ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Онлайн чтение книги Сорок пять
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава 1

Монсеньер

(Продолжение)

В эту минуту какой-то человек, подталкиваемый служителем, тяжелой поступью вошел в зал и с почтительным видом направился не то к бургомистру, не то к принцу Оранскому.

– Ага! – воскликнул бургомистр. – Это ты, мой друг?

– Я самый, господин бургомистр, – ответил вновь пришедший.

– Монсеньер, – сказал бургомистр, – вот человек, которого мы посылали в разведку.

Услыхав обращение «монсеньер», относившееся не к принцу Оранскому, разведчик сделал жест, выражавший изумление и радость, и быстро приблизился, чтобы лучше разглядеть того, кого так титуловали.

Вновь пришедший принадлежал к числу тех фламандских моряков, которых очень легко узнать по их столь характерной наружности – квадратной голове, голубым глазам, короткой шее и широким плечам; моряк вертел в корявых пальцах мокрую шерстяную шапку, а когда он подошел к начальству вплотную, то обнаружилось, что он оставил на каменных плитах широкий влажный след; его грубая одежда промокла насквозь, с нее стекала вода.

– Ого-го! Храбрец вернулся вплавь, – сказал незнакомец, останавливая на моряке тот властный взгляд, которому немедленно покоряются и воин и слуга, ибо в нем одновременно чувствуется и суровость и ласка.

– Да, монсеньер, да, – поспешно подтвердил моряк, – а Шельда широка да и быстра, монсеньер.

– Говори, Гоэс, говори, – продолжал неизвестный, хорошо знавший, какую милость он оказывал простому матросу, называя его по имени.

Он правильно рассчитал: с этой минуты, по-видимому, он один стал существовать для Гоэса и к нему одному Гоэс обращался в дальнейшем, хотя был послан другим лицом и, следовательно, более всего этому лицу должен был дать отчет в своей миссии.

– Монсеньер, – начал матрос, – я взял самую маленькую свою лодчонку; назвав пароль, я миновал заграждение, образованное на Шельде нашими судами, и добрался до этих проклятых французов – ах! простите, монсеньор!

Гоэс осекся.

– Продолжай, продолжай, – с улыбкой сказал неизвестный, – я француз только наполовину – стало быть, и проклятие меня поразит только наполовину.

– Так вот, монсеньер, раз уж вы соблаговолили меня простить…

Неизвестный милостиво кивнул ему. Гоэс продолжал:

– Так вот, я греб в темноте, обернув весла тряпками, и вдруг услыхал оклик: «Эй, вы там, в лодке, чего вам нужно?»

Я решил, что этот возглас относится ко мне, и уже хотел было наугад что-нибудь ответить, но тут позади меня крикнули: «Адмиральская шлюпка!»

Неизвестный посмотрел на командиров и повел головой, как бы спрашивая: «Что я вам говорил?»

– В ту же минуту, – продолжал моряк, – я как раз хотел переменить курс, – я ощутил сильнейший толчок; моя лодка стала тонуть; вода захлестнула меня с головой; я погрузился в бездонную пропасть; но водовороты Шельды признали во мне старого знакомого – и я снова увидел небо. Тут я догадался, что адмиральская шлюпка, на которой господин де Жуаез возвращался на свою галеру, прошла над моей лодкой. Одному богу ведомо, каким чудом я не был ни раздавлен, ни потоплен.

– Спасибо, смелый мой Гоэс, спасибо, – сказал принц Оранский, счастливый, что его предположения подтвердились, – ступай – и молчи обо всем!

Он вложил в руку Гоэса туго набитый кошелек. Но моряк, по-видимому, дожидался, чтобы и неизвестный отпустил его.

Неизвестный сделал ему знак, выражавший благоволение, и Гоэс удалился, по-видимому, гораздо более обрадованный милостивым знаком неизвестного, нежели щедростью принца Оранского.

– Ну, как, – спросил неизвестный бургомистра, – что вы скажете об этом донесении? Неужели вы еще сомневаетесь в том, что французы снимутся с якоря, неужели вы думаете, что господин де Жуаез вернулся из лагеря на свою галеру только для того, чтобы мирно провести там ночь?

– Стало быть, вы обладаете даром предвидения, монсеньер? – воскликнули горожане.

– Не более, чем монсеньер принц Оранский, который, я в этом уверен, во всем согласен со мной. Но как и его высочество, я хорошо осведомлен, а главное – знаю тех, кто на той стороне.

Он рукой указал на польдеры.

– Поэтому, – продолжал он, – я очень удивлюсь, если они сегодня вечером не пойдут на приступ. Итак, господа, вы должны быть в полной боевой готовности, ибо, если вы дадите им выгадать время, они вас атакуют весьма энергично!

– Эти господа могут по всей справедливости засвидетельствовать, что перед самым вашим прибытием я говорил им совершенно то же, что вы сейчас, монсеньер.

– Какие у вас, монсеньер, предположения насчет плана действий французов? – спросил бургомистр.

– Вот что я считаю наиболее вероятным: пехота целиком состоит из католиков и поэтому будет драться отдельно, иначе говоря, произведет атаку с одной какой-нибудь стороны; конница состоит из кальвинистов, следовательно, тоже будет драться отдельно – стало быть, опасность грозит с двух сторон. Флот подчинен господину де Жуаезу, он совсем недавно прибыл из Парижа; при дворе знают, с какой целью адмирал отправился сюда, он захочет получить свою долю воинской славы. В итоге – враг предпримет атаку с трех сторон.

– Так образуем три корпуса, – предложил бургомистр.

– Образуйте один-единственный корпус, господа, из лучших воинов, какие только у вас есть, а тех, на кого вы не можете положиться в открытом поле, назначьте охранять городские укрепления. Затем с этим корпусом сделайте энергичную вылазку в тот момент, когда французы меньше всего будут этого ждать. Им кажется, что атаковать будут они; нужно их предварить и самим на них обрушиться. Если вы будете ждать, пока они пойдут на приступ, – вы пропали, потому что в этом деле французы не имеют себе равных, так же как вы, господа, не имеете себе равных, когда в открытом поле защищаете подступы к вашим городам.

Фламандцы просияли.

– Что я вам говорил, господа? – воскликнул Молчаливый.

– Для меня великая честь, – сказал неизвестный, – что, сам того не зная, я оказался одного мнения с первым полководцем нашего века.

Они учтиво поклонились друг другу.

– Итак, – продолжал неизвестный, – это решенное дело; вы делаете сокрушительную вылазку, яростно атакуете вражескую пехоту и вражескую конницу. Надеюсь, ваши командиры сумеют так руководить этой вылазкой, что вы отбросите осаждающих.

– Но их корабли – их корабли, – сказал бургомистр, – они прорвутся через наши заграждения, сейчас дует норд-вест, и через два часа они будут в городе.

– Да ведь у вас самих в Сент-Мари, на расстоянии одного лье отсюда, шесть старых судов и тридцать лодок. Это – ваша морская баррикада, это – цепь, заграждающая Шельду.

– Да, да, монсеньер, совершенно верно. Откуда вы знаете все эти подробности?

Неизвестный улыбнулся.

– Как видите, знаю, – ответил он. – Там-то и решится исход битвы.

– В таком случае, – продолжал бургомистр, – нужно послать нашим храбрым морякам подкрепления.

– Напротив, вы можете еще и свободно располагать теми четырьмя сотнями людей, которые там находились; достаточно будет двадцати человек – сообразительных, смелых и преданных.

Антверпенцы вытаращили глаза.

– Согласны ли вы, – спросил неизвестный, – ценою потери ваших шести старых кораблей и тридцати ветхих лодок разгромить весь французский флот?

– Гм, – протянули антверпенцы, переглядываясь между собой, – не так уж стары наши корабли, не так уж ветхи наши лодки.

– Ну что ж, – воскликнул неизвестный, – оцените их, и вам оплатят их стоимость.

– Вот, – шепотом сказал неизвестному Молчаливый, – вот те люди, с которыми мне изо дня в день приходится бороться. О! Если бы мне противодействовали только события, я бы давно уже одолел их!

– Так вот, господа, – продолжал неизвестный, положив руку на туго набитую сумку, о которой уже была речь, – оцените их, но оцените быстро! Все вы получите от меня векселя, каждый – на свое имя; надеюсь, вы сочтете их достаточно надежными.

– Монсеньер, – ответил бургомистр, минуту-другую посовещавшись с десятниками и сотниками городского ополчения. – Мы купцы, а не знатные господа, поэтому нужно прощать нам некоторую нерешительность; поймите – ведь наши души обитают не в наших телах, а в наших конторах. Однако в известных обстоятельствах мы ради общего блага способны на жертвы. Итак, распоряжайтесь нашими заграждениями так, как вы это находите нужным.

– Клянусь, монсеньер, – вставил Молчаливый, – вы за десять минут получили от них то, чего я добивался бы полгода.

– Итак, господа, я распоряжаюсь вашими заграждениями, и вот что я сделаю: французы, с адмиральской галерой во главе, попытаются прорвать их. Я удвою цепи заграждения – цепи, протянутые поперек реки, но между ними и берегом будет оставлено пространство, достаточное, чтобы неприятельский флот проскользнул там и оказался посреди ваших лодок и ваших кораблей. Тогда с этих лодок и кораблей двадцать смельчаков, которых я там оставил, зацепят французские суда абордажными крюками, а зацепив их, подожгут ваши заграждения, предварительно наполненные горючими веществами, и быстро уплывут в лодке.

– Вы слышите, – воскликнул Молчаливый, – французский флот сгорит весь, без остатка!

– Да, весь, – подтвердил неизвестный, – тогда французы уже не смогут отступить ни морем, ни польдерами, потому что вы откроете шлюзы Мехельна, Берхема, Льера, Дюффаля и Антверпена. Сначала отброшенные вами, затем – преследуемые водами прорванных вами плотин, со всех сторон окруженные этими, внезапно нахлынувшими, все выше вздымающимися волнами, этим морем, где только прилив и нет отлива, французы, все до единого, будут потоплены, истреблены, уничтожены.

Командиры разразились восторженными кликами.

– Но есть препятствие, – сказал принц Оранский.

– Какое же, монсеньер? – спросил неизвестный.

– То, что потребовался бы целый день, чтобы разослать по всем этим городам соответствующие приказания, а в нашем распоряжении – всего один час.

– Часа достаточно, – заявил тот, кого называли монсеньером.

– Но кто предупредит флотилию?

– Она предупреждена.

– Кем?

– Мною. Если бы эти господа отказались предоставить ее мне, я бы ее купил у них.

– Но Мехельн, Льер, Дюффаль?

– Я проездом побывал в Мехельне и Льере и послал надежного человека в Дюффаль. В одиннадцать часов французы будут разбиты, в полночь – флот будет сожжен, в час ночи – отступление французов будет в самом разгаре, в два часа – Мехельн прорвет свои плотины, Льер откроет свои шлюзы, в Дюффале сделают так, что каналы выступят из берегов. Тогда вся равнина превратится в бушующий океан, который, правда, поглотит дома, поля, леса, селенья, но в то же время, повторяю, поглотит французов, да так основательно, что ни один из них не вернется во Францию.

Эти слова были встречены молчанием, выражавшим восторг, граничивший с ужасом; затем фламандцы принялись шумно рукоплескать.

Принц Оранский подошел к неизвестному, протянул ему руку и сказал:

– Итак, монсеньер, с нашей стороны все готово?

– Все, – ответил неизвестный, – но я думаю, что и у французов все готово. Смотрите!

Он указал пальцем на военного, только что приподнявшего ковровую завесу.

– Монсеньеры и господа, – доложил офицер, – нам дали знать, что французы выступили из лагеря и приближаются к городу.

– К оружию! – воскликнул бургомистр.

– К оружию! – повторили все присутствующие.

Неизвестный остановил их.

– Одну минуту, господа, – сказал он своим густым, повелительным голосом, – я должен дать вам еще одно указание – последнее и самое важное…

– Говорите! Говорите! – в один голос воскликнули все.

– Французы будут застигнуты врасплох, следовательно произойдет не битва, даже не отступление, а бегство. Чтобы успешно их преследовать, нужно быть налегке. Скиньте ваши латы! Черт возьми! Из-за этих лат, которые сковывают ваши движения, вы проиграли все те битвы, которые должны были выиграть. Скиньте латы, господа, скиньте немедленно!

И неизвестный указал на свою широкую грудь, покрытую только кожаной курткой.

– Мы вместе будем в бою, господа командиры, – продолжал неизвестный, – а пока – ступайте на площадь перед ратушей: там вы найдете всех ваших людей в боевом порядке. Мы придем туда вслед за вами.

– Благодарю вас, монсеньер, – сказал принц Оранский неизвестному, – вы разом спасли и Бельгию и Голландию.

– Я тронут вашими словами, принц, – ответил неизвестный.

– Согласится ли ваше высочество обнажить шпагу против французов? – спросил принц.

– Я устроюсь так, чтобы сражаться против гугенотов, – ответил неизвестный, кланяясь с улыбкой, которой мог бы позавидовать его мрачный соратник и которую понял один бог.

Глава 2

Французы и фламандцы

В ту минуту, когда городской совет в полном составе выходил из ратуши, а командиры спешили к своим частям, чтобы выполнить приказания неизвестного полководца, словно ниспосланного фламандцам самим провидением, со всех сторон раздался грозный гул, казалось, заполонивший весь город и завершившийся неистовым ревом.

В то же время загрохотала артиллерия.

Орудийный огонь явился неожиданностью для французов, предпринявших свой ночной поход в полной уверенности, что они застанут уснувший город врасплох. Но, встреченные пушечными залпами, они не замедлили шаг, а ускорили его. Если теперь уже не представлялось возможным взять город с налета, взобравшись по приставным лестницам на крепостные стены, то можно было, как это сделал король Наваррский под Кагором, заполнить рвы фашинами и посредством петард взорвать городские ворота.

Пушки антверпенских укреплений палили непрерывно, но в темноте действие их было ничтожно; ответив на крики своих противников криком столь же оглушительным, французы продолжали свой путь молча, с той пылкой отвагой, которую они всегда проявляли в наступлении.

Но вдруг распахнулись все ворота и калитки, и со всех сторон выбежали вооруженные люди; в противоположность французам, ими движет не стремительная горячность, а какая-то мрачная одержимость, не препятствующая движениям воина, но придающая им твердость, благодаря которой он уподобляется движущейся стене.

Это фламандцы двинулись на врага сомкнутыми батальонами, тесно сплоченными отрядами, поверх которых продолжала греметь артиллерия более шумная, нежели грозная.

Тотчас завязывается бой: дерутся с остервенением, сабля лязгает о нож, пика скрещивается с лезвием кинжала; огоньки, вспыхивающие при каждом выстреле из пистолета или аркебуза, освещают лица, обагренные кровью.

И при всем том – ни крика, ни ропота, ни стона: в бою фламандец исполнен ярости, француз – досады. Фламандец взбешен тем, что он вынужден драться, – это не его ремесло и не доставляет ему удовольствия. Француз взбешен тем, что на него напали, когда он сам намерен был напасть.

В ту минуту, когда обе стороны с неистовством, которое мы тщетно пытались бы передать, вступают в рукопашную, со стороны Сент-Мари слышатся один за другим оглушительные взрывы, и над городом, словно огненный сноп, поднимается огромное зарево. Там наступает Жуаез: ему поручено произвести диверсию – прорвать заграждение, обороняющее Шельду, а затем – проникнуть со своим флотом в самое сердце города.

Во всяком случае, французы сильно надеются на это.

Но дело обстоит совсем иначе.

Снявшись с якоря, при западном ветре, наиболее благоприятном для такого предприятия, Жуаез на своей адмиральской галере, шедшей во главе французского флота, плыл по ветру, гнавшему суда вперед, против течения. Все было подготовлено к битве; моряки Жуаеза, вооруженные абордажными саблями, стояли на корме, канониры с зажженными фитилями не отходили от своих орудий; марсовые с ручными бомбами гнездились на мачтах, и наконец, отборные матросы, снабженные топорами, были начеку, готовые ринуться на палубы вражеских судов, чтобы, обрубив там цепи и канаты, таким образом расчистить проход для флота.

Двигались бесшумно. Семь кораблей Жуаеза, при отплытии построенные в виде клина, острием которого являлась адмиральская галера, казались скоплением исполинских призраков, беззвучно скользивших по воде. Юный адмирал, которому полагалось находиться на вахтенном мостике, не в силах был спокойно стоять на своем посту. Облаченный в роскошную броню, он занял на своей галере место старшего лейтенанта и, склонясь над бугшпритом, пытался пронизать своим острым взором окутывавший реку туман и ночную мглу.

Вскоре в этом двойном мраке смутно обрисовалось заграждение, черневшее поперек Шельды, оно казалось покинутым, пустынным; но в этой стране, полной засад, такое безлюдье, такая пустынность вызывали безотчетный страх.

Однако – плыли все дальше; заграждение было уже неподалеку, в каких-нибудь десяти кабельтовых, расстояние уменьшалось с каждой секундой, и еще ни разу до слуха французов не донесся оклик: «Кто идет?»

Матросы усматривали в этом молчании лишь небрежность, радовавшую их; юный адмирал, более дальновидный, чуял в нем какую-то пугавшую его хитрость.

Наконец нос адмиральской галеры врезался в снасти двух судов, составлявших центр заграждения, и, нажимая на них, заставил податься всю эту гибкую, подвижную плотину, отдельные части которой, скрепленные между собой цепями, уступили нажиму, но не разъединились. И вдруг в ту минуту, когда морякам с топорами был дан приказ ринуться на вражеские суда, чтобы разнять заграждение, множество абордажных крюков, закинутых невидимыми руками, вцепились в снасти французских кораблей.

Фламандцы предвосхитили маневр, задуманный французами.

Жуаез вообразил, что враги вызывают его на решительный бой. Он принял вызов. Абордажные крюки, брошенные с его стороны, железными узами соединили вражеские суда с французскими. Затем, выхватив из рук какого-то матроса топор, он, крича: «На абордаж! На абордаж!» – первым вскочил на тот из неприятельских кораблей, который теснее других был сцеплен с его собственным.

Вся команда, офицеры и матросы, ринулась за ним, издавая тот же клич; но ничей голос не прозвучал в ответ, никакая сила не воспротивилась их вторжению. Только все они увидели, как три лодки, полные людей, неслышно скользили по реке, словно три запоздалые ночные птицы.

Лодки быстро удалялись, сильными взмахами весел рассекая воду; птицы улетают, сильными взмахами крыльев рассекая воздух.

Французы в некотором недоумении стояли на кораблях, захваченных ими без боя. Так было по всей линии.

Вдруг Жуаез услыхал у себя под ногами смутный гул, и в воздухе запахло серой.

Страшная мысль молнией прорезала его сознание; он подбежал к люку и поднял крышку: внутренняя часть судна пылала.

В ту же минуту по всей линии пронесся крик: «Назад – на корабли! На корабли!»

Все вернулись на свои суда проворнее, чем сошли с них; Жуаез, вскочивший на вражеский корабль первым, вернулся оттуда последним.

Едва он успел ступить на борт своей галеры, как огонь забушевал на палубе корабля, оставленного им минуту назад.

Словно извергаемое множеством вулканов, вырывалось отовсюду пламя; каждая лодка, каждая шлюпка, каждое судно были кратерами; французские корабли, более крупные, высились будто над огненной пучиной.

Тотчас был дан приказ обрубить канаты, разбить цепи, оторвать абордажные крюки; матросы взбирались по снастям со всей быстротой людей, убежденных, что в быстроте – спасение их жизни.

Но работа была огромная и превышала их силы; возможно, они еще успели бы освободиться от абордажных крюков, заброшенных антверпенцами на французские корабли, но ведь были еще и крюки, прицепленные французским флотом к неприятельским судам.

Вдруг разом загремели двадцать взрывов; французские суда задрожали до самого основания, недра их затрещали.

То гремели пушки, защищавшие подвижную плотину; заряженные неприятелем до отказа и затем покинутые, они разрывались сами собой, по мере того как их охватывал огонь, и разрушали все, чего досягали, – разрушали слепо, но верно.

Подобно исполинским змеям, языки пламени вздымались вдоль мачт, обвивались вокруг рей, своими багровыми остриями лизали медные борта французских кораблей.

Жуаез, невозмутимо стоявший в роскошной своей броне с золотыми насечками посреди моря огня и властным голосом отдававший приказания, напоминал одну из тех сказочных саламандр, с чешуи которых при каждом их движении сыплются мириады сверкающих искр.

Но вскоре взрывы стали еще более мощными, еще более разрушительными; уже не пушки гремели, разлетаясь на тысячи кусков; то загорелись крюйт-камеры, то взрывались сами суда.

Пока Жуаез надеялся разорвать смертоносные узы, соединявшие его с неприятелем, он боролся изо всех сил; но теперь всякая надежда на успех исчезла; огонь перекинулся на французские суда, и всякий раз, когда взрывался неприятельский корабль, на палубу его галеры изливался огненный дождь, подобный последнему ослепительному снопу гигантского фейерверка.

Но то был греческий огонь, беспощадный огонь, питаемый всем тем, что гасит другие огни, и пожирающий свою жертву даже в водной пучине.

Взрываясь, антверпенские суда прорвали заграждение, но французские суда уже не могли продолжать свой путь; сами охваченные пламенем, они носились по воле волн, влача за собой жалкие обломки губительного брандера, обхватившего их своими огненными щупальцами.

Жуаез понял, что дольше бороться немыслимо; он дал приказ спустить все лодки и плыть к левому берегу.

Приказ был передан на все остальные корабли при помощи рупоров; те, кто его не услыхал, инстинктивно прониклись той же мыслью.

Пока весь экипаж до последнего матроса не разместился в лодках, Жуаез оставался на палубе своей галеры.

Его хладнокровие, по-видимому, вернуло всем присутствие духа; каждый из его моряков крепко держал в руках либо топор, либо абордажную саблю.

Жуаез еще не успел достичь берега, как адмиральская галера взорвалась, осветив с одной стороны очертания города, с другой – водный простор, могучую реку, которая, все расширяясь, сливалась наконец с морем.

Тем временем крепостная артиллерия умолкла – не потому, что битва стала менее жаркой, а потому, что фламандцы и французы теперь дрались грудь с грудью и уже невозможно было, метя в одних, не попадать в других.

Кальвинистская конница атаковала в свой черед – и делала чудеса; шпагами своих всадников она разверзает ряды фламандцев, топчет их копытами своих лошадей; но раненые враги своими тесаками вспарывают лошадям брюхо.

Несмотря на эту блистательную кавалерийскую атаку, во французских войсках происходит некоторое замешательство; они только держатся, а не продолжают наступать, меж тем как из всех ворот города непрестанно выходят свежие батальоны, немедленно атакующие армию герцога Анжуйского.

Вдруг почти у самых стен города начинается сильное движение. На фланге антверпенской пехоты раздаются крики: «Анжу! Анжу! Франция! Франция!» – и ужасающий натиск заставляет дрогнуть эту массу людей, так тесно прижатых друг к другу напором задних рядов, что передние выказывают храбрость, потому что действовать иначе они не могут.

Этот перелом произведен адмиралом Жуаезом; это кричат его матросы: полторы тысячи человек, вооруженных топорами и тесаками, под предводительством Жуаеза, которому подали коня, оставшегося без всадника, внезапно обрушились на фламандцев; они должны отомстить за свой пожираемый пламенем флот и за две сотни своих товарищей, сгоревших или утонувших.

Они не выбирали места нападения; они бросились на первый же отряд, по языку и одежде признанный ими за врага.

Жуаез, как никто, владел своей длинной боевой шпагой; он с молниеносной быстротой действовал кистью, сжимавшей эту шпагу, и каждым рубящим ударом раскраивал кому-нибудь голову, каждым колющим, – пронизывал человека насквозь.

Отряд фламандцев, на который обрушился Жуаез, был истреблен, словно горсть хлебных зернышек стаей муравьев.

Опьяненные первым успехом, моряки продолжали действовать.

В то время как они продвигались вперед, кальвинистская конница, теснимая этими потоками людей, понемногу подавалась назад; но пехота графа де Сент-Эньяна продолжала драться с фламандцами.

Герцогу Анжуйскому пожар флота предстал в виде дальнего зарева. Слыша пушечные выстрелы и грохот взрывавшихся кораблей, он полагал, что в той стороне, откуда они доносились, идет жестокий бой, который, естественно, кончится победой Жуаеза; разве можно было предположить, что несколько фламандских кораблей вступят в бой с французским флотом!

Поэтому он с минуты на минуту ждал донесения о произведенной Жуаезом диверсии, как вдруг ему сообщили, что французский флот уничтожен, а Жуаез со своими моряками врезался в самую гущу фламандского войска.

Тогда герцог сильно встревожился. Флот обеспечивал отступление, а следовательно, и безопасность армии.

Герцог послал кальвинистской коннице приказ снова предпринять атаку; измученные всадники и кони снова сплотились, чтобы еще раз помчаться на антверпенцев.

В сумятице схватки слышен был голос Жуаеза, кричавшего:

– Держитесь, господин де Сент-Эньян! Франция! Франция!

Словно косарь, готовящийся снять жатву с колосистой нивы, он вращал свою шпагу в воздухе и с размаху опускал ее, кося перед собой людей; тщедушный королевский любимчик, изнеженный сибарит, облекшись в броню, видимо, обрел мифическую силу Геркулеса Немейского.

Слыша этот голос, покрывавший гул битвы, видя эту шпагу, сверкавшую во мраке, пехота опять исполнялась мужества, по примеру конницы напрягала все силы – и возобновляла бой.

Тогда из города, верхом на породистом вороном коне, выехал тот, кого называли монсеньер.

Он был в черных доспехах, иначе говоря, шлем, латы, нарукавники и набедренники – все было из стали, покрытой чернью; за ним на прекрасных конях следовали пятьсот всадников, которых принц Оранский отдал в его распоряжение.

В то же время из противоположных ворот выступил и сам Вильгельм Молчаливый во главе отборной пехоты, еще не бывшей в деле.

Всадник в черных доспехах поспешил туда, где подмога была всего нужнее, – в то место, где сражался Жуаез и его моряки.

Фламандцы узнали всадника и расступались перед ним, радостно крича:

– Монсеньер! Монсеньер!

До той поры Жуаез и его моряки чувствовали, что враг слабеет; но раздались эти клики, и они увидели перед собой новый мощный отряд, появившийся вдруг, словно по волшебству.

Жуаез направил своего коня прямо на черного всадника – и они, полные мрачного гнева, вступили в поединок.

Искры посыпались во все стороны, как только их шпаги скрестились.

Полагаясь на отменную закалку своих лат и на свое искусство опытнейшего фехтовальщика, Жуаез стал наносить неизвестному мощные удары, которые тот ловко отражал. В то же время один из ударов противника пришелся ему прямо в грудь; но шпага отскочила от брони и только в кровь оцарапала ему плечо.

– А! – воскликнул юный адмирал, ощутив прикосновение острия. – Он – француз, и, мало того, – у него был тот же учитель фехтования, что у меня!

Услышав эти слова, неизвестный отвернулся и хотел было ускакать.

– Если ты француз, – крикнул ему адмирал, – ты предатель, ведь ты сражаешься против своего короля, своей родины, своего знамени!

В ответ неизвестный воротился и с еще большим ожесточением напал на Жуаеза.

Но на этот раз Жуаез был предупрежден и знал, с какой искусной шпагой имеет дело. Он подряд отразил три или четыре удара, нацеленные с величайшей ловкостью, но и с неописуемыми яростью, силою и злобой.

Тогда неизвестный, в свою очередь, подался назад.

– Гляди, – крикнул ему юный адмирал, – вот как поступают, когда сражаются за родину; чистого сердца и честной руки достаточно, чтобы защитить голову без шлема, чело без забрала.

И, отстегнув ремни своего шлема, он далеко отбросил его от себя, обнажив благородную, красивую голову; глаза его сверкали силой, гордостью и юношеским задором.

Вместо того чтобы ответить словами или последовать столь доблестному примеру, всадник в черных доспехах глухо зарычал и занес шпагу над обнаженной головой противника.

– А! – воскликнул Жуаез, отражая удар. – Верно я сказал, что ты предатель, так умри же смертью предателя!

И, тесня неизвестного, он нанес ему острием шпаги два или три удара, один из которых попал в отверстие спущенного забрала.

– Я убью тебя, – приговаривал молодой человек, – я сорву с тебя шлем, который так хорошо тебя укрывает и защищает, и повешу тебя на первом попавшемся дереве.

Неизвестный хотел было, в свою очередь, сделать выпад, но к нему подскакал верховой и шепнул ему на ухо:

– Монсеньер, прекратите эту стычку, ваше присутствие будет весьма полезно вон там.

Неизвестный взглянул туда, куда ему рукой указывал гонец, и увидел, что ряды фламандцев заколебались под натиском кальвинистской конницы.

– Верно, – сказал он зловещим голосом, – вот те, кого я искал.

В эту минуту на отряд Жуаеза обрушилась волна всадников, и моряки, устав непрестанно разить своим тяжеловесным, годным лишь для великанов оружием, сделали первый шаг назад. Черный всадник воспользовался этим движением, чтобы исчезнуть в сумятице и во мраке.

Спустя четверть часа французы подались по всей линии и уже только старались отступить, не обращаясь в бегство.

Господин де Сент-Эньян принимал все меры к тому, чтобы его люди отходили по возможности в порядке.

Но из города выступил последний, совершенно свежий отряд – пятьсот человек конницы, две тысячи пехоты – и атаковал истощенную, уже отступавшую армию. Этот отряд состоял из старых ратников принца Оранского, подряд боровшихся с герцогом Альбой, с доном Хуаном, с Рекесенсом и с Александром Фарнезе.

Французам немедленно пришлось принять важное решение: оставив поле битвы, отступать сушей, поскольку флот, на который рассчитывали в случае поражения, был уничтожен.

Несмотря на хладнокровие вождей, на храбрость большинства, среди французов началось неописуемое расстройство.

Вот тогда неизвестный, во главе этого конного отряда, почти еще не потратившего сил в бою, налетел на бегущих и снова встретил в арьергарде Жуаеза с его моряками, из которых две трети уже полегло на поле брани.

Юному адмиралу совсем недавно подвели третью лошадь – две уже были убиты под ним. Его шпага сломалась, из рук раненого матроса он выхватил тяжелый абордажный топор, который вращал в воздухе так же легко и быстро, как пращник свою пращу.

Время от времени он оборачивался лицом к неприятелю, словно дикий кабан, который никак не может решиться бежать от охотника и напоследок отчаянно кидается на него. Со своей стороны, фламандцы, скинувшие латы по настоянию того, кого они называли монсеньер, стали весьма подвижны и гнались за армией анжуйца по пятам, не давая ей и мгновенной передышки.

При виде этого чудовищного разгрома в сердце неизвестного шевельнулось подобие раскаяния или, уж во всяком случае, сомнения.

– Довольно, господа, довольно, – сказал он по-французски своим людям, – сегодня вечером их отогнали от Антверпена, а через неделю прогонят из Фландрии; не будем просить большего у бога войны!

– А! Он француз! Француз! – воскликнул адмирал. – Я угадал, кто ты, предатель! А! Будь проклят, и да сразит тебя смерть, уготованная предателям!

Это гневное обращение, по-видимому, смутило того, кто не дрогнул перед тысячами шпаг, поднятых против него; он повернул коня – и победитель бежал едва ли не с той же быстротой, как побежденные.

Но это бегство одного-единственного врага ничего не изменило в положении дел; страх заразителен, он успел охватить всю армию, и под воздействием этой безрассудной паники солдаты бежали уже со всех ног.

Несмотря на усталость, лошади трусили рысью – казалось, они тоже поддались страху; люди разбегались во все стороны, чтобы найти убежище; за несколько часов армии, как таковой, не стало.

Это происходило в то время, когда по приказу монсеньера открывались плотины, спускались шлюзы от Льера до Термонда, от Гасдонка до Мехельна, каждая речонка, вобрав в себя свои притоки, каждый канал, выступив из берегов, затопляли окрестные равнины потоками бушующей воды.

Поэтому в час, когда бежавшие французы, утомив своих преследователей, начали останавливаться там и сям; когда наконец они увидели, что антверпенцы, а вслед за ними – воины принца Оранского повернули назад, в сторону города; когда те, что вышли из ночной резни целы и невредимы, сочли себя спасенными и вздохнули – одни творя молитву, другие – бормоча проклятие, – в этот час на них со всей быстротой ветра, со всем неистовством моря ринулся новый враг, слепой и беспощадный; и, однако, хотя неотвратимая опасность уже надвигалась со всех сторон, беглецы ничего еще не подозревали.

Жуаез велел своим морякам сделать привал; их осталось всего восемьсот, и только у них в этом ужасающем разгроме сохранилось подобие дисциплины.

Граф де Сент-Эньян, задыхавшийся, потерявший голос, вынужденный выражать свою волю одними угрожающими жестами, пытался сплотить своих разбежавшихся пехотинцев.

Бегущее войско возглавлял герцог Анжуйский; верхом на отличном коне, сопровождаемый слугой, державшим в поводу другого коня, он лихо скакал, видимо, ничем не озабоченный.

– Он негодяй и трус, – говорили одни.

– Он храбрец и поражает своим хладнокровием, – говорили другие.

Отдых, длившийся с двух до шести часов утра, дал пехотинцам силу продолжать отступление.

Но съестного и в помине не было.

Лошади, казалось, были изнурены еще больше, чем люди, их не кормили со вчерашнего дня, и они едва передвигали ноги.

Поэтому они шли в хвосте армии.

Все надеялись найти пристанище в Брюсселе; этот город в свое время подчинился герцогу, там у него было много приверженцев; правда, некоторые не без тревоги спрашивали себя, доброжелательно ли их встретят; был ведь момент, когда думали, что на Антверпен можно полагаться так же твердо, как сейчас жаждали положиться на Брюссель.

Там, в Брюсселе, то есть в каких-нибудь восьми лье от того места, где находилось французское войско, можно будет снабдить его продовольствием, найти выгодное местоположение для стоянки и возобновить прерванную кампанию в момент, который сочтут наиболее для этого благоприятным.

Остатки воинских частей, направляемые в Брюссель, должны были стать ядром новой армии. Ведь в то время никто еще не предвидел, что наступит страшная минута, когда почва уйдет из-под ног несчастных солдат, когда горы пенящейся воды обрушатся на их головы и захлестнут их, когда тела стольких храбрецов, влекомые мутным потоком, будут им донесены до моря или застрянут в пути и превратятся в тучное удобрение для брабантских полей.

Герцог Анжуйский велел подать себе завтрак в крестьянской хижине между Гедокеном и Гекгутом.

Хижина была пуста; судя по всему, жители поспешно покинули ее накануне вечером; огонь, зажженный ими, тлел в очаге.

Решив по примеру своего предводителя подкрепиться, солдаты и офицеры начали рыскать по обоим названным нами поселкам, но вскоре они с удивлением, не чуждым ужаса, увидели, что все дома пусты и жители, уходя, унесли с собой почти все припасы.

Господин де Сент-Эньян, как и все другие, старался промыслить что-нибудь съестное; беспечность, проявляемая герцогом Анжуйским в то время, когда столько отважных людей умирало за него, внушала Сент-Эньяну отвращение, и он отдалился от него. Он был из тех, кто говорил:

«Негодяй и трус!»

Он самолично осмотрел три дома, не нашел там ни души и постучался в дверь четвертого, когда ему сообщили, что на два лье в окружности, другими словами, во всей местности, занятой французскими войсками, все дома обезлюдели.

Услыхав эту весть, г-н де Сент-Эньян насупился и сделал свою обычную гримасу.

– В путь, господа, в путь! – сказал он затем своим офицерам.

– Но ведь, – возразили те, – мы измучены, генерал, мы умираем с голоду.

– Да, но вы живы, а если вы останетесь здесь еще час – вы будете мертвы, быть может, уже и сейчас слишком поздно.

Господин де Сент-Эньян не мог сказать ничего определенного, но он чуял, что за этим безлюдьем кроется какая-то грозная опасность.

Двинулись дальше; снова герцог Анжуйский ехал впереди головного отряда; г-н де Сент-Эньян предводительствовал срединной колонной; Жуаез ведал арьергардом.

Но вскоре отстало еще две-три тысячи человек – одни ослабели от ран, других изнурила усталость: они ложились врастяжку на траву или под сень деревьев, всеми покинутые, отчаявшиеся, томимые мрачным предчувствием. Позднее отстали те всадники, чьи лошади уже не могли тащиться дальше или были ранены в пути.

Вокруг герцога Анжуйского осталось самое большее три тысячи человек, крепких и способных сражаться.

Глава 3

Путники

Меж тем как совершались эти страшные события, предвещавшие бедствие еще более жестокое, два путника, верхом на отличных першеронах, в прохладный ночной час выехали из городских ворот Брюсселя на дорогу в Мехельн.

Они ехали рядом, не держа на виду никакого оружия, кроме, впрочем, широкого фламандского ножа, медная рукоятка которого поблескивала за поясом одного из них; свернутые плащи были приторочены к седлам.

Путники ни на шаг не отставали друг от друга; каждый из них думал свою думу, быть может, одну и ту же у обоих, но ни один не произносил ни слова.

Одеждой и повадкой они напоминали тех пикардийских коробейников, которые тогда ездили из Франции во Фландрию и обратно, бойко торгуя в обеих странах; своего рода коммивояжеры, немудрствующие предшественники нынешних краснобаев, они в ту далекую эпоху, по сути дела, выполняли ту же работу, не подозревая, что подготовляют современную, огромного размаха коммерческую пропаганду.

Видя, как они мирно трусят по освещенной луной дороге, любой встречный принял бы их за простых людей, озабоченных тем, как бы поскорее найти ночлег после дня, проведенного в трудах.

Но если б ветер донес до этого встречного хоть несколько фраз – обрывков тех разговоров, которые путники изредка вели между собой, – это ошибочное мнение, основанное на внешности, круто изменилось бы.

Самыми странными из всех были первые замечания, которыми они обменялись, отъехав приблизительно на пол-лъе от Брюсселя.

– Сударыня, – сказал более коренастый более стройному, – вы в самом деле были правы, когда решили выехать ночью; мы на этом выгадали семь лье и прибудем в Мехельн именно тогда, когда, насколько можно предвидеть, исход нападения на Антверпен уже будет известен. Там упоение победой будет в самом разгаре. За два дня небольших переездов, – они должны быть совсем небольшими, иначе вы не отдохнете, – за два дня таких переездов мы достигнем Антверпена, как раз к тому времени, когда, по всем вероятиям, принц опомнится от своего восторга и, побывав на седьмом небе, соблаговолит обратить взор долу, на землю.

Спутник, которого именовали «сударыней» и который, несмотря на мужскую одежду, ни единым словом не возражал против этого наименования, голосом одновременно тихим, нежным и твердым ответил:

– Друг мой, поверь мне, – господь бог вскоре истощит свое долготерпение, перестанет охранять этого презренного принца и жестоко покарает его; поэтому мы должны как можно скорее претворить наши замыслы в дело, ибо я не принадлежу к числу тех, кто верит в предопределение; я считаю, что люди свободно распоряжаются своей волей и своими поступками. Если мы не будем действовать сами, а предоставим действовать богу, – не стоило терпеть такие муки, чтобы дожить до нынешнего дня.

В эту минуту порыв северо-западного ветра обдал их ледяным холодом.

– Вы дрожите, сударыня, – сказал старший из путников, – накиньте на себя плащ.

– Нет, Реми, благодарю тебя; ты знаешь, я уже не ощущаю ни телесной боли, ни душевных терзаний.

Реми возвел глаза к небу и погрузился в мрачное молчание. Время от времени он придерживал коня и оборачивался, стоя в стременах; тогда его спутница, безмолвная, словно конная статуя, несколько опережала его.

После одной из таких минутных остановок она, когда спутник нагнал ее, спросила:

– Ты никого уже не видишь позади нас?

– Нет, сударыня, – никого.

– А всадник, который нагнал нас ночью в Валансьене и расспрашивал про нас, после того, как он долго с изумлением нас разглядывал?

– Я его не вижу больше.

– Но мне кажется, что я его мельком видела, когда мы въезжали в Монс.

– А я, сударыня, уверен, что видел его, когда мы въезжали в Брюссель.

– В Брюссель – так ты сказал?

– Да, но, должно быть, он там сделал привал.

– Реми, – сказала дама, подъехав к своему спутнику вплотную, словно опасалась, что кто-нибудь ее услышит на этой пустынной дороге, – Реми, а не сдается ли тебе, что он напоминает собой…

– Кого, сударыня?

– Во всяком случае – ростом и сложением, лица его я не видела, – напоминает того несчастного молодого человека…

– О! Нет, нет, сударыня, – поспешно заверил ее Реми, – я не уловил ни малейшего сходства; к тому же – как бы он мог узнать, что мы покинули Париж и едем этой дорогой?

– Совершенно так же, Реми, как он узнавал, где мы, когда мы в Париже переезжали с места на место.

– Нет, нет, сударыня, – продолжал Реми, – он не следовал за нами, он никому не поручал нас выслеживать, и, как я уже вам говорил перед отъездом, у меня есть веские основания полагать, что он принял отчаянное решение, но что это решение касается только его самого.

– Увы, Реми! Каждому из нас в этом мире уготована своя доля страданий; да облегчит господь долю этого несчастного юноши!

На вздох своей госпожи Реми ответил таким же вздохом, и они молча продолжали путь; вокруг них тоже царило безмолвие, нарушаемое лишь цоканьем копыт по сухой, звонкой дороге.

Так прошло два часа.

Когда путники въезжали в Вильворд, Реми обернулся. На повороте дороги он услыхал топот коня, мчавшегося галопом.

Он остановился, долго вглядывался в даль, но ничего не увидел. Его зоркие глаза тщетно пытались пронизать ночной мрак; ни один звук не нарушал торжественной тишины, – и он вместе со своей спутницей въехал в городок.

– Сударыня, – сказал он ей, – уже светает, примите мой совет, остановимся здесь; лошади устали, да и вам необходимо отдохнуть.

– Реми, – ответила дама, – вы напрасно стараетесь притворяться передо мной. Вы чем-то встревожены.

– Да, состоянием вашего здоровья, сударыня: поверьте мне, не по силам женщине такое утомительное путешествие. Я сам едва…

– Поступайте так, как найдете нужным, – ответила Диана.

– Так вот, давайте въедем в этот переулок, в конце которого мерцает фонарь; это – знак, по которому узнают гостиницы; поторопитесь, прошу вас.

– Стало быть, вы что-нибудь услыхали?

– Да, как будто конский топот. Правда, мне думается, я ошибся, но на всякий случай я чуть задержусь, чтобы удостовериться, обоснованы ли мои подозрения или нет.

Не возражая, не пытаясь отговорить Реми от его намерения, Диана пришпорила своего коня и направила его в длинный извилистый переулок. Реми дал ей проехать, спешился и отпустил поводья своего коня, который, разумеется, тотчас и последовал за конем Дианы.

Сам Реми притаился за огромной тумбой и стал выжидать.

Диана постучалась в дверь гостиницы, за которой, по стародавнему фламандскому обычаю, бодрствовала или, вернее, спала широкоплечая служанка с мощными дланями.

Служанка уже услыхала цоканье конских копыт о мостовую переулка, проснулась, не выказывая ни малейшего недовольства, отперла входную дверь и радушно встретила путешественника или, вернее, путешественницу. Затем она открыла лошадям широкую сводчатую дверь, куда они тотчас вбежали, почуяв конюшню.

– Я жду своего спутника, – сказала Диана, – дайте мне посидеть у огня; я не лягу, пока он не придет.

Служанка бросила соломы лошадям, закрыла дверь в конюшню, вернулась в кухню, придвинула к огню табурет, сняла пальцами нагар с толстой свечи – и снова заснула.

Тем временем Реми в своей засаде подстерегал всадника, о присутствии которого его предупредил конский топот на дороге.

Реми видел, как всадник шагом, прислушиваясь к каждому шороху, въехал в поселок; как, доехав до переулка и завидев фонарь, он еще замедлил шаг, видимо, колеблясь, продолжать ли ему путь или направиться к гостинице.

Он придержал лошадь так близко от Реми, что тот ощутил ее дыхание на своем плече.

Реми схватился за нож.

– Да, это он, – сказал себе верный слуга, – он здесь, в этом краю, он снова следует за нами. Что ему нужно от нас?

Путник скрестил руки на груди; лошадь тяжело дышала, вытягивая шею.

Он безмолвствовал; но по тем огненным взглядам, которые он устремлял то вперед, то назад, то в глубь переулка, нетрудно было угадать, что он спрашивал себя, повернуть ли ему назад, скакать ли вперед или же постучаться в гостиницу.

– Они поехали дальше, – вполголоса сказал себе путник. – Что ж, надо ехать!

И, натянув поводья, он продолжал путь.

– Завтра, – мысленно решил Реми, – мы поедем другой дорогой.

Он пошел к своей спутнице, с нетерпением ожидавшей его.

– Ну, что, – шепотом спросила она, – нас кто-то выслеживает?

– Никто – я ошибся. На дороге нет никого, кроме нас, вы можете спать совершенно спокойно.

– О! Мне не спится, Реми, вы это знаете.

– Так, по крайней мере, поужинайте, сударыня, вы и вчера ничего не ели.

– Охотно, Реми.

Снова разбудили несчастную служанку; она отнеслась к этому так же добродушно, как в первый раз; узнав, что от нее требуется, она вынула из буфета окорок соленой свинины, жареного зайца и варенье. Затем она принесла кувшин пенистого ливенского пива. Реми сел за стол рядом со своей госпожой.

Она до половины налила свою кружку, но едва прикоснулась к ней губами; отломила кусочек хлеба и съела несколько крошек; затем, отодвинув кружку и хлеб, она откинулась на спинку стула.

– Как! Вы больше ничего не скушаете, сударь? – спросила служанка.

– Нет, спасибо, я кончил.

Тогда служанка посмотрела на Реми; он взял хлеб, отломленный его госпожой, и неспешно ел его, запивая пивом.

– А мясо? – спросила служанка. – Что ж вы мясо не едите, сударь?

– Спасибо, дитя мое, – не хочу.

– Что ж оно – нехорошее, по-вашему?

– Я уверен, что оно превкусное, но я не голоден.

Служанка молитвенно сложила руки, выражая изумление, которое ей внушала необычная умеренность незнакомца; ее соотечественники в пути ели совсем по-другому.

Сообразив, что в этом жесте служанки есть и некоторая досада, Реми бросил на стол серебряную монету.

– О господи, – воскликнула девушка, – мне столько нужно сдать вам с этой монеты, что не стоит ее брать. С вас всего-то следует шесть денье за двоих!

– Оставьте себе эту монету целиком, милая, – сказала путешественница. – Верно, мы оба, брат и я, едим мало, но мы не хотим уменьшить ваш доход.

Служанка покраснела от радости, но в то же время на глазах у нее выступили слезы – так грустно были сказаны эти слова.

– Скажите, дитя мое, – спросил Реми, – есть ли проселочная дорога отсюда в Мехельн?

– Есть, сударь, но очень плохая; зато… вы, сударь, возможно, этого не знаете, большая дорога очень хороша.

– Знаю, дитя мое, знаю. Но мне нужно ехать проселочной.

– Ну что ж… я только хотела вас предупредить, сударь, потому что ваш спутник женщина, и эта дорога для нее будет вдвойне тяжела, особенно сейчас.

– Почему же, дитя мое?

– Потому что этой ночью тьма-тьмущая народа из деревень и поселков отправляется в окрестности Брюсселя.

– Брюсселя?

– Да, они спешно переселяются туда.

– Почему же они переселяются?

– Не знаю; такой был приказ.

– Чей приказ? Принца Оранского?

– Нет, монсеньера.

– А кто такой монсеньер?

– Ах, сударь, вы уж очень много о чем меня спрашиваете – я ведь ничего не знаю; как бы там ни было – со вчерашнего вечера все переселяются.

– Кто же переселяется?

– Да все те, кто живет в деревнях, поселках, городках, где нет ни плотин, ни укреплений.

– Странно все это, – молвил Реми.

– Мы сами тоже уедем на рассвете, – продолжала служанка, – из нашего городка все уедут. Вчера, в одиннадцать часов вечера, весь скот по каналам и проселочным дорогам погнали в Брюссель; вот почему на той дороге, о которой я вам сказала, сейчас, наверно, страх сколько набралось лошадей, подвод и людей.

– Почему же они не идут большой дорогой? Мне думается, там этих трудностей было бы меньше?

– Не знаю; таков приказ.

Реми и его спутница переглянулись.

– Но мы-то можем ехать проселочной дорогой – мы ведь держим путь в Мехельн?

– Думаю, что да, если только вы не предпочтете сделать, как все, то есть отправиться под Брюссель.

Реми взглянул на свою спутницу.

– Нет, нет, мы сейчас же поедем в Мехельн, – воскликнула Диана, вставая. – Прошу вас, милая, отоприте конюшню.

По примеру своей спутницы встал и Реми, вполголоса говоря:

– Из двух опасностей я все же предпочитаю ту, которая мне известна; кроме того, молодой человек намного опередил нас, а если, волею случая, он нас поджидает – ну что ж! Посмотрим!

Реми еще не расседлал лошадей; он помог своей спутнице вдеть ногу в стремя, затем сам вскочил на своего коня – и рассвет уже застал их на берегу Диле.

Глава 4

Объяснение

Опасность, тревожившая Реми, была вполне реальна, так как узнанный им ночью всадник, отъехав на четверть лье от Вильворда и никого не увидав на дороге, убедился, что те, за кем он следовал, остановились в этом городке.

Он не повернул назад, вероятно, потому, что следить за обоими путниками он старался по возможности незаметно, а улегся в клеверном поле, предварительно поставив своего коня в один из тех глубоких рвов, которыми во Фландрии разграничивают отдельные участки, принадлежащие разным лицам.

Благодаря этой уловке он рассчитывал все видеть, сам оставаясь невидимым.

Этот молодой человек, которого читатель, несомненно, узнал и, как подозревала сама преследуемая им дама, был все тот же Анри дю Бушаж, волею рока столкнувшийся с женщиной, от которой он поклялся бежать.

После своей беседы с Реми у порога таинственного дома – иначе говоря, после крушения всех своих надежд – Анри вернулся в особняк Жуаезов с твердым намерением расстаться с жизнью, представлявшейся ему столь несчастной на самой своей заре. Но как храбрый дворянин и хороший сын, ибо ему нельзя было ничем запятнать имени отца, он решил добровольно обрести славную смерть на поле боя.

Во Фландрии шла война. Брат Анри, адмирал де Жуаез, командовал флотом и мог доставить ему возможность достойно уйти из жизни. Анри не долго думал: вечером следующего дня, спустя двадцать часов после отъезда Реми и его госпожи, он отправился в путь.

В письмах из Фландрии говорилось о предстоящем штурме Антверпена. Анри надеялся поспеть вовремя. Ему приятно было думать, что он, по крайней мере, умрет со шпагой в руке, в объятиях брата, под французским знаменем, что смерть его наделает шума и что шум этот прорвется сквозь тот сумрак, в котором живет дама из таинственного дома.

О благородное безумие! Славные и мрачные грезы! В течение четырех дней Анри упивался своим страданием, а главное – надеждой, что этой муке скоро придет конец.

Когда Анри, погруженный в эти скорбные размышления, увидел шпиль Валансьенской колокольни, в городе пробило восемь часов. Вспомнив, что в это время запирают городские ворота, он пришпорил коня и, проезжая по подъемному мосту, едва не сбил с ног всадника, остановившегося, чтобы подтянуть подпругу своего седла.

Анри не принадлежал к числу знатных наглецов, без зазрения совести топчущих всех, кто не имеет герба. Проезжая, он извинился перед незнакомцем. Тот было оглянулся на него, но тотчас же снова опустил голову.

Анри, тщетно стараясь остановить лошадь, скачущую во весь опор, вздрогнул, словно увидел нечто такое, чего он никак не ожидал увидеть.

«Я схожу с ума, – говорил он себе, – Реми в Валансьене! Тот самый Реми, которого я оставил четыре дня назад на улице Бюсси! Реми один, без своей госпожи, – ведь, сдается мне, с ним какой-то юноша! Поистине, печаль мутит мне рассудок и расстраивает зрение настолько, что все окружающее принимает для меня облик того, о чем я неустанно думаю».

Продолжая свой путь, он въехал в город, и подозрение, на миг возникшее в его уме, так и не укоренилось в нем.

У первой попавшейся гостиницы он остановил лошадь, бросил повод конюху и сел на скамейку у двери, ожидая, покуда ему приготовят комнату и ужин.

Но, сидя в задумчивости на этой скамейке, он вдруг увидел, что к нему приближаются те же два путника, и он заметил, что тот, кого он принял за Реми, часто оглядывается. Лицо другого скрывала шляпа с широкими полями.

Проходя мимо гостиницы, Реми увидел Анри на скамейке и опять отвернул голову, но именно эта предосторожность помогла Анри узнать его.

– О, на этот раз, – прошептал Анри, – я не ошибся, я совершенно хладнокровен, зрение мое не мутится, мысли не путаются, никаких галлюцинаций у меня нет. А между тем то же самое явление повторяется, и, кажется, в одном из этих путников я узнаю Реми, слугу из дома в предместье. Нет, не хочу дольше оставаться в неизвестности, надо немедленно все выяснить.

Приняв это решение, Анри встал и пошел по главной улице по следам обоих путешественников. Но потому ли, что они уже зашли куда-нибудь, потому ли, что они пошли другим путем, Анри их нигде не обнаружил.

Он устремился к городским воротам. Они были уже заперты.

Анри обошел все гостиницы, расспрашивая, доискиваясь, и наконец кто-то сказал ему, что видел, как два всадника подъехали к захудалому постоялому двору на улице Бефруа.

Дю Бушаж поспел туда, когда хозяин уже собирался запереть дверь.

Мигом учуяв в молодом приезжем знатную особу, хозяин стал предлагать ему ночлег и всяческие услуги. Анри тем временем зорко всматривался в глубь сеней. При свете лампы, которую держала служанка, ему удалось увидеть Реми, поднимавшегося по лестнице.

Спутника его он не увидел: по всей вероятности, тот, пройдя вперед, уже исчез из поля зрения.

Дойдя до самого верха, Реми остановился. На этот раз граф его определенно узнал. Он невольно вскрикнул, и на голос его Реми обернулся.

Анри увидел его лицо, отмеченное характерным шрамом, уловил его тревожный взгляд, и у него уже не оставалось никаких сомнений. Слишком взволнованный, чтобы немедленно принять решение, он удалился: сердце его тягостно сжималось, и он спрашивал себя, почему Реми покинул свою госпожу и почему один едет по той же дороге, что и он.

Мы сказали «один», потому что Анри сперва не обратил никакого внимания на второго всадника. Мысли его словно перекатывались из бездны в бездну.

На другой день Анри поднялся спозаранку, рассчитывая встретиться с обоими путниками в ту минуту, когда откроют городские ворота; он остолбенел, услышав, что ночью двое неизвестных просили у губернатора разрешения выехать из города и что, вопреки обыкновению, для них тотчас же отперли ворота.

Таким образом, они выехали около часу пополуночи и выгадали целых шесть часов. Анри нужно было наверстать потерянное время. Он пустил своего коня галопом, в Монсе настиг путников и обогнал их.

Он снова увидел Реми, но тот теперь должен был стать колдуном, чтобы узнать его. Анри переоделся в солдатское платье и купил другую лошадь.

Тем не менее бдительному взору верного слуги почти удалось перехитрить Анри, на всякий случай Реми шепнул что-то своему спутнику, и тот успел отвернуть лицо, которого Анри и на этот раз не увидел.

Но молодой человек не сдался. В первой же гостинице, где нашли приют путешественники, он принялся расспрашивать, и так как расспросы сопровождались и тем, против чего трудно устоять, он в конце концов узнал, что спутник Реми был совсем молодой человек, очень красивый, но очень грустный, очень умеренный в пище и никогда не жалующийся на усталость.

Анри вздрогнул. У него внезапно блеснула мысль.

– Не женщина ли это? – спросил он.

– Возможно, – ответил хозяин гостиницы. – Сейчас здесь проезжает много женщин, переодетых мужчинами, в таком виде им легче попасть во Фландрскую армию к своим любовникам. Нам же, хозяевам гостиниц, полагается ничего не замечать, вот мы и не замечаем.

Это объяснение было для Анри тягчайшим ударом. Разве не было вполне возможным, что Реми сопровождает свою переодетую в мужское платье госпожу?

В таком случае – если это было правдой – для Анри в этом деле ничего хорошего не было.

По всей вероятности, как и говорил хозяин гостиницы, неизвестная дама ехала во Фландрию к своему любовнику. Стало быть, Реми лгал, говоря о непроходящей печали незнакомки; стало быть, он измыслил небылицу о вечной любви, повергшей его госпожу в неизбывную скорбь, – измыслил для того, чтобы избавиться от человека, назойливо следившего за ними обоими.

– Ну что ж, – говорил себе Анри, для которого такая надежда была куда мучительней прежнего отчаяния, – ну что ж, так лучше! Настанет минута, когда я смогу подойти к этой женщине и обвиню ее во всех ухищрениях, которые низводят ее, такое высокое место занимавшую в моих мыслях и сердце, на уровень самых посредственных представительниц ее пола. Тогда я, считавший ее существом почти божественным, тогда, увидев совсем близко эту блестящую оболочку самой вульгарной души, и я, может быть, упаду с высот своих иллюзий, с высот своей любви.

И юноша рвал на себе волосы при мысли, что он может лишиться и той любви, и тех мечтаний, которые его убивали, ибо справедливо говорят, что умерщвленное сердце все же лучше опустошенного.

Как мы уже сказали, он опередил их и, все время раздумывая о том, что повлекло во Фландрию тогда же, когда и его, этих двух человек, ставших для существования его необходимыми, увидел наконец, что и они въезжают в Брюссель.

Мы уже знаем, как он продолжал следовать за ними.

В Брюсселе Анри собрал самые достоверные сведения о кампании, предпринятой герцогом Анжуйским.

Фламандцы были слишком враждебны герцогу, чтобы дружелюбно принять знатного француза: они слишком гордились только что одержанным успехом своего национального дела – ибо недопущение в Антверпен герцога, призванного Фландрией, чтобы овладеть ею, было несомненным успехом, – слишком гордились этим, чтобы отказать себе в удовольствии несколько унизить знатного француза, расспрашивавшего их с чистейшим парижским акцентом, во все времена казавшимся бельгийцам очень смешным.

У Анри тотчас возникли серьезнейшие опасения за исход этой экспедиции, в которой его брат играл такую значительную роль, поэтому он решил ускорить свой приезд в Антверпен.

Его изумляло то обстоятельство, что Реми и его спутница, явно заинтересованные в том, чтобы он их не узнал, упорно ехали одной с ним дорогой.

Это доказывало, что и они направляются в Антверпен.

Выехав из городка, Анри, как уже известно читателю, спрятался в клевере с твердым намерением на сей раз заглянуть в лицо мнимого юноши, сопровождавшего Реми.

Тогда все выяснится и с неизвестностью будет покончено.

И именно там, как мы уже говорили, он раздирал себе грудь в неистовом страхе утратить эту химеру, которая пожирала его, но одновременно вливала в него тысячу жизней, ожидая мгновения, когда сможет его убить.

Когда путники поравнялись с молодым человеком, нимало не подозревая, что он поджидает их в поле у дороги, дама поправляла прическу, – в гостинице она на это не отважилась.

Анри увидел ее, узнал и едва не рухнул без чувств в канаву, где мирно паслась его лошадь.

Всадники проехали мимо.

И тут Анри, такой кроткий, такой терпеливый, пока он верил, что жители таинственного дома действуют столь же честно, как и он сам, – Анри пришел в ярость.

Ведь после заверений Реми, после лицемерных утешений дамы, это путешествие или, вернее, это исчезновение представлялось чем-то вроде предательства по отношению к человеку, который так упорно и вместе с тем так почтительно осаждал их дверь.

Когда боль от удара, поразившего Анри, несколько притупилась, молодой человек встряхнул своими светлыми кудрями, отер покрытый испариной лоб и снова вскочил в седло, твердо решив отбросить все предосторожности, которые все же заставлял его принимать остаток уважения, и последовал за путешественниками совершенно открыто и не пряча своего лица.

Отброшен был плащ, отброшен капюшон, исчезла нерешительность в повадке – дорога принадлежала ему так же, как и всем, и он спокойно поехал по ней, приноравливая аллюр своего коня к аллюру коней, трусивших впереди.

Он дал себе слово, что не заговорит ни с Реми, ни с его спутницей, а только приложит все старания к тому, чтобы они его узнали.

«Да, да, – твердил он себе, – если их сердца не совсем еще окаменели, мое присутствие – хоть я и оказался тут случайно – будет жестоким упреком этим вероломным людям, которым так сладостно терзать мое сердце!»

Анри не успел проехать и пятисот шагов, следуя за обоими всадниками, как Реми заметил его. Увидев, что Анри нисколько не страшится быть узнанным, а едет, гордо подняв голову, обратясь к ним лицом, Реми смутился.

Дама, заметив его, обернулась.

– Ах, – воскликнула она, – кажется, это все тот же молодой человек, Реми?

Реми снова попытался разубедить и успокоить ее.

– Не думаю, сударыня, – сказал он. – Судя по одежде, это молодой валонский солдат. Он, наверное, направляется в Амстердам и проезжает через места, где идут военные действия, в поисках приключений.

– Все равно, меня это тревожит, Реми.

– Успокойтесь, сударыня. Если бы этот молодой человек был граф дю Бушаж, он бы уже заговорил с нами. Вы же знаете, какой он настойчивый.

– Но я также знаю, как он почтителен, Реми. Не будь он таким, я бы только сказала: велите ему удалиться, Реми, и перестала бы об этом думать.

– Конечно, сударыня, раз уж он был настолько почтителен, то таким же и остался, и если даже мы предположим, что это он, вам его так же нечего опасаться на дороге в Антверпен, как и в Париже на улице Бюсси.

– Так или иначе, – продолжала дама, еще раз оборачиваясь, – мы уже в Мехельне. Сменим лошадей, если нужно, но мы должны как можно скорее попасть в Антверпен.

– В таком случае, сударыня, я дал бы такой совет: нам незачем заезжать в Мехельн; кони у нас хорошие; проедем в селение, которое виднеется вон там, налево, – кажется, оно называется Вилленброк; таким образом, мы избегнем пребывания в гостинице, расспросов, любопытства досужих людей. А если понадобится сменить лошадей или одежду, там будет гораздо легче это сделать.

– Хорошо, Реми, тогда едем прямо в селение.

Они свернули налево по узкой дороге, едва протоптанной, но явно ведшей в Вилленброк.

Анри свернул там же, где и они, и последовал за ними, соблюдая то же расстояние.

Тревога Реми проявлялась во взглядах, которые он бросал по сторонам, в резких движениях, особенно же в ставшей для него привычной манере с какой-то угрозой оборачиваться назад и внезапно пришпоривать коня.

Легко понять, что все эти проявления беспокойства не ускользали от его спутницы.

Они приехали в Вилленброк.

В двухстах домах, насчитывавшихся в селении, не оставалось ни одной живой души; среди этого запустения испуганно метались забытые хозяевами собаки, заблудившиеся кошки; собаки жалобным воем призывали своих хозяев; кошки же неслышно скользили по улицам, покуда не находили безопасное, на их взгляд, убежище, и тогда из дверной щели или отдушины погреба высовывалась лукавая, подвижная мордочка.

Реми постучался в два десятка домов, но никто не ответил на его стук.

В свою очередь, Анри, словно тень, ни на шаг не отстававший от обоих спутников, остановился у первого дома и постучался туда, но так же тщетно, как те, кто делал это до него. Тогда, уразумев, что селение опустело из-за военных действий, он решил, прежде чем продолжать путь, выяснить, что намереваются делать путники.

Они же и в самом деле приняли решение, как только их лошади поели зерна, которое Реми нашел в закроме гостиницы, покинутой хозяевами и постояльцами.

– Сударыня, – сказал Реми, – мы находимся в стране, отнюдь не спокойной, и в положении, отнюдь не обычном. Нельзя нам, словно детям, кидаться навстречу опасности. По всей вероятности, мы наткнемся на отряд французов или фламандцев, возможно даже – испанцев, ибо при том странном положении, в котором сейчас очутилась Фландрия, здесь должно быть множество авантюристов со всех концов света. Будь вы мужчиной, я бы говорил с вами по-иному, но вы женщина, молодая, красивая, и, значит, опасности подвергается и жизнь ваша и честь.

– О, жизнь моя, жизнь – это ничто, – сказала дама.

– Напротив, это все, сударыня, – ответил Реми, – когда у жизни имеется цель.

– Так что же вы предлагаете? Думайте и действуйте за меня, Реми. Вы знаете, что мои-то мысли не на этой земле.

– Тогда, сударыня, – ответил слуга, – останемся здесь, поверьте, что так будет лучше. Здесь много домов, которые могут служить хорошим убежищем. У меня есть оружие, мы будем защищаться или спрячемся в зависимости от того, сочту ли я, что мы достаточно сильны или слишком слабы.

– Нет, Реми, нет, я должна ехать дальше, ничто меня не остановит, – возразила дама, отрицательно качая головой, – если бы я боялась, то только за вас.

– Раз так, – ответил Реми, – едем!

И, не сказав больше ни слова, он пришпорил свою лошадь. Незнакомка последовала за ним, а Анри дю Бушаж, задержавшийся в одно время с обоими всадниками, тоже двинулся в путь.

Глава 5

Вода

По мере того как путники подвигались вперед, местность принимала все более странный вид.

Поля, казалось, так же обезлюдели, как городки и селения.

И впрямь нигде на лугах не паслись коровы; нигде ни одна коза не щипала траву на склонах холмов и не старалась взобраться на живую изгородь, чтобы дотянуться до зеленых почек терновника или дикого винограда; нигде ни одного стада с пастухом, ни единого пахаря, идущего за плугом, ни коробейника, переходящего от села к селу с тяжелым тюком за плечами; нигде не звучала заунывная песня, которую обычно поет северянин-возчик, вразвалку шагающий за своей доверху нагруженной подводой.

Сколько хватал глаз на этих покрытых сочной зеленью равнинах, на холмах в высокой траве, на опушке лесов не было людей, не слышался голос человеческий.

Наверно, такой выглядела природа накануне того дня, когда созданы были человек и животные.

Близился вечер. Анри, охваченный смутной тревогой, чутьем угадывал, что двое путников впереди во власти таких же чувств, и вопрошал воздух, деревья, небесную даль и даже облака о причине этого загадочного явления.

Единственные фигуры, оживлявшие, выделяясь на алом фоне заката, уныние этой пустыни, были Реми и его спутница, которые, склонясь, прислушивались, не долетит ли до них какой-нибудь звук; да шагах в ста от них Анри, сохранявший все то же расстояние и все ту же повадку.

Затем спустилась ночь, темная, холодная; протяжно завыл северо-западный ветер, и вой этот в бескрайних просторах был страшнее безмолвия, которое ему предшествовало.

Реми остановил свою спутницу, положив руку на повод ее коня, и сказал:

– Сударыня, вы знаете, что я не поддаюсь страху, вы знаете, что я не сделал бы и шага назад ради спасения моей жизни. Так вот, сегодня вечером во мне творится что-то странное, какое-то непонятное оцепенение сковывает, парализует меня, запрещая мне двигаться дальше. Сударыня, не считайте это страхом, робостью, даже паникой, но, сударыня, должен вам признаться, как на духу: впервые в жизни… мне страшно.

Дама обернулась. Может быть, она не уловила всех этих грозных признаков, может быть, не увидела ничего.

– Он все еще здесь? – спросила она.

– О, теперь дело уже не в нем, – ответил Реми. – Прошу вас, о нем вы не думайте. Он один, а я, во всяком случае, стою одного человека. Нет, опасность, которая меня страшит или, вернее, которую я чую, угадываю инстинктом больше, чем разумом, опасность эта, которая приближается, угрожает нам, которая нас, может быть, уже обволакивает, – она совсем иного свойства. Она неизвестна, и потому-то я и считаю ее опасностью.

Дама покачала головой.

– Смотрите, сударыня, – снова заговорил Реми, – видите вы там ивы со склоненными темными кронами?

– Да.

– Рядом с ними стоит домик. Умоляю вас, поедемте туда; если там есть люди, мы попросим их приютить нас. Если он покинут, мы займем его. Не возражайте, молю вас.

Волнение Реми, его дрожащий голос, настойчивая убедительность его речей заставили спутницу уступить.

Она дернула поводья, и лошадь ее двинулась по направлению, указанному Реми.

Спустя несколько минут путники постучались в дверь домика, стоявшего под сенью ив. У их подножия журчал ручеек, окаймленный двумя рядами тростниковых зарослей и двумя зелеными лужайками. Позади этого кирпичного, крытого черепицей домика находился садик, окруженный живой изгородью.

Все было пусто, безлюдно, заброшено.

Никто не ответил на долгий, упорный стук путников.

Не долго думая, Реми вынул нож, срезал ветку ивы, просунул ее между дверьми и замком и с силой нажал.

Дверь открылась.

Реми стремительно вбежал в дом. За что бы он сейчас ни брался, все делалось им с лихорадочной поспешностью. Замок грубой работы соседнего кузнеца уступил почти без сопротивления.

Реми быстро ввел свою спутницу в дом, захлопнул за собой дверь и задвинул тяжелый засов.

Забаррикадировавшись таким образом, он перевел дух, словно избавился от смертельной опасности.

Не довольствуясь тем, что он нашел пристанище для своей госпожи, Реми помог ей устроиться поудобнее в единственной комнате второго этажа, где нащупал в темноте кровать, стол и стул.

Несколько успокоившись насчет своей спутницы, он сошел вниз и сквозь щель ставен стал следить за каждым движением графа дю Бушажа, который, увидев, что они вошли в дом, тотчас же приблизился к нему.

Размышления Анри были мрачны и вполне соответствовали мыслям Реми.

«Несомненно, – думал он, – какая-то опасность, неизвестная нам, но известная местным жителям, нависла над страной: тут свирепствует война, французы взяли или вскоре возьмут Антверпен; крестьяне не помня себя от страха ищут убежища в городах».

Правдоподобное это объяснение все же не удовлетворило молодого человека.

К тому же его тревожили мысли другого порядка. «Какие у Реми и его госпожи могут быть дела в этих местах? – спрашивал он себя. – Какая властная необходимость заставляет их спешить навстречу опасности? О, я это узнаю, настало время заговорить с этой женщиной и навсегда покончить с сомнениями. Сейчас для этого самый благоприятный случай».

Он направился было к домику, но тотчас остановился. «Нет, нет, – сказал он себе, внезапно поддавшись колебаниям, которые часто возникают в сердцах влюбленных. – Нет, я буду страдать до конца. Разве не вольна она поступить, как ей угодно? Разве я уверен в том, что она знает, какую небылицу сочинил о ней этот негодяй Реми? Его одного хочу я привлечь к ответу за то, что он уверял, будто она никого не любит! Однако нужно и тут быть справедливым: неужели этот человек должен был выдать мне тайну своей госпожи? Нет, нет. Горе мое безысходно, и самое страшное, что я никого не могу в нем винить. Для полноты отчаяния мне не хватает только одного – узнать всю правду до конца, увидеть, как эта женщина, прибыв в лагерь, бросается на шею кого-либо из находящихся там дворян и говорит ему: „Видишь, как я намучилась, и пойми, как я тебя люблю!“ Что ж! Я последую за ней до конца. Я увижу то, что так страшусь увидеть, и умру от этого, избавив от лишнего труда мушкет или пушку. Увы! Ты знаешь, господи, – добавил Анри во внезапном порыве, возникавшем иногда в его душе, полной веры и любви, – я не искал этой последней муки. Я, улыбаясь, шел навстречу смерти обдуманной, молчаливой, славной. Я хотел пасть на поле битвы с неким именем на устах – твоим, господи! С неким именем в сердце – ее именем! Но ты не восхотел этого, ты вручаешь меня кончине, полной отчаяния, горечи и мук. Будь благословен, я принимаю ее!»

Затем, вспомнив дни томительного отчаяния и бессонные ночи, проведенные перед домом, где были глухи к его мольбам, он подумал, что, пожалуй, если бы не сомнение, терзавшее его сердце, положение его сейчас лучше, чем в Париже, ибо теперь он порой видит ее, слышит ее голос, которого прежде никогда не слышал, и, идя вслед за ней, ощущает, как аромат любимой женщины в дуновении ветра ласкает его лицо.

Поэтому, устремив взгляд на эту хижину, где она заперлась, он продолжал:

«Но в ожидании смерти и пока она отдыхает в этом доме, я таюсь тут, среди деревьев, и еще жалуюсь, я, имеющий сейчас возможность слышать ее голос, если она заговорит, заметить ее тень за окном? О нет, нет, я не жалуюсь! Господи, господи, я ведь еще слишком счастлив!»

И Анри улегся под ивами, склонившими над домиком свои раскидистые ветви; с неописуемой грустью внимал он журчанию воды, струившейся рядом с ним.

Вдруг он встрепенулся: порыв ветра донес до него грохот пушечных залпов.

«Ах, – подумал он, – я опоздал, штурм Антверпена начался».

Первым побуждением Анри было вскочить, сесть на коня и помчаться туда, откуда доносился гул битвы. Но это означало расстаться с незнакомкой и умереть, не разрешив своих сомнений.

Если бы их пути не скрестились, Анри неуклонно продолжал бы идти к своей цели, не оглядываясь назад, не вздыхая о прошлом, не сожалея о будущем, но неожиданная встреча пробудила в нем сомнения, а вместе с ними – нерешительность. Он остался.

Два часа пролежал он, чутко прислушиваясь к дальней пальбе и с недоумением спрашивая себя, что могут означать более мощные залпы, которые время от времени покрывали все другие.

Он был далек от мысли, что они означают гибель судов его брата, взорванных неприятелем.

Наконец, около двух часов пополуночи, гул стал затихать; к половине третьего наступила полная тишина.

Однако грохот канонады, по-видимому, не был слышен в доме, или же, если он туда проник, временные обитатели дома не обратили на него внимания.

«В этот час, – говорил себе дю Бушаж, – Антверпен уже взят; за Антверпеном последует Гент, за Гентом Брюгге, и мне вскоре представится случай доблестно умереть. Но перед смертью я хочу узнать, ради чего эта женщина едет во французский лагерь».

После всех этих возмущавших воздух пертурбаций в природе наконец воцарилась тишина. Жуаез, завернувшийся в плащ, лежал неподвижно.

Его одолела дремота, против которой на исходе ночи воля человека бессильна, но вдруг его лошадь, пасшаяся неподалеку, начала прядать ушами и тревожно заржала.

Анри открыл глаза.

Лошадь, стоя на всех четырех ногах и повернув голову в направлении, противоположном направлению тела, вдыхала ветер, который, переменившись с приближением рассвета, дул теперь с юго-востока.

– Что с тобой, верный мой товарищ? – спросил молодой человек, вскочив на ноги и ласково потрепав коня по шее. – Выдра, что ли, плыла и испугала тебя или тебе захотелось в уютное стойло?

Казалось, животное поняло его слова: словно силясь ответить хозяину, оно внезапным порывистым движением повернулось в сторону моря и, раздув ноздри, стало напряженно прислушиваться.

– Так, так! – вполголоса молвил Анри. – По-видимому, дело серьезнее, чем я думал: наверно, где-нибудь бродят волки, они ведь всегда следуют за войсками и пожирают трупы.

Лошадь заржала, опустила голову, затем быстрым, как молния, движением мотнулась в западном направлении. Но Анри успел схватить ее за уздечку и остановить. Не берясь за поводья, он вцепился в гриву лошади, вскочил в седло. Будучи отличным наездником, он быстро усмирил и сдержал коня.

Однако минуту спустя он услышал то, что до него своим чутким слухом уловила лошадь, и с некоторым изумлением человек ощутил, что ему передается тот ужас, который овладел грубым животным.

Немолчный ропот, подобный шуму ветра, одновременно свистящему и грозному, поднимался с различных точек горизонта, – полукружие, протянувшееся, казалось, с севера на юг. Порывы свежего ветра, словно насыщенные влагой, врывались иногда в этот ропот, который уподоблялся тогда грохоту приливных волн, разбивающихся о щебнистые берега.

«Что же это? – спрашивал себя Анри. – Ветер? Нет, ведь именно ветер доносит до меня этот гул, и я явственно различаю оба шума. Быть может, это поступь огромной армии? Нет (он наклонился ухом к земле), я бы расслышал ритмический шум шагов, звон оружия, голоса. Может быть, это гул пожара? Опять же нет, ведь на горизонте ничто не светится, а небо даже скорее темнеет».

Все нарастая, шум превратился в непрестанный грозный рокот, словно где-то вдали по булыжной мостовой везли тысячи пушек.

Такое предположение и возникло у Анри, но тотчас же было им отвергнуто.

– Невозможно, – сказал он, – в этих местах нет мощеных дорог, а в армии не найдется тысячи пушек.

Гул приближался. Анри пустил коня галопом и въехал на ближайший пригорок.

– Что я вижу? – вскричал он, взобравшись на самый верх.

То, что он увидел, лошадь почуяла раньше его, так как он смог заставить ее скакать в этом направлении, только разодрав ей шпорами бока, а когда она достигла вершины пригорка, то встала на дыбы так, что едва не упала назад вместе со всадником. И лошадь и всадник увидели, что на горизонте от края до края расстилается ровная тускло-белая полоса, движущаяся на равнине гигантским кольцом по направлению к морю.

Полоса эта ширилась на глазах Анри, словно развертываемый кусок ткани.

Молодой человек все еще не мог разобраться в этом странном явлении, как вдруг, снова устремив взгляд на место, недавно им покинутое, он увидел, что луг залит водой, а ручей выступил из берегов и без видимой причины затопляет заросли тростника, каких-нибудь четверть часа назад отчетливо видные на обоих берегах.

Вода медленно подступала к домику.

– Глупец я несчастный! – вскричал Анри. – Как я мог не догадаться сразу! Это вода! Фламандцы открыли свои плотины!

Он бросился к домику и принялся колотить в дверь, крича:

– Откройте! Откройте!

Никто не отозвался.

– Откройте, Реми! – еще громче закричал молодой человек, от ужаса теряя самообладание. – Это я, Анри дю Бушаж! Откройте!

– О, вам незачем называть себя, граф, – ответил изнутри Реми, – я давно узнал вас, но предупреждаю: если вы взломаете дверь, то найдете за ней меня с пистолетом в каждой руке.

– Стало быть, ты не хочешь понять меня, безумец! – с отчаянием в голосе завопил Анри. – Вода! Вода! Вода!

– Не рассказывайте небылиц, граф, не выдумывайте никаких предлогов и бесчестных хитростей. Повторяю, вы пройдете сюда только через мой труп.

– Ну, что ж, я перешагну через него, – вскричал Анри, – но войду. Во имя неба, во имя бога и ради спасения твоего и твоей госпожи, открой мне!

– Нет!

Молодой человек оглянулся вокруг и увидел увесистый камень, подобный тем, которые, как повествует Гомер, швырял в своих врагов Аякс Теламонид. Он схватил этот камень, высоко поднял его над головой и с размаху кинул в дверь – она разлетелась в щепы.

В ту же минуту у самых ушей Анри, не задев его, прожужжала пуля.

Анри бросился на слугу.

Тот выстрелил во второй раз, но пистолет дал осечку.

– Да разве ты не видишь, одержимый, что я безоружен, – вскричал Анри. – Перестань защищаться от человека, который не нападает. Ты только посмотри, что происходит вокруг!

Он потащил Реми к окну и ударом кулака высадил раму.

– Ну, видишь ты теперь, видишь?

И он указал ему на бескрайнюю гладь, белевшую на горизонте и с глухим шумом, словно несметное войско, придвигавшуюся все ближе и ближе.

– Вода! – прошептал Реми.

– Да, вода, вода! – вскричал Анри. – Она все затопляет. Гляди, что творится здесь: речка вышла из берегов. Еще пять минут – и отсюда уже нельзя будет выбраться!

– Сударыня! – крикнул Реми. – Сударыня!

– Не кричи, Реми, соберись с духом. Седлай лошадей, живо! Живо!

«Он любит ее, – подумал Реми. – Он ее спасет».

Реми бросился в конюшню. Анри взбежал на второй этаж.

На зов Реми дама открыла дверь.

Дю Бушаж взял ее на руки, словно ребенка. Но она, вообразив, что стала жертвой измены, отбивалась изо всех сил, цепляясь за дверь.

– Скажи же, скажи же ты ей, – закричал Анри, – что я хочу спасти ее!

Реми услышал возглас Анри в ту минуту, когда подходил к домику, ведя под уздцы обеих лошадей.

– Да, да! – кричал он. – Да, сударыня! Он вас спасает. Скорей! Скорей!

Глава 6

Бегство

Не теряя времени на то, чтобы успокоить незнакомку, Анри вынес ее из домика и хотел было посадить ее впереди себя на своего коня. Но она, движением, выражавшим живейшую неприязнь, выскользнула из его рук. Реми подхватил ее и усадил на приготовленную для нее лошадь.

– Что вы делаете, сударыня! – воскликнул Анри. – И как ошибочно толкуете вы мои сокровеннейшие побуждения. Я сейчас и не помышляю о блаженстве заключить вас в свои объятия и прижать к своей широкой мужской груди, хотя за такую милость я бы с радостью отдал жизнь. Сейчас нам надо мчаться быстрее, чем летит птица. Да вот, глядите: птицы и впрямь стремительно несутся прочь отсюда.

И действительно, в едва брезжившем рассвете можно было видеть, как целые стаи кроншнепов и голубей рассекают пространство в торопливом испуганном полете, и в ночи, когда обычно в воздух поднимаются только безмолвные летучие мыши, этот шумный перелет, подхлестываемый резкими порывами ветра, казался зловещим для слуха и завораживал взгляд.

Дама ничего не ответила. Она уже была в седле и сейчас, не оборачиваясь, пустила коня быстрым аллюром. Но лошади обоих всадников – ее и Реми – были изнурены двумя днями почти непрерывной езды. Анри то и дело оборачивался и, видя, что они не поспевают за ним, всякий раз говорил:

– Глядите, сударыня, насколько моя лошадь опережает ваших, хоть я и сдерживаю ее обеими руками. Ради всего святого, сударыня, я уже не прошу разрешения держать вас, усадив на своего коня, но предоставьте мне свою лошадь, а сами возьмите мою.

– Благодарю вас, сударь, – неизменно отвечала незнакомка, все тем же спокойным голосом, в котором нельзя было уловить ни малейшего волнения.

– Сударыня, сударыня, – воскликнул вдруг Анри, бросив полный отчаяния взгляд вспять. – Вода настигает нас. Слушайте! Слушайте! – Действительно, в эту минуту раздался ужасающий треск: то плотина ближнего поселка не выдержала напора воды. Бревна настила, насыпи – все поддалось бешеному натиску, и вода уже хлынула в ближнюю дубовую рощу; было видно, как сотрясаются кроны деревьев, было слышно, как жалобно скрипят ветки, словно рой демонов быстро проносился в их пышной листве.

Вырванные с корнем деревья бились о колья, деревянные части разрушенных домов качались на воде, отдаленное ржанье и крики людей и лошадей, уносимых наводнением, сливались в целый концерт звуков, таких странных и мрачных, что дрожь, сотрясавшая Анри, передалась и бесстрастному, окаменевшему сердцу незнакомки.

Она пришпорила коня, а тот и сам, чуя грозную опасность, делал отчаянные усилия, чтобы избегнуть гибели.

Между тем вода все надвигалась и надвигалась, и стало ясно – через каких-нибудь десять минут она настигнет путников.

Анри поминутно останавливался, поджидал своих спутников и кричал им:

– Ради бога, сударыня, скорей, вода гонится за нами, она уже совсем близко, вот она!

Действительно, вода уже настигала их, – пенистая, бушующая, она, словно перышко, смела домик, где Реми нашел убежище для своей госпожи, как соломинку, подхватила лодку, привязанную к иве на берегу ручья, и, величественная, могучая, свиваясь и развиваясь, подобно неудержимо скользящей вперед исполинской змее, зловещей громадой надвигалась на Реми и незнакомку.

Анри крикнул от ужаса и кинулся к воде, словно желая сразиться с ней.

– Неужто же вы не видите, что погибли? – в отчаянии завопил он. – Сударыня, может быть, есть еще время, сядьте вместе со мной на мою лошадь!

– Нет, сударь! – ответила она.

– Еще минута, и будет поздно. Оглянитесь, оглянитесь!

Дама оглянулась, вода была уже в каких-нибудь пятидесяти шагах от них.

– Да свершится мой удел! – сказала она. – А вы, сударь, спасайтесь, бегите отсюда.

Лошадь Реми в полном изнеможении рухнула на передние ноги, и все усилия седока заставить ее подняться оказались напрасны.

– Спасите мою госпожу! Спасите даже против ее воли! – закричал Реми.

В ту же минуту, пока он старался высвободить ноги из стремян, масса воды, словно каменное сооружение, обрушилась на голову верного слуги.

Увидев это, его госпожа издала душераздирающий вопль и соскочила со своего коня, решив умереть вместе с Реми.

Но Анри, разгадавший ее намерение, тоже мгновенно спешился; правой рукой он охватил ее стан, снова вскочил со своей ношей в седло и стрелой помчался вперед.

– Реми! Реми! – кричала дама, простирая к нему руки. – Реми!

Ей ответил чей-то крик. Это Реми вынырнул на поверхность и с той несокрушимой, хотя и безумной надеждой, которая до конца не оставляет погибающего, плыл, ухватясь за бревно.

Мимо Реми проплыла его лошадь, с отчаянием загребая передними ногами, вода уже покрывала лошадь его госпожи, а всего в двадцати шагах от воды Анри со своей спутницей уже мчались на обезумевшем от ужаса третьем коне.

Реми уже не сожалел о своей жизни, – ведь, умирая, он надеялся, что та, кто была для него всем на свете, будет спасена.

– Прощайте, сударыня, прощайте! – крикнул он. – Я ухожу первый и передам тому, кто ждет нас обоих, что вы живете единственно ради…

Он не успел договорить: его настигла и погребла под собой огромная волна, разбившаяся уже у самых ног лошади Анри.

– Реми! Реми! – простонала дама. – Реми, я хочу умереть с тобой. Сударь, я хочу спешиться. Клянусь богом животворящим, я так хочу!

Она произнесла эти слова так решительно, с такой неукротимой властностью, что молодой человек разжал руки и помог ей сойти, говоря:

– Хорошо, сударыня. Мы умрем здесь все трое. Благодарю вас за то, что вы даруете мне эту радость, на которую я не смел надеяться.

Пока он с трудом сдерживал лошадь, другая огромная волна настигла его, но такова была самозабвенная любовь Анри, что ему удалось, несмотря на ярость стихии, удержать подле себя молодую женщину, соскочившую с лошади.

Он крепко сжимал ее руку, волна за волной обрушивались на них, и несколько секунд они носились по бурным водам среди различных обломков.

Изумительно было хладнокровие молодого человека, столь юного и столь преданного. Он до пояса высовывался из воды и одной рукой поддерживал Диану, а коленями пытался направлять лошадь, используя последние усилия, которые она старалась делать для своего спасения.

Это был момент напряженнейшей борьбы, – дама, поддерживаемая правой рукой Анри, еще могла держать голову над водой, а левой Анри отметал в сторону плавающие куски дерева или трупы: ведь от любого удара конь его мог быть раздавлен или пошел бы ко дну.

Вдруг у одного из этих мертвецов вырвался крик или, вернее, вздох.

– Прощайте, сударыня, прощайте!

– Клянусь небом! – воскликнул молодой человек. – Это Реми! Что ж, я и тебя спасу!

И, не думая о том, как губительна всякая излишняя тяжесть, он схватил Реми за рукав, притянул его к своему левому бедру и дал ему глотнуть воздуха.

Но тут лошадь, вконец обессиленная тройным бременем, погрузилась в волны по шею, затем по глаза и спустя мгновенье ушла под воду.

– Гибель неминуема! – прошептал Анри. – Господи, прими мою жизнь, она была чиста. А вы, сударыня, – добавил он, – примите мою душу, она принадлежала вам!

В эту минуту он почувствовал, что Реми выскользнул из-под его руки. Уверенный, что отныне всякая борьба бесполезна, молодой человек даже не попытался удержать его.

Единственной его заботой теперь было поддерживать незнакомку над водой, чтобы она, во всяком случае, погибла последней и чтобы он мог сказать самому себе в свой последний миг, что он сделал все возможное, чтобы отнять ее у смерти.

Он уже сосредоточился на мысли о смерти, как вдруг рядом с ним раздался радостный возглас.

Он обернулся и увидел, что Реми добрался до какой-то лодки.

Это была лодка, находившаяся вблизи домика, которую, как мы уже видели, подняла вода. Вода же и увлекла ее, а Реми, собравшийся с силами благодаря помощи, полученной от Анри, увидел, что она плывет на совсем близком расстоянии от них, отделился от Анри и своей госпожи и, задыхаясь, двумя рывками очутился возле нее.

Два весла были привязаны к лодке, на дне лежал багор.

Реми протянул молодому человеку багор; тот схватил его и, по-прежнему поддерживая одной рукой даму, увлек ее за собой. Затем он приподнял ее и вручил Реми и, наконец, схватившись за борт, сам вскочил в лодку.

Первые проблески зари осветили необъятную, залитую водой равнину и лодку, подобно жалкой скорлупе плывшую на этом усеянном обломками океане.

Левее лодки, шагах в двухстах от нее, виднелся невысокий холм; со всех сторон окруженный водой, он казался островком. Анри взялся за весла и стал грести, направляя лодку к холму, куда вдобавок их несло течение.

Реми орудовал багром. Стоя на носу, он отталкивал доски и бревна, о которые лодка могла разбиться. Благодаря силе Анри, благодаря ловкости Реми лодка вскоре причалила к холму.

Реми выпрыгнул и, схватив цепь, притянул лодку к себе.

Анри подошел к незнакомке, чтобы перенести ее на руках, но она жестом отстранила его и сама выпрыгнула из лодки на берег.

Анри печально вздохнул. У него мелькнула мысль снова броситься в пучину и умереть на глазах у возлюбленной. Но необоримое чувство приковывало его к жизни, пока он видел эту женщину. Ведь он так долго и так тщетно жаждал ее присутствия.

Он вытащил лодку на берег и, бледный как смерть, уселся неподалеку от Реми и незнакомки. С его одежды струилась вода, но он страдал больше, чем если бы истекал кровью.

Они избегли непосредственной опасности – наводнения: как бы высоко ни поднялась вода, верхушку холма она залить не могла. Теперь они могли созерцать бушующую вокруг них стихию: только божий гнев грознее ее ярости. Анри не отрывал взгляда от катившихся мимо него волн, уносивших трупы французских солдат, их оружие, лошадей.

Реми ощущал сильную боль в плече: какое-то бревно ударило его в ту минуту, когда лошадь под ним погрузилась в пучину.

Спутница его была невредима и страдала только от холода. Анри отвратил от нее все бедствия, какие в силах был отвратить. Молодая женщина первая встала на ноги и сообщила своим спутникам, что на западе сквозь туман поблескивают огни.

Можно было не сомневаться в том, что огни эти горели на какой-то недоступной наводнению возвышенности. Насколько можно было судить в холодных сумерках утра, огни эти горели на расстоянии одного лье от путников.

Реми прошел по гребню холма в направлении огней и, вернувшись, сообщил, что, по его предположению, шагах в тысяче от места, где они сделали привал, начинается нечто вроде насыпи, прямиком ведущей к этим огням.

О насыпи или, во всяком случае, о дороге Реми подумал потому, что он увидел двойной ряд деревьев, прямой и ровный. Анри тоже высказал свои соображения, вполне совпадающие с догадками Реми. Однако в тех условиях, в каких они находились, ничего нельзя было утверждать с достоверностью.

Стремительный бег вод, низвергавшихся по наклону равнины, заставил путников сделать большой крюк влево. К этому добавился беспорядочный бег их коней, так что теперь они никак не могли определить, где находятся.

Правда, наступил день, но небо было облачным, клубился туман; в ясную погоду они увидели бы колокольню Мехельна, ибо от него их отделяли каких-нибудь два лье.

– Ну как, господин граф, – спросил Реми, – что вы думаете об этих огнях?

– Вы, по-видимому, полагаете, что они сулят нам радушный прием. Я же усматриваю в них угрозу, их, по-моему, следует остерегаться.

– Почему?

– Реми, – сказал Анри, понижая голос, – поглядите на все эти трупы, плывущие мимо нас: это сплошь французы, ни одного фламандца. Фламандцы открыли плотины, чтобы уничтожить либо остатки французской армии, если она была разбита, либо плоды ее торжества, если она победила. Какие у нас основания считать, что огни зажжены друзьями, а не врагами и что они не просто хитрость для привлечения беглецов?

– Однако, – возразил Реми, – мы не можем оставаться здесь: голод и холод убьют мою госпожу.

– Вы правы, – ответил Анри, – оставайтесь с ней, а я доберусь до насыпи и вернусь сказать вам, что я там нашел.

– Нет, сударь, – сказала дама, – вы не пойдете один навстречу опасности: вместе мы спаслись, вместе и умрем. Дайте мне руку, Реми. Я готова.

В каждом слове этой странной женщины звучала властность, противоборствовать которой было немыслимо. Анри молча поклонился и первым двинулся в путь.

Наводнение несколько стихло. Насыпь, доходившая почти до холма, образовывала нечто вроде бухточки, где вода казалась стоячей. Трое путников сели в лодку и снова поплыли среди обломков и трупов. Через четверть часа они причалили к насыпи.

Они привязали лодку к дереву и, пройдя по насыпи около часа, добрались до фламандского поселка, посреди которого на площадке, обсаженной липами, под сенью французского знамени, вокруг ярко пылавшего костра, расположились две-три сотни солдат.

Внезапно часовой, стоявший шагах в ста от бивака, раздул фитиль своего мушкета и крикнул:

– Кто идет?

– Франция, – ответил дю Бушаж. – Теперь, сударыня, вы спасены, – прибавил он, обращаясь к незнакомке. – Я узнаю штандарт Онисского дворянского корпуса, в котором у меня есть друзья.

Услыхав возглас часового и ответ графа, навстречу прибывшим бросилось несколько офицеров. Скитальцев, появившихся на биваке, приняли вдвойне радушно: во-первых, потому, что они уцелели среди неописуемых бедствий, во-вторых, потому, что оказались соотечественниками.

Анри назвал себя и своего брата и рассказал, каким чудесным образом они спаслись от гибели, казалось, неминуемой.

Реми и его госпожа молча уселись в сторонке. Анри подошел к ним и пригласил расположиться поближе к огню.

Оба были еще совершенно мокрые.

– Сударыня, – сказал Анри, – к вам здесь будут относиться так же почтительно, как в вашем собственном доме. Я позволил себе сказать, что вы моя родственница, соблаговолите простить меня.

Если бы Анри заметил взгляд, которым обменялись Реми и Диана, он счел бы себя вознагражденным за свое мужество и деликатность.

Онисские кавалеристы, оказавшие гостеприимство нашим скитальцам, отступили в полном порядке, когда после поражения началось повальное бегство и командиры бросили армию на произвол судьбы.

Нередко видишь, что там, где все попали в одинаковое положение, объединены одними и теми же чувствами и привычкой жить вместе, единство в помыслах приводит к решительности и быстроте в действиях.

Это-то именно и произошло в ту самую ночь с онисскими кавалеристами.

Видя, что начальники оставили их на произвол судьбы, а другие полки ищут самых различных путей для спасения, они переглянулись, сомкнули ряды, вместо того чтобы разбежаться в разные стороны, пустили коней в галоп и под водительством одного из своих старших офицеров, которого очень любили за храбрость и так же чтили за высокое происхождение, направились по дороге в Брюссель.

Подобно всем участникам этой ужасающей драмы, они видели, как наводнение становится все более грозным и разъяренные волны несут им гибель, но, на свое счастье, они волей случая попали в поселок, где мы их застали, – место, выгодно расположенное и для обороны от неприятеля, и для защиты от стихии.

Уверенные в своей безопасности, жители этого поселка – мужчины – остались дома, отослав в город женщин, детей и стариков. Поэтому онисские воины, войдя в поселок, натолкнулись на сопротивление; но смерть, злобно завывая, гналась за ними по пятам, – они сражались с мужеством отчаяния, потеряли десять человек и обратили фламандцев в бегство.

Через час после этой победы к поселку со всех сторон подступила вода. Не затоплена была только насыпь, по которой затем пришли Анри и его спутники.

Таков был рассказ, услышанный дю Бушажем от расположившихся в поселке французов.

– А остальные воины? – спросил он.

– Глядите, – ответил офицер, – мимо вас непрерывно плывут трупы; вот ответ на ваш вопрос.

– А… мой брат? – несмело, сдавленным голосом спросил дю Бушаж.

– Увы, граф, мы не можем сообщить вам ничего достоверного. Он сражался как лев. Известно лишь одно: в бою он остался жив, но мы не знаем, уцелел ли он во время наводнения.

Анри низко опустил голову и предался горьким размышлениям. Но затем он быстро спросил:

– А герцог?

Наклонившись к Анри, офицер вполголоса сказал:

– Граф, герцог бежал одним из первых. Он ехал на белом коне с черной звездой на лбу. Так вот, совсем недавно этот конь проплыл мимо нас среди разных обломков. Нога всадника запуталась в стремени и торчала из воды на уровне седла.

– Великий боже! – вскричал дю Бушаж.

– Великий боже! – прошептал Реми, который, услышав вопрос Анри: «А герцог?» – встал, подошел ближе, и, когда он услышал рассказ офицера, взгляд его мгновенно метнулся в сторону его бледной спутницы.

– А дальше? – спросил граф.

– Да, дальше? – пробормотал Реми.

– Сейчас скажу. Один из моих солдат отважился нырнуть в самый водоворот; вон там, в углу насыпи, смельчак поймал повод и приподнял мертвую лошадь. Тут-то мы и разглядели белую ботфорту с золотой шпорой, какие всегда носил герцог. Но в ту же минуту вода поднялась, словно опасаясь, что у нее хотят отнять добычу. Солдат выпустил повод, чтоб его не унесло, и все мигом исчезло. Мы даже не можем утешить себя тем, что обеспечили христианское погребение нашему принцу.

– Стало быть, он умер! Умер! Нет более наследника французского престола! Какое несчастье!

Реми обернулся к своей спутнице и с выражением совершенно непередаваемым произнес:

– Он умер, сударыня. Вы видите.

– Хвала господу, избавившему меня от необходимости совершить преступление! – ответила она, в знак благодарности воздевая руки и поднимая глаза к небу.

– Да, но господь лишает нас отмщения, – возразил Реми.

– Богу всегда принадлежит право помнить. Человек совершает отмщение лишь тогда, когда забывает бог.

Анри с глубокой тревогой смотрел на этих странных людей, которых спас от гибели. Он видел, что они необычайно взволнованы, и тщетно старался по их жестам и выражению лиц уяснить себе, чего они желают и что их тревожит.

Из раздумья его вывел голос офицера, обратившегося к нему с вопросом:

– А вы, граф, что намерены предпринять?

Анри вздрогнул.

– Я буду ждать, пока мимо меня не проплывет тело моего брата, – о отчаянием в голосе ответил он, – тогда я тоже постараюсь вытащить его из воды, чтобы похоронить по христианскому обычаю, и, поверьте мне, я уже не расстанусь с ним.

Реми услышал эти зловещие слова и бросил на Анри взгляд, полный ласковой укоризны.

Что касается известной дамы, то с той минуты, как офицер возвестил о смерти герцога, она стала глуха ко всему вокруг: она молилась.

Глава 7

Преображение

Кончив свою молитву, спутница Реми поднялась с колен. Теперь она была так прекрасна, лицо ее сияло такой неземной радостью, что у графа помимо воли вырвалось восклицание изумления и восторга.

Казалось, она очнулась после долгого сна, утомившего ее мозг страшными видениями и исказившего черты ее лица. Это был тяжелый сон, оставляющий на влажном челе спящего печать призрачных, пережитых в нем терзаний.

Или же ее можно было скорее сравнить с дочерью Иаира, которая воскресла на своем смертном ложе и встала с него уже очищенная от грехов и готовая войти в царство небесное.

Словно очнувшись от забытья, молодая женщина обвела вокруг себя взглядом столь ласковым и кротким, что Анри, легковерный, как все влюбленные, вообразил, что в ней заговорили наконец признательность и жалость к нему.

Когда после своей скудной трапезы военные уснули, разлегшись как попало среди обломков, и даже Реми задремал, откинув голову на деревянную ограду насыпи, к которой была прислонена его скамья, Анри подсел к молодой женщине и произнес голосом тихим и нежным, как шелест ветерка:

– Сударыня, вы живы! О, позвольте мне выразить ликование, которое я испытываю, глядя на вас здесь, вне опасности, после того, как там я видел вас на краю гибели.

– Вы правы, сударь, – ответила она, – я осталась жива благодаря вам и, – прибавила она с печальной улыбкой, – радовалась бы, если бы могла сказать, что признательна вам за это.

– Да, сударыня, – сказал Анри, силою любви и самоотречения сохраняя внешнее спокойствие, – я ликую даже при мысли, что спас вас для того, чтобы вернуть вас тем, кого вы любите.

– Сударь, те, кого я любила, умерли, тех, к кому я направлялась, тоже нет в живых.

– Сударыня, – прошептал Анри, преклоняя колена, – обратите взор на меня, кто так страдал, кто так любит вас. О, не отворачивайтесь! Вы молоды, вы прекрасны, как ангел небесный! Загляните в мое сердце – и вы убедитесь, что в нем нет ни крупицы той любви, которую другие мужчины называют этим словом. Вы не верите мне? Вспомните часы, пережитые нами вместе, переберите их один за другим; разве хоть один из них дал мне радость? Или надежду? И тем не менее я упорствую. Вы заставили меня плакать, – я глотал слезы. Вы заставили меня страдать, – я даже виду не показал, что терзаюсь. Вы толкали меня к гибели, – я, не жалуясь, шел на смерть. Даже сейчас, в эту минуту, когда вы отворачиваетесь от меня, когда каждое слово мое, даже самое жгучее, ледяной каплей падает на ваше сердце, моя душа заполнена вами, и я живу единственно потому, что вы, сударыня, живы. Разве несколько часов назад я не готов был умереть рядом с вами? Чего я просил тогда? Ничего. Дотронулся ли я хоть раз до вашей руки? Только ради того, чтобы вырвать вас из когтей смерти, я держал вас в объятиях, когда не давал волнам поглотить вас, но прижался ли хоть раз грудью к вашей груди? В моих чувствах сейчас нет ничего плотского, все это отпало от меня, сгорело в горниле моей любви.

– О сударь, пощадите, не говорите так со мной!

– Пощадите меня и вы, сударыня, не осуждайте меня на смерть. Мне сказали, что вы никого не любите. О, повторите это сами! Не правда ли, я прошу вас о странной милости: любящий хочет услышать, что он не любим? Но я предпочитаю это, – ведь оно означает, что вы бесчувственны и к другим. О сударыня, сударыня, вы, единственная в жизни, кого я обожаю, ответьте мне!

Несмотря на все мольбы Анри, единственным ответом ему был вздох.

– Вы не говорите ни слова, – продолжал граф. – Реми, по крайней мере, испытывает ко мне больше жалости: он-то пытался меня утешить. О, я понимаю, вы не отвечаете, так как не хотите сказать мне, что ехали во Фландрию встретиться с человеком, который счастливее меня, а ведь я молод, надежды моего брата связаны и с моей жизнью, а я умираю у ваших ног, и вы не хотите сказать мне: «Я любила, но больше не люблю», или же: «Я люблю, но перестану любить».

– Граф, – торжественно произнесла молодая женщина, – не говорите мне того, что обычно говорят женщинам, – я существо иного мира и давно уже не живу в этой юдоли. Если бы вы не выказали мне такого благородства, такой доброты, такого великодушия, если бы в глубине моего сердца не теплилось нежное чувство к вам – чувство сестры к брату, я сказала бы: «Встаньте, граф, не утомляйте больше мой слух, ибо слова любви внушают мне ужас». Но я не скажу вам этого, потому что мне больно видеть ваши страдания. Более того: теперь, когда я вас знаю, я взяла бы вашу руку, прижала бы к своему сердцу и охотно сказала бы вам: «Видите, сердце мое не бьется. Живите подле меня, если хотите, и будьте со дня на день, если вам это будет радостно, свидетелем того, как в муках погибает тело, умирающее от терзаний души». Но эту жертву с вашей стороны, которую вы, я уверена, принесли бы, как счастье…

– О да! – вскричал Анри.

– Так вот, эту жертву я принять не могу. С сегодняшнего дня в моей жизни наступил перелом, я уже не вправе опираться даже на руку великодушного друга, благороднейшего из людей, который дремлет тут неподалеку от нас, вкушая блаженство недолгого забвения. Увы, бедный мой Реми, – продолжала она, и впервые в голосе ее Анри уловил нотки теплого чувства, – пробуждение и тебе сулит печаль. Ты не знаешь, куда устремлены мои помыслы, ты не читал в моих глазах, ты не подозреваешь, что, проснувшись, останешься один на земле, ибо в одиночестве должна я предстать перед богом.

– Что вы сказали? – вскричал Анри. – Неужто и вы хотите умереть?

Разбуженный горестным возгласом молодого человека, Реми поднял голову и прислушался.

– Вы видели, что я молилась? Не так ли? – молвила молодая женщина.

Анри кивнул головой.

– Эта молитва была прощанием с земной жизнью. Та великая радость, которую вы, несомненно, прочли на моем лице, так же озарила бы его, если бы ангел смерти явился ко мне и сказал: «Встань, Диана, и следуй за мной к подножию престола господня».

– Диана, Диана!.. – прошептал Анри. – Теперь я знаю, как вас зовут… Диана, дорогое, обожаемое имя.

И несчастный лег у ног молодой женщины, повторяя ее имя в опьянении какого-то невыразимого блаженства.

– Молчите! – произнесла размеренным голосом молодая женщина, – забудьте это вырвавшееся у меня имя. Никому из живущих не дано право вонзать мне клинок в сердце, произнося его.

– О, сударыня, – вскричал Анри, – теперь, когда я знаю ваше имя, не говорите мне, что решили умереть.

– Я и не говорю этого, сударь, – все так же твердо ответила молодая женщина. – Я сказала, что готовлюсь покинуть этот мир слез, ненависти, земных страданий, низменной алчности и непроизносимых желаний. Я сказала, что мне больше нечего делать среди подобных мне тварей божиих. Слезы в глазах моих иссякли, кровь уже не бьется в моем сердце, в голове моей не шевелится больше ни одна мысль, с тех пор как та мысль, которая владела мной, умерла. Я сейчас всего-навсего жертва, не имеющая никакой ценности, ибо сама я уже ничем не жертвую, отказываясь от света, – ни желаниями, ни надеждами. Но все же я отдаю себя господу такой, какая я есть, и уповаю, что он смилосердствует надо мной, ибо дал мне так много страданий и не пожелал, чтобы я от них погибла.

Услышав эти слова, Реми встал и подошел к своей госпоже.

– Вы покидаете меня? – мрачно спросил он.

– Да, чтобы посвятить себя богу, – ответила Диана, воздев к небу руку, исхудалую и бледную, как у кающейся Марии Магдалины.

– Вы правы, – молвил Реми, снова понуря голову. – Вы правы.

В момент, когда Диана опускала руку, он охватил ее обеими своими руками и прижал к груди, как если бы это были мощи какой-нибудь святой мученицы.

– Как я ничтожен по сравнению с этими двумя сердцами! – произнес со вздохом Анри, трепеща от благоговейного ужаса.

– Вы единственный человек, – ответила Диана, – на котором глаза мои дважды останавливались с того дня, как я дала обет навеки отвратить их от всего земного.

Анри преклонил колени.

– Благодарю вас, сударыня, – прошептал он, – ваша душа раскрылась передо мной, благодарю вас: отныне ни одно слово, ни один порыв моего сердца не выдадут того, что я исполнен любви к вам. Вы принадлежите всевышнему, да не осмелюсь я ревновать к богу.

Едва он произнес эти слова и встал, весь проникнутый тем благостным чувством духовного обновления, которое возникает всякий раз, когда принимаешь великое и непреклонное решение, как с равнины, еще окутанной туманом явственно донеслись звуки труб.

Онисские кавалеристы схватились за оружие и, не дожидаясь команды, вскочили на коней.

Анри прислушался.

– Господа, господа! – вскричал он. – Это трубы адмирала, я узнаю их, узнаю. Боже великий, да возвестят они, что мой брат жив!

– Вот видите, – сказала Диана, – у вас есть еще желания, есть еще люди, которых вы любите. К чему же, дитя, предаваться отчаянию, уподобляясь тем, кто ничего уже не желает, никого не любит?

– Коня, – вскричал Анри, – дайте мне ненадолго коня!

– Но как же вы поедете? – спросил офицер. – Ведь мы окружены водой!

– Однако вы сами видите, что по равнине ехать можно: они же ведь едут, раз мы слышим трубы!

– Поднимитесь на насыпь, граф, – предложил офицер, – погода проясняется, может быть, вы что-нибудь увидите.

– Иду, – отозвался Анри.

Анри направился к возвышенности, на которую ему указал офицер. Трубы время от времени продолжали звучать, не приближаясь и не удаляясь.

Реми опустился на прежнее место рядом с Дианой.

Глава 8

Два брата

Через четверть часа Анри вернулся. Он увидел, – впрочем, и все могли видеть то же самое, – что на отдаленном холме, которого в ночной мгле видно не было, расположился лагерем и укрепился большой отряд французских войск.

Если не считать рва, наполненного водой и окружавшего занятый онисцами городок, вся равнина, как пруд, который выкачивают, освобождалась от воды, стекавшей к морю по ее естественному наклону, и некоторые более возвышенные точки этой местности уже выступали над водной гладью, как после Великого потопа.

Катясь в море, мутные потоки оставляли после себя след в виде густой тины. По мере того как ветер сдувал туманную пелену, расстилавшуюся над равниной, глазам открывалось печальное зрелище: около пятидесяти всадников, вязнувших в грязи, тщетно старались добраться либо до городка, либо до холма.

С холма слышны были их отчаянные крики, и потому-то беспрестанно звучали трубы.

Как только ветер полностью развеял туман, Анри увидел на холме французское знамя, величаво реявшее в воздухе.

Онисские кавалеристы не остались в долгу: они подняли свой штандарт, и обе стороны в знак радости принялись палить из мушкетов.

К одиннадцати часам утра солнце осветило унылое запустение, царившее вокруг; равнина местами подсохла, и можно было различить узкую дорожку, проложенную по гребню возвышенности.

Анри тотчас же направил туда своего коня и по цоканью копыт определил, что под зыбким слоем тины лежит мощеная дорога, ведущая кружным путем к холму, где расположились французы. Он также определил, что жидкая грязь покроет копыта коней, дойдет им до половины ноги, даже, может быть, до груди, но все же лошади смогут двигаться вперед, поскольку ноги их будут упираться в твердую почву.

Он вызвался поехать во французский лагерь. Предприятие было рискованное, поэтому других охотников не нашлось, и он один отправился по опасной дороге, оставив Реми и Диану на попечение офицера.

Едва он покинул поселок, как с противоположного холма тоже спустился всадник. Но если Анри хотел найти путь от поселка к лагерю, то этот неизвестный, видимо, задумал проехать из лагеря в поселок.

На склоне этого холма прямо против городка столпились солдаты, зрители, поднимавшие руки к небу и, казалось, умолявшие неосторожного всадника вернуться.

Оба представителя двух частей французского войска храбро продолжали путь и вскоре убедились, что их задача менее трудна, чем они опасались и чем прежде всего за них опасались другие.

Из-под тины ключом била вода, вырывавшаяся из разбитого обрушившейся балкой водопровода и, словно по заданию, смывавшая грязь с дорожного настила, который виднелся уже сквозь эту более прозрачную воду и который инстинктивно нащупывали лошадиные копыта. Теперь всадников разделяли каких-нибудь двести шагов.

– Франция, – возгласил всадник, спустившийся с холма, и приподнял берет, на котором развевалось белое перо.

– Как, это вы, монсеньер?! – радостно отозвался дю Бушаж.

– Ты, Анри, это ты, брат мой? – воскликнул другой всадник.

Рискуя увязнуть в тине, темневшей по обе стороны дороги, всадники пустили лошадей галопом друг к другу. И вскоре под восторженные клики зрителей с насыпи и с холма они нежно обнялись и долго не размыкали объятия.

Поселок и холм мгновенно опустели. Онисские всадники и королевские гвардейцы, дворяне-гугеноты и дворяне-католики, – все хлынули к дороге, на которую первыми ступили два брата.

Вскоре оба лагеря соединились, воины обнимались друг с другом, и на той самой дороге, где они думали найти смерть, три тысячи французов вознесли благодарность небу и закричали: «Да здравствует Франция!»

– Господа! – воскликнул один из офицеров-гугенотов. – Мы должны кричать: «Да здравствует адмирал!» – ибо не кто иной, как герцог Жуаез спас нам жизнь в эту ночь, а сегодня утром даровал нам великое счастье обняться с нашими соотечественниками.

Мощный гул одобрения был ответом на эти слова. На глазах у обоих братьев выступили слезы. Они обменялись несколькими словами.

– Что с герцогом? – спросил Жуаез.

– Судя по всему он погиб, – ответил Анри.

– А точно ли это?

– Онисские кавалеристы видели труп его лошади и по одному признаку опознали его самого. Лошадь тащила за собой тело всадника, нога которого застряла в стремени, а голова была под водой.

– Это горестный для Франции день… – молвил адмирал. Затем, обернувшись к своим людям, он громко объявил:

– Не будем терять понапрасну времени, господа! По всей вероятности, как только вода спадет, на нас будет произведено нападение. Нам надо окопаться здесь, пока мы не получим продовольствия и достоверных известий.

– Но, монсеньер, – возразил кто-то, – кавалерия не сможет действовать. Лошадей кормили последний раз вчера около четырех часов, они, несчастные, подыхают с голоду.

– На нашей стоянке имеется зерно, – сказал онисский офицер, – но как быть с людьми?

– Если есть зерно, – ответил адмирал, – мне большего не надо. Люди будут есть то же, что и лошади.

– Брат, – прервал его Анри, – прошу тебя, дай мне возможность хоть минуту поговорить с тобой наедине.

– Я займу этот поселок, – ответил Жуаез, – найди какое-нибудь жилье для меня и жди меня там.

Анри вернулся к своим спутникам.

– Теперь вы среди войска, – заявил он Реми. – Послушайтесь меня, спрячьтесь в помещении, которое я подыщу. Не следует, чтобы кто-нибудь видел вашу госпожу. Сегодня вечером, когда все заснут, я соображу, как обеспечить вам большую свободу.

Реми и Диана заняли помещение, которое уступил им офицер онисских кавалеристов, с прибытием Жуаеза ставший всего-навсего исполнителем распоряжений адмирала.

Около двух часов пополудни герцог де Жуаез под звуки труб и литавр вступил со своими частями в поселок, разместил людей и дал строгие приказы, которые должны были воспрепятствовать какому-либо беспорядку.

Затем он велел раздать людям ячмень, лошадям овес и воду тем и другим; несколько бочек пива и вина, найденных в погребах, были по его распоряжению отданы раненым, а сам он, объезжая посты, подкрепился на глазах у всех куском черного хлеба и запил его стаканом воды. Повсюду солдаты встречали адмирала как избавителя возгласами любви и благодарности.

– Ладно, ладно, – сказал он, оставшись с глазу на глаз с братом, – пусть только фламандцы сунутся сюда, я их разобью наголову, и даже – богом клянусь – я их съем, так как голоден как волк, а это, – шепнул он Анри, швырнув подальше кусок хлеба, который он только что притворно ел с таким восторгом, – пища совершенно несъедобная.

Затем, обхватив руками шею брата, он сказал:

– А теперь, дорогой мой, побеседуем, и ты мне расскажешь, каким образом очутился во Фландрии. Я был уверен, что ты в Париже.

– Брат, жизнь в Париже стала для меня невыносимой, вот я и отправился к тебе во Фландрию.

– И все это по-прежнему от любви? – спросил Жуаез.

– Нет, с отчаяния. Теперь, клянусь тебе, Анн, я больше не влюблен; моей страстью стала отныне неизбывная печаль.

– Брат, – воскликнул Жуаез, – позволь сказать тебе, что ты полюбил очень дурную женщину.

– Почему?

– Да, Анри, случается, что на определенном уровне порока или добродетели твари земные преступают волю божью и становятся человекоубийцами и палачами, что в равной степени осуждается церковью. И когда от избытка добродетели человек не считается со страданиями ближнего, это – варварское изуверство, это отсутствие христианского милосердия.

– Брат мой, брат! – воскликнул Анри. – Не клевещи на добродетель.

– О, я и не думаю клеветать на добродетель, Анри. Я только осуждаю порок. И повторяю, что это – дурная женщина, и даже обладание ею, как бы ты его ни желал, не стоит тех страданий, которые ты испытал из-за нее. И – бог ты мой! – это как раз тот случай, когда можно воспользоваться своей силой и властью, воспользоваться для самозащиты, а отнюдь не нападая. Клянусь самим дьяволом, Анри, скажу тебе, что на твоем месте я бы приступом взял дом этой женщины, я бы взял ее себе, как ее дом, а затем, когда, по примеру всех побежденных людей, становящихся перед победителем такими же смиренными, какими они были яростными до борьбы, она бы сама обвила руками твою шею со словами: «Анри, я тебя обожаю!», – тогда бы я оттолкнул ее и ответил ей: «Прекрасная сударыня, теперь ваша очередь, я достаточно страдал, теперь пострадайте и вы».

Анри схватил брата за руку.

– Ты сам не веришь ни одному слову из того, что говоришь, Жуаез, – сказал он.

– Верю, клянусь душой.

– Ты, такой добрый, великодушный!

– Быть великодушным с бессердечными людьми значит дурачить самого себя.

– О Жуаез, Жуаез, ты не знаешь этой женщины.

– Тысяча демонов! Да я и не хочу ее знать.

– Почему?

– Потому что она вынудила бы меня совершить то, что другие назвали бы преступлением, но что я считаю актом справедливого возмездия.

– Брат, – с кротчайшей улыбкой сказал Анри, – какое счастье для тебя, что ты не влюблен. Но прошу вас, господин адмирал, перестанем говорить о моем любовном безумии и обсудим военные дела!

– Согласен, ведь разговорами о своем безумии ты, чего доброго, и меня сведешь с ума.

– Ты видишь, у нас нет продовольствия.

– Вижу, но я уже думал о способе раздобыть его.

– И надумал что-нибудь?

– Кажется, да.

– Что же?

– Я не могу двинуться отсюда, пока не получу известий о других частях армии. Ведь здесь выгодная позиция, и я готов защищать ее против сил в пять раз превосходящих мои собственные. Но я вышлю отряд смельчаков на разведку. Прежде всего они раздобудут новости – а это главная пища для людей в нашем положении; а затем продовольствие, – ведь эта Фландрия в самом деле прекрасная страна.

– Не слишком прекрасная, брат, не слишком!

– О, я говорю о стране, какой ее создал господь, а не о людях, – они-то всегда портят его творения. Пойми, Анри, какое безрассудство совершил герцог Анжуйский, какую партию он проиграл, как быстро гордыня и опрометчивость погубили несчастного Франсуа. Мир праху его, не будем больше говорить о нем, но ведь он действительно мог приобрести и неувядаемую славу, и одно из прекраснейших королевств Европы, а вместо этого он сыграл на руку… кому? Вильгельму Лукавому. А впрочем, Анри, знаешь, антверпенцы-то здорово сражались!

– И, говорят, ты тоже, брат.

– Да, в тот день я был в ударе, и к тому же произошло событие, которое сильно меня подзадорило.

– Какое?

– Я сразился на поле брани со шпагой, хорошо мне знакомой.

– С французом?

– Да, с французом.

– И он находился в рядах фламандцев?

– Во главе их. Анри, надо раскрыть эту тайну, чтобы с ним повторилось то, что произошло с Сальседом на Гревской площади.

– Дорогой мой повелитель, ты, к несказанной моей радости, вернулся цел и невредим, а вот мне, который еще ничего не сделал, надо тоже что-нибудь совершить.

– А что же ты хотел бы сделать?

– Прошу тебя, назначь меня командиром разведчиков.

– Нет, это дело слишком опасное, Анри. Я бы не сказал тебе этого перед посторонними, но я не хочу допустить, чтобы ты умер незаметной и потому бесславной смертью. Разведчики могут повстречаться с отрядом этих фламандских мужиков, которые вооружены цепами и косами: вы убьете из них тысячу, но вдруг да останется один, который разрубит тебя на две половины или обезобразит. Нет, Анри, если уж ты непременно хочешь умереть, я найду для тебя более доблестную смерть.

– Брат, умоляю тебя, согласись на то, о чем я прошу. Я приму все меры предосторожности и обещаю тебе вернуться.

– Ладно, я все понимаю.

– Что ты понимаешь?

– Ты решил испытать, не смягчит ли ее жестокое сердце тот шум, который поднимется вокруг геройского подвига. Признайся, что именно этим объясняется твое упорство.

– Признаюсь, если тебе так угодно, брат.

– Что ж, ты прав. Женщины, которые остаются непреклонными перед лицом большой любви, часто прельщаются небольшой славой.

– Стало быть, ты поручишь мне это командование, брат?

– Придется, раз ты так уж этого хочешь.

– Я могу выступить сегодня же?

– Непременно, Анри. Ты сам понимаешь, – мы не можем дольше ждать.

– Сколько человек ты выделишь в мое распоряжение?

– Не более ста человек. Я не могу ослабить свою позицию, сам понимаешь, Анри.

– Можешь дать и меньше, брат.

– Ни в коем случае. Ведь я бы хотел иметь возможность дать тебе вдвое больше. Но дай мне честное слово, что ты вступишь в бой только в том случае, если у противника будет не более трехсот человек. Если их будет больше, ты отступишь, а не пойдешь на верную гибель.

– Брат, – с улыбкой сказал Анри, – ты продаешь мне за дорогую цену славу, которой не желаешь дать даром.

– Тогда, дорогой Анри, ты ее и не купишь, и даже даром не получишь. Разведчиками будет командовать другой.

– Брат, приказывай, я выполню все.

– Ты вступишь в бой только с противником, равным по количеству людей либо только вдвое или втрое превосходящим твои силы.

– Клянусь.

– Отлично. Из какой части ты возьмешь людей?

– Позволь мне взять сотню онисских кавалеристов. У меня среди них много друзей. Я выберу тех, кто будет делать все, что я захочу.

– Хорошо, бери онисцев.

– Когда мне выступить?

– Немедленно. Вели выдать людям питание на один день, коням на два. Помни, я хочу получить сведения как можно скорей и из надежных источников.

– Еду, брат. У тебя нет никаких секретных поручений?

– Не разглашай гибели герцога: пусть думают, что он у меня в лагере. Преувеличивай численность моего войска. Если, паче чаяния, вы найдете тело герцога, воздай ему все должные почести. Хоть он и был дурной человек и ничтожный полководец, все же он принадлежал к царствующему дому. Вели положить тело в дубовый гроб, и мы отправим его бренные останки в Сен-Дени для погребения в усыпальнице французских королей.

– Хорошо, брат. Это все?

– Все.

Анри хотел было поцеловать руку старшего брата, но тот ласково обнял его.

– Еще раз обещай мне, Анри, – сказал адмирал, – что эта разведка не хитрость, к которой ты прибегаешь, чтобы доблестно умереть.

– Брат, когда я отправился к тебе во Фландрию, у меня была такая мысль. Но теперь, клянусь тебе, я отказался от нее.

– С каких это пор?

– Два часа тому назад.

– А по какому случаю?

– Брат, прости, если я умолчу.

– Ладно, Анри, ладно, храни свои тайны.

– О брат, как ты добр ко мне!

Молодые люди снова заключили друг друга в объятия и расстались, но еще не раз оборачивались, чтобы обменяться приветствиями и улыбками.

Глава 9

Поход

Не помня себя от радости, дю Бушаж направился к Реми и Диане.

– Будьте готовы через четверть часа, мы выступаем. Двух оседланных лошадей вы найдете у двери, к которой выходит маленькая деревянная лестница, примыкающая к коридору. Незаметно следуйте за нашим отрядом и ни с кем не говорите ни слова.

Затем Анри вышел на галерею, опоясывающую дом, и крикнул:

– Трубачи онисских кавалеристов, играйте сбор!

Сигнал гулко разнесся по поселку. Офицер привел своих людей, и они тотчас выстроились перед домом.

Слуги их шли за ними с мулами и двумя подводами. Реми и его спутница, следуя совету Анри, незаметно примкнули к этому обозу.

– Солдаты, – сказал Анри, – брат мой, адмирал де Жуаез, на время поручил мне командование вашей частью и велел произвести разведку. Из вас сто человек должны сопровождать меня. Поручение опасное, но вы пойдете вперед ради спасения всех. Кто добровольно последует за мной?

Все триста человек, как один, сделали шаг вперед.

– Господа, – сказал Анри, – благодарю вас всех. Недаром вы считались доблестным примером для всей армии. Но я могу взять с собой только сто человек и сам выбирать не стану. Пусть решает случай. Сударь, – обратился он к офицеру, – прошу вас, произведите жеребьевку.

Пока офицер занимался этим делом, Жуаез давал брату последние указания.

– Слушай внимательно, Анри, – говорил он. – Равнина быстро подсыхает. Местные жители уверяют, что между Контином и Рюпельмондом можно проехать. Ваш путь пролегает между большой рекой Шельдой и речкой Рюпель. На берегу Шельды, не доезжая до Рюпельмонда, вы найдете пригнанные из-под Антверпена лодки и переправитесь на них через Шельду. Переправляться через Рюпель вам незачем. Надеюсь, что, еще не добравшись до Рюпельмонда, вы найдете либо склады продовольствия, либо мельницы.

Выслушав брата, Анри заторопился с выступлением.

– Повремени, – сказал Жуаез. – Ты забываешь главное. Мои люди захватили трех крестьян. Одного я даю тебе в проводники. Никакой ложной жалости: при первой же попытке предательства – пуля или удар кинжалом.

С этими словами адмирал обнял брата и скомандовал: «По коням!»

Анри приставил к проводнику двух конвоиров с заряженными пистолетами в руках. Реми и его спутница держались в отдалении среди слуг. Анри не отдал никаких распоряжений на их счет, считая, что всеобщее любопытство и так уже достаточно возбуждено: незачем было усиливать его мерами предосторожности, которые могли оказаться скорее опасными, чем полезными.

Сам же он, не докучая своим подопечным даже взглядами в их сторону, занял по выезде из городка свое место во главе отряда.

Ехали медленно. Твердая почва порой уходила из-под копыт лошадей, и весь отряд увязал в грязи. Пока не была обнаружена мощеная дорога, которую они искали, приходилось мириться с тем, что кони вынуждены были идти, словно стреноженные.

Время от времени на равнине появлялись какие-то призраки, бегущие без оглядки от топота копыт. То были либо крестьяне, слишком поспешно возвратившиеся в родные места и боявшиеся попасть в руки врагов, которых они намеревались уничтожить, либо несчастные французы, полумертвые от голода и холода и не способные сопротивляться вооруженным людям; не зная, враги или друзья настигают их, они старались на ночь куда-нибудь укрыться.

Проехав за три часа два лье, отважные разведчики добрались до реки Рюпель, вдоль берега которой тянулась мощеная дорога. Но теперь на смену трудностям пришли опасности: две-три лошади зашибли себе ноги о неплотно уложенные камни или, поскользнувшись на покрытых тиной камнях, упали в реку вместе со своими седоками. Несколько раз с лодок, стоявших на причале у противоположного берега, в отряд стреляли, так что один всадник и двое слуг были ранены. Одного из слуг пуля настигла рядом с Дианой, она не проявила ни малейшего страха, только пожалела раненого. В этих трудных условиях Анри показал себя достойным предводителем и верным другом своих людей. Он шел впереди, заставляя тем самым других следовать за собой, и доверял не столько своему разумению, сколько инстинкту лошади, которую дал ему брат. Таким образом, он вел своих людей по спасительной стезе и рисковал только собственной жизнью.

Немного не доезжая Рюпельмонда, онисские кавалеристы наткнулись на кучку французских солдат, сидевших на корточках вокруг груды тлеющего торфа. Несчастные жарили кусок конины: это была единственная пища, которую им удалось раздобыть за последние двое суток.

Завидев всадников, участники этого жалкого пиршества всполошились. Они хотели было удрать, но один из них удержал товарищей, говоря:

– Чего нам бояться? Если это враги, они убьют нас, и, по крайней мере, все разом будет покончено.

– Франция! Франция! – крикнул Анри, услышавший эти слова. – Идите к нам, бедняги.

Измученные французы, узнав соотечественников, подбежали к ним. Их тотчас же снабдили плащами, дали хлебнуть можжевеловой настойки и позволили сесть на мулов, за спиной слуг. Таким образом, они смогли присоединиться к отряду.

Наконец, глубокой ночью, добрались до Шельды. У самого берега онисские кавалеристы застали двух мужчин: на ломаном фламандском языке они уговаривали лодочника перевезти их на другой берег. Тот отказывался и даже угрожал. Онисский офицер говорил по-голландски. Он велел отряду остановиться, а сам, спешившись, тихонько приблизился к спорившим и расслышал следующие, сказанные лодочником слова:

– Вы французы. Здесь вы и умрете. На тот берег вам не попасть.

Один из мужчин приставил к горлу лодочника кинжал и, уже не пытаясь коверкать свою речь, сказал на чистейшем французском языке:

– Умереть придется тебе, хоть ты и фламандец, если ты тотчас же не перевезешь нас!

– Держитесь, сударь, держитесь! – крикнул офицер. – Через пять минут мы будем с вами!

Но, заслышав эти слова, оба француза от изумления ослабили хватку и обернулись. Лодочник успел развязать веревку, которая держала лодку у берега, и поспешно отчалить, оставив их на берегу.

Один из кавалеристов, смекнув, какую огромную пользу может принести лодка, въехал на лошади в реку и выстрелом из пистолета уложил лодочника наповал.

Оставшись без гребца, лодка завертелась, но так как она не достигла еще середины реки, волна прибила ее к берегу. Оба человека, споривших с лодочником, тотчас завладели лодкой и первыми уселись в нее. Это явное желание обособиться удивило офицера, и он спросил:

– Позвольте узнать, господа, кто вы такие?

– Сударь, мы офицеры морской пехоты. А вы, как видно, онисские кавалеристы?

– Да, сударь, и мы очень рады быть вам полезными. Не хотите ли присоединиться к нам?

– Охотно, господа.

– В таком случае садитесь в подводу, если вы слишком устали, чтобы следовать за нами пешком.

– Разрешите узнать, куда вы держите путь? – спросил второй морской офицер, до того времени молчавший.

– Нам приказано добраться до Рюпельмонда, сударь.

– Будьте осторожны, – продолжал тот же офицер, – сегодня утром в том же направлении проехал испанский отряд, очевидно, выступивший из Антверпена. На закате мы сочли возможным рискнуть. Два человека ни в ком не вызовут опасений, но вы, целый отряд…

– Это, пожалуй, верно, – сказал офицер. – Сейчас я позову нашего командира.

Он подозвал Анри. Тот приблизился и спросил, в чем дело.

– Дело в том, – объяснил офицер, – что вот эти господа встретили сегодня утром испанскую воинскую часть, которая двигалась в том же направлении, что и мы.

– Сколько человек было в отряде? – спросил Анри.

– Человек пятьдесят.

– Ну и что же? Вас это пугает?

– Нет, господин граф, но я думаю, что следовало бы захватить лодку с собой. Она вмещает двадцать человек, и если нужно будет переправляться через реку, это можно будет сделать в пять приемов, держа лошадей под уздцы.

– Хорошо, – сказал Анри, – возьмем лодку. Кажется, при впадении Рюпеля в Шельду имеются какие-то дома.

– Там целый поселок, – вставил кто-то.

– Едем туда. Угол, образуемый слиянием двух рек, должен быть превосходной позицией. Вперед, кавалеристы! Пусть два человека сядут в лодку и направляют ее в ту сторону, куда поедем мы.

– Если разрешите, – сказал один из морских офицеров, – лодку поведем мы.

– Согласен, господа, – отвечал Анри, – но не теряйте нас из вида и присоединитесь к нам, как только мы вступим в поселок.

– А если у нас заберут лодку, когда мы оставим ее?

– В ста шагах от поселка вы найдете пост, состоящий из десяти человек. Ему вы и передадите лодку.

– Отлично, – сказал морской офицер и сильным взмахом весел отчалил от берега.

– Странно, – произнес Анри, снова пускаясь в путь, – этот голос мне очень знаком.

Час спустя они уже были в поселке, действительно занятом испанским отрядом, о котором говорил морском офицер. Внезапно атакованные испанцы почти не сопротивлялись. Анри велел обезоружить пленных и запереть их в одном из самых прочных домов поселка и приставил к ним караул из десяти человек. Других десять человек он отправил охранять лодку и, наконец, расставил еще с десяток в различных точках поселка, пообещав им смену через час. Затем он распорядился, чтобы люди поели сменами по двадцать человек в доме против того, где были заперты пленные испанцы. Ужин для первых пятидесяти или шестидесяти был уже готов: это была еда, предназначенная для захваченных врасплох испанцев.

Во втором этаже Анри выбрал комнату для Дианы и Реми, так как не хотел, чтобы они ужинали вместе со всеми. За стол он усадил офицера и еще семнадцать человек и поручил ему пригласить за его стол обоих морских офицеров, которые вели лодку.

Затем, прежде чем подкрепиться самому, он отправился проверять сторожевые посты. Спустя полчаса он вернулся. Этого получаса ему было вполне достаточно, чтобы обеспечить питанием и квартирами всех своих людей и отдать необходимые распоряжения на случай внезапного нападения голландцев. Несмотря на то что он просил онисцев ужинать без него, они до его прихода ни к чему не притрагивались, однако сели за стол, и некоторые от усталости задремали на своих стульях.

При появлении графа спящие проснулись, а те, кто бодрствовал, вскочили на ноги. Анри обвел взглядом просторную комнату.

Медные лампы, подвешенные к потолку, отбрасывали тусклый дымный свет.

Вид стола, уставленного пшеничными хлебами, окороком жареной свинины и кружками пенящегося пива раздразнил бы аппетит не только у людей, не евших и не пивших целые сутки.

Анри указали на оставленное для него почетное место. Он уселся и сказал:

– Кушайте, господа.

По тому, как бойко ножи и вилки застучали по фаянсовым тарелкам после того, как были произнесены эти слова, Анри мог заключить, что их ждали с некоторым нетерпением и приняли с величайшей радостью.

– Кстати, – спросил он онисского офицера, – нашлись наши моряки?

– Да, сударь.

– Где же они?

– Вон там, в самом краю стола.

Действительно, офицеры сидели не только в дальнем конце стола, но и выбрали самое темное место во всей комнате.

– Господа, – сказал им Анри, – вам там неудобно сидеть, и вы, сдается мне, ничего не едите.

– Благодарствуйте, граф, – ответил один из них, – мы очень устали и гораздо больше нуждаемся в отдыхе, чем в пище. Мы уже говорили это господам кавалеристам, но они настояли на том, чтобы мы сели ужинать, утверждая, что таков ваш приказ. Для нас это большая честь, и мы вам очень благодарны. Но все же если бы, не задерживая нас дольше, вы были бы так добры, что велели бы предоставить нам комнату…

Анри слушал с величайшим вниманием, но было ясно, что голос собеседника интересует его больше, чем сам ответ.

– Ваш товарищ такого же мнения? – спросил он, когда морской офицер замолчал.

При этих словах дю Бушаж так испытующе смотрел на второго офицера, низко нахлобучившего шляпу и упорно молчавшего, что все сидевшие за столом тоже стали к нему приглядываться.

Вынужденный хоть что-нибудь ответить, офицер еле внятно пробормотал:

– Да, граф.

Услышав этот голос, Анри вздрогнул. Затем он встал и решительно направился туда, где сидели оба офицера. Все присутствующие с напряженным вниманием следили за действиями Анри, явно свидетельствовавшими о его крайнем удивлении.

Анри остановился подле обоих офицеров.

– Сударь, – обратился он к тому, кто говорил первым, – окажите мне одну милость.

– Какую же, граф?

– Убедите меня в том, что вы не родной брат господина д'Орильи или не сам господин Орильи.

– Орильи?! – вскричали все присутствующие.

– А вашего спутника, – продолжал Анри, – я покорнейше прошу слегка приподнять шляпу, закрывающую его лицо, иначе мне придется назвать его монсеньером и низко склониться перед ним.

И, говоря это, Анри снял шляпу и отвесил неизвестному почтительный поклон.

Тот поднял голову.

– Его высочество герцог Анжуйский! – в один голос закричали кавалеристы.

– Герцог жив!

– Ну что ж, господа, – сказал морской офицер, – раз вы готовы признать вашего побежденного, скитающегося принца, я не стану больше препятствовать изъявлению чувств, которые меня глубоко трогают. Вы не ошиблись, господа, перед вами герцог Анжуйский.

– Да здравствует монсеньер! – дружно закричали кавалеристы.

Глава 10

Павел Эмилий

Как ни искренни были эти приветствия, герцога они смутили.

– Потише, господа, потише, – сказал он, – прошу вас, не радуйтесь больше меня удаче, выпавшей на мою долю. Я счастлив, что не погиб, но поверьте, не узнай вы меня, я бы не стал первым хвалиться тем, что сохранил жизнь.

– Как, монсеньер! – воскликнул Анри, – вы меня узнали, вы оказались среди французов, вы видели, как мы сокрушались о вашей гибели, и вы не открыли нам, что мы печалимся понапрасну?

– Господа, – ответил герцог, – помимо множества причин, в силу которых я предпочитал остаться неузнанным, признаюсь вам, что, раз уж меня считали погибшим, я не прочь был воспользоваться случаем, который мне вряд ли еще представится при жизни, и узнать, какое надо мной будет произнесено надгробное слово.

– Монсеньер! Монсеньер, что вы!

– Нет, в самом деле, – произнес герцог, – я похож на Александра Македонского; смотрю на военное дело как на искусство и, подобно всем людям искусства, весьма самолюбив. Так вот положа руку на сердце должен признать, что, по-видимому, совершил ошибку.

– Монсеньер, – сказал Анри, опустив глаза, – прошу вас, не говорите таких вещей.

– Почему нет? Непогрешим ведь только один лишь папа, да и то со времен Бонифация Восьмого[82] Бонифаций Восьмой (папа в 1294–1303 гг.)  – притязал быть владыкой над светскими монархами. Потерпел поражение в борьбе с французским королем Филиппом Красивым. После смерти Бонифация VIII папский престол был переведен в Авиньон, и начался период так называемого Авиньонского пленения пап. непогрешимость эта весьма оспаривается.

– Подумайте, монсеньер, чему вы подвергали нас, если бы вдруг кто-нибудь из присутствующих позволил себе высказать свое мнение об этом деле и мнение это оказалось отрицательным?

– Ну и что же! Неужели вы думаете, что я сам не осуждаю себя, и весьма строго, не за то, что начал сражение, а за то, что проиграл его?

– Монсеньер, ваша доброта пугает нас, и да разрешит мне ваше высочество заметить, что и веселость ваша неестественна. Да соблаговолит ваше высочество успокоить нас, сказав нам, что вы не страдаете.

Грозная тень легла на чело принца и словно покрыла его, уже отмеченное роком, зловещим траурным крепом.

– Нет, нет, – сказал он. – Я, благодарение богу, здоровее, чем когда-либо, и отлично чувствую себя среди вас.

Присутствующие поклонились.

– Сколько человек под вашим началом, дю Бушаж? – спросил герцог.

– Сто пятьдесят, монсеньер.

– Так, так, сто пятьдесят из двенадцати тысяч, то же соотношение, что и после битвы при Каннах.[83] …после битвы при Каннах.  – В битве при Каннах (216 г, до н. э.) карфагенский полководец Ганнибал сумел окружить и почти полностью уничтожить превосходившее его войска численностью римское войско. Господа, в Антверпен отошлют целое буасо принадлежавших вам колец, но сомневаюсь, чтобы они пригодились фламандским красоткам, разве что мужья обточат им пальцы своими ножами. Они славно резали, эти ножи!

– Монсеньер, – продолжал Анри, – если наша битва – это Канны, то мы счастливее римлян, ибо сохранили своего Павла Эмилия.

– Клянусь душой, господа, – сказал герцог, – Павел Эмилий Антверпена – это Жуаез, и, по всей вероятности, для полноты сходства твой брат погиб, не правда ли, дю Бушаж?

При этом хладнокровно заданном вопросе у Анри болезненно сжалось сердце.

– Нет, монсеньер, – ответил он, – брат жив.

– А, тем лучше! – с ледяной улыбкой воскликнул герцог. – Славный наш Жуаез уцелел! Где же он? Я хочу его обнять!

– Он не здесь, монсеньер.

– Что же, он ранен?

– Нет, монсеньер, цел и невредим.

– Но, подобно мне, он беглец, скиталец, голоден, опозорен, жалок! Увы! Поговорка права: для славы – меч, после меча – кровь, после крови – слезы.

– Монсеньер, я не знал этой поговорки, но, несмотря на нее, рад сообщить вашему высочеству, что моему брату посчастливилось спасти три тысячи человек, с которыми он занял неплохой городок в семи лье отсюда, а я, каким видит меня ваше высочество, нахожусь здесь в качества разведчика для его войска.

Герцог побледнел.

– Три тысячи человек! – повторил он. – И эти три тысячи сохранил Жуаез. Да знаешь ли ты, что твой брат – второй Ксенофонт. Для меня, черт побери, большая удача, что мой брат прислал ко мне твоего. Иначе я возвратился бы во Францию совсем один. Да здравствует Жуаез! К чертям Валуа! Право слово, не королевский дом может избрать своим девизом Hilariter.[84]Весело (лат.)

– Монсеньер, о монсеньер! – пробормотал дю Бушаж, удрученный сознанием, что под наигранной веселостью герцога таится мрачная, мучительная зависть.

– Нет, клянусь душой, я говорю правду, не правда ли, Орильи? Мы возвращаемся во Францию, точь-в-точь как Франциск Первый после битвы при Павии. Все потеряно, и честь в придачу. Ха, ха, ха! Вот он, девиз французского королевского дома.

Этот смех, горький, как рыдание, был встречен мрачным безмолвием, которое Анри прервал словами:

– Монсеньер, расскажите же нам, как добрый гений Франции спас ваше высочество?

– Эх, любезный граф, все очень просто. По всей вероятности, гений – покровитель Франции – в тот момент был занят чем-то более важным, вот мне и пришлось спасаться самому.

– Каким же образом?

– Улепетывая со всех ног.

Никто из присутствующих не улыбнулся в ответ на эту остроту, за которую герцог, несомненно, покарал бы смертью, если бы ее позволил себе кто-нибудь другой.

– Всем известны хладнокровие, храбрость и полководческий талант вашего высочества, – возразил Анри. – Мы умоляем вас не терзать наши сердца, приписывая себе воображаемые ошибки. Самый даровитый полководец может потерпеть поражение, и даже Ганнибал был побежден при Заме.[85] …Ганнибал был побежден при Заме.  – Карфагенский полководец Ганнибал потерпел поражение при Заме (202 г, до н. э.) в войне с римлянами.

– Да, – ответил герцог, – но Ганнибал выиграл битвы при Требии, Тразименском озере и Каннах, а я – только битву при Като-Камбрези. Этого, по правде говоря, маловато для сравнения меня с Ганнибалом.

– Вы изволите шутить, монсеньер, говоря, что бежали?

– Нет, черт возьми! И не думаю шутить. Неужели, дю Бушаж, ты находишь, что это предмет для шутки?

– Да разве можно было поступить иначе, граф? – вмешался Орильи, считая, что для него наступил момент поддержать своего господина.

– Замолчи, Орильи, – сказал герцог, – спроси у тени Сент-Эньяна, можно ли было не бежать.

Орильи опустил голову.

– Ах да, вы же не знаете, что произошло с Сент-Эньяном. Я вам это расскажу не в трех словах, а в трех гримасах.

При этой новой шутке, омерзительной в столь тягостных обстоятельствах, кавалеристы нахмурились, не смущаясь тем, что это могло не понравиться их повелителю.

– Итак, представьте себе, господа, – начал принц, делая вид, что не заметил всеобщего недовольства, – представьте себе, что в ту минуту, когда неблагоприятный исход битвы уже определился, Сент-Эньян собрал вокруг себя пятьсот всадников и, вместо того чтобы отступить, как все прочие, подъехал ко мне со словами: «Нужно немедленно идти в атаку, монсеньер!» – «Как так? – возразил я. – Вы с ума сошли, Сент-Эньян. Их сто против одного француза». – «Будь их тысяча против одного, – ответил он с ужасающей гримасой, – я пойду в атаку». – «Идите, друг мой, идите – сказал я, – что до меня, то в атаку я не пойду, а поступлю совсем наоборот». – «В таком случае дайте мне вашего коня, который еле передвигает ноги, а сами возьмите моего, он не устал. Я ведь не собираюсь бежать, мне любой конь сгодится». И действительно, он отдал мне своего вороного коня, а сам пересел на моего белого, сказав мне при этом: «Принц, на этом бегуне вы сделаете двадцать лье за четыре часа. – Затем, обернувшись к своим людям, он воскликнул:

– Вперед, все те, кто не хочет повернуться спиной к врагам!» И он бросился навстречу фламандцам с гримасой еще более страшной, чем первая. Он рассчитывал встретить людей, а встретил воду. Я-то это предвидел: Сент-Эньян и его паладины погибли. Послушай он меня, вместо того чтобы проявить такую бесполезную отвагу, он сидел бы с нами за этим столом и не строил бы в эту минуту третью по счету гримасу, еще более безобразную, чем две первые.

Дрожь ужаса и возмущения проняла всех присутствующих.

«У этого негодяя нет сердца, – подумал Анри. – Как жаль, что его несчастье, его позор, и – главное – его сан избавляют этого человека от вызова, который с радостью бросил бы ему любой из нас».

– Господа, – понизив голос, сказал Орильи, ощутивший, какое ужасное воздействие произвела на собравшихся здесь храбрецов речь принца, – вы видите, в каком тяжелом состоянии монсеньер, не обращайте внимания на его слова. Мне кажется, что после поразившего его несчастья он временами просто заговаривается.

– Вот как случилось, – продолжал принц, осушая стакан, – что Сент-Эньян умер, а я жив. Впрочем, погибая, он оказал мне последнюю услугу; поскольку он ехал на моем коне, все решили, что погиб я, и слух этот распространился не только во французском войске, но и среди фламандцев, которые замедлили преследование. Но будьте спокойны, господа, добрые фламандцы недолго будут ликовать. Мы возьмем реванш, кровавый реванш, и со вчерашнего дня, по крайней мере в мыслях своих, я формирую самую грозную армию, какая когда-либо существовала.

– А пока, – заявил Анри, – ваше высочество, примите начальствование над моим отрядом; мне, скромному дворянину, не подобает отдавать приказания там, где находится представитель королевского дома.

– Согласен, – сказал принц. – Прежде всего я приказываю всем приняться за ужин. В частности, это относится к вам, дю Бушаж, вы даже не придвинули к себе тарелку.

– Монсеньер, я не голоден.

– В таком случае, друг мой дю Бушаж, проверьте еще раз посты. Объявите командирам, что я жив, но попросите их не слишком громко выражать свою радость, прежде чем мы не займем какие-нибудь надежные укрепления или не соединимся с войском нашего непобедимого Жуаеза, ибо – признаюсь честно – теперь, пройдя через огонь и воду, я меньше, чем когда-либо, хотел бы попасть в плен.

– Монсеньер, слово вашего высочества – для нас закон, и никто, кроме этих господ, не узнает, что вы оказываете нам честь пребывать среди нас.

– И вы, господа, сохраните тайну? – спросил герцог.

Все молча склонились.

Как видит читатель, этому потерпевшему поражение бродяге и беглецу достаточно было одного мгновения, чтобы стать кичливым, беззаботным и властным.

Повелевать сотней людей или ста тысячами – все равно значит повелевать. Герцог Анжуйский поступил бы точно так же и с самим Жуаезом. Властители всегда требуют не того, что заслужили, а того, что, по их мнению, им следует по их положению.

Пока дю Бушаж выполнял данное ему приказание как можно тщательнее, чтобы никому не пришла в голову мысль, что он раздосадован своим подчиненным положением, Франсуа расспрашивал, и Орильи, эта тень господина, повторяющая все его движения, тоже занимался расспросами.

Герцога очень удивляло, что военный с именем и рангом дю Бушажа согласился принять командование горстью людей и отправиться в столь опасную экспедицию. Подобное дело подлежало поручить какому-нибудь лейтенанту, а не брату главного адмирала.

Принцу все внушало подозрения, а всякое подозрение надо было проверить. Он настойчиво расспрашивал и в конце концов узнал, что адмирал поручил брату возглавить разведку, лишь уступив его настояниям.

– Почему же, с какой целью, – спросил герцог у онисского офицера, – граф столь упорно добивался, чтобы ему дали такое, в сущности, маловажное поручение?

– Прежде всего он хотел оказать помощь войску, – сказал офицер, – и в этом его чувстве я не сомневаюсь.

– Прежде всего, сказали вы. А какие побуждения действовали затем, сударь?

– Ах, монсеньер, – ответил офицер, – этого я не знаю.

– Вы меня обманываете или сами обманываетесь, сударь. Вы это знаете.

– Монсеньер, даже вашему высочеству я могу назвать только причины, связанные со службой.

– Вот видите, господа, – сказал герцог, обращаясь к немногим онисцам, еще сидевшим за столом, – я был прав, стараясь остаться неузнанным. В моем войске, оказывается, есть тайны, в которые меня не посвящают.

– О монсеньер, – возразил офицер, – вы очень дурно истолковали мою сдержанность: тайна касается только самого графа дю Бушажа. Разве не могло случиться, что, служа общим интересам, он пожелал оказать услугу кому-нибудь из своих родственников или близких друзей.

– Кто же здесь находится из родственников или близких друзей графа? Скажите мне, я хочу поскорее обнять его!

– Монсеньер, – сказал Орильи с почтительной фамильярностью, к которой он вообще уже давно привык, – я наполовину раскрыл эту тайну, и в ней нет ничего, что могло бы вызвать подозрение вашего высочества. Родственник, которому граф дю Бушаж стремился дать охрану, он…

– Ну же, – сказал принц, – договаривайте, Орильи.

– Так, вот, монсеньер, это на самом деле родственница.

– Ха, ха, ха! – рассмеялся граф. – Почему же мне не сказали этого сразу? Милейший Анри!.. Ну, это же так понятно… Ладно, ладно, закроем глаза на родственницу и не будем о ней говорить.

– Это самое лучшее, что ваше высочество можете сделать, тем более что все это весьма таинственно.

– Вот как!

– Да, эта особа, как прославленная Брадаманта, историю которой я раз двадцать декламировал вашему высочеству, скрывается под мужским одеянием.

– О монсеньер, – промолвил онисский офицер умоляюще. – Господин Анри, как мне показалось, проявляет величайшее почтение к этой даме и, по всей вероятности, был бы очень недоволен нескромностью с чьей-либо стороны.

– Разумеется, разумеется, господин офицер. Мы будем немы, как гробы, будьте спокойны, немы, как бедняга Сент-Эньян. Но если мы увидим эту даму, то постараемся не строить ей никаких гримас… Так, так. Стало быть, находясь среди кавалеристов, Анри возит с собой родственницу. А где же она, Орильи?

– Наверху!

– Как? Здесь, в этом доме?

– Да, монсеньер. Но – тсс! Вот и господин дю Бушаж.

– Тсс! – повторил за ним принц и разразился хохотом.

Глава 11

Герцог Анжуйский предается воспоминаниям

Возвращаясь, Анри услышал зловещий хохот герцога. Но он слишком мало общался с его высочеством, чтобы знать, какие угрозы таило в себе всякое проявление веселости со стороны герцога Анжуйского.

Он мог бы также заметить по смущенному выражению некоторых лиц, что герцог вел в его отсутствие какой-то враждебный ему разговор, прерванный его возвращением.

Но Анри не был настолько подозрителен по натуре, чтобы угадать, в чем дело: здесь у него не было такого близкого друга, который смог бы все объяснить ему в присутствии герцога.

К тому же Орильи бдительно следил за всем, а герцог, уже, без сомнения, выработавший какой-то план действий, удерживал Анри при своей особе до тех пор, пока все кавалеристы, присутствовавшие при разговоре, не удалились.

Герцог внес какое-то изменение в распределение постов. Пока Анри был единственным командиром, он считал правильным занимать в качестве начальника центральное положение и расположил свою штаб-квартиру в доме, где находилась Диана. На следующую по значению точку он отправил онисского офицера.

Герцог, ставший вместо Анри главным начальником, занял его место и отослал Анри туда, куда тот послал онисского офицера. Анри не удивился этому. Принц заметил, что это была важнейшая точка, и поручил ему вести там наблюдение. Это было вполне естественно, настолько естественно, что все, и прежде всего сам Анри, обманулись насчет истинных намерений герцога.

Однако он счел необходимым дать кое-какие указания онисскому офицеру и подошел к нему. Было также вполне естественным, чтобы он поручил его покровительству двух лиц, о которых заботился и которых ему теперь приходилось оставить, во всяком случае, на какое-то время.

Но не успел он сказать офицеру двух слов, как в разговор вмешался герцог.

– Секреты! – сказал он со своей обычной коварной улыбкой.

Слишком поздно офицер сообразил, что он наделал своей нескромностью. Раскаиваясь в этом и желая выручить графа, он сказал:

– Нет, монсеньер, граф только спросил меня, сколько у нас осталось пороху сухого и годного к употреблению.

Ответ этот имел две цели, если не два результата: первая заключалась в том, чтобы отвести подозрения герцога, если таковые у него были, вторая – дать понять графу, что у него есть союзник, на которого он может рассчитывать.

– А, это дело другое, – заметил герцог, вынужденный сделать вид, что поверил объяснению, иначе он сам изобличил бы себя в соглядатайстве, унизив свое достоинство принца крови.

Воспользовавшись тем, что герцог отвернулся в сторону двери, которую кто-то открыл, офицер торопливо шепнул Анри:

– Его высочеству известно, что вас кто-то сопровождает.

Дю Бушаж вздрогнул, но было уже поздно, невольное движение Анри не ускользнуло от герцога. Притворившись, что желает удостовериться, все ли его распоряжения выполнены, он предложил графу дойти вместе с ним до самого важного сторожевого поста. Волей-неволей дю Бушажу пришлось согласиться. Ему очень хотелось предупредить Реми, посоветовать ему быть настороже и заранее подготовить ответы на вопросы, которые ему могут задать. Но сделать Анри мог только одно – на прощанье сказал офицеру:

– Берегите порох, прошу вас, берегите его так, как берег бы я сам.

– Слушаюсь, господин граф, – ответил молодой человек.

Когда они вышли, герцог спросил у дю Бушажа:

– Где этот порох, о котором вы велели заботиться этому юнцу?

– В том доме, ваше высочество, где я поместил штаб.

– Будьте спокойны, дю Бушаж, – продолжал герцог, – я слишком хорошо понимаю, что такое запас пороха, особенно в нашем положении, чтобы не уделять ему особого внимания. Охранять его буду я сам, а не наш юный друг.

На этом разговор кончился. Они молча доехали до слияния обеих рек. Несколько раз повторив дю Бушажу наставление ни в коем случае не покидать поста у реки, герцог вернулся в поселок и тотчас стал разыскивать спящего Орильи. Он нашел его в помещении, где был подан ужин; завернувшись в чей-то плащ, музыкант спал на скамье.

Герцог ударил его по плечу и разбудил.

Орильи протер глаза и посмотрел на принца.

– Ты слышал? – спросил тот.

– Да, монсеньер, – ответил Орильи.

– А ты знаешь, что я имею в виду?

– Ясное дело: неизвестную даму, родственницу графа дю Бушажа.

– Ладно. Я вижу, что брюссельский портер и лувенское пиво еще не притупили твоих мыслительных способностей.

– Ну что вы, монсеньер. Приказывайте или сделайте хоть знак, и ваше высочество убедитесь, что я изобретательней, чем когда-либо.

– Если так, то призови на помощь всю свою фантазию и разгадай остальное.

– Я уже разгадал, монсеньер, что любопытство вашего высочества крайне возбуждено.

– Ну, это, знаешь, свойство моего темперамента. А ты мне скажи, что именно разожгло мое любопытство.

– Вы хотите знать, что за отважное создание следует за братьями Жуаез сквозь огонь и воду?

– Per mille pericula Martis,[86]Через тысячи опасностей войны (лат.) как сказала бы моя сестрица Марго, если бы находилась здесь. Ты попал в самую точку. Да, кстати: ты ей написал?

– Кому, монсеньер?

– Моей сестрице Марго.

– А я должен был написать ее величеству?

– Разумеется.

– О чем?

– Да о том, что мы потерпели поражение, черт побери, разгром и что ей надо стойко держаться.

– По какому случаю, монсеньер?

– Да по тому случаю, что Испания, избавившись от меня на севере, нападет на нее с юга.

– А, совершенно справедливо!

– Так ты написал?

– Помилуйте, монсеньер…

– Ты спал.

– Да, должен в этом признаться. Но даже если бы мне пришло в голову написать, чем бы я написал, монсеньер? У меня здесь нет ни бумаги, ни чернил, ни пера.

– Quaere et invenies,[87]Ищи и обрящешь (лат.) сказано в Евангелии.

– Но каким же чертом, ваше высочество, смог бы я раздобыть все это в хижине крестьянина, который, ставлю тысячу против одного, не умеет писать?

– А ты, болван, все же ищи, и если даже этого не найдешь, зато…

– Зато?..

– Найдешь что-нибудь другое.

– Эх, дурак я, дурак! – вскричал Орильи, ударяя себя по лбу. – Да, да, ваше высочество правы, в голове у меня что-то помутилось. Но это, монсеньер, получилось оттого, что я ужасно хочу спать.

– Ну, ну, охотно тебе верю. Но ты все же ненадолго сбрось с себя сонливость, и раз ты не написал сестрице Марго, так уж я сам напишу. Только ты раздобудь мне все, что нужно для писания. Ищи, Орильи, ищи и не возвращайся сюда, пока не найдешь. А я остаюсь здесь.

– Бегу, монсеньер.

– И если в этих твоих поисках… погоди… если в этих поисках ты заметишь, что этот дом интересен по своему убранству… Ты ведь знаешь, Орильи, как мне нравятся фламандские дома.

– Да, монсеньер?

– Тогда ты меня позовешь.

– Мигом позову, монсеньер, положитесь на меня.

Орильи встал и легко, словно птица, упорхнул в соседнюю комнату, из которой был ход наверх. А так как он был действительно легок, словно птица, то в момент, когда он поставил ногу на первую ступеньку, послышался только еле уловимый скрип. В остальном его намерения остались нераскрытыми.

Минут через пять Орильи вернулся к своему повелителю, который, как он сказал, расположился в большой комнате.

– Ну что? – спросил герцог.

– А то, монсеньер, что, если видимость меня не обманывает, этот дом должен быть очень интересен по своему убранству.

– Почему ты так думаешь?

– Да потому, – тьфу, пропасть! – что в верхнее помещение не так-то легко проникнуть.

– Что это значит?

– Это значит, что вход туда охраняет дракон.

– Что за глупая шутка, милейший маэстро?

– Увы, монсеньер, это не глупая шутка, а печальная истина. Сокровище находится на втором этаже в комнате, а из-под двери этой комнаты виднеется свет.

– Ладно. А затем?

– Монсеньер хочет сказать: а сперва?

– Орильи!

– Так вот, монсеньер, на пороге этой комнаты лежит человек, закутанный в большой серый плащ.

– Ого-го! Господин дю Бушаж позволяет себе посылать солдата для охраны дамы своего сердца?

– Это не солдат, монсеньер, а, вероятнее всего, слуга дамы или самого графа.

– И каков он на вид, этот слуга?

– Монсеньер, его лица я никак не мог разглядеть, но зато явственно видел большой фламандский нож, заткнутый за пояс; он крепко сжимает его в кулаке, на вид весьма увесистом.

– Это прелюбопытно, – молвил герцог, – расшевели малость этого парня, Орильи!

– Ну нет, монсеньер!

– Как нет? Что ты говоришь?

– Осмелюсь сказать, что меня не только изукрасит фламандский нож, но я еще наживу себе смертельного врага в лице господ де Жуаез, любимцев двора. Будь вы королем Нидерландов, – куда ни шло, но сейчас, монсеньер, мы должны ладить со всеми, в особенности с теми, кто спас нам жизнь, а спасли ее братья Жуаезы. Имейте в виду, монсеньер, что, если вы этого не скажете, скажут они сами.

– Ты прав, Орильи, – сказал герцог, топнув ногой, – всегда прав, и все же…

– Да, понимаю, и все же ваше высочество не видели ни одного женского лица в течение двух гибельных недель. Я, конечно, не говорю об этих скотах, населяющих польдеры. Они ведь не заслуживают, чтобы их называли мужчинами и женщинами. Это самцы и самки – больше ничего.

– Я хочу видеть эту любовницу дю Бушажа, Орильи. Я хочу ее видеть, слышишь?

– Да, монсеньер, слышу.

– Ну так ответь мне хоть что-нибудь!

– Возможно, вы ее и увидите, но только не в открытую дверь.

– Пусть так, – согласился герцог, – если не в открытую дверь, то хоть в закрытое окно.

– А! Это дельная мысль, монсеньер, и в доказательство того, что я считаю ее прекрасной, я мигом добуду вам приставную лестницу.

Орильи прокрался во двор и прямо направился к навесу, под которым онисские кавалеристы поставили лошадей. Вскоре он нашел там то, что почти всегда можно найти под навесом, а именно – лестницу. Он достаточно ловко пробрался среди спящих людей и животных, чтобы не проснулись одни и не брыкнули его другие, и, выйдя на улицу, прислонил ее к наружной стене дома.

Только принц крови, высокомерно презирающий всякую мещанскую щепетильность, подобно всем деспотам, властвующим «божьей милостью», мог решиться в присутствии часового, расхаживающего перед дверью, где заперты были пленные, совершить поступок такой дерзновенно оскорбительный в отношении дю Бушажа, как тот, на который осмелился герцог.

Орильи это понял и обратил внимание герцога на часового, который, не зная, кто перед ним, видимо, намеревался крикнуть им: «Кто идет?»

Франсуа пожал плечами и прямиком направился к часовому.

– Друг мой, – сказал он солдату, – это, кажется, самое высокое место в поселке?

– Так точно, монсеньер, – ответил часовой, который, узнав герцога, почтительнейше отдал ему честь, – и не будь этих старых лип, при лунном свете были бы хорошо видны окрестности.

– Я так и думал, – молвил герцог, – вот я и велел принести эту лестницу, чтобы поверх деревьев обозреть местность. Ну-ка полезай, Орильи, или нет, лучше полезу я: начальник должен все видеть сам.

– А куда приставить лестницу, монсеньер? – спросил лицемерный слуга.

– Да куда угодно, хотя бы к этой стене.

Лестница была приставлена, и герцог стал подниматься.

Что касается часового, то, либо угадав намерение принца, либо из врожденного чувства скромности, он повернул голову в противоположную сторону. Герцог взобрался на самый верх лестницы, Орилъи остался внизу.

Комната, где Анри поместил Диану, была устлана циновками; в ней стояли массивная дубовая кровать с шерстяным пологом, стол и несколько стульев.

Весть о гибели герцога Анжуйского, полученная в лагере онисских кавалеристов, казалось, сняла с души Дианы тяжелое бремя. Она попросила Реми принести ей поесть, и он с величайшей радостью исполнил эту просьбу. Сейчас, впервые после того, как ей пришлось узнать о смерти отца, Диана прикоснулась к еде более существенной, чем кусок хлеба. В первый раз выпила она несколько капель рейнского вина, которое кавалеристы нашли в погребе и принесли дю Бушажу.

Как ни легок был этот ужин, но после него кровь Дианы, возбужденная сильными переживаниями и тяготами, выпавшими ей на долю, сильнее прилила к ее сердцу, чего не было уже давно. Реми увидел, что глаза ее слипаются, голова клонится на плечо. Он потихоньку вышел и лег у порога, потому что всегда так поступал со времени их отъезда из Парижа.

Вследствие этих-то его стараний обеспечить Диане спокойную ночь Орильи, поднявшись наверх, нашел Реми лежащим поперек коридора.

Диана же спала, облокотясь о стол, подперев голову рукой, откинувшись стройным, гибким станом на спинку высокого резного стула. Маленький железный светильник, стоявший на столе у еще наполовину полной тарелки, озарял эту картину, на первый взгляд столь мирную. А между тем здесь только что стихла буря, которой вскоре предстояло разразиться снова.

В хрустальном кубке лучилось чистое, как расплавленный алмаз, рейнское вино, едва пригубленное Дианой. Этот большой прозрачный сосуд в виде чаши, стоявший между головкой Дианы и лампой, смягчал ее свет и придавал особую нежность цвету лица спящей молодой женщины. Глаза Дианы были закрыты, на легких веках проступали голубоватые жилки, рот был нежно полуоткрыт, волосы отброшены назад поверх шерстяного капюшона, составлявшего часть грубой мужской одежды, которую Диана носила в дороге. Она предстала поистине небесным видением взглядам, которые намеревались дерзновенно раскрыть тайну ее уединения.

Восторг, вызванный этим зрелищем, выразился на лице и в движениях герцога; опершись руками о подоконник, он жадно глядел на представшее его взору чарующее создание. Но вдруг лицо герцога омрачилось, и он с лихорадочной поспешностью спустился на несколько ступенек вниз. Казалось, он хотел поскорее уйти от света, падавшего из окна. Очутившись в полумраке, он прислонился к стене, скрестил руки на груди и задумался.

Орильи, исподтишка наблюдавший за ним, подметил, что взор его устремлен в одну точку, как это бывает с человеком, перебирающим смутные далекие воспоминания.

Простояв минут десять в глубоком раздумье, герцог снова взобрался наверх и снова начал пристально глядеть в окно. Но, видимо, ему не удалось удостовериться в том, что он хотел себе уяснить, ибо его брови по-прежнему хмурились, а во взгляде была все та же неуверенность.

Неизвестно, долго ли пребывал бы он в таком положении, если бы к лестнице не подбежал Орильи.

– Спускайтесь скорее, монсеньер, – сказал он, – я слышу чьи-то шаги в конце ближайшей улицы.

Но вместо того, чтобы последовать этому совету, герцог стал спускаться медленно, все еще погруженный в воспоминания.

– Наконец-то! – произнес Орильи.

– А с какой стороны был шум? – спросил принц.

– Оттуда, – ответил Орильи, и рукой он указал в сторону какого-то темного переулка.

Герцог прислушался.

– Я ничего не слышу, – сказал он.

– Вероятно, тот, кто шел, спрятался. Какой-нибудь соглядатай следит за нами.

– Убери лестницу, – сказал принц.

Орильи повиновался. Тем временем герцог сел на одну из каменных скамей, установленных по обе стороны входной двери.

Шум не повторился, и никто не появился у выхода из переулка.

Орильи подошел к герцогу.

– Ну что, монсеньер, – спросил он, – хороша она?

– Дивно хороша, – мрачно ответил герцог.

– Почему же вы загрустили, монсеньер? Она вас увидела?

– Она спит.

– Что же вас в таком случае смущает?

Принц не ответил.

– Брюнетка?.. Блондинка?.. – спрашивал Орильи.

– Странное дело, Орильи, – сказал герцог в раздумье, – я уже где-то видел эту женщину.

– Стало быть, вы ее узнали?

– Нет! Как я ни старался припомнить, имя, связанное с этим лицом, не всплывает в моей памяти. Знаю только, что я поражен в самое сердце.

Орильи с удивлением поглядел на принца, а затем произнес с улыбкой, иронического характера которой и не пытался скрыть.

– Подумать только!

– А вы, сударь, не смейтесь, пожалуйста, – сухо заметил принц. – Не видите, что ли, что я страдаю.

– Что вы, монсеньер? Возможно ли это? – вскричал Орильи.

– Да, это так, как я тебе говорю. Сам не понимаю, что со мной творится. Но, – добавил он с мрачным видом, – кажется, не следовало мне смотреть.

– Но именно потому, что эта женщина произвела на вас такое впечатление, надо дознаться, кто она.

– Разумеется, надо, – сказал Франсуа.

– Поищите хорошенько в ваших воспоминаниях, монсеньер. Вы видели ее при дворе?

– Нет, не думаю.

– Во Франции, в Наварре, во Фландрии?

– Нет.

– Не испанка ли она?

– Не думаю.

– Англичанка, фрейлина королевы Елизаветы?

– Нет, нет, кажется, у нее какая-то более тесная связь с моей жизнью. Сдается мне, я видел ее при каких-то ужасных обстоятельствах.

– Тогда вам будет легко узнать ее. Слава богу, в жизни вашей, монсеньер, было не слишком много таких обстоятельств, о каких ваше высочество изволили сейчас упомянуть.

– Ты так полагаешь? – спросил Франсуа с самой мрачной улыбкой.

Орильи поклонился.

– Видишь ли, – сказал герцог, – сейчас я уже достаточно овладел собой, чтобы разобраться в своих ощущениях. Эта женщина прекрасна, но прекрасна, как покойница, как призрак, как существо, которое видишь во сне. Вот мне и кажется, что я видел ее во сне. Два или три раза в жизни, – продолжал герцог, – мне снились страшные сны, память о которых до сих пор леденит мне душу. Ну да, теперь я уверен, – женщина, находящаяся там наверху, являлась мне в сновидениях.

– Монсеньер, монсеньер! – вскричал Орильи. – Да разрешит мне ваше высочество сказать, что не часто приходилось мне слышать, чтобы вы с такой душевной болью говорили о треволнениях, связанных со сном. Сердце вашего высочества, по счастью, так закалено, что может поспорить с самой твердой сталью, и я надеюсь, что в него не вопьются ни живые люди, ни призраки. Знаете, монсеньер, не ощущай я на себе тяжести чьего-то взгляда, следящего за нами из той вон улицы, я бы, в свою очередь, взобрался на лестницу, и, можете мне поверить, я бы разобрался и в сновидении, и в призраке, и в страхе, который испытывает ваше высочество.

– Да, да, ты прав, Орильи. Поди за лестницей, установи ее, поднимись. Не все ли равно, что кто-то подсматривает? Ты же мой человек! Погляди, Орильи, погляди!

Орильи уже начал было выполнять приказание своего повелителя, как вдруг послышались чьи-то торопливые шаги, и Анри закричал герцогу:

– Тревога, монсеньер, тревога.

Орильи мгновенно оказался возле принца.

– Вы? – сказал герцог. – Это вы, граф? А под каким предлогом оставили вы свой пост?

– Монсеньер, – решительно ответил Анри, – если ваше высочество найдете нужным покарать меня, вы это сделаете. Но я счел долгом явиться сюда и потому явился.

Герцог с многозначительной улыбкой взглянул наверх на окно и спросил:

– При чем тут ваш долг, граф? Объяснитесь.

– Монсеньер, со стороны Шельды показались всадники, и неизвестно, враги это или друзья.

– Их много? – тревожно спросил герцог.

– Очень много, монсеньер.

– В таком случае, граф, вы хорошо сделали, что не проявили безрассудной отваги и возвратились. Поднимите своих кавалеристов, мы отправимся вдоль берега речки, поищем место, где она менее широка. Самое лучшее, что мы сможем сделать, – это уйти отсюда.

– Бесспорно, монсеньер, но мне думается, необходимо срочно предупредить моего брата.

– Для этого достаточно двух человек.

– Если так, – сказал Анри, – я поеду с кем-либо из онисских кавалеристов.

– Нет, нет, черт возьми! – раздраженно вскричал Франсуа. – Нет, дю Бушаж, вы остаетесь с нами. Гром и молния! Не расставаться же с таким защитником, как вы!

– Ваше высочество возьмете с собой весь отряд?

– Весь.

– Слушаюсь, монсеньер, – с поклоном ответил Анри. – Через сколько времени ваше высочество думаете выступить?

– Сию минуту, граф!

– Эй, кто там есть? – крикнул Анри.

На его зов из переулка тотчас, словно он там дожидался своего начальника, вышел все тот же офицер.

Анри отдал ему необходимые приказания, и во мгновение ока со всех сторон поселка на площадь стали стекаться кавалеристы, на ходу готовясь к выступлению.

Собрав их вокруг себя, герцог сказал:

– Господа, похоже, что принц Оранский выслал за мной погоню, но не подобает члену французского королевского дома быть захваченным в плен, словно после сражения, вроде битвы при Пуатье или при Павии. Уступим поэтому численному превосходству противника и отойдем к Брюсселю. Пока я нахожусь среди вас, я спокоен за свою честь и свободу.

Затем, отведя Орильи в сторону, он сказал ему следующее:

– Ты останешься здесь. Эта женщина не может нас сопровождать, к тому же я достаточно хорошо знаю этих Жуаезов: сопровождая меня, он не осмелится взять с собой любовницу. Мы едем не на бал и помчимся так быстро, что дама выбьется из сил.

– Куда направляется монсеньер?

– Во Францию. Кажется, тут мои дела обстоят совсем скверно.

– Но куда именно? Не думает ли монсеньер, что возвращаться сейчас ко двору было бы неосторожно?

– Конечно, и, вероятнее всего, я остановлюсь в одном из своих поместий, например в Шато-Тьерри.

– Ваше высочество это твердо решили?

– Да, Шато-Тьерри место удобное во всех отношениях. Это на приличном расстоянии от Парижа – двадцать четыре лье. Там я понаблюдаю за господами Гизами, которые половину года проводят в Суассоне, следовательно, в Шато-Тьерри ты мне и привезешь прекрасную незнакомку.

– Но, монсеньер, она, может быть, и не даст себя привезти.

– Да ты спятил? Ведь меня в Шато-Тьерри сопровождает дю Бушаж, а она следует за ним, так что, напротив, все это произойдет само собой.

– Но ведь она может захотеть отправиться куда-нибудь совсем в ином направлении, если заметит, что я склонен везти ее к вам.

– Не ко мне ты ее повезешь, а к графу дю Бушажу, – повторяю тебе. Ты что, спятил? Честное слово, можно подумать, что ты впервые помогаешь мне в таких проделках! Есть у тебя деньги?

– Два свертка червонцев, которые ваше высочество дали мне при выезде из лагеря в польдерах.

– Так действуй смело и всеми возможными способами, понимаешь, всеми, добейся того, чтобы прекрасная незнакомка очутилась в Шато-Тьерри. Пожалуй, приглядевшись поближе, я ее узнаю.

– А слугу тоже привезти?

– Да, если он не будет тебе помехой.

– А если будет?

– Поступи с ним как с камнем, который встретился бы тебе на пути: брось его в канаву.

– Слушаюсь, монсеньер.

Пока гнусные заговорщики строили свои козни, дю Бушаж поднялся наверх и разбудил Реми. Тот условным, известным только ему и Диане образом постучал в дверь, и молодая женщина отперла ее.

Позади Реми она увидела дю Бушажа.

– Добрый вечер, сударь, – произнесла она с улыбкой, давным-давно уже не появлявшейся у нее на лице.

– Простите меня, сударыня, – торопливо сказал граф, – я пришел не докучать вам, а проститься с вами.

– Проститься? Вы уезжаете, господин граф?

– Да, сударыня, во Францию.

– И вы нас оставляете?

– Я вынужден так поступить, сударыня. Прежде всего я должен повиноваться принцу королевского дома.

– Принцу? Здесь есть принц? – спросил Реми.

– Какому принцу? – проговорила Диана, бледнея.

– Герцогу Анжуйскому, которого все считали погибшим. Он чудом спасся и присоединился к нам.

У Дианы вырвался пронзительный крик, а Реми побледнел как смерть.

– Повторите, – пробормотала Диана, – что монсеньер герцог Анжуйский жив, что он здесь.

– Если бы его здесь не было, сударыня, и если бы он не приказал мне сопровождать его, я бы проводил вас в монастырь, куда, как вы сообщили мне, вы собираетесь удалиться.

– Да, да, – сказал Реми, – в монастырь, сударыня, в монастырь.

И он прижал палец к губам. Диана едва заметно кивнула головой, и Реми стало ясно, что она его поняла.

– Я тем охотнее проводил бы вас, сударыня, что боюсь, как бы люди герцога не стали вам докучать.

– Почему?

– Да, я имею все основания считать, что ему известно о присутствии женщины в этом доме, и он, наверное, думает, что эта женщина – моя приятельница.

– Что заставляет вас так думать?

– Наш юный офицер онисцев видел, как он приставлял к стене лестницу и смотрел в ваше окно.

– О, – вскричала Диана. – Боже мой! Боже мой!

– Успокойтесь, сударыня. Офицер слышал, как он сказал своему спутнику, что не знает вас.

– Все равно, все равно, – твердила Диана, глядя на Реми.

– Все будет, как вы пожелаете, сударыня, все, – сказал Реми, и лицо его приняло выражение непоколебимой решимости.

– Не волнуйтесь, сударыня, – продолжал Анри, – герцог сию минуту уезжает. Через четверть часа вы останетесь одни и будете совершенно свободны. Итак, разрешите мне почтительнейше проститься и еще раз уверить вас, что до последнего дыхания мое сердце будет биться только для вас. Прощайте, сударыня, прощайте!

И, склонившись благоговейно, как перед алтарем, граф отступил на шаг.

– Нет, нет! – в лихорадочном волнении воскликнула Диана. – Нет, господь не мог этого допустить! Он послал ему смерть и не мог его воскресить. Нет, сударь, вы ошибаетесь, этот человек умер!

И в ту же самую минуту, словно в ответ на ее горестный вопль о небесном милосердии, с улицы донесся голос герцога:

– Граф, граф, вы заставляете себя ждать!

– Вы слышите, сударыня? – сказал Анри. – В последний раз – прощайте.

И, пожав руку Реми, он сбежал с лестницы.

Вся трепеща, словно птичка, которую заворожила ядовитая змея с Антильских островов, Диана подошла к окну.

Она увидела герцога верхом на коне. Свет факелов, которые несли два онисских кавалериста, падал на его лицо.

– Он жив, этот демон, он жив! – шепнула Диана на ухо Реми, и шепот этот звучал так грозно, что верный слуга содрогнулся. – Он жив, значит, и мы должны жить. Он едет во Францию. Пусть так. Значит, и мы, Реми, должны ехать во Францию.

Глава 12

Попытка подкупа

Поспешные сборы онисских кавалеристов сопровождались бряцанием оружия и громкими криками. После их отъезда в городке воцарилась полнейшая тишина.

Реми подождал, пока шум немного стих, а потом и совсем замер. Затем, полагая, что дом обезлюдел, он решил спуститься в зал нижнего этажа, чтобы, в свою очередь, подготовиться к отъезду.

Но, открыв дверь в это помещение, он, к своему изумлению, увидел у очага какого-то человека, смотревшего в его сторону. По-видимому, неизвестный подстерегал Реми, хотя при его появлении принял нарочито равнодушный вид.

Реми, как обычно, шел медленной, неуверенной поступью, с непокрытой лысой головой, – его легко было принять за старика, согбенного бременем лет.

Человек, к которому он приближался, сидел спиной к свету, и Реми не мог рассмотреть его.

– Простите, сударь, – сказал он, – я думал, что остался здесь один или почти один.

– Я тоже так полагал, – ответил неизвестный, – но с радостью вижу, что у меня будут попутчики.

– О, весьма невеселые попутчики, – поспешил ответить Реми, – так как, кроме больного юноши, которого я везу домой во Францию…

– Ах, – внезапно воскликнул Орильи, принимая благодушный вид сострадательного доброго буржуа, – понимаю, кого вы имеете в виду!

– В самом деле? – спросил Реми.

– Да, речь идет о молодой особе.

– О какой молодой особе? – вскричал Реми, настораживаясь.

– Потише, потише, друг мой, не сердитесь, – ответил Орильи. – Я управитель дома Жуаез, меня прислал к молодому господину его брат, и, уезжая отсюда, граф поручил моему попечению молодую даму и ее пожилого слугу, которые намереваются вернуться во Францию после того, как последовали за ним во Фландрию.

Так говорил он, приближаясь к Реми с приветливой улыбкой. Теперь свет лампы падал прямо на его лицо.

Реми смог его увидеть.

Но вместо того чтобы, в свою очередь, подойти к неизвестному, Реми отпрянул, и на его изуродованном лице промелькнуло выражение, похожее на ужас.

– Вы не отвечаете? Можно подумать, что вы меня боитесь? – спросил Орильи с благодушнейшей улыбкой.

– Сударь, – пробормотал Реми, – не гневайтесь на бедного старика, которого горести и раны сделали пугливым в недоверчивым.

– Тем более, друг мой, – ответил Орильи, – вам следует принять помощь надежного попутчика. Я ведь к тому же, как только что сказал вам, говорю от имени человека, которому вы, полагаю, доверяете.

– Разумеется, сударь.

И Реми отступил на шаг.

– Вы уходите?

– Я иду посоветоваться с моей госпожой. Вы сами понимаете, я ничего не могу решить без нее.

– О, разумеется, но позвольте мне самому явиться к ней, и я подробнейшим образом доложу о возложенной на меня миссии.

– Нет, нет, благодарю вас. Моя госпожа, возможно, еще спит, а ее сон для меня священен.

– Как угодно. Впрочем, я и не могу сказать вам ничего, кроме того, что мой господин велел мне сообщить вам.

– Мне?

– Вам и молодой даме.

– Ваш господин граф дю Бушаж, не так ли?

– Он самый.

– Благодарю вас, сударь.

Как только Реми закрыл дверь за собой, все, что обличало в нем старость, кроме лысины и морщин на лице, исчезло. Он поднялся по лестнице так быстро, что и двадцати пяти лет нельзя было дать этому, казалось, только что шестидесятилетнему старику.

– Сударыня! Сударыня! – вскричал он прерывающимся голосом, едва завидев Диану.

– Что еще случилось, Реми? Разве герцог не уехал?

– Уехал, сударыня, но здесь остался демон, в тысячу раз опаснее герцога, демон, на которого я в течение шести лет призывал гнев господень, как вы на герцога, и так же, как вы, ожидал, что и для меня наступит час мщения.

– Неужто Орильи? – спросила Диана.

– Он самый. Негодяй там, внизу, брошенный здесь своим сообщником, как змея, вытащенная из гнезда.

– Брошенный, говоришь ты? Нет, ошибаешься. Ты ведь знаешь герцога, тебе известно, что он не предоставляет случаю сделать то зло, которое может сделать сам. Нет, нет, Реми. Орильи здесь отнюдь не забыт. Он здесь нарочно оставлен для исполнения какого-то плана, поверь мне.

– О, о нем, сударыня, я поверю всему, чему угодно.

– Узнал он меня?

– Не думаю.

– А тебя не узнал?

– Помилуйте, сударыня, – молвил Реми с горькой усмешкой, – меня узнать невозможно.

– Может быть, он догадался, кто я?

– Не думаю, раз он настаивал на том, чтобы повидаться с вами.

– Говорю тебе, Реми, если даже он и не узнал меня, то подозревает правду.

– В таком случае, сударыня, – мрачно сказал Реми, – все обстоит очень просто: поселок обезлюдел, негодяй совершенно один, я тоже… Я видел за его поясом кинжал… У меня за поясом нож.

– Погоди, Реми, погоди, – прервала его Диана, – я не оспариваю у тебя права отнять жизнь у этого мерзавца, но прежде всего следует узнать, что ему от нас нужно и не можем ли мы извлечь пользу из того зла, которое он намерен нам причинить. За кого он выдает себя, Реми?

– За управителя господина дю Бушажа, сударыня.

– Вот видишь, он лжет, значит, у него есть для этого какая-то цель. Нам надо выяснить его намерения, скрыв от него наши.

– Я поступлю, как вы прикажете, сударыня.

– Чего он домогается в настоящий момент?

– Сопровождать вас.

– В качестве кого?

– В качестве графского управителя.

– Скажи ему, что я согласна.

– Что вы, сударыня?

– Прибавь, что я предполагаю переправиться в Англию, к родным, но еще колеблюсь, – словом, лги так же, как и он. Видишь ли, Реми, чтобы победить, нужно владеть оружием не менее искусно, чем противник.

– Но он увидит вас.

– А моя маска? Впрочем, я подозреваю, что он меня узнал.

– В таком случае он готовит вам ловушку.

– Единственное средство обезопасить себя – это сделать вид, что мы попались.

– Однако…

– Скажи, чего ты боишься? Есть ли что-нибудь страшнее смерти?

– Нет.

– А если так, неужели ты раздумал умереть во исполнение нашего обета?

– Разумеется, нет. Но я не хочу умереть, не отомстив.

– Реми, Реми! – воскликнула Диана, и в глазах ее загорелось какое-то дикое пламя. – Будь покоен, мы отомстим: ты – слуге, я – господину.

– Да будет так, сударыня!

– Иди, друг мой, иди!

Реми сошел вниз, но все еще колебался. Славный молодой человек непроизвольно ощутил при виде Орильи тот полный смутного ужаса нервный трепет, который охватывает людей при виде пресмыкающегося. Ему захотелось убить, потому что он испугался.

Однако, пока он спускался по лестнице, спокойствие вернулось в его закаленную испытаниями душу. Несмотря на совет Дианы он твердо решил расспросить музыканта и в случае, если негодяй будет уличен в тех пагубных замыслах, которые ему приписывали оба путника, тотчас убить его ударом кинжала.

Так понимал Реми дипломатию.

Орильи ждал его с нетерпением. Он открыл окно, чтобы все выходы из дома оставались в его поле зрения.

Реми подошел к нему, вооруженный непреклонной решимостью, и именно потому он говорил спокойно и учтиво.

– Сударь, – произнес он, – моя госпожа не может принять ваше предложение.

– Почему?

– Потому что вы не управитель графа дю Бушажа.

Орильи побледнел.

– Кто вам это сказал?

– Но это же просто очевидно. Прощаясь со мной, граф поручил мне охранять особу, которую я сопровождаю, и уехал, не сказав мне о вас ни единого слова.

– Он встретился со мной уже после того, как простился с вами.

– Ложь, сударь, сплошная ложь!

Орильи выпрямился во весь рост. Рядом с ним Реми казался дряхлым старцем.

– Вы говорите со мной престранным тоном, любезный, – заявил он, нахмуря брови. – Берегитесь… Вы старик, я – молод; вы – слабы, у меня много сил.

Реми улыбнулся, но ни слова не ответил.

– Будь у меня дурные намерения в отношении вас или вашей госпожи, – продолжал Орильи, – мне стоило бы только поднять руку…

– Вот оно что! – воскликнул Реми. – Выходит, я ошибаюсь, и у вас насчет моей госпожи самые лучшие намерения.

– Конечно.

– Если так, то растолкуйте мне, чего вы, собственно, хотите.

– Друг мой, – ответил Орильи, – я хочу осчастливить вас, если вы согласитесь оказать мне услугу.

– А если я откажусь?

– В таком случае – раз уж вы говорите со мной откровенно, я отвечу вам с той же откровенностью, – в таком случае мое желание убить вас.

– Вот что! Убить меня! – повторил Реми с сумрачной улыбкой.

– Да, и для этого я обладаю всей полнотой власти.

Реми стал дышать ровней.

– Но чтобы оказать вам услугу, – сказал он, – я должен знать ваши намерения.

– Мои намерения – вот они. Вы правильно угадали, любезный, – мой господин не граф дю Бушаж.

– Ах, вот что. Кто же он?

– Лицо гораздо более могущественное.

– Смотрите. Вы опять хотите солгать.

– Откуда вы это взяли?

– Я мало знаю домов, которые могуществом своим превосходили бы дом Жуаезов.

– Даже французский королевский дом?

– Ого! – заметил Реми.

– И вот как он платит, – добавил Орильи, пытаясь всунуть в руку Реми один из свертков с червонцами, оставленных герцогом Анжуйским.

Реми вздрогнул от прикосновения этих рук и отступил на шаг.

– Вы состоите при самом короле? – спросил он с наивностью, которая сделала бы честь и более хитрому человеку.

– Нет, при его брате, герцоге Анжуйском.

– А! Прекрасно; я готов преданно служить монсеньеру герцогу.

– Тем лучше.

– Ну и что же дальше?

– Как так – дальше?

– Да, что угодно монсеньеру?

– Монсеньер, любезнейший, – сказал Орильи, подходя к Реми и снова пытаясь всунуть ему мешок с червонцами герцога Анжуйского, – влюблен в вашу госпожу.

– Стало быть, он ее знает?

– Он ее видел.

– Он ее видел! – воскликнул Реми, судорожно сжиная рукоять ножа. – Когда же?

– Сегодня вечером.

– Не может быть! Моя госпожа не выходила из комнаты.

– То-то и есть! Герцог поступил, как настоящий школьник, – словно для того, чтобы доказать, что он по-настоящему влюблен.

– Что же он сделал, скажите?

– Он взял приставную лестницу и взобрался по ней к окну.

– А! – вырвалось у Реми, и он прижал руку к сердцу, словно желая заглушить его биение. – Ах вот что он сделал!

– Он говорит, что она необыкновенно хороша, – добавил Орильи.

– Вы, значит, сами ее не видели?

– Нет, но после того, что сказал о вашей госпоже монсеньер, я горю желанием увидеть ее, хотя бы для того, чтобы иметь суждение о том, какие преувеличения порождает любовь в сознании разумного человека. Значит, решено, вы заодно с нами?

И в третий раз он принялся совать Реми золото.

– Конечно, с вами, – произнес Реми, отталкивая руку Орильи, – но я все же должен знать, какая роль предназначается мне в подготавливаемом вами деле.

– Сперва ответьте мне: дама, находящаяся там, наверху, – она любовница господина дю Бушажа или его брата?

Лица Реми вспыхнуло.

– Ни того, ни другого, – с трудом выговорил он. – У дамы этой любовника нет.

– Нет любовника! Но в таком случае это поистине лакомый кусок, женщина, не имеющая любовника! Черт побери! Монсеньер, мы же нашли философский камень!

– Итак, – сказал Реми, – монсеньер герцог Анжуйский влюблен в мою госпожу?

– Да.

– И чего же он хочет?

– Чтобы она прибыла к нему в Шато-Тьерри, куда он направляется форсированным маршем.

– Клянусь душой, страсть эта загорелась что-то уж слишком быстро.

– Страстные чувства у монсеньера возникают именно таким образом.

– Что ж, я вижу только одно препятствие.

– Какое?

– Моя госпожа решила уехать в Англию.

– Тысяча чертей! Тут-то вы и можете оказать мне услугу. Уговорите ее сделать другое.

– Что же именно?

– Ехать в совершенно противоположном направлении.

– Вы, сударь, не знаете моей госпожи. Это женщина, которая всегда стоит на своем. К тому же убедить ее отправиться вместо Англии во Францию еще не все: если бы даже она явилась в Шато-Тьерри, почему вы думаете, что она согласится уступить домогательствам герцога?

– А почему бы нет?

– Она не любит герцога Анжуйского.

– Вот еще! Женщины всегда любят принцев крови.

– Но если монсеньер герцог Анжуйский подозревает, что госпожа моя любит графа дю Бушажа или господина герцога де Жуаеза, как же ему пришла в голову мысль похитить ее у того, кого она любит?

– Послушай, простачок, – сказал Орильи, – у тебя в голове какие-то совершенно пошлые представления, и, как очевидно, нам с тобой будет трудно договориться. Поэтому вступать в спор мы не будем. Я хотел действовать с тобой добром, а не силой, но, раз ты вынуждаешь меня изменить образ действий, – что ж, я его изменю.

– Что же вы сделаете?

– Я тебе уже говорил. Герцог дал мне все права и полномочия. Убью тебя в каком-нибудь укромном месте, а даму похищу.

– Вы уверены в своей безнаказанности?

– Я верю во все, во что велит мне верить мой господин. Ну как, уговоришь ты свою госпожу ехать во Францию?

– Приложу все старания, но ни за что не ручаюсь.

– Когда же я получу ответ?

– Да вот, – поднимусь наверх и поговорю с ней.

– Ладно. Ступай же. Я жду.

– Слушаюсь, сударь.

– Еще одно слово, любезнейший. Ты понял, что и дама твоя, и сама жизнь – в моих руках?

– Понял.

– Отлично. Иди, а я пойду седлать коней.

– Особенно не торопитесь.

– Ну, чего там. Я уверен в успехе. Разве принцам встречаются недоступные?

– Это вроде бы все же случалось.

– Да, – согласился Орильи, – но исключительно редко. Ступайте.

И пока Реми поднимался наверх, Орильи, очевидно, вполне уверенный, что его надежды сбудутся, поспешил в конюшню.

– Ну что? – спросила Диана, увидя Реми.

– Сударыня, герцог вас видел.

– И?..

– Влюбился без памяти.

– Герцог меня видел? Герцог в меня влюбился! – воскликнула Диана. – Ты бредишь, Реми?

– Нет. Я передал вам то, что он мне сказал.

– Кто сказал?

– Этот человек! Этот гнусный Орильи!

– Но раз он меня видел, то и узнал. Как же тогда?

– Если бы герцог узнал вас, неужели Орильи осмелился бы явиться к вам и заговорить с вами о чувствах принца? Нет, герцог вас не узнал.

– Ты прав, тысячу раз прав, Реми. За шесть лет в сознании этого дьявола возникало и исчезало столько разнообразных вещей, что он меня и впрямь забыл. Последуем за этим человеком, Реми.

– Да, но он-то вас узнает.

– Почему ты думаешь, что память у него лучше, чем у его господина?

– О, да потому, что он заинтересован в том, чтобы помнить, а герцог в том, чтобы забыть. Понятно, что герцог забывает, – а он, зловещий распутник, слепец, пресыщенный убийца тех, кого любил. Как бы он мог жить, если бы не убивал? Но Орильи забывать не станет. Если он увидит ваше лицо, ему представится, что перед ним – карающий призрак, и он вас выдаст.

– Реми, я, кажется, говорила тебе, что у меня есть маска, и, кажется, ты говорил, что у тебя имеется нож?

– Верно, сударыня, – ответил Реми, – я начинаю думать, что господь с нами в сговоре и поможет нам покарать злодеев.

Подойдя к лестнице, он крикнул:

– Сударь! Сударь!

– Ну как? – ответил снизу Орильи.

– Моя госпожа благодарит графа дю Бушажа и с большой признательностью принимает ваше любезное предложение.

– Прекрасно, прекрасно, – скажите ей, что лошади готовы.

– Идемте, сударыня, идемте, – сказал Реми, подавая Диане руку.

Орильи ждал у лестницы с фонарем в руке. Ему не терпелось поскорее увидеть лицо незнакомки.

– О черт! – прошептал он. – Она в маске. Ну, ладно. Пока доедем до Шато-Тьерри, шелковые шнурки протрутся…

Глава 13

Путешествие

Двинулись в путь.

Орильи вел себя со слугой, как с равным, а к его госпоже проявил величайшую почтительность.

Но Реми было ясно, что за этой внешней почтительностью кроются какие-то темные расчеты.

В самом деле: держать женщине стремя, когда она садится на коня, заботливо следить за каждым ее движением, не упускать случая поднять ее перчатку или застегнуть ей плащ может либо влюбленный, либо слуга, либо человек, снедаемый любопытством.

Дотрагиваясь до перчатки, Орильи видел руку, пристегивая плащ, заглядывал под маску, поддерживая стремя, он подстерегал возможность увидеть лицо, которое, роясь в воспоминаниях, не смог узнать принц, но которое он, Орильи, при четкости своей памяти, рассчитывал безошибочно узнать.

Но у музыканта был сильный противник: Реми настаивал на том, чтобы служить своей госпоже, как раньше, и ревниво отстранял Орильи.

Диана же, делая вид, что она и не подозревает о причинах любезности Орильи, взяла сторону того, кого он считал старым слугой, нуждающимся в том, чтобы с него сняли часть его забот, и попросила Орильи не препятствовать Реми заниматься без чьей-либо помощи тем, что касалось только его.

Музыканту оставалось только одно: надеяться во время длительной езды на сумрак и дождь, а во время остановок – на трапезы.

Но и тут он обманулся в своих ожиданиях: ни дождь, ни солнце ему не помогли, – маска оставалась на лице молодой женщины. Что касается трапез, то она ела всегда в отдельной комнате. Орильи понял, что если он не узнал ее, то зато сам был узнан. Он пытался подсматривать в замочную скважину, но дама неизменно стояла или сидела спиной к двери. Он пытался заглядывать в окна, но перед ним всегда оказывались плотные занавеси, а если их не было, то виднелись плащи путешественников.

Все расспросы, все попытки подкупить Реми были тщетны; всякий раз слуга заявлял, что такова воля госпожи, а значит, и сам он так хочет.

– Скажите, эти предосторожности относятся только ко мне? – допытывался Орильи.

– Нет, ко всем.

– Но ведь герцог Анжуйский видел ее, тогда она не прятала лица.

– Случайность, чистейшая случайность, – неизменно отвечал Реми, – именно потому, что монсеньер герцог Анжуйский увидел мою госпожу вопреки ее воле, она теперь принимает все меры к тому, чтобы ее никто не видел.

Между тем дни шли за днями, путники приближались к цели, но благодаря предусмотрительности Реми и его госпожи любопытство Орильи оставалось неудовлетворенным.

Глазам путешественников уже открывалась Пикардия. Орильи, за последние три-четыре дня испробовавший все средства – добродушие, притворную обидчивость, предупредительность и чуть ли не насилие, терял терпение, и дурные наклонности его натуры брали верх над притворством.

Казалось, он чувствовал, что под маской молодой женщины скрыта какая-то роковая тайна.

Однажды, отстав немного с Реми от Дианы, он возобновил попытку подкупить верного слугу. Реми, как всегда, ответил отказом.

– Но ведь должен же я когда-нибудь увидеть лицо твоей госпожи, – сказал Орильи.

– Несомненно, – ответил Реми, – но это будет в тот день, когда пожелает она, а не тогда, когда пожелаете вы.

– А что, если я прибегну к силе? – дерзко спросил Орильи.

Помимо воли Реми, глаза его метнули молнию.

– Попробуйте! – сказал он.

Орильи уловил этот огненный взгляд и понял, какая неукротимая энергия живет в том, кого он принимал за старика.

Он рассмеялся и сказал:

– Да что я? Какое мне, в конце концов, дело, кто она такая? Ведь это та же особа, которую видел герцог Анжуйский?

– Разумеется!

– И которую он велел мне доставить в Шато-Тьерри?

– Да.

– Ну вот, это все, что мне нужно; не я в нее влюблен, а монсеньер. Только бы вы не пытались бежать от меня.

– А разве на это похоже? – сказал Реми.

– Нет.

– Мы настолько далеки от этой мысли, что, не будь вас с нами, мы бы все-таки продолжали свой путь в Шато-Тьерри. Если герцог желает видеть нас, то и мы хотим его видеть.

– В таком случае, – сказал Орильи, – все обстоит прекрасно.

Затем, словно желая удостовериться, действительно ли Реми и его госпожа не хотят изменить направление, он предложил:

– Не пожелает ли ваша госпожа остановиться здесь на несколько минут?

С этими словами он указал на нечто вроде постоялого двора у дороги.

– Вы знаете, – ответил Реми, – что моя госпожа останавливается только в городах.

– Я заметил это, но как-то не придал этому значения.

– Да, это так.

– Ну, так я, подобных обетов не дававший, задержусь здесь на минутку. Поезжайте дальше, я вас догоню.

Орильи указал Реми направление, слез с коня и подошел к хозяину гостиницы, который поспешил ему навстречу с изъявлением величайшего уважения, словно хорошо его знал.

Реми подъехал к Диане.

– Что он тебе говорил? – спросила молодая женщина.

– Выражал всегдашнее свое желание.

– Увидеть мое лицо?

– Да.

Диана улыбнулась под маской.

– Берегитесь, – предостерег ее Реми, – он вне себя от злости.

– Он меня не увидит. Я этого не хочу, стало быть, он ничего не добьется.

– Но ведь когда вы будете в Шато-Тьерри, вам так или иначе придется показаться ему с открытым лицом.

– Это не важно: когда они увидят меня, для них уже будет поздно. К тому же его господин меня не узнал.

– Да, но слуга узнает!

– Ты сам видишь, что до сих пор ни мой голос, ни походка ничего ему не напомнили.

– Все же, сударыня, – сказал Реми, – подумайте, что тайна, которой вы уже неделю окружаете себя для Орильи, не существовала для принца, она не разожгла его любопытства, не пробудила воспоминаний, в то время как Орильи вот уже целую неделю ищет, рассчитывает, сопоставляет, и при виде вашего лица память его, ставшая чуткой, внезапно озарится, и он вас узнает, если еще не узнал.

Внезапное появление Орильи прервало их разговор. Он проехал другим путем, наперерез им, не теряя их из вида, и появился неожиданно, надеясь уловить хоть несколько слов из их беседы.

Молчание, наступившее, как только Реми и Диана его заметили, было явным доказательством, что Орильи им мешает. Поэтому он стал следовать за ними на некотором расстоянии, как делал это иногда и раньше.

С этой минуты музыкант установил точный план действий.

У него уже и впрямь возникли подозрения, как сказал Диане Реми. Только подозрения эти были чисто инстинктивными, ибо ни разу, строя то те, то эти догадки, он не остановился на том, что было правдой.

Он не мог уразуметь, почему от него так яростно прячут лицо, которое рано или поздно ему все же предстоит увидеть.

Чтобы вернее добиться цели, он с этого момента стал делать вид, что совершенно отказался от нее, и показал себя в течение всего дня самым покладистым и веселым спутником.

Реми не без тревоги отметил эту перемену.

Так доехали они до какого-то городка и, как обычно, остановились там на ночевку.

На следующий день, под тем предлогом, что переезд будет длительным, они выехали с рассветом.

В полдень пришлось остановиться, чтобы дать отдых лошадям.

В два часа снова двинулись в путь и ехали до четырех.

Вдали синел густой лес – Лаферский.

У него был мрачный и таинственный вид наших северных лесов. Но вид этот, производящий сильное впечатление на южан, которым необходимы прежде всего солнечный свет и тепло, для Реми и Дианы не был чем-то необычайным: они привыкли к темным рощам Анжу и Солони.

Они только обменялись многозначительным взглядом, словно им обоим стало ясно, что в этом лесу совершится событие, нависшее над ними с минуты отъезда.

Трое всадников въехали в лес.

Было около шести часов вечера. Полчаса спустя начали сгущаться сумерки.

Сильный ветер кружил сухие листья и уносил их в огромный пруд, даль которого терялась в глубине леса. Это было своего рода Мертвое море, подходившее к самой обочине дороги и простиравшееся перед тремя путниками.

Проливной дождь, шедший в течение двух часов, размыл глинистую почву. Диана, уверенная в своей лошади и, кроме того, довольно беспечная во всем, что касалось ее собственной безопасности, опустила поводья. Орильи ехал по правую сторону от нее, Реми – по левую. Орильи – вдоль берега пруда, Реми – посередине дороги.

Ни одно человеческое существо не появлялось на длинном изгибе дороги под сумрачной сенью ветвей.

Можно было бы подумать, что этот лес один из тех зачарованных сказочных лесов, в тени которых ничто не может жить, если бы порою из чащи его не доносился глухой вой волков, просыпающихся в предвестии ночи.

Вдруг Диана почувствовала, что ее седло, – в тот день лошадь, как обычно, седлал Орильи, – сползает набок.

Она позвала Реми, который тотчас спешился и подошел к своей госпоже, а сама наклонилась и стала затягивать подпругу.

Этим воспользовался Орильи: неслышно подъехав в Диане, он кончиком кинжала рассек шелковый шнурок, придерживавший маску.

Застигнутая врасплох, молодая женщина не могла ни предупредить его движение, ни заслониться рукой. Орильи сорвал маску и склонился к ней: их лица сблизились.

Они впились глазами друг в друга и никто не смог бы сказать, кто из них был более бледен, кто из них более грозен.

Орильи почувствовал, что на лбу его выступил холодный пот; он уронил кинжал и маску и в ужасе воскликнул:

– О небо!.. Графиня де Монсоро!

– Этого имени ты уже никогда более не произнесешь! – вскричал Реми. Схватив Орильи за пояс, он стащил его с лошади, и оба скатились на дорогу.

Орильи протянул руку, чтобы подобрать кинжал.

– Нет, Орильи, нет, – сказал Реми, упершись коленом ему в грудь, – нет, придется тебе остаться здесь.

И тут спала последняя пелена, затемнявшая память Орильи.

– Ле Одуэн! – вскричал он. – Я погиб!

– Пока еще нет! – произнес Реми, зажимая рот отчаянно отбивавшемуся негодяю. – Но сейчас тебе придет конец!

Выхватив правой рукой свой длинный фламандский нож, он добавил:

– Вот теперь, Орильи, ты и впрямь мертв!

Клинок вонзился в горло музыканта; послышался глухой хрип.

Диана, сидевшая на коне вполоборота, опершись о луку седла, вся дрожала, но, чуждая милосердия, смотрела на жуткое зрелище безумными глазами.

И, однако, когда кровь заструилась по клинку, она, потеряв на миг сознание, откинулась назад и рухнула наземь, словно мертвая.

В эту страшную минуту Реми было не до нее. Он обыскал Орильи, вынул у него из кармана оба свертка с золотом и, привязав к трупу увесистый камень, бросил его в пруд.

Дождь все еще лил как из ведра.

– Господи! – вымолвил он. – Смой следы твоего правосудия, ибо оно должно поразить и других преступников.

Вымыв руки в мрачных стоячих водах пруда, он поднял с земли все еще бесчувственную Диану, посадил ее на коня и сам вскочил в седло, одной рукой заботливо придерживая спутницу.

Лошадь Орильи, испуганная воем волков, которые быстро приближались, словно привлеченные страшным событием, исчезла в лесной чаще.

Как только Диана пришла в себя, оба путника, не обменявшись ни единым словом, продолжали путь в Шато-Тьерри.

Глава 14

О том, как король Генрих III не пригласил Крильона к завтраку, а Шико сам себя пригласил

На другой день после того, как в Лаферском лесу разыгрались события, о которых мы только что повествовали, король Франции вышел из ванны около девяти часов утра.

Камердинер сначала завернул его в тонкое шерстяное одеяло, а затем вытер двумя мохнатыми простынями из персидского хлопка, похожими на нежнейшее руно, после чего пришла очередь парикмахера и гардеробщиков, которых сменили парфюмеры и придворные.

Когда наконец придворные удалились, король призвал дворецкого и сказал ему, что у него нынче разыгрался аппетит и ему желателен завтрак более основательный, чем его обычный крепкий бульон.

Отрадная весть тотчас же распространилась по всему Лувру, вызвав у всех вполне законную радость, и из кухонных помещений начал уже распространяться запах жареного мяса, когда Крильон, полковник французских гвардейцев, – читатель, наверно, об этом помнит, – вошел к его величеству за приказаниями.

– Право, любезный мой Крильон, – сказал ему король, – заботься нынче утром как хочешь о безопасности моей особы, но, бога ради, не заставляй меня изображать короля. Я проснулся таким бодрым, таким веселым, мне кажется, что я и унции не вешу и сейчас улечу. Я голоден, Крильон, тебе это понятно, друг мой?

– Тем более понятно, ваше величество, – ответил полковник, – что и я сам очень голоден.

– О, ты, Крильон, всегда голоден, – смеясь, сказал король.

– Не всегда, ваше величество изволите преувеличивать, – всего три раза в день. А вы, сир?

– Я? Раз в год, да и то, когда получаю хорошие известия.

– Значит, сегодня вы получили хорошие известия, сир? Тем лучше, тем лучше, ибо они, сдается мне, появляются все реже и реже.

– Вестей не было, Крильон. Но ты ведь знаешь пословицу?

– Ах да: «Отсутствие вестей – добрые вести». Я не доверяю пословицам, ваше величество, а уж этой в особенности. Вам ничего не сообщают из Наварры?

– Ничего.

– Ничего?

– Ну разумеется. Это доказывает, что там спят.

– А из Фландрии?

– Ничего.

– Ничего? Значит, там сражаются. А из Парижа?

– Ничего.

– Значит, там устраивают заговоры.

– Или делают детей, Крильон. Кстати, о детях, Крильон, сдается мне, что у меня родится ребенок.

– У вас, сир? – вскричал до крайности изумленный Крильон.

– Да, королеве приснилось, что она беременна.

– Ну что ж, сир… – начал Крильон.

– Что еще такое?

– Я очень счастлив, что ваше величество ощутили голод так рано утром. Прощайте, сир!

– Ступай, славный мой Крильон, ступай.

– Клянусь честью, сир, – снова начал Крильон, – раз уж ваше величество так голодны, следовало бы вам пригласить меня к завтраку.

– Почему так, Крильон?

– Потому что ходят слухи, будто ваше величество питаетесь только воздухом нынешнего времени, и от этого худеете, так как воздух-то нездоровый, а я рад был бы говорить повсюду: это сущая клевета, король ест, как все люди.

– Нет, Крильон, напротив, пусть люди остаются при своем мнении. Я краснел бы от стыда, если бы на глазах своих подданных ел, как простой смертный. Пойми же, Крильон, король всегда должен быть окружен ореолом поэтичности и неизменно являть величественный вид. Вот, к примеру…

– Я слушаю, сир.

– Ты помнишь царя Александра?

– Какого Александра?

– Древнего – Alexander Magnus.[88]Александр Великий (лат.) Впрочем, я забыл, что ты не знаешь латыни. Так вот, Александр любил купаться на виду у своих солдат, потому что он был красив, – отлично сложен и в меру упитан, так что все сравнивали его с Аполлоном.

– Ого, сир, – заметил Крильон, – но вы-то совершили бы великую ошибку, если бы вздумали подражать ему и купаться на виду у своих солдат. Уж очень вы тощи, бедняга, ваше величество.

– Славный ты все же парень, Крильон, – заявил Генрих, хлопнув полковника по плечу, – именно грубостью своей хорош, – ты мне не льстишь, ты старый друг, не то что мои придворные.

– Это потому, что вы не приглашаете меня завтракать, – отпарировал Крильон, добродушно смеясь, и простился с королем, скорее довольный, чем недовольный, ибо милостивый удар по плечу вполне возместил неприглашение к завтраку.

Как только Крильон ушел, королю подали кушать.

Королевский повар превзошел самого себя. Суп из куропаток, заправленный протертыми трюфелями и каштанами, сразу привлек внимание короля, уже начавшего трапезу с отменных устриц.

Поэтому обычный крепкий бульон, с неизменной верностью помогавший монарху восстанавливать силы, оставлен был без внимания. Тщетно открывал он в золотой миске свои блестящие глазки: эти молящие глаза – по выражению Теофиля – ничего не добились от его величества.

Король решительно приступил к супу из куропаток.

Он подносил ко рту четвертую ложку, когда за его креслом послышались чьи-то легкие шаги, раздался скрип колесиков придвигающегося кресла и хорошо знакомый голос сердито произнес:

– Эй! Прибор!

– Шико! – воскликнул король, обернувшись.

– Я собственной особой.

И Шико, верный своим привычкам, не изменявшим ему даже после длительного отсутствия, Шико развалился в кресле, взял тарелку, вилку и стал брать с блюда самых жирных устриц, обильно поливая их лимонным соком и не добавив больше ни слова.

– Ты здесь! Ты вернулся! – повторял Генрих.

Шико указал на свой битком набитый рот и, воспользовавшись изумлением короля, притянул себе похлебку из куропаток.

– Стой, Шико, это блюдо только для меня! – вскричал Генрих и протянул руку, чтобы придвинуть к себе куропаток.

Шико братски поделился со своим повелителем, уступив ему половину.

Затем он налил себе вина, от похлебки перешел к паштету из тунца, от паштета к фаршированным ракам, для очистки совести запил это все королевским бульоном, и, глубоко вздохнув, произнес:

– Я больше не голоден.

– Черт возьми! Надо надеяться, Шико.

– Ну, здравствуй, возлюбленный мой король, как поживаешь? Сегодня у тебя какой-то бодренький вид.

– Ты находишь, Шико?

– Прелестный легкий румянец.

– Что?

– Ты же не накрашен?

– Вот еще!

– С чем тебя и поздравляю.

– В самом деле, сегодня я превосходно себя чувствую..

– Тем лучше, мой король, тем лучше. Но… тысяча чертей! Завтрак твой этим не заканчивается, у тебя, наверное, есть и что-нибудь сладенькое?

– Вот засахаренные вишни, приготовленные монмартрскими монахинями.

– Они слишком сладкие.

– Орехи, начиненные коринкой.

– Фи! С ягод не сняли кожицу.

– Тебе ничем не угодишь!

– Честное слово, все портится, даже кухня, и при дворе живут все хуже и хуже.

– Неужто при Наваррском дворе лучше? – спросил, смеясь, Генрих.

– Эхе-эхе! Может статься!

– В таком случае там, наверно, произошли большие перемены.

– Вот уж что верно, то верно, Генрике.

– Расскажи мне наконец о твоем путешествии, это меня развлечет.

– С величайшим удовольствием, для этого я и пришел. С чего прикажешь начать?

– С начала. Как было в пути?

– Прогулка, чудесная прогулка!

– И никаких неприятностей?

– У меня-то? Путешествие было сказочное.

– Никаких опасных встреч?

– Да что ты! Разве кто-нибудь посмел бы косо взглянуть на посла его христианнейшего величества? Ты клевещешь на своих подданных, сынок.

– Я задал этот вопрос, – пояснил король, польщенный тем, что в его государстве царит полнейшее спокойствие, – так как, не имея официального поручения, ты мог подвергнуться опасности.

– Повторяю, Генрике, что у тебя самое очаровательное королевство в мире: путешественников там кормят даром, дают им приют из любви к ближнему, а что касается до самой дороги, то она словно обита бархатом с золотой каемкой. Невероятно, но факт.

– Словом, ты доволен, Шико?

– Я в восторге.

– Да, да, моя полиция у меня хорошо работает.

– Великолепно! В этом нужно отдать ей должное.

– А дорога безопасна?

– Как дорога в рай. Встречаешь одних лишь херувимчиков, в своих песнопениях славящих короля.

– Видно, Шико, мы возвращаемся к Вергилию.

– К какому его сочинению?

– К «Буколикам».[89] «Буколики» – произведение римского поэта Виргилия (70–19 гг, до н. э.), где он в идиллических тонах описывает сельскую жизнь. O, fortunatos nimium![90]О, чрезмерно счастливые! (лат.)

– А, правильно! Но почему такое предпочтение пахарям, сынок?

– Потому что в городах, увы, дело обстоит иначе.

– Ты прав, Генрике, города – средоточие разврата.

– Сам посуди: ты беспрепятственно проехал пятьсот лье…

– Говорю тебе, все шло как по маслу.

– А я отправился всего-навсего в Венсен и, не успел проехать одного лье…

– Ну же, ну?

– Как меня едва не убили на дороге.

– Брось! – произнес Шико.

– Я все расскажу тебе, друг мой. Сейчас об этом печатается обстоятельный отчет. Не будь моих Сорока пяти, я был бы мертв.

– Правда? И где же это произошло?

– Ты хочешь спросить, где это должно было произойти?

– Да.

– Около Бель-Эба.

– Поблизости от монастыря нашего друга Горанфло?

– Вот именно.

– И как же наш друг вел себя в этих обстоятельствах?

– Как всегда, превосходно, Шико. Не знаю, проведал ли он о чем-нибудь, но вместо того чтобы храпеть, как делают в такой час все мои бездельники монахи, он стоял на своем балконе, а вся его братия охраняла дорогу.

– И ничего другого он не делал?

– Кто?

– Дон Модест.

– Он благословил меня с величием, свойственным лишь ему.

– А его монахи?

– Они во всю глотку кричали: «Да здравствует король!»

– И ты ничего больше не заметил?

– А что я еще мог заметить?

– Не было ли у них под рясами оружия?

– Они были в полном вооружении, Шико. Я узнаю в этом предусмотрительность достойного настоятеля. Этому человеку все было известно, а между тем он не пришел на следующий день, как д'Эпернон, рыться во всех моих карманах, приговаривая: «За спасение короля, ваше величество!»

– Да! На это он не способен, да и ручищи у него такие, что не влезут в твои карманы.

– Изволь, Шико, не насмехаться над доном Модестом. Он один из тех великих людей, которые прославят мое правление, и знай, что при первом же благоприятном случае я пожалую ему епископство.

– И прекрасно сделаешь, мой король.

– Заметь, Шико, – изрек король с глубокомысленным видом, – когда выдающиеся люди выходят из народа, они достигают порою совершенства. Видишь ли, в нашей дворянской крови заложены и хорошие и дурные качества, свойственные нашей породе и придающие ей в ходе истории облик, присущий ей одной. Так Валуа проницательны и изворотливы, храбры, но ленивы. Лотарингцы честолюбивы и алчны, изобретательны, деятельны, способны к интриге. Бурбоны чувственны и осмотрительны, но без идей, без воли, без силы, – ну, как Генрих. А вот когда природа создает выдающегося простолюдина, она употребляет на это дело лучшую свою глину. Вот почему твой Горанфло – совершенство.

– Ты находишь?

– Да, он человек ученый, скромный, хитрый, отважный. Из него может выйти все что угодно: министр, полководец, папа римский.

– Эй, эй! Остановитесь, ваше величество, – сказал Шико. – Если бы этот достойный человек услышал вас, он бы лопнул от гордости, ибо что там ни говори, а он полон гордыни, наш дон Модест.

– Шико, ты завистлив!

– Я? Сохрани бог. Зависть, фи – какой гнусный порок! Нет, я справедлив, только и всего. Родовитость не ослепляет меня. Stemmata quid faciunt?[91]Что толку в гербах? (лат.) Стало быть, тебя, мой король, чуть не убили?

– Да.

– Кто же?

– Лига, черт возьми!

– А как она себя чувствует, Лига?

– Как обычно.

– То есть все лучше и лучше. Она раздается вширь, Генрике, она раздается вширь.

– Эх, Шико! Если политические общества слишком рано раздаются вширь, они бывают недолговечны – совсем как те дети, которые слишком рано толстеют.

– Выходит, ты доволен, сынок?

– Да, Шико; для меня большая радость, что ты вернулся как раз когда я в радостном настроении, которое от этого становится еще радостней.

– Habemus consulem factum,[92]У нас появился консул (лат.) как говорил Катон.

– Ты привез добрые вести, не так ли, дитя мое?

– Еще бы!

– И заставляешь меня томиться, обжора!

– С чего же мне начать, мой король?

– Я же тебе говорил, – с самого начала, но ты все время разбрасываешься.

– Начать с моего отъезда?

– Нет, путешествие протекало отлично, ты ведь уже говорил мне это?

– Как видишь, я, кажется, вернулся жив и здоров.

– Да рассказывай о своем прибытии в Наварру.

– Начинаю.

– Чем был занят Генрих, когда ты приехал?

– Любовными делами.

– С Марго?

– О нет!

– Меня бы это удивило! Значит, он по-прежнему изменяет своей жене? Мерзавец! Изменять французской принцессе! К счастью, она не остается в долгу. А когда ты приехал, как звалась соперница Марго?

– Фоссэз.

– Девица из рода Монморанси! Что ж, это не так уж плохо для беарнского медведя. А здесь говорили о крестьянке, садовнице, буржуазке.

– Это уже все было.

– Итак, Марго – обманутая жена?

– Настолько, насколько женщине возможно быть обманутой женой.

– Итак, Марго злится?

– Она в ярости.

– И она мстит.

– Ну, разумеется.

Генрих с ликующим видом потер руки.

– Что же она задумала? – спросил он, смеясь. – Перевернуть небо и землю, бросить Испанию на Наварру, Артуа и Фландрию на Испанию. Не призовет ли она ненароком своего братишку Генриха против коварного муженька?

– Может статься.

– Ты ее видел?

– Да.

– И что же она делала, когда ты с ней расставался?

– Ну, об этом ты никогда не догадаешься.

– Она намеревалась завести нового любовника?

– Она готовилась выступать в роли повивальной бабки.

– Как! Что означает эта фраза? Здесь какое-то недоразумение, Шико. Берегись недоразумений.

– Нет, нет, мой король, все ясно. Никакого недоразумения нет. Я именно это и имел в виду: в роли повивальной бабки.

– Obstetrix.[93]Повивальная бабка (лат.)

– Да, мой король, obstetrix. Iuno Lucina,[94]Юнона Люцина – покровительница родов у древних римлян если предпочитаешь.

– Господин Шико!

– Да можешь таращить глаза сколько угодно. Я говорю тебе, что, когда я уезжал из Нерака, сестрица твоя Марго была занята родами.

– Своими? – вскричал Генрих, бледнея. – У Марго будет ребенок?

– Нет, нет, она помогала своему мужу. Ты же сам знаешь, что последние Валуа не отличаются плодовитостью. Не то что Бурбоны, черт побери!

– Итак, Марго занимается деторождением, но не рожает сама.

– Вот именно, занимается им.

– Кому же она помогает рожать?

– Девице Фоссэз.

– Ну, тут уж я ничего не понимаю, – сказал король.

– Я тоже, – ответил Шико. – Но я и не брался разъяснять тебе что-то. Я брался за то, чтобы рассказать о фактах.

– Но не добровольно же пошла она на подобное унижение?

– Конечно, дело не обошлось без борьбы. Но где есть борьба, там один сильнее, а другой слабее. К примеру – Геракл и Антей, Иаков и ангел. Так вот, сестрица твоя оказалась послабее Генриха.

– Черт побери, так ей и надо, по правде сказать.

– Ты плохой брат.

– Но они же, наверно, ненавидят друг друга?

– Полагаю, что в глубине души они друг друга не слишком обожают.

– А по видимости?

– Самые лучшие друзья, Генрих.

– Так, но ведь в один прекрасный день какое-нибудь новое увлечение окончательно их поссорит.

– Это новое увлечение уже существует, Генрих.

– Вздор!

– Нет, честное слово, это так. Хочешь, я скажу тебе, чего опасаюсь?

– Скажи!

– Я боюсь, как бы это новое увлечение не поссорило, а помирило их.

– Итак, возникла новая любовь?

– Да, возникла.

– У Беарнца?

– У Беарнца.

– К кому же?

– Погоди, ты хочешь все знать, не так ли?

– Да, рассказывай, Шико, ты чудесно рассказываешь.

– Спасибо, сынок. Так вот, – если ты хочешь все знать, мне придется вернуться к самому началу.

– Вернись, но побыстрее.

– Ты написал свирепому Беарнцу письмо.

– А что ты о нем знаешь?

– Да я же его прочел.

– И что ты о нем думаешь?

– Что хотя оно было неделикатно по содержанию, зато весьма хитро по форме.

– Оно должно было их поссорить.

– И поссорило бы, если бы Генрих и Марго были обычной супружеской парой.

– Что ты хочешь этим сказать?

– Что Беарнец совсем не дурак.

– О!

– И что он догадался.

– Догадался о чем?

– О том, что ты хочешь поссорить его с женой.

– Это было довольно ясно.

– Да, но гораздо менее ясной была цель, которую ты преследовал, желая их поссорить.

– А, черт! Что касается цели…

– Да. Так вот, представь себе, треклятый Беарнец вообразил, что ты преследовал весьма определенную цель: не отдавать за сестрой приданого, которое ты остался должен!

– Вот как!

– Да, вот что этот чертов Беарнец вбил себе в голову.

– Продолжай, Шико, продолжай, – сказал король, внезапно помрачнев.

– Как только у него возникла эта догадка, он стал таким, каков ты сейчас, – печальным, меланхоличным.

– Дальше, Шико, дальше!

– Так вот, это отвлекло его от развлечений, и он почти перестал любить Фоссэз.

– Ну и что ж!

– Все было, как я тебе говорю. И вот он предался новому увлечению, о котором я тебе говорил.

– Но он же какой-то перс, этот человек, язычник, турок! Двоеженец он, что ли? А что сказала на это Марго?

– На этот раз ты удивишься, сынок, но Марго пришла в восторг.

– От беды, приключившейся с Фоссэз? Я это хорошо понимаю.

– Нет, нет, нисколько. Она пришла в восторг по причине вполне личной.

– Ей, значит, нравится принимать роды?

– Ах, на этот раз она будет не повивальной бабкой.

– А чем же?

– Крестной матерью, ей это обещал муж, и в настоящий момент там уже бросают народу конфеты по случаю крестин.

– Во всяком случае, конфеты он покупал не на доходы со своих владений.

– Ты так полагаешь, мой король?

– Конечно, ведь я отказываюсь предоставить ему эти владения. А как зовут новую любовницу?

– О, эта особа красивая и сильная, у нее роскошный пояс, и она весьма способна защищаться в случае, если подвергнется нападению.

– И она защищалась?

– Конечно!

– Так что Генрих был отброшен с потерями?

– Сперва да.

– Ага! А затем?

– Генрих упрям. Он возобновил атаку.

– И что же?

– Он ее взял.

– Как так?

– Силой.

– Силой!

– Да, с помощью петард.

– Что ты порешь чепуху, Шико?

– Я говорю правду.

– Петарды! А кто же эта красавица, которую берут с помощью петард?

– Это мадемуазель Кагор.

– Мадемуазель Кагор?

– Да, красивая, высокая девица, считавшаяся нетронутой, как Перонна, опирающаяся одной ногой на реку Ло, другой на гору и находящаяся или, вернее, находившаяся под опекой господина де Везена, храброго дворянина из числа твоих друзей.

– Черти полосатые! – в ярости вскричал Генрих. – Мой город! Он взял мой город!

– То-то и есть! Понимаешь, Генрике, ты не соглашался отдать город Беарнцу, хотя обещал это сделать. Ему ничего не оставалось, как взять его силой. Кстати, вот письмо, которое он велел передать тебе в собственные руки.

И, вынув из кармана письмо, Шико передал его королю.

Это было то самое письмо, которое Генрих Наваррский написал после взятия Кагора и которое заканчивалось словами:

«Quod mihi dixisti, profuit multum; cognosco meos devotos, nosce tuos. Chicotus caetera expediet».

Что означало:

«То, что ты мне сообщил, было для меня весьма полезно. Я своих друзей знаю, узнай своих. Шико доскажет тебе остальное»

Глава 15

О том, как Генрих, получив известия с юга, получил вслед за тем известия с севера

Король пришел в такое неистовство, что с трудом прочитал письмо.

Пока он разбирал латынь Беарнца, весь содрогаясь от нетерпения, да так, что от его судорог поскрипывал паркет, Шико, стоя перед большим венецианским зеркалом, висевшим над чеканным серебряным туалетным столом, любовался своей выправкой и безграничным изяществом своей фигуры в походном снаряжении.

Безграничным – здесь вполне уместное слово, ибо никогда еще Шико не казался таким высоким. Его изрядно облысевшая голова была увенчана островерхим шлемом, напоминавшим причудливые немецкие шишаки, что изготовлялись в Трире и в Майнце. В данную минуту он был занят тем, что надевал на свой потертый и лоснящийся от пота жилет короткую походную кирасу, которую перед завтраком положил на буфет. Вдобавок он звонко бряцал шпорами, более пригодными не для того, чтобы пришпоривать коня, а чтобы вспарывать ему брюхо.

– Измена! – воскликнул Генрих, прочтя письмо. – У Беарнца был выработан план, а я и не подозревал этого.

– Сынок, – возразил Шико, – ты ведь знаешь пословицу: «В тихом омуте черти водятся».

– Иди ко всем чертям со своими пословицами!

Шико тотчас пошел к двери, словно намереваясь исполнить приказание.

– Нет, останься.

Шико остановился.

– Кагор взят! – продолжал Генрих.

– Да, и лихим манером, – ответил Шико.

– Так, значит, у него есть полководцы, инженеры!

– Ничего у него нет, – возразил Шико. – Беарнец для этого слишком беден, он все делает сам.

– И… даже сражается? – спросил Генрих с оттенком презрения.

– Видишь ли, я не решусь утверждать, что он в порыве воодушевления сразу бросается в бой – нет! Он – как те люди, которые, прежде чем искупаться, пробуют воду. Сперва пальцы у него становятся влажными от холодного пота, затем он готовит к погружению грудь, ударяя в нее кулаками и произнося покаянные молитвы, затем лоб, углубившись в философические размышления. Это занимает у него первые десять минут после первого пушечного выстрела, а затем он очертя голову кидается в гущу сражения и плавает в расплавленном свинце и в огне, словно саламандра.

– Черт побери! – произнес Генрих. – Черт побери!

– Могу тебя уверить, Генрике, что дело там было жаркое.

Король вскочил и принялся расхаживать по залу.

– Какой позор для меня! – вскричал он, заканчивая вслух мысль, начатую про себя. – Надо мной будут смеяться, сочинять песенки. Эти прохвосты гасконцы нахальные пересмешники. Я так и вижу, как они скалят зубы, наигрывая на волынке свои визгливые мотивы. Черти полосатые! Какое счастье, что мне пришла мысль послать Франсуа подмогу, о которой он так просил. Антверпен возместит Кагор. Север искупит ошибку, совершенную на юге.

– Аминь! – возгласил Шико. Доедая десерт, он деликатно орудовал пальцами в вазочках и компотницах на королевском столе.

В эту минуту дверь отворилась, и слуга доложил:

– Господин граф дю Бушаж.

– Что я тебе говорил, Шико? – воскликнул Генрих. – Вот и добрая весть пришла… Войдите, граф, войдите!

Слуга отдернул портьеру, и в дверях, словно в раме, появился молодой человек, имя которого было только что произнесено. Казалось, глазам присутствующих предстал портрет во весь рост кисти Гольбейна или Тициана.

Неспешно приближаясь к королю, он на середине зала преклонил колено.

– Ты все так же бледен, – сказал ему король, – все так же мрачен. Прошу тебя, хоть сейчас прими праздничный вид и не сообщай мне приятные вести с таким скорбным лицом. Говори скорее, дю Бушаж, я жажду услышать твой рассказ. Ты прибыл из Фландрии, сынок?

– Да, сир.

– И, как вижу, не мешкая.

– Со всей скоростью, сир, с какой человек может шагать по земле.

– Добро пожаловать. Как же обстоят дела с Антверпеном?

– Антверпеном, сир, владеет принц Оранский.

– Принц Оранский? Что же это значит?

– Вильгельм, если вы так предпочитаете.

– Как же так? Разве мой брат не двинулся на Антверпен?

– Да, сир, но сейчас он направляется не в Антверпен, а в Шато-Тьерри.

– Он покинул свое войско?

– Войска уже нет, ваше величество.

– О! – простонал король, ноги у него подкосились, и он упал в кресло. – А Жуаез?

– Сир, мой брат совершил чудеса храбрости во время битвы. Затем прикрывал отступление и, наконец, собрав немногих уцелевших от разгрома людей, составил из них охрану для герцога Анжуйского.

– Разгром! – прошептал король. Затем в глазах его блеснул какой-то странный огонь, и он спросил:

– Значит, Фландрия потеряна для моего брата?

– Так точно, ваше величество.

– Безвозвратно?

– Боюсь, что да.

Чело короля начало проясняться, словно озаренное какой-то невыраженной мыслью.

– Бедняга Франсуа, – сказал он, улыбаясь. – Не везет ему по части корон! У него ничего не вышло с наваррской короной, он протянул было руку к английской, едва не овладел фландрской. Бьюсь об заклад, дю Бушаж, что ему никогда не быть королем. Бедный брат, а ведь он так этого хочет!

– Эх, господи боже мой! Так всегда получается, когда чего-нибудь очень хочешь, – торжественным тоном произнес Шико.

– Сколько французов попало в плен? – спросил король.

– Около двух тысяч.

– Сколько погибших?

– По меньшей мере столько же. Среди них – господин де Сент-Эньян.

– Как! Бедняга Сент-Эньян мертв?

– Утонул.

– Утонул?! Как же это случилось? Вы бросились в Шельду?

– Никак нет. Шельда бросилась на нас. – И тут граф подробнейшим образом рассказал королю о битве и о наводнении.

Генрих выслушал все от начала до конца. Его молчание, вся его поза и выражение лица не лишены были величия, затем, когда рассказ был окончен, он встал, прошел в смежную с залом молельню, преклонил колени перед распятием, прочел молитву, и, когда минуту спустя он вернулся, вид у него был совершенно спокойный.

– Ну вот, – сказал он. – Надеюсь, я принял эти вести, как подобает королю. Король, поддержанный господом, воистину больше, чем человек. Возьмите с меня пример, граф, и, раз брат ваш спасся, как и мой, благодарение богу, развеселимся немного.

– Приказывайте, сир.

– Какую награду ты хочешь за свои заслуги, дю Бушаж, говори.

– Ваше величество, – ответил молодой человек, отрицательно качая головой, – у меня нет никаких заслуг.

– Я с этим не согласен. Но, во всяком случае, у твоего брата они имеются.

– Его заслуги огромны!

– Ты говоришь – он спас войско или, вернее, остатки войска?

– Среди оставшихся в живых нет ни одного человека, который бы не сказал вам, что жизнью он обязан моему брату.

– Так вот, дю Бушаж, я твердо решил простереть мои благодеяния на вас обоих, и, действуя так, я только подражаю господу богу, который вам столь очевидным образом покровительствует, ибо создал вас во всем подобными друг другу, – богатыми, храбрыми и красивыми. Вдобавок я следую примеру великих политических деятелей прошлого, поступавших всегда на редкость умно, а они обычно награждали тех, кто приносил им дурные вести.

– Полно, – вставил Шико, – я знаю случаи, когда гонцов вешали за дурные вести.

– Возможно, – величественно произнес Генрих, – но римский сенат объявил благодарность Варрону.[95] Варрон – римский полководец. В сражении при Каннах (216 г, до н. э.) потерпел полное поражение. Но, несмотря на это, Сенат вынес ему благодарность за отвагу.

– Ты ссылаешься на республиканцев. Эх, Валуа, Валуа, несчастье делает тебя смиренным.

– Так вот, дю Бушаж, чего ты желаешь? Чего хотел бы?

– Уж если ваше величество так ласково говорите со мной, осмелюсь воспользоваться вашей добротой. Я устал жить, сир, и, однако, не могу положить конец своей жизни, ибо господь возбраняет нам это. Все хитрости, на которые человек чести идет в подобных случаях, являются смертным грехом: подставить себя под смертельный удар во время битвы, перестать принимать пищу, забыть, что умеешь плавать, переплывая реку, – все эти маски равны самоубийству, и бог это ясно видит, ибо – вы это знаете, сир, – богу известны самые тайные наши помыслы. Поэтому я отказываюсь умереть ранее срока, назначенного мне господом, но мир утомляет меня, и я уйду от мира.

– Друг мой! – промолвил король.

Шико поднял голову и с любопытством взглянул на молодого человека, такого красивого, смелого, богатого, в голосе которого звучало, однако, глубокое отчаяние.

– Сир, – продолжал граф с непреклонной решимостью, – все, что происходит со мной за последнее время, укрепляет меня в этом желании. Я хочу броситься в объятия бога, который, будучи властителем всех счастливых в этом мире, является также величайшим утешителем всех скорбящих. Соизвольте же, сир, облегчить мне способ как можно скорее принять монашество, ибо, как говорит пророк, сердце мое скорбит смертельно.

Неугомонный насмешник Шико прервал на миг свою беспрерывную жестикуляцию и мимику, внемля благородному голосу этой величавой скорби, говорившей с таким достоинством, с такой искренностью, голосом самым кротким и убеждающим, какой только мог даровать бог человеку молодому и красивому.

Блестящие глаза Шико померкли, встретившись со скорбным взором брата герцога де Жуаеза, все тело его словно расслабло и поникло, как бы заразившись той безнадежностью, которая не расслабила, а просто перерезала каждую фибру тела юного дю Бушажа.

Король тоже почувствовал, что сердце его дрогнуло, когда он услышал эту горестную мольбу.

– Друг мой, я понимаю, ты хочешь стать монахом, но ты еще чувствуешь себя мужчиной и страшишься испытаний.

– Меня страшат не суровые лишения, сир, а то, что испытания эти дают время проявиться нерешительности. Нет, нет, я вовсе не стремлюсь к тому, чтобы испытания, которые мне предстоит выдержать, стали бы мягче, ибо надеюсь, что тело мое подвергнется любым физическим страданиям, а дух любым лишениям нравственного порядка. Но я хочу, чтобы и то и другое не стало предлогом вернуться к прошлому. Я хочу, чтобы преграда, которая должна навсегда отделить меня от мира и которая по церковным правилам должна вырастать медленно, как изгородь из терновника, встала бы передо мной мгновенно, словно вырвавшись из-под земли.

– Бедный мальчик, – сказал король, внимавший речам дю Бушажа, мысленно скандируя, если можно так выразиться, каждое его слово, – бедный мальчик, мне кажется, из него выйдет замечательный проповедник, не правда ли, Шико?

Шико ничего не ответил. Дю Бушаж продолжал:

– Вы понимаете, сир, что борьба начнется прежде всего в моей семье, что самое жестокое сопротивление я встречу среди близких людей. Мой брат кардинал, столь добрый, но в то же время столь приверженный ко всему мирскому, будет выдвигать тысячи причин, чтобы заставить меня изменить решение, и, если не сможет меня разубедить, в чем я уверен, он станет ссылаться на фактические трудности и на Рим, устанавливающий определенные промежутки между различными ступенями послушничества. Вот тут ваше величество всемогущи, вот тут я почувствую всю мощь руки, которую вашему величеству благоугодно простереть над моей головой. Вы спросили, чего я хотел бы, сир, вы обещали исполнить любое мое желание. А желание мое – вы это видели – служить богу: испросите в Риме разрешения освободить меня от послушничества.

Король очнулся от раздумья, встал и, улыбаясь, протянул дю Бушажу руку.

– Я исполню твою просьбу, сын мой, – сказал он. – Ты хочешь принадлежать богу, ты прав, – он лучший повелитель, чем я.

– Нечего сказать, прекрасный комплимент всевышнему! – процедил сквозь зубы Шико.

– Хорошо! Пусть так, – продолжал король, – ты примешь монашество так, как того желаешь, дорогой граф, обещаю тебе это.

– Вы осчастливили меня, ваше величество! – воскликнул дю Бушаж так же радостно, как если бы произвели его в пэры, герцоги или маршалы Франции.

– Честное слово короля и дворянина, – сказал Генрих.

На губах дю Бушажа заиграла восторженная улыбка, он отвесил королю почтительнейший поклон и удалился.

– Вот счастливый юноша, испытывающий подлинное блаженство! – воскликнул Генрих.

– Ну вот! – вскричал Шико. – Тебе-то не приходится ему завидовать, он не более жалок, чем ты, сир.

– Да пойми же, Шико, пойми, он уйдет в монастырь, он отдастся небу.

– А кто, черт побери, мешает тебе сделать то же самое? Он просит льгот у своего брата кардинала. Но я, например, знаю другого кардинала, который предоставит тебе все необходимые льготы. Он в еще лучших отношениях с Римом, чем ты. Ты его не знаешь? Это кардинал де Гиз.

– Шико!

– А если тебя тревожит самый обряд пострижения – выбрить тонзуру дело действительно весьма деликатное, – то самые прелестные ручки в мире, самые лучшие ножницы с улицы Кутеллери, – золотые притом! – снабдят тебя этим символическим украшением.

– Прелестные ручки?

– А неужто тебе придет на ум хулить ручки герцогини де Монпансье, после того как ты неодобрительно говорил о ее плечах? Как ты строг, мой король! Как сурово относишься к прекрасным дамам, твоим подданным!

Король нахмурился и провел по лбу рукой – не менее белой, чем та, о которой шла речь, но заметно дрожавшей.

– Ну, ну, – сказал Шико, – оставим все это, я вижу, что разговор этот тебе неприятен, и обратимся к предметам, касающимся меня лично.

Король сделал жест, выражавший не то равнодушие, не то согласие.

Раскачиваясь в кресле, Шико предусмотрительно оглянулся вокруг.

– Скажи мне, сынок, – начал он вполголоса, – господа де Жуаез отправились во Фландрию просто так?

– Прежде всего, что означают эти твои слова «просто так»?

– А то, что эти два брата, столь приверженные один к удовольствиям, другой – к печали, вряд ли могли покинуть Париж, не наделав шума, один – развлекаясь, другой – стремясь самому себе заморочить голову.

– Ну и что же?

– А то, что ты, близкий их друг, должен знать, как они уцелели?

– Разумеется, знаю.

– В таком случае, Генрике, не слыхал ли ты… – Шико остановился.

– Чего?

– Что они, к примеру сказать, поколотили какую-нибудь важную персону?

– Ничего подобного не слыхал.

– Что они, вломясь в дом с пистолетными выстрелами, похитили какую-нибудь женщину?

– Мне об этом ничего не известно.

– Что они… Случайно что-нибудь подожгли?

– Что именно?

– Откуда мне знать? Что поджигают для развлечения знатные вельможи? Например, жилье какого-нибудь бедняги.

– Да ты рехнулся, Шико. Поджечь дом в моем городе Париже? Кто осмелился бы позволить себе что-либо подобное?

– Ну, знаешь, не очень-то здесь стесняются!

– Шико!

– Словом, они не сделали ничего такого, о чем до тебя дошел бы слушок или от чего до тебя долетел бы дымок?

– Решительно нет.

– Тем лучше… – молвил Шико и вздохнул с облегчением, которого явно не испытывал в течение всего допроса, учиненного им Генриху.

– А знаешь ли ты одну вещь, Шико? – спросил Генрих.

– Нет, не знаю.

– Ты становишься злым.

– Я?

– Да, ты.

– Пребывание в могиле смягчило мой нрав, но в твоем обществе меня тошнит. Omnia letho putrescunt.[96]Смерть всех заставляет гнить (ит.)

– Выходит, что я заплесневел? – сказал король.

– Немного, сынок, немного.

– Вы становитесь несносным, Шико, и я начинаю приписывать вам интриганство и честолюбивые замыслы, что прежде считал несвойственным вашему характеру.

– Честолюбивые замыслы? У меня-то? Генрике, сын мой, ты был только глуповат, а теперь становишься безумным. Это – шаг вперед.

– А я вам говорю, господин Шико, что вы стремитесь отдалить от меня моих лучших слуг, приписывая им намерения, которых у них нет, преступления, о которых они не помышляли. Словом, вы хотите всецело завладеть мною.

– Завладеть тобою! Я-то? – воскликнул Шико. – Чего ради? Избави бог, с тобой слишком много хлопот, bone Deus.[97]Боже мой (ит.) Не говоря уже о том, что тебя чертовски трудно кормить. Нет, нет, ни за какие блага!

– Гм, гм! – пробурчал король.

– Ну-ка, объясни мне, откуда у тебя взялась эта нелепая мысль?

– Сначала вы весьма холодно отнеслись к моим похвалам по адресу вашего старого друга, дона Модеста, которому многим обязаны.

– Я многим обязан дону Модесту? Ладно, ладно, ладно! А затем?

– Затем вы пытались очернить братьев де Жуаезов, например, наипреданнейших моих друзей.

– Насчет последнего не спорю.

– Наконец, выпустили когти против Гизов.

– Ах вот как? Ты даже их полюбил? Видно, сегодня выдался денек, когда ты ко всем благоволишь!

– Нет, я их не люблю. Но поскольку они в настоящее время тише воды, ниже травы, поскольку в настоящий момент они не доставляют мне никаких неприятностей, поскольку я ни на миг не теряю их из вида, поскольку все, что я в них замечаю, – это неизменная холодность мрамора, а я не имею привычки бояться статуй, какой бы у них ни был грозный вид, – постольку я уж предпочитаю те изваяния, лица и позы которых мне знакомы. Видишь ли, Шико, призрак, к которому привыкаешь, становится докучным завсегдатаем. Все эти Гизы с их мрачными взглядами, длинными шпагами принадлежат к тем людям моего королевства, которые причинили мне меньше всего зла. Хочешь, я скажу тебе, на что они похожи?

– Скажи, Генрике, ты мне доставишь удовольствие. Ты ведь сам знаешь, что твои сравнения необычайно метки.

– Так вот, Гизы напоминают тех щук, которых пускают в пруд, чтобы они там гонялись за крупной рыбой и тем самым не давали ей чрезмерно жиреть, но представь себе хоть на миг, что крупная рыба их не боится.

– А почему?

– Зубы у них недостаточно остры, чтобы прокусить чешую крупных рыб.

– Ах, Генрике, дитя мое, как ты остроумен!

– А твой Беарнец мяучит, как кошка, а кусает, как тигр…

– В жизни бы не поверил! – воскликнул Шико. – Валуа расхваливает Гизов! Продолжай, продолжай, сынок, ты на верном пути. Разводись немедленно и женись на госпоже де Монпансье. Уж во всяком случае, если у нее не будет ребенка от тебя, то ты получишь ребенка от нее. Ведь она в свое время была, кажется, влюблена в тебя?

Генрих приосанился.

– Как же, – ответил он, – но я был занят в другом месте – вот причина всех ее угроз. Шико, ты попал в самую точку. У нее против меня чисто женская вражда, и временами это меня раздражает. Но, к счастью, я мужчина и могу только посмеяться надо всем этим.

Генрих, договаривая эти слова, поправлял свой воротник, откинутый на итальянский манер, когда камер-лакей Намбю выкрикнул с порога двери:

– Гонец от господина герцога де Гиза к его величеству!

– Это простой курьер или дворянин? – спросил король.

– Это капитан, сир.

– Пусть войдет, он будет желанным гостем.

Тотчас в комнату вошел капитан кавалерийского полка в походной форме и поклонился, как положено, королю.

Глава 16

Кумовья

Услышав, о ком доложили, Шико сел, по своему обыкновению бесцеремонно повернулся спиной к двери и, полусомкнув веки, погрузился в столь свойственное ему мысленное созерцание. Однако при первых же словах посланца Гизов он вздрогнул и сразу же открыл глаза.

К счастью или к несчастью, король, занятый вновь прибывшим, не обратил внимания на это движение Шико, хотя у того оно всегда таило в себе угрозу.

Посланец находился в десяти шагах от кресла, в которое забился Шико, и, так как профиль Шико едва выдавался над украшениями кресла, глаза его видели всего посланца целиком, а посланец мог видеть лишь один глаз Шико.

– Вы прибыли из Лотарингии? – спросил король у этого посланца, отличавшегося довольно благородной осанкой и довольно воинственной внешностью.

– Никак нет, сир, из Суассона, где господин герцог, безвыездно находящийся там уже в течение месяца, передал мне это письмо, каковое я имею честь положить к стопам вашего величества.

В глазах Шико загорелся огонь. Они следили за малейшим движением посланца, и в то же время уши не теряли ни единого его слова.

Посланец расстегнул серебряные застежки своей куртки из буйволовой кожи и вынул из подбитого шелком кармана у самого сердца не одно письмо, а два, ибо за первым потянулось второе, приклеившееся к нему своей сургучной печатью, так что хотя капитан намеревался вынуть только одно, другое тем не менее тоже вывалилось на ковер.

Взгляд Шико неотрывно следил за этим письмом, когда оно падало, как глаза кошки следят за полетом птички.

Он заметил также, что при этой неожиданности лицо посланца покраснело, он как-то смущенно поднял с полу письмо, в столь же явном смущении передав другое королю.

Но что касается Генриха, то он ничего не увидел. Генрих, образец доверчивости, ни на что не обратил внимания. Он просто вскрыл тот конверт, который ему соблаговолили передать, и стал читать.

Посланец, со своей стороны, увидев, что король весь поглощен чтением, сам углубился в созерцание короля, – казалось, на лице его он старался прочесть все те мысли, которые при чтении письма возникали в голове у Генриха.

– Ах, мэтр Борроме, мэтр Борроме! – прошептал Шико, следя, в свою очередь, за каждым движением верного слуги герцога де Гиза. – Ты, оказывается, капитан, и королю ты передаешь только одно письмо, а их у тебя в кармане два. Погоди, миленький, погоди.

– Отлично, отлично! – заметил король, с явным удовлетворением перечитывая каждую строчку герцогского письма. – Ступайте, капитан, ступайте и скажите господину де Гизу, что я благодарю его за сделанное мне предложение.

– Вашему величеству не благоугодно будет передать мне письменный ответ? – спросил посланец.

– Нет, я увижу герцога через месяц или полтора и, значит, смогу поблагодарить его лично. Можете идти.

Капитан поклонился и вышел из комнаты.

– Ты видишь, Шико, – обратился король к своему приятелю, полагая, что он по-прежнему сидит, забившись поглубже в кресло, – ты сам видишь, господин де Гиз не затевает никаких козней. Этот славный герцог узнал, как обстоят дела в Наварре, он боится, чтобы гугеноты не осмелели и не подняли голову, ибо узнал, что немцы уже намереваются послать помощь королю Наваррскому. И что же он делает? Ну-ка, угадай!

Шико не отвечал. Генрих решил, что он дожидается объяснения.

– Так знай же, что он предлагает мне войско, собранное им в Лотарингии, чтобы обезопасить себя со стороны Фландрии, и предупреждает меня, что через полтора месяца войско это будет в полном моем распоряжении вместе со своим командиром, что ты скажешь на это, Шико?

Но гасконец не произносил ни слова.

– Ну, право же, дорогой мой Шико, – продолжал король, – есть у тебя в характере нелепые черты, например, то, что ты упрям, словно испанский мул, и что если кто-нибудь, на свое горе, докажет тебе твою ошибку, – а это случается нередко, – ты начинаешь дуться. Да, ты дуешься, как оно тебе, болвану, свойственно.

Но Шико даже не дохнул, чтобы опровергнуть это мнение, которое Генрих столь откровенно выразил о своем друге.

Одна вещь раздражала Генриха еще больше, чем какие бы то ни было возражения, – это молчание.

«Кажется, – молвил он про себя, – негодяй имел наглость заснуть».

– Шико! – продолжал он, приближаясь к креслу, – с тобой говорит твой король, что же ты молчишь?

Но Шико и не мог ничего ответить по той причине, что его уже не было на месте, и Генрих нашел кресло пустым.

Глаза его обозрели всю комнату, но гасконца не было не только в кресле – его не оказалось нигде.

Шлем его исчез так же, как он, и вместе с ним.

Короля пробрало нечто вроде суеверной дрожи: порой ему приходило на ум, что Шико – существо сверхъестественное, какое-то воплощение сил демонических, – правда, не зловредных, но все же демонических.

Он позвал Намбю.

У Намбю не было с Генрихом ничего общего. Напротив – это был человек вполне здравомыслящий, как вообще все, кому поручается охранять прихожую королей. Он верил во внезапные явления и исчезновения, ибо много их перевидел, но в явления и исчезновения живых существ, а отнюдь не призраков.

Намбю твердо заверил его величество, что сам видел, как Шико вышел минут за пять до того, как удалился посланец монсеньера герцога де Гиза.

Только он выходил бесшумно и осторожно, как человек, не желающий, чтобы уход его был замечен.

«Дело ясное, – подумал Генрих, зайдя в свою молельню, – Шико рассердился из-за того, что оказался не прав. Боже мой, как мелочны люди! Это относится ко всем, даже к самым умным».

Мэтр Намбю был прав. Шико в своем шлеме и с длинной шпагой прошел через приемные, не наделав шума. Но как он ни был осторожен, шпоры его не могли не зазвенеть, когда он спускался из королевских апартаментов к выходу из Лувра: на этот звон люди оборачивались и отвешивали Шико поклоны, ибо всем известно, какое он занимает при короле положение, и многие кланялись ему ниже, чем стали бы кланяться герцогу Анжуйскому.

Зайдя в сторожку у ворот Лувра, Шико остановился в уголке, словно для того, чтобы поправить шпоры.

Капитан, присланный герцогом де Гизом, как мы уже говорили, вышел минут через пять после Шико, на которого он не обратил никакого внимания. Он спустился по ступенькам и прошел через дворы, весьма гордый и довольный: гордый, ибо в конце концов он имел вид бравого вояки и ему приятно было покрасоваться перед швейцарцами и французскими гвардейцами его христианнейшего величества; довольный, ибо, судя по оказанному ему приему, король не имел никаких подозрений относительно герцога де Гиза. В то самое мгновение, когда он выходил из сторожки и вступал на подъемный мост, его вернул к действительности звон чьих-то шпор, показавшийся ему эхом его собственных.

Он обернулся, думая, что, может быть, король послал кого-нибудь за ним вдогонку, и велико было его изумление, когда под загнутыми концами шлема он узнал благодушное и приветливое лицо своего недоброй памяти знакомца буржуа Робера Брике.

Вспомним, что первое душевное движение обоих этих людей друг к другу отнюдь не было проявлением симпатии.

Борроме открыл рот на полфута в квадрате, как говорит Рабле,[98] Рабле Франсуа (1494–1553)  – известный французский писатель эпохи Возрождения, автор сатирического романа «Гаргантюа и Пантагрюэль». и, полагая, что человек, идущий за ним следом, имеет к нему дело, он задержался, так что Шико пришлось сделать не более двух шагов, чтобы подойти к нему вплотную.

Впрочем, нам уже известно, какие длинные шаги делал Шико.

– Черт побери! – произнес Борроме.

– Черти полосатые! – вскричал Шико.

– Это вы, мой добрый буржуа!

– Это вы, преподобный отец!

– В таком шлеме!

– В такой кожаной куртке!

– Я в восторге, что вас вижу!

– Я счастлив, что мы встретились!

И оба бравых вояки в течение нескольких секунд переглядывались, как два петуха, которые готовы сцепиться, но все еще не могут решиться и, чтобы напугать друг друга, вытягиваются во весь рост.

Борроме первый сменил гнев на ласку.

Лицо его расплылось в улыбке, и, изображая любезность и чистосердечие честного рубаки, он произнес:

– Ей-богу, и хитрая же вы бестия, мэтр Робер Брике!

– Я, преподобный отче? – возразил Шико. – А по какому поводу, скажите пожалуйста, вы меня так называете?

– Да по поводу нашей встречи в монастыре святого Иакова, где вы убеждали меня в том, что являетесь простым буржуа. И то сказать – вы, уж наверно, в десять раз изворотливее и храбрее, чем какой-нибудь судейский или капитан, вместе взятые.

Шико почувствовал, что похвала эта слетает только с уст Борроме и не исходит из глубины его сердца.

– Вот как, – ответил он благодушно, – что же в таком случае сказать о вас, сеньор Борроме?

– Обо мне?

– Да, о вас.

– Но почему же?

– Потому что вы заставили меня принять вас за монаха. Уж вы-то и вправду в десять раз хитрее самого папы. И это, куманек, говорится вам в похвалу, ибо, сознайтесь, что в наши дни папа ловко умеет расстраивать вражьи козни.

– Вы действительно думаете, как говорите? – спросил Борроме.

– Черти полосатые! Да разве я когда-нибудь вру?

– Ну, так по рукам!

И он протянул Шико руку.

– Ах, вы не очень-то дружелюбно обошлись со мной в монастыре, брат капитан, – сказал Шико.

– Я же принял вас за буржуа, а вы сами знаете, мы, военные, всяких буржуа ни во что не ставим.

– Это правда, – рассмеялся Шико, – равно как и монахов. Тем не менее я попал к вам в западню.

– В западню?

– Конечно. Это ваше переодеванье было западней. Бравый капитан, как вы, без всякой причины не променяет кирасу на рясу.

– От собрата военного, – сказал Борроме, – у меня тайн нет. Признаюсь, в монастыре святого Иакова у меня есть кое-какие личные интересы. Но у вас-то?

– У меня тоже. Но – тсс!

– Давайте побеседуем обо всех этих делах, хотите?

– Просто горю желанием, честное слово!

– Вы любите хорошее вино?

– Да, но только хорошее.

– Ну, так вот, я знаю тут в Париже один кабачок, которому, на мой взгляд, равных нет.

– Я тоже знаю один такой, – сказал Шико. – Ваш как называется?

– «Рог изобилия».

– А!.. – слегка вздрогнув, сказал Шико.

– Ну, что с вами такое?

– Ничего.

– Вы имеете что-нибудь против этого кабачка?

– Нет, нет, напротив.

– Вы его знаете?

– Понятия о нем не имею, и меня это крайне удивляет.

– Ну что ж, пошли бы вы туда сейчас, куманек?

– Конечно, сию же минуту.

– Так пойдемте.

– А где это?

– Недалеко от Бурдельских ворот. Хозяин – старый знаток вин, он хорошо понимает разницу между небом такого человека, как вы, и глоткой любого прохожего, которому захотелось выпить.

– Так что, мы сможем там побеседовать на свободе?

– Хоть в погребе, если пожелаем.

– И нам никто не помешает?

– Запрем все двери.

– Ну вот, – сказал Шико, – я вижу, что вы умеете устраиваться и в кабачках вас так же ценят, как в монастырях.

– Вы думаете, что я в сговоре с хозяином?

– Похоже на то.

– Нет, нет, на этот раз вы ошиблись. Мэтр Бономе продает мне вино, когда мне нужно, а я ему плачу, когда могу, вот и все.

– Бономе?[99]Бономе от bon homme – добрый или добродушный человек. – переспросил Шико. – Честное слово, имя у него многообещающее.

– И оно держит свое обещание. Пойдемте, куманек, пойдемте.

«Ого! – подумал Шико, идя следом за лжемонахом. – Тут-то тебе и надо выбрать самую лучшую свою ужимку, друг Шико. Ибо, если Бономе тебя сразу узнает, тебе крышка, и ты просто болван».

Глава 17

«Рог изобилия»

Дорога, по которой Борроме вел Шико, даже не подозревая, что Шико знает ее не хуже его, напоминала нашему гасконцу счастливую пору его юности.

И правда, как часто, ни о чем не думая, легко ступая гибкими ногами, лениво размахивая руками, как часто под лучами зимнего солнца или же летом, прячась в густой тени деревьев, направлялся Шико к этому дому, именуемому «Рог изобилия», куда сейчас вел его какой-то чужой человек!

В те дни от нескольких золотых или даже серебряных монет, звеневших у него в кошельке, Шико ощущал себя более счастливым, чем любой король: он беспечно отдавался блаженному ничегонеделанию, отдавался сколько ему хотелось – ведь у него дома не было ни хозяйки, ни голодных детей у порога, ни подозрительных и ворчливых родителей за окном.

Тогда Шико беззаботно усаживался на деревянной скамье или табуретке кабачка и поджидал Горанфло или, вернее, находил его на месте, едва только начинало тянуть запахом готового кушанья.

Тогда Горанфло оживлялся на глазах, а Шико, неизменно проницательный, наблюдательный, готовый все исследовать, изучал, как постепенно опьянение овладевает его приятелем, глядя эту любопытную натуру сквозь легкие пары благоразумно сдерживаемого возбуждения. И доброе вино, тепло, свобода порождали в нем ощущение, что сама юность, великолепная, победоносная, полная надежд, кружит ему голову.

Теперь, проходя мимо перекрестка Бюсси, Шико приподнялся на цыпочках, стараясь увидеть дом, который он поручил заботам Реми, но улица была извилиста, а задерживаясь, он мог бы навлечь на себя подозрение Борроме, поэтому Шико с легким вздохом последовал за капитаном.

Скоро глазам его предстала широкая улица Сен-Жак, затем монастырь св. Бенедикта и почти напротив монастыря гостиница «Рог изобилия», немного постаревшая, почерневшая, облупившаяся, но по-прежнему осененная снаружи чинарами и каштанами, а внутри заставленная лоснящимися оловянными горшками и блестящими кастрюлями, которые, представляясь пьяницам и обжорам золотыми и серебряными, действительно привлекают настоящее золото и серебро в карман кабатчика по законам внутреннего притяжения, несомненно, установленным самой природой.

Обозрев с порога и подступы к кабачку, и внутреннее его устройство, Шико сгорбился, снизив еще на десять пальцев свой рост, который он и без того постарался уменьшить, едва увидел капитана. К этому он добавил гримасу настоящего сатира, ничего общего не имевшую с его чистосердечной манерой держаться и честным взглядом, и, таким образом, приготовился стать лицом к лицу со старым знакомцем – хозяином его любимого кабачка мэтром Бономе.

Впрочем, Борроме, указывая дорогу, вошел в кабачок первым. Увидев двух людей в касках, мэтр Бономе решил, что вполне достаточно будет, если он узнает только того, кто шел впереди.

Если фасад «Рога изобилия» облупился, то и лицо достойного кабатчика также испытало на себе тяжкое воздействие времени.

Помимо морщин, соответствующих на лицах людей тем бороздам, которые время прокладывает на челе статуй, мэтр Бономе напускал на себя вид человека значительного, благодаря чему всем, кроме военных, к нему было трудно подступиться и от чего лицо его приняло какое-то жесткое выражение.

Но Бономе по-прежнему почитал людей шпаги, это была его слабость, привычка, почерпнутая им в квартале, на который не распространялась бдительность городских властей и который находился под влиянием мирных бенедиктинцев.

И действительно, если в этом славном кабачке затевалась какая-нибудь ссора, то не успевали еще пойти за швейцарцами или стрелками ночной стражи, как в игру уже вступали шпаги, причем так, что проткнуто оказывалось немало камзолов. Подобные злоключения происходили с Бономе раз семь или восемь, обходясь ему по сто ливров. Он и почитал людей шпаги по принципу: страх рождает почтение.

Что до прочих посетителей «Рога изобилия» – школяров, писцов, монахов и торговцев, то с ними Бономе справлялся один. Он уже приобрел некоторую известность за свое умение нахлобучивать оловянное ведерко на голову буянов или нечестных потребителей. За эту решительность в обращении на его стороне всегда оказывались некоторые кабацкие столпы, которых он выбирал среди наиболее сильных молодцов из соседних лавок.

В общем же, его вино, за которым каждый посетитель имел право сам спускаться в погреб, славилось своим качеством и крепостью, его снисходительность к некоторым посетителям, пользовавшимся у него кредитом, была общеизвестна, и благодаря всему этому его не совсем обычные повадки ни у кого не вызывали ропота.

Кое-кто из завсегдатаев приписывал эти повадки тем горестям, которые мэтр Бономе испытал в своей супружеской жизни.

Во всяком случае, именно такие объяснения Борроме счел нужным дать Шико насчет кабатчика, чьим гостеприимством оба они намеревались воспользоваться.

Мизантропия Бономе имела самые печальные последствия для внутреннего убранства и удобств гостиницы. Так как кабатчик, по своему собственному убеждению, был бесконечно выше своих клиентов, он и не старался заботиться об украшении кабака. Поэтому, войдя в залу, Шико сразу же все узнал. Ничто не изменилось, разве что слой сажи на потолке: из серого он стал черным.

В те блаженные времена трактиры еще не дышали едким и вместе с тем приторным табачным запахом, которым пропитаны теперь панели и портьеры залов, запахом, который поглощает и издает все пористое и ноздреватое.

Вследствие этого, несмотря на его почтенную грязь и довольно печальный вид, в зале «Рога изобилия» винные ароматы, глубоко внедрившиеся в каждый атом этого заведения, не заглушались никакими экзотическими запахами. Так что, если позволено будет выразиться подобным образом, каждый настоящий питух прекрасно чувствовал себя в этом храме Бахуса, ибо вдыхал ладан и фимиам, наиболее приятные этому богу.

Шико вошел следом за Борроме, не замеченный или, вернее, совершенно не узнанный хозяином «Рога изобилия».

Он хорошо знал самый темный уголок общего зала. Но когда он намеревался обосноваться там, словно не имея понятия о каком-либо другом месте, Борроме остановил его:

– Стойте, приятель! Вон за той перегородкой имеется уголок, где два человека, не желающих, чтобы их слышали, могут славно побеседовать после или даже во время выпивки.

– Ну что ж, пойдем туда, – согласился Шико.

Борроме сделал хозяину знак, словно спрашивая:

– Куманек, кабинет свободен?

Бономе, в свою очередь, ответил знаком:

– Свободен.

И он повел Шико, делавшего вид, что натыкается на все углы коридора, в укромное помещение, так хорошо известное тем из наших читателей, которые потратили время на прочтение «Графини де Монсоро».

– Ну вот! – сказал Борроме. – Подождите меня здесь, я воспользуюсь привилегией, которую имеют все завсегдатаи этого места, – вы тоже ее получите, когда вас здесь лучше узнают.

– Какой такой привилегией?

– Спуститься самолично в погреб и выбрать вино, которое мы будем пить.

– Ах, вот оно что! – сказал Шико. – Приятная привилегия. Идите!

Борроме вышел.

Шико проследил за ним взглядом. Как только дверь закрылась, он подошел к стене и приподнял картинку, на которой изображалось, как неаккуратные должники убивают Кредит: картинка эта была вставлена в раму черного дерева и висела рядом с другой, где дюжина каких-то бедняков дергала черта за хвост.

За этой картинкой имелась дырка, через которую можно было видеть все, что делалось в большом зале, не будучи увиденным оттуда. Шико хорошо знал эту дырку, ибо сам ее просверлил.

– Ага! – сказал он. – Ты ведешь меня в кабачок, где являешься завсегдатаем, заталкиваешь меня за перегородку, полагая, что там меня никто не увидит и я сам ничего не увижу, а в перегородке этой проделано отверстие, и благодаря ему ни одно твое движение от меня не укроется. Ну, милый мой капитан, не очень-то ты ловок.

И, произнося эти слова с ему одному свойственным великолепным презрением, Шико приложил глаз к отверстию, искусно просверленному в том месте, где дерево было мягче.

Через эту дырку он увидел Борроме: сперва многозначительно приложив палец к губам, тот заговорил с Бономе, который явно выражал согласие на все пожелания своего собеседника, величественно кивая головой.

По движению губ капитана Шико, весьма опытный в подобных делах, угадал, что произнесенная им фраза означала приблизительно следующее:

«Подайте нам вина за перегородку и, если услышите оттуда шум, не заходите».

После чего Борроме взял ночник, который всегда горел на одном из ларей, поднял люк и, пользуясь драгоценнейшей привилегией завсегдатаев кабачка, самолично спустился в погреб.

Тотчас же Шико особым образом постучал в перегородку.

Услышав этот необычный стук, пробудивший какое-то воспоминание, скрытое в самой глубине его сердца, Бономе вздрогнул, поглядел наверх и прислушался.

Шико постучал еще раз, нетерпеливо, как человек, удивленный тем, что ему не вняли сразу.

Бономе устремился за перегородку и увидел Шико, стоящего перед ним с угрожающим видом.

У Бономе вырвался крик: как и все, он считал Шико умершим и решил, что перед ним призрак.

– Что это значит, хозяин, – сказал Шико, – с каких это пор заставляете вы таких людей, как я, звать вас дважды?

– О дорогой господин Шико, – сказал Бономе, – вы ли это или же ваша тень?

– Я ли сам или моя тень, – ответил Шико, – но раз вы меня узнали, хозяин, надеюсь, вы будете делать беспрекословно все, что я скажу?

– О, разумеется, любезный сеньор, приказывайте.

– Какой бы шум ни доносился из этого кабинета, мэтр Бономе, что бы тут ни происходило, я надеюсь, что вы появитесь только на мой зов.

– И это будет мне тем легче, дорогой господин Шико, что то же самое распоряжение услышал я только что от вашего спутника.

– Да, но звать-то будет не он, понимаете, господин Бономе? Звать буду я. А если позовет он, то для вас это должно быть так, как если бы он вовсе не звал, слышите?

– Договорились, господин Шико.

– Хорошо. А теперь удалите под каким-нибудь предлогом всех других посетителей, и чтобы через десять минут мы были бы у вас так же свободны, в таком же уединении, словно пришли к вам для поста и молитвы в день великой пятницы.

– Через десять минут, господин Шико, во всем доме живой души не будет, кроме вашего покорного слуги.

– Ступайте, Бономе, ступайте, я уважаю вас, как и прежде, – величественно произнес Шико.

– О боже мой, боже мой! – сказал Бономе, уходя. – Что же такое произойдет в моем несчастном доме?

Когда он, пятясь назад, удалялся, то увидел Борроме, который поднимался из погреба, нагруженный бутылками.

– Ты слышал? – сказал ему Борроме. – Чтоб через десять минут в заведении твоем не было ни души.

Бономе покорно кивнул своей обычно столь надменно поднятой головой и отправился в кухню, чтобы обдумать, как ему одновременно выполнить оба распоряжения, отданные его грозными клиентами.

Борроме зашел за перегородку и нашел там Шико, сидевшего вытянув ноги и с улыбкой на губах.

Не знаем, что именно предпринял мэтр Бономе, но когда истекла десятая минута, последний школяр переступил порог об руку с последним писцом, приговаривая:

– Ого, ого, у мэтра Бономе пахнет грозой. Надо убираться, а то пойдет град.

Глава 18

Что произошло у мэтра Бономе за перегородкой

Когда капитан зашел за перегородку с корзиной, в которой торчали двенадцать бутылок, Шико встретил его с таким добродушием, с такой широкой улыбкой, что Борроме и впрямь готов был принять его за дурака.

Борроме торопился откупорить бутылки, за которыми он спускался в погреб. Но это были пустяки по сравнению с тем, как торопился Шико.

Приготовления поэтому не заняли много времени. Оба сотрапезника, люди опытные в этом деле, заказали соленой закуски, с похвальной целью все время возбуждать у себя жажду. Закуску подал им Бономе, которому каждый из них еще раз многозначительно подмигнул.

Бономе ответил каждому из них понимающим взглядом. Но если бы кто-нибудь мог разобраться в этих двух взглядах, то усмотрел бы существенную разницу между тем, что был брошен Борроме, и тем, что был устремлен на Шико.

Бономе вышел, и сотрапезники начали пить. Для начала, словно занятие это было слишком важным, чтобы его прерывать, собутыльники опрокинули немало стаканов, не перекинувшись ни единым словом.

Шико был особенно великолепен. Не сказав ничего, кроме «Ей-богу, ну и бургундское!» и «Клянусь душой, что за окорок!», он осушил две бутылки, то есть по одной на каждую фразу.

– Черт побери, – бормотал себе под нос Борроме, – и повезло же мне напасть на такого пьяницу!

После третьей бутылки Шико возвел очи к небу.

– Право же, – сказал он, – мы так увлеклись, что, чего доброго, напьемся допьяна.

– Что поделаешь, колбаса уж больно солена! – ответил Борроме.

– Ну, если вам ничего, – сказал Шико, – будем продолжать, приятель. У меня-то голова крепкая.

И они осушили еще по бутылке.

Вино производило на каждого из собутыльников совершенно противоположное действие: у Шико оно развязывало язык, Борроме делало немым.

– А, – прошептал Шико, – ты, приятель, молчишь, не доверяешь себе.

«А, – подумал Борроме, – ты заболтался, значит, пьянеешь».

– Сколько вам нужно бутылок, куманек? – спросил Борроме.

– Для чего?

– Чтобы развеселиться.

– Четырех достаточно.

– А чтобы разгуляться?

– Ну скажем – шесть.

– А чтобы опьянеть?

– Удвоим число.

«Гасконец! – подумал Борроме. – Лопочет невесть что, а пьет только четвертую».

– Ну, так можно не стесняться, – сказал он, вынимая из корзины пятую бутылку для себя и пятую для Шико.

Но Шико заметил, что из пяти бутылок, выстроившихся справа от Борроме, одни были наполовину пусты, другие на две трети, ни одна не была осушена до конца.

Это укрепило его в мысли, возникшей у него с самого начала, что у капитана на его счет дурные намерения.

Он приподнялся с места, чтобы принять из рук Борроме пятую бутылку, и покачнулся.

– Ну вот, – сказал он, – вы заметили?

– Что?

– Толчок от землетрясения.

– Что вы!

– Да, черти полосатые! Счастье, что гостиница «Рог изобилия» построена прочно, хоть и на шпеньке.

– Как так на шпеньке? – спросил Борроме.

– Ну конечно, она же все время вращается.

– Правильно, – сказал Борроме, осушая свой стакан до последней капли. – Я тоже это ощущал, но не понимал причины.

– Потому что вы не знаете латыни, – сказал Шико, – и не читали трактат «De natura rerum».[100]«О природе вещей» (лат.) . Шико намекает на знаменитую философскую поэму римского поэта Лукреция Кара (95–55 гг, до н, э.) Если бы вы его прочли, то знали бы, что никаких явлений без причины не бывает.

– Послушайте, любезный собрат, – сказал Борроме, – вы ведь капитан, как и я, не правда ли?

– Капитан от кончиков пальцев на ногах до кончиков волос на голове, – ответил Шико.

– Так вот, дорогой мой капитан, раз не бывает явлений без причины, как вы утверждаете, откройте мне причину вашего переодевания.

– Какого такого переодевания?

– Вы же были переодеты, когда пришли к дону Модесту.

– Как же я был переодет?

– Горожанином.

– Ах, и правда ведь!

– Откройте мне это и тем самым начните обучать меня философии.

– Охотно. Только и вы, в свою очередь, скажете мне, – правда? – почему вы были переодеты монахом? Признание за признание.

– Идет! – сказал Борроме.

– Бейте! – сказал Шико, протягивая открытую ладонь капитану, который размашистым движением хлопнул по руке Шико.

– Теперь моя очередь, – сказал тот.

И он ударил своей ладонью рядом с тем местом, где лежала рука Борроме.

– Отлично, – сказал Борроме.

– Вы, значит, хотите знать, почему я был переодет горожанином? – спросил Шико, причем язык его заплетался все больше и больше.

– Да, меня это занимает.

– И вы мне тоже доверитесь?

– Честное слово капитана. К тому же мы ведь договорились.

– Правда, я и забыл. Ну, так нет ничего проще.

– Говорите же.

– Двух слов будет достаточно.

– Слушаю вас.

– Я шпионил для короля.

– Как, шпионили?

– Да.

– Вы, значит, по ремеслу – шпион?

– Нет, я любитель.

– Что же вы разведывали у дона Модеста?

– Все. Я шпионил прежде всего за самим доном Модестом. Потом за братом Борроме, потом за маленьким Жаком, потом за всем вообще монастырем.

– И что же вы выследили, достойный мой друг?

– Я прежде всего обнаружил, что дон Модест – толстый болван.

– Ну, тут особой ловкости не требуется.

– Простите, простите! Его величество Генрих Третий не дурак, а считает дона Модеста светочем церкви и намерен назначить его епископом.

– Пусть себе. Ничего не имею против такого назначения, наоборот: в тот день я здорово повеселюсь. А еще что вы открыли?

– Я обнаружил, что некий брат Борроме не монах, а капитан.

– Вот как, вы это обнаружили?

– С первого взгляда.

– А еще что?

– Я обнаружил, что маленький Жак упражняется с рапирой, пока ему не пришло время орудовать шпагой, и на мишени, пока не настал час проткнуть человека.

– А, ты и это обнаружил! – произнес Борроме, нахмурившись, – Ну, дальше, что ты еще открыл?

– Дай-ка мне выпить, а то я ничего больше не припоминаю.

– Заметь, что ты приступаешь к шестой бутылке! – рассмеялся Борроме.

– Ну что ж, и пьянею, – ответил Шико, – спорить не стану. Разве мы здесь для того, чтобы философствовать?

– Мы здесь, чтобы пить.

– Так выпьем же!

И Шико наполнил свой стакан.

– Ну что, – спросил Борроме, чокнувшись с Шико, – припомнил?

– Что именно?

– Что ты еще увидел в монастыре?

– Черт побери, конечно!

– Что же ты там увидел?

– Я увидел монахов, которые были больше солдаты, чем духовные, и подчинялись не столько дону Модесту, сколько тебе. Вот что я увидел.

– Вот как? Но это, наверное, не все?

– Нет, но наливай же мне, наливай, наливай, а то я все опять забуду.

И так как бутылка Шико была пуста, он протянул свой стакан Борроме, который налил ему из своей.

Шико осушил стакан единым духом.

– Что ж, припоминаем? – спросил Борроме.

– Припоминаем ли?.. Еще бы!

– Что ты еще увидел?

– Я увидел целый заговор.

– Заговор? – бледнея, переспросил Борроме.

– Да, заговор, – ответил Шико.

– Против кого?

– Против короля.

– С какой целью?

– Похитить его.

– Когда же?

– Когда он будет возвращаться из Венсена.

– Черт побери!

– Что ты сказал?

– Ничего. А вы это видели?

– Видел.

– И предупредили короля?

– А как же? Для того я и явился в монастырь!

– Значит, из-за вас дело это сорвалось?

– Из-за меня.

– Проклятье! – процедил сквозь зубы Борроме.

– Вы сказали?

– Что у вас зоркие глаза, приятель.

– Ну, что там! – заплетающимся языком ответил Шико. – Дайте-ка мне одну из ваших бутылок, и вы удивитесь, когда я вам скажу, что я видел.

Борроме поспешно удовлетворил желание Шико.

– Давайте же, – сказал он, – удивляйте меня.

– Прежде всего, я видел раненого господина де Майена.

– Эко дело!

– Пустяки, конечно: он попался мне на пути. Потом я видел взятие Кагора.

– Как взятие Кагора? Вы, значит, прибыли из Кагора?

– Конечно. Ах, капитан, замечательное было, по правде сказать, зрелище, такому храбрецу, как вы, оно пришлось бы по сердцу.

– Не сомневаюсь. Вы, значит, были подле короля Наваррского?

– Совсем рядышком, друг мой, как сейчас с вами.

– И вы с ним расстались?

– Чтобы сообщить эту новость королю Франции.

– И вы вышли из Лувра?

– За четверть часа до вас.

– В таком случае, раз мы с того момента не расставались, я не стану спрашивать, что вы видели после нашей встречи в Лувре.

– Напротив, спрашивайте, спрашивайте, ибо, честное слово, это как раз самое любопытное.

– Говорите же.

– Говорите, говорите! – сказал Шико. – Черти полосатые! Легко вам говорить: говорите!

– Постарайтесь-ка.

– Еще стаканчик, чтобы язык развязался… Полнее, отлично. Так вот, я видел, приятель, что, вынимая из кармана письмо его светлости, герцога де Гиза, ты выронил еще другое.

– Другое! – вскричал Борроме, вскакивая с места.

– Да, – сказал Шико, – оно у тебя тут.

И, взмахнув два-три раза в воздухе рукой, дрожащей от опьянения, он ткнул концом пальца в кожаную куртку Борроме, как раз туда, где находилось письмо.

Борроме вздрогнул, словно палец Шико был куском раскаленного железа и это раскаленное железо прикоснулось не к куртке, а прямо к телу.

– Ого, – сказал он, – недостает лишь одного.

– К чему это недостает?

– Ко всему, что вы видели.

– Чего недостает?

– Чтобы вы знали, кому это письмо адресовано.

– Подумаешь! – произнес Шико, кладя руки на стол. – Оно адресовано госпоже герцогине де Монпансье.

– Боже мой! – вскричал Борроме. – Надеюсь, вы ничего не сказали об этом королю?

– Ни слова, но обязательно скажу.

– Когда же?

– После того как посплю немного, – ответил Шико. И он опустил голову на руки, которые только что положил на стол.

– А, так вы знаете, что у меня есть письмо к герцогине? – спросил капитан прерывающимся от волнения голосом.

– Знаю, – проворковал Шико, – отлично знаю.

– И если бы вы могли стоять на ногах, вы отправились бы в Лувр?

– Отправился бы в Лувр.

– И выдали бы меня?

– И выдал бы вас.

– Так что это не шутка?

– Что?

– Что, как только вы проспитесь…

– Ну?..

– Король все узнает?

– Но, любезный друг мой, – продолжал Шико, приподнимая голову и глядя на Борроме с томно-ленивым выражением, – поймите же: вы заговорщик, я – шпион. Я получаю вознаграждение за каждый раскрытый мною заговор. Вы устраиваете заговор, я вас выдаю. Каждый из нас выполняет свою работу – вот и все. Доброй ночи, капитан.

Говоря это, Шико не только занял свою первоначальную позицию, но вдобавок еще устроился на табурете и на столе таким образом, что лицо его закрыли ладони, а затылок защищен был каской, и открытой оставалась только спина.

Но зато спина эта, освобожденная от кирасы, положенной рядом на стул, даже как-то закруглялась, словно подставлялась под удар.

– А, – произнес Борроме, устремляя на своего собутыльника горящий взгляд, – а, ты хочешь выдать меня, приятель!

– Как только проснусь, друг любезный, это дело решенное, – сказал Шико.

– Но посмотрим еще, проснешься ли ты? – вскричал Борроме.

И с этими словами он нанес яростный удар кинжалом в спину собутыльника, рассчитывая пронзить его насквозь и пригвоздить к столу.

Но Борроме рассчитывал, не зная о кольчуге, которую Шико позаимствовал в оружейной дона Модеста. Кинжал его разлетелся на куски, словно стеклянный, от соприкосновения с этой славной кольчугой, которая, таким образом, вторично спасла Шико жизнь.

Вдобавок, не успел еще убийца опомниться, как правая рука Шико, распрямившись, словно пружина, описала полукруг и нанесла прямо в лицо Борроме удар кулаком, весящим фунтов пятьсот, от чего Борроме, окровавленный, в синяках, откатился к стене.

В одну секунду он, однако, очутился на ногах и сразу же схватился за шпагу.

Этих двух секунд для Шико было достаточно, чтобы вскочить с места и тоже выхватить оружие из ножен.

Винные пары рассеялись точно по волшебству. Шико стоял, слегка опираясь на левую ногу, взгляд его был устремлен на врага, рука крепко сжимала эфес, готовая дать отпор.

Стол, на котором валялись пустые бутылки, разделял, словно поле битвы, обоих противников, служа каждому из них заслоном.

Но, завидев кровь, текущую из его носа по лицу и капавшую на пол, Борроме разъярился: он забыл о всякой осторожности и устремился на врага, сблизившись с ним настолько, насколько позволял разделявший их стол.

– Дважды болван, – сказал Шико, – видишь теперь, что на самом деле пьян ты, а не я: ведь с того конца стола ты до меня дотянуться не можешь, моя же рука на шесть дюймов длиннее твоей руки, а шпага на шесть дюймов длиннее твоей шпаги. Вот тебе доказательство!

И Шико, даже не сделав выпада, вытянул с быстротою молнии руку и уколол Борроме острием шпаги в середину лба. У Борроме вырвался крик не столько боли, сколько ярости. Отличаясь, во всяком случае, безрассудной храбростью, он стал нападать с удвоенным пылом.

Шико по ту сторону стола взял стул и спокойно уселся.

– Бог ты мой, и болваны же эти солдаты! – сказал он, пожимая плечами. – Им кажется, что они умеют владеть шпагой, а любой буржуа, если захочет, может раздавить их, как муху. Ну вот, теперь он намеревается выколоть мне глаза. Ах, ты вскочил на стол, – только этого не хватало! Да поберегись ты, осел этакий, нет ничего страшнее ударов снизу вверх; захоти я, и мне ничего не стоит нацепить тебя на шпагу, словно птенчика.

И он уколол его в живот, как только что уколол в лоб.

Борроме зарычал от бешенства и соскочил со стола.

– Вот и отлично! – заметил Шико. – Теперь мы стоим на одном уровне и можем разговаривать, фехтуя. Ах, капитан, капитан, вы, значит, иногда, от нечего делать между двумя заговорами, занимаетесь также ремеслом убийцы?

– Я совершаю во имя своего дела то же, что вы – ради своего, – сказал Борроме, возвращаясь к самым существенным вопросам, поневоле испуганный мрачным огнем, которым вспыхнули глаза Шико.

– Вот это правильно, – сказал Шико, – и все же, друг мой, я с радостью убеждаюсь, что стою побольше, чем вы. А это неплохо!

Борроме удалось нанести Шико удар, которым он слегка коснулся его груди.

– Неплохо, но этот прием мне известен: вы показывали его малютке Жаку. Так, значит, я сказал, что стою побольше вас, приятель, ибо не я начал схватку, как мне этого ни хотелось. Более того, я дал вам возможность осуществить ваш замысел, подставив свою спину, и даже сейчас я только отражаю удары: дело в том, что у меня есть для вас одно предложение.

– Не нужно! – вскричал Борроме, выведенный из себя спокойствием Шико. – Не нужно!

И он нанес удар, которым гасконец был бы пронзен насквозь, если бы длинные ноги Шико не сделали шага, благодаря которому он очутился вне досягаемости для своего противника.

– Все же я выскажу тебе мои условия, чтобы мне не пришлось потом себя в чем-то упрекать.

– Молчи! – сказал Борроме. – Все это бесполезно, молчи!

– Послушай же, совесть моя этого требует. Я вовсе не жажду твоей крови, понимаешь? Если уж придется убивать, так в самом крайнем случае.

– Да убей же меня, убей, если сможешь! – крикнул разъяренный Борроме.

– Нет, не хочу. Мне уже случилось раз в жизни убить другого забияку, вроде тебя, даже, вернее, получше тебя. Черт побери! Ты его знаешь, он тоже был сторонником дома Гизов, адвокат один!

– А, Никола Давид! – пробормотал Борроме; услышав, что Шико одолел такого противника, он испугался и перешел к обороне.

– Он самый.

– Ах, так это ты убил его?

– Ну да, бог ты мой, да, славненьким ударом, который я и тебе покажу, если ты не пойдешь на мои условия.

– Что же это за условия? Выкладывай.

– Ты перейдешь на службу королю, но в то же время останешься на службе у Гизов.

– То есть стану шпионом, как ты?

– Нет, между нами будет разница: мне не платят, а тебе станут платить. Для начала ты покажешь мне письмо монсеньера герцога де Гиза к госпоже герцогине де Монпансье. Ты дашь мне снять с него копию, и я оставлю тебя в покое до ближайшего случая. Ну как? Правда, ведь я мил и покладист?

– Получай, – сказал Борроме, – вот мой ответ.

Ответом этим был удар, которым Борроме стремительно оттолкнул в сторону острие шпаги Шико, так что его собственная шпага оцарапала тому плечо.

– Что же делать, – сказал Шико, – вижу, придется мне таки показать тебе удар, сваливший Никола Давида; удар этот – простой и красивый.

И Шико, дотоле только отражавший удары, сделал шаг вперед и перешел к нападению.

– Вот мой удар, – сказал Шико. – Я делаю ложный выпад на нижний кварт.

И он нанес удар. Борроме отразил его, подавшись назад. Но дальше отступать было некуда – он оказался припертым к стене.

– Хорошо! Я так и думал – ты отражаешь круговым взмахом. Напрасно – кисть руки у меня сильнее твоей. Итак, я плотнее сжимаю шпагу, перехожу снова на верхний терц, вырываюсь вперед, и ты задет или, вернее, ты мертв.

И действительно, за словами Шико последовал удар. Сказать точнее – они сопровождались ударами. Тонкая рапира вонзилась, словно игла, в грудь Борроме между двумя ребрами и с каким-то глухим звуком вошла в сосновую перегородку.

Борроме раскинул руки и выронил шпагу. Глаза его расширились и налились кровью, рот раскрылся, на губах появилась розовая пена, голова склонилась на плечо со вздохом, похожим на хрип. Затем ноги его перестали поддерживать тело, оно упало вперед, и рана, сделанная шпагой Шико, увеличилась, но шпага так и не отделилась от перегородки, удерживаемая дьявольской рукой Шико, продолжавшей сжимать рукоятку. Злосчастный Борроме, словно огромная бабочка, оставался пригвожденным к стене, о которую судорожно бились его ноги.

Шико, невозмутимый, хладнокровный, как всегда в решительные минуты и в особенности тогда, когда в глубине души он ощущал уверенность, что сделал все, что требовала от него совесть, Шико выпустил из рук шпагу, которая продолжала горизонтально торчать в стене, отстегнул пояс капитана, пошарил у него в кармане, извлек письмо и прочитал адрес:

ГЕРЦОГИНЕ ДЕ МОНПАНСЬЕ.

Между тем из раны тонкими, пузырящимися струйками вытекала кровь, а лицо раненого искажено было мукой агонии.

– Я умираю, умираю, – прошептал он, – господи боже мой, смилуйся надо мною!

Эта последняя мольба о божественном милосердии, вырвавшаяся из уст человека, который, несомненно, подумал о нем лишь в эти последнее мгновения, тронула Шико.

– Будем же милосердны, – сказал он, – раз этот человек должен умереть, пусть он умрет, как можно меньше страдая.

Подойдя к перегородке, он с усилием вырвал из стены шпагу и, поддерживая тело Борроме, не дал ему грузно упасть наземь.

Но эта предосторожность оказалась ненужной; стремительная ледяная судорога смерти уже парализовала все конечности побежденного: ноги его подкосились, он выскользнул из рук Шико и тяжко свалился на пол.

От этого удара из раны хлынула черная струя крови, унося остаток жизни, еще теплившийся в теле Борроме.

Тогда Шико открыл дверь и позвал Бономе.

Ему не пришлось звать дважды. Кабатчик подслушивал у двери, до него донеслись и шум отодвигаемого стола, опрокинутых скамей, и звон клинков, и, наконец, стук от падения грузного тела. Зная по опыту, а в особенности после секретного разговора с Шико, каковы по характеру люди военные вообще, а Шико в частности, достойный господин Бономе отлично угадал все, что произошло. Не знал он только одного – кто из противников пал.

К чести мэтра Бономе надо сказать, что лицо его осветилось искренней радостью, когда он услышал голос Шико и увидел, что дверь ему открывает гасконец.

Шико, от которого ничего не ускользало, заметил это выражение, и им овладело благодарное чувство к трактирщику.

Бономе, дрожа от страха, зашел в отгороженное помещение.

– Ах, господи Иисусе! – вскричал он, видя плавающее в крови тело капитана.

– Да, что поделаешь, бедный мой Бономе, вот так обстоит дело; дорогому капитану, видимо, очень худо.

– О, добрый господин Шико, добрый господин Шико! – вскричал Бономе, едва не лишаясь чувств.

– Ну, что такое? – спросил Шико.

– Как плохо с вашей стороны, что для этого дела вы избрали мое заведение! Такой был представительный капитан!

– Разве ты предпочел бы, чтобы Борроме стоял тут, а Шико лежал на земле?

– Нет, конечно, нет! – вскричал хозяин с глубочайшей искренностью в голосе.

– Ну, так именно это должно было случиться, если бы провидение не совершило чуда.

– Что вы говорите?

– Честное слово Шико! Посмотри-ка на мою спину, – она у меня что-то сильно болит, любезный друг.

И Шико склонился перед мэтром Бономе, чтобы плечи его оказались на уровне глаз кабатчика.

Куртка между лопатками была продырявлена, и в прорехе алело круглое пятно крови размером с серебряный экю.

– Кровь! – вскричал Бономе. – Кровь! Вы ранены!

– Подожди, подожди.

И Шико снял куртку, а затем рубаху.

– Теперь погляди!

– Ах, там у вас кольчуга, какое счастье, дорогой господин Шико, – так, значит, негодяй хотел вас убить?

– Не сам же я, господи ты боже мой, развлекался, нанося себе удар кинжалом между лопатками! Что ты там видишь?

– Одно звено кольчуги пробито.

– Он добросовестно поработал, наш дорогой капитан. Кровь есть?

– Да, под кольчугой много крови.

– Давай-ка снимем кольчугу.

Шико снял кольчугу, и обнажилось его туловище, состоявшее, видимо, только из костей, мышц, натянутых на кости, и кожи, натянутой на мышцы.

– Ах, господин Шико, там пятно величиной с тарелку.

– Да, ты прав, тут кровоподтек, подкожное кровоизлияние, как говорят врачи. Возьми-ка чистую белую тряпочку, смешай в стакане равное количество чистого оливкового масла, винного осадка и промой это место, приятель, промой.

– Но труп, дорогой господин Шико, труп, что мне с ним делать?

– Это тебя не касается.

– Как так не касается?

– А вот как. Дай мне чернил, перо и бумагу.

– Сию минуту, дорогой господин Шико.

И Бономе выбежал из-за перегородки.

За это время Шико, видимо, не желавший терять ни одного мгновения, разогрел на лампе кончик тонкого ножика и разрезал посередине сургучную печать на конверте.

После чего он вынул из конверта письмо и прочитал его, проявляя все признаки живейшего удовлетворения.

Когда он заканчивал чтение, вошел мэтр Бономе с маслом, вином, пером и бумагой.

Шико расположил перо, бумагу и чернила на столе, подсел к нему, а спину свою с флегматичной стойкостью подставил Бономе.

Бономе понял, что это означает, и начал оттирать кровь.

Что касается Шико, то он, словно ему не раздражали болезненную рану, а приятно щекотали спину, переписывал письмо герцога де Гиза к сестре, сопровождая каждое слово своими замечаниями.

Письмо это гласило:

«Дорогая сестра. Антверпенская экспедиция удалась для всех, кроме нас. Вам станут говорить, что герцог Анжуйский умер. Не верьте этому, он жив.

Жив, понимаете? В этом вся суть дела.

Одно это слово – целая династия, оно отделяет Лотарингский дом от французского престола вернее, чем самая глубокая пропасть.

Однако пусть это вас не слишком тревожит. Я обнаружил, что два человеческих существа, которых полагал усопшими, еще живы, а жизнь этих двух существ может привести к смерти принца. Поэтому думайте только о Париже. Через шесть недель для Лиги наступит время действовать. Пусть же наши лигисты знают, что час близок, и будут наготове.

Войско собрано. Мы можем рассчитывать на двенадцать тысяч человек верных и отлично снаряженных. Эту армию я приведу во Францию под предлогом защиты от немецких гугенотов, пришедших на помощь Генриху Наваррскому. Побью гугенотов и, вступив во Францию в качестве друга, буду действовать, как хозяин».

– Эге! – произнес Шико.

– Вам больно, сударь? – произнес Бономе, перестав растирать спину Шико.

– Да, друг любезный.

– Стану тереть полегче, будьте покойны.

Шико продолжал чтение.

«Р. S. Полностью одобряю ваш план относительно Сорока пяти. Позвольте только сказать вам, милая сестрица, что вы окажете этим головорезам больше чести, чем они заслуживают…»

– Черт побери! – прошептал Шико. – Это уже темновато.

И он перечитал:

«Полностью одобряю ваш план относительно Сорока пяти…»

«Какой такой план?» – подумал Шико.

И он продолжал:

«Р. S. Полностью одобряю ваш план относительно Сорока пяти. Позвольте только сказать вам, милая сестрица, что вы окажете этим головорезам больше чести, чем они заслуживают».

«Какой именно чести?»

И он повторил:

«Чем они заслуживают».

«Ваш любящий брат Генрих де Гиз».

– Ладно, – сказал Шико, – все ясно, кроме постскриптума. Что ж, обратим на него особое внимание.

– Дорогой господин Шико, – решился наконец сказать Бономе, видя, что Шико перестал писать, хотя, может быть, еще размышлял о прочитанном, – дорогой господин Шико, вы еще не сказали мне, как я должен поступить с этим трупом.

– Дело очень простое.

– Для вас, как человека, крайне изобретательного, наверно, простое, но для меня?

– Ну, представь себе, например, что этот бедняга капитан затеял на улице ссору с швейцарцами или рейтарами и его принесли к тебе раненным. Ты ведь не отказался бы его принять?

– Нет, конечно. Разве что вы бы запретили мне это, дорогой господин Шико.

– Предположим, что, лежа тут, в уголке, он, несмотря на весь твой уход за ним, перешел все же в лучший мир, так сказать – у тебя на руках. Это было бы несчастье, вот и все, правда?

– Разумеется.

– Вместо того чтобы заслужить упреки, ты заслужил бы похвалы за свою человечность. Предположим еще, что, умирая, бедняга капитан произнес столь хорошо известное тебе имя настоятеля обители святого Иакова у Сент-Антуанских ворот?

– Дона Модеста Горанфло? – с удивлением вскричал Бономе.

– Да, дона Модеста Горанфло. Ну вот: ты предупреждаешь дона Модеста, тот поспешно является к тебе, и так как в одном из карманов убитого находят его кошелек, – понимаешь? – важно, чтобы нашли его кошелек, предупреждаю тебя об этом, и так как в одном из карманов убитого находят его кошелек, а в другом вот это письмо, никому не приходит на ум никаких подозрений.

– Понимаю, дорогой господин Шико.

– Более того, вместо наказания ты получишь награду.

– Вы великий человек, дорогой господин Шико. Бегу сейчас в монастырь.

– Да подожди ты, черт возьми. Я же сказал – кошелек и письмо.

– Ах да, письмо, оно у вас?

– Вот именно.

– Не надо говорить, что оно было кем-то прочитано и переписано.

– Ясное дело: награду ты получишь как раз за то, что письмо нетронутым дойдет по назначению.

– Значит, в нем содержится какая-то тайна?

– В такое время, как наше, тайны содержатся во всем решительно, дорогой мой Бономе.

И, произнеся это изречение, Шико завязал шелковые шнурки под сургучной печатью тем же способом, каким он их развязал, затем соединил обе половинки печати так искусно, что даже самый опытный глаз не заметил бы ни малейшего повреждения. После этого он снова сунул письмо в карман убитого, велел приложить к своей ране в качестве примочки чистую тряпочку, пропитанную маслом, смешанным с винным осадком, натянул прямо на тело защитную кольчугу, на кольчугу свою рубашку, поднял шпагу, вытер ее, вложил в ножны и направился к выходу.

Потом он возвратился и сказал:

– Ну а если басня, которую я придумал, не кажется тебе убедительной, ты можешь обвинить капитана в том, что он сам пронзил себя шпагой.

– В самоубийстве?

– Конечно. Это же ни на кого не бросит тени.

– Но тогда несчастного не похоронят в освященной земле.

– Вот еще! – сказал Шико. – Для него это так важно?

– Думаю, что важно.

– Тогда делай так, как если бы ты был на его месте, любезный Бономе. Прощай.

Подойдя уже к дверям, он еще раз возвратился.

– Кстати, раз он умер, я расплачусь.

И Шико бросил на стол три золотых экю.

Затем он приложил указательный палец к губам в знак молчания и вышел.

Глава 19

Муж и любовник

С глубоким волнением увидел снова Шико тихую и пустынную улицу Августинцев, угол, который образовали у подхода к его дому другие дома, наконец, и сам этот милый его сердцу дом, со своей треугольной крышей, источенным деревом балкона и водосточными трубами в виде фантастических звериных морд.

Он так боялся найти на месте своего дома пустырь, так опасался увидеть улицу закопченной дымом пожара, что и улица и дом показались ему чудом чистоты, изящества и великолепия.

В углублении камня, служившего основанием одной из колонок, поддерживающих балкон, Шико спрятал ключи от своего дома. В те времена любой ключ от сундука или шкафа по весу и величине мог поспорить с самыми толстыми ключами от ворот наших современных домов; соответственно и ключи от домов, согласно естественной пропорции, подобны были ключам от современных городов.

Поэтому Шико учел, как трудно будет хранить в кармане этот благодатный ключ, и принял решение спрятать его так, как мы уже говорили.

Надо признать, что, просовывая пальцы в углубление камня, Шико ощущал некоторый трепет. Зато, почувствовав холод железа, он проникся блаженной, ни с чем не сравнимой радостью.

Так же обстояло дело с обстановкой в первой комнате, с дощечкой, прибитой к балке, и, наконец, с тысячью экю, дремавшими в дубовом тайничке.

Шико отнюдь не был скупцом, – совсем напротив, нередко он даже швырял полными горстями золото, жертвуя, таким образом, жизненными благами ради торжества идеи, согласно убеждениям, свойственным всем сколько-нибудь достойным людям. Но в тех случаях, когда идея временно теряла власть над плотью, то есть когда не было необходимости отдавать деньги, приносить жертвы – словом, когда в сердце Шико могли на некоторое время возобладать чувственные побуждения и душа разрешала плоти жить и наслаждаться, – золото, этот изначальный, неизменный, вечный источник плотских радостей, вновь обретало ценность в глазах нашего философа, и никто лучше его не сознавал, на какое количество частиц, способных дать человеку наслаждение, разделяется то почтенное целое, которое именуется одним экю.

– Черти полосатые! – бормотал Шико, сидя на корточках посреди комнаты и созерцая свое сокровище, – черти полосатые, у меня тут замечательный сосед, достойнейший молодой человек, он сумел сохранить мои деньги от воров и сам их не тронул. Поистине, такому поведению в наши дни просто цены нет. Черт побери, я должен принести этому благородному человеку благодарность и сегодня же вечером это сделаю.

С этими словами Шико снова закрыл дощечкой углубление в балке, положил на место плиту, подошел к окну и посмотрел на дом, стоявший напротив.

Дом казался по-прежнему серым и мрачным, ибо такой вид естественно принимает в нашем воображении любое здание, если мы знаем, какие мрак и печаль оно в себе скрывает.

«Сейчас еще не время для сна, – подумал Шико, – к тому же люди эти, я уверен, не очень-то привержены ко сну. Посмотрим».

Он вышел из своего дома и, состроив самую любезную и веселую мину, постучался в дверь дома напротив.

Ему послышался скрип деревянных ступеней лестницы, чей-то быстрый шаг, но дверь не открывалась, и он счел возможным постучать еще раз.

При этом повторном стуке дверь открылась, и в темном пролете показался какой-то человек.

– Спасибо и добрый вечер, – сказал Шико, протягивая руку. – Я только что возвратился и пришел поблагодарить вас, дорогой сосед.

– Что такое? – спросил голос, в котором слышалось разочарование и который чем-то поразил Шико.

В то же самое время человек, отворивший дверь, сделал шаг назад.

– Э, да я ошибся, – сказал Шико, – когда я уезжал, моим соседом не были вы, а однако же, прости господи, я вас знаю.

– И я тоже, – сказал молодой человек.

– Вы господин виконт Эрнотон де Карменж?

– А вы, вы – Тень?

– Совершенно верно, сейчас точно с неба сошел.

– А что вам угодно, сударь? – спросил молодой человек с некоторым раздражением.

– Простите, я вам не помешал, милостивый государь?

– Нет, но разрешите все же спросить вас, чем я могу вам служить?

– Ничем, я хотел поговорить с хозяином дома.

– Пожалуйста, говорите.

– Как так?

– Ну да. Хозяин ведь я.

– Вы? С каких это пор, скажите пожалуйста!

– Да уже три дня.

– Значит, дом продавался?

– Видимо, раз я его купил.

– А прежний владелец?

– Выехал, как вы сами видите.

– Где он?

– Не знаю.

– Послушайте, давайте договоримся, – сказал Шико.

– Охотно, – ответил Эрнотон с явной досадой, – только поскорее.

– Бывший владелец был человеком лет двадцати пяти – тридцати, хотя на вид ему можно было дать все сорок?

– Нет. Это был человек лет шестидесяти пяти или шестидесяти шести, и ему вполне можно было дать этот возраст.

– Лысый?

– Нет, наоборот, с целой копной седых волос.

– На левой половине лица у него огромный шрам, на правда ли?

– Шрама я не видел, а морщин было очень много.

– Ничего не понимаю, – сказал Шико.

– Хорошо, – продолжал Эрнотон после краткой паузы, – что вам нужно было от этого человека, любезный господин Тень?

Шико уже собирался рассказать о своем деле, но тут загадочное изумление Эрнотона напомнило ему одну пословицу, любезную сердцу людей, привыкших держать язык за зубами.

– Я хотел нанести ему небольшой визит, как это полагается между соседями, – сказал он, – вот и все.

Таким образом, Шико и не лгал, и ничего не говорил.

– Милостивый государь, – сказал Эрнотон учтиво, но вместе с тем уже несколько прикрывая свою дверь, – милостивый государь, мне очень жаль, что я не в состоянии дать вам более точных сведений.

– Благодарю вас, сударь, я разузнаю в другом месте.

– Но, – продолжал Эрнотон, все плотнее прикрывая дверь, – я все же очень рад случаю возобновить с вами знакомство.

– Ты внутренне посылаешь меня к черту, ведь правда? – пробормотал Шико, отвечая поклоном на поклон.

Однако, произнеся себе под нос эти слова, Шико, занятый своими мыслями, забыл об уходе. Просунув голову между дверью и наличником, Эрнотон сказал ему:

– Прощайте же, сударь!

– Еще одну минутку, господин де Карменж, – сказал Шико.

– Сударь, мне очень жаль, – ответил Эрнотон, – но я очень тороплюсь. В эту самую дверь кое-кто должен вскоре постучаться, и это лицо будет очень негодовать, если я приму его, не постаравшись, чтобы встреча наша обошлась без свидетелей.

– Достаточно, сударь, мне все понятно, – сказал Шико. – Простите, что я вам докучал, я удаляюсь.

– Прощайте, дорогой господин Тень.

– Прощайте, достойнейший господин Эрнотон.

Шико отступил на шаг назад, и тотчас же дверь перед самым его носом закрылась.

Он послушал, не дожидается ли недоверчивый молодой человек его ухода, но до него донеслись шаги Эрнотона вверх по лестнице. Шико мог спокойно возвратиться к себе, где он и заперся, твердо решив не нарушать привычек нового соседа, но, по своей собственной привычке, не слишком терять его из виду.

Действительно, Шико был не такой человек, чтобы пренебречь каким-либо фактом, имеющим, на его взгляд, хоть малейшее значение, не ощупав, не перевернув этого факта туда и сюда, не произведя с дотошностью знатока рассечения и обследования. Было ли то достоинством или недостатком натуры Шико, но, помимо воли его, все запечатлевавшееся в его мозгу как бы напрашивалось на анализ своими наиболее выступающими гранями, так что у несчастного Шико все мозговые извилины постоянно задевались, подвергались непрерывному раздражению, от них каждый раз требовалась новая работа.

Шико, дотоле озабоченный одной фразой из письма герцога де Гиза: «Полностью одобряю ваш план относительно Сорока пяти», – на время перестал о ней думать, решив заняться ею несколько позже. Теперь же он был весь поглощен новой заботой, вытеснившей прежнюю.

Шико рассуждал, что появление Эрнотона в качестве полноправного хозяина в этом таинственном доме, чьи обитатели внезапно исчезли, – вещь необычайно странная.

Тем более что к этим первоначальным обитателям могла, по его мнению, относиться одна фраза из письма герцога де Гиза, касавшаяся герцога Анжуйского.

Эта случайность казалась достойной внимания, Шико привык верить в знаменательные случайности.

Порою, в соответствующей беседе, он даже развивал весьма остроумные теории на этот счет. Основой этих теорий была одна мысль, на наш взгляд, стоящая любой другой.

Вот в чем она состояла.

Случайность – это, так сказать, резерв господа бога. Всемогущий вводит в действие свой резерв лишь в очень важных обстоятельствах, в особенности теперь, когда он убедился, что люди стали достаточно проницательны и умеют взвешивать и предвидеть возможный оборот событий, наблюдая природу и закономерное устройство ее элементов.

Между тем господь бог любит или должен любить расстраивать замыслы существ, обуянных гордыней: некогда он покарал их за гордыню потопом, а в будущем покарает всемирным пожаром.

Итак, господь бог, говорим мы или, вернее, говорит Шико, любит расстраивать замыслы гордецов при помощи явлений им неизвестных, вмешательств которых они предвидеть не в состоянии.

Легко видеть, что теория эта подкрепляется весьма убедительной аргументацией и может дать пищу для блестящих философских трудов. Но, без сомнения, читатель, которому, как и Шико, не терпится узнать, что делает в этом доме Карменж, будет благодарен нам, если мы прервем нить этих рассуждений.

Итак, Шико рассудил, что появление Эрнотона в доме, где он видел Реми, – вещь очень странная.

Он рассудил, что странно это по двум причинам: во-первых, потому, что оба эти человека совершенно не знали друг друга и, значит, между ними, наверно, появился посредник, неизвестный Шико.

Во-вторых, дом был, по-видимому, продан Эрнотону, у которого денег на эту покупку не было.

«Правда, – сказал сам себе Шико, устраиваясь насколько он мог удобно на водосточной трубе, своем обычном наблюдательном пункте, – правда, молодой человек утверждает, что к нему должен кто-то прийти и этот „кто-то“ – женщина. В наше время женщины богаты и могут позволить себе любые причуды. Эрнотон кому-то понравился, ему назначили свидание и велели купить этот дом; дом он купил и на свидание согласился. Эрнотон, – продолжал размышлять Шико, – живет при дворе: видимо, дела у него завелись с придворной дамой. Полюбит ли он ее, бедняга? Избави его бог! Тогда он погибнет в этой пучине. Ну, ладно, мораль мне ему читать, что ли? Нравоучения тут дважды бесполезны и стократ нелепы. Бесполезны, ибо он их не слышит, а если бы и слышал, то не захотел бы слушать. Нелепы, ибо лучше бы мне отправиться спать да поразмыслить немного о бедняге Борроме. Кстати, – тут Шико помрачнел, – я заметил одну вещь: что раскаяние не существует, что чувство это весьма относительное. Ясно, что я не испытываю угрызений совести оттого, что убил Борроме, раз мой интерес к делам господина де Карменжа заставляет меня забыть об этом убийстве. Да и он, удайся ему пригвоздить меня к столу, как я пригвоздил его к стене, наверное, не испытывал бы сейчас больше угрызений, чем я».

Рассуждения Шико, его соображения и философические раздумья длились не менее полутора часов. Но от этих забот его оторвало появление со стороны гостиницы «Гордый рыцарь» каких-то носилок. Носилки остановились у порога таинственного дома. Из них вышла дама, закутанная вуалью, и исчезла за полуоткрытой дверью.

– Бедняга! – прошептал Шико. – Я не ошибся, он и вправду ждал женщину. Можно идти спать.

Шико встал, но вдруг замер на месте, хотя и продолжал стоять.

– Нет, ошибся, – сказал он, – спать я не стану. Однако одно остается неизменным: не угрызения совести помешают мне заснуть, а любопытство. Это – святая истина: если я остаюсь на своем наблюдательном пункте, то ради одного – я хочу знать, какая из наших благородных дам удостоила прекрасного Эрнотона своей любви. Лучше уж оставаться здесь и наблюдать – ведь если я пойду спать, то наверняка встану с постели и возвращусь.

С этими словами Шико сел на прежнее место.

Прошел приблизительно час. Мы не беремся сказать, думал ли Шико в это время о неизвестной даме или о Борроме, терзало ли его любопытство или угрызения совести. Внезапно ему почудился конский топот в конце улицы.

И действительно, вскоре показался закутанный в плащ всадник. Он остановился посреди улицы, словно припоминая местность.

Туг он заметил носилки и находившихся при них слуг.

Всадник подъехал к ним. Он был вооружен: слышалось, как его шпага звенит о шпоры.

Слуги при носилках пытались помешать ему проехать к дому, но он тихо сказал им несколько слов, и они не только почтительно расступились, но один из них, когда всадник спешился, даже принял из его рук поводья.

Неизвестный подошел к двери и очень громко постучался.

«Черт побери! – сказал себе Шико. – Хорошо я сделал, что остался! Предчувствие, что тут должно что-то произойти, меня не обмануло. Вот и муж, бедняга Эрнотон! Сейчас кто-то кого-то прирежет. Однако, если это муж, он очень уж любезно заявляет о своем появлении таким оглушительным стуком».

Впрочем, несмотря на то что незнакомец столь решительно стучал, ему, видно, не решались открыть.

– Откройте! – кричал стучавший.

– Открывайте, открывайте! – повторяли за ним слуги.

– Сомнений нет, – рассуждал Шико, – это муж. Он пригрозил носильщикам поркой или виселицей, и они перешли на его сторону. Бедный Эрнотон! Да с него кожу сдерут! Если, однако же, я не вмешаюсь в это дело: ведь он в свое время пришел мне на помощь, и, следовательно, в подобном же случае я обязан помочь ему. А мне сдается, что случай как раз наступил и другого такого не будет.

Шико отличался решительностью и великодушием, да к тому же еще и любопытством. Он отцепил от пояса свою длинную шпагу, зажал ее под мышку и быстро спустился вниз.

Шико умел открывать дверь совершенно бесшумно, уменье это необходимо всякому, кто хочет слушать с пользой для себя.

Шико скользнул под балкон, скрылся за колонной и стал ждать.

Не успел он устроиться, как дверь дома напротив открылась по одному слову, которое незнакомец шепнул в замочную скважину. Однако сам он оставался на пороге.

Спустя мгновение в пролете двери оказалась прибывшая в носилках дама.

Дама оперлась на руку всадника, он усадил ее в носилки, закрыл дверцу и вскочил в седло.

– Можно не сомневаться, это был муж, – сказал себе Шико. – Довольно, впрочем, мягкотелый муж, ему в голову не пришло пошарить в доме и проткнуть живот моему приятелю Карменжу.

Носилки двинулись в путь, всадник ехал шагом у дверцы.

– Ей-богу! – сказал себе Шико. – Надо мне проследить за этими людьми, разведать, кто они и куда направляются. Тогда я смогу подать какой-нибудь основательный совет моему другу Карменжу.

И Шико последовал за шествием, соблюдая все предосторожности: он держался у самой стены, стараясь к тому же, чтобы шаги его заглушались топотом ног носильщиков и лошадиных копыт.

Шико пришлось испытать величайшее изумление, когда он увидел, что носилки остановились перед гостиницей «Гордый рыцарь».

Почти в тот же самый миг дверь ее открылась, словно кто-то за нею поджидал прибывших. Дама, лицо которой было по-прежнему скрыто вуалью, вышла из носилок и поднялась в башенку: окно второго этажа было освещено.

За нею поднялся муж.

Перед ними обоими выступала г-жа Фурнишон с факелом в руке.

– Ну и ну, – сказал себе Шико, скрестив руки, – теперь я уж ничего не понимаю!..

Глава 20

О том, как Шико начал разбираться в письме герцога де Гиза

Шико показалось, что он уже где-то видел этого столь покладистого всадника. Но во время своей поездки в Наварру он перевидал столько разнообразных людей, что в памяти его все несколько смешалось и она уже не могла так легко подсказать ему нужное имя.

Сидя под покровом темноты и неотрывно глядя на освещенное окно, он уже позабыл об Эрнотоне в его таинственном доме и только спрашивал себя, что этому человеку и этой даме могло понадобиться в гостинице «Гордый рыцарь», как вдруг на глазах достойного гасконца дверь гостиницы открылась, и в полосе яркого света, вырвавшегося оттуда, появился черный силуэт, очень напоминавший монаха.

Силуэт на мгновение замер у порога: вышедший смотрел на то же окно, на которое глядел Шико.

– Ого, – прошептал тот, – похоже на монаха от святого Иакова. Неужто мэтр Горанфло так пренебрегает дисциплиной, что разрешает овцам своим бродить повсюду в такую глубокую ночь и так далеко от обители?

Шико проследил взглядом за монахом, удалявшимся по улице Августинцев, и какой-то особый инстинкт подсказал ему, что в этом монахе он и обретет разгадку тайны, которую все время тщетно искал.

Вдобавок, как тогда облик всадника показался Шико знакомым, так и теперь, глядя на монашка, он узнавал в нем по некоторым движениям плеч, по особой военной повадке завсегдатая фехтовальных школ и гимнастических площадок.

– Пусть я буду проклят, – прошептал он, – если под этой рясой не скрывается тот маленький безбожник, которого мне хотели дать в спутники и который так ловко владеет аркебузом и рапирой.

Не успела эта мысль прийти в голову Шико, как он, дабы убедиться в ее правильности, расставил длинные ноги и, сделав шагов десять, догнал паренька, который шел, приподняв рясу, чтобы дать волю своим худощавым сильным ногам.

Это было, впрочем, не так уж трудно, ибо монашек время от времени останавливался и смотрел назад, словно уходил он с трудом и величайшим сожалением.

Взгляд его неизменно устремлялся на ярко освещенные окна гостиницы.

Шико и десяти шагов не сделал, как был уже уверен, что не ошибся в своих предположениях.

– Эй, куманек, – сказал он, – эй, маленький мой Жак, эй, миленький мой Клеман, стой!

Последнее слово он произнес настолько по-военному, что монашек вздрогнул.

– Кто меня зовет? – спросил юноша резким и отнюдь не доброжелательным, а скорее вызывающим тоном.

– Я, – ответил Шико, подойдя вплотную к монашку, – Я, узнаешь ты меня, сынок?

– О, господин Робер Брике! – вскричал монашек.

– Он самый, мальчуган. А куда это ты так поздно направляешься, дорогое дитя?

– В обитель, господин Брике.

– Ладно. А откуда идешь?

– Я?

– Ну да, распутник ты этакий.

Юноша вздрогнул.

– Не понимаю, о чем вы говорите, господин Брике, я, наоборот, выполнил очень важное поручение дона Модеста, что он и сам подтвердит, если понадобится.

– Ну, ну, потише, мой маленький святой Иероним, похоже, что мы загораемся, как фитиль.

– Да как не загореться, услышав то, что вы мне сказали?

– Бог ты мой, а что же сказать, когда человек в таком облачении выходит в такой час из кабачка…

– Я, из кабачка?

– Ну да, разве ты вышел не из «Гордого рыцаря»? Вот видишь, попался!

– Я вышел из этого дома, – сказал Клеман, – вы правы, но не из кабачка.

– Как? – возразил Шико. – Гостиница «Гордый рыцарь», по-твоему, не кабак?

– Кабак – это место, где пьют вино, а так как в этом доме я не пил, он для меня не кабак.

– Черт побери! Различие ты провел тонко. Или я в тебе сильно ошибаюсь, или ты когда-нибудь станешь искушенным богословом. Но, в конце-то концов, если ты заходил в этот дом не для того, чтобы пить, для чего же ты туда заходил?

Клеман ничего не ответил, и, несмотря на темноту, Шико прочел на его лице твердую решимость не сказать больше ни слова.

Решимость эта крайне огорчила нашего друга, который привык все знать.

Нельзя сказать, чтобы молчание Клемана было враждебным. Наоборот, он, по-видимому, был очень рад неожиданной встрече со своим многоопытным учителем фехтования, мэтром Робером Брике, и проявил всю ту любезность, какой можно было ожидать от существа, столь замкнутого и необщительного.

Разговор совсем прекратился. Чтобы возобновить его, Шико готов был уже произнести имя брата Борроме, но, хотя угрызений совести он не испытывал или же полагал, что не испытывает, имя это так и не слетело с его уст.

Молодой человек не произносил ни слова, но при этом, казалось, чего-то ждал. Можно было подумать, что он считает за счастье как можно дольше задерживаться вблизи гостиницы «Гордый рыцарь».

Робер Брике попытался заговорить о путешествии, которое юноша мог надеяться совершить вместе с ним.

Когда Шико упомянул о просторе и свободе, глаза Жака Клемана заблестели.

Робер Брике рассказал ему, что в странах, где он только что побывал, искусство фехтования в большом почете, и небрежно добавил, что даже изучил там несколько удивительных приемов.

У Жака это было больное место. Он попросил изобразить ему новые приемы, и Шико своей длинной рукой показал на руке монашка, как они выполняются.

Но вся болтовня Шико не смягчила неподатливого мальчика. Пробуя парировать неизвестные ему удары своего друга мэтра Робера Брике, он хранил упорное молчание насчет того, что же ему нужно было в этом квартале.

Раздосадованный, но вполне владея собой, Шико решил испробовать несправедливые нападки. Несправедливость – самое мощное средство заставить разоткровенничаться женщин, детей и всех занимающих более низкое положение, кто бы они ни были.

– Что там ни говори, мальчуган, – сказал он, словно возвращаясь к прерванной мысли, – что там ни говори, а ты, хоть и очень славный монашек, все же посещаешь гостиницы, да еще какие! Те, в которых можно застать прекрасных дам, и ты, словно зачарованный, глядишь на окно, где мелькнет их тень. Мальчик, мальчик, я все расскажу дону Модесту.

Удар попал в цель, и притом гораздо вернее, чем предполагал Шико, ибо, начиная разговор, он даже не представлял себе, что нанес такую глубокую рану.

Жак быстро обернулся к нему, словно змея, задетая ногой.

– Неправда! – вскричал он, краснея от стыда и гнева. – Я на женщин не смотрю!

– Смотришь, смотришь, – продолжал Шико. – Когда ты вышел из «Гордого рыцаря», там находилась одна очень красивая дама, и ты обернулся, чтобы увидеть ее еще раз, и я знаю, что ты ждал ее в башенке, и знаю, что ты с ней говорил.

Шико действовал методом индукции.

Жак не в состоянии был сдержаться.

– Конечно, я с ней говорил! – вскричал он. – Разве это грех – разговаривать с женщинами?

– Нет, когда с ними разговаривают не по личному побуждению и не во власти сатанинского искушения.

– Сатана тут совсем ни при чем: я вынужден был говорить с этой дамой, раз мне поручили передать ей письмо.

– Это было поручение от дона Модеста Горанфло? – вскричал Шико.

– Да, а теперь можете ему на меня жаловаться!

Шико, на мгновение растерявшийся и словно нащупывавший путь во мраке, при этих словах почувствовал, что в мозгу его сверкнула молния.

– А, я так и знал, – сказал он.

– Что вы знали?

– То, чего ты не хотел мне говорить.

– Я и своих личных секретов не выдаю, тем более не стал бы выдавать чужие тайны.

– Да, но мне можно.

– Почему именно вам?

– Мне, потому что я друг дона Модеста, а кроме того…

– Ну?

– Я заранее знаю все, что ты мог бы мне сообщить.

Маленький Жак посмотрел на Шико и с недоверчивой улыбкой покачал головой.

– Ну вот, – сказал Шико, – хочешь, я сам расскажу тебе то, чего ты не хотел мне рассказывать?

– Хочу, – сказал Жак.

Шико сделал над собой усилие.

– Во-первых, этот бедняга Борроме…

Лицо Жака помрачнело.

– О, – сказал мальчик, – если бы я там был…

– Если бы ты там был?..

– Все обернулось бы по-другому.

– Ты бы стал защищать его от швейцарцев, с которыми он затеял ссору?

– Я бы защищал его от всех на свете!

– Так что он не был бы убит?

– Или меня убили бы вместе с ним.

– Но тебя там не оказалось, так что бедняга скончался в каком-то третьеразрядном кабачке и, отдавая богу душу, произнес имя дона Модеста?

– Да.

– Так что дона Модеста об этом известили?

– Прибежал какой-то насмерть перепуганный человек и поднял в монастыре тревогу.

– А дон Модест велел подать носилки и поспешил в «Рог изобилия»?

– Откуда вы все это знаете?

– О, ты меня еще не знаешь, малыш. Я ведь немножко колдун.

Жак попятился.

– Это еще не все, – продолжал Шико, чье лицо прояснялось при свете его же собственных слов, – в кармане убитого нашли письмо.

– Совершенно верно, письмо.

– И дон Модест поручил своему малютке Жаку отнести это письмо по адресу.

– Да.

– И малютка Жак тотчас же побежал в особняк Гизов.

– О!

– Где он никого не нашел.

– Боже мой!

– Кроме господина де Мейнвиля.

– Господи помилуй!

– Каковой господин де Мейнвиль привел Жака в гостиницу «Гордый рыцарь».

– Господин Брике, господин Брике! – вскричал Жак. – Раз вы и это знаете…

– Э, черти полосатые! Ты же сам видишь, что знаю! – воскликнул Шико, торжествуя, что ему удалось извлечь нечто, дотоле неизвестное и для него чрезвычайно важное, из пелен, в которые оно было завернуто.

– Значит, – продолжал Жак, – вы должны признать, господин Брике, что я ни в чем не погрешил!

– Нет, – сказал Шико, – ты не грешил ни действием, ни каким-либо упущением, но ты грешил мыслью.

– Я?!

– Разумеется: ты нашел герцогиню очень красивой.

– Я!!

– И обернулся, чтобы еще раз увидеть ее в окно.

– Я!!!

Монашек вспыхнул и пробормотал:

– Это правда, она похожа на образ девы Марии, что висел у изголовья моей матери.

– О, – прошептал Шико, – как много теряют люди нелюбопытные!

Тут он заставил юного Клемана, которого держал теперь в руках, пересказать заново все, что он сам только что рассказал, но на этот раз со всеми неизвестными ему, разумеется, подробностями.

– Теперь видишь, – сказал Шико, когда мальчик кончил рассказывать, – каким плохим учителем фехтования был для тебя брат Борроме!

– Господин Брике, – заметил юный Жак, – не надо говорить дурно о мертвых.

– Правильно, но одно ты признай.

– Что именно?

– Что брат Борроме владел шпагой хуже, чем тот, кто его убил.

– Это правда.

– Ну а теперь мне больше нечего тебе сказать. Доброй ночи, мой маленький Жак, до скорого свиданья, и если ты хочешь…

– Чего, господин Брике?

– Я сам буду давать тебе уроки фехтования.

– О, я очень хочу!

– А теперь иди скорее, малыш, тебя ведь с нетерпением ждут в монастыре.

– Верно. Спасибо, господин Брике, что вы мне об этом напомнили.

Монашек побежал прочь и скоро исчез из виду.

У Шико имелись основания избавиться от собеседника. Он вытянул из него все, что хотел знать, а с другой стороны, ему надо было добыть и кое-какие другие сведения.

Он быстрым шагом вернулся домой. Носилки, носильщики и лошадь все еще стояли у дверей «Гордого рыцаря». Шико снова бесшумно примостился на своей водосточной трубе.

Дом напротив был по-прежнему освещен.

Теперь он не спускал глаз с этого дома.

Сперва он увидел сквозь прореху в занавеси, как Эрнотон, явно поджидавший с нетерпением свою гостью, шагает взад и вперед по комнате. Потом он увидел, как возвратились носилки, как удалился Мейнвиль, наконец, как герцогиня вошла в комнату, где Эрнотон уже не дышал, а просто задыхался.

Эрнотон преклонил перед герцогиней колени, и она протянула ему для поцелуя свою белую ручку. Затем герцогиня подняла молодого человека и заставила его сесть рядом с собою за изящно накрытый стол.

– Странно, – пробормотал Шико, – началось это как заговор, а кончается как любовное свидание!.. Да, но кто явился на это свидание? Госпожа де Монпансье.

Все для него внезапно прояснилось.

– Ого! – прошептал он. – «Дорогая сестра, я одобряю ваш план относительно Сорока пяти. Но позвольте мне заметить, что вы оказываете этим головорезам слишком много чести». Черти полосатые! – вскричал Шико. – Мое первое предположение было правильным: туг никакая не любовь, а заговор. Госпожа де Монпансье любит господина Эрнотона де Карменжа. Понаблюдаем же за любовными делами госпожи герцогини.

И Шико наблюдал до половины первого ночи, когда Эрнотон убежал, закрыв лицо плащом, а госпожа герцогиня де Монпансье села опять в носилки.

– А теперь, – прошептал Шико, – спускаясь по своей лестнице, – какой же это счастливый случай должен привести к гибели престолонаследника и избавить от него герцога де Гиза? Кто эти люди, которых считали умершими, но которые еще живы! Черт побери! Может быть, я уже иду по верному следу!

Глава 21

Кардинал де Жуаез

Молодые люди бывают упорными как во зле, так и в добре, и упорство это стоит твердой решимости, свойственной зрелому возрасту.

Когда это своеобразное упрямство направлено к добру, оно порождает великие дела и естественным образом направляет человека, вступающего в жизнь, на путь, ведущий к тому или иному виду геройства.

Так, Баярд и Дюгеклен стали великими полководцами хотя в свое время были самыми злыми и невыносимыми мальчишками, какие когда-либо встречались. Так, свинопас, который по рождению был монтальтским пастухом, а благодаря своим дарованиям превратился в Сикста V, стал великим папой именно потому, что никак не мог сделаться хорошим свинопасом.

Так, самые дурные от природы спартанцы пошли по героическому пути после того, как начали с упорства в притворстве и жестокости.

Здесь нам предстоит нарисовать образ обыкновенного человека. А между тем многие биографы обнаружили бы в дю Бушаже, когда ему было двадцать лет, задатки человека незаурядного.

Анри упорно отказывался отречься от своей любви и вернуться к развлечениям светской жизни. По просьбе брата, по требованию короля он на несколько дней остался наедине со своей неизменной мыслью. И так как мысль эта становилась все более и более неколебимой, он решил в одно прекрасное утро посетить своего брата-кардинала, лицо очень важное: в свои двадцать шесть лет тот был уже два года кардиналом и, став сперва архиепископом Нарбоннским, достиг уже высших ступеней духовной иерархии благодаря своему высокому происхождению и выдающемуся уму.

Франсуа де Жуаез, которого мы уже выводили на сцену, чтобы он разъяснил сомнения Генриха Валуа относительно Суллы, Франсуа де Жуаез, молодой и светский, красивый и остроумный, был одним из примечательнейших людей того времени. Честолюбивый от природы, но в то же время осмотрительный из расчетливости и вследствие особого своего положения, Франсуа де Жуаез мог избрать себе девизом: «Мне всего мало», – и оправдать этот девиз.

Единственный, быть может, из всех придворных, – а Франсуа де Жуаез был прежде всего придворным, – он сумел обеспечить себе поддержку обоих государей – светского и духовного, от которых он зависел, как французский дворянин и как князь церкви: папа Сикст покровительствовал ему не менее, чем Генрих III, Генрих III – не менее, чем Сикст. В Париже он был итальянцем, в Риме – французом, повсюду отличаясь щедростью и ловкостью.

Конечно, одна лишь шпага того Жуаеза, который являлся главным адмиралом Франции, весила и значила больше. Но по губам кардинала скользила порою такая улыбка, что всем было видно: лишенный тяжелого оружия светских властителей, которым так хорошо владела рука его утонченно-изящного брата-адмирала, он умел пользоваться и даже злоупотреблять духовным оружием, врученным ему верховным главою церкви.

Кардинал Франсуа де Жуаез очень быстро разбогател – и благодаря своей доле родового наследия, и благодаря причитавшимся ему по его сану доходам. В те времена церковь многим владела, и владения ее были крупные. Когда же она оскудевала, то находила для своего пополнения источники, ныне иссякшие.

Поэтому Франсуа де Жуаез жил на широкую ногу. Если брат его горделиво окружал себя пышной свитой из военных, то в его приемных толпились священники, епископы, архиепископы. Став кардиналом, то есть князем церкви, он оказался по рангу выше своего брата и завел себе по итальянскому обычаю пажей, а по французскому – личную охрану. Но охрана и пажи отнюдь не стесняли его, а наоборот, обеспечивали ему еще большую свободу. Часто он окружал солдатами и пажами просторные крытые носилки, и из-за их занавесок высовывалась затянутая в перчатку рука его секретаря, а сам он, верхом, при шпаге, разъезжал по городу, переодетый, в парике, в огромных брыжах и сапогах со шпорами, радовавшими его своим звоном.

Итак, кардинал пользовался всеобщим уважением, ибо нередко случается, что когда чья-либо жизненная удача начинает расти, она обретает притягательную силу и, словно все ее атомы снабжены щупальцами, заставляет счастье других людей становиться своим сателлитом. По этой причине кардиналу придавали еще больший блеск и славное имя его отца, и недавнее неслыханное возвышение его брата Анна. К тому же он неуклонно следовал мудрому правилу скрывать от всех свою жизнь, выставляя напоказ свой ум. Поэтому его знали лишь с лучшей стороны, и даже в своей семье он слыл великим человеком, – а этого счастья лишены были многие земные владыки, обремененные славой и пользующиеся восхищением целого народа.

К этому прелату и отправился граф дю Бушаж после объяснения с братом и беседы с королем Франции. Но, как мы уже сказали, он не сразу, а лишь спустя несколько дней выполнил приказание короля и старшего брата.

Франсуа жил в красивом доме, стоящем в Сите. Огромный двор постоянно полон был всадников и носилок. Но прелат не мешал своим придворным толпиться и во дворах и в приемных. Сад его примыкал к берегу реки, куда выходила одна из калиток, а неподалеку от калитки всегда находилась лодка, которая без лишнего шума уносила его так далеко и так незаметно, как он только желал. И потому частенько случалось, что посетители тщетно ожидали прелата, так и не выходившего к ним под предлогом серьезного недомогания или наложенной им на себя суровой епитимьи. Так в славный город французского короля переносились нравы Италии, так между двумя рукавами Сены возникала Венеция.

Франсуа был горделив, но отнюдь не тщеславен. Друзей он любил как братьев, а братьев – почти как друзей. Будучи на пять лет старше дю Бушажа, он не скупился для него ни на добрые, ни на дурные советы, ни на улыбки, ни на деньги.

Но так как он великолепно умел носить свою кардинальскую мантию, дю Бушаж находил его красивым, благородным, почти устрашающим и чтил его, может быть, даже больше, чем самого старшего из трех братьев Жуаезов. Анри в своей блестящей кирасе и пышных галунах военного с трепетом повествовал о своей любви Анну, но он не осмелился бы исповедаться Франсуа.

Однако когда он направился к особняку кардинала, решение его было принято: он вполне откровенно побеседует сперва с исповедником, потом с другом.

Он вошел во двор, откуда как раз выходили несколько дворян, которым надоело домогаться, так и не получая ее, чести быть принятыми.

Он прошел через приемные залы, внутренние покои. Ему, как и другим, сказали, что у его брата – важное совещание. Но ни одному слуге не пришло бы в голову закрыть перед дю Бушажем дверь.

Итак, дю Бушаж прошел через все апартаменты и вышел в сад, настоящий сад римского прелата, полный тени, прохлады, благоухания, сад, подобный тем, которые можно доныне найти на вилле Памфиле и во дворцах Боргезе.

Анри остановился под купой деревьев. В то же мгновение решетчатая калитка, выходившая на реку, распахнулась и вошел какой-то человек, закутанный в широкий коричневый плащ. Следом за ним шел юноша, по-видимому, паж. Человек этот заметил дю Бушажа, слишком погруженного в раздумье, чтобы обратить на него внимание, и проскользнул между деревьями, стараясь, чтобы его не видел ни дю Бушаж, ни кто-либо другой.

Для Анри это таинственное появление прошло незамеченным. Лишь случайно обернувшись, он увидел, как незнакомец вошел в дом.

Прождав минут десять, он уже собирался, в свою очередь, вернуться туда же и расспросить какого-нибудь лакея – в котором часу может наконец появиться его брат, но тут к нему подошел слуга, видимо искавший его, и пригласил пройти в библиотеку, где его ожидает кардинал.

Анри без особой поспешности последовал за слугой, ибо предугадывал, что ему придется выдержать новую борьбу. Когда он вошел, камердинер облачал его брата-кардинала в одежду прелата, несколько, быть может, светского покроя, но изящную, а главное – удобную.

– Здравствуй, граф, – сказал кардинал. – Что нового, брат?

– Что касается наших семейных дел, то новости отличные, – сказал Анри. – Анн, как вы знаете, покрыл себя славой при отступлении из-под Антверпена и остался жив.

– Ты тоже, слава богу, жив и здоров, Анри!

– Да, брат.

– Вот видишь, – произнес кардинал, – господь бог хранит нас для некоего назначения.

– Брат мой, я так благодарен господу богу, что решил посвятить себя служению ему. Я и пришел поговорить с вами обстоятельно об этом своем решении. Оно, по-моему, уже вполне созрело, и я вам даже как-то о нем обмолвился.

– Ты еще не оставил этой мысли, дю Бушаж? – спросил кардинал, причем у него вырвалось восклицание, по которому Жуаез понял, что ему предстоит выдержать бой.

– Не оставил, брат.

– Но это невозможно, Анри, разве тебе не говорили?

– Я не слушал того, что мне говорили, брат, ибо голос более властный звучит во мне и не дает мне слушать слов, пытающихся отвратить меня от бога.

– Ты достаточно сведущ в мирских делах, брат, – произнес кардинал глубоко серьезным тоном, – чтобы верить, будто голос этот и вправду – глас божий. Наоборот, я утверждаю это, в тебе говорит самое что ни на есть мирское чувство. Бог не имеет ко всему этому ни малейшего касательства, поэтому «не поминай имени его всуе», а главное – не принимай голоса земного за глас неба.

– Я их и не смешиваю друг с другом, брат, я хочу лишь сказать, что некая непреодолимая сила влечет меня к уединению вдали от мира.

– Ну и прекрасно, Анри, это выражения точные. Так вот, дорогой, вот что ты должен сделать. Вняв твоим словам, я сделаю тебя счастливейшим из людей.

– Спасибо, о, спасибо вам, брат!

– Выслушай меня, Анри. Тебе надо взять побольше денег, двух берейторов и путешествовать по всей Европе, как подобает сыну такого дома, к какому мы принадлежим. Ты побываешь в далеких странах, в Татарии, даже в России, у лапландцев, у всех сказочных народов, никогда не видящих солнца. Ты станешь все глубже погружаться в свои мысли, пока наконец подтачивающий тебя червь не насытится или не умрет… тогда ты возвратишься к нам.

Анри, который сперва сел, теперь встал с видом еще более серьезным, чем у его брата.

– Вы, – сказал он, – не поняли меня, монсеньер.

– Прости, Анри, ты же сам сказал: уединение вдали от мира.

– Да, я так сказал, но под уединением вдали от мира я подразумевал монастырь, брат мой, а не путешествие. Путешествовать – это значит все же пользоваться жизнью, а я стремлюсь претерпеть смерть, если же нет, то хотя бы насладиться ее подобием.

– Что за нелепая мысль, позволь сказать тебе это, Анри! Ведь тот, кто стремится к уединению, может достигнуть этого где угодно. Ну, хорошо, пусть даже монастырь. Я понимаю, что ты пришел поговорить со мной об этом. Я знаю весьма ученых бенедиктинцев, весьма изобретательных августинцев, живущих в обителях, где весело, нарядно, не строго и удобно! Среди трудов, посвященных наукам и искусствам, ты приятно проведешь год в очень хорошем обществе, что очень важно, ибо нельзя в этом мире общаться с чернью, и если по истечении этого года ты будешь упорствовать в своем намерении, тогда, милейший мой Анри, я не стану больше тебе препятствовать и сам открою перед тобой дверь, которая безболезненно приведет тебя к вечному спасению.

– Вы решительно не понимаете меня, брат, – ответил, покачав головой, дю Бушаж, – или, вернее, ваш великодушный ум не хочет меня понять. Я хочу не такого места, где весело, не такой обители, где приятно живется, – я хочу строгого заточения, мрака, смерти. Я хочу принять на себя обеты, такие обеты, которые оставили бы мне одно лишь развлечение – рыть себе могилу, читать бесконечную молитву.

Кардинал нахмурился и встал.

– Да, – сказал он, – я тебя отлично понял, однако старался бороться с твоим безумным решением, противодействуя тебе безо всяких фраз и диалектики. Но ты вынуждаешь меня говорить по-другому. Так слушай.

– Ах, брат, – сказал Анри безнадежным тоном, – не пытайтесь убедить меня, это невозможно.

– Брат, я буду говорить прежде всего во имя божие, во имя бога, которого ты оскорбляешь, утверждая, что он внушил тебе это мрачное решение: бог не принимает безрассудных жертв. Ты слаб, ты приходишь в отчаяние от первых же горестей: как же бог может принять ту, почти недостойную его жертву, которую ты стремишься ему принести?

Анри сделал движение.

– Нет, я больше не стану щадить тебя, брат, ведь ты-то никого из нас не щадишь, – продолжал кардинал. – Ты забыл о горе, которое причинишь и нашему старшему брату, и мне…

– Простите, – прервал Анри, и лицо его покраснело, – простите, монсеньер, разве служение богу дело такое мрачное и бесчестное, что целая семья облекается из-за этого в траур? А вы, брат мой, вы сами, чье изображение я вижу в этой комнате, украшенное золотом, алмазами, пурпуром, разве вы не честь и не радость для нашего дома, хотя избрали служение владыке небесному, как мой старший брат служит владыкам земным?

– Дитя! Дитя! – с досадой вскричал кардинал. – И вправду можно подумать, что ты рехнулся. Как! Ты сравниваешь мой дом с монастырем? Сотню моих слуг, всех моих егерей, моих дворян и мою охрану с кельей да веником – единственным оружием и единственным богатством монастыря? Да ты обезумел! Разве ты не сказал только сейчас, что отвергаешь все эти излишества, которые мне необходимы, – картины, драгоценные сосуды, роскошь и шум? Разве ты, подобно мне, испытываешь желание и надеешься увенчать себя тиарой святого Петра? Вот это карьера, Анри, к этому стремятся, за это борются, этим живут. Но ты! Ты ведь жаждешь мотыги землекопа, лопаты траписта, ямы могильщика. Ты отвергаешь воздух, радость, надежду. И все это – мне просто стыдно за тебя, мужчину, – лишь потому, что ты полюбил женщину, которая тебя не любит! Право же, Анри, ты позоришь наш род!

– Брат! – вскричал молодой человек, весь бледный, с мрачным огнем в глазах, – может быть, вы предпочли бы, чтобы я размозжил себе череп выстрелом из пистолета или же воспользовался своим почетным правом носить шпагу и вонзил ее в свою грудь? Ей-богу, монсеньер, если вы, кардинал и князь церкви, дадите мне отпущение этого смертного греха, то дело будет сделано в один миг, – вы даже не сможете додумать чудовищной, недостойной мысли, что я позорю наш род – чего, слава богу, никогда не сделает ни один Жуаез.

– Ну, ну, Анри! – сказал кардинал, привлекая к себе брата и крепко обнимая его. – Ну, дорогой наш, всеми любимый мальчик, забудь мои слова, прости тех, кому ты дорог. Выслушай меня, я умоляю тебя, как эгоист: как ни редко это случается на земле, но всем нам выпала счастливая участь – у кого удовлетворено честолюбие, кого бог благословил разнообразными дарами, украшающими нашу жизнь. Так не отравляй же, молю тебя, Анри, смертельным ядом своего отречения от всех земных благ счастье своей семьи. Подумай о слезах отца, подумай, что все мы будем носить на челе черное пятно траура, в который ты хочешь нас ввергнуть. Заклинаю тебя, Анри, дай себя уговорить: монастырь не для тебя. Я не стану говорить тебе, что ты там умрешь: ведь ты, несчастный, ответишь мне на это лишь улыбкой, значение которой – увы! – будет слишком ясным. Нет, я скажу тебе, что монастырь хуже могилы: в могиле гаснет только жизнь, в монастыре – разум. В монастыре чело не поднимается к небу, а никнет к земле. Сырость низких сводов постепенно проникает в кровь, доходит до мозга костей, и затворник превращается в еще одну гранитную статую – а их у него в монастыре и без того достаточно. Брат мой, брат, – берегись: у нас впереди совсем немного лет, у нас всего одна молодость. Так вот, ты не заметишь, что прошли твои юные годы, ибо тобой владеет жестокая скорбь. Но в тридцать лет ты будешь мужчиной, придет пора зрелости, остатки скорби твоей развеются, и ты захочешь возвратиться к жизни, а будет уже поздно: ты станешь мрачным, непривлекательным, болезненным, в сердце у тебя погаснет всякое пламя, взор уже не будет метать искр. Те, к кому тебя повлечет, будут бежать от тебя, как от гроба повапленного, в черную глубь которого никто не захочет бросить взгляда. Анри, я говорю с тобой, как друг, голос мой – голос мудрости. Послушайся меня.

Юноша стоял молча, неподвижно. У кардинала появилась надежда, что он растрогал его и поколебал в нем решимость.

– Ну вот, Анри, попробуй другое средство. В сердце твоем – отравленная стрела – что ж, ходи с ней повсюду, смешивайся с шумной толпой, бывай на всех празднествах, принимай участие в наших пирах. Подражай раненому оленю, который мчится сквозь чащи, леса, кустарники, заросли, стараясь освободиться от стрелы, торчащей в ране: иногда стрела выпадает.

– Брат мой, смилуйтесь, – сказал Анри, – не настаивайте больше. То, чего я у вас прошу, не минутный каприз, не внезапное решение: я медленно, мучительно обдумал все. Брат мой, во имя неба, заклинаю вас даровать мне милость, о которой я молю.

– Ну говори же, какая такая милость тебе нужна?

– Льготный срок.

– Для чего?

– Для сокращения времени послушничества.

– Ах, я так и знал, дю Бушаж, даже в своем ригоризме ты человек мирской, бедный мой друг. О, я знаю, какие доводы ты станешь мне приводить! Но все равно ты остаешься человеком нашего суетного света: ты похож на тех молодых людей, которые идут на войну добровольцами и жаждут огня, пуль, рукопашных схваток, но не согласны на рытье траншей и подметанье палаток. Тут уж можно надеяться, Анри, тем лучше, тем лучше!

– Я на коленях умоляю вас об этой льготе, брат мой!

– Обещаю тебе ее, я напишу в Рим. Ответ придет не раньше чем через месяц. Но взамен ты мне тоже кое-что обещай.

– Что?

– Не отказываться в течение этого месяца ни от одного удовольствия, которое тебе представится. И если через месяц ты не откажешься от своего намерения, Анри, я сам вручу тебе это разрешение. Доволен ты теперь или у тебя есть еще какая-нибудь просьба?

– Нет, брат мой, спасибо. Но месяц – это так долго, проволочки меня убивают!

– А пока, брат, начнем развлекаться. И для начала не согласишься ли ты со мной позавтракать? У меня сегодня утром будет приятное общество.

И прелат улыбнулся с таким видом, которому позавидовал бы самый светский кавалер из фаворитов Генриха III.

– Брат… – начал было возражать дю Бушаж.

– Никаких отказов не принимаю: из родственников твоих тут один я. Ведь ты только сейчас возвратился из Фландрии, и своего хозяйства у тебя еще нет.

С этими словами кардинал поднялся и отдернул портьеру, за которой находился роскошно обставленный просторный кабинет.

– Войдите, графиня, помогите мне уговорить графа дю Бушажа остаться с нами.

Но в то мгновение, когда кардинал приподнял портьеру, Анри увидел полулежащего на подушках пажа, который недавно вошел вместе с тем дворянином в калитку у реки, и в этом паже еще до того, как прелат открыто объявил его пол, он узнал женщину.

Им овладел какой-то внезапный страх, чувство неодолимого ужаса, и пока светский любезник кардинал выводил за руку прекрасного пажа, Анри дю Бушаж устремился прочь из комнаты, так что когда Франсуа вернулся в сопровождении дамы, улыбающейся при мысли о том, что она вернет чье-то сердце в мир живых людей, комната была пуста.

Франсуа нахмурился и, сев за стол, заваленный письмами и бумагами, быстро написал несколько строк.

– Будьте так добры, позвоните, дорогая графиня, – сказал он, – звонок у вас под рукой.

Паж повиновался.

Вошел доверенный камердинер.

– Пусть кто-нибудь из курьеров тотчас же сядет на коня, – сказал Франсуа, – и отвезет это письмо господину главному адмиралу в Шато-Тьерри.

Глава 22

Сведения о д'Орильи

На следующий день, когда король работал в Лувре с суперинтендантом финансов, пришли ему сообщить, что г-н де Жуаез-старший только что приехал из Шато-Тьерри и ожидает его в кабинете для аудиенций с поручением от монсеньера герцога Анжуйского.

Король тотчас же бросил дела и устремился навстречу своему любимому другу.

В кабинете находилось немало офицеров и придворных. В тот вечер явилась сама королева-мать в сопровождении своих фрейлин, а эти веселые девицы были как бы солнцами, вокруг которых постоянно кружились спутники.

Король протянул Жуаезу руку для поцелуя и довольным взглядом окинул собравшихся.

У входной двери на обычном месте стоял Анри дю Бушаж, строго выполнявший свои служебные обязанности.

Король поблагодарил его и дружелюбно кивнул ему головой, на что Анри ответил низким поклоном.

От этих знаков королевской благосклонности Жуаезу вскружило голову, и он издали улыбнулся брату, не приветствуя его все же слишком заметно, дабы не нарушить этикета.

– Сир, – сказал Жуаез, – я послан к вашему величеству монсеньером герцогом Анжуйским, только что вернувшимся из Фландрского похода.

– Брат мой здоров, господин адмирал? – спросил король.

– Настолько, сир, насколько это позволяет его душевное состояние. Не скрою от вашего величества, что монсеньер выглядит не очень хорошо.

– Ему необходимо развлечься после постигшего его несчастья, – сказал король, очень довольный тем, что может упомянуть вслух о неудаче своего брата, делая при этом вид, что жалеет его.

– Я думаю, что да, сир.

– Нам говорили, что поражение было жестокое.

– Сир…

– Но что благодаря вам значительная часть войска была спасена. Благодарю вас, господин адмирал, благодарю. А бедняга Анжу хотел бы нас видеть?

– Он пламенно желает этого, сир.

– Отлично, мы с ним увидимся. Вы согласны, сударыня? – сказал Генрих, оборачиваясь к Екатерине, чье лицо упорно не выдавало терзаний сердца.

– Сир, – ответила она, – я бы одна отправилась навстречу сыну. Но раз ваше величество готовы присоединиться ко мне в этом порыве сердечных чувств, путешествие станет для меня приятной прогулкой.

– Вы отправитесь с нами, господа, – обратился король к придворным. – Мы выедем завтра, ночевать я буду в Мо.

– Так я, сир, вернусь к монсеньеру с этой радостной вестью?

– Ну, нет! Чтоб вы так скоро покинули меня? Нет, нет. Я вполне понимаю, что к представителю дома Жуаезов мой брат чувствует симпатию и хочет видеть его при себе, но ведь Жуаезов у нас два… Слава богу!.. Дю Бушаж, пожалуйста, поезжайте в Шато-Тьерри.

– Сир, – спросил Анри, – позволено ли будет мне, после того как я извещу монсеньера герцога Анжуйского о приезде вашего величества, возвратиться в Париж?

– Вы поступите, как вам заблагорассудится, дю Бушаж, – сказал король.

Анри поклонился и пошел к выходу. К счастью, Жуаез все время следил за ним.

– Разрешите мне, сир, сказать брату несколько слов? – спросил он.

– Конечно. Но в чем дело? – понизив голос, спросил король.

– Дело в том, что он хочет в один миг выполнить поручение и в один же миг возвратиться, а это противоречит моим планам, сир, и планам господина кардинала.

– Иди же и поскорее спровадь этого влюбленного безумца.

Анн побежал за братом и нагнал его в прихожих.

– Итак, – сказал Жуаез, – ты очень торопишься выехать, Анри?

– Ну, конечно, брат.

– Потому что хочешь поскорее вернуться?

– Это правда.

– Значит, ты рассчитываешь пробыть в Шато-Тьерри лишь самое короткое время?

– Как можно меньше.

– Почему?

– Там, где развлекаются, брат, мне не место.

– Как раз наоборот, Анри, именно потому что монсеньер герцог Анжуйский должен устраивать для двора празднества, тебе бы и следовало остаться в Шато-Тьерри.

– Для меня это невозможно, брат.

– Из-за твоего желания удалиться от мира, жить в суровом затворничестве?

– Да, брат.

– Ты обращался к королю с просьбой о льготном сроке?

– Кто тебе об этом сказал?

– Да уж я знаю.

– Это верно, я ходил к королю.

– Ты не получишь льготы.

– Почему, брат?

– Потому что королю совсем неудобно лишаться такого слуги, как ты.

– Тогда наш брат-кардинал сделает то, что его величеству не угодно будет сделать.

– И все из-за какой-то женщины!

– Анн, умоляю тебя, не настаивай.

– Хорошо, успокойся, не стану. Но давай же наконец поговорим начистоту. Ты едешь в Шато-Тьерри. Так вот, вместо того чтобы возвращаться так поспешно, как тебе хотелось бы, ты – таково мое желание – подожди меня на моей квартире. Мы давно уже не жили вместе. Мне надо, пойми это, побыть наконец с тобой.

– Брат, ты едешь в Шато-Тьерри развлекаться. Брат, если я останусь в Шато-Тьерри, я все тебе отравлю.

– О, ничего подобного! Я ведь не так податлив, у меня счастливая натура, весьма способная совладать с твоим унынием.

– Брат…

– Позвольте, граф, – сказал адмирал с властной настойчивостью, – здесь я представляю вашего отца, и я требую, чтобы вы ждали меня в Шато-Тъерри. Там у меня есть квартира, где вы будете как у себя дома. Она в первом этаже, с выходом в парк.

– Раз вы приказываете, брат… – покорно вымолвил Анри.

– Называйте это как вам угодно, граф, желанием или приказанием, но дождитесь меня.

– Я подчиняюсь вам, брат.

– И я уверен, что ты не будешь на меня в обиде, – добавил Жуаез, сжимая юношу в объятиях.

Тот с некоторым раздражением уклонился от поцелуя, велел подавать лошадей и тотчас же уехал в Шато-Тьерри.

Он мчался, охваченный гневом человека, чьи планы оказались внезапно нарушенными, то есть просто пожирая пространство.

В тот же вечер, еще засветло, он поднимался на холм, где расположен Шато-Тьерри, у подножия которого течет Марна.

Имя его открыло ему ворота замка, где жил принц. Что же касается аудиенции, то ее пришлось дожидаться более часа.

Одни говорили, что принц в своих личных покоях, кто-то сказал, что он спит, камердинер высказал предположение, что он занимается музыкой.

Но никто из слуг не был в состоянии дать точный ответ.

Анри настаивал на скорейшем приеме, чтобы уже не думать о поручении короля и всецело предаться своей скорби.

По его настоянию, а также потому, что он и брат его были известны как личные друзья герцога, Анри впустили в одну из гостиных второго этажа.

Прошло полчаса, стали постепенно сгущаться сумерки.

В галерее послышались тяжелые шаркающие шаги герцога Анжуйского. Анри узнал их и приготовился выполнить положенный церемониал.

Но принц, который, видимо, очень торопился, сразу же избавил посланца от всяких формальностей, – он взял его за руку и поцеловал.

– Здравствуйте, граф, – сказал он, – зачем это вас потревожили и заставили ехать к бедняге побежденному?

– Король прислал меня, монсеньер, предупредить вас, что, горя желанием видеть ваше высочество и в то же время не мешать вашему отдыху после стольких треволнений, его величество сам выедет к вам навстречу и явится в Шато-Тьерри не позже чем завтра.

– Король завтра приедет! – вскричал Франсуа, не будучи в состоянии скрыть некоторой досады.

Но он тотчас же спохватился.

– Завтра, завтра! Но ведь ни в замке, ни в городе ничего не будет готово для встречи его величества!

Анри поклонился, как человек, передающий какое-то решение, но отнюдь не призванный о нем рассуждать.

– Их величество так торопятся свидеться с вашим высочеством, что они и думать не могут о неудобствах.

– Ладно, ладно! – произнес скороговоркой принц. – Значит, мне надо действовать в два раза быстрее. Я вас оставляю, Анри. Спасибо за быстроту: как вижу, вы очень торопились, отдыхайте.

– У вашего высочества больше нет никаких приказаний? – почтительно спросил Анри.

– Никаких. Ложитесь спать. Ужин принесут вам в комнату, граф. Я сегодня не ужинаю: мне нездоровится да и на душе неспокойно. Нет ни аппетита, ни сна, от этого жизнь моя довольно мрачная, и вы сами понимаете, я не могу заставить кого бы то ни было принимать в ней участие. Кстати, слышали новость?

– Нет, монсеньер. Какую новость?

– Орильи заеден волками.

– Орильи! – с удивлением воскликнул Анри.

– Ну да… заеден! Странное дело: все близкие мне существа плохо кончают. Доброй ночи, граф, спите спокойно.

И принц поспешно удалился.

Глава 23

Сомнения

Анри сошел вниз и, проходя через прихожие, нашел там много знакомых офицеров, которые окружили его и, проявляя самые дружеские чувства, предложили провести дю Бушажа в комнаты его брата, расположенные в одном из углов замка.

Герцог отвел Жуаезу на время его пребывания в Шато-Тьерри библиотеку.

Две гостиных, обставленных еще в царствование Франциска I, сообщались друг с другом и примыкали к библиотеке, которая выходила в сад.

Жуаез, человек ленивый, но весьма образованный, велел поставить свою кровать в библиотеке: под рукой у него была вся наука, открыв окно, он мог наслаждаться природой. Натуры утонченные стремятся полностью вкушать радости жизни, а утренний ветерок, пение птиц и аромат цветов придают новую прелесть триолетам Клемана Маро[101] Клеман Маро (1496–1544)  – французский поэт эпохи раннего Возрождения. или одам Ронсара.[102] Ронсар (1524–1585)  – крупнейший французский поэт XVI в., знаток древних языков и литератур.

Анри решил оставить здесь все как было не потому, что он сочувствовал поэтическому сибаритству брата, а просто из равнодушия, ибо ему было все равно, где находиться.

Но в каком бы состоянии духа ни пребывал граф, он, приученный с малых лет неукоснительно выполнять свой долг в отношении короля или принцев французского королевского дома, обстоятельно разузнал, в какой части дворца живет герцог с тех пор, как он возвратился во Францию.

Счастливый случай послал Анри отличного чичероне. Это был тот юный офицер, чья нескромность раскрыла герцогу тайну графа в одной фландрской деревушке, где мы устроили нашим героям краткую остановку. Этот офицерик не покидал принца с момента его возвращения и мог превосходно осведомить обо всем Анри.

По прибытии в Шато-Тьерри принц стал сперва искать шумных развлечений. Тогда он поселился в парадных покоях, принимал и утром и вечером, днем охотился в лесу на оленей или в парке на сорок. Но после того как до принца неизвестно каким путем дошла весть о смерти Орильи, принц уединился в отдельном павильоне, расположенном в середине парка. Павильон этот, обиталище почти недоступное, куда могли проникать лишь близкие приближенные принца, был совершенно скрыт среди зелени деревьев и едва виднелся под огромными буками сквозь гущу кустарников.

Принц уже два дня тому назад удалился в этот павильон. Те, кто его не знал, говорили, что он захотел наедине предаваться горю, которое причинила ему смерть Орильи. Те, кто хорошо знал его, утверждали, что в этом павильоне он предается каким-нибудь ужасным и постыдным деяниям, которые в один прекрасный день выплывут на свет божий. Оба эти предположения были тем более вероятны, что принц, видимо, приходил в отчаяние, когда какое-либо дело или чье-либо посещение призывали его в замок. Как только это дело или этот визит заканчивались, он возвращался в свое уединение. В павильоне ему прислуживали только два камердинера, находившиеся при нем с детских лет.

– Выходит, – сказал Анри, – что празднества будут не очень-то веселые, раз принц в таком расположении духа.

– Разумеется, – ответил офицер, – ведь каждый постарается выразить сочувствие принцу, уязвленному в своей гордости и потерявшему друга.

Анри продолжал, сам того не желая, расспрашивать и находил в этом непонятный для него самого интерес. Смерть Орильи, которого он знал при дворе и снова увидел во Фландрии; странное равнодушие, с которым принц сообщил ему о своей утрате; затворническая жизнь, начатая принцем, как утверждали, с тех пор, как он узнал о смерти Орильи, – все это для Анри вплеталось каким-то загадочным для него образом в ту таинственную и темную ткань, на которой с некоторых пор вышивались события его жизни.

– И вы говорите, – спросил он у офицера, – что никто не знает, откуда принц получил известия о смерти Орильи?

– Никто.

– Но, в конце-то концов, – настаивал он, – разве на этот счет не ведутся никакие разговоры?

– О, конечно, – ответил офицер, – правду ли, неправду, а что-нибудь, как вы сами понимаете, всегда рассказывают.

– Так что же все-таки говорят?

– Говорят, что принц охотился в лозняке у реки и что он отделился от других охотников – он ведь все делает по внезапному порыву, и охота его захватывает, как игра, как битва, как горе, – но вдруг возвратился, видимо, чем-то крайне расстроенный. Придворные стали расспрашивать его, думая, что речь идет просто о каком-нибудь злоключении на охоте. В руках у принца было два свертка с золотыми монетами. «Подумайте только, господа, – сказал он прерывающимся голосом, – Орильи умер, Орильи заели волки». Никто не хотел верить. «Нет, нет, – сказал принц, – черт меня побери, если это не так: бедняга всегда лучше играл на лютне, чем ездил верхом. Кажется, лошадь его понесла, он упал в какую-то рытвину и убился. На другое утро двое путников, проходивших мимо этой рытвины, нашли тело, наполовину обглоданное волками. В доказательство того, что все произошло именно так и что воры тут не замешаны, – вот два свертка с золотом, они были найдены на нем и честно возвращены». Но так как никто не видел людей, принесших эти свертки, – продолжал офицер, – все подумали, что они переданы были принцу теми двумя путниками, которые встретили его на берегу реки, узнали и сообщили о смерти Орильи.

– Все это очень странно, – пробормотал Анри.

– Тем более странно, – продолжал прапорщик, – что говорят, – правда это или выдумка? – будто принц открывал калитку парка у буковых зарослей и в нее проскользнули две тени. Значит, принц впустил в парк каких-то двух человек – вероятно, тех самых путников. С той поры принц и удалился в павильон, и мы теперь видим его лишь изредка.

– А этих путников так никто и не видел? – спросил Анри.

– Я, – сказал офицер, – когда ходил к принцу узнать вечерний пароль для дворцовой охраны, – я встретил какого-то человека, который, по-моему, не принадлежит к дому его высочества. Но лица его я не видел, этот человек при виде меня отвернулся и надвинул на глаза капюшон своей куртки.

– Капюшон своей куртки?

– Да, человек этот походил на фламандского крестьянина и, сам не знаю почему, напомнил мне того, кто был с вами, когда мы встретились во Фландрии.

Анри вздрогнул. Замечание офицера показалось ему связанным с тем глухим, но упорным интересом, который вызывал у него этот рассказ. И ему, видевшему, как Диана и ее спутник поручены были Орильи, пришло на ум, что он знает обоих путников, сообщивших принцу о гибели злосчастного музыканта.

Анри внимательно поглядел на офицера.

– А когда вам показалось, будто вы узнаете этого человека, что вы подумали, сударь? – спросил он.

– Вот что я думаю, – ответил офицер, – но не берусь ничего утверждать. Принц, наверно, не отказался от своих планов насчет Фландрии. Поэтому он содержит там соглядатаев. Человек в шерстяном верхнем камзоле один из таких шпионов; в пути он узнал о несчастном случае с музыкантом и принес два известия сразу.

– Это возможно, – задумчиво сказал Анри, – Но что делал этот человек, когда вы его видели?

– Он шел вдоль изгороди, окаймляющей цветники (из ваших окон ее можно видеть), по направлению к теплицам.

– Итак, вы говорите, что два путешественника… вы ведь сказали, что их было два?

– Говорят, будто вошли двое, но я сам видел только одного, человека в шерстяном камзоле.

– Значит, по-вашему, этот человек живет в теплицах?

– Весьма вероятно.

– Из теплиц есть выход?

– Да, есть, граф, в сторону города.

Анри некоторое время молчал. Сердце его сильно билось. Эти подробности, как будто бы не имевшие никакого значения, для него, обладавшего в этом таинственном деле как бы двойным зрением, были полны огромного интереса.

Между тем наступила темнота, и оба молодых человека, не зажигая света, беседовали в комнате Жуаеза.

Усталый после дороги, озабоченный странными событиями, о которых ему только что сообщили, не имея сил бороться с теми чувствами, которые они ему внушали, граф повалился на кровать брата и машинально устремил взгляд в темноту.

– Значит, павильон принца там? – спросил дю Бушаж, указывая пальцем туда, откуда, по всей видимости, появился неизвестный.

– Видите огонек, мерцающий среди листвы?

– Ну?

– Там столовая.

– А, – вскричал Анри, – он снова появился.

– Да, он, несомненно, идет в теплицы к своему товарищу. Вы слышите?

– Что?

– Звук поворачиваемого в замке ключа.

– Странно, – сказал дю Бушаж, – во всем этом нет ничего необычного и, однако же…

– Однако вас дрожь пробирает, верно?

– Да, – сказал граф, – а это что такое?

Послышался звук, напоминавший звон колокола.

– Это сигнал к ужину для свиты принца. Пойдемте с нами ужинать, граф.

– Нет, спасибо, сейчас мне ничего не нужно, а если проголодаюсь, то позову кого-нибудь.

– Не дожидайтесь этого, присоединяйтесь к нашей компании.

– Нет, невозможно

– Почему?

– Его королевское высочество почти что приказал мне распорядиться, чтобы ужин мне приносили сюда. Но вы идите, не задерживайтесь из-за меня.

– Спасибо, граф, доброй ночи. Следите хорошенько за нашим призраком.

– О, можете на меня в этом отношении положиться. Разве что, – добавил Анри, опасаясь, не выдал ли он себя, – разве что сон меня одолеет. Это более вероятно да, на мой взгляд, и более разумно, чем подстерегать тени каких-то шпионов.

– Разумеется, – засмеялся офицер.

И он распрощался с дю Бушажем.

Едва только он вышел из библиотеки, как Анри устремился в сад.

– О, – шептал он, – это Реми! Это Реми! Я узнал бы его и во мраке преисподней.

И молодой человек, чувствуя, что колени у него дрожат, прижал влажные ладони к своему горячему лбу.

– Боже мой, – сказал он себе, – а может быть, это просто галлюцинации моего несчастного больного мозга, может быть, мне суждено и во сне и наяву, и днем и ночью беспрестанно видеть два эти образа, проложивших такую темную борозду на всей моей жизни? И правда, – продолжал он, словно чувствуя потребность убеждать самого себя, – зачем бы Реми находиться здесь, в замке, у герцога Анжуйского? Что ему тут делать? Какая связь может быть у герцога Анжуйского с Реми? И наконец, как он мог покинуть Диану, с которой никогда не расстается? Нет, это не он!

Но в следующий же миг какая-то внутренняя убежденность, глубокая, инстинктивная, возобладала над сомнением:

– Это он! Это он! – в отчаянии прошептал Анри, прислонившись к стене, чтобы не упасть.

Не успел он выразить в словах эту властную, неодолимую, господствующую над всем мысль, как снова раздался лязгающий звук ключа в замке, и, хотя звук этот был едва слышен, его уловил слух возбужденного до крайности Анри.

Невыразимый трепет пробежал по всему телу юноши. Он снова прислушался.

Вокруг него возникла такая тишина, что он различал удары собственного сердца.

Прошло несколько минут, но то, чего он ожидал, не появлялось.

Но хотя глаза ничего не видели, слух говорил ему, что кто-то приближается.

Он услышал, как от чьих-то шагов заскрипел песок.

Внезапно темная линия буковой поросли как-то зазубрилась: ему почудилось, будто на этом черном фоне движутся тени еще более темные.

– Он возвращается, – прошептал Анри, – но один ли? Есть ли с ним кто-нибудь?

Тени двигались в ту сторону, где луна серебрила край пустыря.

Когда человек в шерстяном камзоле, идя в противоположном направлении, дошел до этого места, Анри показалось, будто он узнает Реми.

На этот раз Анри ясно различил две тени: ошибки быть не могло.

Смертельный холод сжал его сердце, словно превращая его в кусок мрамора.

Обе тени двигались очень быстро и решительно. Первая была в шерстяном камзоле, и теперь, как и давеча, графу показалось, что он узнал Реми.

Вторую, целиком закутанную в мужской плащ, распознать было невозможно.

И, однако, Анри чутьем угадал то, что не мог видеть.

У него вырвался скорбный вопль, и, как только обе таинственные тени исчезли за буками, он поспешил за ними, перебегая от дерева к дереву.

– О господи, – шептал он, – не ошибаюсь ли я? Возможно ли это?

Глава 24

Уверенность

Дорога вела вдоль буковой рощи к высокой изгороди из терновника и шеренге тополей, отделявших павильон герцога Анжуйского от остальной части парка. В этом уединенном уголке были красивые пруды, извилистые тропинки, вековые деревья, – их пышные кроны луна заливала потоками света, в то время как внизу сгущался непроницаемый мрак.

Приближаясь к изгороди, Анри чувствовал, что у него перехватывает дыхание.

И правда: столь вызывающе нарушить распоряжения принца и заняться такой дерзновенной слежкой означало действовать не так, как подобает верному и честному слуге короля, а как поступает низкий соглядатай или ревнивец, готовый на любую крайность.

Но тут преследуемый им человек, открывая калитку в изгороди, отделявшей большой парк от малого, сделал движение, благодаря которому открылось его лицо: это был действительно Реми. Граф отбросил всякую щепетильность и решительно двинулся вперед, невзирая ни на какие возможные последствия.

Калитка закрылась. Анри перескочил прямо через изгородь и снова пошел следом за таинственными посетителями принца.

Они явно торопились.

Но теперь у Анри появилась новая причина для страха. Услышав, как под ногами Реми и его спутника заскрипел песок, герцог вышел из павильона. Анри бросился за самое толстое дерево и стал ждать.

Увидел он очень мало: как Реми отвесил низкий поклон, как его спутник сделал реверанс по-женски, вместо того чтобы поклониться по-мужски, как герцог в совершенном упоении предложил этой закутанной фигуре опереться на его руку, словно он имел дело с женщиной.

Затем все трое направились к павильону и исчезли в сенях. Двери за ними закрылись.

«Пора кончать, – подумал Анри, – надо отыскать более удобное место, откуда я смогу увидеть малейшее движение, не будучи никем замеченным».

Он выбрал группу деревьев между павильонами и шпалерами с фонтаном посередине. Это было непроницаемое убежище: не ночью же, во мраке холодном и сыром у этого фонтана, стал бы принц пробираться через кустарник к воде.

Спрятавшись за статую, высившуюся над фонтаном, и достаточно высоко устроившись на пьедестале, Анри мог видеть все, что происходило в павильоне, ибо как раз перед ним находилось его главное окно.

Так как никто не мог или, вернее, не имел права проникнуть сюда, никаких предосторожностей не принимали.

В комнате стоял роскошно накрытый стол, уставленный драгоценными винами в графинах венецианского хрусталя. У стола стояло только два кресла для участников ужина.

Герцог направился к одному из них, отпустил руку спутника Реми и, пододвинув для него другое, сказал что-то, видимо предлагая ему снять плащ, очень удобный для хождения по ночам, но совершенно неуместный, когда цель этого хождения достигнута и когда цель эта – ужин.

Тогда особа, к которой обращался принц, сбросила плащ на стул, и свет факелов ярко озарил бледное, величественно прекрасное лицо женщины, которую сразу же узнали расширенные от ужаса глаза Анри.

Это была дама из таинственного дома на улице Августинцев, фландрская путешественница – словом, это была та самая Диана, чей взгляд разил насмерть, словно удар кинжала.

На этот раз она была в женской одежде, в платье из парчи: бриллианты сверкали у нее на шее, в прическе и на запястьях.

От этих украшений еще заметнее казалась бледность ее лица. В глазах сверкало такое пламя, что можно было подумать, будто герцог, употребив какой-то магический прием, вызвал к себе не живую женщину, а ее призрак.

Если бы статуя, которую Анри охватил руками холоднее мрамора, не служила ему опорой, он упал бы ничком в бассейн фонтана.

Герцог был, видимо, опьянен радостью. Он пожирал глазами это изумительное существо, сидевшее против него и едва прикасавшееся к поставленным перед ним яствам. Время от времени Франсуа тянулся через весь стол, чтобы поцеловать руку своей бледной и молчаливой сотрапезницы. Она же принимала эти поцелуи так бесчувственно, словно рука ее была изваяна из алебастра, с которым могла сравниться по белизне и прозрачности.

Время от времени Анри вздрагивал, поднимал руку, вытирая ледяной пот, струившийся у него по лбу, и задавал себе вопрос:

– Живая она? Или мертвая?

Герцог, изо всех сил пуская в ход все свое красноречие, старался, чтобы строгое чело его сотрапезницы разгладилось.

Реми один прислуживал за столом, так как герцог удалил всю свою челядь. Иногда, проходя за стулом своей госпожи, он слегка задевал ее локтем, видимо, для того, чтобы оживить этим прикосновением, вернуть к действительности или, вернее, напомнить, где и для чего она находится.

Тогда лицо молодой женщины заливалось краской, в глазах вспыхивала молния, она улыбалась, словно какой-то волшебник дотрагивался до скрытой в этом умном автомате пружины, и механизм глаз давал искры, механизм щек – румянец, а механизм губ – улыбку.

Затем она снова становилась неподвижной.

Принц тем временем приблизился к ней, стараясь пламенными речами оживить свою новую победу.

И вот Диана, которая время от времени поглядывала на роскошной работы столовые часы, висевшие на противоположной стене как раз над головой принца, Диана, видимо, сделала над собой усилие и, не переставая улыбаться, стала более оживленно поддерживать разговор.

Анри в своем укрытии за плотной завесой листвы ломал себе руки и проклинал все мироздание, начиная от женщин, созданных господом богом, до самого господа бога.

Ему казалось чудовищным, возмутительным, что эта столь чистая и строгая женщина поступает как все, поддаваясь ухаживаниям принца лишь потому, что он принц, и уступает любви, потому что в этом дворце любовь покрыта позолотой.

Его отвращение к Реми дошло до того, что он безжалостно вырвал бы у него внутренности, чтобы убедиться, действительно ли у этого чудовища кровь и сердце человека. В этом судорожном приступе ярости и презрения протекало для Анри время ужина, столь сладостное для герцога Анжуйского.

Диана позвонила. Принц, разгоряченный вином и своими же страстными речами, встал из-за стола и подошел к Диане, чтобы поцеловать ее.

У Анри кровь застыла в жилах. Он схватился за бедро, ища шпагу, за грудь, ища кинжал.

На устах Дианы заиграла странная улыбка, которая, наверно, не бывала дотоле ни на чьем лице, и она задержала принца, не давая ему подойти ближе.

– Монсеньер, – сказала она, – позвольте мне, прежде чем я встану из-за стола, разделить с вашим высочеством этот персик, который мне так приглянулся.

С этими словами она протянула руку к золотой филигранной корзинке, где лежало штук двадцать великолепных персиков, и взяла один.

Затем, отцепив от пояса прелестный ножичек с серебряным лезвием и малахитовой рукояткой, она разделила персик на две половинки и одну предложила принцу. Тот схватил персик и жадно поднес его к губам, словно поцеловал губы Дианы.

Этот страстный порыв так сильно подействовал на него самого, что в тот миг, когда он вонзил зубы в персик, взгляд его заволокло словно темным облаком.

Принц поднес руку ко лбу, отер капли пота, только что выступившие на нем, и проглотил откушенный кусочек.

Эти капли пота являлись, по-видимому, симптомами внезапного недомогания, ибо пока Диана ела свою половинку персика, принц уронил остаток своей на тарелку и, с усилием поднявшись с места, видимо, предложил своей прекрасной сотрапезнице выйти с ним в сад подышать свежим воздухом. Диана встала и, не произнеся ни слова, оперлась на подставленную ей руку герцога. Реми проводил их взглядом, особенно пристально посмотрел он на принца, пришедшего в себя на свежем воздухе.

Пока они шли, Диана вытерла лезвие своего ножика расшитым золотом платочком и вставила его в шагреневые ножны.

Они подошли совсем близко к кусту, где прятался Анри. Принц пылко прижимал к своему сердцу руку молодой женщины.

– Мне стало лучше, – сказал он, – но в голове я все же ощущаю какую-то тяжесть. Видно, я слишком сильно полюбил, сударыня.

Диана сорвала несколько веточек жасмина, побег клематиса и две прелестные розы из тех, что покрывали словно ковром с одной стороны цоколь статуи, за которой притаился испуганный Анри.

– Что это вы делаете, сударыня? – спросил принц.

– Меня всегда уверяли, монсеньер, – сказала она, – что запах цветов – лучшее лекарство при головокружениях. Я делаю букет в надежде, что, принятый вами из моих рук, он возымеет волшебное действие, на которое я рассчитываю.

Но, составляя свой букет, она уронила одну розу, и принц поспешил учтиво поднять ее.

Франсуа нагнулся и выпрямился очень быстро, однако не настолько быстро, чтобы за это время Диана не успела слегка обрызгать другую розу какой-то жидкостью из золотого флакончика, который она вынула из-за своего корсажа.

Потом она взяла розу, поднятую принцем, и прикрепила ее к поясу.

– Эту возьму я. Обменяемся.

И в обмен на розу, взятую из рук принца, она протянула ему букет.

Принц жадно схватил его, с наслаждением вдохнул аромат цветов и обнял Диану за талию. Но это сладостное прикосновение, по всей видимости, вызвало у Франсуа такое смятение чувств, что он упал на колени и принужден был сесть на стоявшую тут же скамью.

Анри не терял их обоих из виду, что не мешало ему время от времени бросать взгляд в сторону Реми, который, оставшись в павильоне, ждал окончания этой сцены или, вернее, с напряженным вниманием следил за происходящим, стараясь ничего не упустить.

Увидев, что принц упал, он подошел к двери и стал на пороге.

Диана, со своей стороны, чувствуя, что принц теряет силы, села рядом с ним на скамейку.

Приступ дурноты продолжался у Франсуа на этот раз дольше, чем первый. Голова принца свесилась на грудь, он, видимо, упустил нить своих мыслей, почти что потерял сознание. Но пальцы его все время судорожно шевелились на руке Дианы, словно он инстинктивно продолжал погоню за своей любовной химерой.

Наконец он медленно поднял голову, и так как губы его оказались на уровне лица Дианы, он сделал усилие, чтобы коснуться ими губ своей прекрасной гостьи. Но молодая женщина, словно не заметив этого движения, встала.

– Вы плохо себя чувствуете, монсеньер? Лучше возвратимся.

– Да, да, возвратимся! – вскричал принц, словно внезапно обрадовавшись, – да, пойдемте, благодарю вас!

Шатаясь, он встал. Теперь уже не Диана опиралась на руку принца, а он на руку Дианы. Благодаря этой поддержке ему стало легче идти, он, казалось, забыл о лихорадке и головокружении. Внезапно выпрямившись и почти застав Диану врасплох, он прижал губы к шее молодой женщины.

Та вздрогнула всем телом, словно ощутила не поцелуй, а прикосновение раскаленного железа.

– Реми, подайте факел! – крикнула она. – Факел!

Тотчас же Реми зашел обратно в столовую и от свечей, горевших на столе, зажег факел, который лежал отдельно на маленьком столике. Поспешно вернувшись с факелом в руке к входу в павильон, он протянул его Диане.

– Вот, сударыня!

– Куда угодно направиться вашему высочеству? – спросила Диана, хватая факел и в то же время отворачивая голову.

– О, в спальню!., в спальню!.. И вы поможете мне дойти, не правда ли, сударыня? – сказал принц, словно в каком-то опьянении.

– С удовольствием, монсеньер, – ответила Диана. Идя рядом с принцем, она подняла факел.

Реми же направился в глубину павильона и открыл там окно, куда воздух ворвался с такой силой, что факел в руках Дианы, словно вспыхнув гневом, бросил свое пламя и дым прямо в лицо Франсуа, стоявшему на самом сквозняке.

Влюбленные – как полагал Анри – прошли таким образом через всю галерею до комнаты герцога и исчезли за портьерой, затканной лилиями, которой была завешена дверь.

Анри созерцал эту сцену со все усиливающимся бешенством, доходившим до того, что он почти терял сознание.

У него словно хватало сил лишь на то, чтобы проклинать судьбу, подвергшую его такому жестокому испытанию.

Когда он вышел из своего укрытия, руки его бессильно свисали вдоль тела, невидящий взгляд устремлен был в пространство; полумертвый, он уже намеревался возвращаться в замок в отведенное ему помещение.

Но в тот же миг портьера, за которой только что исчезли Диана и принц, дернулась, и молодая женщина, устремившись в столовую, увлекла за собой Реми, который все время неподвижно стоял на месте, видимо, поджидая ее возвращения.

– Идем!.. – сказала она. – Идем, все кончено!..

И оба, словно пьяные, безумные или охваченные приступом буйства, выбежали в сад.

Но Анри при виде их обрел все свои силы. Он бросился им навстречу, и внезапно они наткнулись на него посреди аллеи: он стоял перед ними, скрестив руки, в молчании более устрашающем, чем какие бы то ни было угрозы. И действительно, Анри дошел до такого умоисступления, что готов был убить всякого, кто стал бы утверждать, будто женщины отнюдь не чудовища, созданные адскими силами для того, чтобы осквернять весь мир.

Он схватил Диану за руку и не дал ей идти дальше, несмотря на вырвавшийся у нее крик ужаса, несмотря даже на то, что Реми приставил к груди его кинжал, слегка оцарапавший кожу.

– О, вы меня, наверно, не узнаете, – сказал он, ужасающе скрипя зубами, – я тот наивный юноша, который любил вас и которому вы отказались подарить свою любовь, уверяя, что для вас нет будущего, а есть только прошлое. А, прекрасная лицемерка, и ты, подлый обманщик, наконец-то я узнал вас, будьте вы прокляты! Одной я говорю: презираю тебя, другому – ты мне омерзителен!

– Дорогу! – крикнул Реми задыхающимся голосом. – Дорогу, безумный мальчишка, не то…

– Хорошо, – ответил Анри, – докончи свое дело, умертви мое тело, негодяй, раз ты уже убил мою душу.

– Молчи! – яростно прошептал Реми, надавливая на нож, приставленный к груди молодого человека.

Но Диана с силой оттолкнула руку Реми и, схватив за руку дю Бушажа, притянула его к себе.

Диана была мертвенно-бледна. Ее прекрасные волосы, разметавшись, упали на плечи, от прикосновения руки ее к своему сжатому кулаку Анри ощутил холод, словно коснулся трупа.

– Сударь, – сказала она, – не судите дерзновенно о том, что известно одному богу!.. Я – Диана де Меридор, возлюбленная господина де Бюсси, которого герцог Анжуйский дал подло убить, когда мог его спасти. Неделю тому назад Реми заколол кинжалом Орильи, сообщника принца, а что до самого принца, я только что отравила его с помощью персика, букета и факела. Дорогу, сударь, дорогу Диане де Меридор, которая направляется в монастырь госпитальерок.

Сказав это, она выпустила руку Анри и снова взяла под руку ожидавшего ее Реми.

Анри сперва упал на колени, потом откинулся назад и проводил глазами устрашающие фигуры убийц, которые, подобно адскому видению, исчезли в парковой чаще.

Лишь час спустя молодой человек, разбитый усталостью, подавленный ужасом, с пылающим мозгом нашел в себе достаточно сил, чтобы дотащиться до своей комнаты, причем ему дважды пришлось делать попытку влезть через окно. Он прошел несколько шагов по комнате и, спотыкаясь, повалился на кровать.

В замке все спали.

Глава 25

Судьба

На другой день около девяти часов яркое солнце заливало золотым сиянием аллеи Шато-Тьерри.

Еще накануне нанято было много рабочих, которые с рассветом начали уборку парка и апартаментов, где должен был остановиться ожидавшийся в этот день король.

В павильоне, где ночевал герцог, незаметно было никакого движения, ибо накануне принц запретил обоим своим старым слугам будить его. Они должны были ждать, когда он позовет.

Около половины десятого два верховых курьера, примчавшиеся во весь опор, въехали в город, оповещая всех о приближении его величества.

Эшевены и гарнизон во главе с губернатором выстроились шеренгой, встречая королевский кортеж.

В десять часов у подножия холма показался король. На последней остановке он пересел из кареты в седло: отличный наездник, он пользовался любым случаем сделать это, особенно же вступая в какой-нибудь город.

Королева-мать следовала за Генрихом в носилках. За ними на отличных конях ехали пятьдесят пышно разодетых дворян.

Рота гвардейцев под командой самого Крильона, его двадцать швейцарцев, столько же шотландцев под командой Ларшана и вся служба королевских развлечений с мулами, сундуками и лакеями образовали целую армию, поднимавшуюся по извилистой дороге от реки до вершины холма.

Наконец шествие вступило в город под звон колоколов, гром пушек и звуки всевозможных музыкальных инструментов.

Жители города горячо приветствовали короля: в то время он появлялся на людях так редко, что для видевших его на близком расстоянии он еще сохранял ореол божественности.

Проезжая через толпу, король тщетно искал глазами брата. У решетки замка он увидел лишь Анри дю Бушажа.

Войдя в замок, Генрих III осведомился о здоровье герцога Анжуйского у офицера, которому пришлось выйти встречать его величество.

– Сир, – ответил тот, – его высочество уже несколько дней изволит проживать в парковом павильоне, и сегодня утром мы его еще не видели. Однако, поскольку вчера его высочество чувствовал себя хорошо, он, по всей вероятности, и сейчас пребывает в добром здравии.

– Этот парковый павильон, видно, очень уединенное место, – с недовольным видом сказал Генрих, – раз оттуда не слышно пушечных выстрелов?

– Сир, – осмелился сказать один из старых слуг герцога, – может быть, его высочество не ожидали вашего величества так рано?

– Старый болван, – проворчал Генрих, – по-твоему, король явится к кому-нибудь так вот, не предупреждая? Монсеньер герцог Анжуйский еще вчера узнал о моем приезде.

Затем, не желая печалить всех окружающих своим озабоченным видом, Генрих, которому хотелось за счет Франсуа прослыть кротким и добрым, вскричал:

– Раз он не выходит к нам, мы сами пойдем ему навстречу.

– Указывайте дорогу, – раздался из носилок голос Екатерины.

Вся свита направилась к старому парку.

В тот миг, когда первые гвардейцы подходили к буковой аллее, откуда-то донесся ужасный душераздирающий вопль.

– Что это такое? – спросил король, оборачиваясь к матери.

– Боже мой, – прошептала Екатерина, стараясь найти разгадку на лицах окружающих, – это вопль горя и отчаяния.

– Мой принц! Мой бедный герцог! – вскричал другой старый слуга Франсуа, появляясь у одного из окон со всеми признаками самого жестокого горя.

Все устремились к павильону, короля увлек общий людской поток.

Он появился как раз в ту минуту, когда поднимали тело герцога Анжуйского, которого камердинер, вошедший без разрешения, чтобы оповестить о приезде короля, заметил лежащим на ковре в спальне.

Принц был холоден, окоченел и не подавал никаких признаков жизни; у него только странно подергивались веки и как-то судорожно сводило губы.

Король остановился на пороге, за ним – все другие.

– Вот уж плохое предзнаменование! – прошептал он.

– Удалитесь, сын мой, – сказала Екатерина, – прошу вас.

– Бедняга Франсуа! – произнес Генрих, очень довольный, что его попросили уйти и тем самым избавили от зрелища этой агонии.

За королем последовали и все придворные.

– Странно, странно! – прошептала Екатерина, став на колени перед принцем или, вернее будет сказать, – перед его трупом. С нею оставались только двое старых слуг.

И пока по всему городу разыскивали врача принца, пока в Париж отправляли курьера поторопить врачей короля, оставшихся в Мо в свите королевы, она устанавливала, разумеется, не так учено, но не менее проницательно, чем это сделал бы сам Мирон, диагноз странной болезни, от которой погибал ее сын.

На этот счет у флорентинки имелся опыт. Поэтому прежде всего она хладнокровно и притом так, что они не смутились, допросила обоих слуг, которые в отчаянии рвали свои волосы и царапали себе лица.

Оба ответили, что накануне принц вернулся в павильон поздно вечером, после того как его весьма некстати потревожил господин Анри дю Бушаж, прибывший с поручением от короля.

Затем они добавили, что после этой аудиенции в большом замке принц заказал изысканный ужин и велел, чтобы в павильон никто без вызова не заходил. Наконец, что решительно запретил будить его утром или же вообще заходить к нему, пока он сам не позовет.

– Он, наверное, ждал какую-нибудь женщину? – спросила королева-мать.

– Мы так думаем, сударыня, – смиренно ответили слуги, – но из скромности не стали в этом убеждаться.

– Однако, убирая со стола, вы же видели, ужинал мой сын в одиночестве или нет?

– Мы еще не убирали, сударыня, ведь монсеньер велел, чтобы в павильон никто не заходил.

– Хорошо, – сказала Екатерина, – значит, сюда никто не проникал?

– Никто, сударыня.

– Можете идти.

И Екатерина осталась совершенно одна.

Оставив принца распростертым на постели, как его туда положили, она занялась обстоятельным исследованием каждого симптома, каждого признака, которые, по ее мнению, могли подтвердить то, что она подозревала и чего страшилась.

Она заметила, что кожа на лбу у Франсуа приняла какой-то коричневатый оттенок, глаза налились кровью и под ними образовались темные круги, на губах появилось странное изъязвление, точно от ожога серой.

Те же знаки она заметила на ноздрях и крыльях носа.

– Посмотрим, – пробормотала она, оглядываясь по сторонам.

Первое, что она увидела, был факел, где полностью догорела свеча, которую накануне вечером вставил Реми.

«Эта свеча горела долго, – подумала королева, – значит, Франсуа был в этой комнате долго. Ах, на ковре лежит какой-то букет…»

Екатерина поспешно схватила его и сразу заметила, что все цветы еще свежие, кроме одной розы, почерневшей и высохшей.

– Что это? – пробормотала она, – чем облиты были лепестки этой розы?.. Я, кажется, знаю одну жидкость, от которой сразу вянут цветы.

И, вздрогнув, она отстранила букет подальше.

– Этим объясняется цвет ноздрей и коричневая окраска лба. Но губы?

Екатерина бросилась в столовую. Лакеи не обманули ее: не было никаких указаний на то, что кто-нибудь дотрагивался до сервировки после того, как здесь кончили ужинать.

Тут Екатерина обратила особое внимание на половинку персика, лежавшую на краю стола: на ней обозначился полукруг чьих-то зубов.

Персик потемнел так же, как роза: весь он был испещрен лиловыми и коричневыми разводами.

Особенно отчетливы были следы гниения по обрезу в том месте, где прошел нож.

«Отсюда и язвы на губах, – подумала она. – Но Франсуа откусил только маленький кусочек. Он недолго держал в руке этот букет – цветы совсем свежие. Беда еще поправима, яд не мог глубоко проникнуть. Но если его действие было лишь поверхностным, откуда же полный паралич и такие явственные следы разложения? Наверно, я не все заметила».

И, мысленно произнеся эти слова, Екатерина огляделась кругом и увидела, что с шеста розового дерева на серебряной цепочке свисает красно-синий любимый попугай Франсуа.

Птица была мертва: она окоченела и крылья ее топорщились.

Екатерина снова устремила тревожный взгляд на факел, который уже один раз привлек ее внимание, когда по сгоревшей до конца свече она определила, что принц рано вернулся к себе.

«Дым! – подумала Екатерина. – Дым! Фитиль был отравлен. Сын мой погиб!»

Тотчас же она позвонила. Комната наполнилась слугами и офицерами.

– Мирона! Мирона! – говорили одни.

– Священника! – говорили другие.

Она же тем временем поднесла к губам Франсуа один из флаконов, которые всегда носила с собою в кошельке, и пристально вгляделась в лицо сына, чтобы можно было судить, насколько действенным оказалось противоядие. Герцог приоткрыл глаза и рот, но в глазах уже не было искры взгляда, из гортани не поднимался голос.

Екатерина, мрачная и безмолвная, вышла из комнаты, сделав обоим слугам знак следовать за нею, так, чтобы они ни с кем не успели обмолвиться хоть одним словом.

Она отвела их в другой павильон и села, не спуская с них глаз.

– Монсеньер герцог Анжуйский был отравлен во время ужина. Вы подавали ужин?

При этих ее словах смертельная бледность покрыла лицо стариков.

– Пусть нас пытают, пусть нас убьют, но пусть нас не обвиняют в этом!

– Вы болваны. Неужели вы думаете, что, если бы я вас подозревала, все это уже не было бы сделано? Я хорошо знаю, что не вы умертвили вашего господина. Но его убили другие, и я должна разыскать убийц. Кто заходил в павильон?

– Какой-то плохо одетый старик: вот уже два дня, как монсеньер принимал его у себя.

– А… женщина?

– Мы ее не видели… О какой женщине изволит говорить ваше величество?

– Сюда приходила женщина, она сделала букет…

Слуги переглянулись так простодушно, что с одного взгляда Екатерина признала их невиновность.

– Привести ко мне губернатора города и коменданта замка.

Оба лакея бросились к дверям.

– Постойте! – сказала Екатерина, и они тотчас же замерли на пороге как вкопанные. – То, о чем я вам только что сказала, знаете только я и вы. Я об этом никому больше не скажу. Если кто-нибудь другой узнает, то только от вас. В тот же день вы оба умрете. Теперь ступайте.

Губернатора и коменданта Екатерина расспросила не столь откровенно. Она сказала им, что от некоторых лиц герцог узнал плохую новость, которая произвела на него очень тяжелое впечатление, что тут-то и кроется причина его болезни и что, снова расспросив этих лиц, герцог, наверно, оправится.

Губернатор и комендант велели обыскать весь город, весь парк, окрестности, но никто не мог сказать, куда девались Реми и Диана.

Лишь Анри знал тайну, но можно было не опасаться, что он ее кому-нибудь откроет.

В течение дня ужасная новость распространилась в городе и в области Шато-Тьерри. Случай с герцогом каждый объяснял в зависимости от своего характера и склонностей, то выдумывая невероятные подробности, то, напротив, преуменьшая событие.

Но никто, кроме Екатерины и дю Бушажа, не понимал, что герцог – человек обреченный.

Злосчастный принц не издал ни звука, не пришел в себя. Вернее будет сказать, – он не подавал никаких признаков, что сознает окружающее.

Король, больше всего на свете опасавшийся каких бы то ни было тягостных впечатлений, охотно вернулся бы в Париж. Но королева-мать воспротивилась его отъезду, и двор принужден был оставаться в замке.

Появилась целая толпа врачей. Один лишь Мирон разгадал причину болезни и понял, насколько тяжело положение. Но он был слишком хороший царедворец, чтобы не утаить правду, особенно после того, как взглянул на Екатерину и встретил ее ответный взгляд.

Все кругом расспрашивали его, и он отвечал, что монсеньер герцог Анжуйский, несомненно, пережил большие неприятности и испытал тяжелый удар.

Таким образом, он никак себя не подвел, что в подобном случае дело очень трудное. Генрих III попросил его дать вполне определенный ответ на вопрос: останется ли герцог жив? Врач ответил:

– Я смогу сказать это вашему величеству через три дня.

– А мне что вы скажете? – понизив голос, спросила Екатерина.

– Вам, сударыня, – дело другое. Вам я отвечу без колебаний.

– Что же именно?

– Прошу, ваше величество, задать мне вопрос.

– Когда сын мой умрет, Мирон?

– Завтра к вечеру, сударыня.

– Так скоро!

– Ах, государыня, – прошептал врач, – доза была уж очень сильна.

Екатерина приложила палец к губам, взглянула на умирающего и тихо произнесла зловещее слово:

– Судьба!

Глава 26

Госпитальерки

Граф провел ужасную ночь, он был почти в бреду, он был близок к смерти.

Однако, верный своему долгу, он, узнав о прибытии короля, встал и встретил его у решетки замка, как мы уже говорили. Но, почтительно приветствовав его величество, склонившись перед королевой-матерью и пожав руку адмиралу, он снова заперся у себя в комнате, уже не для того, чтобы умереть, а для того, чтобы решительно привести в исполнение свое намерение, которому ничто теперь не могло противостоять.

Около одиннадцати часов утра, то есть когда распространилась весть «герцог Анжуйский при смерти» и все разошлись, оставив короля, потрясенного этим новым несчастьем, Анри постучался в дверь к брату, который, проведя часть ночи на большой дороге, ушел к себе отдыхать.

– А, это ты! – в полусне спросил Жуаез. – В чем дело?

– Я пришел проститься с тобой, брат, – ответил Анри.

– Как так проститься?.. Ты уезжаешь?

– Да, уезжаю, брат, и полагаю, что теперь меня здесь уже ничто не удерживает.

– Как ничто?

– Конечно. Празднества, на которых я по-твоему желанию должен был присутствовать, не состоятся, обещание меня больше не связывает.

– Ты ошибаешься, Анри, – возразил главный адмирал. – Как вчера я не позволил бы тебе уехать, так и сегодня не разрешаю.

– Хорошо, брат. Но раз так, то я в первый раз в жизни, к величайшему своему сожалению, не подчинюсь твоему приказу и тем самым выкажу тебе неуважение. Ибо с этой минуты, прямо говорю тебе, Анн, ничто не отвратит меня от пострижения.

– А разрешение, которое должно прийти из Рима?

– Я буду дожидаться его в монастыре.

– Ну, так ты действительно обезумел! – вскричал Жуаез. Он вскочил с кровати, и на лице его изобразилось величайшее изумление.

– Напротив, мой дорогой, мой глубоко чтимый брат, я мудрее всех, ибо лишь один я знаю, что делаю.

– Анри, ты обещал подождать месяц.

– Невозможно, брат.

– Ну, хоть неделю.

– Ни единого часа.

– Видно, ты ужасно страдаешь, бедный мой мальчик.

– Наоборот, я больше не страдаю и потому ясно вижу, что болезнь моя неизлечима.

– Но, друг мой, не из бронзы же эта женщина. Ее можно разжалобить, я сам займусь этим.

– Невозможного ты не сделаешь, Анн. К тому же, если бы она теперь смягчилась, я сам откажусь от ее любви.

– Только этого не хватало!

– Это так, брат!

– Как! Если бы она согласилась стать твоей, ты бы ее не захотел? Но это же просто сумасшествие, черт побери!

– О, нет, нет! – вскричал Анри, и в голосе его слышался ужас. – Между мною и этой женщиной не может быть ничего.

– Что это все значит? – спросил изумленный Жуаез. – И что же это за женщина? Скажи мне наконец, Анри. Ведь у нас никогда не было друг от друга секретов.

Анри уже опасался, что и так сказал слишком много и что, поддавшись чувству, которого не сумел сейчас скрыть, он приоткрыл некую дверь и через нее взгляд его брата сможет проникнуть в ужасную тайну, скрытую в его сердце. Поэтому он тут же впал в противоположную крайность и, как это бывает в подобных случаях, желая ослабить впечатление от вырвавшихся у него неосторожных слов, произнес еще более неосторожные.

– Брат, – сказал он, – не оказывай на меня давления, эта женщина не может быть моей, она теперь принадлежит богу.

– Вздор какой, граф! Женщина эта – монашка? Она тебе солгала.

– Нет, брат, эта женщина мне не солгала, она – госпитальерка. Не будем же о ней говорить и отнесемся с уважением ко всему, что вручает себя господу.

Анн сумел овладеть собой и не показать Анри, как он обрадован этой новостью.

Он продолжал:

– Это для меня неожиданность, ничего подобного ты мне никогда не говорил.

– Да, неожиданность, ибо она лишь недавно постриглась. Но я твердо уверен, что ее решение так же непоколебимо, как мое. Поэтому не удерживай меня больше, брат, но поцелуй от всего своего любящего сердца. Дай мне поблагодарить тебя за твою доброту, за твое терпенье, за твою безграничную любовь к несчастному безумцу, и прощай!

Жуаез посмотрел брату в лицо. Он посмотрел, как человек растроганный и рассчитывающий на то, что этой своей растроганностью он изменит решение другого человека.

Но Анри остался непоколебим и ответил лишь своей неизменной грустной улыбкой.

Жуаез поцеловал брата и отпустил его.

– Ладно, – сказал он про себя, – не все еще кончено, как ты ни торопишься, я тебя догоню.

Он пошел к королю, который завтракал в постели в присутствии Шико.

– Здравствуй, здравствуй! – сказал Генрих Жуаезу. – Очень рад тебя видеть, Анн. Я боялся, что ты проваляешься весь день, лентяй. Как здоровье моего брата?

– Увы, сир, этого я не знаю. Я пришел к вам поговорить о моем брате.

– Котором?

– Об Анри.

– Он все еще хочет стать монахом?

– Да, сир.

– Он намерен постричься?

– Да, сир.

– Он прав, сын мой.

– Как так, сир?

– Да, это самый верный путь к небу.

– О, – заметил королю Шико, – еще более верный тот, который избрал твой брат.

– Сир, разрешит ли мне ваше величество задать один вопрос?

– Хоть двадцать, Жуаез, хоть двадцать. Я ужасно скучаю в Шато-Тьерри, и твои вопросы меня немного развлекут.

– Сир, вы знаете все монашеские ордена в королевстве?

– Как свой герб.

– Скажите мне, пожалуйста, что такое госпитальерки?

– Это очень небольшая община – весьма замкнутая, весьма строгих и суровых правил, состоящая из двадцати дам – канонисс святого Иосифа.

– Там дают обеты?

– Да, в виде исключения, по рекомендации королевы.

– Не будет ли нескромным спросить вас, где находится эта община, сир?

– Конечно, нет. Она находится на улице Шеве-Сен-Ландри, в Сите, за монастырем Пресвятой богоматери.

– В Париже?

– В Париже.

– Благодарю вас, сир!

– Но почему, черт побери, ты меня об этом расспрашиваешь? Разве твой брат переменил намерение и хочет стать не капуцином, а госпитальеркой?

– Нет, сир, после того что вы соизволили мне сказать, я не счел бы его таким безумцем. Но у меня есть подозрение, что одна из дам этой общины настроила его таким образом, и поэтому я хотел бы обнаружить, кто это, и поговорить с этой особой.

– Разрази меня гром, – произнес король с крайне самодовольным видом, – лет семь назад я знал там очень красивую настоятельницу.

– Что ж, сир, может быть, она по-прежнему там?

– Не знаю. С того времени я сам, Жуаез, стал или почти что стал монахом.

– Сир, – сказал Жуаез, – дайте мне на всякий случай, прошу вас, письмо к этой настоятельнице и отпуск на два дня.

– Ты покидаешь меня? Оставляешь здесь одного?

– Неблагодарный! – вмешался Шико, пожимая плечами. – А я-то? Я ведь здесь.

– Письмо, сир, прошу вас, – сказал Жуаез.

Король вздохнул, но письмо все же написал.

– Но ведь тебе в Париже нечего делать, – сказал король, вручая Жуаезу письмо.

– Простите, сир, я должен сопровождать брата и, во всяком случае, наблюдать за ним.

– Правильно! Ступай же, да поскорей возвращайся.

Жуаез не заставил повторять ему разрешение. Он без лишнего шума велел подать лошадей, и, убедившись, что Анри уже ушел, галопом помчался куда ему было нужно.

Даже не переобувшись, молодой человек велел везти себя прямо на улицу Шеве-Сен-Ландри. Она примыкала к улице Анфер и к параллельной ей улице Мармузе.

Мрачный, внушительного вида дом, за стенами которого можно было разглядеть макушки высоких деревьев, редкие, забранные решеткой окна, узкая дверь с окошечком, – вот какой был по внешнему виду монастырь госпитальерок.

На замке свода над входной дверью грубой рукой ремесленника были выбиты слова:

MATRONAE HOSPITES

И надпись, и самый камень уже порядком обветшали.

Жуаез постучался в окошечко и велел отвести своих лошадей на улицу Мармузе, опасаясь, чтобы их присутствие у ворот монастыря не наделало излишнего шума.

Затем он постучался в решетку вращающейся дверцы.

– Будьте добры предупредить госпожу настоятельницу, что герцог де Жуаез, главный адмирал Франции, хочет с ней говорить от имени короля.

Появившееся за решеткой лицо монахини покраснело под иноческой косынкой, и решетка снова закрылась.

Минут через пять открылась дверь, и Жуаез вошел в приемную.

Красивая статная женщина низко склонилась перед Жуаезом. Адмирал отдал поклон, как человек благочестивый и в то же время светский.

– Сударыня, – сказал он, – королю известно, что вы намереваетесь принять или уже приняли в число своих питомиц одну особу, с которой я должен побеседовать. Соблаговолите предоставить мне возможность с ней встретиться.

– Как имя этой дамы, сударь?

– Я его не знаю, сударыня.

– Тогда как же я смогу исполнить вашу просьбу?

– Нет ничего легче. Кого вы приняли за последний месяц?

– Вы слишком определенно или уже чересчур неточно указываете мне эту особу, – сказала настоятельница, – я не могу исполнить вашего желания.

– Почему?

– Потому что за последний месяц я никого не принимала, если не считать сегодняшнего утра.

– Сегодняшнего утра?

– Да, господин герцог, – и вы сами понимаете, что ваше появление через два часа после того, как прибыла она, слишком похоже на преследование, чтобы я разрешила вам говорить с нею.

– Сударыня, я прошу вас.

– Это невозможно, сударь.

– Покажите мне только эту даму.

– Говорю вам – невозможно… К тому же, хотя вашего имени достаточно было, чтобы открыть вам дверь моей обители, для разговора здесь с кем-либо, кроме меня, надо предъявить письменный приказ короля.

– Вот он, сударыня, – ответил Жуаез, доставая письмо, подписанное Генрихом.

Настоятельница прочитала и поклонилась.

– Да свершится воля его величества, даже если она противоречит воле божией.

И она пошла к выходу в монастырский двор.

– Теперь, сударыня, – сказал Жуаез, учтиво останавливая ее, – вы видите, что я в своем праве. Но я не хочу злоупотреблять им и опасаюсь ошибки. Может быть, эта дама и не та, кого я ищу. Соблаговолите сказать мне, как она к вам прибыла, по какой причине и кто ее сопровождал?

– Все это излишне, господин герцог, – ответила настоятельница, – вы не ошиблись. Дама, прибывшая лишь сегодня утром, хотя мы ожидали ее еще две недели назад, и рекомендованная мне одним лицом, которому я всецело подчиняюсь, дама эта действительно та особа, к которой у господина герцога де Жуаеза может быть дело.

С этими словами настоятельница еще раз поклонилась герцогу и исчезла.

Через десять минут она возвратилась в сопровождении госпитальерки, совершенно скрывшей свое лицо под покрывалом.

То была Диана, уже переодевшаяся в монашеское платье.

Герцог поблагодарил настоятельницу, пододвинул неизвестной даме табурет, сел тоже, и настоятельница вышла, собственноручно закрыв все двери пустой и мрачной приемной.

– Сударыня, – сказал тогда Жуаез безо всяких вступлений, – вы – дама, жившая на улице Августинцев, таинственная женщина, которую мой брат, граф де Бушаж, любит безумной и погибельной любовью?

Вместо ответа госпитальерка наклонила голову, но не произнесла ни слова.

Это подчеркнутое нежелание говорить показалось Жуаезу оскорбительным. Он и без того был предубежден против своей собеседницы.

– Вы, наверно, считали, сударыня, – продолжал он, – что достаточно быть или казаться красивой, что при этом можно не иметь сердца под своим прекрасным обличием, что можно вызвать несчастную страсть в душе юноши, носящего наше имя, а затем в один прекрасный день сказать ему: «Тем хуже для вас, если у вас есть сердце, а у меня его нет, и мне оно не нужно».

– Я не так ответила, сударь, вы плохо осведомлены, – произнесла госпитальерка так благородно и трогательно, что гнев Жуаеза на миг даже смягчился.

– Слова сами по себе не имеют значения, важна суть; вы, сударыня, оттолкнули моего брата и ввергли его в отчаяние.

– Невольно, сударь, ибо я всегда старалась отдалить от себя господина дю Бушажа.

– Это называется ухищрениями кокетства, сударыня, а их последствия и составляют вину.

– Никто не имеет права обвинять меня, сударь. Я ни в чем не повинна. Вы раздражены против меня, и я больше не стану вам отвечать.

– Ого! – вскричал Жуаез, постепенно распаляясь. – Вы погубили моего брата и рассчитываете оправдаться, вызывающе напуская на себя величественный вид? Нет, нет: можете не сомневаться в моих намерениях, раз уж я сюда явился. Я не шучу, клянусь вам, вы видите, как у меня дрожат руки, губы, по этому одному вы можете понять, что вам придется прибегнуть к основательным доводам, чтобы поколебать меня.

Госпитальерка встала.

– Если вы явились сюда, чтобы оскорблять женщину, – сказала она все так же хладнокровно, – оскорбляйте меня, сударь. Если вы явились, чтобы заставить меня изменить свое решение, то попусту теряете время. Лучше уходите.

– Ах, вы не человеческое существо, – вскричал выведенный из себя Жуаез, – вы демон!

– Я сказала, что не стану отвечать. Теперь этого недостаточно, я ухожу.

И госпитальерка направилась к двери.

Жуаез остановил ее.

– Постойте! Слишком долго я искал вас, чтобы так просто отпустить. И раз уж мне удалось до вас добраться, раз ваша бесчувственность окончательно подтверждает мое первое предположение, что вы исчадие ада, посланное врагом рода человеческого, чтобы погубить моего брата, я хочу видеть ваше лицо, на котором запечатлены все самые мрачные угрозы преисподней, я хочу встретить пламя вашего взора, сводящего людей с ума. Померяемся силами, Сатана!

И Жуаез, одной рукой сотворив крестное знамение, чтобы сокрушить силы ада, другой сорвал покрывало с лица госпитальерки. Но она невозмутимо, безгневно, без малейшего упрека устремив ясный и кроткий взгляд на того, кто ее так жестоко оскорбил, сказала:

– О, господин герцог, то, что вы сделали, недостойно дворянина!

Жуаезу показалось, что ему нанесен удар прямо в сердце. Безграничная кротость этой женщины смягчила его гнев, красота ее смутила его разум.

– Да, – прошептал он после продолжительного молчания, – вы прекрасны, и Анри не мог не полюбить вас. Но бог даровал вам красоту лишь для того, чтобы вы изливали ее, как некое благоухание на человека, который будет связан с вами на всю жизнь.

– Сударь, разве вы не говорили со своим братом? Но может быть, если вы с ним и говорили, он не счел нужным довериться вам во всем. Иначе вы узнали бы от него, что со мной не было так, как вы говорите: я любила, а теперь больше не буду любить, я жила, а теперь должна умереть.

Жуаез не сводил глаз с Дианы. Огонь ее всемогущего взгляда проник до глубины его души, подобный струям вулканического пламени, при одном приближении которых расплавляется бронза статуи.

Луч этот уничтожил всю грубую породу в сердце адмирала, словно в тигле, распадающемся на части оттого, что теперь в нем плавится и кипит уже только чистое золото.

– О да, – произнес он еще раз, понизив голос и все еще не сводя с нее взгляда, где быстро угасло пламя гнева, – о да, Анри должен был вас полюбить… О сударыня, на коленях молю вас, – сжальтесь, полюбите моего брата!

Диана по-прежнему стояла холодная и молчаливая.

– Не допустите, чтобы из-за вас терзалась целая семья, не губите нашего рода, – ведь один из нас погибнет от отчаяния, а другие от горя.

Диана не отвечала, продолжая грустно смотреть на склонившегося перед нею молящего ее человека.

– О, – вскричал наконец Жуаез, яростно схватившись за грудь судорожно сжатыми пальцами, – о, сжальтесь над моим братом, надо мною самим! Я горю! Ваш взор испепелил меня!.. Прощайте, сударыня, прощайте!

Он встал с колен, словно безумный, растряс, вернее, сорвал задвижку с двери приемной и в каком-то исступлении бежал к своим слугам, ожидавшим его на углу улицы Анфер.

Глава 27

Его светлость монсеньер герцог де Гиз

В воскресенье 10 июня около одиннадцати часов утра весь двор собрался в комнате перед кабинетом, где с момента своей встречи с Дианой де Меридор медленно и безнадежно умирал герцог Анжуйский.

Ни искусство врачей, ни отчаяние его матери, ни молебны, заказанные королем, не в силах были предотвратить рокового исхода.

Утром 10 июня Мирон объявил королю, что болезнь неизлечима и что Франсуа Анжуйский не проживет и дня.

Король сделал вид, что поражен величайшим горем, и, обернувшись к присутствующим, сказал:

– Теперь-то враги мои воспрянут духом.

На что королева-мать ответила:

– Судьбы наши в руках божиих, сын мой.

А Шико, скромно стоявший в скорбной позе неподалеку от короля, совсем тихо добавил:

– Надо, насколько это в наших силах, помогать господу богу, сир.

Около половины двенадцатого больной покрылся мертвенной бледностью и перестал видеть. Рот его, дотоле полуоткрытый, закрылся. Прилив крови, который уже в течение нескольких дней ужасал присутствующих, как некогда кровавый пот Карла IX, внезапно остановился, и конечности похолодели.

Генрих сидел у изголовья брата. Екатерина, сидя между стеной и кроватью, держала в своих руках ледяную руку умирающего.

Епископ города Шато-Тьерри и кардинал де Жуаез читали отходную. Все присутствующие, стоя на коленях и подняв сложенные ладони рук, повторяли слова молитвы.

Около полудня больной открыл глаза. Солнце выглянуло из-за облака и залило кровать золотым сиянием. Франсуа, дотоле не двигавший ни одним пальцем, Франсуа, чье сознание было затуманено, как только что выглянувшее солнце, поднял руку к небу, словно человек, охваченный ужасом.

Он огляделся кругом, услышал молитвы, почувствовал, как он болен и слаб, понял свое состояние, может быть, потому, что ему уже мерещился тот мир, темный и зловещий, куда уходят некоторые души, после того как покидают землю.

Тогда он испустил громкий вопль и ударил себя по лбу с такой силой, что все собравшиеся вздрогнули.

Потом он нахмурился, словно мысленно постигал одну из тайн своей жизни.

– Бюсси, – прошептал он, – Диана!

Этого последнего слова не слышал никто, кроме Екатерины, таким слабым голосом произнес его умирающий.

С последним слогом этого имени Франсуа Анжуйский испустил последний вздох.

И в тот же самый миг, по странному совпадению, солнце, заливавшее своими лучами герб Французского дома с его золотыми лилиями, исчезло. И лилии эти, так ярко сиявшие лишь мгновение тому назад, поблекли и слились с лазурным фоном, по которому они были рассыпаны, подобные еще недавно созвездиям столь же ослепительным, как те, настоящие, которые взор мечтателя ищет в ночном небе.

Екатерина выпустила из своей руки руку сына.

Генрих III вздрогнул и, трепеща, оперся на плечо Шико, тоже вздрогнувшего, но только из благоговения, свойственного верующему христианину перед лицом смерти.

Мирон поднес к губам Франсуа золотой дискос и, осмотрев его через три секунды, сказал:

– Монсеньер скончался.

В ответ на это из прилегающих комнат донесся многоголосый стон, словно аккомпанемент псалму, который вполголоса читал кардинал: «Cedant inequitates meae ad vocem deprecationis meae…»[103]«Да отступят беззакония мои по гласу моления моего…» (лат.)

– Скончался! – повторил король, осеняя себя крестным знамением в глубине своего кресла. – Брат мой, брат мой!

– Единственный наследник французского престола, – прошептала Екатерина. Отойдя от кровати усопшего, она вернулась к последнему оставшемуся у нее сыну.

– О! – сказал Генрих. – Престол этот уж слишком широк для короля без потомства. Корона чересчур широка для одной головы… У меня нет детей, нет наследников!.. Кто станет моим преемником?

Не успел он досказать этих слов, как на лестнице и в залах послышался сильный шум.

Намбю бросился к комнате, где лежал покойный, и доложил:

– Его светлость монсеньер герцог де Гиз.

Пораженный этим ответом на заданный им вопрос, король побледнел, встал и взглянул на мать.

Екатерина была еще бледнее сына. Услышав это случайно прозвучавшее роковое для ее рода предсказание, она схватила руку короля и сжала ее, словно говоря:

– Вот она, опасность… но не бойтесь, я с вами!

Сын и мать поняли друг друга, испытав общий для них обоих страх перед лицом общей же угрозы.

Появился герцог в сопровождении своей свиты. Он вошел с высоко поднятой головой, хотя глаза его не без смущения искали короля или же смертное ложе герцога.

Генрих III, стоя с тем величием, которое он, натура своеобразно поэтическая, порою умел почерпнуть в себе, остановил герцога властным движением руки, указав ему на измятую в агонии кровать, где покоились царственные останки.

Герцог склонился и медленно опустился на колени.

Все, кто его окружал, тоже склонили головы и опустились на одно колено.

Лишь Генрих III со своей матерью стояли, и во взгляде короля в последний раз вспыхнула гордость.

Шико заметил этот взгляд и шепотом прочитал другой стих из псалмов: «Dejiciet potentes de sede et exaltabit humiles».[104]«Низведет со престола сильных и вознесет смиренных» (лат.)


Читать далее

Александр Дюма. Сорок пять
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 16.04.13
ЧАСТЬ ВТОРАЯ 16.04.13
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 16.04.13
КОММЕНТАРИИ 16.04.13
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть