Глава восьмая

Онлайн чтение книги Шаг в четвертое измерение
Глава восьмая


Эта встреча была похожа на то, что он увидел, когда перед ним из-за выступа скалы открылось озеро, — теперь у него перед глазами расстилалась обширная панорама, предоставлявшая ему массу новых впечатлений. Книга Блейна, обнаруженная в комнате у Джонни, встреча Блейна с Шарпантье в Риме, и вот теперь перед ним предстал сам Блейн, который, оказывается, живет всего в нескольких милях от дома в Крэддохе. Не может быть никакого сомнения в том, что все это фрагменты единого целого…

У меня не было времени на раздумья. Блейн не спускал с меня глаз. Он заметил мой пытливый взгляд.

— Значит, вам мое имя ни о чем не говорит? — спросил он, довольный, словно глупый ребенок.

— Меня зовут Данбар, — сказал я. — Можно зайти на несколько минут?

— Я не могу вас остановить насильно, — ответил он и, повернувшись, зашлепал по узкому коридору в своих домашних туфлях без каблуков.

Закрыв за собой дверь, я последовал за ним. Мы вошли в комнату с низким потолком и двумя окнами, выходящими на озеро. В какой-то момент я позавидовал его прибежищу. Открывавшийся отсюда вид был достоин той цены, которую ему пришлось заплатить за одиночество и все неудобства. Только на его месте я бы расширил оконные проемы. Строитель этого дома, вероятно, больше заботился о сохранении тепла зимой, чем о виде на природу и свежем воздухе летом. Он пробил в стене окна всего фут в ширину и два — в длину, да к тому же они затемнялись толстой гранитной стеной.

Комната была самой примитивной из всех, которые мне Доводилось видеть в Ардриге, — это была одновременно кухня и гостиная. Большой камин предназначался как для приготовления пищи, так и для отопления, вода подавалась в кран с помощью ручного насоса. Зола забивала камин, в Раковине высилась гора грязной посуды. Три твердых деревянных стула, небольшой круглый стол и пара керосиновых ламп, судя по всему, были неотъемлемыми частями коттеджа. Раздвижной карточный столик, на котором лежали какие-то бумаги и газетные вырезки, скорее всего, принадлежал лично Блейну. Как и полуоткрытый деревянный ящик, из которого вываливались время от времени книги прямо на пол. Кроме того, там стояло плетеное кресло с подушкой, единственное удобное сиденье во всем доме. Он постарался опередить меня и захватить желанное кресло, хотя я вовсе на него не претендовал, так как подушка на нем была такой же грязной и засаленной, как и все прочее в этом жилище.

Он закрыл свои костлявые голые колени шелковым одеялом и потянулся через карточный столик за табаком и папиросной бумагой. Его узловатые, окрашенные никотином пальцы начали проворно сворачивать сигаретку, просыпая табачные крошки. Все это время он внимательно меня изучал, не расставаясь с самодовольной, жеманной улыбочкой на губах.

Я стоял спиной к камину, медленно переводя взор с поразительной красоты буйствовавшей за окном природы, к царившей в комнате неустроенности и грязи.

Блейн следил за моими глазами.

— Там, где все ласкает глаз…

— Лишь гнусен человек… — закончил я строфу, выражая тем самым свое согласие с ним.

— Что вы, что вы! Вряд ли это вежливо по отношению к вашему хозяину, мистер… Боюсь, я не разобрал вашего имени…

Он явно издевался надо мной.

— Имя мое для вас не имеет значения, — ответил я. — К тому же я не считаю вас своим хозяином.

— Почему же?

Лизнув край бумажки желтым языком, он сунул сигарету в рот. Он взял в руки зажигалку, настоящий предмет искусства, украшенный золотым орнаментом, но его большие ногти с траурной каймой просто отталкивали. Откинувшись в кресле, он сделал первую затяжку.

— В таком случае, как говорят латиняне, когда хотят поскорее от кого-то избавиться, какому счастливому обстоятельству, приведшему к этому неожиданному визиту, обязан я?

Я решил прибегнуть к тактике шока.

— Где Джонни Стоктон?

Жеманная его улыбочка мгновенно улетучилась. Его глаза сузились, прищурились. Сигарета, которую он стискивал между пальцами, продолжала тлеть, то затухая, то вспыхивая снова. Вдруг он часто задышал.

— Понятия не имею, о чем вы толкуете.

Теперь голос его уже не был беззаботным, утратил свою первоначальную вкрадчивость. Он был таким же суровым и непреклонным, как и мой.

— Мальчик снова пропал!

— Снова! — Это слово, казалось, потрясло его. Он его даже повторил, правда, шепотом: «Снова»…

— В последний раз его видели, когда он шел в этом направлении. Вам лучше сообщить мне, где он, причем немедленно. Если вы этого не сделаете, придется обыскать коттедж.

— Вы пользуетесь своими низкими преимуществами по отношению к больному, беспомощному старику. — Его голос дрожал. — Я никогда ничего не слыхал о Джонни Стоктоне. Кто он такой?

— Как будто это вам неизвестно! Вы сразу узнали его имя. Я это видел по вашим глазам. Я не верю в совпадения. Не может быть случайностью тот факт, что я обнаружил у него в комнате вашу книгу, а затем выяснилось, что и сам автор живет поблизости. Я не намерен даром тратить время на разговоры. Так вы скажете, где он, или нет? Или мне придется обыскать дом.

— Не знаю. Это правда. Я не знаю, — его голос стал почти неслышным, — и не желаю ничего знать.

— Значит, вы тем самым признаете, что слышали о Джонни?

— Нет! Я ничего не признаю! — Он перешел на крик.

Я встал, подошел к шкафу и резким рывком отворил створку. Он был достаточно большим, и в нем мог поместиться четырнадцатилетний мальчик. Но его там не оказалось, — лишь несколько разбитых тарелок, сломанные кухонные принадлежности и скудный запас провизии. В комнате оставалось еще одно место, где можно было спрятаться. Наклонившись, я протиснулся в камин и заглянул в дымоход. Там ничего не было, я увидел в конце покрытого сажей тоннеля клочок ярко-жемчужного неба. Блейн молча наблюдал за мной. В его глазах ледяного цвета вдруг пронеслись беспокойство и расчет.

Я отправился обследовать коридор. В доме была еще одна комната, спальня, в которой кровать не была ни убрана, ни сложена, ни сбита, — нет, просто на кровати лежала спутанная куча серых грязных простыней и одеял темного Цвета, напоминая логово животного. Эта грязь и беспорядок, насколько я понимаю, не свидетельствовали просто о лени хозяина. Не говорили они и об абстрактном восприятии всего вокруг философом, который не привык поддерживать дом в чистоте даже ради самого себя. Нет, это было свидетельство его поражения. Если мои догадки были верны, то он видел, как гибнут его самые дорогие идеи вместе с крахом стран, членов германской оси, и он теперь как физически, так и психологически, погибал вместе с ними.

В конце коридора я обнаружил еще одну дверь. Открыв ее, я ступил на луг с мягкой травой. Здесь располагались небольшие постройки — коровник, сарай для кур и т. д. — реликвии тех дней, когда здесь стояла процветавшая маленькая ферма. Я ничего не нашел в них, кроме толстого слоя пыли и паутины. Пыль, по-видимому, здесь давно никто не тревожил. Я снова открыл заднюю дверь. Свет прорвался в проем и мутно осветил каменные плиты темного коридора и какой-то валявшийся на полу клочок бумаги. Я его поднял.

Это был обрывок бумажного лис та. Он был испещрен арифметическими задачами в дробях. В качестве знака для десятичного разряда употреблялась точка. На поле был нарисован круг с тремя образующими букву Т прямыми, и написаны буквы Е, I и R, расположенные в круге так, как я видел в тетради у Джонни.

                                           

Блейн вопросительно посмотрел на меня, когда я вернулся в его кухню-гостиную. У него на лице вновь появилось обычное выражение лукавой насмешки. Затем он увидел у меня в руке обрывок бумаги. Снова я испытал удовольствие, лишая его привычной жеманной ухмылки.

— Джонни все же у вас бывал, — сказал я ему, не демонстрируя того, что было начертано на бумаге. Я продолжил его муки, сложив бумажку у него на глазах и отправив ее в карман. — Когда он был здесь?

Глаза у Блейна забегали.

— Парочка посетителей на самом деле навестила меня из чистого любопытства, чтобы посмотреть, как живет отшельник.

Было видно, как осторожно он подбирает слова.

— Я не всегда настаиваю на знакомстве с ними и не прошу называть свои имена. Ведь разговаривая с вами, я на этом не настаивал, не так ли?

Я решил играть в его игру, по крайней мере пока.

— Был ли один из этих визитеров мальчиком около четырнадцати лет, светловолосый и голубоглазый?

— Нет, — резко сказал Блейн и принялся скатывать вторую сигаретку. — Если вы читали мои книги, то могли бы понять, что я не люблю детей, это отродье. У меня их никогда не было, и я, конечно, никогда бы не впустил в дом чужого.

— Да, я читал кое-какие из ваших книг, — подтвердил я. — Если мне не изменяет память, то вы не любите почти всех на свете: женщин, детей, бизнесменов, ученых, представителей рабочего класса, латинские нации — несмотря на то, что сами жили во Франции и Италии, — восточные народы, евреев и разных цветных. Если бы всех их уничтожить и предоставить всю планету в распоряжение нескольких состоятельных взрослых особей мужского рода северо-западной европейской породы, выведенных биохимическим путем в стеклянной пробирке, у которых вследствие этого не будет ни матерей, ни детства, ни юности, тогда, по вашему мнению, и наступит век тысячелетнего царства, не так ли?

— Вы искажаете мои идеи! — с обидой в голосе произнес он. — Я возражаю только против того воспитания, которое получают наши дети. Все объясняется расслабляющим материнским влиянием, которое приобрело прямо-таки фантастические масштабы после осуществления так называемой венской эмансипации. Но так было далеко не всегда. Когда пятилетний сынок Джона Эвелина умер, то величайшей похвалой ему послужила ремарка отца: «Он был далеко не ребенок!» Прошло всего сто пятьдесят лет, которые отделяют нас от Эвелина и трескучей фразы, произнесенной Уордсвортом, — «облака славы». Хотя никто не может меня назвать нацистом, или даже сочувствующим нацистам, я должен признаться, что кое-что у нацистов вызывало мое восхищение, — прежде всего это спартанские идеалы в молодежном движении. Гитлер забирал мальчиков из гнездышка гнетущей материнской любви и принимался отливать из них жестоких, беспощадных мужчин уже с семи-восьмилетнего возраста. Я знаю из достоверных источников, что он был знаком с моим взглядом на воспитание мальчиков, и мои концепции оказали влияние на всю его программу. Несомненно, он осуществил на практике принцип, который я всегда поддерживал: воспитание сделает все, абсолютно все. Посмотрите на собак Павлова. Мальчики не отличаются от них большим интеллектом, они отличаются лишь одним — они умеют говорить. Отнеситесь к мальчишке как к говорящей собаке и дрессируйте его, как Павлов щенка, и вы сделаете из него все, что захотите. Манеры, нравственность, чувства, мораль, даже концептуальная мысль — все это суть производные намеренного воздействия. И оно должно быть намеренным, его нужно планировать ради достижения поставленной перед собой цели…

— Какой цели? — переспросил я его.

— Любой цели, если только она заранее спланирована. Я верю в дисциплину ради самой дисциплины. Это очень хорошо для душевного равновесия. То, что вы называете свободой, — вредно для души, так как свободное волеизъявление — это опасное заблуждение, иллюзия. Вы знаете, что у спартанцев были такие же идеи. Спартанские дети жили группами, вдали от родителей, от своих семей. Их приучали вести трезвую, бережливую жизнь, драться безжалостно, даже красть, если нужно, и стоически переносить физическую боль. При соблюдении определенных религиозных обрядов некоторых из них засекали кнутом до смерти, но они при этом не издавали ни звука. Я никак не могу понять, почему столько ученых-классиков, которые пели дифирамбы спартанскому воспитанию, которое долгие годы было для них идеалом, вдруг повернули на сто восемьдесят градусов и начали обвинять нацистов за то, что они проводили в жизнь эти принципы в наше время!

Я молчал, вспоминая ничем не спровоцированную кровавую расправу, учиненную спартанскими юношами над завоеванным народом илотов, что для победителей стало просто спортивной игрой, а также о других извращенных вкусах, нарочно прививаемых им в этом самом оригинальном из всех обществ древнего мира. Мне все меньше нравилась догадка, что Блейн мог оказать влияние на Джонни.

— Мне говорят, что во всем мире дикари никогда не бьют детей, — продолжал развивать передо мной свои взгляды Блейн. — Но разве это доказывает, что цивилизация и дисциплина — это одно и то же? Только женщины распространяли идею, что сильный должен пощадить слабого, потому что они сами всегда были слабым полом. Из этого источника и исходит вся мутная белиберда о демократии и гуманизме.

Я уселся на жесткий стул с прямой спинкой и предался размышлениям о том, как мне выудить правду из этого человека, который углубился в дебри какой-то диссертации о древних спартанцах, когда ему задали несколько простых вопросов.

— Вы знаете Мориса Шарпантье, не так ли?

— Шарпантье? — переспросил он, и кожа на его наморщенном лбу задергалась, как у актера, словно он действительно предпринимал громадные усилия, чтобы все припомнить. — Ах да! Речь идет о молодом французском офицере, который пристал ко мне на улице в Риме. Он, конечно, более интеллигентен, чем большинство солдат. Он читал мои книги и узнал меня в лицо. Отчасти благодаря ему я оказался здесь, в этой глуши.

— Это он предложил вам сюда приехать?

— Нет. — Покрытые никотином пальцы беспокойно теребили край одеяла на коленях. — Просто он упомянул название долины Тор во время нашей встречи в Риме. Он сказал, что намеревается туда поехать, и я тут же подумал: шотландское нагорье! Какое идеальное место, чтобы…

— Спрятаться?

— Мой дорогой сэр! — Блейн опять щедро, вовсю улыбался. — Мне не от кого прятаться, уверяю вас.

— Вот в этом и состоит интересующий меня вопрос, — резко возразил я. — Так вам не нужно скрываться?

— Никаких обвинений на законном основании нельзя выдвинуть против меня, — сказал Блейн и нервно заерзал в кресле. — Я никогда не вел радиопередач с радиостанций стран-участниц гитлеровской оси. Я никогда не продавал им секреты военного характера. Они могут упрекнуть меня только в одном: в том, что я продолжал жить в стране — участнице оси, в Италии, и после того как Соединенные Штаты вступили в мировую войну. Я на самом деле ответил отказом на любезное приглашение нашего посольства помочь мне выбраться из страны после объявления войны. Но я сделал это только по состоянию здоровья. Я человек слабый, и длительное путешествие не могло пойти мне на пользу. Я им все это изложил с предельной ясностью. У них не могло быть никаких сомнений в отношении моей лояльности к своей стране. И когда я все же покинул Италию и решил переехать в Англию, у меня не возникло никаких проблем с получением заграничного паспорта. Все это свидетельствует, что ко мне нет никаких претензий, не правда ли? Но до меня дошли слухи, что эти отвратительные американские газеты публикуют кучу клеветнических статей о моей персоне. И это называется свободой печати! Фактически это патент… патент на убийство человека. Если бы у меня хватило средств, я непременно обратился бы в суд.

— Отрицаете ли вы, что находились на дружеской ноге с фашистами в Италии и вишистами во Франции во время войны?

— Это были чисто социальные контакты, — вежливо ответил он. — Их также поддерживало множество американцев, англичан и французов. В конце концов нельзя бросать своих старых друзей только из-за несогласия с их политическими взглядами, не правда ли? Это отдает доктринерством и отсутствием цивилизованности. При таких условиях общество просто не может существовать.

— Если вы ни от кого не скрываетесь, то почему живете в таком неприступном месте? — спросил я.

Опять у него на губах заиграла жеманно-сладенькая улыбочка.

— Существует большое различие между глаголом «прятаться» и выражением «залечь на дно». Именно это и произошло. Я залег на дно в ожидании, пока все успокоится. Тогда я вернусь в Америку.

Вероятно, заметив скептическое выражение в моих глазах, он продолжал уже более настойчиво:

— По вашему мнению, все это не уляжется? Вы думаете, меня не примут дома? По своей молодости вы можете придерживаться такого мнения. Но это, конечно, пройдет… Все проходит, все… Я даю своим соотечественникам три года на то, чтобы они забыли обо всем, что было в прошлом. Максимум — пять. После этого срока я вернусь на родину. Там меня встретят как героя, и я буду жить счастливо до конца своих дней.

— А вы на самом деле хотите вернуться?

По правде сказать, такое его желание меня сильно удивило.

— Я начинаю скучать по цивилизованным, покрытым никелем котлам для приготовления мяса в высокомеханизированном обществе.

Теперь он чувствовал себя вполне в своей тарелке и демонстрировал болезненную болтливость человека, прожившего немало недель в полном одиночестве. Я не мешал его болтовне, надеясь, что после длительных разглагольствований он позволит себе какую-нибудь важную для меня оговорку.

— Вы только представьте себе. Переносные радиаторы. Черешня в январе, мороженое к завтраку, собственный морозильник, готовящий лед, — все эти вещи очень редко встречаются сейчас в Европе, — только на «черном рынке». Я просто без ума от них. Я подсчитал, что проживу еще около сорока лет. Это означает, что на моем веку произойдут еще по крайней мере две мировые войны. Я предпочитаю наблюдать за ними, находясь в полной безопасности по другую сторону океана. Им не одурачить меня своими митингами в защиту мира и международными конференциями. Я помню Женеву! Будет еще немало других войн. Война — это одна из немногих оставшихся в мире честных вещей, и к тому же она требует мужества. Остановить войну — все равно, что попытаться остановить ветер.

Я навострил уши. Я уже слышал эту фразу от Джонни. Неужели он позаимствовал ее у Блейна?

— Вы на самом дело уверены, что люди так быстро обо всем забудут? — мягко, едва слышно произнес я, чтобы мой комментарий придал ему убежденности и не отвлекал от главного направления мысли.

— Очень многие захотят забыть об этом! — с чувством произнес он. — Новое поколение мальчиков и девочек устало все время слушать о войне, для которой оно еще не созрело; спекулянты хотят, чтобы все забыли, откуда у них взялись деньги; и те, кто тайно выражал симпатии с идеями стран-участников гитлеровской оси. Даже солдаты захотят все скорее позабыть, но в силу прямо противоположных причин. Эта война скоро превратится в старую игру, во вчерашнюю газету. И в новом послевоенном мире найдется место для Уго Блейна, как и в довоенном. Маятник теперь качнулся в мою сторону, и я постараюсь этим до конца воспользоваться, — до тех пор, пока не разразилась новая война.

Конечно, произойдут кое-какие незначительные изменения. Ярлык «фашист» не замелькает вновь, и к нему будут прибегать различные профессора с претензией на респектабельность. Как и другой — «коммунист», насколько я понимаю. Но идеи, скрывающиеся за этими словами, будут продолжать свой непобедимый марш вперед, правда, под другими названиями. Двадцатые и тридцатые годы продли под эгидой «розовых гостиных». Несомненно, сороковые и пятидесятые пройдут под эгидой коричневого цвета Чайных столиков, — нет, не наглого, темно-коричневого Цвета штурмовиков, а приятного, мягкого, даже с бежевым оттенком.

— А почему в таком случае просто не желтого? — воскликнул я.

Но Блейна уже понесло, и он упивался собственным красноречием.

— Вы уже можете встретить их на очень важных постах. Пройдитесь по Пятой авеню в час коктейлей, и, вероятно, вы встретите там немало коричневых оттенков чайного столика, которые немало бы удивили своих друзей, надев настоящую коричневую униформу, если бы только Гитлер выиграл войну. В таких странах, как Норвегия и Франция, которые были оккупированы Германией, эти коричневатые поторопились и вышли в своем истинном одеянии. Вот почему у них было столько неприятностей. Но Америка не была под оккупацией. Поэтому можно только подозревать о существовании таких лиц в Америке, но этого нельзя доказать, и никто об этом никогда не узнает. А они всю свою жизнь будут любоваться собственной виной, которая будет доставлять им тайное развлечение, как это бывает у любителей адюльтера, особенно среди женщин.

— Вы набросали свой портрет художника собственной рукой? — спросил я.

— Попробуйте-ка это доказать! — весело прокудахтал Блейн. — В демократических странах суд настаивает на предоставлении законных норм свидетельских показаний, а против меня нет никаких улик. Только газетный треп. Все это уймется. Я вернусь в Америку даже раньше вас!

— Так скоро?

— Вполне вероятно. Если этого не произойдет, то я попрошу вас передать от меня записочку моему издателю. Мне сейчас позарез нужны деньги. Сообщите ему, что я работаю над новой книгой, которую закончу через месяц с небольшим. В ней нет ничего о войне. Это — философский анализ греческой политической теории. Слегка, конечно, антидемократический, но совсем не противоречивый. Некоторые мои прежние книги были гораздо более критически настроенными против американской демократии, но они до сих пор там пользуются спросом. Во всех американских критических рецензиях обязательно упоминается мое имя с большим ко мне уважением, даже теми авторами, которые не согласны с моими идеями. Я могу продемонстрировать вам несколько примеров.

Он начал передвигать лежавшие на столе газеты.

— Не беспокойтесь, — сказал я. — Я готов поверить вам на слово. Даже если бы у меня было свободное время, я вес равно не стал бы передавать вашу записку издателю. Но я уверен, что ваша будущая книга будет пользоваться громадным успехом, так как мы, американцы, проявляем мазохистскую тенденцию раболепствовать перед теми философами, которые злоупотребляют нашей цивилизацией, если только они это делают с достаточной эрудицией и нахальством. И я уверен, мы продолжим в том же духе даже сейчас, когда наша презираемая всеми индустриализация немало сделала, чтобы урвать для нас несколько мирных и цивилизованных десятилетий из мрака будущего. Однако здесь нет никаких свидетелей, поэтому вы можете вполне удовлетворить мое любопытство и сказать мне правду: именно вы были сердцем и душой немецких и итальянских фашистов, правда, при этом оставаясь в белых перчатках. Не так ли?

Он опять жеманно улыбнулся и ответил вопросом на вопрос:

— Разве?

Я поднялся и поглядел на него с высоты своего роста:

— Для меня вы хуже тех невежественных скотов, которые составляют костяк фашистского движения в любой стране. Вы хуже тех опрометчивых глупцов, которые на самом деле вещали на радиостанциях стран-участниц гитлеровской оси. У вас есть ум, вы получили солидное образование, но и то, и другое вы использовали ради достижения извращенных целей. Вы отравляете сознание своих читателей, особенно молодых, таких как Джонни Стоктон. Все это отвратительное кровопролитие рождается из вашего воздушного нигилизма, — это результат его воздействия со стороны других, более второстепенных лиц, со стороны журналов и газет, воздействия на не получившие достаточно духовной пищи недисциплинированные умы, на такие, каким обладал и сам Гитлер. В двадцатые годы ваш анализ нашей пустоты и вульгарщины мог показаться вполне убедительным. Казалось, что вы выступаете за сохранение высших ценностей, возвышающихся над нашими пошлыми жизнями, которые мы тратим на накопительство и делание денег в поте лица своего. И вот, когда немцы, эти люди, которые всегда отличались педантичностью, вняли вашим концепциям и довели их до логического конца, то все закончилось Бухенвальдом и Дахау — а это было куда отвратительнее всего того, в чем вы Нас осуждали до этого. Ваши книги могут причинить куда больший ущерб, чем тысячи немецких штурмовиков. И мне противно думать о том, что вы выйдете сухим из воды, в то время как негодяи куда более мелкого калибра будут осуждены и наказаны, и здесь никто ничего не в силах поделать!

Блейну, казалось, доставляли удовольствие мои обвинения. Вероятно, он уже расстался с мыслью, что еще облагает властью над умами людей.

— Значит, вы согласны со мной, что никто не вправе меня тронуть? — Вновь у него на губах заиграла жеманная улыбочка. — Просто я был чуть мудрее остальных, — несчастные Гамсун [6]Гамсун Кнут (1869–1952) — знаменитый норвежский писатель. Сотрудничал с фашистами, оккупировавшими его страну. и Паунд [7]Паунд Эзра (1885–1972) — американский поэт и теоретик искусства. Сотрудничал с фашистами.! Думаю, что всех их сейчас густо мажут коричневой краской. Но только не Уго Блейна!

— Вы в этом уверены?

— Абсолютно.

Ну, по-моему, я вдоволь наигрался со своей рыбкой. Пора было подводить ее к берегу.

— Предположим, какой-то человек, откровенный фашист и нацист, разыскиваемый полицией, является к вам и просит вас защитить его, опираясь на тот скромный, совершенно легальный нацизм, который вы проповедуете в ваших книгах. Вы ему окажете такую помощь? Поможете ли вы ему бежать?

Блейн весь содрогнулся.

— Вы принимаете меня за отъявленного дурака? — вспыхнул он, проявляя не свойственный ему темперамент. — Никогда! Я обязан немедленно передать его в руки властей. И я должен рассматривать его печальное положение как посланную мне Богом возможность лишний раз доказать свою лояльность перед своей страной и тем самым прекратить эти глупые пересуды о моих симпатиях к нацизму. Если бы такое произошло, то я тут же отправился бы обратно в Америку, и не стал бы здесь ждать в течение трех или пяти лет. Никто не имеет права подозревать меня в чем-то после столь яркой демонстрации патриотизма!

— Значит, вы отказываете в лояльности даже тем, кто стоял рядом с вами?

— Со мной рядом никто не стоял. У меня нет веры, нет собственной страны. Я философ, а не политик. Политика — это спятившая философия. В конечном итоге ни одна сторона не выигрывает идеологические войны. Вы говорите о «тех, кто стоял рядом», и о «лояльности». Какие замечательные клише! Лояльность пригодна для дикарей и детишек, а не для взрослых мужчин.

Он посмотрел на меня, видимо, испытывая ко мне личную злобу. «Почему все вы, здоровые рыжеватые, крепкие люди, всегда лезете со своими тошнотворными сантиментами?»

— Как вам, слабым недоноскам, повезло, что мы такие. Иначе вам никогда бы не пришлось принадлежать к «немногим избранным». Жесткий цинизм — вот что заменяет вам физическую силу. Доктор Геббельс являет собой в этом отношении разительный пример.

— У него был очень неординарный ум, — возразил Блейн очень серьезно. — Как и у меня.

— Достаточно ли он незауряден, чтобы объяснить мне, как здесь очутилась вот эта бумажка? — спросил я его, помахав у него перед носом сложенным листком.

— Як нему не имею никакого отношения! — упрямо воскликнул он.

— Но я нашел его в вашем доме, в коридоре, возле задней двери.

— Любой мог подбросить этот клочок бумаги и сделать это без моего ведома. Мальчик из бакалейной лавки в Стрэтгоре. Или полиция.

Я страшно удивился.

— Значит, у вас уже побывала полиция?

— Они явились сюда дня два-три назад. Они искали какого-то пропавшего мальчика… А, наконец я догадался! Именно от них я услыхал его имя — Джонни Стоктон!

Он все превосходно обстряпал. Я чуть не попался на удочку. Но все же заглотил крючок не до конца. Снова мы стали вглядываться друг в друга, словно спарринг-партнеры в поисках бреши в обороне противника.

Потом я заметил:

— Можете ожидать нового визита полицейских, — и очень скоро.

— По какой причине?

— На сей раз исчез не только Джонни. Вместе с ним пропал и Морис Шарпантье.

— Значит, он на самом деле приехал… сюда… как и говорил мне в Риме?

— А вот теперь он куда-то ушел, причем довольно поспешно…

— Шарпантье? — еще раз спросил Блейн, отбрасывая в сторону погасшую сигаретку. — Весьма… странно… весьма.

— Может, он идет по следам Джонни.

Я вышел в коридор. К моему удивлению, я услышал за спиной шарканье его туфель. Я никак не ожидал от него такой любезности, — проводить меня до двери.

— Вы уверены в своей информации? — осведомился он, тяжело дыша. — Вы уверены в том, что Шарпантье тоже пропал?

— Его не было поблизости нигде, когда я вышел из долины.

Я бросил последний взгляд на эту фигуру, которая могла быть жалкой, если бы не была столь отвратительной.

— Вы поступите мудро, если сообщите все, что вам известно о Джонни Стоктоне, в полицию. Человек, который лег на дно, должен избегать всяких скандалов или криминальных дел.

— Но я ничего не знаю об этом мальчишке!

Напрасно я пытался выявить причину его эмоционального волнения, от которого тряслись руки и вибрировал голос. Он всегда старался казаться человеком, недоступным для эмоций. На самом деле не кто иной, как Блейн, поддержал теорию, что проявление любых эмоций — это разновидность психического заболевания. А если это так, то вот он сам стал его жертвой. Что-то сильно его потрясло. Вероятно, какие-то произнесенные мною несколько секунд назад слова. Что же это было? Шарпантье? Джонни? Или тот и другой?

Редкая привилегия — потрясти такого человека, как он. Я не мог преодолеть соблазна и не нанести ему последний, сильный удар в солнечное сплетение.

— Прощайте, мистер Блейн… если вы только на самом деле им являетесь.

— Что такое! Что вы говорите! — заорал он. — Вы что, не верите, что я — Уго Блейн?

— Почему я должен верить? Во всяком случае у меня нет никаких доказательств, кроме ваших собственных слов.

— Разве вы не видели в газетах мои фотографии?

— Нет, не приходилось.

Повернувшись, я вышел в коридор, размышляя, удачной ли оказалась моя выходка. Но это место мне казалось каким-то тупиком, ловушкой, тюрьмой. Воды озера были глубокие и холодные. За ними Бен Тор был непреодолимым барьером для такого слабака, как он. Он мог уйти отсюда только через долину Тор, но уж я позабочусь о том, чтобы надежно перекрыли ее узкую горловину. Если через несколько часов до него дойдет смысл сказанных ему слов, то его вполне определенно может хватить удар…

Прозрачный туман, выползший из дальнего конца озера, теперь уже покрыл всю его поверхность, словно Титан подышал на громадное зеркало. Он уже переполз через луг и добрался до дома Блейна, — дрожащие длинные полосы, похожие на щупальца и антенны, вслепую обследующие местность. В узком проходе между скалами туман, превратившись в третью стену, закрывал от взгляда расположенную там, выше, долину.

Я пошел через луг. Резко хлопнувшая дверь напугала меня. Ясно в этой околдованной тишине я услыхал, как повернулся ключ в замке и загремел засов. Это Блейн запирал себя изнутри.

Не успел я сделать вперед несколько шагов, как услышал шум закрываемого окна. Я оглянулся снова. Теперь я находился с той стороны дома, где была его спальня. Серьезные глаза Блейна смотрели на меня через нижнее стекло единственного окна, которое он только что с силой захлопнул. Его длинная худая рука шевелилась над головой, очевидно, запирая задвижки на окне. Таким образом, он закрывал себя накрепко со всех сторон в своем гранитном доме. Вероятно, те эмоции, которые выплеснулись у него в конце разговора, объяснялись только одной причиной — страхом. Но чего он боялся?

Какова была роль Блейна в этом деле? Вероятно, он принимал в нем участие. Его книга в комнате Джонни, обрывок бумаги, обнаруженный в его коридоре, указывали на какую-то существовавшую между ними связь. Но какую именно? Человек, который принципиально ненавидел детей, вряд ли мог оказать помощь и предоставить убежище беглому ребенку. И все же… у Блейна весьма любопытные идеи по поводу воспитания молодежи. «Воспитание сделает все, что угодно… Вспомните о говорящей собаке… Приручите его, как Павлов приручал щенка…»

Зловещие возможности всплывали в моем сознании. Был ли Блейн настолько злым и коварным, что мог намеренно развращать мальчика и отторгать его от семьи ради собственной сатанинской радости? Может быть, это было Для него каким-то социальным экспериментом? Мог ли он поощрять Джонни в его действиях, способствовать его побегам из семьи только из-за той неприязни, которую испытывал к Стоктонам?

Как тогда объяснить неожиданный приступ охватившей его паники, заставивший Блейка лихорадочно закрывать окна и двери, после того как я покинул его дом? Были ли У Джонни основания для ненависти к Блейну? Может быть, Блейн опасался таинственной способности Джонни вызывать зло? Может быть, Джонни периодически убегал из дома, чтобы досадить эксцентричному отшельнику, который совершил дурной поступок по отношению к мальчику, пусть вымышленный или реальный?

Размышляя так и этак, я не сомневался, что имею дело с настоящим Уго Блейном. И все же я не был до конца в этом уверен. Не настолько, чтобы принять все сразу за чистую монету…

Я бросил прощальный взгляд на озеро, лежащее, словно жемчужина, в ладони окружающих его гор. В этом пустынном месте всякое могло произойти между Блейном и Джонни. Здесь нет поблизости соседей, которые могли бы задать неприятные вопросы. Не было и полицейского, констебля, который мог бы заметить что-нибудь, на его взгляд, странное, услыхать какие-то необычные звуки. Здесь, в этой местности, человек был лишен социального наблюдения, что многие психиатры считают единственным источником поддержания нравственности и соблюдения манер…

Повернувшись, я сделал шаг за штору тумана, отделявшую меня от прохода.

Скалы вокруг теперь покрылись влагой и были очень скользкими, а плохая видимость сбивала меня с толку. Переползая с одного выступа на другой, я не узнавал ту дорогу, по которой пришел сюда. Вода пенилась возле скалы, на которой я стоял. Сделав еще несколько шагов, я оглянулся. Штора тумана задернулась за моей спиной. Я уже не видел ни луга, ни дома Блейна, ни озера — только острый пик Бен Тор, который возвышался над массой белого пара, — темный мрачный конус на фоне полоски абрикосового света, пробившийся через темные серые облака на западе.

Сделав еще один шаг, я оказался на отвесной скале, где, по-моему, вообще негде было поставить ногу. Как же мне удалось выбраться с этого места, когда я шел сюда? Я никак не мог вспомнить. Я вообще не помнил этого места. Я мог удержаться только возле молодого куста рябины, выросшего в расщелине, куда каким-то таинственным образом попало немного земли. Я выставил вперед ногу и попытался оценить прочность поддержки. Судя по всему, на куст можно было положиться. Я перенес весь вес своего тела и попытался ухватиться за выступ повыше. Куст, наклонившись, резко выпрямился. Я упал на скальную поверхность, стараясь зацепиться за нее ногтями. Второй рукой мне удалось ухватиться за ветви дерева. Я посмотрел вверх, надеясь увидеть Тор в пенистом тумане, среди зубчатых скал. Но вместо него я увидел сплошной мох, похожий на бархат нефритового цвета. Слава Богу, я оступился. Звук обрушившейся породы, который был бы вовсе неслышным наверху, здесь, внизу, был похож на раскат грома. Я понял, что возле меня находится вода, хотя я ее не видел из-за тумана. Стараясь быть как можно осмотрительнее, я начал продвигаться вперед, держась за поросль мха, которая вывела меня к зарослям сорняков и нескольким березам. По мере того как расширялась горловина долины, туман редел, и я вдруг понял то, что должен был осознать давно, — я находился на противоположной стороне пика Тор. Перескакивая с одной скалы на другую в туманном узком проходе, я, вероятно, пересек реку в ее самой узкой части, не отдавая себе отчета в этом. Здесь пороги были слишком широкими, глубокими и свирепыми. Поэтому я опасался вновь пересечь их по камням, и мне не хотелось возвращаться в горловину. В воде я увидел грубо очерченный треугольник земли. Пересекая его у основания, я, вероятно, сэкономил более полумили и вышел к верхнему мосту. Я зашагал через крохотную березовую рощицу. Как и ожидал, через десять минут я понял, что безнадежно заблудился.

Как и большинство военнослужащих, я умел пользоваться своими часами как компасом. Положив их на ладонь, сориентировав часовую стрелку по направлению к солнцу, я мог определить направление на юг. Оно должно было быть где-то посередине между часовой стрелкой и двенадцатичасовой отметкой. Само собой разумеется, такой трюк вполне пригоден где-нибудь в Африке или на Сицилии, но если бы я начал ожидать появления на небе солнца в Шотландии, мне пришлось бы ждать не одну неделю.

Я шел по густому подлеску, старательно отводя от глаз острые ветви кустарников. И вдруг почувствовал тоску по родине. В отличие от оленьего леса, за которым, казалось, все же ухаживали, эти леса были дикой природой. Сельская Англия, которую я в основном наблюдал из окна вагона, по сути дела, представляла собой громадный пригород, — она не была похожа на сельскую Америку. Каждый клочок земли был чьим-то хорошо ухоженным владением. Если это не была ферма, то — искусственный парк или охотничьи угодья. Даже когда я гулял по Сэссекскому побережью возле Чичестера, который расположен довольно далеко от Лондона, мне постоянно попадались на глаза домики, и меня угнетало чувство, что человечество и цивилизация просто давят на меня со всех сторон. Сельская местность, конечно, обладала своим очарованием, но мне не хватало дикости и пустынности, которые, на мой взгляд, являются признаками «истинной» сельской местности. Здесь, в Шотландии, я наконец вдоволь насмотрелся на то, чего прежде мне так не хватало, — на волю первозданного мира, простирающегося в нескольких шагах от любой конечной остановки автобуса.

Мой путь не стал легче от того, что шел под откос. Значит, я удалялся от пика Тор? Несмотря ни на что я продолжал идти вперед: если бы мне удалось подняться повыше, то я должен был выйти на болото, а там, когда рассеется туман, можно различить над вершинами деревьев Тор и все мосты. Туман все больше редел, становился прозрачнее с каждым шагом. Вскоре я заметил небо среди стволов деревьев впереди, и был уверен, что иду к мосту. Я ускорил шаг по направлению к вершине холма. Когда я поднялся на него, то туман настолько рассеялся, что позволил окинуть взглядом всю местность.

Покрытый густой растительностью горный хребет уходил вниз, к ровному берегу реки, покрытому таким же ярким зеленым торфом, как и мох. На этой нефритовой земле возвышался сказочный замок с двумя большими башенками и узким шпилем из серого камня. Покрытый лесом холм окружал его с трех сторон. С четвертой у самого основания лужайки несла свои воды река Тор. Мне хотелось протереть глаза, чтобы убедиться, что я не сплю. Такими себе представляют наивные американцы Британские острова, — словно приятную картинку из средневекового манускрипта. Мне все это казалось нереальным. Это могло создать лишь литературное воображение вроде моего собственного и соткать все из тумана и неясных воспоминаний о Шотландии Брюса и Уоллеса. Конечно, не могло быть никакого сравнения между этими лесами и лесами в Америке. Цвета пейзажа вызывали восхищение и были гораздо приглушеннее, чем ландшафт средневековой Италии. Здесь не было ярких цветов, кроме ярко-зеленого торфа. Все остальное было выдержано в приятных полутонах: серое небо, серый замок, зеленый лес, а также пенистые коричневатые воды Тора.

Как раз в этот момент какая-то странная фигура вышла из замка, — довольно коренастая, в темно-голубой форме и с велосипедными прищепками на голенях. Человек сел на велосипед и поехал на восток от Страттора. Тогда я понял, что не сплю. Этот замок мог быть только имением Инвертор, о котором говорил Несс как о своем родном доме.

Когда я увидел реку, то, вероятно, сделал большой крюк к югу от пика Тор. Я, значит, очутился в той части долины, которую нельзя было увидеть с противоположного берега. Несомненно, впереди был олений лес, который я миновал, когда отправился по берегу к болоту. Вероятно, мой ангел-хранитель, а не злобный эльф, заставил заблудиться меня в горловине покрытой туманом долины, так как после моего разговора с человеком по имени Уго Блейн мне больше всего хотелось встретиться с лордом Нессом.

Полученные мной от командира инструкции оставляли мне какую-то свободу маневра. «Если вы обнаружите что-то достаточно важное, то лучше сообщите обо всем местной полиции. Но в противном случае не следует ее беспокоить».

Была ли личность Уго Блейна чем-то действительно «важным»?

Мне казалось, что была.

Я начал спускаться по склону к замку.


Читать далее

Глава восьмая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть