак рассказывает Женни о свадьбе Батенкура 

Жизель не понимала, почему с некоторых пор дни стали такими короткими, лето таким великолепным и почему по утрам, когда она приводит себя в порядок около растворенного окна, ей хочется петь и улыбаться всему, что она видит: зеркалу, ясному небу, саду, душистому горошку у нее на подоконнике, пока она его поливает, апельсиновым деревцам на террасе, которые, как казалось ей, сжимаются, как ежики, защищаясь от солнечных лучей.

Господин Тибо проводил в Мезон-Лаффите не больше двух-трех дней подряд, а затем уезжал на сутки в Париж по делам. Пока его не было, на даче легче дышалось. Завтраки, обеды и ужины превращались в веселую игру: на Жака и Жиз снова находили приступы беспричинного детского смеха. Мадемуазель оживлялась, целыми днями сновала из буфетной в бельевую, из кухни в сушильню, напевая допотопные церковные песни, напоминающие куплеты Надо. В эта дни Жак весь как-то расслабился, зато мысль его стала живее, он был полон самых разнообразных замыслов и безудержно отдался творчеству; после завтрака, разыскав тихий уголок в саду, он подолгу сидел там, иногда вскакивая, и наскоро записывал что-то на бумаге. Жизель, тоже охваченная желанием получше провести время каникул, устраивалась на лестничной площадке, откуда могла наблюдать, как Жако расхаживает взад и вперед под деревьями, и углублялась в "Great Expectations"[46]"Большие ожидания" (англ.). Диккенса, Мадемуазель по настоянию Жака разрешила ей прочесть эту книгу для усовершенствования в английском языке, и Жиз плакала от умиления, - ведь она с самого начала угадала, что Пип променяет бедняжку Бидди на жестокую и взбалмошную мисс Эстеллу.

В середине августа, за те несколько дней, пока Жак ездил в Турень на свадьбу Батенкура, которому давно дал согласие быть свидетелем и отказать уже не мог, все очарование нарушилось.

Наутро после своего возвращения Жак проснулся рано, дурно проведя ночь. Он старательно брился, удостоверился, что на его лице нет больше красных пятен, а на месте фурункула остался только еле заметный рубец, и вдруг ему расхотелось продолжать привычное, однообразное существование, - ведь оно не оправдывало его надежд; он бросил заниматься туалетом и разъяренно кинулся на кровать. "А недели ведь бегут", - подумал он. О таких ли каникулах он мечтал! Рывком он вскочил на нога. "Надо заняться спортом", - благоразумно сказал он себе, хотя это противоречило его лихорадочным движениям. Он достал из гардероба рубашку с отложным воротничком, посмотрел, в порядке ли ракетки и туфли, и спустя несколько минут вскочил на велосипед и помчался в клуб.

Два корта были заняты. Женни уже играла. Она словно и не заметила, как появился Жак, а он не спешил с ней поздороваться. После смены игроков они оба оказались на площадке, сперва как соперники, потом как партнеры. Игроками они были равноценными.

И сразу же они стали разговаривать друг с другом по-прежнему грубоватым тоном. Внимание Жака было поглощено ею, но он все время к ней придирался, обижал ее, потешался над ее промахами в игре и с явным удовольствием ей противоречил... Женни не оставалась в долгу, причем говорила совершенно несвойственным ей голосом - каким-то фальцетом. Ей ничего бы не стоило отказаться от такого неучтивого партнера, однако она и не думала отстранять его, - напротив, упорно добивалась, чтобы последнее слово оставалось за ней. И когда все остальные игроки стали разбредаться на завтрак, она обратилась к Жаку, сказав задорным тоном:

- Я выиграю у вас вчистую четыре партии!

И проявила такой боевой пыл, что Жак проиграл со счетом четыре - ноль.

Успех сделал ее великодушной.

- Да это не в счет, вы просто еще не натренировались. Отыграетесь как-нибудь на днях.

Голос ее снова звучал глуховато, как обычно. "Какие мы с ней еще дети", - подумал Жак. Он был счастлив, что у них обнаружилась общая слабость. Для него словно блеснул луч надежды. Ему стало стыдно, когда он вспомнил, как вел себя с Женни; но когда он стал раздумывать, как же вести себя иначе, то так ничего и не придумал, - никогда, верно, не быть ему естественным при ней; а ведь именно с ней, а не с кем другим ему так страстно хотелось быть самим собою.

Когда они вышли из клуба, ведя велосипеды, пробило двенадцать.

- До свидания, - сказала она. - Поезжайте. А мне так жарко, что я боюсь, как бы на велосипеде мне не стало дурно.

Он не ответил и продолжал идти рядом.

Женни не любила навязчивости; ее стало раздражать, что она не может отделаться от спутника, когда ей этого хочется. А Жак ни о чем не догадывался, думал, что с завтрашнего утра снова станет ходить на теннисную площадку, и все никак не мог решить, как же объяснить ей, отчего он снова берется за игру.

- Теперь, когда я вернулся из Турени... - начал он в замешательстве. Тон у него уже не был насмешливым. (Женни еще в прошлом году заметила, что он почти всегда перестает ее поддразнивать, как только они остаются вдвоем.)

- А вы ездили в Турень? - спросила она, чтоб поддержать разговор.

- Да, на свадьбу к приятелю. Вы его знаете; ведь я у вас с ним и познакомился - это Батенкур.

- Симон де Батенкур?

Она старалась припомнить и вдруг сказала тоном, не терпящим возражений:

- Он мне не понравился.

- Вот как! Почему же?

Таких расспросов она не любила.

- Вы чересчур строги, он славный малый, - не дождавшись ответа, сказал он. Но тут же передумал. - В сущности, пожалуй, вы и правы: уж очень он посредственный.

Она подтвердила это кивком головы, и он был осчастливлен.

- А я и не знала, что вы с ним подружились, - сказала она.

- Простите, это он подружился со мной, - поправил Жак с усмешкой. Произошло это однажды вечером, когда мы возвращались уж не помню откуда. Было очень поздно. Даниэль отстал от нас. Тогда Батенкур вдруг стал изливать мне душу - ни с того, ни с сего. Рассказал все подряд так доверчиво, как доверяют свое состояние банкиру и говорят при этом: "Займитесь моими делами, я всецело полагаюсь на вас".

Она слушала его с любопытством и теперь уже не думала, как бы от него отделаться.

- Вам часто случается выслушивать подобные признания? - спросила она.

- Да нет. А почему вы спрашиваете?.. Впрочем, пожалуй, да. - Он улыбнулся. - По правде говоря, довольно часто. - И он добавил с некоторым вызовом: - Вы удивлены?

И он был растроган, когда она спокойно ответила:

- Ничуть.

Порыв теплого ветра доносил до них аромат садов, мимо которых они шли, запахи дымка, сырого перегноя, терпкий запах цветов, согретых солнцем, индийской гвоздики и гелиотропа. Жак молчал, Женни снова спросила его:

- Итак, выслушивая его признания, вы его и женили?

- Да нет, это было совсем не так. Я сделал все, чтобы помешать этому нелепому браку. Она вдова, лет на четырнадцать старше, и у нее есть ребенок! Родители Батенкура даже порвали с ним, но так ничего и не добились.

И он вспомнил, что однажды удачно применил к своему приятелю слово "одержимый" в том смысле, как его понимают церковнослужители:

- Батенкур прямо одержим этой женщиной.

- Она красива? - спросила Женни, и было ясно, что она не воспринимала двойного значения словца Жака.

Он так долго молчал, что она недовольно заметила:

- Вот не думала, что поставлю вас в такое затруднение, задав этот вопрос!

Он все продолжал размышлять и даже не улыбнулся.

- Не могу сказать, что она красивая, она просто страшная. Другого слова не могу найти. - И, помолчав, воскликнул: - Люди преинтересные создания! Тут он поднял глаза на Женни и увидел, что она удивлена. - Да, правда же, продолжал он, - все люди необыкновенно интересны! Даже те, на которых никто не обращает внимания. Замечали ли вы, когда разговор идет об общих знакомых, сколько подробностей, важных, многое объясняющих в данном человеке, ускользнуло от вашего собеседника? Вот оттого-то мы так мало понимаем друг друга.

Он снова взглянул на нее, почувствовал, что она его внимательно слушает и даже повторяет про себя слова, которые он только что произнес. И недоверчивость, которую он всегда испытывал по отношению к ней, вдруг уступила место какой-то радостной непринужденности; ему захотелось еще полнее овладеть ее вниманием, таким для него непривычным, тронуть сердце девушки рассказом о некоторых подробностях брачной церемонии, которые были еще так свежи в его памяти.

- На чем же я остановился? - спросил он рассеянно. - Как бы мне хотелось описать жизнь этой женщины, хоть знаю я о ней немного! Говорят, она была продавщицей в универсальном магазине. Упорно выбивалась на поверхность, - продолжал он, употребляя выражение, которое было записано в его блокноте. - Сестра Жюльена Сореля. Вы любите "Краснов и черное"?

- Нет, не люблю.

- Да что вы? - удавился он. - Впрочем, я понимаю, что вы хотите сказать. - Подумав с минуту, он рассмеялся. - Но если мы станем раскрывать скобки, я никогда не кончу рассказ. Я не злоупотребляю вашим временем?

Не желая показывать, как она заинтересована, Женни рассеянно бросила:

- Нет, мы завтракаем только в половине первого, - из-за Даниэля.

- А разве Даниэль уже здесь?

Она попалась на лжи.

- Он сказал, что, может быть, приедет, - ответила она, покраснев. - А вы не заняты?

- Я не тороплюсь, отец в Париже. Давайте перейдем в тень... Мне бы хотелось рассказать вам о свадебном обеде после церемонии. Это ведь так, пустяки, а все же было очень тягостно, поверьте мне. Вот послушайте. Прежде всего в качестве декорации замок, настоящий памятник старины, со сторожевою башней, реставрированной Гупийо. Гупийо - это ее первый муж, личность своеобразная; в прошлом приказчик галантерейной лавки, оказался коммерческим гением, умер архимиллионером, одарив все наши провинциальные города "Универсальными магазинами двадцатого века". Вы, конечно, их видели. Поэтому, кстати сказать, вдова баснословно богата. До того дня я ей не был представлен. Как бы вам описать ее? Худощавая, гибкая, очень элегантная женщина, но в лице мало привлекательного; профиль горделивый, кожа смуглая, чуть-чуть дряблая, и серые глаза, глаза мышиного цвета, какие-то мутные, будто стоячая вода. Представляете себе? Повадки у нее, как У балованного ребенка, и вообще держит она себя не по возрасту; говорит громко, смеется, и - как бы это вам объяснить? - время от времени ее серые глаза начинают бегать под полуопущенными ресницами, и тогда вдруг все это ребячество, которое она на себя напускает, начинает вам внушать тревожные мысли, и как-то невольно приходят на память слухи, которые распространились, когда она овдовела, будто бы она исподволь отравляла Гупийо.

- Она внушает мне страх, - проговорила Женни, уже не скрывая, как все это ей интересно.

Жак это почувствовал и приободрился.

- Да, так оно и есть, - повторил он. - Она и в самом деле внушает какой-то страх. Вспоминаю, что у меня было именно такое ощущение, когда мы садились за стол; я смотрел на нее, она стояла перед столом, украшенным белыми цветами, и такое жестокое было у нее лицо...

- Она была в белом?

- Можно сказать, что да; платье на ней было не свадебное, а скорее для прогулки, какое-то слишком вычурное, изжелта-белое, почти кремовое. Обед был сервирован на маленьких столиках. И она приглашала всех подряд за свой стол, не обращая внимания, есть ли место. Батенкур сидел около нее. Вид у него был неспокойный; он сказал ей: "Вот видите, вы все перепутали", - и они обменялись таким взглядом... Странным взглядом! У меня создалось впечатление, что между ними уже ничего нет, ничего молодого, ничего живого все в прошлом.

"А может быть, - размышляла Женни, - может быть, он уж не такой развращенный, как мне казалось, и совсем не черствый, и совсем не..." И в тот же миг она поняла, что уже давно знает, какой Жак чуткий и добрый. От этой мысли она пришла в смятение и, следя за его рассказом, невольно отмечала именно то, что еще больше подтверждало благоприятное впечатление, которое он сегодня произвел на нее.

- Симону все хотелось, чтобы я сел слева от него, - продолжал он. Ведь я был единственным его приятелем на свадьбе. Даниэль обещал приехать, но обманул, и никто из Батенкуров не явился - даже двоюродный брат Симона, с которым они вместе воспитывались; Симон так на него рассчитывал, все ждал, до последнего поезда. Жаль было беднягу. Натура у него впечатлительная, уязвимая, уверяю вас. Я знаю о нем много хорошего. Он все оглядывался вокруг были чужие. Вспомнил он о своих родителях и все твердил мне: "Никогда я не думал, что они обойдутся со мной так сурово. Как же, значит, они на меня сердятся!" А за ужином он сказал: "От них ни единого слова, даже телеграммы не прислали! Я теперь для них не существую. Верно ведь, скажи?" Я не знал, что ему отвечать. И он поспешно добавил: "О, я не о себе забочусь, мне-то все равно. Я забочусь об Анне". И как раз в это время Анна, наводившая на меня страх, распечатала телеграмму - ее только что принесли. Батенкур побледнел как смерть, но оказалось, телеграмма пришла на ее имя поздравление от подруги. Тут он не выдержал: не обращая внимания на окружающих, которые не спускали с него глаз, не обращая внимания на Анну, ее замкнутое лицо, ее холодный взгляд, он расплакался. Она разозлилась. И он это прекрасно понял. Положил ладонь на ее руку и вполголоса, как мальчишка, проговорил: "Прошу меня извинить". Слушать его было невыносимо. Она не шелохнулась. И тут, - а это было еще тяжелее, чем его слезы, - он стал оживленно болтать, шутить, через силу, со слезами на глазах, ни на секунду не останавливаясь и то и дело утирая слезы обшлагом рукава.

Жак с таким волнением рассказывал об этой сцене, что Женни негромко сказала:

- Как это ужасно...

Он переживал радость автора, - вероятно, впервые. И переживал остро. Но лицемерно скрыл ее.

- Я вам еще не надоел? - спросил он, словно не услышав ее замечания. И тут же продолжал: - Но это еще не все. За десертом раздались крики с других столов: "Новобрачных!" Батенкур и его жена встали, улыбаясь, с бокалами шампанского обошли зал. Вот Тут-то и произошла душераздирающая сцена. Обходя столы, они забыли о ее дочке от первого мужа - девчурке лет восьми-девяти. Она бросилась за ними бежать. Они уже вернулись на свои места. Мать нехотя поцеловала девочку и поправила ей воротничок. А потом подтолкнула ее к Батенкуру. Но у того после обхода столов, когда он не встретил ни одного дружеского взгляда, снова полились слезы, и он ничего не видел; пришлось посадить девочку ему на колени. Что за фальшивая улыбка была у него, когда он наклонился к чужому ребенку! Девочка подставила ему щечку, у нее были такие грустные глаза, - нет, мне этого никогда не забыть. В конце концов он ее поцеловал. А она все не уходила, и он стал поглаживать ее подбородок с каким-то тупым выражением лица, вот так, одним пальцем, понимаете? Уверяю вас, это производило такое жалкое впечатление... Словом, скверная история, вы не находите?..

Она обернулась к нему, ее поразило то выражение, с которым он произнес "скверная история". И заметила, что во взгляде Жака нет ничего тяжелого, грубого, всего, что ей было так неприятно, и даже его ясные, живые, выразительные глаза были сейчас прозрачны, как вода. "Почему он не всегда такой?" - подумала она.

Жак улыбался. Невеселые эти воспоминания были для него не так уж важны - ему доставляло удовольствие вникать в жизнь других людей, познавать их мысли и чувства. Женни это тоже доставляло удовольствие, и, пожалуй, для обоих оно сейчас возрастало от одного сознания, что они испытывают его не в одиночку.

Они дошли до конца аллеи; уже показалась опушка леса. Солнце раскинуло на траве перед ними сверкающий ковер. Жак остановился.

- Моя болтовня вам наскучила, - сказал он.

Она промолчала.

А он все не прощался и вдруг проговорил:

- Раз уж я дошел до вашего дома, - мне хотелось бы повидаться с Даниэлем.

Как некстати он напомнил о том, что она солгала, и особенно рассердило ее то, что он сразу поверил ей. Она не отвечала, и Жак понял только одно, что он ей надоел и она не хочет, чтобы он провожал ее дальше.

Он был уязвлен. Однако ему не хотелось расставаться с нею, не хотелось, чтобы у нее в душе остался дурной осадок, именно в это утро, когда ему показалось, будто между ними возникло то, о чем он смутно мечтал уже столько месяцев, а может быть, и лет!

Они продолжали молча идти по тропинке, заросшей акациями, ведущей к садовой калитке. Жак держался немного позади, и ему была видна изящная и какая-то печальная линия ее щеки.

Чем дальше они шли, тем невозможнее было ему изменить решение и оставить ее. Минуты бежали. Вот они остановились у калитки. Она ее открыла. Он пошел вслед за ней. Они пересекли сад.

На террасе никого не было; в гостиной - тоже.

- Мама! - окликнула Женни.

Никто не отвечал. Она подбежала к кухонному окну и, уже раз солгав, спросила:

- Господин Даниэль приехал?

- Нет, мадемуазель, но только что принесли телеграмму.

- Не беспокойте вашу матушку, - произнес наконец Жак. - Я ухожу.

Женни держалась прямо, на лице ее появилось строптивое выражение.

- До свидания, - пробормотал Жак. - Может быть, до завтра.

- До свидания, - отвечала она, не сделав и шага, чтобы проводить его.

И не успел Жак уйти, как она поспешила пройти в прихожую, рывком сунула ракетку в раму, швырнула вещи на сундук, резко взмахнула рукой, словно срывая свое дурное настроение.

"Ну нет, только не завтра! Уж конечно, не завтра!" - решила она.

Госпожа де Фонтанен хорошо слышала из своей спальни голос дочери, узнала и голос Жака... Но она была так возбуждена, что у нее не было сил притвориться спокойной. Телеграмма, полученная только что, была от ее мужа. Жером находился в Амстердаме, остался без денег и, по его словам, не отходил от постели больной Ноэми. Г-жа де Фонтанен тотчас же приняла решение: она сегодня же едет в Париж, возьмет из банка все, что осталось, и пошлет по адресу, который сообщил Жером.

Она уже одевалась, когда дочь вошла в ее спальню. Женни увидела взволнованное лицо матери, телеграмму, брошенную на стол, и сердце у нее упало.

- Что случилось? - заикаясь спросила она. И успела подумать: "Что-то произошло. А меня не было. Все из-за Жака!"

- Ничего серьезного, душечка, - вздохнула г-жа де Фонтанен. - Твой отец... Твоему отцу понадобились деньги - только и всего. - И, стыдясь своей слабости, особенно стыдясь перед Женни за отца, она покраснела и закрыла лицо руками.


VII. Госпожа де Фонтанен, вызванная Жеромом, приезжает в Амстердам 

Сквозь мутные стекла вагонного окна было видно, как разгорается заря. Г-жа де Фонтанен забилась в угол и невидящими глазами смотрела на пологие луга Голландии.

Вчера, вернувшись в Париж, она обнаружила вторую депешу от Жерома: "Врач утверждает Ноэми безнадежна. Быть одному выше сил. Умоляю приехать. Если можно привезите деньги". Встретиться с Даниэлем до отхода вечернего поезда ей не удалось. Но она оставила ему записку - сообщила, что уезжает, и поручила позаботиться о Женни.

Поезд остановился. Прозвучал возглас:

- Гаарлем!

То была последняя станция перед Амстердамом. Погасили лампы. Солнце еще не взошло, но уже окрасило все небо перламутром, залило рассеянным радужным светом. Пассажиры вскакивали, суетились, складывали вещи. Г-жа де Фонтанен сидела не двигаясь - ей не хотелось освобождаться от оцепенения, которое не позволяло ей до конца осознать свой поступок. Значит, Ноэми умрет? Она попыталась заглянуть себе в душу. Что, ревнива? Да нет. Ревностью были внезапные вспышки, испепелявшие ее в первые годы замужества, когда она вечно сомневалась, но не желала признавать то, что для всех других было очевидным, и боролась с невыносимыми неотступными наваждениями. Уже с давних пор страдала она не от ревности, а оттого, что с ней поступали несправедливо. А впрочем, страдала ли? Ей было ведомо столько других мук! Да и была ли она когда-нибудь и вправду ревнива? Всего тяжелее было узнавать задним числом, что ее обманули; как правило, она испытывала к любовницам Жерома одно лишь сострадание - несколько высокомерное, порою чуть-чуть окрашенное симпатией, как к неблагоразумным сестрам.

Пальцы ее дрожали, когда она застегивала ремни. Из вагона она вышла последней. Быстро, испуганно осмотрелась, но не увидела глаз, взгляд которых почувствовала бы сразу. Неужели он не получил телеграмму? А может быть, издали следит за ней глазами? При этой мысли она невольно вся напряглась. И пошла следом за вереницей приезжих.

Кто-то притронулся к ее руке. Перед ней стоял Жером и несмело, но радостно смотрел на нее; шляпу он снял, склонился в полупоклоне; хоть он и осунулся и чуть-чуть ссутулился, во всем его облике, как всегда, была волнующая прелесть восточного принца. Поток пассажиров ринулся на них, и он не успел найти приветственных слов; зато он заботливо и торопливо завладел саквояжем Терезы. "Она не умерла", - мелькнуло в голове г-жи де Фонтанен, и ей стало страшно, что придется быть при ее смертном часе.

Молча дошли они до привокзальной площади. Г-н де Фонтанен знаком остановил свободный экипаж. И тут, когда она ступила на подножку, от волнения, напоминавшего ощущение счастья, у нее перехватило дыхание: она услышала голос Жерома! И пока он объяснял по-голландски кучеру, как надо ехать, она зажмурилась, на миг застыла на подножке, неподвижная, трепещущая, потом сразу открыла глаза и села в экипаж.

Он тотчас же обернулся к ней, устроившись рядом в открытой коляске. Как ей был знаком приглушенный блеск его золотисто-карих глаз; и в который раз ее жег их жаркий, сверкающий взгляд. Казалось, он вот-вот возьмет Терезу за руку, притронется к плечу; и поза так противоречила изысканной учтивости его манер, что она была шокирована, будто он позволил себе вольность, но и была взволнована, будто получила доказательство любви, на которую уже не надеялась.

Она первая нарушила молчание:

- Как себя чувствует?.. - Она запнулась, не могла выговорить имени и тотчас же добавила: - Мучается она?

- Нет, нет, - ответил он, - теперь не мучается.

Хоть она и старалась не смотреть на его лицо, но по тону поняла, что Ноэми гораздо лучше, и ей показалось, что ему несколько неловко, - позвал жену к изголовью больной любовницы. Ей стало до боли досадно. Она уже не могла постичь, что за наваждение заставило ее так поспешно примчаться сюда. Что ей тут делать, раз Ноэми выздоравливает, раз все пойдет по-старому? Она решила без промедления вернуться домой.

Жером пробормотал:

- Благодарю вас, Тереза.

Голос его звучал нежно, почтительно, робко. Она заметила, что рука Жерома, лежавшая на колене, - рука, чуть похудевшая, удлиненная, покрытая прожилками, почти незаметно дрожит, и огромная камея подрагивает на безымянном пальце. Она удержалась и не подняла голову, а все смотрела, не отводя взгляда, на руку без перчатки и уже не досадовала, что отправилась в такое путешествие. К чему уезжать? Она явилась по доброй воле, под натиском чувств, внушенных ей его мольбой; ничего плохого от этого не случится. И тотчас же, чтобы отогнать всякое желание уехать, она призвала на помощь свою веру и почувствовала, что снова укрепилась духом. Никогда еще в часы сомнений божественная сила не покидала ее надолго.

Экипаж катился по большому городу, полному воздуха, с обширными перспективами. Еще не открылись ставни магазинов, но по тротуарам уже шли на работу люди. Кучер свернул на неширокую улицу, как бы составленную из отдельных кусков мостовой, соединенных горбатыми мостиками: улица перерезала ряд параллельных каналов, окаймленных домами; плоские, высокие, узкие фасады, в большинстве своем красные, с белыми оконными рамами, отражались в почти недвижимых водах меж ветвями ив, склонившихся вдоль набережных. Г-жа де Фонтанен почувствовала, что она на чужбине.

- Как поживают дети? - осведомился Жером.

Она заметила, что он не сразу решился заговорить о них, что он взволнован и на этот раз даже не пытается скрыть свою растерянность.

- Превосходно.

- Как Даниэль?

- Он в Париже, работает. Приезжает на досуге в Мезон.

- А вы сейчас в Мезоне?

- Да.

Он умолк; вероятно, ему вспомнился парк, знакомый дом на опушке.

- А... Женни?

- Она здорова.

Он словно спрашивал ее взглядом, умолял ответить, и она добавила:

- Она очень выросла; сильно изменилась.

Веки Жерома дрогнули. Он негромко сказал, пересиливая себя, и голос у него от этого стал какой-то чужой:

- Ну конечно же! Должно быть, сильно изменилась...

Тут он снова умолк, отвернулся и вдруг, проведя рукой по лбу, глухо воскликнул:

- Ах, все это ужасно! - И без всякого перехода заявил: - Тереза, я сижу почти без денег.

- Я привезла, - живо отозвалась она.

Это был вопль отчаяния, и сначала она даже обрадовалась, что может утешить Жерома. Но тотчас же возникла оскорбительная мысль: Ноэми вовсе и не больна, ей нарочно все это так преподнесли, заставили приехать только из-за денег! Поэтому она вздрогнула от негодования, когда Жером, подождав немного, не выдержал и спросил с униженным выражением:

- Сколько?

На миг ею овладело искушение приуменьшить цифру.

- Все, что мне удалось собрать, - сказала она. - Три тысячи франков с небольшим.

Он пробормотал:

- Ах, благодарю... благодарю... Если б вы только знали, Тереза!.. Главное, отдать пятьсот флоринов врачу...

Экипаж въехал на каменный мост, перекинутый через канал, напоминавший многоводную реку, загроможденную судами; потом свернули в предместье, по узким улочкам выехали на пустынную площадь и остановились у входа в часовню.

Жером сошел, уплатил кучеру, взял саквояж и, пропустив Терезу вперед, стал как ни в чем не бывало подниматься по ступеням и толкнул створку двери. Что это - часовня, церковь, а может быть - синагога?

- Приношу свои извинения, - тихо сказал он, - не хотелось подъезжать на извозчике к дому. За иностранцами тут слежка; потом все объясню. - И уже другим тоном, с учтивой улыбкой светского человека продолжал: - К тому же приятно немного прогуляться, не правда ли? Утро такое теплое!.. Я пойду вперед, покажу дорогу.

Она молча пошла вслед за ним. Экипажа на площади уже не было. Жером вел ее по сводчатому проходу, который уступами выходил на набережную канала; нижние этажи домов, стоявших на другом берегу, вереницей отражались в воде. Солнце играло на кирпичах, на блестящих стеклах окон, где пестрели настурции и герань. Набережная забита была людьми, ящиками, корзинами, - тут под открытым небом раскинулся рынок; из парусных лодок выгружали всякий хлам, подержанные вещи и цветы - к их аромату примешивался затхлый запах стоячей воды.

Жером обернулся.

- Не очень устали, друг мой?

Так же нараспев, по-прежнему, произнес он "дру-уг". Она опустила голову и не ответила.

А он и не подозревал, какое причиняет ей волнение; он указал на противоположный берег, на островерхий дом, к которому вел пешеходный мостик, и произнес:

- Вот туда мы и идем. О да, более чем скромно... Простите, что принимаю вас в такой убогой обстановке.

И в самом деле, дом был с виду небогат, хотя свежеокрашен под красное дерево и обшит белыми досками, так что напоминал хорошо ухоженную яхту. На оранжевых шторах второго этажа - все они были опущены - Тереза прочла надпись, сделанную без всяких вычур.

"Pension Roosje Matilda"[47]"Пансион Росье Матильда" (голл.).

Значит, Жером живет в меблированных комнатах, в чужом доме, и у нее не будет неприятного осадка при мысли, что они приняли ее у себя. И она почувствовала облегчение.

Они уже шли по мостику. Штора на одном из окон первого этажа колыхнулась. Вот как, Ноэми подсматривает?.. Г-жа де Фонтанен выпрямилась. И только тут заметила между двумя окнами первого этажа вывеску, аляповато разрисованный лист железа: аист возле гнезда, из которого вот-вот выползет голый младенец.

Они вошли в коридор, затем поднялись по лестнице, благоухавшей воском для натирки полов. Жером остановился на площадке и позвонил два раза. За дверью поднялась суматоха, опустилось стекло в зарешеченном глазке, наконец дверь приотворилась ровно настолько, чтобы пропустить Жерома.

- С вашего позволения, я пойду предупрежу.

Госпожа де Фонтанен услышала, что идет спор по-голландски. И почти тотчас же Жером распахнул входную дверь. Он был один. Они пошли по длинному извилистому коридору, натертому до блеска; г-жа де Фонтанен была угнетена и, боясь, что вот-вот окажется лицом к лицу с Ноэми, взывала к чувству собственного достоинства, пытаясь сохранить хладнокровие. Но в номере, куда они вошли, никто не жил; это была чистенькая и светлая комната с окнами на канал.

- Вот вы и у себя, друг мой, - сказал Жером.

Она удержалась от вопроса: "А где же Ноэми?"

Он отгадал ее мысль и сказал:

- Я вас на минутку оставлю, пойду посмотрю, не нужен ли я. - Но ушел не сразу, а сначала подошел к жене и взял ее за руку: - Ах, Тереза, позвольте сказать вам... Если б вы знали, как я исстрадался! Но вы здесь, вы здесь...

Он припал губами, щекой к руке г-жи де Фонтанен. Она отстранилась; он не сделал попытки ее удержать. Сказал, отступая:

- Сейчас вернусь за вами. Вы правда хотите... видеть ее?

Да, конечно, она повидается с Ноэми, раз приехала сюда по собственной воле! Но после встречи, сразу же после встречи она уедет, во что бы то ни стало! Она кивнула в знак согласия, не стала слушать, как он бормочет благодарственные слова, и, наклонившись к саквояжу, притворялась, будто что-то ищет, пока Жером не ушел из комнаты.

И тут, когда она осталась наедине с собой, рухнуло все ее мужество. Она сняла шляпу, посмотрела в зеркало на свое усталое лицо и провела рукой по лбу. Как могло случиться, что она очутилась здесь? Ей стало стыдно.

Но унывать было некогда - к ней постучались.

Не успела она ответить, как дверь отворилась, и на пороге показалась женщина в красном капоте, явно немолодая, несмотря на черные как смоль волосы и раскрашенное лицо. Она произнесла несколько слов с вопросительной интонацией на языке, непонятном для г-жи де Фонтанен, досадливо махнула рукой и привела другую женщину, помоложе, тоже в капоте, только в лазоревом, - видно, она поджидала в коридоре и теперь приветствовала г-жу де Фонтанен гортанным голосом:

- Dag[48]Добрый день (голл.)., сударыня! Здравствуйте!

Посетительницы торопливо обменялись какими-то словами. Та, что была постарше, втолковывала младшей, о чем следовало сказать. Младшая на миг задумалась, с изяществом повернулась к г-же де Фонтанен и повела речь, прерываемую паузами:

- Дама говорит - надо увезти больную даму. Платить счет и менять на другой дом. Verstaat U?[49]Понимаете? (голл.). Понятно, что говорю?

Госпожа де Фонтанен сделала уклончивый жест: все это ее не касалось. Тут пожилая дама снова вмешалась с озабоченным и решительным видом.

- Дама говорит, - снова начала та, что была помоложе, - даже не платить счет, а прежде сменить, уехать, отвозить больную даму в другой место. Verstaat U? Так лучше из-за Politie[50]Полиции (голл.)..

Тут дверь стремительно распахнулась, и появился Жером. Он бросился к красному капоту и стал резко выговаривать ему по-голландски, выталкивая вон из комнаты. Голубой капот молчал, нагло разглядывая то Жерома, то г-жу де Фонтанен. Между тем старуха уже дошла до предела и, взмахивая кулаком, бряцая браслетами, как цыганка, выкрикивала обрывки фраз, где все время повторялись одни и те же слова:

- Morgen, morgen... Politie![51]Завтра же... завтра же... Полиция! (голл.).

В конце концов Жерому удалось их выдворить и закрыть дверь на защелку.

- Пожалуйста, простите, - сказал он, с раздосадованным видом оборачиваясь к жене.

И тут Тереза заметила, что он, должно быть, не Ноэми навещал, а приводил себя в порядок, - побрился, слегка напудрился, как-то помолодел. "А я-то, - подумала она, - как я-то выгляжу после ночи в вагоне?"

- Зря я не сказал вам, чтобы вы заперлись, - продолжал он, приближаясь. - Старуха, хозяйка, - славная женщина, но болтлива и бесцеремонна...

- Да что же ей от меня было нужно? - спросила рассеянно Тереза. Она узнала аромат лимонной цедры, который всегда носился вокруг Жерома после бритья. Прошло несколько секунд, а она все стояла, полуоткрыв губы, с затуманенным взором.

- Я не понял ее жаргона, - заметил он. - Должно быть, она приняла вас за другую.

- Женщина в голубом несколько раз повторяла, что надо заплатить по счету и переехать.

Жером пожал плечами, и г-жа де Фонтанен уловила как бы отголосок прежнего его смеха - немного искусственного, немного фатовского смеха, узнала его манеру смеясь откидывать голову.

- Ха-ха-ха!.. До чего это глупо! - воскликнул он. - Старуха, может быть, боится, что я не уплачу! - Казалось, он считает совершенно нелепым само предположение, что ему может быть трудно уплатить долг. - Да и чем я виноват? - продолжал он, вдруг помрачнев. - Я так хлопотал. Ни в одну гостиницу нас не хотят пускать.

- Да, но она мне сказала - из-за полиции?

- Сказала - из-за полиции? - повторил он с изумлением.

- Вот именно.

Снова она заметила на лице Жерома то знакомое, мнимо наивное выражение, воспоминание о котором было связано с самыми тяжкими минутами ее жизни, и сейчас это так угнетающе на нее подействовало, будто в воздухе вдруг распространилась зараза.

- Чепуха! Чего ради станут вести дознание? Из-за того, что на нижнем этаже лежит больная? Вздор! Главное - отдать пятьсот флоринов этому лекаришке.

Госпожа де Фонтанен плохо понимала, о чем идет речь, и это было мучительно, так как ею владела постоянная потребность в ясности. А мучительнее всего было то, что Жером, как всегда, впутался в неприятную историю, замарал себя какими-то уловками, о которых она просто не знала, что и думать.

- Сколько же времени вы тут находитесь? - спросила она, решив хоть что-нибудь выведать.

- Две недели. Нет... поменьше: дней двенадцать, пожалуй, десять. Все у меня в голове смешалось.

- Ну а... что за болезнь?.. - продолжала она и последнее слово произнесла таким подчеркнуто вопросительным тоном, что увильнуть он не мог.

- В том-то и дело, - отозвался он как будто без всяких уверток. - С врачами-иностранцами так трудно столковаться! Это какая-то местная болезнь, знаете, одна из форм голландской лихорадки... Испарения каналов... - Он подумал и продолжал: - Здесь, в городе, распространена болотная лихорадка полно всяких миазмов, - они еще плохо изучены...

Она слушала его рассеянно. Против воли отмечала, что всякий раз, когда вопрос касался Ноэми, сама поза Жерома, и то, как он пожимает плечами, и безразличный тон, каким он упоминает о ее болезни, словом, все отнюдь не говорит о пылкой страсти. Однако она гнала от себя мысль об охлаждении.

Он не замечал испытующего взгляда, который она с него не сводила; подошел к окну и, не поднимая штору, внимательно осмотрел набережную. А когда снова приблизился к жене, на его лице появилось то строгое, трезвое и правдивое выражение, которое она хорошо знала, которого так боялась. Он сказал без всякого перехода:

- Благодарю вас, вы так добры. Приехали, несмотря на все то горе, которое я вам причинил... Тереза... Мой друг...

Она отпрянула, не глядя на него. Но она была так чутка к душевным переживаниям ближнего, а к переживаниям Жерома особенно, и в этот миг не могла отрицать, что он был по-настоящему взволнован, что его благодарность была искренней. И все же она запретила себе отвечать, запретила себе говорить с ним.

- Проводите меня... туда, - попросила она.

Он не сразу согласился, но поколебавшись, сказал:

- Пойдемте.

Ужасное мгновение близилось.

"Держать себя в руках! - внушала себе г-жа де Фонтанен, шагая вслед за Жеромом по длинному сумрачному коридору. - Может, она еще в постели? Выздоравливает? Что я ей скажу?" И вдруг подумала, что у нее самой лицо помятое, усталое, и подосадовала: хоть бы шляпу надела.

Жером остановился перед закрытой дверью. Г-жа де Фонтанен дрожащей рукой провела по своим седым волосам, подумала: "Уж она-то найдет, что я постарела". Мужество ее покидало.

Жером тихо отворил дверь. "Она лежит", - решила г-жа де Фонтанен.

В комнате стоял полумрак, занавески из набивной ткани в синих разводах были опущены. Две чужие женщины поднялись при ее появлении. Одна низенькая, должно быть, служанка или же сиделка, в фартуке, что-то вязала; другая была рослая матрона лет пятидесяти, в чепце, какие носят итальянские поселянки; когда г-жа де Фонтанен прошла на середину комнаты, она попятилась назад и, что-то шепнув на ухо Жерому, исчезла.

Тереза не заметила ни ее ухода, ни того, какой беспорядок царит в комнате, ни таза, ни груды полотенец, запятнанных кровью и валявшихся на постели. Все внимание она сосредоточила на больной, лежавшей плашмя, без подушек. А вдруг Ноэми сейчас обернется к ней лицом? Очевидно, она спит, слышен легкий храп; и г-жа де Фонтанен уже малодушно поглядывала на дверь, зачем будить больную? - когда Жером знаком попросил ее подойти к изножью кровати. Отказать она не решилась. И тут она разглядела, что глаза у Ноэми открыты, а прерывистый храп вырывается из отверстого рта. Она уже освоилась в темноте и теперь видела бескровное лицо и тусклые синеватые зрачки, напоминавшие зрачки забитого животного. Она вмиг поняла, что тут лежит обреченная на смерть, и так была потрясена, что обернулась и чуть было не позвала на помощь. Но рядом стоял Жером, и, хотя лицо его, когда он смотрел на умирающую, было искажено горем, Тереза поняла, что ничего нового открыть ему не может.

- В последний раз после кровотечения, - объяснил он негромким голосом, - а оно было четвертое, она так и не пришла в сознание. Вчера вечером начала хрипеть.

Две слезинки медленно набухли на краях его век, между ресницами, и скатились по смуглым щекам.

Напрасно г-жа де Фонтанен пыталась овладеть собой, она никак не могла осмыслить то, что предстало перед нею.

Значит, Ноэми скоро умрет, наконец-то исчезнет из их жизни та самая Ноэми, которая еще только что представлялась ей победительницей? Она не решалась отвести глаза от этого лица, оно уже стало неживым: взгляд, заострившийся нос и бледный рот, из которого вырывалось дыхание, как будто идущее откуда-то из самых недр ее существа, - сиплое, неровное, возникающее снова и снова. Она всматривалась в эти черты и не могла преодолеть любопытства, усугубленного ужасом. Неужели это Ноэми, эта бесцветная, поблекшая плоть, истекшая кровью, эта каштановая прядь, приставшая к иссохшему блестящему лбу? Все было чуждо ей в этом лице без красок и без выражения. С каких же пор она не видела ее? И тут Тереза вспомнила, как была у Ноэми пять-шесть лет тому назад, когда прибежала к ней и крикнула: "Отдай мне моего мужа!" Она будто услышала нарочитый хохот кузины, и вдруг, не в силах сдержать отвращения, она будто вновь увидела красивую самку, развалившуюся на диване, и пышные плечи, подрагивающие под кружевами. В тот самый день в прихожей Николь и...

- Ну, а Николь? - живо спросила она.

- Что Николь?

- Вы ей сообщили?

- Нет.

Да как же она сама не додумалась до этого перед отъездом из Парижа? Она увлекла Жерома в сторону и сказала:

- Сообщить надо, Жером. Это ее мать.

И тут она поняла, как он слаб духом, прочла это в его умоляющем взгляде и сама стала колебаться. Как Николь войдет в этот мерзкий дом, как вступит в эту комнату, как Николь и Жером встретятся у изголовья этой постели! И все же она повторила, правда, не таким твердым голосом:

- Сообщить надо.

Она заметила, что на лице Жерома появился тот землистый оттенок, от которого еще больше темнела его смуглая кожа каждый раз, как ему шли наперекор, увидела знакомый жестокий оскал, открывавший зубы между поджатыми губами.

- Жером, Николь надо приехать, - мягко повторила она.

Тонкие брови нахмурились, насупились. Он еще противился. А немного погодя вскинул на нее недобрый взгляд: он сдавался.

- Дайте ее адрес, - сказал он.

Он отправился на телеграф, а она возвратилась к Ноэми. Она не могла отойти от этой постели.

Она все стояла, уронив руки, сплетя пальцы. Да как же так, откуда она взяла, что жизнь больной будто бы спасена? И почему ей все кажется, будто Жером не так уж сильно страдает?.. Как сложится его жизнь? Вернется домой? Ах, разумеется, приглашать его она не станет, но приютить не откажется...

Что-то похожее на радость, а вернее, отрадное чувство умиротворения, чувство, от которого ей сразу стало стыдно, помимо воли нарастало в ее душе. Она попыталась его отогнать. Молиться. Молиться за душу, что возвращалась в лоно господне. И она подумала о том, что у непутевой этой души груз добродетелей не тяжел... Да, но разве в непреложном восхождении созданий божьих к совершенству, когда земная сущность их претерпевает ряд последовательных перевоплощений, каждое, даже самое малое, усилие перебороть себя - уже не заслуга того, кто сделал его? И разве страдание, ниспосланное свыше, не есть еще одна ступень к совершенству?.. Тереза была уверена, что Ноэми приняла немало страданий. Она прожила суетную жизнь, но бедняжку, конечно, все время тяготили горечь и тревога, безотчетно мучили все те поруганные ею чувства, которые втайне бунтуют, когда их оскверняешь. И эта мука, о достойная жалости душа, зачтется тебе на том свете, для нового и лучшего перевоплощения, зачтется тебе и любовь твоя, хоть и была она греховной и причинила столько зла! Зло это Тереза сейчас прощала ей без труда. И она подумала, что это - не столь уж великая заслуга. Призналась себе, что смерть Ноэми не кажется ей большим несчастьем. Ни для кого. Она тоже, как и Жером, постепенно свыкалась с мыслью об ее уходе. Ее чувства перестраивались с немилосердной быстротой. И часа не прошло, как она узнала - и вот уже только и делает, что смиряется...

Когда два дня спустя Николь сошла со скорого парижского поезда, прошло уже около полутора суток с тех пор, как умерла ее мать, и погребение было назначено на следующее утро.

Все явно спешили разделаться со всем этим: содержательница меблированных комнат, Жером, а в особенности молодой врач, который загреб пятьсот флоринов и выдал свидетельство о смерти после кратких переговоров в одной из комнат первого этажа, даже не поднявшись на второй этаж, где лежала умершая.

Как ни тяжко было Терезе, она выказала желание помочь обрядить покойную, - потом она сможет сказать Николь, что вместо нее выполнила богоугодное дело. Но в последнюю минуту ее выдворили под каким-то нелепым предлогом из комнаты, и акушерка ("Ведь она привычная", - заметил при этом Жером) все сделала сама, в присутствии одной лишь сиделки.

Приезд Николь немного отвлек ее.

И как раз вовремя: встречи в коридоре - то с повивальной бабкой, то с содержательницей номеров, то с врачом, что ни час, становились для г-жи де Фонтанен все непереносимее: ведь с самого приезда бедная женщина задыхалась в этом доме. Николь - ее открытое лицо, ее здоровье, молодость наконец-то внесли в это злачное место свежую струю. Правда, вспышка ее горя (а она потрясла Жерома, притаившегося в соседней комнате), казалось г-же де Фонтанен, не соответствует тем чувствам, которые девушка могла на самом деле питать к матери, отрекшейся от своего долга; и детское это отчаяние, неистовое, безрассудное, подтвердило ее мнение о характере племянницы: характер благородный, но настоящей твердости в нем нет.

Николь задумала перевезти тело умершей во Францию; с Жеромом объясняться она не хотела, все еще считая, что он в ответе за беспутное поведение матери, поэтому тетя Тереза вызвалась поговорить с ним. Но он наотрез отказался, сославшись на чудовищную дороговизну такого рода перевозок, несчетное число формальностей, которым пришлось бы подчиниться, и, наконец, на то, что голландская полиция не преминет начать дознание, что было уж совсем ни к чему, - ибо, как утверждал Жером, она всегда рада досадить иностранцам. Пришлось от этого отказаться.

Николь, измученная горем и усталостью, все же вздумала пробыть всю ночь у гроба. И они втроем молча провели эту последнюю ночь в спальне Ноэми. Гроб, засыпанный цветами, стоял на двух стульях. Запах роз и жасмина так дурманил, что пришлось настежь растворить окно. Ночь была теплая и очень светлая; луна сияла ослепительно. Слышно было, как мерно плещется вода, ударяясь о сваи. Невдалеке за домом ежечасно звонили куранты. Луч луны скользил по паркету, удлинялся, все ближе и ближе подбираясь к белой полуосыпавшейся розе, которая упала к изножию гроба и, казалось, становится прозрачной, голубеет на глазах. Николь с неприязнью рассматривала вещи, раскиданные по комнате. Здесь, быть может, жила ее мать; и, уж конечно, здесь приняла она смертную муку. Быть может, считая букетики на этих вот обоях, она предугадала неизбежность конца и во внезапном отчаянии взыскательно пересмотрела все безрассудные поступки, исковеркавшие ее жизнь. А вспомнила ли она, хоть напоследок, о дочке?

Хоронили Ноэми ранним утром.

Ни содержательница номеров, ни акушерка не примкнули к погребальному шествию. Тетя Тереза шла между Николь и Жеромом; и еще был старик пастор, которого г-жа де Фонтанен попросила проводить покойницу и прочесть надгробные молитвы.

Госпожа де Фонтанен решила, что Николь не надо еще раз заходить в ненавистное заведение на канале, что прямо с кладбища она увезет девушку на вокзал; Жером должен был к ним присоединиться, захватив чемоданы. Впрочем, Николь не захотела взять ни единой вещи, решительно отказалась от безмолвных свидетелей жизни ее матери на чужбине; и брошенные чемоданы Ноэми заметно упростили переговоры с содержательницей номеров при сведении последних счетов.

Когда Жером, расплатившись за все, остался один в фиакре, по дороге на станцию, он вдруг поддался внезапному порыву и, так как до отхода поезда еще оставалось много времени, велел кучеру повернуть назад, - пожелал в последний раз побывать на кладбище.

Он поплутал, отыскивая могилу. Приметив ее издали по взрыхленной земле, снял шляпу, подошел ровным шагом. Тут отныне покоились шесть лет совместной жизни разрывов, ревности и примирений, шесть лет воспоминаний и тайн, до той последней, самой трагической тайны, которая привела ее сюда.

"Впрочем, все это могло кончиться еще хуже... - подумал он и установил: - Терзаюсь я мало", - а между тем сморщенный лоб и полные слез глаза как будто говорили об ином. Что поделать, если радость, которую он испытал от встречи с женой, сильнее его горя? Да, кроме Терезы, он никого не любил! Постигнет ли она это когда-нибудь? Поймет ли она когда-нибудь, она холодная, замкнутая, - что только она одна, наперекор всему, заполняет собою всю жизнь этого искателя любовных приключений, который, однако, ни разу не испытал настоящей любви? Понять ли ей когда-нибудь, что рядом с всепоглощающей привязанностью, которую он испытывал к ней, любые увлечения так мимолетны? Но ведь у него именно сейчас было этому новое доказательство: Ноэми умерла, а он не потерян, не одинок. Пока Тереза жива, пусть она будет еще отчужденнее, пусть воображает, будто порваны все связи, которые их соединяли, он одинок не будет. Он попробовал было хоть на миг представить себе, что это Тереза лежит там, под холмиком, усыпанным цветами... но сама мысль была нестерпима. Он ни разу не упрекнул себя за все те огорчения, которые причинил жене, ибо в эту торжественную минуту, перед этой могилой, он верил, будто ничего важного не утаивал от нее, будто нет на свете более сильной и верной любви, чем та, что он испытывает к ней; будто никогда ни на мгновение не был ей неверен. "Как-то она со мной поступит? - подумал он, впрочем, с доверием. - Пожалуй, предложит вернуться к ней, к детям..." Он все так и стоял - согнувшись, с лицом, омоченным слезами, и сердцем, озаренным коварной надеждой.

"Все было бы прекрасно, если б не существовала Николь".

И он увидел, будто наяву, безмолвную фигуру девушки, ее ненавидящий взгляд. Он увидел, будто наяву, как она склонилась над могилой, и снова услышал сухие, надрывающие душу рыдания, рыдания, которых она не могла сдержать.

Ах, мысль о Николь была для него просто пыткой. Неужели из-за него девушка, подхлестнутая возмущением, покинула материнский дом? Из недр памяти всплыли обрывки проповеди: "Горе тому, из-за кого свершается бесчинство..." Как же сделать, чтоб она простила? Как вновь завоевать ее расположение? Несносно было для него сознание, что кто-то его не любит. И тут чудесная мысль пришла ему на ум: "А что, если я ее удочерю?"

И все сразу прояснилось. Он увидел Николь - вот они вместе в маленькой квартирке, в которой она навела уют ради него, предупреждает все его желания, помогает принимать гостей. А летом, пожалуй, можно было бы вместе и попутешествовать. И все бы восхищались тем, как он старается загладить свою вину. И его одобрила бы Тереза.

Он надел шляпу и, повернувшись к могиле спиной, торопливо зашагал к экипажу.

Состав был подан до его приезда на вокзал. Его спутницы уже заняли места в купе, и г-жа де Фонтанен недоумевала, почему муж запаздывает. А вдруг у Жерома неприятности в пансионе? Все было возможно. А вдруг Жером не сможет уехать? Неужели же взлелеянная ею мечта о том, что она увезет его в Мезон, поможет ему возвратиться к семейному очагу, а быть может, и раскаяться, давняя эта мечта развеется, так и не осуществившись? Страхи ее усилились, когда она увидела, как он спешит к ней, какое у него взволнованное лицо.

- Где Николь?

- Она там, в коридоре, - ответила она удивленно.

Николь стояла у полуоткрытого окна; взгляд ее безразлично скользил по блестящим рельсам. Была она печальна, но еще больше утомлена; печальна и все же счастлива, ибо вся нынешняя скорбь не могла ни на секунду затмить ее счастья. Жива ли, мертва ли ее мать, ведь все равно жених ждет ее! И она снова и снова пыталась отогнать греховную мысль - что уход в небытие ее матери был в какой-то мере для ее жениха избавлением - устранилось единственное темное пятно, которое до сих пор омрачало их будущее.

К ней неслышно подошел Жером:

- Николь! Умоляю! Во имя твоей матери, прости меня.

Она вздрогнула, обернулась. Он стоял перед ней, держа шляпу в руке, и смотрел на нее смиренно и ласково. Лицо скорбное, видно, его измучила совесть, и сейчас оно не вызывало в девушке отвращения, - она почувствовала жалость. Как будто только и ждала случая проявить доброту. Да, она прощала ему.

Она не ответила, но чистосердечно протянула ему свою маленькую руку, затянутую в черную перчатку, и он взял ее, крепко пожал, не в силах преодолеть волнения, шепнул:

- Благодарю. - И удалился.

Прошло несколько минут. Николь не двинулась с места. Раздумывала о том, что, пожалуй, так лучше из-за тети Терезы и что она расскажет жениху о трогательной этой сцене. Пассажиры шли и шли, задевали ее вещами. Наконец поезд тронулся. Толчок вывел ее из оцепенения. Она вернулась в купе. Чужие люди заняли свободные места. А в глубине дядя Жером удобно уселся против г-жи де Фонтанен, просунув руку в подвесной ремень, повернув голову так, чтоб удобнее было любоваться пейзажем, и уписывал бутерброд с ветчиной.


VIII. Жак и Женни. Прогулка по лесу. Жак целует стену 

Весь вечер Жак восстанавливал в памяти слово за словом разговор с Женни. Он и не пытался разобраться, отчего же так неотвязно преследует его это воспоминание, но отрешиться от него не мог; и ночью он не раз просыпался и возвращался мыслью к нему с неиссякаемой, нетускнеющей радостью. Поэтому велико было его разочарование, когда, придя на следующее утро на теннисную площадку, он не увидел девушку.

Его пригласили сразиться, и отказываться не захотелось; играл он скверно, то и дело поглядывал на дорожку у входа. Время шло. Женни все не появлялась. Он улизнул, как только удалось. Он уже не надеялся на встречу, но еще не отчаивался.

И вдруг увидел Даниэля, бросился к нему.

- А Женни? - спросил он, ничуть не удивляясь встрече.

- Сегодня утром она играть не будет. Ты что, уже уходишь? Я тебя провожу. Я в Мезоне со вчерашнего вечера... Да, так вот, - продолжал он, когда они вышли из клуба, - маме пришлось уехать, - она попросила меня переночевать здесь, чтобы Женни не оставалась ночью одна, ведь дом стоит так уединенно... Новая выходка моего папаши. Бедная мама ни в чем не может ему отказать.

Он задумался с озабоченным видом, но через миг, поразмыслив, уже улыбался: он не задерживался на том, что было ему тягостно.

- Ну а ты-то как? - спросил он, глядя на Жака ласково и сочувственно. Знаешь, я много раздумывал о твоем "Негаданном признании". Право, мне это начинает нравиться. И чем больше думаю, тем больше нравится. Неожиданная психологическая глубина, грубоватая, да местами и темноватая. Но сама идея превосходна, и оба персонажа, во всяком случае, правдивы и свежи.

- Нет, Даниэль, - прервал его Жак с раздражением, которое не мог сдержать, - не суди обо мне по этой чепухе. Во-первых, слог мерзостный! Напыщенно, тяжеловесно, многословно! - Он с яростью подумал: "Атавизм..." Да и содержание, - продолжал он, - еще слишком условно, надуманно... Нутро человечье... Эх, да я-то хорошо вижу, что надо было сделать, но...

И, резко оборвав фразу, замолчал.

- А что ты пишешь сейчас? Начал что-нибудь новое?

- Да.

Жак почувствовал, что краснеет, неизвестно почему, и продолжал:

- А главное - я отдыхаю. Я и сам не подозревал, что так устал от целого года зубрежки. И к тому же я только что поженил беднягу Батенкура. Предатель!

- Женни мне рассказала, - заметил Даниэль.

Жак снова покраснел. Сначала - мгновенное огорчение: значит, их вчерашняя беседа уже не была как бы тайной между ними; чуть погодя - живая радость: значит, она придавала разговору какую-то цену, значит, он так запомнился ей, что она в тот же вечер пересказала его брату.

- Давай спустимся к реке, по дороге поболтаем, - предложил он, беря Даниэля под руку.

- Не могу, старина. Возвращаюсь в Париж поездом час двадцать. Понимаешь, я готов быть сторожевым псом ночью, но днем...

Его улыбка ясно говорила о том, какого рода дела призывают его в Париж, она резнула Жака, и он отнял руку.

- А знаешь что? - продолжал Даниэль, чтобы рассеять набежавшую тучку. Идем к нам, вместе позавтракаем. Доставь удовольствие Женни.

Жак потупился, чтобы скрыть смятение, вновь охватившее его. Он сделал вид, будто колеблется, но ведь отец еще не вернулся, и можно не являться к трапезе. И его охватила такая радость, что он сам удивился. Он тотчас же обуздал ее и ответил:

- Пожалуй. Успею сбегать предупредить домашних. Ступай вперед. Я тебя быстро догоню.

Несколько минут спустя он увидел своего друга - тот ждал его, лежа в траве у Замка.

- Хорошо-то как! - крикнул ему Даниэль, подставляя ноги под солнечные лучи. - А как чудесен парк нынче утром! Тебе повезло - живешь в таком обрамлении!

- Живи и ты так - от тебя одного зависит, - возразил Жак.

Даниэль поднялся.

- Э, да я и сам знаю, - уступчиво ответил он с мечтательным и чуть озорным выражением лица. - Но я - не то что ты... Ну, дружище, - сказал он, приближаясь и меняя тон, - кажется, у меня завязывается чудесный роман!

- Зеленоглазая крошка?

- Зеленоглазая?

- Та, что была в баре Пакмель.

Даниэль остановился, посмотрел куда-то вдаль невидящим взглядом, и странная улыбка мелькнула на его губах.

- Ринетта? Да нет - новая встреча, еще лучше! - Он замолчал, задумался. - Да, Ринетта - девица своенравная, - сказал он после паузы. - Вообрази, она меня бросила! Да, через несколько дней!

Он засмеялся, как человек, с которым ничего подобного в жизни еще не случалось.

- Тебя, писателя, она, пожалуй, и увлекла бы. А меня утомляла. Никогда я еще не встречал такой непонятной женщины. Я и по сей день спрашиваю себя да любила ли она меня хоть десять минут кряду; но зато когда любила!.. Бесноватая!.. Должно быть, прошлое у нее довольно подозрительное и не дает ей покоя. Знаешь, если б мне сказали, что в прошлом она участница какой-нибудь преступной шайки, я бы, право, ничуть не удивился.

- Ты с ней теперь совсем не встречаешься?

- Нет. Даже не знаю, что с ней сталось; она больше не появлялась у Пакмель... Порой я о ней скучаю, - добавил он, помолчав. - Да это я так только говорю, а в сущности, длиться все это не могло, она бы скоро стала невыносимой. Ты даже не представляешь себе, до чего она назойлива! Непрерывно задавала вопросы. Вопросы о моей личной жизни. Ну да! О моей семье, о матери, сестре, и того лучше - об отце!

Несколько шагов он прошел молча, потом продолжал:

- Но так или иначе, а у меня связано с ней одно великолепное воспоминание - о том вечере, когда я ее отхватил у Людвигсона.

- Ну а он у тебя не отхватил... жалованье?

- Он-то? - Взгляд Даниэля блеснул, губы сложились в улыбку, обнажив оскал зубов: - Никогда еще мне не представлялся такой случай оценить милейшего Людвигсона: так вот, он ни разу и вида не подал, что помнит об этом! Думай о нем, что тебе угодно, старина. А я утверждаю, что он умная голова!

Женни в то утро не выходила из дому; когда Даниэль позвал ее на теннисную площадку, она наотрез отказалась, сославшись на то, что будто бы ей некогда. Делать ей ничего не хотелось, так и не удалось ничем занять время.

Но вот она из окна увидела, как молодые люди вдвоем идут по садовой дорожке, и сразу почувствовала досаду: Жак все испортит, не удастся позавтракать наедине с братом, а она так этому радовалась. Впрочем, дурное настроение мигом улетучилось, как только в полуоткрытых дверях появилось веселое лицо Даниэля.

- Угадай, кого я привел к завтраку?

"Переодеться успею", - подумала она.

Жак прохаживался по саду - еще никогда так, как в то утро, не наслаждался он очарованием здешних мест. Владение Фонтаненов раскинулось у самого выхода из парка, поодаль от роскошных вилл, и дышало уютом, будто уединенная ферма, приютившаяся на опушке леса. Разномастные постройки прилепились к основному зданию, - вероятно, прежде это был охотничий домик с высокими окнами, позже раз десять переделанный; деревянная крытая лестница, похожая на лестницу в овине, вела в одну из двух боковых пристроек - ту, что была повыше. Голуби - питомцы Женни, беспрестанно сновали, вспархивая, по покатым черепичным кровлям; на стенах от прежних времен сохранилась ярко-розовая штукатурка, которая впитывала в себя солнечный свет, как итальянская известковая краска. Могучие ели, росшие как придется, окутывали дом тенью, и под ними было сухо, пахло смолой и не росла трава.

Завтрак прошел оживленно - тон задавал Даниэль. Он был весел в то утро, предвкушая радости, которые сулил ему день. Он похвалил голубое полотняное платье Женни и прикрепил к ее корсажу белую розу, звал ее "сестричка", хохотал по любому поводу и сам развлекался своим приподнятым настроением.

Ему захотелось, чтобы Жак и Женни проводили его на станцию и вместе с ним дождались поезда.

- А к обеду ты приедешь? - спросила она. И Жак не без грусти отметил в ее тоне жесткость, которая, разумеется, без умысла, иногда прорывалась, несмотря на всю ее скромность и мягкость.

- Бог мой, вполне вероятно! - ответил Даниэль. - Иначе говоря, я сделаю невозможное, чтобы поспеть на семичасовой поезд. И уж во всяком случае, приеду засветло - я ведь так обещал в письме к маме.

Последние слова он произнес, как подобает послушному мальчику, и это так мило прозвучало, вылетев из мужских его губ, что Жак невольно рассмеялся, да и сама Женни, - она в это время наклонилась и прикрепляла поводок к ошейнику своей собачки, - вскинула голову, взглянула на брата и усмехнулась.

Поезд подходил к станции. Даниэль оставил их и побежал к первым вагонам, совсем пустым; издали они увидели, как он высунулся из двери вагона и с озорным видом машет им платком.

Они остались вдвоем, не успев к этому подготовиться, все еще под воздействием веселого настроения Даниэля. Без всякого усилия сохранили они товарищеский тон, будто Даниэль все еще продолжал их связывать, и он и она почувствовали такое облегчение от нового их перемирия, что оба старались не нарушать согласия.

Женни, чуть огорченная отъездом брата, рассуждала о постоянных его отлучках.

- Вам бы следовало поговорить с Даниэлем: зря он так проводит каникулы - разъезжает то туда, то сюда. Он и не догадывается, как огорчает маму тем, что в этом году так редко бывает дома. Ну конечно, вы будете его защищать, добавила она, впрочем без всякой язвительности.

- Да нет же, и не собирался, - возразил он. - Или вы думаете, что я одобряю его образ жизни?

- Но ему-то вы хоть говорили об этом?

- Разумеется.

- А он вас не слушает?

- Слушает. Но дело обстоит гораздо сложнее: думаю, что он меня не понимает.

И она отважилась, обернувшись к нему:

- ...что он больше вас не понимает?

- Пожалуй, да.

У них сразу же завязался серьезный разговор. В их отношении к Даниэлю царило полное согласие, и со вчерашнего дня оно уже было для них не ново, но они еще не соглашались открыто признать это.

Когда они подходили к парку, она предложила первая:

- А не пойти ли нам по дороге? Вы проводите меня до дому лесом. Еще ведь рано, и такая стоит теплынь.

Великое счастье, которое он и не пытался утаить, захлестнуло его, но он не решался весь отдаться ему: страшно было упустить ту бесценную тему, что послужила поводом для их согласия, и он поспешил возобновить разговор:

- Даниэль так ненасытно хочет жить!

- Ах, как это верно! - подхватила она. - Хочет жить, ничем себя не ограничивая. Но жизнь без ограничений очень... опасна. И порочна, - добавила она, не глядя на него.

Он серьезно повторил:

- Порочна. Я тоже так считаю, Женни.

Слово, которого всегда избегал, хотя нередко оно чуть не срывалось с его губ, он сейчас с готовностью перехватил из уст девушки. Любовные похождения Даниэля были порочны. Порочна и страсть Антуана. Порочны все плотские вожделения. Непорочно было лишь это чувство, не имеющее названия, которое с давнего времени пускало ростки в его душе, а со вчерашнего дня, что ни час, - все больше распускалось!

Меж тем он продолжал с наигранным бесстрастием.

- Как я иногда сержусь на него за его отношение к жизни! Ведь - это своего рода...

- Извращенность, - подсказала она наивно. Часто, рассуждая сама с собой, она применяла это слово - для нее синоним всего того, что, как ей казалось, угрожает ее нравственной чистоте.

- Скорее, своего рода цинизм, - уточнил он, тоже применяя слово, смысл которого переиначил, введя в свой обиходный язык. Но тут же ему пришло в голову, что он отчасти изменяет своим убеждениям, и, остановившись, он воскликнул: - Это не означает, что я с уважением отношусь к натурам, которые вечно ведут борьбу сами с собой; я предпочитаю... (Женни не сводила с него глаз, стараясь постичь его мысль и так, будто эта последняя его фраза была для нее особенно важна), предпочитаю те натуры, которые решили остаться самими собою. Однако следует...

В его уме возникло множество примеров, которые он не решался привести девушке. Он заколебался.

- Да, - произнесла она, - а я так боюсь, как бы Даниэль в конце концов совсем не утратил... не знаю, как выразиться... чувства греховности. Понимаете меня?

Он одобрительно кивнул головой и помимо воли, в свою очередь, все смотрел и смотрел на нее, ибо сосредоточенное выражение ее лица во многом дополняло ее речи. "А ведь в каждом ее слове - невольное признание!" подумал он.

Она держала себя в руках, но то, как она сжала губы, как тяжело дышала, говорило о том, что сейчас она старается подавить страстный порыв чувств один из тех, которые часто ее терзали и которым она старалась не давать выхода.

"Отчего же все-таки, - задавался вопросом Жак, - ее лицо становится жестким и замкнутым? Не из-за того ли, что линия бровей так тонка, так строга? А может, из-за того, что зрачки, расширяясь, зияют двумя черными отверстиями на голубовато-серой, светлой-светлой радужной оболочке глаз?"

И с этого мгновения Жак совсем забыл о Даниэле и стал думать только о Женни.

Уже несколько минут они шли молча. Сравнительно долгий промежуток времени показался им совсем коротким. Но вот им захотелось снова завязать беседу, и тут они заметили, что мысли их за это время успели унестись далеко, и, быть может, в разные Стороны. Так что ни тот, ни другая просто не знали, как же прервать молчание.

К счастью, путь их лежал мимо какого-то гаража, шоссе было заставлено автомобилями - их ремонтировали, и трескотня моторов не способствовала беседе.

Старый пес, жалкий и шелудивый, шлепавший по лужам смазочного масла, вдруг начал увиваться за Блохой; Женни взяла собачку на руки. Только они миновали ворота мастерской, как услышали крики и обернулись: расхлябанный драндулет, дребезжащий изношенными металлическими частями, в котором сидел за шофера слесарь-подмастерье, малый лет пятнадцати, выехал из гаража и вдруг так круто развернулся, что, несмотря на предостерегающий окрик мальчишки, старая черная собака не успела отскочить в надежное место. На глазах Жака и Женни машина подмяла несчастного пса - сначала одним, потом вторым колесом проехала по его туловищу.

Женни в ужасе закричала:

- Он сейчас умрет! Он сейчас умрет!

- Да нет же, он двигается!

И в самом деле, пес поднялся и заковылял прочь; обливаясь кровью, пронзительно визжа, он волочил по пыльной дороге свой раздавленный зад, виляя из стороны в сторону, падая и поднимаясь.

Женни с искаженным лицом все твердила на той же ноте:

- Он сейчас умрет! Сейчас умрет!

Собака скрылась из глаз, вползла во двор какого-то дома. Взвизгивания раздавались все реже и реже, а немного погодя затихли совсем. Рабочие из гаража, отвлеченные от дела этой сценой, пошли по кровавым следам. Кто-то, дойдя до дома, крикнул остальным:

- Тут он. Больше не шевелится.

Женни, словно почувствовав облегчение, спустила собачку на землю, и они пошли дальше, по дороге в лес. Волнение, пережитое ими вместе, сблизило их еще больше.

- Никогда не забуду, - сказал Жак, - ваше лицо, ваш голос, когда вы кричали.

- Какая глупая нервозность. А что же я кричала?

- Вы кричали: "Он сейчас умрет!" Заметьте, вы увидели, как собака, сбитая машиной, превратилась в кровавое месиво; вот что было жутко. А все-таки самое страшное началось лишь после этого, другими словами, по-настоящему трагичен был тот момент, когда псу, только мгновение назад живому, не оставалось ничего другого, как лечь и умереть. Не правда ли? Потому что самое волнующее - этот переход, этот неуловимый миг, когда жизнь теряется в небытии. Ужасом наполняет нас именно мысль об этой минуте, каким-то священным ужасом, который готов пробудиться ежесекундно... Вы часто думаете о смерти?

- Да... То есть нет, не слишком часто... А вы?

- О, я-то почти беспрерывно. Чуть ли не все мои раздумья приводят меня к мысли о смерти. Впрочем, - продолжал он с каким-то растерянным выражением, - как бы часто ты ни возвращался к этой мысли, все равно, она...

Он не договорил. Сейчас лицо у него было одухотворенное, мятежное, почти прекрасное, а выражение его говорило о жажде жизни и о страхе смерти.

Молча прошли они еще несколько шагов, а немного погодя она несмело заговорила:

- Послушайте, уж сама не знаю, почему, никакой тут связи нет, я вспоминаю одну историю. Даниэль вам, может быть, рассказывал о моей первой встрече с морем?

- Не слышал. Расскажите же.

- О, это давнишняя история... Было мне тогда лет четырнадцать пятнадцать. Дело было так: в конце каникул мы с мамой поехали в Трепор, к Даниэлю. Он написал, что сойти надо на какой-то станции, уже не помню какой, и приехал нас встречать на дрожках. А чтобы я не открывала для себя море понемножку, на поворотах дороги, он завязал мне глаза... Не правда ли, глупо?.. Где-то на пути он высадил меня из дрожек и повел за руку. На каждом шагу я спотыкалась. Порывистый ветер стегал меня по лицу, я слышала посвисты, рев, адский грохот. Умирала от страха, умоляла Даниэля отпустить меня. В конце концов, когда мы взобрались на высоченный прибрежный утес, он молча встал за мной и снял повязку с моих глаз. И тут я увидела сразу все море: море, бушующее среди отвесных скал, прямо у меня под ногами; и море вокруг, сплошное необозримое море. Я задохнулась и упала без сознания. Даниэль подхватил меня. Очнулась я только через несколько минут. И все рыдала, рыдала... Пришлось увезти меня, уложить в постель, я была в жару. Мама ужасно сердилась... Но знаете, я ничуть не жалею, что все так получилось. Уверена, что теперь я хорошо знаю море.

Никогда еще Жак не видел у нее такого лица - вся печаль с него слетела; никогда не видел такого открытого, даже чуть-чуть озорного взгляда. И вдруг этот огонь погас.

Мало-помалу Жак открывал незнакомую Женни. Эти смены настроений - то сдержанность, то внезапные вспышки - наводили на мысль о подспудном, но полноводном источнике, который только от поры до поры пробивает себе выход. Быть может, он, Жак, скоро разгадает тайну и той непостижимой печальной задумчивости, которая так одухотворяет ее лицо и кажется отсветом внутренней жизни, придает такую цену ее мимолетной улыбке. И вдруг при одной лишь мысли, что прогулке их скоро придет конец, его охватила мучительная тоска.

- Вы не торопитесь, - вкрадчиво сказал он, когда они прошли под аркой старинных ворот, ведущих из парка в лес. - Пойдемте кругом. Бьюсь об заклад, этой дорожки вы не знаете.

Песчаная тропинка, по которой было мягко ступать, терялась в темной гуще кустарника; вначале она была широкая, ее окаймляла высокая трава, а дальше становилась все уже. Деревья на этом участке росли плохо, сквозь чахлую листву со всех сторон просвечивало небо.

Они все шли, и молчание ничуть их не тяготило.

"Что со мной? - допытывалась у себя самой Женни. - Он совсем не такой, как я думала. Нет! Он... Он... - Но ни один эпитет ей не нравился. - До чего мы похожи", - вдруг про себя отметила она убежденно и радостно. И чуть погодя встревожилась: "О чем он думает?"

А он ни о чем не думал. Он весь отдавался блаженству - восхитительному, бездумному; он шел рядом с ней, и ничего другого ему не было нужно.

- Я вас завел в одно из самых неуютных мест в лесу, - наконец пробормотал он.

Она вздрогнула, услышав его голос, и оба подумали, что эти минуты молчания имели решающее значение для всего того неизъяснимого, чем полны были их мысли.

- Что верно, то верно, - отозвалась она.

- Тут и не трава вовсе, а один собачий зуб.

- А моя собака им лакомится.

Они говорили все, что приходило в голову; слова вдруг приобрели для них совсем иной смысл.

"Мне нравится голубой цвет ее платья, - подумал Жак. - Почему этот нежный, серовато-голубой тон так к ней идет? Это именно ее цвет".

И тут же, без всякого перехода, воскликнул:

- Знаете, я потому иногда становлюсь таким тупицей, что никак не могу отвлечься от того, что творится у меня внутри.

И Женни, воображая, что просто отвечает ему, заявила:

- Совсем как я. Я почти все время мечтаю. Люблю помечтать. Вы тоже? Ведь я одна владею тем, о чем мечтаю, и мне приятно, что нет нужды поверять все это другим. Вы понимаете меня?

- О да, отлично понимаю, - отвечал он.

Ветви шиповника, усыпанные цветами, а одна уже покрытая мелкими ягодами, перекинулись через тропинку. Жак готов был преподнести их Женни: "Вот листья, и цветы, и плод на ветке спелый..." Он бы остановился, все смотрел бы на нее... Но он не посмел. А когда они миновали куст, он подумал: "Как все-таки сидит во мне эта книжность!" И спросил:

- Вы любите Верлена?

- Да, особенно "Мудрость" - ее прежде так любил Даниэль.

Он негромко прочел:

О, женщин красота, их слабость, нежность рук,

Что делают добро иль зло приносят вдруг...

- А Малларме? - продолжал он, помолчав. - У меня есть сборник стихов современных поэтов, подобран неплохо. Хотите, принесу?

- Принесите.

- А Бодлера вы любите?

- Меньше. И Уитмена тоже. Впрочем, Бодлера я плохо знаю.

- А Уитмена вы читали?

- Даниэль мне читал его этой зимой. Я хорошо чувствую, почему он так любит Уитмена. Ну а я...

(И каждому пришло на память слово "порочный" - слово, которое они произносили совсем недавно. "Сколько у нас с ней схожего!" - подумал Жак.)

- Ну а вы, - подхватил он, - именно из-за этого и любите Уитмена меньше, чем он?

Она наклонила голову, радуясь, что он закончил ее мысль.

Тропа снова расширилась и вывела их на прогалину, где манила к себе скамейка, стоявшая меж двух дубов, источенных гусеницами. Женни бросила в траву широкополую соломенную шляпу и села.

- Временами меня просто изумляет ваша близость с Даниэлем, - неожиданно сказала она, словно размышляя вслух.

- Почему же? - Он усмехнулся. - Потому что, по-вашему, я не такой, как он?

- Сегодня - совсем не такой.

Он растянулся неподалеку от нее, на откосе, сказал негромко:

- Моя дружба с Даниэлем... А он когда-нибудь говорил вам обо мне?

- Нет... То есть да. Немного.

Она вспыхнула, но он на нее не смотрел.

- Ну да, теперь это - ровная привязанность, какая-то умиротворенность, - продолжал он, пожевывая травинку. - А ведь прежде было не так.

Он умолк и показал пальцем на улитку, прозрачную, как агат, - на нее упал блик солнца, и она, добравшись до конца былинки, вся в свету, нерешительно поводила двумя своими студенистыми рожками.

- Знаете, - продолжал он без всякого перехода, - в школьные годы, бывало, целые недели подряд я все думал, что схожу с ума, - столько всего перемешалось в моей бедной голове. И вечно я был одинок!

- Но ведь вы жили вместе с братом?

- К счастью. И мне была предоставлена полная свобода. Тоже к счастью. Иначе я бы уж наверняка сошел с ума... Или сбежал.

Она вспомнила о побеге в Марсель - впервые в жизни снисходительно.

- Я видел, что никто меня не понимает, - заявил он угрюмым тоном, никто не понимает, даже брат, а подчас даже Даниэль.

"В точности как я", - думала она.

- В такие дни я просто не в состоянии был выполнять школьные задания. Я читал, читал запоем все, что было в библиотеке Антуана, все, что приносил мне Даниэль. Прочитал почти все современные французские, английские, русские романы. Если б вы только знали, какой я испытывал душевный подъем! После этих книг все стало наводить на меня смертельную скуку: уроки, вздор, преподносимый в учебниках, прекраснодушная мораль порядочного общества! Не был я, право, создан для всего этого!

Он говорил о себе без всякого самомнения, но был полон самим собою, как всякое молодое и сильное существо, и ничто не могло быть для него отраднее, чем вот так анализировать себя под взглядом ее внимательных глаз; и радость, которую он испытывал, заражала.

- В ту пору, - продолжал он, - я отправлял Даниэлю письма на тридцати страницах, кропал всю ночь напролет! Письма, в которых я делился всем, что пережил за день, - чем восторгался, а главное, что ненавидел! Э, да теперь бы мне следовало над этим посмеяться... Но нет, - сказал он, сжимая лоб руками, - я так из-за этого настрадался, я еще не могу простить!.. Я взял у Даниэля эти письма. Перечел их. Каждое - будто исповедь сумасшедшего в минуту просветления. Они писались с промежутком в несколько дней, иногда - в несколько часов. И каждое было словно бурным отголоском очередного душевного кризиса, который чаще всего оказывался в противоречии с кризисом предыдущим. Кризисом в области религии, потому что я очертя голову бросался то в Евангелие, то в Ветхий завет, то в позитивизм Конта. А какое письмо я состряпал, начитавшись Эмерсона! Я переболел всеми болезнями отрочества: острым "виньитом", тяжелым "бодлеритом". Но хронических недугов не знал! Утром, скажем, я был приверженцем классицизма, а вечером - ярым романтиком и тайком сжигал в лаборатории Антуана томик Малерба или томик Буало. Сжигал в полном одиночестве и смеялся демоническим смехом! На другой день все, что имело отношение к литературе, представлялось мне пустым, тошнотворным. Я вгрызался в учебник геометрии, начиная с азов; я твердо решал открыть новые законы, которым предстояло поколебать все научные данные, завоеванные ранее. А засим снова становился стихотворцем. Я посвящал Даниэлю Оды, сочинял послания в две сотни стихотворных строк, написанных почти без помарок. Но самое невероятное вот что, - заметил Жак, вдруг успокаиваясь, - я написал совершенно всерьез и притом по-английски, - да, да, целиком по-английски, - трактат на восьмидесяти страницах об "Эмансипации индивида в его взаимоотношениях с Обществом": "The emansipation of the individual in relation to Society!" Он у меня сохранился. Постойте, это еще не все, - с предисловием, признаюсь, куцым, но зато... на новогреческом языке! - (Последняя деталь была вымыслом; ему просто запомнилось, что он хотел такое предисловие написать.) Он расхохотался. И продолжал, помолчав: - Нет, я не сумасшедший. - Снова ненадолго умолк и полусерьезно, полушутливо, впрочем, ничуть не важничая, заявил: - И все же я сильно отличался от других...

Женни поглаживала собачку и размышляла. Уже сколько раз ей казалось, что в нем есть что-то пугающее, чуть ли не опасное! Однако пришлось сознаться, что больше он ее не отпугивал.

Жак растянулся на траве и смотрел вдаль. Был счастлив, что может говорить так непринужденно.

- Славно здесь, под деревьями, правда? - спросил он лениво.

- Славно. А который час?

Часов у них не оказалось. Опушка парка была рядом, спешить было некуда; отсюда Женни были видны верхушки знакомых каштанов, а подальше, у дома лесничего, кедр, распластавший темные перистые ветки на лазури неба.

Она наклонилась к собачке, которая прижалась к ее ногам, и проговорила, умышленно не глядя на Жака.

- Даниэль читал мне кое-что из ваших стихов.

А чуть погодя, пораженная его молчанием, она отважилась взглянуть на него: он покраснел до корней волос; яростно оглядывался. Она тоже покраснела и воскликнула:

- Ах, зачем я вам рассказала!

Жак уже укорял себя за вспышку и пытался овладеть собой, но невыносимо было думать, что кто-то - а тем более Женни! - станет судить о нем по его младенческому лепету; это особенно уязвляло его, ибо он отдавал себе отчет в том, что еще ничем не проявил себя в полную меру; от этого он терзался каждодневно, всю жизнь.

- Мои стихи чепуха! - резко бросил он. (Она не возражала, даже рукой не шевельнула, и он был ей за это благодарен.) - Надо быть очень уж низкого обо мне мнения, чтобы... И те, кто... О, да если б только, - под конец крикнул он, - догадывались, что я намерен создать!

И эта жгучая тема, близость Женни, безлюдье так его разволновали, что голос его сорвался и глаза защипало, казалось, он вот-вот зальется слезами.

- Послушайте, - продолжал он, немного помолчав, - вот так же меня поздравляют с поступлением в Нормаль! Да если б они знали, что я сам об этом думаю! Ведь я стыжусь! Стыжусь! Стыжусь не только того, что принят, а стыжусь, что приемлю... суждение всех этих... Ах, если б вы только знали, что они собой представляют! Все скроены на один лад, воспитаны на одних и тех же книгах. Чтиво, вечное чтиво! И я - вынужден был выпрашивать... у них... Я гнул спину... Уф... Да я...

Слов не хватало. Он отлично чувствовал, что не приводит веских обоснований своей ненависти, но убедительные, непреложные аргументы слишком живо отзывались в сердце, слишком уж срослись с ним, и никак нельзя было сразу их вырвать оттуда, выставить напоказ.

- Ах, как я их всех презираю! - крикнул он. - А себя еще больше за то, что я - среди них! И никогда, никогда я не смогу... не смогу все это простить!

Она хранила самообладание именно оттого, что он был вне себя. Заметила, - впрочем, не вполне улавливая мысль Жака, - что он часто высказывает какое-то злобное чувство и не желает кому-то прощать. Должно быть, он действительно настрадался. И все же - как в этом он отличался от нее! - все его слова проникнуты верой в будущее, в какое-то грядущее счастье, во всех его проклятьях чувствуется неисчерпаемая, одушевляющая сила надежды, уверенности в себе; очевидно, честолюбие у него было безмерное и отметало все сомнения. Женни никогда не задумывалась о том, какое будущее ждет Жака. Но она ничуть не была удивлена, обнаружив, что цель он ставит перед собой высокую; даже в те времена, когда она считала Жака грубым, неотесанным мальчишкой, она признавала его силу, а сегодня лихорадочные речи, огонь, который, как она чувствовала, пожирает сердце Жака, довели ее до головокружения, - будто ее, помимо воли, затягивает в тот же круговорот. И ее захлестнуло такое тягостное чувство незащищенности, что она вдруг поднялась.

- Простите меня, - сдавленным голосом сказал Жак, - дело в том, что все это... больно задевает меня за живое.

Они пошли по дорожке, которая, как дозорная тропа, следовала за всеми извивами широкого векового рва, и вышли к другим воротам, ведущим из леса в парк; были они заделаны решеткой из копьевидных прутьев, с засовом, скрипучим, как тюремный замок.

Солнце стояло высоко, было часа четыре, не больше. Ничто не принуждало их уже прекращать прогулку. Отчего же они повернули назад?

В парке им повстречались гуляющие, и если еще вчера они шли бы по тем же аллеям, не помышляя ни о чем дурном, то сегодня оба вдруг смутились оттого, что были вместе, наедине.

- Ну что ж, - вдруг сказал Жак на перекрестке двух аллей, - здесь я, пожалуй, и покину вас, хорошо?

Она ответила, не колеблясь:

- Конечно. Я почти дома.

Он стоял перед ней, почему-то робея, забыв снять Шляпу. И от смятения на его лице снова появилось неприятное, хмурое выражение, которое появлялось так часто, но которого она ни разу не подметила во время всей их прогулки. Руку он ей не протянул. Насильно улыбнулся и, уже собираясь уходить, несмело посмотрел на нее и пробормотал:

- Отчего... я не всегда... так... держусь с вами?

Женни не подала вида, что услышала его, и побежала без оглядки, напрямик, по траве. Ведь это было почти слово в слово то самое, что она твердила себе со вчерашнего дня. Но вдруг души ее коснулось подозрение, в котором она с трудом решилась признаться себе, - а что, если Жак хотел сказать: "Почему мне нельзя всегда быть рядом с вами, как сегодня?" От этого предположения ее обдало жаром. Она побежала еще быстрее, и, когда влетела к себе в спальню, щеки у нее пылали, ноги подкашивались и она запретила себе думать.

Остаток дня она провела в лихорадочной деятельности: сделала перестановку у себя в спальне, навела порядок в бельевом шкафу, на лестничной площадке, переменила цветы во всех вазах. То и дело она брала на руки собачку, обнимала ее, осыпала ласками. Сверившись в последний раз со стенными часами, она поняла, что Даниэль к обеду не вернется, и пришла в отчаяние: не могла она сесть за стол в одиночестве! Вместо обеда она съела тарелку земляники, сидя на террасе, и, чтобы не видеть, как томительно угасает день, убежала в гостиную, зажгла все лампы и взяла тетрадь Бетховена. Но тут же передумала, отложила Бетховена, схватила тетрадь "Этюдов" Шопена и бросилась к фортепиано.

День и в самом деле угасал с какой-то удивительной медлительностью; за деревьями уже взошла луна, и ее свет незаметно пришел на смену последним лучам заходящего солнца.

Жак без всякой цели сунул в карман томик стихов современных поэтов, обещанный Женни; чувствуя, что не в силах провести этот вечер в чуждой ему семейной обстановке, он вышел и решил побродить по парку. Мысль его перескакивала с предмета на предмет, он никак не мог сосредоточиться. Не прошло и получаса, как он уже шагал по дороге, окаймленной акациями. И подумал: "Только бы калитка не была заперта".

Заперта она не была. Звякнул колокольчик, и он вздрогнул, почувствовав себя незваным гостем.

Из-под елей шел аромат нагретой хвои, слегка отдавая запахом муравейника. Приглушенные звуки рояля чуть оживляли благоговейную тишину сада. Ну конечно, Женни и Даниэль музицируют. Окна гостиной выходили на противоположный фасад. А с этой стороны, там, где стоял Жак, дом спал, все окна были закрыты; только крышу заливал какой-то странный свет, и Жак с удивлением оглянулся: то в сиянии луны, уже всплывавшей из-за верхушек деревьев, осеребрилась жестяная кровля, заискрились стекла слуховых окон. Он подходил к дому, и сердце его колотилось, - было неловко, что он находится здесь, не давая знать о своем присутствии, и он почувствовал облегчение, когда на него с тявканьем кинулась Блоха. Звуки фортепиано, должно быть, заглушали лай, - музыка не оборвалась. Жак наклонился, взял собачку на руки, как делала Женни, и прикоснулся губами к ее шелковистому лбу. Затем он обогнул дом и очутился на террасе, у гостиной, в отворенном окне был виден свет. Он подходил все ближе и ближе. Старался узнать, что же играет Женни: некоторое время мелодия звучала как-то неуверенно, неопределенно, не то плача, не то смеясь, но вдруг звуки стали нарастать, устремились ввысь, в те пределы, где нет ни радости, ни скорби.

Он дошел до самого порога. Ему показалось, что в гостиной никого нет. Сперва он различил только легкое персидское покрывало, лежавшее на фортепиано, и безделушки на нем. И вдруг в проеме между двумя японскими фарфоровыми вазами, в отблесках световых колец, сиявших вокруг свечей, появилось лицо - парящая маска, сведенная гримасой, - какая-то новая Женни, преображенная душевным волнением. И так неприкрыто, так обнаженно было выражение этого лица, что Жак невольно отступил, будто застал девушку неодетой.

Все прижимая собачку к плечу и дрожа, как вор, он подождал, стоя в стороне, в тени дома, пока не отзвучит вся пьеса, и, громко окликнув Блоху, прикинулся, будто только что вошел в сад.

Женни вздрогнула, узнав его голос, и вскочила с места. Лицо все еще хранило следы волнения, пережитого в одиночестве, а испуганный взгляд отталкивал взгляд Жака, словно оберегая тайну. Жак спросил:

- Я вас испугал?

Она нахмурилась и не могла произнести ни слова. Он продолжал:

- Даниэль еще не вернулся? - И, немного помолчав, добавил: - Вот вам томик избранных стихов, - я вам говорил о нем сегодня.

Неуклюжим жестом он вытащил книжку из кармана. Она взяла ее, машинально перелистала.

Она не садилась, не предложила сесть и ему. Жак понял, что надо уходить. Вышел на террасу. Женни пошла вслед за ним.

- Не трудитесь, - невнятно пробормотал он.

Она провожала его, потому что не знала, как побыстрее от него отделаться, не решалась протянуть ему руку, все покончить разом. Луна отцепилась от деревьев и светила так ярко, что он, обернувшись к Женни, видел, как трепещут ее ресницы. И ее голубое платье казалось призрачно-невесомым.

Они прошли через весь сад, не промолвив ни слова.

Жак отворил калитку и вышел на дорогу. Женни, не сознавая, что делает, тоже перешагнула через порог и остановилась посреди тропинки перед Жаком, окруженная сиянием. И тут на залитой лунным светом садовой стене он увидел тень девушки: ее профиль, затылок, волосы, стянутые в узел, подбородок, даже склад губ - весь ее силуэт, бархатно-черный, безукоризненно четкий. Он указал на него пальцем. Вдруг у него мелькнула безумная мысль, не раздумывая, с той дерзостью, на которую способны одни только застенчивые люди, он припал к стене и поцеловал тень любимого лица.

Женни отпрянула, словно торопясь отнять у него свое изображение, и исчезла за калиткой. Сияющий квадрат сада погас: калитка захлопнулась. Жак услышал, как Женни бежит по дорожке, посыпанной мелкими камешками. И тогда он ринулся прочь и скрылся в темноте.

Он смеялся.

Женни все бежала, бежала, словно ее преследовали черно-белые призрачные тени, населявшие завороженный сад. Она ворвалась в дом, взлетела наверх, в свою спальню, и бросилась на постель. Она была в холодном поту, ее бил озноб. Сердце у нее ныло; она прижала к груди дрожавшие руки и с размаху уткнулась лбом в подушку. Вся ее воля напряглась в одном усилии: ничего не вспоминать! Стыд терзал ее, не давал выплакаться. И ею владело не изведанное еще чувство: страх. Страх перед самой собою.

Залаяла Блоха, брошенная внизу. Возвращался Даниэль.

Женни слышала, как он, напевая, поднимается по лестнице, - вот он встал у двери. Постучать не решился - ни полоски света не пробивалось сквозь дверные пазы, и он вообразил, что сестра уже спит. Да, но почему же в гостиной горят все лампы?.. Женни не шелохнулась, - ей хотелось побыть одной, в темноте. Но, чуть заслышав, что брат уходит, она почувствовала такую нестерпимую тоску, что вскочила с постели, крикнула:

- Даниэль!

Он держал в руках лампу и в ее свете увидел лицо, искаженное мукой, неподвижные глаза. Решил, что сестру встревожило его опоздание, и начал было извиняться, но она его перебила, сказала каким-то сиплым голосом:

- Да нет, я просто раздражена. Никак не могла отделаться от твоего приятеля: он за мной все таскался и таскался, не отходил ни на шаг!

Она побледнела от ярости и чеканила каждый слог. И вдруг ее лицо залилось краской, она разрыдалась и, обессилев, села на постель.

- Уверяю тебя, Даниэль... скажи ему... Прогони прочь... не могу я больше, уверяю тебя, не могу!

Он смотрел на нее, опешив, пытаясь отгадать, что же между ними произошло.

- Да, но... в чем же дело? - произнес он невнятно. Он не решался выговорить то, что вдруг пришло ему на ум. Губа у него вздернулась, кривясь в смущенной улыбке. И он произнес вкрадчиво: - А может быть, бедняга Жак... в тебя...

Тон был так многозначителен, что не стоило и договаривать. К его удивлению, сестра больше не дрожала - она опустила глаза, и вид у нее был безразличный. Самообладание к ней возвратилось. После долгого молчания, когда Даниэль уже не надеялся, что услышит ответ, она бросила:

- Может быть.

Голос ее снова звучал, как обычно.

"Она его любит", - подумал Даниэль и так был ошеломлен своим неожиданным открытием, что лишился дара речи.

И тут взгляды их встретились, и для Женни стало ясно, о чем думает брат. Она взбунтовалась: ее голубые глаза блеснули, на лице появилось вызывающее выражение, и ровным голосом, в упор глядя в глаза Даниэлю и покачивая своей упрямой головкой, она повторила три раза подряд:

- Никогда! Никогда! Никогда!

Но Даниэль все смотрел на нее с каким-то сомнением и вместе с тем ласково, озабоченно, как старший, и она почувствовала себя оскорбленной, подошла к брату, откинула с его лба непокорную прядку и, похлопав его по щеке, сказала:

- А ты хоть обедал сегодня, глупыш?


IX. Воскресный день в спальне у Рашели. Фотографии 

Антуан стоял в пижаме у камина и малайским кинжалом нарезал кекс.

Рашель зевнула.

- Режь потолще, котик, - сказала она ленивым голосом. Она лежала в постели нагая, заложив руки под голову.

Окно было отворено, но затянуто донизу полотняной шторой, и в комнате было полутемно и жарко, как в палатке, нагретой солнцем. Париж изнывал в пекле августовского воскресного дня. Ни звука не доносилось с улицы И весь дом тоже притих, может быть, пустовал; только наверху кто-то вслух читал газету, - вероятно, Алина развлекала г-жу Шаль и девочку - дело у нее шло на поправку, но еще предстояло лежать несколько недель.

- Хочу есть, - заявила Рашель, открыв пунцовый кошачий рот.

- Вода еще не закипела.

- Ну и пусть! Дай же.

Он положил изрядный кусок кекса на тарелку и поставил на край постели. Она медленно изогнула стан и, лежа, приподнялась на локте, откинула голову и стала есть, двумя пальцами отщипывая куски и бросая их в рот.

- А ты, милый?

- Жду чая, - сказал он, опускаясь в глубокое кресло на подушки.

- Устал?

Он улыбнулся ей.

Постель была низкая, вся на виду. Розовые шелковые занавески, откинутые в глубь алькова, ниспадали полукруглыми складками, и казалось, что нагое тело Рашели горделиво красуясь, покоится в выемке прозрачной раковины, как некая аллегорическая фигура.

- Был бы я художником... - шепнул Антуан.

- Так и есть, ты устал, - заметила Рашель, и на ее лице промелькнула усмешка. - Ты всегда превращаешься в художника, когда устаешь.

Она откинула голову на пламенеющий ковер своих волос, и лицо ее скрылось в тени. Ее тело, словно сотворенное из перламутра, лучилось. Правая слегка согнутая нога нежилась, утопая в пуховике, левую же она приподняла, подчеркнув крутой изгиб бедра и выставив колено, белое, как слоновая кость.

- Хочу есть, - жалобно протянула она.

Только он собрался взять пустую тарелку, как она обхватила его шею сильными своими руками и прильнула к его лицу.

- Ох, эта гадкая борода! Когда же мы от нее отделаемся! - взмолилась она, но его не оттолкнула.

Он встал, тревожно взглянул на себя в зеркало и принес ей еще кусок кекса.

- Очень мне это в тебе нравится, - заявил он, глядя, как она уписывает кекс.

- Мой аппетит?

- Здоровье. Тело с хорошим кровообращением. В тебе есть что-то тонизирующее!.. Да ведь и у меня костяк крепкий, - добавил он, снова поискав глазами зеркало и поглядев на себя: он расправил плечи, выпрямился, выпятив грудь и не замечая, как несоразмерно велика его голова для всей его щуплой фигуры; он постоянно воображал, будто весь его облик дышит той же силой, что и выработанное им выражение лица. И это ощущение своей силы, своей полноценности под воздействием всего, что пробудила в нем любовь, переросло за последние две недели в истинное самомнение. И, словно подводя итог, он сказал: - Послушай, сбиты мы с тобой здорово - целый век проживем.

- И вместе? - тихонько спросила она, ласково жмуря глаза.

И вдруг ей стало страшно от горькой мысли, что не сохранить ей навсегда этой своей влюбленности, которая делает ее такой счастливой.

Она открыла глаза, пощупала свои ноги, провела руками по упругому телу и подтвердила:

- О, я-то наверняка доживу до глубокой старости, если не убьют. Отца не стало в семьдесят два года, а вынослив был, как пятидесятилетний. И умер не своей смертью - от солнечного удара. Ведь у нас в роду все умирают не своей смертью. Брат утонул. И я тоже умру не своей смертью - от револьверной пули. Такое у меня предчувствие.

- А твоя мать?

- Мать? Она жива. И при каждой нашей встрече я нахожу, что она все молодеет. Впрочем, она ведет такой образ жизни... - И добавила невозмутимо: - Ее держат в Убежище святой Анны.

- В убежище для?..

- Как, разве я тебе не рассказывала? - Она улыбнулась, будто прося извинения, и с готовностью продолжала: - Она уже там безвылазно семнадцать лет. Я-то ее еле помню. Сам понимаешь, мне только минуло девять! Веселая она, ничего, видно, у нее не болит, все поет... У нас в роду все крепкие... Вода закипела.

Он бросился к спиртовке и, заварив чай, наклонился над туалетным столиком, прикрыл рукой бороду и все пытался вообразить, какой же станет у него физиономия, если он обреет ее? Нет, не стоит! Ему нравилась эта темная густая оторочка, закрывающая подбородок. Так гораздо значительнее становились и его светлый прямоугольно очерченный лоб, и изгиб бровей, и взгляд! К тому же он подсознательно, как постыдного признания, боялся выставлять напоказ свой рот.

Рашель села, выпила чаю, закурила и снова раскинулась на постели.

- Поди ко мне. Ты что там смотришь букой?

И вот он уже радостно прильнул к ней, заглянул ей в лицо. От ее распущенных волос шел аромат, которым благоухал теплый воздух в алькове, аромат и возбуждающий и нежный, стойкий и чуточку приторный, аромат, которого он подчас жаждал, а подчас и опасался, потому что, когда ему случалось слишком долго дышать им, он пропитывался этим запахом до самого нутра.

- Что с тобой? - произнесла она.

- Просто рассматриваю тебя.

- Котик ты мой...

Но вот Антуан оторвал губы от ее губ и снова наклонился над ней: любопытным взглядом впивался он в глаза Рашели.

- Да что ты так всматриваешься?

- Хочу рассмотреть твои глаза.

- А разве это так трудно?

- Трудно - мешают твои ресницы. Застилают их золотистой дымкой. Поэтому-то и лицо у тебя...

- Какое же?..

- Загадочное.

Пожав плечами, она заметила:

- Глаза у меня голубые.

- Ты уверена?

- Голубые с серебряным отливом.

- Ничего подобного, - возразил он, и снова его губы прильнули к губам Рашели, и сейчас же он шутливо отпрянул. - То серые, то бурые - вот какие у тебя глаза. Цвет у них мутный, неопределенный.

- Благодарю.

Она хохотала и вращала глазами - то в одну, то в другую сторону.

А он все смотрел на нее и думал: "Всего лишь две недели... А мне кажется, будто мы вместе уже несколько месяцев. И все же я не мог бы сказать, какого цвета у нее глаза. И о жизни ее я ничего не знаю. Без меня прожито двадцать шесть лет в каком-то совсем чуждом мне мире. Прожито, а значит, наполнено событиями, испытаниями. И к тому же событиями таинственными, я только исподволь начинаю открывать их для себя..."

Он и себе самому не признавался, как радуют его все эти открытия. Ну а ей тем более и вида не показывал; впрочем, он никогда ничего у нее не выведывал. Она сама все охотно выбалтывала. Он слушал, раздумывал, сопоставлял подробности, даты, старался постичь суть и, главное, изумлялся, беспрестанно изумлялся, хоть ничем этого не выдавал. Был замкнут? Да нет. Просто уже давно у него выработалась манера держаться с людьми так, будто он видит их насквозь! Он воспитал в себе привычку расспрашивать только больных - никого больше. Любопытство, удивление принадлежало к числу тех чувств, которые, как подсказывало ему самолюбие, лучше всего утаишь, прикидываясь всепонимающим и чутким.

- Сегодня ты на меня все смотришь так, будто видишь впервые, - заметила она. - Перестань, слышишь?

Она сердилась. Закрыла глаза - спряталась от этого немого допроса. Он попробовал было поднять ей пальцами веки.

- Ну нет, довольно! Баста! Больше не позволю тебе выслеживать взглядом мой взгляд, - отрезала она и прикрыла глаза оголенной, согнутой в локте рукой.

- Вот оно что, хочешь утаить от меня что-то заветное, маленький мой сфинкс?

И он осыпал поцелуями от плеча до запястья дивную белоснежную руку.

"Скрытная ли она? - спросил он себя. - Да нет... Есть в ней какая-то сдержанность, но это не скрытность. Напротив, она любит порассказать о себе и даже день ото дня становится все откровенней. Оттого что любит меня, решил он. - Оттого что любит!"

Она обвила его шею руками, притянула к себе, прижалась лицом к его лицу и вдруг сказала без улыбки:

- А знаешь, ведь так оно и есть: человек и не представляет себе, что может выдать один лишь его взгляд!

Она умолкла. И он услышал тот негромкий гортанный смешок, который часто вырывался у нее, когда она вспоминала прошлое.

- Да вот, помнится мне, как по взгляду, самому обычному взгляду, я проникла в тайну человека, с которым жила долгие месяцы. Дело было в ресторане, за столиком. В Бордо. Сидели мы друг против друга. Болтали. И оба смотрели то на тарелку, то в лицо друг другу, то бегло оглядывали зал. И вдруг, - никогда мне этого не забыть, - я на какую-то долю секунды перехватила его взгляд, направленный куда-то за мою спину и выражавший такую... Это так меня поразило, что я вмиг невольно обернулась, хотела увидеть...

- И что же?

- А то, что я просто хотела тебе сказать: своих взглядов следует остерегаться, - отвечала она уже совсем иным тоном.

Антуан чуть не поддался искушению и не стал допытываться: "Что же за тайна?" Но не решился. Он до крайности боялся, что может показаться наивным, если начнет задавать пустые вопросы; два-три раза он уже пытался завязать с ней откровенный разговор, но Рашель только смотрела на него - удивлялась, забавлялась, хохотала, и ее насмешливая гримаска глубоко уязвляла его.

Вот почему он промолчал. Зато заговорила она:

- Вспомнишь прошлое, и тоска разбирает... Поцелуй меня. Еще раз. Крепче.

Однако ж мысль о прошлом ее не оставляла, потому что она добавила:

- Впрочем, вот что: я сказала "его тайну", а надо бы сказать "одну из его тайн". Да, в душу этому простачку никогда не влезешь.

И то ли желая избавиться от воспоминаний, то ли - от безмолвных вопросов Антуана, она повернулась на бок, так медленно и плавно извиваясь всем телом, что казалось, будто оно у нее кольчатое.

- Ну и гибкая же ты, - заметил он, нежно гладя ее, как ласкают чистокровную лошадь.

- Да неужели? А известно ли вам, что я десять лет училась в балетной школе при театре Оперы?

- Ты? В Париже?

- Именно так, сударь. Даже была примадонной, когда бросила сцену.

- И давно бросила?

- Уже шесть лет.

- А почему?

- Ноги подвели.

На миг ее лицо затуманилось.

- Ну а потом мне чуть было не довелось стать наездницей, - продолжала она без передышки. - В одном цирке. Удивлен?

- Ничуть, - отвечал он спокойно. - А в каком же цирке?

- Да так, не во Франции. Попала в большую международную труппу, - в те времена Гирш таскал ее на гастроли по всему свету. Знаешь, тот самый Гирш, мой знакомый, о котором я тебе уже рассказывала, сейчас он обретается в Египетском Судане. Хотелось ему поживиться на моих способностях, да я на это не пошла!

И, болтая, она развлечения ради сгибала в колене и выпрямляла то одну, то другую ногу - движения были быстры и отработанны, как у гимнаста.

- Он так решил, - продолжала она, - потому что еще прежде, в Нейи, заставил меня немного научиться вольтижировке. Вот что я обожала! Лошади у нас были - прелесть! И уж своего мы, разумеется, не упускали, наскакались вволю.

- Значит, вы жили в Нейи?

- Я-то нет. Он там жил. Содержал в Нейи манеж. Лошади всегда были его страстью. И моей тоже. И твоей?

- Ездить верхом немного умею, - сказал он, приосаниваясь. - Только поездить все случая не было. Да и времени.

- Ну, у меня-то случаев было хоть отбавляй! И сногсшибательных! Как-то из седла не вылезала три недели с лишком.

- Где же?

- В Марокко, в самой глуши.

- Ты бывала в Марокко?

- Дважды. Гирш поставлял подержанные винтовки южным племенам. Прямо военная экспедиция! Однажды на наш дуар напали по-настоящему. Бой вели всю ночь и весь день... Впрочем, нет, ночь напролет, в кромешной темноте вот жутко-то было! - и все следующее утро. Ночью они нападают редко. Они убили семнадцать наших носильщиков и ранили тридцать с гаком. Только начнут стрелять, я бросалась на землю между ящиками. Но и я получила на орехи...

- На орехи?

- Ну да, - засмеялась она. - Пустяки, ссадина.

И она показала на рубец, затянутый шелковистой кожей, под ребрами, у изгиба талии.

- Почему же ты мне сказала, будто выпала из автомобиля? - строго спросил Антуан.

- Ну, это ведь было в нашу первую встречу, - отвечала она, передернув плечами. - Ты бы, пожалуй, подумал, что я перед тобой рисуюсь.

Воцарилось молчание.

"Так, значит, она может мне и солгать?" - подумал Антуан.

Взгляд Рашели стал задумчивым, но вот ее глаза снова сверкнули, в них вспыхнуло пламя ненависти и почти сразу погасло.

- Тогда он воображал, что я вечно буду таскаться за ним куда угодно. И ошибся.

Антуан испытывал какое-то неосознанное чувство удовлетворения всякий раз, когда она с озлоблением заглядывала в свое прошлое. Искушало желание сказать: "Будь со мной. Всегда".

Он припал щекой к шраму и так застыл. Ухо, по профессиональной привычке, помимо его воли выслушивало грудную клетку и в гулкой глубине улавливало легкий шум кровообращения и далекое, но четкое постукивание сердца. Его ноздри затрепетали. От всего ее разгоряченного тела, распростертого на кровати, исходило то же благоухание, что от ее волос, но не такое резкое и как бы состоящее из целой гаммы запахов: пьянящий, сладкий, чуть-чуть острый запах влажной кожи вызывал в памяти самые разнородные ароматы - то сливочного масла, то орехового листа, то липовой древесины, то жареного миндаля с ванилью; да, пожалуй, это был и не запах, а нечто душистое, пожалуй, даже осязаемое, ибо на губах оставался пряный налет.

- Не заводи со мной больше разговоров о прошлом, - начала она. - И дай-ка папиросу... Да нет, вот те, новые, на столике... Их мастерит для меня одна подруга: берется немного зеленого чая и смешивается с мерилендом; пахнет костром, палеными листьями, бивуаком, разбитым на приволье, ну и еще чем-то - осенью и охотой; знаешь, как пахнет порох, когда после выстрела в лесу дымок еле-еле рассеивается в тумане, затянувшем землю?

Он снова вытянулся рядом с нею, весь окутанный клубами табачного дыма. Его руки нежно прикасались к ее животу, гладкому, почти фосфорически-белому, с чуть приметным розовым отливом, животу округлому, будто на диво выточенная чаша. В своих скитаниях по свету она, видимо, привыкла к восточным притираниям, и ее кожа - кожа женщины - сохранила ту свежесть и нетронутую чистоту, которая свойственна телу ребенка.

- "Umbrilicus sicut crater eburneus"[52]Пупок твой подобен сосуду из слоновой кости (лат.)., - тихонько произнес он, по памяти, с грехом пополам декламируя строку из "Песни песней", которая приводила его в такое невероятное смятение, когда было ему лет шестнадцать. - Venter tuus sicut... как там дальше? Sicut cupa!"[53]Живот твой подобен... подобен чаше! (лат.).

- А что это значит? - осведомилась она, чуть приподнимаясь. Подожди, дай-ка мне самой добраться До смысла. Что такое "Culpa"[54]Вина (лат.). я знаю, "mea culpa" - в переводе значит "проступок", "прегрешение". Ну и ну! "Твой живот прегрешение"?

Он расхохотался. Теперь, когда они стали так близки, он уже, не таясь, веселился, когда ему бывало весело.

- Да нет же! "Cupa"... "Живот твой подобен чаше". - И, сделав эту поправку, он приник головой к животу Рашели. И продолжал цитировать с весьма приблизительной точностью: - "Quam pulchrae sunt mammae tuae, soror meat Как прекрасны груди твои, о сестра моя!" "Sicut duo (что тут, уже не помню) demelti, qui pascuntur in liliist Они подобны двум козочкам, что пасутся среди лилий!"

Осторожным, нежным движением она приподнимала то одну, то другую грудь, смотрела на них с улыбкой умиления, словно то были два живых существа, маленьких и верных.

- Большая это редкость - розовые соски, розовые-прерозовые, как бутоны на ветвях яблони, - заявила она самым серьезным образом. - Ведь ты, врач, должно быть, это приметил?

Он отвечал:

- Ты права. Эпидерма без пигментарной грануляции. Белизна, белизна - и на ней розовые тени. - Он закрыл глаза и крепко к ней прижался. - Ах, какие у тебя плечи... - снова сказал он, словно в забытьи, - терпеть не могу узенькие, хилые девчоночьи плечики.

- Правда?

- Какие округлые формы... Какая упругая кожа на сгибах... Тело пышное, как мыльная пена... Ты вся мне нравишься. Полежи тихонько... Мне так хорошо.

И тут его вдруг резнуло неприятное воспоминание. "Тело пышное, как мыльная пена..." Дело было несколько дней спустя после того, как Дедетта попала в беду, когда он как-то вечером возвращался вместе с Даниэлем из Мезона. В купе, кроме них, никого не было, и Антуан, - а он думал только об одной Рашели, - довольный тем, что наконец-то может рассказать о своей любовной истории такому знатоку, как Даниэль, не утерпев, описал, пока они ехали, напряженное ночное бдение у постели девочки, операцию "in extremis"[55]Срочную (лат.)., тягостное ожидание у изголовья больной и то, как он внезапно почувствовал страстное влечение к красивой рыжеволосой женщине, заснувшей, бок о бок с ним на диване. Вспомнилось, что он так именно и выразился: "Округлые формы... тело пышное, как мыльная пена..." Правда, он не решился поведать обо всем до конца и закончил свою исповедь на том, как на заре спускался по лестнице от Шалей и заметил, что дверь в квартиру Рашели отворена, добавив, - даже не из скромности, а от нелепого желания показать молодому человеку, какая у него сила, воли:

- А может быть, она ждала? Надо было мне, пожалуй, воспользоваться обстоятельствами... Но я взял себя в руки и прошел мимо, сделав вид, будто ничего не заметил, - даю вам слово. А как бы поступили вы на моем месте?

И тут Даниэль, который до сих пор слушал молча, посмотрел на него в упор и съязвил:

- Поступил бы точно так же, как вы, лжец вы эдакий!

В ушах Антуана все еще звучали слова Даниэля, произнесенные насмешливым, недоверчивым, ехидным тоном; впрочем, в нем было даже что-то дружелюбное - ровно настолько, чтобы нельзя было дурно истолковать сказанное. И это воспоминание всякий раз уязвляло самолюбие Антуана. Лжец... И то правда: ему случалось лгать, или, точнее, случалось солгать.

"Округлые формы..." - раздумывала, в свою очередь, Рашель.

- Как бы мне не стать толстухой, - сказала она. - Знаешь ли, ведь еврейки... Впрочем, мать у меня не еврейка, я ведь идиш-полукровка. Ах, если б ты знал меня лет шестнадцать назад, когда я поступила в приготовительный класс! Была просто тощим рыжим мышонком...

И вдруг - он даже не успел ее удержать - она соскочила с постели.

- Что это тебе пришло в голову?

- Одна мысль.

- Хоть бы предупредила.

- Как бы не так! - засмеялась она, отпрянув от его протянутой руки.

- Лулу... Ну ложись же спать, - шепнул он невнятно.

- Довольно нежиться. Надеваем попону, - сказала она, накидывая пеньюар.

Она подбежала к секретеру, открыла его, выдвинула ящик, набитый фотографиями, вернулась и, сев на краю кровати, поставила ящик на сомкнутые ко лени.

- Просто обожаю старые карточки. Вечерами частенько ложусь и целыми часами ворошу их, раздумываю... Да угомонись же ты... На вот, посмотри. Скучно тебе не будет?

Антуан, который свернулся было калачиком за ее спиной, взглянул на нее с любопытством, вытянулся и лег поудобнее, подперев голову рукой. Он видел в профиль ее лицо, склоненное над фотографиями, сосредоточенное лицо, видел щеку, опущенные ресницы, золотисто-желтой полоской окаймлявшие узкую прорезь глаза. Он смотрел против света, и ее наспех собранные волосы напоминали ему шлем из пушистой шелковой пряжи почти оранжевого оттенка, а стоило ей качнуть головой, как на виске и затылке вспыхивали искры.

- Вот она, ее-то я и искала. Видишь девчурку-танцовщицу? Это я. И досталось же мне, наверно, в тот денек, - ведь я помяла воланы на пачке, вон как прижалась к стене. Глазам не веришь? Волосы распущены по плечам, локотки острые, грудь плоская, корсаж почти без выреза. Не очень-то веселый у меня вид, правда? Гляди-ка, а вот тут я на третьем году обучения. Икры уже покруглей. Вот он - наш класс. Видишь, все у станка. Меня-то ты хоть нашел? Да, это я. А вот и Луиза. Ее имя тебе ничего не говорит? Ну так вот, это знаменитая Фити Белла, она моя однокашница, только тогда ее звали покороче просто Луизой. И даже Луизон. Мы с ней соперничали. И уж наверняка я была бы теперь знаменитостью, если б не мои флебиты... Погоди-ка, хочешь, покажу Гирша? Ага, любопытство разбирает! Вот и он. Как тебе он нравится? Конечно, ты не думал, что он уже в летах? Но он здорово держится для своих пятидесяти, будь уверен. Какой страхолюд! Погляди, что за шея, какой грузный затылок, - прямо ушел в плечи; если ему надо голову повернуть, всем туловищем поворачивается. В первый раз увидишь, все что угодно о нем подумаешь - то ли маклак, то ли дрессировщик лошадей. Верно ведь? Его дочка постоянно ему твердила: "Милорд, с виду ты работорговец". Веселит это его, бывало, и он смеется своим гулким, утробным смехом. А все же взгляни-ка на его лицо, на этот большой крючковатый нос, на линию рта. Он безобразен, зато не скажешь, что он - ничтожество. А глаза! Он был бы уж совсем звероподобен, если б не такие вот глаза, не знаю, как их определить. А какая осанка, как уверен в себе, готов на все, беспощаден! Верно? Беспощадный и чувственный. Кто-кто, а уж он-то жизнь любит! И хоть я его ненавижу, но, право, так и хочется сказать, как иногда говорят о бульдогах: "Вся его красота в уродстве". Как ты считаешь, а?.. Смотри-ка, а вот папа! Папа среди своих мастериц. Таким я его и помню: жилет, серая бородка, ножницы на поясе. Возьмет, бывало, две-три тряпицы, сколет булавками - и наряд готов. Это снято у него в мастерской. Видишь, там, в глубине, - задрапированные манекены, на стенах - макеты. А когда он стал костюмером Оперы, посторонних больше не обшивал. Можешь спросить - вся оперная труппа тебе и теперь скажет, как все относились к папаше Гепферту. Когда мою мамашу пришлось упрятать подальше, у бедного старикана, кроме меня, никого не осталось, и как же он надеялся, что я стану работать вместе с ним, что унаследую его дело. Оно приносило кучу денег. И вот тебе доказательство: я могу жить в праздности. Но сам понимаешь, что творится с девчушкой, которая вечно вертится в мастерской среди актрис! Об одном только я и мечтала: стать танцовщицей. Он мне не препятствовал. Сам поручил меня тетушке Штауб. И радовался моим успехам. Часто толковал о моем будущем. Бедный старик, видел бы он, какой бездарью я теперь стала! Ну и плакала же я, когда все у меня рухнуло. Женщины, как правило, честолюбием не отличаются, плывут себе по течению. Но мы, все те, кто живет сценой, упорно добиваемся цели - ведем борьбу, и скоро сама борьба нас захватывает, пожалуй, не меньше, чем успех. Какой ужас, когда приходится от всего отрешиться, жить по-обывательски, когда нет у тебя больше будущего!.. Смотри-ка, вот фото, сделанные в дни моих странствий. Тут всё в куче. Вот здесь мы завтракаем, - уж не помню названия местечка, где-то в Карпатах. Гирш отправился туда поохотиться. Смотри, он отпустил длинные висячие усы и смахивает на султана. Князь так и называл его - Махмудом. Видишь, чернявый такой, стоит сзади меня? Это и есть князь Петр - теперь он король Сербии. Он подарил мне двух борзых, вот они - растянулись на переднем плане: растянулись, как ты, точь-в-точь как ты... А вот этот малый, вон тот, что хохочет, правда, похож на меня? Да присмотрись же. Не похож, по-твоему? А между прочим, это мой брат! Да, он и есть. Он был брюнетом, в отца, а я блондинка - в мать... Конечно, я блондинка, золотисто-русая, и все! Вот еще глупости! Ну, пусть рыжая, будь по-твоему. Зато нрав у меня отцовский, а у брата было много общего с матерью. Смотри-ка, вот тут он вышел получше... Нет у меня ни одной фотографии матери - ровно ничего; папа все уничтожил. О ней он никогда не заводил разговора. И меня никогда не возил в Убежище святой Анны. А ведь сам навещал ее дважды в неделю и за девять лет не пропустил ни единого раза. Потом уже мне сиделки рассказывали. Сядет, бывало, против моей матери и так просиживает целый час. А иногда и больше. И зря: ведь она все равно его не узнавала, да и вообще никого. Он ее прямо обожал. Был гораздо старше ее. Так он и не оправился после всех потрясений. Никогда не забуду тот вечер, когда пришли за ним в мастерскую и сообщили, что мать арестована. Да, арестована в Луврском универсальном магазине. Она украла с витрины какие-то вязаные вещи. Подумать только, госпожа Гепферт, жена костюмера из Оперного театра! В сумочке у нее обнаружили мужские носки и детские штанишки! Выпустили ее немедленно, сказали, что она - клептоманка. Ты-то, должно быть, хорошо знаешь, что это за штука. Оказалось - это первые признаки болезни... Что и говорить, брат во многом был на нее похож. Как-то он навлек на себя ужасные неприятности, - что-то связанное с банковскими операциями. Гирш был причастен к этому делу. Да все равно брат рано или поздно свихнулся бы, как и она, если б не погиб от несчастного случая. Нет, эту смотреть нельзя... Сказано - нельзя! Да нет же, говорю тебе, не я снята. Это... девочка, моя крестница. Ее нет в живых... Вот тебе другой снимок... это... это у ворот Танжера... Да ты не обращай внимания, котик, право, все прошло; я уже не плачу... Долина Бубаны: передовой отряд на дромадерах в Си-Геббасе. А это я около мечети в Сиди-Бель-Аббесс. А там, посмотри-ка в глубине Маррокеш... Постой-ка, а это - вблизи Миссум-Миссум или Донго, уж и сама не помню. А вот два вождя-дзема. Еле их сняла. Они - людоеды. Ну да, есть еще такие... Ах, вот это - жуткий снимок! Ничего не замечаешь? Ну да, кучка камней. Теперь заметил? Знаешь, под ней - женщина. Насмерть побита камнями. Жуть! Вообрази, добропорядочная женщина, а муж взял да и бросил ее, без всяких причин. Пропадал три года. Она решила, что он умер, и снова вышла замуж. А через два года после ее замужества он и вернулся. Двоеженство у этих племен считается неслыханным грехом. Тут-то ее и побили насмерть камнями... Гирш нарочно вытребовал меня из Мешеда, хотел, чтобы я все это увидела, но я убежала, забралась черт знает куда, чуть ли не за пять километров. Увидела, как женщину волокут по всей деревне в утро казни, и мне просто дурно стало. А он смотрел до конца, пожелал стоять в первом ряду... Знаешь, говорят, вырыли яму, глубокую-преглубокую. А потом приволокли женщину. И она легла туда, сама легла, не сказав ни слова. Поверишь ли? Не сказала ни слова, а толпа бесновалась, улюлюкала: я издали слышала, как требуют ее смерти... Зачинщиком был их главный шаман. Сначала он произнес смертный приговор. И тут же первым поднял огромный каменный обломок и изо всей силы бросил в яму. Гирш говорил, будто она и не крикнула. Но толпа словно с цепи сорвалась. Камни заранее были навалены в громадные кучи, и каждый хватал и бросал в яму целые глыбы. Гирш клялся мне, будто сам он камней не швырял. Яму завалили (видишь - даже верхом), утрамбовали ногами, причем громко вопили, а потом все разошлись. Вот тут-то Гирш и заставил меня вернуться - ему захотелось, чтобы я сфотографировала это, - аппарат принадлежал мне. Делать было нечего - я вернулась. Да, стоит мне вспомнить об этом, как, веришь ли, сердце кровью обливается. Ведь там, под камнями, лежала она. Вероятно, уже бездыханная... Э, нет, это не про тебя! Нет, и баста!

Антуан, глядя из-за плеча Рашели, успел заметить только чьи-то нагие переплетенные тела. Рашель стремительно закрыла ему глаза рукой; и тепло ладони, прикасавшейся к его векам, напомнило ему, как она, изнемогая от наслаждения, точно так же, пожалуй, только менее порывисто, прикрывала ему глаза в минуту близости, чтобы скрыть от любовника свое истомленное лицо. Он стал в шутку бороться. Но она вскочила, прижимая к груди, обтянутой пеньюаром, связку фотографий.

Подбежала к секретеру, смеясь, положила пачку в ящик и повернула ключ...

- Прежде всего - это чужое, - заявила она. - Распоряжаться ими не имею права.

- А чьи же они?

- Гирша.

И она снова уселась рядом с Антуаном.

- Пожалуйста, будь умником. Обещаешь? Будем смотреть дальше. Тебе не надоело?.. Гляди-ка: вот еще экспедиция... Экспедиция верхом на осликах, в леса Сен-Клу. Видишь, в моду стали тогда входить рукава-кимоно. И костюмчик же у меня был - просто шик!..


X. Жером в Мезон-Лаффите. - Признания Женни в разговоре с матерью 

"Лгу себе ежечасно, - размышляла г-жа де Фонтанен, - но если б я смотрела правде в глаза, мне уже не на что было бы надеяться".

Она постояла у окна в гостиной и, не поднимая тюлевой занавески, проследила взглядом за Жеромом, Даниэлем и Женни, гулявшими по саду.

"Да, и правдолюбцы, оказывается, могут жить спокойно, хоть и погрязли во лжи", - подумала она. Но точно так же, как не могла она иногда противиться приступу смеха, так не могла противиться ощущению счастья, которое то и дело вздымалось из недр ее души, словно волна морского прибоя, захлестывая все ее существо.

Она отошла от окна и поспешила на террасу. Стоял тот предвечерний час, когда до боли в глазах стараешься рассмотреть очертания предметов; небо покрылось волнистыми разводами, и уже зажглись неяркие звезды. Г-жа де Фонтанен села, обвела взглядом знакомый пейзаж. Потом вздохнула. Она предугадывала, что Жером вряд ли будет жить вот так, рядом с ней, как живет уже две недели; она хорошо знала, что вновь обретенное семейное счастье вот-вот развеется, как бывало уже много раз! Ведь даже в его отношении к ней, в его нежности и внимании, она с радостью и со страхом узнавала его, того самого Жерома, каким он был всегда. И это было доказательством, что он ничуть не переменился и что близок тот час, когда он ее оставит, как оставлял всегда. Да, он уже не был тем постаревшим, надломленным Жеромом, каким был в те дни, когда она привезла его из Голландии и когда он цеплялся за нее, как утопающий за своего спасителя, искал в ней опору. Теперь, оставаясь с ней с глазу на глаз, он еще держался как школьник, наказанный за шалости, и со смиренным и чинным видом вздыхал о своем горе, но уже достал из чемодана летние костюмы и вся его осанка стала моложавее, хоть сам он этого и не замечал. Да вот сегодня утром, когда она сказала ему до завтрака: "Сходите-ка в клуб за Женни, вам это будет прогулкой", - он, правда, прикинулся, будто ему это безразлично и он только уступает ее просьбе, однако уговаривать его не пришлось. Он встал, а немного погодя уже быстрой походкой шел по дорожке, подтянутый, в белых фланелевых брюках и светлом сюртуке; больше того, она заметила, как на ходу он сорвал веточку жасмина украсить петлицу.

В тот миг, когда она вспомнила об этом, Даниэль увидел, что мать одна, и подошел к ней. С того дня, как к ней вернулся муж, г-жа де Фонтанен стала как-то чуждаться сына. И Даниэль это подметил: поэтому он и стал чаще ездить в Мезон и никогда еще не оказывал ей столько внимания, словно хотел показать, что догадывается о многом и ничего не осуждает.

Он растянулся в раскладном кресле, обтянутом холстом, любимом своем низеньком кресле, улыбнулся матери и закурил. (Да у него совсем отцовские руки, жесты!)

- Ты вечером не уедешь, взрослый мой сын?

- Да нет, уеду, мамочка. На раннее утро назначена деловая встреча.

Он заговорил о своей работе, а это случалось не часто; Даниэль подготовлял к печати номер журнала "Эстетическое воспитание", посвященный последним направлениям в европейской живописи, приурочивая его выход к открытию сезона, и был поглощен подбором огромного числа репродукций, иллюстрирующих статьи. Наступило молчание.

Тишина полнилась вечерними шорохами, и громче всего раздавался стрекот сверчков, который доносился откуда-то снизу, из рва, пересекавшего лес; порою тянуло дымком, и легкий ветерок прочесывал сосны и с шелестом гнал по песку листья, покрытые прожилками, и лоскутья коры, опавшие с платанов. Летучая мышь, быстро и неслышно махая крыльями, коснулась волос г-жи де Фонтанен, и та не удержалась, вскрикнула. Помолчав, она спросила:

- А воскресенье ты проведешь здесь?

- Да, приеду завтра на два дня.

- А не пригласить ли тебе своего друга к завтраку?.. Мы с ним как раз встретились вчера в деревне.

И она добавила - то ли оттого, что и в самом деле так считала, то ли оттого, что приписывала Жаку те же душевные качества, которые, как ей казалось, она обнаружила в Антуане, а то ли и оттого, что ей хотелось доставить удовольствие Даниэлю:

- Вот у кого искренняя и благородная натура! Мы прошли вместе немалый путь.

Даниэль нахмурился. Ему вспомнился непонятный взрыв раздражения у Женни в тот вечер, после ее прогулки вдвоем с Жаком.

"Все в ее маленьком внутреннем мире идет вкривь и вкось, нет душевного равновесия, - печально размышлял он, - раздумье, одиночество, чтение - все это сделало ее слишком взрослой, а при этом такое неведение жизни! Как быть? Теперь она немного меня дичится. Была бы она поздоровее, а то нервишки у нее слабенькие, как у ребенка! А романтические настроения! Воображает, что никому ее не понять, вечно уклоняется от откровенного разговора! Замкнутость, самолюбие портят ей всю жизнь! А может быть, все это - еще отголоски переходного возраста?"

Он пересел в другое кресло, поближе к матери, и спросил для успокоения совести:

- Скажи, мама, ты ничего не заметила в поведении Жака? Как он держится с вами обеими, с Женни?

- С Женни? - переспросила г-жа де Фонтанен. От этих двух слов, брошенных Даниэлем, тревога, притаившаяся в ее душе, вдруг приняла вполне отчетливую форму. Тревога? Нет, пожалуй, определилось какое-то мимолетное впечатление, которое ей запомнилось из-за ее способности все воспринимать особенно чутко. И ее сердце мучительно сжалось: душа ее обратилась к всевышнему с пылкой мольбой: "Не оставь нас, господи!"

Вернулись с прогулки и остальные.

- Как вы легко одеты, мой друг, - воскликнул Жером. - Берегитесь: сегодня вечером прохладно, не то что все эти дни.

Он принес из передней шарф, укутал ей плечи. И заметив, как Женни волоком тащит по песчаной дорожке шезлонг, сплетенный из ивовых прутьев - ей было предписано лежать после еды, и она оставила его под платанами, ринулся ей на помощь и сам водворил его на место.

Нелегко было ему приручить эту дикую пташку. Детство Женни прошло в такой духовной близости с матерью, что все тягостные переживания г-жи де Фонтанен косвенно отражались и на ней, и судила она об отце, не зная снисхождения. Но Жером, восхищенный тем, какое превращение произошло с Женни, сколько в ней появилось женственности, оказывал ей бесчисленные знаки внимания и пускал в ход все свое обаяние с такой готовностью услужить и в то же время с такой сдержанностью, что девушка была тронута. Как раз сегодня ему удалось поговорить с дочерью, разговор был непринужденный, дружеский, и Жером до сих пор пребывал в умилении.

- Нынче вечером розы как-то особенно душисты, - произнес он, мерно покачиваясь в качалке. - А кусты "Славы Дижона", те, что рядом с голубятней, сплошь усыпаны цветами.

Даниэль поднялся.

- Мне пора, - сказал он и, подойдя к матери, поцеловал ее в лоб.

Она сжала ладонями его щеки, пристально поглядела на него и шепнула:

- Взрослый мой сын!

- Давай я провожу тебя до станции, - предложил Жером. После утренней прогулки его так и подмывало хоть ненадолго сбежать из сада, где он провел две недели в затворничестве. - А ты не пойдешь, Женни?

- Я останусь с мамой.

- Угости-ка меня папиросой, - сказал Жером, подхватив под руку Даниэля (после своего возвращения он не покупал табак, не желая выходить из дому, пришлось отказаться от курения).

Госпожа де Фонтанен проводила взглядом уходивших мужчин. Она услышала, как Жером спросил:

- Как по-твоему, раздобуду я восточный табак на вокзале?

Немного погодя они скрылись под сенью елей.

Жером шел плечом к плечу с молодым красавцем, - вот какой у него сын! Сколько обаяния таилось для него в каждом молодом существе! Правда, обаяния, приправленного ядом сожаления. И это чувство мучило его каждодневно с той поры, как он приехал в Мезон: облик Женни то и дело пробуждал в нем тоску по невозвратной юности. Как он исстрадался еще сегодня, на теннисной площадке! Ах, эти ясноглазые юноши и девушки, растрепавшиеся от беготни по корту, небрежно одетые, что не мешало им излучать всепобеждающее очарование молодости; эти гибкие тела, залитые солнцем, - даже запах пота у них какой-то свежий и здоровый! С какой убийственной ясностью за несколько минут, проведеных там, он постиг, как принижает человека возраст! И испытал стыдное, гадливое чувство оттого, что теперь каждый день вынужден бороться с самим собою, со своим увяданием, своей неопрятностью, запахом своего стареющего тела, бороться со всеми предвестниками того окончательного распада, который уже в нем начался! И, сравнивая свою отяжелевшую поступь, одышку, какую-то вымученную бодрость с гибкостью и стремительностью сына, он рывком выдернул руку из-под его руки и, не в силах утаить зависть, воскликнул:

- Эх, милый мой, мне бы твои двадцать лет!

Госпожа де Фонтанен не стала прекословить, когда Женни заявила, что хочет побыть с ней вдвоем.

- Знаешь, родная, у тебя утомленный вид, - сказала она дочери, когда они остались наедине. - Ступай-ка лучше спать.

- Ну нет. Ночи и без того теперь такие длинные, - возразила Женни.

- Ты что же, плохо стала спать?

- Плоховато.

- Отчего же, родная?

Госпожа де Фонтанен с таким выражением произнесла эти слова, что они приобрели какое-то особенное значение. Женни удивленно взглянула на мать и сразу поняла, что сказала она так неспроста - вызывает ее на откровенный разговор. Она как-то безотчетно решила не поддаваться, и решила не из скрытности, а оттого что никогда не раскрывала душу, если ей казалось, что ее к этому принуждают.

Госпожа де Фонтанен притворяться не умела; обернувшись к дочери, она внимательно и прямо смотрела на нее в пепельном свете сумерек, надеясь, что ласковый взгляд пересилит холодную замкнутость Женни, которая так отдаляла их друг от друга.

- Ну вот, мы с тобой и одни, - снова заговорила она, слегка подчеркивая смысл сказанного и словно испрашивая этим прощение у дочери за то, что возвращение отца нарушило их близость, - и мне хотелось бы кое о чем потолковать с тобой, родная... Речь идет о Тибо-младшем, я с ним вчера встретилась...

Тут она остановилась: говорила она без околичностей, пока не приступила к главному, а сейчас и сама не знала, как быть дальше. Но она так тревожно склонилась над дочерью, что сама поза как бы договаривала недосказанное и явно вопрошала.

Женни молчала, и г-жа де Фонтанен, медленно отстранясь от нее, выпрямилась, отвела от нее глаза и стала смотреть на сад, уже окутанный темнотой.

Так прошло минут пять.

Ветер свежел. Г-же де Фонтанен показалось, что Женни вздрогнула.

- Тебя продует, пора возвращаться в комнаты.

Теперь ее голос звучал, как обычно. Она все обдумала: настаивать не стоит. И была довольна, что завела этот разговор, уверена, что Женни понимает ее, и уповала на будущее.

Они встали, прошли в прихожую, так и не обменявшись ни словом, и почти в полной темноте поднялись по лестнице. Г-жа де Фонтанен оказалась наверху первой и ждала на площадке у двери, ведущей в спальню Женни, - хотела поцеловать дочь на сон грядущий, как у них было заведено. Лица девушки она не различила, зато почувствовала, что та вся напряглась, словно восставая против поцелуя; мать прижала ее лицо к своему - щекой к щеке; движение это говорило о нежном сочувствии, но Женни резко отвернулась - из духа противоречия. Г-жа де Фонтанен смиренно отступила и пошла дальше - к себе в спальню. Но она заметила, что Женни так и не отворила дверь в свою комнату и не вошла туда, а идет вслед за ней, и тут же услышала ее голос, - девушка говорила громко, возбужденно, не переводя дыхания.

- Держись с ним холоднее, мама, раз ты находишь, что он к нам зачастил, вот и все!

- Кто зачастил? Жак? - воскликнула, оборачиваясь, г-жа де Фонтанен. Да ведь он не показывается у нас вот уже недели две, а то и больше!

(И в самом деле, узнав от Даниэля о приезде г-на де Фонтанена и о том, как нарушен весь уклад жизни в семье, Жак, опасаясь быть навязчивым, решил у них не бывать.) Да и оттого, что Женни далеко не столь аккуратно стала ходить в клуб, оттого, что старательно избегала Жака и часто, подождав, пока его не пригласят играть, украдкой убегала, почти и не поговорив с ним, - они редко встречались за последние две недели.

Женни решительно вошла в спальню матери, прикрыла дверь, да так и осталась стоять молча, с независимым видом.

Госпоже де Фонтанен до боли стало жаль ее, и она произнесла - лишь ради того, чтобы Женни легче было признаться:

- Уверяю тебя, родная, я так и не поняла толком, что ты хотела сказать.

- И зачем только Даниэль вздумал вводить в наш дом всех этих Тибо? раздельно и запальчиво выговорила Женни. - Ведь ничего бы и не случилось, если б он не питал столь непостижимые дружеские чувства к этим субъектам!

- А что все-таки случилось, родная? - спросила г-жа де Фонтанен, и сердце у нее зачастило.

Женни вскипела:

- Да ничего не случилось. Просто я не так выразилась! Но вот если б Даниэль, ну и ты, мама, если б вы оба вечно не звали в гости братцев Тибо, я бы не... я бы...

И голос у нее пресекся.

Госпожа де Фонтанен собралась с духом:

- Вот что, родная, объясни-ка мне все как есть. Может быть, ты подметила, что со стороны... по отношению к тебе... проявляется какое-то... какое-то особое чувство?

Не успела она договорить, как Женни склонила голову, словно подтверждая ее слова. И тотчас же представила себе сад, залитый лунным светом, калитку, свою тень на стене и то, как повел себя Жак, как тяжко оскорбил ее; но она решила ни за что не рассказывать об этом жутком мгновении, которое до сих пор неотступно, днем и ночью, напоминает ей о себе; ей казалось, что, храня его в своей душе, она вольна была относиться к выходке Жака, как ей самой вздумается, - то ли приходить от нее в ярость, то ли в смятение.

Госпожа де Фонтанен чувствовала, что решительный час пробил, и боялась только, как бы Женни снова не отгородилась от нее стеной молчания. Встревоженная мать дрожащей рукой оперлась на стол, стоявший рядом, и всем телом подалась вперед, к дочке, лицо которой смутно различала в сумеречном свете, лившемся из отворенного окна.

- Родная, - начала она, - все это, право, не так важно, если только ты сама... если ты сама...

На этот раз Женни вместо ответа стала отрицательно качать головой многократно и строптиво; мучительное беспокойство оставило г-жу де Фонтанен, и она облегченно вздохнула.

- Я всегда терпеть не могла этих противных Тибо, - вдруг крикнула Женни, и такого голоса мать еще никогда у нее не слышала.

- Старший - болван, зазнайка, а тот, другой...

- Ну, это неправда, - прервала г-жа де Фонтанен, и ее лицо вспыхнуло под покровом темноты.

- ...ну, а тот, другой, всегда дурно влиял на Даниэля! - продолжала Женни, снова ставя в вину Жаку то, что сама давным-давно отвергла. - Ах, мама, нечего их защищать! Ты не можешь чувствовать к ним расположения, ведь эти субъекты тебе чужды! Уверяю тебя, мама, я не ошибаюсь, они люди не нашей породы! Ведь они... как бы сказать... Даже когда они прикидываются, будто согласны с нашими взглядами, на них нельзя положиться: все у них не так и суть совсем иная! О, эти люди такие... - Женни замолчала, не решаясь договорить, и все же договорила: - Отвратительные! Отвратительные! - И под напором своих смятенных мыслей она продолжала без всякого перехода: - Не хочу ничего скрывать от тебя, мама. И никогда не буду. Знаешь, девочкой я испытывала недоброе чувство... пожалуй, какую-то ревность к Жаку. Просто мучительно мне было видеть, до чего Даниэль привязался к этому мальчишке! И я все думала: недостоин он брата! Себялюбивый, заносчивый! К тому же нелюдим, задира, дурно воспитан! А о внешности и говорить нечего, что у него за рот, что за челюсть... Я старалась о нем не думать! Но ничего не получилось: вечно он отпускал на мой счет язвительные замечания, а я их запоминала, злилась. Он все время торчал у нас, будто задался целью меня донимать!.. Впрочем, это дело прошлое. Сама не знаю, почему я все время вспоминаю... А потом я присмотрелась к нему поближе, лучше познакомилась. Особенно - за нынешний год. За этот месяц. И теперь я отношусь к нему по-иному. И пытаюсь быть справедливой. Отлично вижу то хорошее, что вопреки всему в нем есть. Я даже кое в чем признаюсь тебе, мама: не раз, да, да, не раз мне приходило в голову, что и меня... и меня тоже как-то влечет к нему... Впрочем, нет, нет! Это неправда! Мне все в нем противно. Или почти все.

Госпожа де Фонтанен ответила уклончиво:

- О Жаке, право, не знаю, что и сказать. Тебе легче было составить о нем суждение. А вот что представляет собой Антуан - я знаю, и уверяю тебя...

- Да ведь я же не сказала, что собой представляет Жак, - с горячностью перебила ее дочь. - Я никогда не отрицала, что он тоже высоко одаренный человек!

Тон у нее постепенно менялся. И теперь она говорила сдержанно:

- Начну с того, что все его высказывания свидетельствуют о незаурядном уме. Я это признаю. И больше того, в нем нет ничего испорченного, ему свойственны не только искренние побуждения, но и возвышенные чувства, внутреннее благородство. Видишь, мама, я и не собираюсь против него ополчаться! И ведь это еще не все, - продолжала она с какой-то торжественностью, взвешивая свои слова, а пока она говорила, г-жа де Фонтанен, пораженная до глубины души, внимательно наблюдала за ней. - Я думаю, да, я думаю, что ему предназначено свершить нечто большое, быть может - великое! Ну вот, ты и сама видишь, я стараюсь рассуждать справедливо! Да я теперь просто убеждена, что внутренняя его сила и есть та сила, которую принято называть гениальностью, вот именно - гениальностью! - повторила она, чуть ли не вызывающим тоном, хотя мать, судя по всему, и не собиралась ей противоречить. И тут она вдруг выкрикнула исступленно, с отчаянием: - И все же это ровно ничего не значит! По характеру он - настоящий Тибо! Да, настоящий Тибо! А весь род Тибо я ненавижу!

Госпожа де Фонтанен с минуту не могла вымолвить ни слова, оцепенев от изумления. Но вот она вполголоса сказала:

- Да что с тобой... Женни!

И Женни по одному лишь выражению, с каким мать выговорила эти слова, сразу угадала то самое, что недавно так ясно прочла в глазах Даниэля. Словно испуганный ребенок, метнулась она к г-же де Фонтанен, зажала ладошкой ей рот:

- Да нет же, нет! Это неправда! Уверяю тебя - неправда!

А когда мать притянула ее к себе, обняла, словно хотела уберечь от опасности, Женни вдруг почувствовала, что разжались тиски, сжимавшие ее горло, дала наконец волю слезам и, рыдая, все твердила совсем по-детски, как твердила, когда, бывало, девочкой поверяла матери свои печали:

- Мама... мама... мама...

Госпожа де Фонтанен прижала ее к груди и, ласково укачивая, тихонько успокаивала:

- Родная... не бойся... не плачь... ну что ты выдумала, право!.. Да кто же тебя неволит... Какое счастье, что ты не... (Вспомнилась ей единственная ее встреча с г-ном Тибо на следующий день после побега мальчуганов; она представила себе толстяка, восседавшего в своем кабинете между двумя священниками; и она словно увидела, как он не дает соизволения на любовь Жака; она словно увидела, как он подвергает неслыханным унижениям любовь Женни.) Ах, какое счастье, что все это не так!.. И тебе укорять себя не в чем... Я сама поговорю с этим юнцом, пусть поймет... Полно, не плачь, родная... Скоро обо всем забудешь... Покончили с этим, покончили... Ну не плачь...

Но Женни рыдала все неудержимее, потому что каждое слово матери еще сильнее терзало ей душу. И обе долго простояли так в темноте, крепко прижавшись друг к другу, - девушка, которая утаила свое горе от матери, обвившей ее руками, мать, которая однообразно повторяла слова утешения, истерзавшись за дочь, расширив глаза от ужаса, ибо, благодаря своему дару предвидения, угадывала неминуемое - судьбу, ниспосланную Женни, и чувствовала, что ни предостережениями, ни лаской, ни мольбами ей не вызволить из беды свою девочку. "В непрерывном восхождении всех сущих на земле к всевышнему, - размышляла она в безысходной тоске, - каждому смертному двигаться вперед должно в одиночку, перенося испытание за испытанием, а часто и совершая ошибку за ошибкой - должно идти тем путем, который испокон века ему предначертан..."

Но вот внизу хлопнули дверью, раздались шаги Жерома, идущего по кафельному полу прихожей, и обе вздрогнули. Женни разомкнула объятия и, не сказав ни слова, убежала, покачиваясь от тяжкого бремени - беды, которая на нее обрушилась, и зная, что уже никому на свете не облегчить ее ноши.


XI. Антуан и Рашель в кинематографе. Африканский фильм. Поздно вечером у Пакмель 

Огромная афиша перед входом в кинематограф притягивала зевак завсегдатаев бульваров.

НЕВЕДОМАЯ АФРИКА

ПУТЕШЕСТВИЕ В КРАЙ УОЛОФОВ,

СЕРЕРОВ, ФУЛБЕ, МУНДАНОВ И БАГИРМОВ.

- Начнется только в половине девятого, - посетовала Рашель.

- Ну что я тебе говорил!

Антуан, который не без досады покинул уютный мирок розовой комнаты, взял ложу нижнего яруса за решетчатой рамой в глубине зала, чтобы создать хотя бы иллюзию уединения.

И пока он брал билеты, к нему подошла Рашель.

- А я уже сделала чудесное открытие, - сказала она, увлекая его к колоннам у входа, где вывешены были фотографии - кадры из фильмов. Посмотри-ка!

Антуан прочел надпись: "Девушка из племени мунданов веет просо на берегу Майо-Кабби". Нагое тело, вместо набедренной повязки - пояс, сплетенный из соломы. Красавица из племени мунданов стояла, всем телом налегая на правую ногу; лицо у нее было сосредоточенное, грудь напряглась от тяжелой работы: правой рукой, пластично согнув ее в локте и подняв выше головы, она держала объемистый тыквенный кувшин с просом и, наклонив его, старалась, чтобы зерно текло тонкой струйкой в деревянную миску, которую она поддерживала левой рукой на уровне колена. Ничего показного в ее позе не было: посадка головы, чуть откинутой назад, изящная округлость рук, застывших в ритмичном движении, прямизна стана, твердые очертания приподнятых юных грудей, изгиб талии, напрягшиеся мышцы бедра и линия другой ноги, вольно выставленной вперед и касавшейся земли только носком, - словом, вся ее поза, исполненная гармонии, была естественна, подчинена ритму работы и поражала красотой.

- Ну а теперь посмотри на них! - продолжала Рашель, показывая Антуану на чернокожих мальчишек, вдесятером тащивших на плечах пирогу с заостренным носом. - А вот этот малыш просто красавчик! Знаешь, он - уолоф, и на шее у него висит гри-гри, и носит он голубой бубу и тарбу.

В тот вечер она говорила как-то особенно возбужденно, все улыбалась сомкнутыми губами, - можно было подумать, что мускулы ее лица сокращаются непроизвольно; она щурилась, взгляд у нее был какой-то неспокойный, бегающий, и Антуан впервые видел, как ее глаза искрятся серебром.

- Пошли, - сказала она.

- Да ведь у нас еще полчаса впереди!

- Ну и пусть, - возразила она с детским нетерпением. - Пошли.

В зале было пусто. В нише, предназначенной для оркестра, музыканты уже настраивали инструменты. Антуан поднял зарешеченную раму. Рашель так и осталась стоять рядом с ним. Сказала со смехом:

- Да завяжи ты галстук посвободнее. А то у тебя вечно такой вид, будто ты собрался вешаться и вдруг бросился бежать с веревкой на шее!

Его покоробило, и он неприметно поморщился.

А она уже шептала:

- Ну до чего же я рада, что все это увижу вместе с тобой!

Она сжала ладонями щеки Антуана, притянула его лицо к своим губам.

- И знаешь, безбородым ты так мне нравишься!

Она сбросила манто, сняла шляпу, перчатки. И они уселись.

Сквозь зарешеченную раму, за которой извне их никто не мог увидеть, они наблюдали за тем, как преображается зрительный зал, как за несколько минут в этом безгласном, пыльном, красно-буром вертепе, где смутно выступали очертания каких-то предметов, вдруг закипела многоликая толпа под невнятный гул, напоминавший птичий гомон, порою приглушенный трубными звуками хроматической гаммы. В то лето стояла небывалая жара, но сейчас, во второй половине сентября, множество парижан уже вернулось, и город стал не тот, каким был в пору отпусков, когда он так нравился Рашели, каждое лето открывавшей для себя какой-то новый Париж.

- Слушай... - произнесла она.

Оркестр только что начал играть отрывок из "Валькирии" - весеннюю песнь.

Она припала головой к плечу Антуана, сидевшего с ней рядом, совсем близко, и он услышал, как она напевает с закрытым ртом, словно эхо, вторя пению скрипок.

- А ты Цукко слышал? Цукко, тенора, - спросила она с беспечным видом.

- Слышал. А почему ты спрашиваешь?

Рашель задумалась и не отвечала, только немного погодя, будто почувствовав угрызения совести, оттого что призналась не сразу, сказала вполголоса:

- Он был моим любовником.

Прошлое Рашели живо интересовало Антуана, но никакой ревности он не испытывал. Он отлично понимал, что она хотела сказать, когда заявляла: "Памяти у моего тела нет". Но вот Цукко... Ему вспомнился потешный человечек в белом атласном камзоле, взгромоздившийся на деревянное возвышение кубической формы в третьем акте "Мейстерзингеров", - толстый, приземистый, похожий на цыгана, хоть и был в белокуром парике; в довершение всего в любовных дуэтах он непрестанно прижимал руку к сердцу. Антуан даже был недоволен, что избранник Рашели до того неказист.

- А ты слышал, как он поет вот это? - снова спросила она и пальцем начертила в воздухе арабеску музыкальной фразы. - Да неужели я тебе никогда не рассказывала о Цукко?

- Никогда.

Рашель сидела, прильнув головой к его груди, - стоило ему опустить глаза, и он видел ее лицо. Брови слегка нахмурены, веки почти сомкнуты, уголки губ чуть-чуть опущены. Ничего похожего на то оживленное выражение, какое обычно появлялось, когда она вспоминала прошлое. "Прекрасную можно было бы снять с нее маску скорби", - подумал он. И, заметив, что она все молчит, и из желания лишний раз подтвердить, что его нисколько не смущает ее прошлое, он стал допытываться:

- Ну, а как же твой Цукко?

Она вздрогнула. Сказала, томно улыбаясь:

- Что - Цукко? В сущности говоря, Цукко - ничтожество. Просто он был первым - в этом все и дело.

- А я? - спросил он несколько принужденно.

- Ты третий, - отвечала она без запинки. "Цукко, Гирш и я... И больше никого?" - подумал Антуан.

Она продолжала, все больше оживляясь:

- Хочешь, расскажу? Сам увидишь - не так-то все просто. Папа недавно умер, брат служил в Гамбурге. А я жила Оперой, театр отнимал у меня весь день: но в те вечера, когда я не танцевала, мне было до того одиноко... Так бывает, когда тебе восемнадцать лет. А Цукко уже давно за мной увивался. Я-то находила его заурядным, самовлюбленным. - Она запнулась, но продолжала: - И глуповатым. Ей-богу, я и в те дни уже находила, что он несколько глуп... Но не знала, что он такая скотина! - как-то неожиданно добавила она. Она взглянула на зал, - там только что погасили свет. - Что будут показывать сначала?

- Кинохронику.

- Ну а потом?

- Какую-то постановочную картину, вероятно - дурацкую.

- А когда же Африку?

- Напоследок.

- Вот и хорошо! - заметила она, и снова по плечу Антуана разметались ее душистые волосы. - Скажи, если начнут показывать что-нибудь путное. Тебе удобно, мой котик? А мне так уютно!

Он увидел ее влажный полуоткрытый рот. Губы их слились в поцелуе.

- А как же Цукко?

Ответила она без улыбки - вопреки его ожиданиям.

- Теперь я все недоумеваю - как могла я вытерпеть эту муку! Ну и обходился же он со мной! Возчик неотесанный! Прежде он был погонщиком мулов в провинции Оран... Подружки жалели меня; никто не понимал, почему я с ним живу. Сейчас-то я и сама не понимаю... Говорят, некоторым женщинам нравится, когда их бьют... - Помолчав, Рашель добавила: - Да нет, просто я боялась, что снова стану одинокой.

Антуану еще не доводилось подмечать в голосе Рашели такие печальные нотки, какие звучали сейчас. Он крепко обвил ее рукой, словно беря под защиту. Немного погодя объятие разомкнулось. Он задумался о том, что его легко разжалобить, что жалость - одно из проявлений чувства превосходства над другими, что в ней-то, быть может, и скрывается причина его привязанности к брату; до встречи с Рашелью он, случалось, задавался вопросом, уж не заменяет ли ему жалость всякую любовь?

- А потом? - снова заговорил он.

- Потом он меня бросил. Ясное дело, - произнесла она, не выказывая никакого огорчения.

И после паузы добавила приглушенным голосом, словно заклиная Антуана молча выслушать ее признание.

- Я ждала ребенка.

Антуан даже подскочил. Ждала ребенка? Невероятно! Да как же он, врач, не заметил никаких следов...

Рассеянным и раздраженным взглядом смотрел он на экран, где разворачивались события, запечатленные кинохроникой:

НА БОЛЬШИХ МАНЕВРАХ:

Господин Фальер ведет беседу

с немецким военным атташе.

Будущее разведывательной службы.

Моноплан Латама делает посадку

главнокомандующему доставлены ценнейшие сведения.

Президент республики изъявил желание,

чтобы ему представили бесстрашного авиатора.

- Нет, он не только из-за этого меня бросил, - поправилась Рашель. Вот если б я продолжала выплачивать его долги...

И вдруг Антуан вспомнил, что видел у нее фотографию младенца, вспомнил, как Рашель выхватила снимок у него из рук, как сказала: "Это... моя крестница. Ее нет в живых".

Сейчас он был раздосадован, унижен в своем профессиональном самолюбии и даже не удивлялся, что Рашель разоткровенничалась.

- Так это правда? - пробормотал он. - У тебя был ребенок? - И поспешил добавить, усмехаясь с проницательным видом: - Впрочем, я уже давно об этом догадывался.

- А ведь никто не замечает! Я так тщательно следила за собой - ради сценической карьеры.

- Я же врач! - заметил он, поведя плечами.

Она улыбнулась: проницательность Антуана льстила ее тщеславию. После недолгого молчания она продолжала, не меняя позы, словно обессилев:

- Знаешь, стоит мне вспомнить те дни, и я вижу, что лучшая пора жизни прожита, так-то, котик мой! Гордая я тогда была! И когда пришлось взять отпуск в театре, - ведь я становилась все грузнее, - подумай только, куда я отправилась: в Нормандию! В захолустную деревушку, где у меня была знакомая - пожилая женщина, прежде она служила в нашей семье, вырастила нас с братом. Как обо мне там заботились! Я бы охотно навсегда там осталась. Да и следовало бы. Но только, знаешь, что такое сцена, - раз попробуешь... Я думала, что поступаю разумно, отдала дочурку на попечение кормилицы, ничуть не тревожилась. А спустя восемь месяцев... Да я и сама разболелась... добавила она со вздохом после недолгого молчания. - Роды мне повредили. Пришлось уйти из Оперы - все потеряла сразу. И снова я стала такой одинокой.

Антуан наклонился. Нет, она не плакала, глаза у нее были широко открыты, устремлены на потолок ложи; но они медленно наполнялись слезами. Обнять ее он не решился, он уважал ее печаль. Он раздумывал обо всем, что сейчас услышал. С Рашелью у него всегда так получалось: каждый день он воображал, будто уже стоит на твердой почве и может, окинув взглядом всю жизнь своей возлюбленной, составить общее о ней суждение; но уже на следующий же день новое признание, воспоминание, даже пустячный намек открывали перед ним такие дали, о которых он и не подозревал, и в них снова терялся его взгляд.

Она выпрямилась и подняла руки - поправить прическу, но вдруг замерла и, громко ахнув, указала рукой на экран. Вскинув глаза, еще увлажненные слезами, невольно захваченная зрелищем, она следила за тем, как некая юная всадница спасается бегством от преследователей: человек тридцать индейцев мчались вслед за ней, как свора гончих псов. Амазонка брала приступом утес за утесом, вот она показалась на гребне горы и, не раздумывая, слетела вниз по отвесному склону прямо в реку; тридцать всадников ринулись вдогонку и исчезли в пенистом водовороте; но она уже перемахнула на другой берег, пришпорила лошадь и помчалась дальше; напрасные усилия - похитители вскачь несутся вслед за ней и вот-вот настигнут. Сейчас на девушку со всех сторон накинут лассо, вот они уже извиваются в воздухе над ее головой, но тут она оказалась на железном мосту, под которым ураганом мчится скорый поезд; она мигом соскользнула с седла, перепрыгнула через перила и бросилась в пустоту.

У зрителей перехватило дыхание.

И в тот же миг девушка показалась снова - на крыше вагона, и поезд мчал ее дальше на всех парах: она стояла подбоченясь, с разметавшимися волосами, о развевающейся на ветру юбкой, а индейцы безуспешно наводили на нее карабины.

- Здорово, верно? - воскликнула Рашель, дрожа от удовольствия. - Обожаю такие штуки!

Он снова привлек ее, посадил к себе на колени. Он баюкал ее в своих объятиях, как ребенка, - ему хотелось утешить ее, заставить забыть обо всем, что было чуждо их любви. Но он молчал; он перебирал медово-желтые бусины ее ожерелья, разделенные свинцово-серыми комочками амбры, - от прикосновения пальцев они чуть теплели и начинали пахнуть так сильно, что, случалось, спустя дня два ладони еще хранили их стойкий аромат. Она позволила ему расстегнуть на ней кофточку, и он прильнул щекой к ее груди. Вдруг она сказала:

- Войдите!

На пороге появилась молоденькая девушка - билетерша; очевидно, она перепутала ложи и, тут же отступив, захлопнула дверь; однако успела окинуть любопытным взглядом полураздетую Рашель в тесных объятиях Антуана. Он хотел было отстраниться, но не успел.

Рашель хохотала:

- Вот глупыш! Может быть, она ожидала, что... А ведь недурна...

Слова Рашели, тон ее так поразили Антуана, что ему захотелось заглянуть ей в лицо, но она прижалась лбом к его плечу, и он уловил лишь ее смех странный, почти беззвучный, гортанный смех, который всегда был ему неприятен. Загадочное прошлое Рашели, которое подчас все еще властвовало над ней, вызывало у Антуана такое ощущение, будто перед ним полуразверстая пропасть. Смешанное чувство неловкости и любопытства усложнялось еще и тем, что втайне он испытывал унижение; ведь до сих пор он привык сам, пользуясь положением врача, озадачивать других скептическими усмешками и многозначительными недомолвками. Когда же в его жизнь вошла Рашель, роли переменились: для Антуана стало ясно, что он до крайности неискушен в любовных делах, и хоть и не признавался себе до конца, чувствовал он себя в этой области не очень-то уверенно. Как-то раз, чтобы отыграться, он даже попробовал сочинить какую-то неправдоподобную историю - припомнил случай из больничной жизни и приплел к ним россказни сестер в дежурке, причем дал понять, будто сам ко всему этому причастен. Но Рашель, ласково посмеиваясь, сразу же его прервала:

- Перестань, перестань! Ну чего ты пыжишься? Ведь я люблю тебя таким, какой ты есть.

Он вспыхнул и был так уязвлен, что никогда уже не возвращался к этой теме.

Антракт кончился, а ни он, ни она так и не нарушили молчания.

Но вот объявили о начале кинокартины, снятой в Африке. Стало темно. Оркестр затянул негритянский напев.

Рашель отстранилась и пересела к самому барьеру ложи. Она негромко сказала:

- Только бы хорошо было снято.

Пейзажи сменялись пейзажами. Появилась тихая заводь под сенью исполинских деревьев, опутанных лианами, клонящими их к земле. На водной глади - гиппопотам, будто всплывшая туша утонувшего быка. Следующий кадр на песке устроили возню черные обезьянки с полукружьями белых бород, совсем как у старых моряков. Затем на экране возникло селение: безлюдная площадь, вся в трещинах от зноя; горизонт, заслоненный хижинами и изгородями, потом показался двор, где "девицы" племени пель, с оголенными торсами, мускулистыми ляжками, в набедренных повязках в обтяжку, растирали зерно в больших деревянных чашках среди ватаги чернокожих ребятишек, кувыркавшихся в пыли. Были тут и еще женщины, - одни тащили объемистые корзины, другие пряли, сидя по-портновски, скрестив ноги, - в левой руке они держали прялку, а правой вращали веретено, стоявшее в деревянном корыте и по форме напоминающее волчок, - на него и наматывалась нить.

Рашель сидела, заложив ногу на ногу, опираясь локтем о колено, уткнув подбородок в ладонь, вся устремившись вперед и не сводя глаз с экрана, - до Антуана доносилось ее дыхание. То и дело, не оборачиваясь, она негромко говорила ему:

- Котик... посмотри... да посмотри же...

Картина кончилась неистовой пляской под звуки там-тама в сумерках на площади, окаймленной пальмами. Толпа из одних лишь чернокожих, лица которых застыли от напряженного внимания, зато тела ходуном ходили от восторга, тесным кольцом окружила двух негров, почти совсем нагих, прекрасно сложенных, пьяных, взмокших от пота - они то ловили друг друга, то сшибались, то вступали в яростную схватку, то отскакивали в стороны, то тянулись и льнули друг к другу в каком-то исступлении, подчиненном четкому ритму, и движения их были то воинственны, то сладострастны, ибо попеременно выражали боевой задор и плотское вожделение. Черноликие зрители затаили дыхание, притоптывали вне себя от восторга и все ближе придвигались к танцорам, сужая круг и, все ускоряя темп, без передышки хлопали в ладоши и били в барабаны, заставляя одержимых плясунов двигаться все быстрей, все неистовей. Оркестр перед экраном замолк: теперь доносились мерные звуки из-за кулис - там хлопали в ладоши, и это придавало какую-то ошеломляющую жизненность всему, что изображалось на экране, какую-то неодолимую заразительность тому напряженному до исступления сладострастию, которое искажало лица всех этих бесноватых.

Сеанс закончился.

Публика устремилась к выходу. Служительницы натянули чехлы на опустевшие кресла.

Рашель, молчаливая, подавленная, все не вставала; но Антуан уже подавал ей манто, и она поднялась, подставила губы для поцелуя.

Они вышли последними, не проронив ни слова. Но у подъезда кинематографа, попав на вольный простор Бульваров, в толпе, хлынувшей сразу из разных увеселительных мест, они почувствовали всю прелесть этой ночи, светящейся огнями, в лучах которых кое-где уже кружились осенние листья, и когда Антуан, взяв ее под руку, шепнул: "Вернемся к тебе, правда?" - она воскликнула.

- О, не сейчас. Пойдем куда-нибудь. Так хочется пить.

И, увидев под колоннадой у фасада кадры, выставленные за стеклом, она свернула туда, чтобы еще раз взглянуть на фотографию молодого негра.

- Ах, просто удивительно, как он похож на боя, который проделал с нами весь путь вниз по Казаманке, - сказала она. - Он был уолоф - Мамаду Дьен.

- Тебе куда хочется пойти? - спросил он, не показывая вида, что разочарован.

- Куда-нибудь. Может быть, в "Британик"? Нет, знаешь, лучше к Пакмель. Пойдем пешком. Выпьем у Пакмель замороженного шартреза и вернемся домой.

И она прижалась к нему в самозабвении, словно обещая вознаградить за все.

- Мне как-то не по себе становится, когда я вспоминаю маленького Мамаду, особенно сегодня после картины, - продолжала она. - Помнишь, я показывала тебе фотографию: Гирш сидит на корме китобойного судна? Ты еще сказал, что он похож на будду в шлеме, какой носят в тропиках. Так вот, помнишь боя, на плечо которого он отпирается? Мальчик кажется еще чернее от белого бубу. Вот это был Мамаду.

- А может быть, это он и есть, - произнес Антуан, просто чтобы поддержать разговор.

Она вздрогнула и ответила не сразу:

- Бедный малыш. Спустя несколько дней его у нас на глазах проглотил... Да, да, когда он купался или нет, не совсем так, все случилось из-за Гирша... Гирш побился об заклад, что Мамаду не отважится переплыть рукав реки и достать хохлатую цаплю, которую я подстрелила. Как же я потом жалела, что попала в эту цаплю! Мальчику захотелось показать свою храбрость, он бросился в воду и поплыл, а мы смотрели, и вдруг!.. О, сцена была жуткая! И длилось это всего несколько секунд, вообрази только! Мы увидели, как он вдруг поднялся над водой, он был схвачен за ноги... А его крик!.. В таких случаях Гирш бывал неподражаем. Он тотчас же понял, что бой погибнет, что ему предстоят ужасные муки, он прицелился, и бах!.. голова у мальчугана лопнула, как тыква. Черт побери, ведь это было меньшее из двух зол, как ты думаешь? Но я чуть было не упала в обморок. - Она замолчала и прижалась к Антуану. - На другой день мне захотелось сфотографировать на память это место. Вода была такая гладкая, гладкая... Кто бы мог подумать...

Голос ей изменил. Она снова надолго замолчала. Потом проговорила:

- Ах, для Гирша человеческая жизнь ничего не стоит! А ведь он любил боя! И все же рука у него не дрогнула. Такой уж это был человек... Даже после этого случая он продолжал стоять на своем и обещал отдать свой будильник тому, кто достанет для меня хохлатую цаплю. Я воспротивилась. Он заставил меня замолчать; и знаешь, пришлось повиноваться... И в конце концов хохлатку я получила: один из носильщиков, негр, оказался удачливее боя. Она уже улыбалась: - Я до сих пор храню хохолок этой цапли. Нынешней зимой носила его на плюшевой шляпке темно-бежевого цвета, - прелесть как было мило.

Антуан молчал.

- Ах, как тебя обедняет то, что ты никогда не, бывал в тех краях! воскликнула она, внезапно отшатнувшись от него.

Но она тут же раскаялась и снова взяла его под руку.

- Не обращай внимания, котик; в такие вечера, как сегодня, мне бывает так плохо. По-моему, меня даже немного лихорадит... Видишь ли, во Франции просто задыхаешься, жить по-настоящему можно только там! Если бы ты только знал, как свободно чувствуют себя белые среди чернокожих! Здесь даже и не предполагают, какой безграничной свободой мы там пользуемся! Никаких правил, никаких ограничений! Там нечего бояться мнения окружающих! Понимаешь? Да вряд ли ты это поймешь. Там ты вправе быть самим собой, всюду и всегда. Так же свободно себя чувствуешь перед всеми этими черными, как здесь перед своим псом. И в то же время ты живешь в семье чудесных существ, - какой у них такт, сколько чуткости, ты и представления не имеешь! Вокруг тебя веселые, молодые улыбающиеся лица, горящие глаза, угадывающие любое твое желание... Вот как сейчас помню... Тебе не надоело, котик?.. Помню, как однажды в самой глуши на привале, под вечер, Гирш разговаривал с вождем какого-то племени близ источника, куда женщины приходят за водой, как раз в это время. И вдруг мы увидели двух девочек, которые вдвоем несли большой бурдюк из козьей кожи. "Это мои дочки", - объяснил каид. И ничего больше. Старик понял. И в тот же вечер край палатки, где я была вместе с Гиршем, бесшумно приподнялся: это были те самые девочки, и они улыбались... Повторяю тебе: малейшее желание... - произнесла она, молча сделав несколько шагов. - А вот еще кое-что вспомнилось. Знаешь, я как-то успокаиваюсь, когда кому-нибудь рассказываю обо всем этом!.. Так вот, мне вспомнилось... Дело было в Ломэ, тоже в кинематографе. По вечерам там все ходят в кинематограф. Это просто терраса кафе - она ярко освещена, а кругом кусты в ящиках, но вот свет гаснет, начинается сеанс. Все потягивают прохладительные напитки. Представляешь себе картину? Европейцы-колонизаторы, одетые во все белое, полуосвещены отраженным светом от экрана; а позади в неслыханной синеве ночи под яркими звездами, - нигде в мире они так не сверкают, - стоят туземцы, юноши и девушки - такие красивые!.. лица еле видны в темноте, глаза горят, как у кошек!.. Тебе даже и знака подавать не надо. Твой взгляд останавливается на одном из этих гладких лиц, глаза на миг встречаются... и все. Этого достаточно. Через несколько минут ты встаешь, идешь, даже не оборачиваясь, входишь в свой отель, где все двери нарочно не запираются... Я жила на втором этаже... Только успела я раздеться... кто-то царапается в ставню. Тушу свет, открываю - это он! Забрался по стене, словно ящерица, и, не произнеся ни слова, сбросил с себя бубу. Никогда мне этого не забыть. Губы у него были влажные, свежие, свежие...

"Черт возьми, - подумал Антуан. - Негр... и без предварительного медицинского осмотра..."

- А какая у них кожа! - продолжала Рашель. - Тонкая, как кожица плода! Все вы тут никакого понятия не имеете, что это такое! Атласная кожа, сухая и гладкая, будто ее только что натерли тальком; глянцевитая кожа - ни изъяна, ни шероховатости, ни влажности, и такая жаркая, но от внутреннего жара, понимаешь? Так сквозь шелковый рукав чувствуешь жар больного лихорадкой. Как будто теплое тело птицы под перьями!.. И когда смотришь на их кожу, там, на ярком африканском солнце, когда свет скользит по плечу или по бедру, то кажется, что на этом золотистом шелку появляется какое-то голубое сияние, не могу я тебе толком объяснить, ну словно какой-то неосязаемый стальной налет, какой-то немеркнущий лунный отсвет... А какой у них взгляд! Ты, конечно, уже заметил, как ласковы их глаза? Белки какие-то конфетные, а зрачки так и шныряют... И потом... Не знаю, как выразиться... Там любовь совсем не то что у вас. Там это молчаливый акт, но акт священный и естественный. Именно естественный. И к нему не примешивается ничего рассудочного, ровно ничего и никогда. А охота за наслаждением, которая здесь ведется всегда так или иначе тайком, там узаконена, как сама жизнь, и так же, как жизнь, любовь там естественна и священна. Ты понимаешь меня, котик? Гирш всегда говорил: "В Европе вы получаете то, что заслужили. А этот край существует для нас - людей свободных". Ах, как он любит чернокожих! - И она расхохоталась. - Знаешь, как я это заметила в первый раз? Я тебе, кажется, уже рассказывала. Было это в ресторане в Бордо. Он сидел против меня. Мы болтали. Вдруг взгляд его нацелился на что-то позади меня, глаза его вмиг блеснули... так ярко блеснули, что я быстро обернулась, - что же я увидела? Около серванта появился негритенок лет пятнадцати, прекрасный, как принц: он нес вазу с апельсинами. - И она добавила приглушенным тоном: - Вполне вероятно, что именно в этот день меня и обуяло желание побывать там самой...

Некоторое время они шли молча.

- Моя мечта, - проговорила она вдруг, - в старости сделаться содержательницей дома свиданий... Да, да... Не возмущайся, такие дома бывают разного сорта; мне бы, разумеется, хотелось содержать приличный дом. Не хочу стариться среди стариков... Пусть вокруг меня живут существа молодые, с прекрасными молодыми телами, свободные, чувственные... Тебе это непонятно, котик?

Они подошли к бару Пакмель, и Антуан не ответил. Да он и не знал, что сказать. Странный был у Рашели житейский опыт, и это беспрестанно поражало его. Он чувствовал, как непохож он на нее, как привязан корнями к Франции, привязан своим буржуазным происхождением, работой, честолюбивыми замыслами, всем своим хорошо подготовленным будущим! Он отлично знал, какие цепи приковывают его, но ни на минуту не хотел их порвать; а ко всему, что любила Рашель и что было ему так чуждо в ней, он испытывал ту настороженную злобу, какую испытывает домашнее животное к дикому зверю, что бродит вокруг и угрожает безопасности жилья.

Только багряные полосы света на занавесях говорили, что за стеной заснувшего фасада, в баре, царит оживление. Вертящаяся дверь заскрипела, повернулась, впуская свежую струю воздуха в бар, где было жарко, пыльно и витали алкогольные пары.

Народу там было полно. Танцевали.

Рашель усмотрела невдалеке от гардероба свободный столик и, не успев сбросить с плеч манто, уже заказала зеленый шартрез с толченым льдом, И как только его принесли, зажала в губах две маленькие соломинки и словно замерла, положив локти на стол, опустив глаза.

- Взгрустнулось? - шепнул Антуан.

Не переставая тянуть шартрез, она на миг подняла глаза и улыбнулась ему - как могла веселее. Недалеко от них японец с детским личиком и ржавыми зубами, улыбаясь, с учтивым невниманием ощупывал могучие мускулы брюнетки, сидевшей возле него и бесстыдно вытянувшей руки на скатерти.

- Закажи-ка мне еще шартреза, такого же, хорошо? - проговорила Рашель, показывая на пустую рюмку.

Антуан почувствовал, как кто-то легко прикоснулся к его плечу.

- А я не сразу вас узнал, - произнес дружеский голос. - Значит, вы сбрили бороду?

Перед ними стоял Даниэль. Резкий свет люстры освещал его стройную, гибкую фигуру, безукоризненный овал его лица; в руках без перчаток он держал рекламку, сложенную веером, сжимая и разжимая ее, как пружину; он дерзко улыбался, вызывая в памяти образ молодого Давида, испытывающего свою пращу.

Антуан, представляя его Рашели, вспомнил, как Даниэль бросил ему однажды: "Я поступил бы так же, как вы, лжец вы эдакий!" - но на этот раз воспоминание показалось ему не таким уж неприятным, и он был доволен, заметив, каким взглядом молодой человек, поцеловав руку Рашели и выпрямляясь, окинул поднятое к нему лицо, руки и шею, белизну которой оттенял бледно-розовый шелк корсажа.

Даниэль перевел глаза на Антуана, потом понимающе улыбнулся молодой женщине, как бы одобряя ее вкус.

- Да, в самом деле, так гораздо лучше, - заметил он.

- Так гораздо лучше, пока я жив, - согласился Антуан тоном студента-медика - заправского шутника. - Но если бы вам, как мне, пришлось иметь дело с трупами! Ведь дня через два...

Рашель стукнула рукой по столу, заставив его замолчать. Она часто забывала, что Антуан - врач. Она обернулась к нему и, пристально посмотрев на него, прошептала:

- Мой тубиб!

Неужели это самое лицо, такое теперь знакомое, возникло перед ней в ночь операции при резком свете лампы? Неужели - это та же героическая маска, грозно-прекрасная и такая недоступная? Как хорошо она узнала теперь, особенно когда борода была сбрита, все выпуклости, неровности, крохотные родинки на этом лице! Бритва обнаружила легкую впалость щек, можно сказать, некоторую вялость ткани, - и мягкий их контур немного сглаживал угловатые линии нижней челюсти. Как хорошо ей была знакома, даже вслепую, когда по ночам она сжимала в ладонях его квадратную челюсть, линия этого усеченного подбородка, внизу такого плоского, что однажды она с удивлением воскликнула: "А челюсть у тебя, совсем как у змеи!" Но больше всего ее удивляла, когда не стало бороды, длинная и извилистая, выразительная и в то же время как бы застывшая линия тонкого рта, углы которого почти никогда не приподнимались и редко опускались; они завершались властными складками, говорившими о силе воли - почти нечеловеческой воли, какую видишь на лицах античных статуй. "Неужели у него такая сильная воля?" - вопрошала она себя. Она опустила голову, глаза ее лукаво скользнули за ресницами, и по этой золотистой бахроме словно пробежала искорка.

Антуан позволял рассматривать себя с блаженной улыбкой человека, который знает, что его любят. С той поры, как он сбрил бороду, у него появилось немного иное представление о самом себе; он стал придавать не такое большое значение своему властному взгляду. Он открыл в себе новые возможности, которые ему самому нравились. К тому же за последнее несколько недель он чувствовал, что стал преображаться. Преображаться до такой степени, что все события его минувшей жизни - до появления Рашели - совсем потускнели. Ведь все это происходила до того. Что означало "до того"? Он не пытался уточнять. До преображения. Он изменился и духовно стал как будто более гибок; возмужал и в то же время словно бы помолодел. Он любил повторять про себя, что сделался более сильным. И, пожалуй, именно так и было; духовная его сила стала, быть может, менее рассудочна, чем раньше, но зато стала и более могучей, более искренней в своих проявлениях. Он замечал это и по своей работе; их союз вначале мог, казалось, вызвать перебои в ней, но работа вдруг снова закипела, стала еще напряженнее, заполнила его жизнь, как многоводная река.

- Не стоит заниматься так долго моей особой, - сказал Антуан, предлагая стул Даниэлю. - Мы только что пришли из кинематографа: смотрели африканский фильм.

- Вам не доводилось выезжать из Европы? - спросила Рашель.

Даниэль был удивлен звучностью ее голоса.

- Нет, сударыня, никогда.

- Ну, тогда, - продолжала она и принялась за шартрез, со вкусом опуская в бокал две свежие соломинки, - вам нужно посмотреть этот фильм. Кадры есть превосходные, например, шествие носильщиков на закате солнца... Не правда ли, Антуан? А игры детишек на песке, пока женщины разгружают пироги...

- Пойду непременно, - откликнулся Даниэль, глядя на нее. После короткой паузы он добавил: - А вы знаете Аниту?

Она покачала головой.

- Это цветная американка, постоянно бывает в баре. Да вот она, в белом, позади Марии-Жозефы, вон той высокой особы, увешанной жемчугами.

Рашель привстала и увидела за парами танцующих смугло-желтый профиль, затененный полями огромной шляпы.

- Это не чернокожая, - произнесла она разочарованно, - она креолка.

На лице Даниэля промелькнула едва заметная усмешка.

- Простите, ошибка, сударыня, - сказал он. Затем, обернувшись к Антуану, спросил: - Вы часто здесь бываете?

Антуан готов был ответить утвердительно, но помешало присутствие Рашели.

- Почти никогда, - сказал он.

Рашель следила глазами за Анитой, которая пошла танцевать с Марией-Жозефой. На гибком теле американки в обтяжку сидело белое атласное платье, блестящее, как птичье оперение, и отливавшее перламутром при каждом движении ее длинных ног.

- Поедете завтра в Мезон? - спросил Антуан.

- Я только что оттуда, - отвечал Даниэль. Он хотел было что-то сказать Антуану, но поднялся, увидев молодую женщину испанского типа, одетую в тюлевое платье лимонного цвета.

- Прошу извинить меня, - пробормотал он, удаляясь. Он подхватил молодую женщину под руку и в плавном танце увел ее в дальний угол, где находились музыканты.

Анита остановилась. Рашель видела, как она со спокойной лебединой грацией, рассекая поток танцующих, проплыла к столику, за которым сидели они с Антуаном. Креолка задела стул молодого человека и приблизилась к диванчику, на котором сидела Рашель, вынула что-то из сумочки, зажала в руке, затем, очевидно считая, что находится в достаточно уединенном месте (а возможно, не обращая внимания на взгляды посторонних), вытянула ногу, поставила ее на диванчик, проворно отогнула подол платья и сделала себе укол в бедро. Рашель заметила кусочек светло-коричневой кожи, мелькнувшей между двумя полосками шелковистой белизны, и невольно зажмурилась; Анита опустила юбку, выпрямилась пластичным движением, причем на ее смуглой щеке сверкнула жемчужная серьга, продетая в мочку уха, и неторопливой поступью вернулась к подруге.

Рашель снова положила локти на стол и, полузакрыв глаза, стала тянуть ледяной ликер. Ласковые звуки скрипок, протяжное навязчивое пение смычков истомили ее, довели до изнеможения.

Антуан посмотрел на нее, шепнул:

- Лулу...

Она подняла глаза, допила бокал до последней зеленой льдинки и, не сводя с него взгляда - какого-то нового для него, насмешливого, почти наглого, вдруг спросила:

- А ты никогда... не встречался с чернокожей женщиной?

- Нет, - ответил Антуан, храбро качнув головой.

Она умолкла. Какая-то непонятная усмешка медленно тронула ее губы.

- Ну, теперь пойдем, - сказала она резко.

Она уже закуталась в манто из темного шелка, словно в маскарадное домино во время ночного праздника. И когда Антуан вслед за ней вошел во вращающиеся двери, он снова услышал, как сквозь сжатые зубы у Рашели вырвался короткий, почти беззвучный смех, который так его отпугивал.


XII. Жером встречается с Ринеттой 

Когда Жером еще жил в Париже на улице Обсерватории, он распорядился, чтобы консьерж брал всю его корреспонденцию, а сам он время от времени за ней заходил. Потом перестал показываться, даже не оставил своего адреса, так что за два последних года скопилось огромное количество всякой печатной дребедени. И как только консьерж узнал, что г-н де Фонтанен прибыл в Мезон-Лаффит, он передал все Даниэлю, попросив вручить корреспонденцию в собственные руки адресата.

В груде бумаг, к своему великому удивлению, Жером нашел два старых письма.

Одно из них, отправленное восемь месяцев назад, извещало, что на его имя открыт текущий счет на сумму в шесть тысяч и несколько сот франков, оставшихся после ликвидации какого-то его не вполне удачного предприятия, он давно махнул рукой на эти деньги.

Лицо его просияло. То, что на его текущем счету появились деньги, рассеивало неприятное чувство, которое тяготило его с той поры, как он водворился в Мезон-Лаффите; неприятное чувство было вызвано не только пребыванием в семье, где он уже был лишним, но также и денежными затруднениями, ранившими его гордость.

(Уже пять лет, как супруги поделили свое имущество. Г-жа де Фонтанен, отказавшись от развода, отстранила мужа от всех дел, связанных со скромным наследством, которое оставил ей отец-пастор. Наследство это, уже довольно сильно порастраченное, все же позволяло ей существовать более или менее безбедно, не отказываться от своей квартиры и не экономить средства для воспитания детей. А Жером, не успевший пустить на ветер ее родовое имение, продолжал заниматься делами: даже в Бельгии и Голландии, куда его таскала за собой Ноэми, он играл на бирже, занимался спекуляциями, финансировал всякие новые изобретения и, несмотря на все свое легкомыслие, обладал даже некоторым чутьем и нюхом в рискованных предприятиях, затевая довольно успешные дела. Год на год не приходился, но все же он почти всегда жил припеваючи; ему случалось даже, для успокоения совести, переводить на текущий счет жены по нескольку тысяч франков, чтобы принять некоторое участие в расходах на содержание Женни и Даниэля. Однако за последние месяцы жизни за границей его положение сильно пошатнулось, и он не мог пользоваться капиталом, который вложил в дела, даже помышлять не мог о том, чтобы вернуть Терезе деньги, которые она привезла ему в Амстердам, и принужден был жить на ее содержании. Это его очень мучило; особенно тяжела была мысль, что жена может подумать, будто нужда заставила его вернуться к семье.)

Поэтому некоторая сумма денег, неожиданно появившаяся у него, вернула Жерому долю самоуважения. Ведь какое-то время он будет располагать свободой.

Ему не терпелось поделиться новостью с женой, и он уже направился к двери, на ходу распечатывая второй конверт, надписанный ученическим почерком, который ничего ему не говорил, как вдруг остановился, до того был ошеломлен:

"Сударь!

Сообщаю вам, что со мной произошло событие, лично мне не доставившее горя, а даже, напротив, очень большую радость, потому как я долго мучилась от своего одиночества, но из-за этого меня прогнали с места, и я совсем теперь отчаялась, но ведь вы меня не бросите без средств к жизни в такое время, а ведь другого места мне теперь не найти, ведь становится мне все труднее, а на руках у меня осталось всего тридцать франков да тридцать су и за душой нет у меня ни гроша - нечем содержать ребеночка, которого я хотела бы выкормить сама, как это и полагается.

А также я вас ни в чем не упрекаю и надеюсь, что письмо мое вас не рассердит и вы придете мне на помощь завтра или послезавтра - самое позднее в четверг, а то я и сама не знаю, что со мною будет.

Любящая и верная Вам В.Ле Га".

Сначала он ничего не понял. Ле Га? Кто это И вдруг вспомнил: "Да это Викторина... Крикри!"

Он вернулся, сел, вертя письмо в руках. "Завтра или послезавтра". Он разобрал дату на штемпеле и высчитал: письмо ждало его два с лишним года. Бедняжка Крикри! Что же с ней сталось? Что подумала она о его молчании? Что с ребенком? Он задавал себе все эти вопросы без особого волнения, а выражение сострадания, безотчетно появившееся на его лице, было всего лишь данью условностям. Однако в его памяти все явственнее вырисовывалось, смущая его душу, маленькое, застенчивое, пугливое существо, невинные глаза, детский ротик...

Крикри. Да, как он с ней познакомился? Ах да, у Ноэми - она вывезла девочку из Бретани. Ну, а потом? Он смутно припомнил гостиницу где-то на окраине города, куда он поселил ее недели на две. А почему он ее бросил?.. Он ясно вспомнил их встречу года два спустя, во время отъезда Ноэми, и ясно представил себе мансарду, где она жила, - служила где-то горничной, вспомнил, как он поднимался к ней под вечер, затем меблированные комнаты на улице Ришелье, куда он водворил ее, - страсть его продолжалась месяца два-три, пожалуй, даже больше?

Он перечитал записку, проверил дату. Знакомый пыл обуял его, затуманил глаза. Он встал, выпил стакан воды, опустил письмо в карман и, держа в руках извещение из банка, отправился к жене.

Часом позже он сел в поезд и поехал в Париж.

В десять часов утра он вышел из вокзала Сен-Лазар, окунулся в ласковые лучи сентябрьского солнца, испытывая какое-то радостное головокружение. Он направился к банку, потоптался у окошечка, потом расписался в получении денег и, положив банкноты в бумажник, вскочил в ждавшее такси с таким чувством, будто на этот раз он навсегда выбрался из мрака, в котором пребывал последние недели, воскрес к жизни.

Колеся по Парижу от консьержа к консьержу, он, даже не успев позавтракать, предпринял ряд сложных и вначале бесплодных попыток, которые около двух часов пополудни привели его к некой Барбен, именовавшейся также мадам Жюжю. Дома он ее не застал. Но горничная, молоденькая и болтливая, заявила, что она хорошо знает мадемуазель Ле Га, а иначе говоря мадемуазель Ринетту.

- Но только в гостинице, где она снимает комнату, мадемуазель бывает не иначе как по средам, в свободный день, - пояснила она.

Жером покраснел, но зато все для него сразу прояснилось.

- Ясно, мне это известно, - произнес он с усмешкой человека осведомленного. - Вот поэтому-то мне и нужен ее второй адрес.

Они посмотрели друг на друга, как два товарища. "А ведь она недурна", мелькнуло в голове у Жерома. Но тут же он решил думать только о Крикри.

- Это на Стокгольмской улице, - улыбаясь, сказала девушка.

Жером отправился туда. Выйдя из такси, он быстро нашел нужный ему дом. И какая-то неотвязная мягкая грусть, - он еще не признался себе в ней, но ему уже приходилось с нею бороться, - вытеснила все другие чувства, волновавшие его с самого утра.

Когда он вошел и яркий дневной свет сменился искусственным сумраком, стало еще тоскливее. Его проведи в "японскую" комнату, в которой от Японии был только дешевый веер, приколотый на стене над изголовьем кровати; он стоял, держа шляпу в руке, в какой-то развязной позе и со всех сторон видел свое отражение в безжалостных зеркалах; тогда он присел на краешек дивана. Наконец дверь с шумом распахнулась, появилась девушка в сиренево-розовой тунике и сразу остановилась как вкопанная.

- Ой... - воскликнула она.

И он подумал, что девушка ошиблась комнатой. Но она невнятно выговорила, отступая к двери, которую машинально захлопнула, войдя в комнату:

- Это вы?

Он все еще не узнавал ее.

- Ты ли это, Крикри?

Не сводя глаз с Жерома, словно ожидая, что он вот-вот выхватит из кармана оружие, Ринетта протянула руку к кровати, сорвала покрывало и завернулась в него.

- В чем дело. Кто вас послал ко мне? - спросила она.

Напрасно он искал на красивом, немного одутловатом лице этой накрашенной, коротко остриженной девушки детские черты Крикри; даже свежий крестьянский голос стал уже совсем иным.

- Что вам от меня надо? - повторила она.

- Захотелось повидаться с тобой, Крикри.

Он говорил мягко. Она неправильно поняла его и с минуту колебалась; потом отвела от него взгляд и, очевидно, примирилась с обстоятельствами.

- Дело ваше, - ответила она.

И, не снимая покрывала, в которое завернулась, но слегка приоткрыв грудь и руки, она подошла к дивану и села.

- Кто послал вас? - снова спросила она, опустив голову.

Он не понял вопроса. Стоя перед ней в замешательстве, он объяснил, что после долгого пребывания за границей вернулся во Францию и вот нашел ее письмо.

- Мое письмо? - переспросила она, подняв ресницы.

Он узнал блеск ее серо-зеленых глаз, по-прежнему таких ясных. Протянул ей конверт, она взяла его, как-то оторопев, и стала рассматривать.

- Правильно! - проговорила она, бросив на Жерома недобрый взгляд. Подержав письмо в руке, она покачала головой и продолжала: - Ловко! Даже не ответили мне.

- Да ведь я только сегодня утром распечатал твое письмо, Крикри!

- Все равно, могли бы мне ответить, - стояла она на своем, упрямо тряся головой.

Он терпеливо повторил.

- Да нет же, я ведь сразу к тебе приехал. - И не дожидаясь ответа, спросил: - Скажи, а что с ребенком?

Она сжала губы, проглотила слюну, хотела что-то сказать, но промолчала, и глаза ее наполнились слезами.

- Умер он, - наконец произнесла она. - Родился раньше времени.

У Жерома вырвался вздох, очень похожий на вздох облегчения. Слов он не находил и стоял под неумолимым взглядом Ринетты, пристыженный, уязвленный.

- И подумать, что это вы во всем виноваты, - заметила она, и голос ее был не таким жестким, как взгляд, - ведь вы хорошо знали, что шлюхой я не была. Два раза поверила всем вашим посулам. Два раза все бросала ради вас... Как же я ревела, когда вы ушли во второй раз!

Она все смотрела на него снизу вверх, подняв плечи, чуть перекосив губы; глаза ее блестели сквозь слезы и, казалось, стали еще зеленее. А он, и возбужденный и подавленный, не зная, как вести себя, принужденно улыбался. (Как похожа была эта немного кривая улыбка на улыбку Даниэля!)

Она осушила глаза, потом неожиданно спокойным голосом спросила:

- А как госпожа себя чувствует?

Жером понял, что она говорит о Ноэми. По дороге сюда он решил умолчать о смерти госпожи Пти-Дютрёй, чтобы не растревожить Крикри, не пробудить в ней угрызения совести, которые могли бы помешать осуществлению того замысла, который уже почти созрел в его уме. Поэтому без всякого замешательства он сказал то, что придумал заранее:

- Госпожа? Она выступает на сцене за границей. - Однако с трудом сдержал волнение и добавил: - По-моему, она чувствует себя хорошо.

- Выступает на сцене? - почтительно переспросила Ринетта. Она замолчала, обернулась к нему, словно выжидая чего-то. Приоткрыв еще больше грудь и плечи, она улыбнулась.

- Но ведь вы-то не за тем только сюда явились, - проговорила она.

Жером понимал, что стоит ему сделать знак, и Ринетта согласится на все. Но, увы! В нем не осталось и следа от того наваждения, из-за которого он с утра гнался, как охотничья собака, по следу этой добычи, объехал весь Париж, квартал за кварталом.

- Только из-за письма, - возразил он.

Ринетта удивилась и, как бы задетая за живое, произнесла:

- Знаете ли, здесь мы не имеем права принимать гостей... Просто гостей...

Жером поспешил направить разговор по другому руслу.

- Зачем ты остриглась?

- Здесь так требуют.

Он улыбнулся для приличия и не знал, что еще сказать. Однако уходить ему не хотелось. Чувство недовольства собой тяготило его, не давало уйти отсюда, словно ему нужно было выполнить еще нечто важное. Но что? Бедная Крикри... Зло причинено, уже ничем его не исправить... Неужели ничего нельзя сделать?

Ринетта, смущенная молчанием Жерома, исподтишка разглядывала его, скорее с любопытством, чем с обидой. Зачем он опять явился? А может быть, он все еще немного ее любит? Это предположение взбудоражило ее.

И вдруг ее пронзила мысль, что она могла бы иметь от него еще одного ребенка. Все ее несбывшиеся мечты мгновенно ожили. Сын от Жерома, маленький брат Даниэля, ее ребенок, - он будет принадлежать ей одной... Она готова была упасть на пол, обнять колени Жерома и, подняв лицо к нему, шепотом заклинать: "Я хочу иметь от тебя ребенка!" Но ведь ради прихоти она поставила бы под удар все свое будущее, на которое положила столько труда. Внутренне она затрепетала, и ее взор на миг погрузился в несбыточную мечту и сразу потух. "Нет, нет", - сказала она про себя.

- А как поживает Даниэль? - вдруг спросила она.

- Кто? Даниэль, мой сын? Разве ты его знаешь? - смущенно спросил он.

Ринетта почему-то надеялась, что Даниэль имеет какое-то отношение к приходу Жерома. Она тут же пожалела, что произнесла его имя, и решила больше ничего не говорить. Пусть отец и сын никогда не узнают, какой любовью, какой путаной любовью... И она уклончиво ответила:

- Знаю ли я его? Да его весь Париж знает. И я с ним встречалась.

Жером еще сильнее заволновался. Однако что-то помешало ему спросить: "Здесь?"

- Где же? - выговорил он.

- Да повсюду. Во всех ночных кабачках.

- Так я и думал. Я уже говорил ему, как отношусь к его образу жизни!

Она поспешила добавить:

- О, это было давно... Право, не знаю, бывает ли он еще там. Может быть, остепенился, как и я...

Жером взглянул на нее, но ничего не сказал. С искренним огорчением размышлял он о том, как развращена молодежь, о падении нравов, об этом злачном месте и об этом вот существе, погрязшем в пороке... "Как нелепо устроена жизнь!" - подумал он и вдруг почувствовал какую-то подавленность, угнетение и раскаяние.

Ринетта же, снова увлеченная грезами о будущем, устроить которое она так теперь старалась, уже мечтала вслух, пощелкивая круглой подвязкой.

- Да, теперь-то я уже почти выкарабкалась. Оттого-то больше на вас и не сержусь... Если я и впредь буду рассудительна да старательна, то года через три - прощай Париж! Ваш мерзкий, нищий Париж!

- Почему же через три года?

- А вот почему, считайте-ка: еще и месяца нет, как я сюда определилась, а у меня уже пятьдесят - шестьдесят франков в день чистоганом. Четыреста франков в неделю. Значит, за три года, а может, и поскорее я прикоплю тридцать тысяч франков. И в тот же день - конец Крикри, Ринетте и всему прочему! Хватает Викторина свою кубышку, все свои манатки - и скок на поезд в Ланьон! Прощайте, друзья-приятели!

Она хохотала.

"Нет, все же я не так плох, как мои поступки, - думал Жером с какой-то мрачной убежденностью. - Право, нет, все гораздо сложнее. Я стою большего, чем моя жизнь. Но ведь если б не я, эта девчушка... Если б не я..." Из глубин его памяти снова выплыли пророческие слова: "Горе человеку, из-за которого свершается бесчинство..."

- А родители твои живы? - спросил он.

Одна мысль, пока еще смутная, от которой он даже старался отделаться, медленно зарождалась в его уме.

- В прошлом году, в день святого Йова, умер отец.

Она запнулась, хотела было перекреститься, но раздумала.

- Из всей родни у меня осталась только тетка, живет в собственном домике на площади за церковью. В Перро-Гиреке не бывали? У старушки, значит, одна я наследница. Добра-то у нее никакого нет, зато есть дом. А живет она на ренту в тысячу франков в год. Она долго была в служанках у одних дворян. К тому же сдает напрокат стулья в церкви, а это тоже доход... И вот, продолжала Ринетта, и лицо ее просветлело, - на тридцать тысяч капитальца, как говорит мадам Жюжю, я могу иметь такую же ренту или около того. Да постараюсь вдобавок и подработать. Будем с ней жить вдвоем. Мы и прежде ладили. А ведь там, - заключила она с глубоким вздохом, пошевеливая ногой и глядя на носок своей атласной туфельки, - там ведь никто обо мне ничего даже и не слышал. Со всем покончу, все и забудется...

Жером встал. Замысел его ширился, захватывал его. Он прошелся взад и вперед по комнате. Проявить великодушие... Искупить...

Он остановился перед Ринеттой:

- Как видно, вы очень любите свою Бретань?

Ее до того удивило обращение на "вы", что она даже не сразу ответила.

- Еще бы! - вымолвила она наконец.

- Ну, раз так, вы туда возвратитесь... Да... Слушайте же.

Он снова начал шагать по комнате. Им овладело нетерпение балованного ребенка... "Если не сделать этого сейчас же, - подумал он, - то я ни за что не ручаюсь..."

- Так выслушайте же меня, - повторил он прерывистым голосом. - Вы туда возвращаетесь. - Глядя ей прямо в глаза, он изрек: - Сегодня же вечером!

Она рассмеялась:

- Я-то?

- Да, вы.

- Сегодня вечером?

- Да.

- В Перро?

- В Перро.

Она больше не смеялась, смотрела на него исподлобья с недобрым выражением. Зачем он сейчас-то над ней насмехается, зачем же он над всем этим шутит?

- Если б вы, как ваша тетка, имели тысячу франков в год... - начал Жером. Он улыбнулся. Улыбка не была злой.

"С чего это он заговорил о тысяче франков?" Она не спеша все подсчитала, разделила на двенадцать.

Он продолжал уже без улыбки.

- Как фамилия нотариуса в ваших краях?

- Нотариуса? Какого? Господина Беника?

Жером приосанился:

- Так вот, Крикри, даю тебе честное слово, что ежегодно первого сентября господин Беник будет вручать тебе тысячу франков - от меня. А за этот год вот, получай, - добавил он, открывая бумажник. - Здесь тысяча франков с гаком для вашего устройства в тамошних краях. Берите.

Она сидела, расширив глаза, кусая губы, не говоря ни слова. Деньги были тут, перед ней, - только руку протяни... В ней еще сохранился такой запас наивности, что она была лишь озабочена, но недоверия не испытывала. Вот она наконец взяла банкноты, которые настойчиво протягивал Жером, сложила их в тугой сверточек, запрятала в чулок и взглянула на Жерома, не зная, что сказать. Ей даже и в голову не пришло поцеловать его. Она совсем забыла, кто она и чем они были друг для друга: снова он стал для нее "господином Жеромом", другом г-жи Пти-Дютрёй, и она снова робела перед ним, как и в первые дни знакомства.

- Ставлю одно условие: отправитесь вы сегодня же вечером, присовокупил он.

Она пришла в смятение:

- Вечером? Сегодня? Ну нет, сударь. Это невозможно.

Он скорее бы отказался от своего доброго поступка, но исполнение его не отложил бы ни на день.

- Да, нынче же вечером, малышка, и при мне.

Она сразу поняла, что он не уступит, и вдруг рассердилась. Вечером? Вот бессмыслица! Главное - это самый разгар работы. А все ее вещи в гостинице? А подруга, которая пополам с ней снимает комнату? А мадам Жюжю? Да и белье у прачки. Главное, отсюда ее не выпустят так просто... Она металась, словно птица, попавшая в сети.

- Я схожу за мадам Розой, - выкрикнула она со слезами на глазах, выложив все доводы. - Сами увидите, это просто невозможно. Главное, я не желаю.

- Ступай, ступай скорее.

Жером приготовился к бурному отпору и собирался заговорить в повышенном тоне. Его очень удивила благосклонная улыбка мадам Розы.

- Ну конечно, - сказала она в ответ, тотчас заподозрив полицейскую ловушку, - все наши дамы совершенно свободны, мы их никогда не задерживаем.

Она обернулась к Ринетте и, похлопывая пухлыми ладонями, сказала тоном, не терпящим возражения: - Деточка, идите скорее одеваться, вы же видите, господин ждет.

Ошеломленная Ринетта ломала руки и смотрела то на Жерома, то на хозяйку. Крупные слезы размывали краску на ее лице - множество противоречивых мыслей перепутались в ее мозгу. Она была беспомощна, разъярена, растерянна. Она ненавидела Жерома. Она боялась уйти из комнаты, пока не даст ему понять, чтобы он ни словом не обмолвился о двух банкнотах, которые она спрятала в чулок. Мадам Роза до того рассвирепела, что схватила Ринетту за руку, подтолкнула ее к двери.

"Извольте повиноваться, мадемуазель". ("И чтобы ноги твоей здесь не было, полицейская сучка!" - процедила она сквозь зубы.)

Через полчаса такси домчало Жерома и Ринетту в меблированные комнаты, где она жила.

Ринетта больше не плакала. Она уже стала свыкаться с мыслью о своем нежданном-негаданном отъезде, да и ничего другого ей не оставалось делать. И все же время от времени повторяла, словно припев: "Через три года - дело другое. А вот сейчас... Ну нет..." Жером молча похлопывал ее по руке. Он твердил еле слышно:

- Сегодня вечером, именно сегодня вечером.

Он чувствовал, что в силах преодолеть любое сопротивление, но отлично знал, что силам его скоро наступит предел; нельзя было терять времени.

Он распорядился, чтобы принесли счет за месяц и расписание поездов. Поезд отходил в девятнадцать пятнадцать.

Ринетта попросила его помочь ей, и они вытащили из-под вешалки старый деревянный сундучок, покрашенный в черный цвет, - там хранился сверток с какими-то вещами.

- А это платье, которое я носила в горничных, - сказала она.

И тут Жерому вспомнился гардероб Ноэми, который Николь оставила хозяйке номеров в Амстердаме. Он сел, посадил Ринетту к себе на колени и не спеша, но с жаром, от которого дрожал его голос в конце каждой фразы, принялся убеждать ее, что ей надо бросить все наряды - наряды продажной женщины, что она должна от всего отречься, вся, до конца, возвратиться к простой и чистой - к прежней своей жизни.

Слушала она чинно. Его слова находили отклик в каких-то забытых уголках ее души. "Да и верно, - думала она наперекор себе. - Куда у нас в этих тряпках пойдешь? К большой обедне? За кого бы они меня приняли?" Но как бросить или отдать кому-нибудь кружевное белье, кричащие платья, на которые ушло столько сбережений? Впрочем, она должна была двести франков подруге, с которой жила вместе; как только речь зашла об отъезде, этот долг стал немало тревожить Ринетту, а вот теперь, оставляя все это тряпье подруге, она покроет долг и даже не притронется к банкнотам Жерома. Все улаживалось. А при мысли, что сейчас она оденется в старенькое платьице из черной саржи, Ринетта захлопала в ладоши, как будто собираясь идти на маскарад; в нетерпении она мигом соскочила на пол и разразилась каким-то нервическим смехом, дрожа, как от рыданий. Жером отвернулся, чтобы она переоделась без стеснения. Подошел к окошку, погрузился в созерцание стен, окружавших дворик.

"Да, я все же лучше, чем обо мне думают", - рассуждал он. Доброе дело искупало в его глазах вину, за которую, откровенно говоря, он никогда себя и не корил. Однако для полного душевного умиротворения ему еще чего-то недоставало. Не оборачиваясь, он крикнул:

- Ринетта, скажите, что вы больше на меня не сердитесь!

- Да нет же.

- Тогда скажите мне это. Скажите: "Я вас прощаю".

Она колебалась.

- Будьте же добры, - умолял он, глядя по-прежнему в окошко. - Ну произнесите эти три слова!

Она покорилась:

- Ну ясно, что... что я вас... прощаю, сударь.

- Благодарю.

Слезы подступили к его глазам. Ему казалось, будто он вновь вступает в согласие с окружающим миром, вновь обретает душевный покой, которого лишен был долгие годы. На окне нижнего этажа заливалась канарейка. "Я человек добрый, - мысленно повторил Жером. - Судят обо мне неверно. Не понимают меня. Я стою больше, чем моя жизнь..." Сердце его переполнилось какой-то беспредметной нежностью, состраданием.

- Бедняжка Крикри, - сказал он негромко.

Он оглянулся, Ринетта застегивала черный шерстяной корсаж. Она зачесала волосы назад, ее чисто вымытое лицо опять стало таким свежим, - перед ним опять была застенчивая и упрямая служаночка, которую Ноэми вывезла из Бретани шесть лет тому назад.

Жером не выдержал, подошел к ней, обнял за талию. "Я человек добрый, я лучше, чем обо мне думают", - все повторял он про себя, словно припев. А его пальцы уже машинально расстегивали ее юбку, пока губы прикасались к ее лбу отеческим поцелуем.

Ринетта вздрогнула, - испугалась почти так же, как тогда, давным-давно. А он все крепче и крепче прижимал ее к себе.

- У вас те же духи, верно? Пахнут лимонадом...

Она улыбнулась, подставила ему губы для поцелуя и закрыла глаза.

Как еще она могла доказать ему свою благодарность? Как еще Жером мог в минуту мистического восторга выразить до конца то возвышенное сострадание, которое переполняло его душу?

Когда они приехали на Монпарнасский вокзал, поезд уже подали. И только тут, увидев на вагоне дощечку с надписью "Ланьон", Ринетта ясно поняла, что все это происходит с ней наяву. Да, тут нет никакого "подвоха". Ведь так близко осуществление мечты, которую она вынашивала в душе многие годы! Почему же ей до того тоскливо?

Жером занял ей место, и они стали прохаживаться мимо ее купе. Больше они не разговаривали. Ринетта думала о чем-то, о ком-то... Но не решалась прервать молчание. Жерома тоже, казалось, мучила какая-то тайная тревога, он не раз оборачивался к ней, будто собираясь что-то сказать, но сразу умолкал. И вот наконец, даже не глядя на нее, он признался:

- Я сказал тебе неправду, Крикри. Госпожа Пти-Дютрёй умерла.

Она не стала выпытывать подробности, заплакала, и ее молчаливое горе было приятно Жерому. "Какие же мы оба хорошие", - подумал он с умилением.

Они не обменялись ни словом до самого отъезда. Если бы Ринетта посмела, она бы в два счета отдала деньги Жерому, вернулась к мадам Розе, упросила бы взять ее обратно. А Жером, которому надоело ждать, уже не испытывал никакой радости от того, что затеял всю эту душеспасительную канитель.

Когда поезд наконец тронулся, Ринетта набралась смелости, выглянула из окна и крикнула:

- Сделайте милость, сударь, передайте поклон Даниэлю!

Поезд грохотал, и Жером ничего не расслышал. Она поняла, что он не разобрал ее слов, губы ее задрожали, а рука, прижатая к груди, судорожно дернулась.

А он улыбался, радуясь, что она уезжает, и изящно помахивал ей шляпой.

Им уже завладел новый замысел, и он был вне себя от нетерпения: с первым поездом он вернется в Мезон, падет к ногам жены, сознается во всем почти во всем. "К тому же, - подумал он, зажигая папиросу и быстрым шагом выходя из вокзала, - пусть Тереза знает об этой ежегодной ренте: она так аккуратна, что никогда не пропустит срок".


XIII. Поездка Антуана и Рашели в Ге-ла-Розьер на кладбище 

Несколько раз в неделю Антуан заходил за Рашелью, и они вместе отправлялись обедать.

В тот вечер, перед самым выходом, она подошла к зеркалу, стала вынимать пудреницу из сумочки и уронила какую-то бумажку, сложенную вдвое, которую Антуан и поднял.

- А, благодарю.

В ее голосе ему почудилось какое-то замешательство; Рашель тут же отгадала его мысль.

- Ну, вот, - начала она, стараясь все обратить в шутку. - Что ты выдумал? На, читай. Это расписание поездов.

Бумажку он не взял, и она снова спрятала ее в сумочку. Но немного погодя он спросил:

- Отправляешься в путешествие? - На этот раз ему бросилось в глаза, что ресницы у нее дрогнули, улыбка стала явно натянутой. - Рашель!

Она уже не улыбалась. "Нет, я не хочу... - подумал Антуан, и его внезапно охватила тоска. - Нет, я не перенес бы даже недолгой разлуки". Он подошел к ней, тронул ее плечо; она разрыдалась, припала к его груди.

- Да что с тобой?.. Что? - тихо допытывался он.

Она поспешила ответить, роняя отрывистые фразы:

- Ничего. Ровно ничего. Просто настроение плохое. Да ты сейчас сам увидишь, пустяки это: все из-за могилы девочки, знаешь, там, в Ге-ла-Розьер. Просто я давно уже туда не ездила, а съездить надо, понимаешь? Ах, как я тебя напугала! Прости меня. - Но вдруг, сжав его в объятиях, она жалобно спросила: - Скажи, котик, ты и вправду так ко мне привязался? Значит, тебе было бы очень тяжело, если бы я когда-нибудь?..

- Молчи, - шепнул он, испуганный тем, что впервые осознал, какое место заняла Рашель в его жизни. И робко спросил: - А на сколько дней ты... уедешь?

Она освободилась из его объятий и с искусственным смехом подбежала к зеркалу обмыть глаза.

- До чего же глупо так плакать, - проговорила она. - Постой-ка, все произошло тогда тоже вечером, в это же время, как раз перед обедом. Я была дома, у меня собрались друзья, - ты их не знаешь. Вдруг раздается звонок телеграмма: "Девочка больна, состояние очень тяжелое, приезжайте". Я все поняла. Бросилась на вокзал в чем была - в кружевной шляпе с блестками и открытых туфельках; вскочила в первый же поезд. Ехала всю ночь одна, в оцепенении. Как я не сошла с ума? - Она обернулась к нему: - Потерпи немного, пусть пообсохнут - так будет лучше. - Ее лицо вдруг оживилось: Знаешь, как было бы мило, если б ты поехал со мной! Послушай, можно обернуться за два дня - субботу и воскресенье. Переночуем в Руане или в Кодбеке; а на следующий день отправимся на кладбище, в Ге-ла-Розьер. Вот было бы здорово, проехались бы, да еще вдвоем! Верно ведь?

Они отправились в путь в последнюю субботу сентября, в погожий послеобеденный час; ехали в полупустом поезде, одни в купе.

Антуан радовался двум дням отдыха, да еще вдвоем с Рашелью. Нервное напряжение у него прошло, помолодевшие глаза смеялись, он был оживлен, как мальчишка, подшучивал над Рашелью - над тем, что у нее столько свертков, завалила почти всю сетку, - и отказался сесть рядом, а устроился напротив, чтобы вдоволь на нее насмотреться.

- Да угомонись ты, пожалуйста, - проговорила она, когда он снова вскочил, чтобы опустить занавески на окне. - Я ведь не растаю.

- Конечно. Зато я слепну, когда тебя освещает солнце!

И правда: когда яркий свет падал на ее лицо и зажигал волосы, долго смотреть на нее было невозможно - слепило глаза.

- Мы ведь еще ни разу не путешествовали вдвоем, - заметил он. - Ты об этом подумала?

Она даже не улыбнулась, сжала губы с каким-то непокорным, своевольным выражением. Он наклонился:

- Что с тобой?

- Ничего... Поездка...

Он умолк, думая о том, как эгоистично ведет себя, совсем забыл о цели путешествия. Но она вдруг сказала:

- Меня всегда волнует отъезд. Пейзажи, мелькающие мимо... А впереди неизвестное.

На миг ее взгляд задержался на линии горизонта, убегающей назад.

- Покаталась я в жизни на всех этих поездах да пароходах!

Ее лицо омрачилось.

Антуан перебрался к ней, растянулся на диване и положил голову ей на колени.

- Umbilicus sicut crater eburneus[56]Пупок твой подобен сосуду из слоновой кости (лат.)., - прошептал он. Потом, немного помолчав и ясно чувствуя, что мысли Рашели витают где-то далеко, он спросил: - О чем задумалась?

- Да ни о чем. - И она постаралась прикинуться веселой. - О твоем каком-то учительском галстуке! - воскликнула она, и ее палец скользнул под полоску материи. - Ну, скажи, пожалуйста, неужели, даже собираясь в дорогу, ты не можешь повязать его повольнее, чуть посвободнее? - Она потянулась и, снова улыбнувшись, добавила: - Нам повезло, мы с тобой одни... Ну, говори же... Расскажи что-нибудь.

Он рассмеялся.

- Но ведь всегда рассказываешь ты, а что у меня? Больные, экзамены... О чем же рассказывать? Всегда я жил, как крот в своей норе. А ты меня вытащила из темной ямы и показала вселенную.

Никогда еще он не делал ей такого признания. Она наклонилась, обхватила обеими руками его голову, лежавшую на ее коленях, и долго смотрела на любимое лицо.

- Правда? Истинная правда?

- Знаешь что, - продолжал он, не меняя позы, - на будущий год мы с тобой не будем торчать все лето в Париже.

- Ну что ж!

- В этом году я не брал отпуска; постараюсь получить две недели.

- Хорошо.

- А может быть, даже и три.

- Хорошо.

- Поедем куда-нибудь вместе, все равно куда... Верно?

- Хорошо.

- Если хочешь - в горы. В Вогезы. Или в Швейцарию. А может быть, и еще дальше?

Рашель сидела, задумавшись.

- О чем ты думаешь? - спросил он.

- Да все об этом. Хорошо, поедем в Швейцарию.

- Или же на итальянские озера.

- Ну нет!

- Почему? Тебе не нравятся итальянские озера?

- Не нравятся.

Он все еще лежал - его убаюкивала легкая тряска вагона, и он согласился:

- Ну что ж, поедем в другое место... Куда захочешь. - Но после паузы он переспросил санным голосом: - А почему тебе не нравятся итальянские озера?

Она поглаживала кончиками пальцев лоб Антуана, его ресницы, поглаживала виски, чуть впалые, как и щеки, и не отвечала. Он закрыл глаза, и в его дремлющем мозгу засела упорная мысль:

- Значит, не хочешь говорить, почему ты против итальянских озер?

Она сделала чуть приметную недовольную гримаску:

- Да ведь там умер Арон. Ну да, мой брат, ты же знаешь? В Паланце.

Он подосадовал на свою настойчивость и все же осведомился:

- А разве он там жил?

- Да нет же; он там путешествовал. Совершал свадебное путешествие.

Она нахмурилась и немного погодя, как бы отгадав мысли Антуана, прошептала:

- Чего только мне уже не привелось в жизни увидеть...

- Ты что, в ссоре со своей невесткой? - спросил он. - Ты никогда о ней не говорила.

Поезд шел медленно. Она поднялась, выглянула в окно. Но, очевидно, услышав вопрос Антуана, обернулась, спросила:

- Что? С какой невесткой? С Кларой?

- С женой твоего брата: ты же сказала, что он умер во время свадебного путешествия.

- Она умерла вместе с ним. Я же тебе рассказывала об этом... Нет? - Она не отрываясь смотрела в окно. - Оба утонули в озере. Так никто и не узнал, как все это произошло. - Она поколебалась: - Никто, кроме, пожалуй, Гирша...

- Гирша? - воскликнул он, приподнимаясь на локте. - Значит, он был там вместе с ними? Но... тогда и ты тоже?

- Ах, не будем говорить об этом сегодня, - умоляюще сказала она и снова села. - Передай-ка мне сумочку. Ты не голоден?

Она развернула плитку шоколада, сжала ее зубами и протянула Антуану он, улыбаясь, подхватил игру.

- Так всего вкуснее, - сказала она, и в ее глазах мелькнуло что-то сластолюбивое. Неожиданно она произнесла резким тоном:

- Клара была дочерью Гирша. Теперь-то понимаешь? Через дочь я и познакомилась с отцом. Неужели я тебе никогда не рассказывала об этом?

Он отрицательно покачал головой, но больше ни о чем не выведывал, стараясь сопоставить новые для него подробности с теми, о которых слышал раньше. К тому же Рашель, как всегда, когда он прекращал расспросы, начала обо всем рассказывать по собственному почину:

- Ты не видел фотографии Клары? Я разыщу и покажу тебе. Она была моей подругой. Мы познакомились еще в младшем классе. Но она пробыла в Опере всего лишь год. Здоровье у нее было слабое, А может быть, Гирш предпочитал держать ее при себе, что вполне возможно... Мы с ней подружились. По воскресеньям я отправлялась к ней, в манеж Нейи. Тогда-то я и начала учиться верховой езде, в одно время с ней. А позже, по заведенной привычке, мы вместе катались верхом - все трое.

- Кто же это - все трое?

- Ну да - Клара, Гирш и я. А начиная с пасхи я стала заезжать за ними три раза в неделю к шести утра. В восемь мне уже следовало быть в Опере. В эту пору весь Лес принадлежал нам одним; было чудесно.

Она ненадолго замолчала. Он смотрел на нее, облокотясь на полку, и совсем притих.

- Она была сумасбродка, - продолжала Рашель, отдаваясь воспоминаниям. Очень смелая, очень добрая; обаятельная; обаятельная и немного озорная, а иногда взгляд у нее становился жуткий - совсем отцовский. В те времена она была моей лучшей подругой, а мой брат уже несколько лет был в нее влюблен: он и работал, поставив перед собой цель в один прекрасный день жениться на ней. Но Клара не желала. Гирш, разумеется, тем более. И вдруг она сразу перерешила, причем я сначала не могла понять почему. Впрочем, и во время помолвки я еще ни о чем не подозревала. А потом уже было слишком поздно вступиться я не могла. - Она помолчала. - Ну а потом, недели три спустя, я получила телеграмму от Гирша, который звал меня в Паленцу. Я понятия не имела, что он поехал к ним, но когда выяснилось, что он там, я мигом почуяла трагическую развязку. Да тут и тайны никакой нет. Ведь на шее у Клары виднелись кровоподтеки. Он наверняка задушил ее.

- Кто это - он?

- Арон. Ее муж. В тот вечер он нанял лодку, собрался покататься по озеру - один. Гирш ему не препятствовал: это ему было на руку; основания у него, верно, были: он знал, что Арон думает покончить с собой. Да и Клара тоже подозревала это; Гирш за ней не уследил, и она, улучив минуту, вскочила в лодку, которая уже отчаливала от берега. По крайней мере, я до всего этого мало-помалу сама дошла, потому что Гирш... - Она вздрогнула: - Гирш непроницаем, - отчеканила она.

Она снова замолчала, и Антуан спросил.

- Но зачем же было кончать самоубийством?

- Арон вечно говорил об этом. Такой у него был конек с детства. Поэтому-то я и не решилась что-нибудь ему сказать, и из-за моего попустительства он женился. Ах, как я корю себя за это, - добавила она с глубокой скорбью. - Быть может, если б я тогда сказала... - И, глядя на Антуана так, будто он мог оправдать ее перед ее же совестью, продолжала: Ведь я открыла их тайну. Но сообщать о ней Арону не стоило. Правда? Ведь он столько раз грозился покончить с собой, если Клара не выйдет за него замуж. Он бы так и сделал, скажи я ему обо всем, что случайно обнаружила... А как по-твоему?

Антуан не знал, что отвечать, но повторил:

- Случайно?

- Ну да, совершенно случайно; как-то утром я пришла за Кларой и Гиршем, чтобы вместе отправиться в Лес. Поднялась прямо в спальню Клары; подхожу ближе и слышу шум, словно кто-то борется; бросаюсь туда... дверь была полуотворена: Клара без блузки, с голыми руками, запуталась в юбке для верховой езды; и в тот миг, когда я распахнула створку двери, она схватила хлыст, лежавший на стуле - бац! и со всего размаха хлестнула Гирша по лицу.

- Отца?

- Да, мой милый. И, признаюсь, потом я часто об этом вспоминала, воскликнула она со злорадным смехом. - Часто представляла себе его лицо, его бледную физиономию. И шрам, который становился все темнее. Ведь он тоже любил колотить, и колотил пребольно. Ну, а на этот раз - ха-ха-ха! - его самого отстегали хлыстом.

- Но... из-за чего?

- По правде говоря, я толком ничего и не узнала, что произошло в то утро... Должно быть, Клара перестала повиноваться после помолвки. Мне в голову сразу пришла эта мысль. Припомнила кое-какие обстоятельства, которые и прежде меня удивляли, и вмиг догадалась, прозрела... Гирш вышел из комнаты с надменным видом, не сказав мне ни слова, - ясно, был уверен, что я-то не проговорюсь. Как видишь, он был прав. Я пристала к Кларе с расспросами. Она во всем призналась. Но она поклялась, и, конечно была вполне искренна, поклялась, что с этим покончено навеки, сказала, что выходит замуж именно ради избавления от всего этого. Избавления от Гирша? Или ради избавления от... своей страсти? Вот этот вопрос мне бы и следовало задать самой себе в тот день. Следовало бы понять, хотя бы по тону, которым она говорила о нем, что ничего не кончено. - И после паузы она добавила глухим голосом: - Раз женщина говорит о мужчине с такой вот ненавистью, значит, она все еще к нему неравнодушна.

Она снова на минуту задумалась, понурив голову, опустив глаза. Потом продолжала:

- Позже я убедилась, что это так и есть, потому что сама Клара в разгар своего свадебного путешествия... - понимаешь? - вдруг вызвала Гирша в Италию... Никаких подробностей больше я не знаю. Но Арон, наверное, их застиг, иначе он не стал бы топиться... А вот намерения Клары для меня так и остались неясными. Зачем она бросилась в лодку к мужу? Чтобы помешать ему покончить с собой? Или же умереть вместе с ним? Предположить можно и то и другое... Каково им было с глазу на глаз, в лодке, темной ночью, посреди озера? Несчетное число раз задавалась я вопросом - что же между ними произошло? Может быть, она бесстыдно призналась ему во всем? Она была способна на это... А может быть, Арон решил уничтожить ее и принять смерть, чтобы положить всему конец?.. На другой день нашли пустую лодку, а еще спустя несколько дней сразу два трупа. Но, по-моему, всего загадочнее то, что Гирш вызвал меня телеграммой еще до того, как начали их искать, вечером, когда они уплыли, до закрытия почты.

Она помолчала, о чем-то раздумывая, потом продолжала:

- Да ты, вероятно, читал об этой истории в тогдашних газетах, только внимания не обратил. Итальянская полиция произвела расследование, в дело вмешалась и французская полиция: в Париже произвели обыск в квартире Арона и у меня, но разгадки так и не нашли. Я-то осведомлена лучше их!

- А твоего Гирша так никогда и не трогали?

Она выпрямилась и живо ответила, чеканя слова:

- Нет. Моего Гирша так никогда и не трогали.

В ее голосе, во взгляде, которым она окинула Антуана, почувствовался вызов, но он не придал этому значения, ибо часто, когда она рассказывала о своем прошлом, в тоне ее появлялось что-то задорное, как будто ей доставляло удовольствие изумлять того, кто произвел на нее неизгладимое впечатление в вечер их первой встречи.

- Гирша так никогда и не трогали, - повторила она уже другим тоном, с недоброй усмешкой. - Но он был осмотрителен и в тот год предпочел во Францию не возвращаться.

- Неужели ты думаешь, что она, его дочь, во время свадебного путешествия...

- Ну, будет! - воскликнула она и бросилась к нему в страстном порыве, так всегда бывало, когда разговор между ними заходил о Гирше; и она властно закрыла ему рот поцелуем.

- Ах, ты не такой, как все другие, - шепнула она, ластясь к нему. - Ты добрый, благородный! Такой правдивый! Ах, до чего же я люблю тебя, котик!

Антуан не мог избавиться от впечатления, которое произвел на него рассказ Рашели, и, казалось, хотел кое о чем ее расспросить, но она повторила:

- Будет, будет... Все это так тяжело... Обними меня покрепче, приголубь... Баюкай меня, баюкай... Котик, дай мне забыться...

Он крепко обнял ее. И вдруг из глубины его подсознания вырвалась, словно какая-то еще неведомая ему инстинктивная потребность, жажда приключений: бежать от размеренного существования, сызнова начать все, ринуться навстречу опасностям, на вольные, безрассудные поступки бросить ту силу, которую он с гордостью подчинил другим целям - работе.

- А если нам куда-нибудь уехать вот так, вдвоем? Послушай-ка! Давай вместе перестроим нашу жизнь в далеких, далеких краях... Ты даже не знаешь, на что я был бы способен.

- Ты-то? - воскликнула она и расхохоталась.

Она подставила ему губы для поцелуя. И он, отрезвленный, делая вид, будто просто хотел пошутить, уже улыбался.

- Ах, как я люблю тебя, - сказала она и, прильнув к нему, все смотрела на него с тоской, о которой он вспомнил позже.

Руан был знаком Антуану. Его родня со стороны отца была нормандского происхождения; еще и сейчас г-н Тибо насчитывал в Руане несколько родственников, и довольно близких. К тому же восемь лет тому назад Антуан отбывал там воинскую повинность.

И Рашели пришлось отправиться с ним перед обедом в заречную часть, в предместье, забитое солдатами, пройти вдоль бесконечно длинной казарменной стены.

- Лазарет, - весело воскликнул Антуан, показывая Рашели на освещенное здание. - Видишь вон там второе окно? Палата. Там я торчал целыми днями, ничего не делая, даже не имея возможности читать, надзирая за двумя-тремя лоботрясами, увильнувшими от работы, или несколькими ухажерами, покалеченными в драке. - Он беззлобно смеялся и закончил так: - Зато теперь я счастлив, вот что!

Она промолчала и пошла вперед; он не заметил, что она чуть не расплакалась.

В кинематографе шла картина "Неведомая Африка"; Антуан показал Рашели на афишу, она кивнула головой и потянула его в гостиницу, где они остановились.

За обедом ему так и не удалось развеять ее дурное настроение, и, раздумывая о причине их путешествия, он немного упрекал себя за то, что ему так весело.

Не успели они войти в номер, как она бросилась ему на шею, сказала:

- Не сердись на меня!

- Да за что же сердиться?

- За то, что я отравляю тебе всю поездку.

Он хотел было разубедить ее. Но она снова обняла его, повторяя, будто это важно было для нее самой:

- Ах, как я люблю тебя!

Они отправились в Кодбек на следующий день спозаранок.

Стало еще жарче и душнее; над рекой, разлившейся здесь очень широко, висело сверкающее марево. Антуан перетащил свертки на постоялый двор, где сдавались напрокат экипажи. Коляска, которую они заказали, задолго до назначенного срока остановилась перед окном, возле которого они завтракали. Рашель поторопилась покончить с десертом. Она сама сложила свертки в откидной верх экипажа, подробно растолковала кучеру, по какой дороге хочет ехать, и весело вскочила в старую коляску.

И чем ближе становилась тягостная цель путешествия, тем все заметнее к Рашели возвращалось ее обычное оживление. Она приходила в восторг от дороги: узнавала подъемы, спуски, холмы, увенчанные крестами, деревенские площади. И все ее удивляло. Можно было подумать, будто она никогда не покидала столичного пригорода.

- Да нет, ты только посмотри! Какие куры! А какая старая развалина жарится на солнце! А какие ворота на околице - с каменной глыбой для противовеса. До чего же они тут отстали от века! Видишь, ведь я предупреждала тебя - настоящее захолустье!

Завидев в долине кровли, разбросанные вокруг церковки в деревне Ге-ла-Розьер, она поднялась во весь рост, и радость осветила ее лицо, словно она обрела родной край.

- Кладбище слева, вдали от селения. Вон за теми тополями. Подожди, сейчас увидишь... По деревне езжайте рысью, - велела она кучеру, когда они поравнялись с первыми строениями.

В глубине дворов, заросших травой, прятались белые домишки в темных разводах, под соломенными кровлями, светлыми пятнами мелькая между стволами яблонь; ставни были закрыты. Проехали мимо зданьица, крытого шифером и стоявшего между двумя тисовыми деревьями.

- Мэрия, - восторженно воскликнула Рашель. - Ничего не изменилось. Тут составлялись все акты... А вон там, видишь, позади и жила кормилица. Славные люди. Они отсюда уехали, а не то бы я зашла к ним, обняла бы старушку... Знаешь, я как-то здесь погостила; когда приехала, меня устроили тут у одних людей, - у них нашлась для меня койка. Вместе с ними я столовалась, хохотала над их говором. Они смотрели на меня как на диковинного зверя. Кумушки таскались ко мне, когда я еще была в постели, - поглазеть на мои пижамы. Просто невероятно, до чего здесь народ отсталый! Но люди все славные. Все они тут так душевно ко мне отнеслись, когда малютка умерла. Потом я им послала всякую всячину: засахаренные фрукты, ленты на чепцы, спиртные напитки для кюре. - Она снова встала. - Кладбище там, за холмом. Вглядись-ка получше, тогда увидишь могилы в ложбине. Ну-ка, приложи руку: угадай, отчего у меня так сердце колотится! Я всегда боюсь, что не найду бедненькую малютку. И все оттого, что мы не пожелали оплатить место навечно; в здешних краях, - все тут нам об этом толковали, - это не принято. И все же я наперекор себе всякий раз, как приеду, думаю: а вдруг они ее вышвырнули? Ведь были бы вправе, сам понимаешь!.. Остановитесь вот тут, у дорожки, старина; пешком дойдем до входа... Пошли, пошли живее.

Она выпрыгнула из экипажа и побежала к решетчатой калитке, распахнула ее, исчезла за пролетом стены, и чуть погодя снова появилась, крикнув Антуану:

- Она здесь, по-прежнему!

Солнечные лучи били ей прямо в лицо, и выражало оно одну лишь радость. Она вновь скрылась из вида.

Антуан нашел ее. Она стояла с независимым видом, подбоченясь, перед клочком земли, покрытым бурьяном и вклинившимся в угол между двумя стенами: обломки ограды торчали из зарослей крапивы.

- Она по-прежнему здесь, но в каком все виде! Ох, бедненькая моя девочка! Нечего сказать, хорошо они содержат твою могилку. А ведь я им посылаю двадцать франков в год, чтобы о ней пеклись. - Затем, обернувшись к Антуану, сказала как-то неуверенно, словно просила извинить ее за причуду: Сними, пожалуйста, шляпу, котик.

Антуан покраснел и сбросил шляпу.

- Бедненькая моя доченька, - вдруг сказала Рашель. Она оперлась на плечо Антуана, глаза ее наполнились слезами. - И подумать только, что я не была с ней в ее смертный час, - шепнула она. - Приехала слишком поздно. Ангелок, просто ангелок; личико бледное... - И, вытерев глаза, она неожиданно улыбнулась: - В странную я тебя вовлекла прогулку, верно? Дело давнее, а все же за сердце берет, ничего не поделаешь... К счастью, работа тут найдется, а работа мешает думать... Пойдем же.

Пришлось вернуться к экипажу и, отказавшись от помощи кучера, перетащить на кладбище свертки, которые Рашель, встав на колени в траву, пожелала распаковать сама. Она не спеша разложила все на соседней плите лопату, садовый нож, деревянный молоток, объемистую картонную коробку, в которой был венок, унизанный белым и голубым бисером.

- Теперь понимаю, почему так тяжело было, - с усмешкой заметил Антуан.

Она живо вскочила:

- Помоги-ка мне, полно ворчать. Сними пиджак... Ну-ка возьми нож. Надо срезать, вырвать сорняк - он все заглушает. Видишь, под ним показались кирпичи, которыми обнесена могилка. Невелик был у бедняжки гробик и не тяжел!.. Дай-ка сюда: это все, что осталось от венка! Надпись поистерлась: "Нашей дорогой дочке". Его принес Цукко. Тогда я уже с год, как от него ушла, но все же уведомила его, понимаешь? Впрочем, он поступил надлежащим образом - явился, был в траурном костюме. Ей-богу, я ему обрадовалась - хоть не одна была на похоронах... Глупо мы устроены... Постой: вот это крест. Подними-ка, мы его сейчас поставим покрепче.

Раздвигая траву, Антуан вдруг почувствовал волнение: сначала он не заметил всей надписи: Роксана-Рашель Гепферт. Первое слово стерлось, и он прочел только имя своей подруги. И он погрузился в раздумье.

- Ты что же! - воскликнула Рашель. - За работу! Начнем отсюда.

И Антуан рьяно взялся за работу: он ничего не делал наполовину. Засучив рукава, он орудовал ножом и лопатой и вскоре взмок от пота, как чернорабочий.

- Передай-ка мне венки, - попросила она, - я их тем временем протру... Эге, да одного недостает. Вот так штука! Самого красивого - от Гирша. Из фарфоровых цветочков. Нет, право, это уже слишком.

Антуан, забавляясь, следил за ней глазами: без шляпы, волосы, сверкающие на солнце, растрепаны, губы кривятся раздраженно и насмешливо, юбка поддернута, рукава закатаны по локоть, и она снует туда и сюда по участку, обнесенному оградой, осматривая каждую могилу, и в ярости ворчит:

- Попомню я вам это, черт бы вас взял, жадюги!

Вернулась она обескураженная:

- Я так им дорожила! Они, вероятно, понаделали из них брелоки. Знаешь, народ тут такой отсталый... Впрочем, - продолжала она, успокоившись как по мановению волшебной палочки, - я там обнаружила желтый песок, он нам все скрасит.

Понемногу место, где была погребена девочка, становилось иным: крест подняли, вбили в землю ударами деревянного молотка, и он теперь возвышался над прямоугольником, обложенным кирпичами, где не виднелось ни былинки, а узкая, посыпанная песком дорожка, что вилась вокруг, довершала все, создавая впечатление, будто могилку усердно содержат в порядке.

Они не заметили, как небосклон заволокло тучами, и первые капли дождя застигли их врасплох. Над долиной собралась гроза. Под свинцовым небом камни, казалось, стали еще белее, а трава еще зеленее.

- Поспешим, - крикнула Рашель. Она оглядела могилу с материнской улыбкой, прошептала: - Мы неплохо поработали, совсем как палисадник около дачи.

Антуан приметил ветку, свисавшую с розового куста, растущего в углу, между стенами, а на ней цвели, покачиваясь на ветру, две розы с шафраново-желтой сердцевиной. И ему захотелось сорвать их, оставить на прощанье маленькой Роксане. Но его остановило чувство такта: он предпочел, чтобы такой романтический жест сделала сама мать, и, сорвав цветы, протянул их Рашели.

Она их взяла и торопливо приколола к корсажу.

- Благодарю, - произнесла она. - Но пора удирать, а то шляпка у меня испортится. - И она побежала к экипажу, не оглядываясь, обеими руками придерживая юбку, которую уже хлестал дождь.

Кучер тем временем успел выпрячь лошадь и укрылся вместе с ней между кустами живой изгороди. Антуан и Рашель нашли прибежище в самом экипаже под поднятым верхом и натянули на колени тяжелый фартук, от которого разило заплесневелой кожей. Она смеялась - ее забавляло, что так неожиданно налетела гроза, радовало, что долг выполнен.

Ливень был мимолетным. Дождь затихал; тучи мчались на восток, и вскоре в небе, очистившемся от испарений, вновь проглянуло заходящее солнце, сиявшее ослепительно. Кучер стал запрягать. Ватага мальчишек гнала мимо них стадо мокрых гусей. Младший, малыш лет девяти-десяти, взобрался на подножку и звонко крикнул:

- Что, хорошая штука любовь, господа? - и убежал, стуча деревянными башмаками.

Рашель расхохоталась.

- И это отсталый народ? - заметил Антуан. - Молодое поколение подает надежды.

Но вот экипаж запрягли, можно было трогаться. Однако к поезду в Кодбеке они уже опаздывали, пришлось держать путь прямо на ближайшую станцию железнодорожной магистрали: Антуану не хотелось, чтобы его заменяли в больнице в понедельник утром, поэтому в Париж ему надо было вернуться ночью.

Сделали остановку в Сент-Уан-ла-Ну, чтобы пообедать. В харчевне было полно охотников пображничать в воскресный вечер. Поэтому еду им подали в комнате позади зала.

Обедали молча. Рашель больше не шутила. Сидела, задумавшись; вспоминала, как ее привезли сюда в день похорон в этот же час, точно в таком же экипаже, быть может, в том же самом, только была она тогда со своим певцом. Особенно ей запомнилась ссора, вспыхнувшая почти сразу между ними, запомнилось и то, как Цукко бросился на нее, ударил по щеке, вон там, перед хлебным ларем, и как она снова отдалась ему в тот же вечер в одной из комнат этого постоялого двора, и как потом целых четыре месяца она снова терпела все его сумасбродные, грубые выходки... Впрочем, она не питала к нему злобы, и даже сегодня вечером к воспоминанию о нем, о пощечине примешивалось что-то чувственное. И однако она остерегалась - не рассказывала Антуану об этой истории. Никогда она откровенно не признавалась ему, что тенор избивал ее.

А потом из глубины сознания внезапно возникла другая навязчивая мысль, и Рашель поняла, что, спасаясь от этого наваждения, она нарочно так долго цеплялась за свои воспоминания.

Она поднялась.

- Давай пойдем до станции пешком! - предложила она. - Поезд будет только в одиннадцать часов. Кучер отвезет вещи.

- Восемь километров в темноте, по грязи?

- Подумаешь!

- Право, ты сошла с ума!

- Ах, я бы добрела туда, выбившись из сил, - сказала она жалобно, - и мне стало бы легче.

Но больше она не настаивала и пошла вместе с ним к экипажу.

Уже совсем стемнело, и стало прохладно.

Сев в карету, Рашель прикоснулась кончиком зонта к спине кучера и сказала:

- Поезжайте потихоньку, шагом, время у нас есть. - Она прильнула к Антуану, шепча: - Тут так уютно, так хорошо...

А немного погодя Антуан погладил ее по щеке и почувствовал, что вся она мокра от слез.

- Я просто измучилась, - объяснила Рашель, отворачивая лицо. И, прижимаясь к нему еще теснее, тихо сказала: - О, держи меня крепче, котик, не отпускай.

Они сидели молча, прильнув друг к другу. Деревья, дома, озаренные светом фонарей, вдруг появлялись, как призраки, и тотчас исчезали в ночной тьме. Над ними раскинулось необъятное небо. Голова Рашели склонилась к плечу Антуана и покачивалась, когда экипаж встряхивало на ухабах. Время от времени Рашель выпрямлялась, крепко обнимала его и, вздыхая, говорила:

- Как я люблю тебя!

На перроне железнодорожной станции только они и ждали прихода парижского поезда. Они нашли себе убежище под каким-то навесом. Рашель, все такая же неразговорчивая, держала Антуана за руку.

В потемках пробегали железнодорожные служащие, помахивая фонарями, бросавшими отблески на влажную платформу.

- Поезд прямого сообщения! Отойдите от края!

Прогромыхал скорый - черный состав, словно просверленный огнями, промчался ураганом, вздымая все, что могло взлететь, все унося с собой, даже воздух, нужный для дыхания. И сразу же снова водворилась тишина. Но вдруг где-то над ними раздалось тонкое гнусавое дребезжание электрического звонка, возвещавшего о прибытии экспресса. Состав стоял полминуты. Они едва успели взобраться в вагон и, не выбирая места, устроились в купе, где уже спали три пассажира; лампа была завешана синей тканью. Рашель сняла шляпу и тяжело опустилась на единственное свободное место; Антуан сел возле, но она не прислонилась к нему, а уперлась лбом в черное оконное стекло.

В полутемном вагоне ее волосы, - днем, при ярком свете, они бывали оранжевого, чуть ли не розоватого оттенка, - утратили свой редкостный цвет; казалось, они превратились в какую-то расплавленную массу или, пожалуй, в шелковую пряжу с металлическим блеском или в стеклярус, а сверкающая белизна ее щеки придавала всему ее облику что-то бесплотное. Она бессильно опустила руку на вагонную полку; Антуан сжал ее пальцы, и ему показалось, что Рашель дрожит. Он негромко спросил, что с ней. Вместо ответа она лихорадочно пожала ему руку и совсем спрятала от него лицо. Он не понимал, что с ней творится, вспомнил, как сегодня днем она держалась на кладбище. Быть может, ее подавленное состояние сейчас, вечером, и есть следствие сегодняшнего ее паломничества, хотя в общем она все время была чуть ли не в веселом настроении. Он терялся в догадках.

Когда они приехали и их спутники засуетились, сняли с лампы чехол, он заметил, что она упорно не поднимает головы.

Он шел за ней в толпе, не задавая вопросов.

Но как только они сели в такси, он, не выпуская ее рук, спросил:

- Что происходит?

- Ничего.

- Что происходит, Рашель?

- Оставь меня... Видишь сам, все прошло.

- Нет, я тебя не оставлю. Ведь имею же я право... Что происходит?

Она подняла лицо, подурневшее от слез, посмотрела на него взглядом, полным отчаяния, и отчетливо произнесла:

- Не могу тебе об этом сказать. - Но выдержка ей изменила и, уже не владея собой, она бросилась к нему на грудь: - Ах, нет, котик, никогда, никогда у меня не хватит на это сил.

И он сразу понял, что счастье его кончилось, что Рашель его бросит, оставит одного, и что ничего, да, ничего нельзя сделать. Он понял все это еще раньше и без ее слов, сам не зная почему, даже не успев ощутить мучительную тоску, как будто всегда к этому готовился.

Они поднялись по лестнице в квартиру Рашели на Алжирской улице, так больше и не обменявшись ни словом.

Он ненадолго остался в одиночестве в розовой комнате. Стоял ошеломленный, смотрел на постель, видневшуюся в глубине алькова, на туалетный столик, на весь этот уголок, ставший для него домом. Вот она вернулась, уже сняв пальто. Он видел, как она входит, закрывает дверь, приближается к нему, прикрыв глаза золотистыми ресницами, сжав губы, храня тайну.

И он упал духом; шагнув к ней, спросил невнятно:

- Скажи, ведь это неправда?.. Ты не покинешь меня?

Она села, усталым прерывистым голосом попросила его успокоиться, сказала, что ей предстоит долгое путешествие - деловое путешествие в Бельгийское Конго. Затем она пустилась в длинное объяснение. Гирш поместил все ее деньги - наследство от отца - в какое-то маслобойное предприятие, которое до сих пор работало превосходно, приносило хороший доход. Но один из директоров (а их было двое) умер, и она только что узнала, что другой, ставший теперь во главе предприятия, вступил в соглашение с крупными брюссельскими коммерсантами, основавшими в Киншасе, а это в тех же местах, конкурирующий маслобойный завод, и они всеми силами стараются разорить предприятие Рашели. (Ему казалось, что, рассказывая обо всем этом, она обрела уверенность в себе.) Все осложнялось политическими делами. Всех этих Мюллеров поддерживает бельгийское правительство. Живя здесь, вдали от всего, Рашель не может ни на кого положиться. А ведь дело касается ее единственного достояния, ее материального благополучия, всего ее будущего. Она поразмыслила, поискала кое-какие окольные пути. Гирш живет в Египте и порвал всякие связи с Конго. Осталось одно-единственное решение: поехать самой и там на месте или перестроить маслобойный завод, или продать его за подходящую сумму этим самым Мюллерам.

Ее спокойствие подкупило Антуана - он смотрел на нее, побледнев, нахмурив брови, но слушал, не перебивая.

- Все это можно уладить быстро?.. - наконец отважился он спросить.

- Как сказать!

- Ну за какое время, за месяц?.. Больше? За два?.. - Его голос дрогнул: - За три месяца?

- Да, пожалуй.

- А может быть, меньше?..

- Ну, нет. Ведь за месяц только доберешься туда.

- А если нам найти кого-нибудь, послать вместо тебя? Найти верного человека?..

Она пожала плечами.

- Верного человека, говоришь? Послать на месяц без всякого контроля? К конкурентам, которые готовы подкупить любого, сделать своим сообщником!

Это было так разумно, что он не стал настаивать. В действительности же он с первой минуты только об одном и хотел спросить: "Когда?" Со всеми другими вопросами можно было подождать. Он нерешительно потянулся к ней и произнес каким-то смиренным голосом, который так не соответствовал выражению его нахмуренного лица - лица человека действия:

- Лулу... ведь ты не уедешь так, сразу?.. Скажи... Говори же...

- Конечно, не сразу... Но скоро, - созналась она.

Он весь напрягся.

- Когда?

- Когда все будет готово, еще сама не знаю.

Они замолчали, и сила воли чуть не изменила обоим. Антуан видел по измученному лицу Рашели, что она совсем изнемогает, самообладание покидало и его. Он подошел к ней и снова умоляюще спросил:

- Ведь это неправда, скажи?.. Ведь ты... не уедешь?

Она прижала его к груди, обняла, повлекла, ступая неверными шагами, к алькову, и оба как подкошенные упали на постель.

- Молчи. Больше ни о чем не спрашивай, - прошептала она. - Ни слова, больше ни единого слова об этом, не то я сейчас же уеду, даже не предупредив тебя!

И он замолчал, смирился, побежденный; он зарылся лицом в ее разметавшиеся волосы - теперь плакал он.


XIV. Отъезд Рашели. - Последний день в Гавре. Прощание при выходе корабля из гавани  

Рашель проявила упорство. Весь месяц она уклонялась от вопросов. Встречаясь с Антуаном, подмечая его тревожный взгляд, она отворачивалась. Весь этот месяц был нестерпимо тягостен. Жизнь продолжалась, но каждый поступок, каждая мысль болью отзывались в их исстрадавшихся сердцах.

Сразу после объяснения Антуан призвал на помощь свою деятельную волю, но призвал напрасно и сам был поражен тем, как мучительны его переживания, и ему было стыдно, что он почти не властен над своей тоской. Его охватило тягостное сомнение: да за что это?.. И он тотчас же остерегся: лишь бы никто не заметил. К частью, против воли подчиняясь своему деятельному образу жизни, он, каждое утро идя по больничному двору, словно обретал какой-то талисман и снова мог весь день выполнять свой врачебный долг; когда он был с больными, он думал только о них. Но как только он вспоминал обо всем, скажем, между двумя визитами или за обеденным столом дома (г-н Тибо вернулся из Мезон-Лаффита, и начиная с октября семейная жизнь вошла в колею), безысходная тоска, которая все время подстерегала его, сразу же охватывала его, и он становился рассеянным, чуть что - выходил из себя, как будто вся та внутренняя сила, которой он так гордился, выливалась теперь в одну лишь способность раздражаться.

Он проводил возле Рашели все вечера и ночи. Без радости. Их речи, их молчание были отравлены, объятия быстро изнуряли, не утоляя той почти враждебной страсти, которую они испытывали друг к другу.

Как-то в начале ноября Антуан пришел в дом на Алжирской улице и увидел, что дверь отворена; а в прихожей бросились в глаза оголенные стены, пол без ковра... Он вбежал в квартиру; пустые гулкие комнаты, розовая спальня, альков, ставший ненужной нишей в стене...

Из кухни раздался шорох, и он, не помня себя, бросился туда. Консьержка, стоя на коленях, копошилась в куче тряпья. Антуан выхватил у нее из рук письмо, предназначавшееся ему. С первых строк кровь вновь прилила к его сердцу: нет, Рашель еще не уехала из Парижа, ждет его в гостинице по соседству и только завтра вечером отправляется поездом в Гавр. Он вмиг построил ряд комбинаций - решил пойти на обман, только бы уехать проводить Рашель до парохода.

Весь следующий день он провел в хлопотах, однако неудача следовала за неудачей. И только в шесть часов вечера, когда в отделении все было предусмотрено, налажено, ему наконец удалось уехать.

Они встретились на вокзале. Рашель, бледная, постаревшая, в незнакомом ему английском костюме, сдавала в багаж целую гору новых чемоданов.

На следующее утро, уже в Гаврской гостинице, когда он принимал горячую ванну, пытаясь успокоить нервное перевозбуждение, ему на память пришла одна деталь, поразившая его сейчас как громом: вещи Рашели были помечены инициалами Р.Г.

Он выскочил из ванны, распахнул дверь в комнату:

- Ты... ты возвращаешься к Гиршу!

К его глубокому изумлению, Рашель ласково улыбнулась.

- Да, - шепнула она так тихо, что ему почудилось, будто он услышал один лишь вздох; зато он увидел, как она опустила ресницы в знак признания и дважды кивнула головой.

Он упал в кресло, стоявшее рядом. Прошло несколько минут. Ни слова упрека не сорвалось с его губ. В тот час он смирился не от горя, не от ревности, а оттого, что чувствовал свое бессилие, их обоюдную невменяемость и просто - бремя жизни.

Дрожа, он вдруг заметил, что совсем наг и что тело у него влажное.

- Ты простудишься, - произнесла она. Они все еще не находили нужных слов.

Антуан вытерся, не отдавая себе ясного отчета в том, что он делает, и начал одеваться. Она так и стояла у радиатора, зажав в пальцах подушечку для полирования ногтей. Оба терзались, но, несмотря на все, и тот и другая испытывали почти одинаковое облегчение. Сколько раз за последний месяц у Антуана появлялось такое чувство, будто он знает не все. Теперь, по крайней мере, перед ним возникла истина во всей своей полноте. А к Рашели, освободившейся от навязчивых путаных измышлений, возвращалось чувство собственного достоинства, и на душе у нее становилось светлее.

Наконец она прервала молчание.

- Пожалуй, напрасно я тебе лгала, - произнесла она, и лицо ее, светившееся любовью, выразило жалость, но отнюдь не раскаяние. - Ведь о ревности существуют готовые представления - такие нелепые, такие ошибочные... Во всяком случае, поверь мне, лгала я, желая тебе добра, щадя тебя, а сама от этого была еще несчастнее. Как же я теперь рада, что не оставляю тебя в неведении.

Он ничего не ответил, но перестал одеваться и опять сел.

- Да, - продолжала она. - Гирш меня снова зовет, и я еду.

Она замолчала. Потом, видя, что он и не собирается говорить, она под натиском всех тех чувств, которые ей так долго приходилось сдерживать, продолжала:

- Как ты добр, что молчишь, котик, благодарю тебя. Я знаю все, что можно по этому поводу сказать. Вот уже два месяца я борюсь с собой. Поступок мой сумасброден, но, знаешь, ничто не удержит меня... Ты, верно, думаешь, что меня манит Африка? Видишь ли, так оно, конечно, и есть: до того манит, что в иные дни мне, право, чуть дурно не становилось - от неодолимого влечения! Однако дело не только в этом... Быть может, ты решишь, что мною руководят корыстные побуждения. Что ж, и это верно. Гирш на мне женится; ведь он богат, очень богат, ну а в моем возрасте, что ни говори, замужество кое-что да значит: скверно, когда за всю жизнь так никуда и не прибьешься... Но суть еще не в этом. Ведь я и в самом деле выше всех расчетов - насколько может быть еврейка или полуеврейка. И вот тебе доказательство: ты тоже богат или будешь богат, а вот, скажем, сделаешь ты мне завтра предложение, а я все равно не изменю решения уехать. Мучаю я тебя, котик, но все же выслушай меня, будь стойким, а мне так будет хорошо, когда ты обо всем узнаешь, да и лучше, чтобы ты был обо всем осведомлен... Я подумывала о самоубийстве. Морфий, - и все готово; я даже раздобыла нужную дозу, - все готово без проволочек, без мучения; вчера перед отъездом из Парижа я его выбросила. Видишь ли, я хочу жить; всерьез я никогда не хотела умереть. Ты как будто не ревновал меня к нему, когда я о нем рассказывала. И ты был прав. Тебе ли к нему ревновать! Вот он мог бы ревновать к тебе, и ты это хорошо знаешь! Я люблю тебя, котик, люблю тебя так, как никогда и никого не любила, а его я ненавижу. К чему скрывать! Я ненавижу его. Ведь это не человек, это... нет у меня слов! Я его ненавижу и боюсь. Как он меня бил! И он будет меня бить. Может быть, и убьет... Ведь он так ревнив! Как-то на Берегу Слоновой Кости он уже заплатил кому-то из носильщиков и велел задушить меня. И знаешь почему? Да потому, что ему показалось, будто его бой ночью пробрался ко мне в хижину. Он на все способен!..

- Да, он способен на все, - продолжала она мрачно, - но противиться ему невозможно... Слушай же, до сих пор мне недоставало мужества рассказать тебе об этой истории. Знаешь, что случилось в Паланце, куда я приехала по его вызову после всей этой трагедии? Так вот, там все и началось! А ведь я тогда обо всем догадалась; до смерти боялась его: однажды даже не решилась выпить напиток, который он сам приготовил для меня, - уж очень странная была у него усмешка, когда он мне его принес. И вот, несмотря на все, несмотря на все... Понимаешь? Ах, нет, ты и представить себе не можешь, до чего же он обаятелен!

Антуан снова вздрогнул. Рашель накинула ему на плечи пеньюар и продолжала бесстрастным голосом:

- О, ему не надо было угрожать мне, брать меня силой. А просто надо было выждать. И он это хорошо знал: силу своей власти он знает. Я сама постучалась к нему в дверь. Но он открыл ее только на второй вечер... И я все бросила, уехала с ним, - во Францию я так и не вернулась; я сопровождала его, как собака, как тень его. За два, да нет, почти за три года я много всего переиспытала - треволнения, опасности, побои, оскорбления, тюремное заключение - много всего. Три года я жила в вечной тревоге за будущее. Иногда приходилось прятаться целыми неделями - не осмеливались выходить из дома... В Салониках все получило громкую огласку: турецкая полиция гналась за нами по пятам; пять раз меняли фамилию, пока не добрались до границы! Вечные неприятности из-за безнравственных поступков. В лондонском предместье он умудрился купить целую семью: солдатскую девку, двух ее сестер, мальчишку-брата... Гирш называл эту ораву своим mixed grill... Как-то полиция оцепила дом, где мы жили, и нас зацапали. Что я могла сказать? Просидели три месяца в предварилке. Но он вывернулся, и нас освободили... Ах, если бы все тебе рассказать! Чего я только не видела, чего не испытала!..

Ты, верно, думаешь: "Теперь-то я понимаю, отчего она его бросила". Так вот неправда это: не бросала я его! Я солгала тебе. Никогда не могла бы я этого сделать. Прогнал меня он!.. И при этом хохотал! Сказал мне: "Убирайся, а стоит мне захотеть, и ты вернешься". Я плюнула ему в лицо... Ну, хочешь знать всю правду? С той поры я только о нем и думала! И ждала, ждала. И вот наконец-то он зовет меня... Теперь ты понимаешь, почему я еду?

Она подошла, опустилась на колени перед Антуаном, припала лбом к его ногам и заплакала.

Он смотрел на ее затылок, вздрагивавший от рыданий. Оба они дрожали.

Она шепнула, закрыв глаза:

- Как я люблю тебя, котик!

Весь день они, по молчаливому уговору, больше ни о чем не говорили. К чему все это? Не раз за трапезой, когда им приходилось сидеть друг против друга, взгляды их, затуманенные думами, терзавшими обоих, невольно встречались, но тут же решительно расходились. К чему все это?

Рашели нужно было сделать кое-какие пустячные покупки, но она потратила на них много времени, прикидываясь, будто все это ее занимает. Шквальный ветер, налетевший из морских просторов, низвергал потоки дождя, врывался в улицы, со свистом проносился мимо домов. Антуан до самого обеда покорно ходил за ней из магазина в магазин. Ей даже не пришлось заранее заказывать билет на пароход, потому что ей предстояло путешествие на "Романии" товаро-пассажирском судне, которое шло из Остенде, прибывало в Гавр около пяти часов утра и спустя час, не задерживаясь на стоянке, отправлялось дальше. Гирш ждал ее в Касабланке. В рассказе о Бельгийском Конго не было ни единого слова правды.

Они нарочно затянули обед, потому что обоих охватывало малодушие при мысли о той минуте, когда они окажутся с глазу на глаз в спальне перед последней ночью вдвоем. Ресторан, в который они забрели - огромный зал, людный, светлый и шумный, - служил и кабачком, и дансингом, и биллиардной; там можно было провести вечер в сигарном дыму, под стук шаров, под томные звуки вальсов. Часов в десять туда ворвалась ватага бродячих музыкантов-итальянцев - было их человек двенадцать, все в красных блузах, белых брюках, в неаполитанских рыбачьих колпаках, с которых свисали помпоны, приплясывая на их плечах; все они были с музыкальными инструментами - у кого скрипка, у кого гитара, тамбурин, кастаньеты; играя на них, они громко пели и вертелись как угорелые. Антуан и Рашель смотрели на них с признательностью, радуясь, что можно хоть ненадолго сосредоточить на этих паяцах свою мысль, истомленную душевными страданиями; зато когда шальные парни, собрав с посетителей деньги, спели прощальные куплеты, им показалось, что мука их стала еще нестерпимее. Они встали и, до дрожи иззябнув под ливнем, вернулись в гостиницу.

Наступила полночь. Разбудить Рашель должны были в три часа.

Всю короткую ночь, когда шквальные порывы ноябрьского ветра, не переставая, обрушивали потоки дождя на оцинкованный навес над балконом, они провели без слов, без желания, прильнув друг к другу, как дети, поглощенные горем.

Только раз Антуан спросил:

- Тебе холодно?

Рашель дрожала.

- Нет, - ответила она, прижимаясь к нему всем телом, будто он еще мог защитить ее, спасти от нее самой. - Мне страшно.

Он ничего не сказал; он уже почти изнемогал оттого, что не понимал ее.

В дверь постучали, и она мигом вскочила с постели, ускользнув от прощального объятия. И за это он был ей благодарен. Они держались стойко, и воля одного была опорой для другого.

Оделись они молча, делая вид, что спокойны, оказывая друг другу всякие мелкие услуги, до конца следуя всем навыкам совместной жизни. Он помог ей закрыть чемодан, до того набитый, что пришлось стать на него коленями, налечь всем телом, а она, стоя на корточках на ковре, заперла чемодан ключом. Наконец, когда все было готово и уже нечего было сказать о вещах обыденных, когда она сложила одеяла и уже нечего стало делать, когда, надев дорожную шляпку, приколола вуаль, натянула перчатки и расправила чехол на своем саквояже, - все же до отъезда осталось еще несколько минут, - она присела у двери на низкое кресло и вдруг почувствовала такой озноб, что стиснула челюсти, только бы не стучать зубами, опустила голову, обхватила колени руками. А он, уже не зная, что сказать, как поступить, не решаясь подойти к ней, тоже сел, свесив руки, на самый большой чемодан. Несколько минут прошло в гнетущем предотъездном молчании. В этот страшный час обострилась их душевная боль, и они не выдержали бы, если б не знали наверняка, что сейчас всему придет конец. Рашели вспомнился один славянский обычай: когда кто-нибудь из любимых людей отправляется в дальнюю дорогу, все садятся вокруг путника в сосредоточенном молчании. Она чуть было вслух не сказала о том, что пришло ей в голову, но побоялась, что голос ей изменит.

Когда за дверью раздались шаги коридорных, явившихся за вещами, она вдруг подняла голову, повернулась к нему всем телом; ее взгляд выразил такое безысходное отчаяние, столько ужаса и нежности, что он протянул к ней руки:

- Лулу!

Но дверь распахнулась. В комнату вторглись чужие.

Рашель встала. Вот чего она ждала, - решила попрощаться с ним при посторонних. Шагнув вперед, она очутилась рядом с Антуаном. Он даже не обнял ее, - ведь он не смог бы разжать объятия, он не дал бы ей уйти. В последний раз губы его прикоснулись к горячему дрожащему рту. Он угадал, что она шепчет:

- Прощай, котик!

И тотчас же она резко оторвалась от него, вышла, не оглядываясь, в широко распахнутую дверь, исчезла в темном коридоре, а он все продолжал стоять, ломая себе руки и не чувствуя ничего, кроме какой-то оторопи.

Она взяла с него слово, что он не поедет провожать ее на пароход. Но было условлено, что он пойдет на конец северного мола, к подножью маяка, откуда видно будет, как "Романия" выйдет из гавани. Как только послышался шум отъезжающего экипажа, он позвонил, велел сдать его вещи в камеру хранения, - возвращаться сюда, в эту комнату, ему не хотелось. И тотчас же он бросился на улицу, в ночную тьму.

Город, казалось, вымер и словно исходил дождем под пеленой густого тумана. Он все еще был накрыт тяжелыми мрачными тучами; облака громоздились и на горизонте, а между двумя этими глыбами - остатками грозы, которые стремились воссоединиться, - словно плавилась бледная полоска чистого неба.

Антуан шел наугад, не зная дороги. Вот он встал под фонарем и, преодолевая ураганный ветер, развернул план города. И снова, затерявшись в тумане, но твердо держа направление туда, откуда доносился шум волн и отдаленные звуки морской сирены, он пошел против ветра, от которого полы пальто жались к его ногам, миновал пустыри, скользкие от грязи, выбрался на набережную и зашагал по ухабистой мостовой.

Мол, сужаясь, вдавался далеко в море. Справа мерно и могуче гудел безбрежный океан, а слева вода, заточенная внутри гавани, плескалась с глухим шумом; и неизвестно откуда все яснее и яснее доносилось сиплое завывание сигнального рожка, предупреждавшее о тумане и заполнявшее пространство до самого неба: "у-у-у!"

Антуан шел минут десять, не встретив ни души, и вдруг различил над собой свет маяка, до этого скрытый от него туманом. Он уже подходил к самому концу дамбы.

У ступенек, ведущих на площадку маяка, Антуан остановился, стараясь определить направление. Он был совсем один, оглушенный слитным гулом ветра и океана. Прямо перед ним чуть виднелось молочно-белое сияние, означавшее, что там был восток и что, разумеется, для кого-то уже всходило зимнее солнце. Лестница, вырубленная в граните у его ног, спускалась в незримую водную бездну: даже наклонившись, он не мог разглядеть волны, бьющие о мол, зато слышал, как внизу, где-то совсем близко, раздается их мерное дыхание - то долгий вздох, то глухое рыдание.

Время шло, но он не отдавал себе в этом отчета. Мало-помалу сквозь густую мглу, со всех сторон отделявшую его от всего живого, стал пробиваться свет поярче. И он увидел мерцание огня на южном моле и уже не отводил глаз от серебристой полосы, отделявшей его маяк от другого, ибо там, между огнями двух маяков и должна была появиться она.

Вдруг слева, гораздо дальше той точки, к которой обращены были его глаза, возник какой-то силуэт, возник в самом средоточении светозарного ореола, знаменующего рассвет, - тонкая высокая тень, которая приобретала очертания, увеличивалась на глазах в молочно-белом тумане, превращаясь в корабль, огромный бесцветный корабль, осиянный огнями и волочивший за собой темный шлейф дыма, расстилавшийся по воде.

"Романия" поворачивалась другим бортом, чтобы выйти на фарватер.

Лицо Антуана исхлестал дождь, а он, вцепившись в железные поручни, машинально пересчитывал палубы, мачты, трубы... Рашель! Она была там, их разделяло всего несколько сот метров, и, верно, склонилась она, как он, склонилась к нему и, не видя его, все же не сводила с него глаз, незрячих от слез; и вымученная любовь, по милости которой они снова почувствовали такое влечение друг к другу, уже не в силах была ниспослать им великое утешение: помочь увидеть друг друга в последний раз.

И только яркий луч маяка, светившийся над головой Антуана, порой ласково прикасался к безликой громаде, которая уже снова терялась в тумане, унося с собой, будто тайну, память о том, как в последний раз, быть может, слились в неясной мгле их взоры.

Долго простоял там Антуан без единой слезы, с помутившимся рассудком, не думая возвращаться в город. Он привык к сирене и даже не слышал ее назойливого призыва.

Но вот он взглянул на часы и направился в город. Он продрог. Ускорив шаг, он ступал, ничего не замечая, прямо по лужам. На верфях внешней гавани вспыхнули сиреневые фонари; в сыром воздухе глухо стучали деревянные молотки, вдали, за берегом, залитым морским прибоем, высился призрачный город. По каменистой дороге тянулись вереницы груженых двуколок, непрерывно раздавались выкрики возчиков, щелканье бичей, и этот шум после долгого безмолвия принес Антуану какое-то облегчение; он остановился и стал прислушиваться к скрежету железных ободьев, к шуму колес, врезающихся в гальку.

И вдруг он вспомнил, что его поезд уходит только в десять часов. А ведь раньше он и не подумал, что придется ждать целых три часа: не предусмотрел, что будет делать после отъезда Рашели. Как же быть? Мысль об убийственной пустоте этих никчемных часов до того обострила его тоску, что он не выдержал и, прислонившись спиной к какому-то забору, разрыдался.

Потом он снова зашагал, сам не зная куда.

На улицах становилось все оживленнее. Водоразборную колонку окружила ватага растрепанных ребят - они ссорились из-за воды. Подводы запрудили улицы и с шумом двигались к докам. Антуан шел долго, так и не зная, куда он идет. Когда совсем рассвело, он очутился на площади, заставленной цветочными ларьками, - там стояла и гостиница, где они останавливались, именно там еще только вчера перед обедом он хотел было купить для Рашели целую охапку хризантем, но раздумал, - по молчаливому согласию, вплоть до самого расставания, они избегали всего, и слова и движения, что могло сломить их волю и дать выход скорби, которую они с таким трудом сдерживали.

Тут он вспомнил, что еще нужно получить в конторе гостиницы квитанцию на хранение багажа, и ему захотелось еще раз взглянуть на их спальню, на их постель... Однако номер уже был занят: его только что сдали двум туристкам.

В отчаянии он спустился на площадь, покружил около какого-то сквера, узнал улицу, по которой вчера они проходили вдвоем, и пошел по дороге, ведущей к кабачку, где они слушали неаполитанцев. И ему захотелось зайти туда.

Он поискал столик, за которым они обедали, официанта, который им подавал. Но все то, что он видел вчера, сегодня стало неузнаваемым. Беспощадный свет, проникавший через застекленную крышу, превращал ночное увеселительное заведение в обширный сарай, грязный и холодный; стулья громоздились на столах; эстрада, - на ней валялись опрокинутые пюпитры, виолончель в черном чехле, виднелся рояль, покрытый клеенкой, смахивавшей на затасканную шкуру толстокожего животного, - словно плавала в океане пыли, как плот, заваленный трупами.

- С вашего разрешения, сударь!

Подошел официант и стал подметать под столом. Антуан сел, положив ноги на скамью, и начал следить взглядом за взмахами щетки: вот пробка, две спички, апельсиновая, да нет, мандариновая корка... В зал ворвался сквозной ветер и разметал мусор. Официант стал кашлять. Антуан опомнился: не пропустил ли он поезд? Он встал, поискал глазами стенные часы: увы, пробыл он здесь всего лишь семь минут.

Остаться? Нет. И он вышел; вообразив, что в вагоне ему станет легче, он под воздействием этой навязчивой мысли вскочил в фиакр и приехал на вокзал с таким чувством, будто обрел убежище.

Но когда он сдал чемодан в багаж, оказалось, что ждать придется еще больше часа!

И снова он стал ходить. Метался по платформам, словно бежал от погони. "Ну что тебе от меня нужно?" - подумал он, смерив взглядом машиниста, наблюдавшего за ним сверху, из паровоза, стоявшего на путях. А когда обернулся, то увидел, что с него не спускают глаз носильщики, собравшиеся в кучку.

Тогда он весь подтянулся, повернул назад, толкнул дверь в зал ожидания, вошел туда и упал в кресло. Он был один в неуютном темном зале. Через стеклянную дверь было видно, как старуха, сидевшая к нему спиной на корточках, убаюкивает ребенка, покачивая седеющей головой в такт песенке, которую она напевала еще почти молодым, но глуховатым голосом, старинной песенке, сладкой до приторности, - бывало, Мадемуазель в прежние времена часто певала ее для Жизель:

За-а устрицами, ма-ма,

Я больше, право, не пой-ду...

Его глаза наполнились слезами. Только бы ничего не слышать, только бы ничего не видеть!

Он закрыл лицо руками. И тотчас же перед ним возник образ Рашели: запах амбры остался на его пальцах, оттого что ночью он перебирал бусины на ее ожерелье! И он словно почувствовал, как к его груди прижалось ее округлое плечо, ощутил на губах прикосновение ее теплых губ. И ощутил так живо, что весь замер, откинув голову, опустив руки, впившись пальцами в подлокотники и с силой вдавив затылок в мягкую спинку кресла. На память пришла фраза Рашели: "Я подумывала о самоубийстве..." Да, да, покончить с собой. Самоубийство - единственный выход, спасенье от тоски... Самоубийство не преднамеренное, почти безотчетное, совершенное просто ради того, чтобы любой ценою покончить с нестерпимой мукой, которая словно берет его в тиски, покончить, пока она не достигнет предела.

Вдруг он подскочил, сразу встал на ноги: какой-то человек незаметно подошел к нему и коснулся его руки. Рефлекторным движением Антуан чуть было не отшвырнул его, чуть было не свалил ударом кулака.

- Да вы что? - удивился тот.

То был старик контролер, проверявший билеты.

- А... парижский поезд? - заикаясь, пробормотал Антуан.

- Третья платформа!

Антуан посмотрел на него невидящими глазами и пошел к перрону нетвердым шагом.

- Спешить некуда, восточный не сформирован, - крикнул контролер, и, приметив, что Антуан от слабости еле держится на ногах и, выходя, даже ударился о косяк двери, старик пожал плечами и проворчал:

- А ведь на вид здоровяк!..


Читать далее

ПОРА РАСЦВЕТА  Перевод Г.Худадовой

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть