ДНИ ГНЕВА. (1939)

Онлайн чтение книги Воры в ночи Thieves in the Night : Chronicle of an Experiment
ДНИ ГНЕВА. (1939)

— Говорят, что Ирландия — единственная страна, в которой никогда не преследовали евреев. И знаешь, почему?

— Почему, сэр? — спросил Стефен.

— Потому что никогда их туда не впускали, — торжественно заявил мистер Дизи.

Джеймс Джойс, «Улисс»

1

«И царь Вавилона поразил их и побил их у Ривлы в стране Хамат. Так иудеи были изгнаны со своей земли. Храм Бога сожгли, разрушили стены Иерусалима, и пожгли огнем все дворцы, и разбили Божественные сосуды. А тех, кто избежал меча, увели пленными в Вавилон, где они были слугами царя и его сыновей, пока не наступило царствование персов».

Книги Царств и Хроник

2

«В первый год Кира, царя Персидского, возбудил Господь дух Кира, царя Персидского; и он повелел объявить по всему царству своему, словесно и письменно: все царства земли дал мне Господь, Бог небесный, и Он повелел мне построить Ему дом в Иерусалиме, что в Иудее. Кто есть из вас, из всего народа Его, — да будет Бог его с ним, — и пусть он идет в Иерусалим, что в Иудее, и строит дом Господа, Бога Израилева.

Вот сыны страны из пленников переселения, возвратившиеся в Иерусалим и Иудею… И поставили жертвенник на основании его, так как они были в страхе от иноземных народов. Когда строители положили основание храму Господню, тогда поставили священников в облачении их с трубами, и левитов с кимвалами. И весь народ восклицал громогласно, славя Господу за то, что положено основание дома Господня. Впрочем, многие из священников и левитов и глав поколений, старики, которые видели прежний храм, при основании этого храма перед глазами их, плакали громко, но многие и восклицали от радости громогласно. И не мог народ распознать восклицаний радости от воплей плача народного, потому что народ восклицал громко, и голос слышен был далеко.

И услышали враги Иуды и Вениамина, что возвратившиеся из плена строят храм Господу. И стал народ земли той ослаблять руки народа Иудейского и препятствовать ему в строении. И подкупали против них советников, чтобы разрушить предприятие их, во все дни Кира, царя Персидского, и до царствования Дария, царя Персидского. А в царствование Ахашвероша написали обвинение на жителей Иудеи и Иерусалима. И во дни Артаксеркса Рехум советник и Шимшай-писец и прочие товарищи их писали одно письмо против Иерусалима. И вот список с письма, которое послали к нему: „Царю Артаксерксу — рабы твои, люди, живущие за рекою. Да будет известно царю, что Иудеи, которые вышли от тебя, пришли к нам — в Иерусалим, строят этот мятежный и негодный город, и стены делают, и основания их уже исправили. Да будет же известно царю, что, если этот город будет построен и стены восстановлены, то ни подати, ни налога, ни пошлины не будут давать, и царской казне сделан будет ущерб“.

Царь послал ответ Рехуму-советнику и Шимшаю-писцу и прочим товарищам их: „Мир… и прочее. Письмо, которое вы прислали нам, внятно прочитано предо мною. И от меня дано повеление, — и разыскивали, и нашли, что город этот издавна восставал против царей, и производились в нем мятежи и восстания. Итак, дайте приказание, чтобы люди сии перестали работать, и чтоб город сей не строился, доколе от меня не будет дано повеление“.

Как скоро это письмо было прочитано пред Рехумом и Шимшаем-писцом и товарищами их, они немедленно пошли в Иерусалим к Иудеям, и сильною вооруженною рукою остановили работу их».

Из Книги Эзры

3

Письменный стол Патрика Гордона-Смита, кавалера Ордена Британской Империи и помощника верховного комиссара правительства Палестины, ничем не отличался от обычных полированных столов красного дерева, какие можно видеть в любом универсальном магазине. Как бы компенсируя его заурядность, из высоких окон временного помещения правительственных канцелярий при гостинице монастыря св. Павла открывался великолепный вид на стены Старого города, построенные султаном Сулейманом Великолепным из огромных, цвета охры, камней, из которых иные, судя по особенностям обработки, сохранились со времен римского владычества и когда-то были частью внешней стены Храма Ирода.

Слегка наклонившись влево, П. Гордон-Смит мог наблюдать прямо со своего кресла пыльную и пахучую, но чрезвычайно живописную мешанину из ослов, верблюдов и арабов перед Дамасскими воротами. Несмотря на резкие крики продавцов лимонада, шипение старого граммофона с террасы ближайшего кафе, звяканье овечьих колокольчиков и беспрерывные сигналы машин, в этом зрелище было что-то нереальное, как будто внезапно ожила средневековая гравюра с изображением паломничества в Иерусалим. Это было одно из немногих мест города, которое евреи не успели изуродовать вульгарными современными постройками и которые вообще редко посещались евреями. так как весь арабский квартал к северу от Старого города был нынче для них небезопасен.

П. Гордон-Смит с усталым видом взял с желтого подноса лежащий сверху документ. Это был протест армянской общины против нарушения « статуса кво » в церкви Рождества в Вифлееме, так как после ежегодной уборки завеса, отделяющая православную часть храма, была укреплена с помощью первого верхнего крюка на столбе к юго-востоку от левого спуска к яслям.

По утрам помощник верховного комиссара имея привычку прежде всего разбирать не слишком срочные бумаги с желтого подноса, потом переходить к голубому, а уж после всего заниматься самыми срочными материалами с красного подноса. С годами привычка укоренилась так глубоко, что другой порядок работы показался бы ему эксцентричностью, дурным тоном. Однажды, вынужденный объяснить своя действия — хотя он терпеть не мог объяснений личного характера, попахивающих психологией, — он попытался это сделать. «Полагаю, — сказал он в своей обычной осторожной манере, — что истолковать рационально подобные действия вообще невозможно. Хотя, если вдуматься, все очень просто: о так называемых срочных делах все равно позаботятся, а прочие могут остаться без внимания. Так мать, повинуясь инстинкту социальной справедливости, спешит прежде всего выдать замуж некрасивую дочь».

Хорошенькая переводчица-еврейка, задавшая ему с невинным видом этот несколько вольный вопрос, была озадачена таким логическим финтом. Помощник верховного комиссара внутренне посмеивался. Он-то знал, что в действительности объяснение его поступкам следовало бы искать в далеком детстве, когда он прочно усвоил неписаный закон: неприлично слишком увлекаться чем бы то ни было кроме спорта. Сдерживать свои импульсы стало для него условным рефлексом. По правде говоря, нынешней своей работой ой был довольно-таки увлечен, — слабость, которую ой успешно скрывал под маской усталости и скуки. Тем непростительнее было бы ворваться в кабинет, скинуть шляпу и наброситься на важные дела, как лавочник на новые заказы.

Итак, обратиться сначала к желтому подносу, приберегая красный напоследок, было для него в действительности не только проявлением здравого смысла, как он растолковал бестактной переводчице, но также и тех свойств, говорить о которых не подобало, ибо прозвучало бы это слишком претенциозно. Свойства в эти были: уважение к традиции, достоинство, манеры. Ценность ритуала возрастала от того, что помощник верховного комиссара проделывал его, находясь в своем кабинете один. В присутствии подчиненных он в позволял себе изредка менять порядок работы, ибо вежливость велит нам иногда снисходить до уровня другого человека, чтобы его не обидеть. Приходится же, например, есть пальцами в доме араба и делать вид, что тебе это нравится, или спорить с евреями о юридических тонкостях, не показывая вида, что эти тонкости не имеют никакого значения.

Помощник верховного комиссара взял со стола стальной верблюжий колокольчик, прикосновение к которому каждый раз доставляло ему истинно чувственное удовольствие, позвонил и попросил своего личного секретаря мисс Кларк поискать в подшивках, касающихся распределения прав и обязанностей между различными общинами в Святых местах, документы о «статус кво» в церкви Рождества в Вифлееме. Следующий документ, который он взял с подноса, был протестом антисионистской фракции раввината против якобы имеющих место нарушений правил забоя скота со стороны их собратий из просионистской фракции. Едва он прочел протест, вернулась мисс Кларк с нужными документами — отчетом 1920 года арабского заместителя инспектора губернатору Иерусалима сэру Рональду Сторсу. В этом отчете вышеуказанные права и обязанности были замечательно четко определены. Их нарушение приводило раза два в год к кровавым столкновениям между священнослужителями различных вероучений. Под заголовком «Церковь Рождества, ее уборка» в отчете говорилось:

1. В православной части храма окна, выходящие на юг, могут открываться только на время уборки.

2. Православные могут поставить в армянском приделе лестницу для чистки верхней части придела, начиная с карниза.

3. Армяне имеют право чистить северную часть колоннады, в которой помещается православный амвон, только до карниза.

4. По взаимному соглашению устанавливается нижеследующее:

а/. Православные должны закреплять свод завес на нижнем крюке № 2 у основания колонны, расположенной к юго-востоку от левых ступеней, ведущих к яслям. (Этот пункт помощник верховного комиссара подчеркнул синим карандашом).

б/. Вдоль той же колонны естественным образом должен спускаться католический завес, с просветом в 16 см между ним и завесом православным.

в/. Крюк № 1 должен оставаться неиспользованным. (Этот пункт помощник верховного комиссара подчеркнул дважды).

5. В случае инициативы со стороны правительства в деле уборки любой части храма необходимый инвентарь должен быть также правительственным.

6. Вышеуказанный порядок может быть изменен в случае издания в период, предшествующий следующей годичной уборке, соответствующих официальных документов.

— Армяне правы, — сказал помощник верховного комиссара, — дело чистое. Все бы дела были такими.

Мисс Кларк издала один из своих утвердительных возгласов. Она безгранично восхищалась патроном — истерзанным всеми этими ужасными местными сектами, общинами и Бог знает, как их звать, — но всегда спокойным, вежливым и мягким. Чтобы облегчить его бремя, она старалась работать быстро, прилежно, почти не выдавая своего присутствия и выражая свое мнение главным образом с помощью утвердительных возгласов, в которых только и выражались ее подавленные дисциплиной чувства. Помощник верховного комиссара вскоре привык к этим звукам и воспринимал их как экономичный эквивалент словам «да, мистер Гордон-Смит». Скрытый за этими звуками эмоциональный подтекст он предпочитал игнорировать.

Он продиктовал две короткие записки ко второму секретарю, поручая ему составить проект ответа на армянский протест и пообещать (в шестой или седьмой раз) сделать запрос по поводу убоя скота.

Следующим номером был десяток писем с переводами на английский язык от разных арабских нотаблей и деревенских мухтаров, принадлежащих к умеренной парши Нашашиби. В письмах выражалась лояльность к правительству и просьба о защите от террористических банд. В двух письмах ставился наивный вопрос: справедливы ли слухи, что правительство заинтересовано в арабском терроре как средстве избавления от евреев? Если да, то не прикажет ли правительство террористам, чтобы они прекратили вымогательство денег у арабов? Этот вопрос, однако, относился к военному ведомству и к уголовно-следственному отделу.

Передавая письма мисс Кларк, помощник верховного комиссара на секунду задержался мыслью на своем племяннике, младшем офицере Джимми, который неделю назад в стычке с арабскими террористами, напавшими на еврейское поселение, потерял ногу. Слегка смутившись от того, что позволил личным эмоциям вкрасться в дела, он обратился к голубому подносу. Первый документ был отпечатан на знакомом бланке Сионистской экзекутивы и сопровождался знакомой же подписью мистера Гликштейна. Гликштейн просил встречи с Его Превосходительством по поводу репатриации в страну 10 тысяч детей из Германии. Поперек письма энергичным почерком Его Превосходительства было выведено: «Отказать. Дело окончательно решено Заявлением секретаря по делам колоний за № 24 в Палате общин и 8 декабря в Палате лордов».

Помощник верховного комиссара повернулся к мисс Кларк, озабоченно улыбаясь:

— Упорный парень наш мистер Гликштейн, не правда ли?

Мисс Кларк издала свой утвердительный звук, в нем, с одной стороны, выражалось сочувствие шефу, которому Его Превосходительство в очередной раз сплавляет неприятное дело, а с другой — неодобрение по адресу назойливого Гликштейна с его золотыми зубами.

— Напишите, что, к сожалению, Его Превосходительство не может повидать мистера Гликштейна, но что я буду рад с ним поговорить в следующий понедельник в 11 часов.

Переходя к следующему письму, он размышлял том, что Его Превосходительство зашел слишком далеко в своей неприязни к еврейской общине. В течение года он упорно отказывается встретиться с Гликштейном, а на последний официальный прием никто из общины практически не был приглашен. Правда, Гликштейн — личность невыносимая, а его упорство в деле, решенном на уровне Кабинета, и неполитично, и дурного тона, но также дурно демонстративно грубое отношение к представителям общины со стороны Его Превосходительства. Такое отношение вредит справедливому делу и вызывает на администрацию в Палате общин и в Женеве. А уж о нападках мистер Гликштейн и его товарищи позаботятся. Однако…

Следующим документом был обзор вчерашней еврейской и арабской прессы, кишащей, как всегда, грубыми неточностями и ядовитыми наскоками одних на других, на соперничающие фракции внутри каждого лагеря и, главным образом, на правительство. Редакционные статьи с их тирадами он пропустил и стал читать сообщения, содержащие факты.

«Нам стало известно, — писала ведущая еврейская газета, — что в настоящее время в государственной больнице в Иерусалиме не имеется ни одного постоянного врача-еврея. Сообщается также, что число евреев-чиновников в Медицинском управлении весьма незначительно. Английская администрация предпочитает говорить с чиновниками-евреями по-арабски. Один из начальников требует, чтобы с ним здоровались по-арабски, а не по-еврейски».

Эту страницу расторопная мисс Кларк по своей инициативе снабдила заметкой: «Вот факты, полученные от Медицинского управления: В государственной больнице Иерусалима четверо из десяти штатных врачей — евреи. Двадцать одна из пятидесяти трех медсестер — еврейки. Все три члена больничной канцелярии — евреи. Из семидесяти пяти человек медицинского персонала управления тридцать один — евреи. Из общего числа медсестер триста тридцать одна, то есть 38 % — еврейки».

— Прекрасно, — воскликнул помощник верховного комиссара, — пошлем эту поправку в газету.

Минуту он сидел неподвижно, положив руки на подлокотники и глядя в окно. За стеной Старого города через базар тянулась улица царя Соломона[19]Ошибка автора. Правильно — улица царя Давида., шедшая к Мечети Омара, главный проповедник которой, шейх Абдул аль-Хатиб, был убит недавно экстремистами из сторонников муфтия.

— Как ничтожны все эти сообщения, — проговорил он с досадой.

Мисс Кларк рискнула высказаться:

— Иногда сомневаешься, можно ли их вообще цивилизовать.

Что подразумевается под словом «цивилизованный», она бы затруднилась объяснить, но зрительно представляла это себе отчетливо: ленч из чая, двух булочек с маслом и ломтика сыра в угловом ресторане на набережной. Слышится «Венгерская рапсодия» Листа в исполнении женского оркестра.

Откинувшись в кресле, помощник верховного комиссара задумался.

— Вам не кажется, мисс Кларк, что в здешнем воздухе слишком много святости? Между тем, выносима она только в слабых дозах, вроде кристаллов соли для ванны. Слишком большая концентрация — это отрава.

Не слыша обычного утвердительного звука, помощник верховного комиссара сообразил, что мисс Кларк шокирована. Он, однако, был уверен в ее безграничной у снисходительности и спокойно обратился к подносу с бумагами, требующими срочного рассмотрения. Главным документом на этом подносе был секретный отчет секции по еврейским делам при политическом отделе уголовно-следственного управления. Отчет касался деятельности Эцеля. Эта крайне националистическая военизированная организация значительно усилилась после присоединения к ней так называемой группы Баумана. По-видимому, изменилась также и тактика организации. До сих пор она в основном занималась ввозом в страну нелегальных иммигрантов из Восточной Европы и совершала акты возмездия против арабов. Но на прошлой неделе ей удалось установить коротковолновый передатчик, работающий по два часа в день на волнах 37,3. Радиостанция, очевидно, была передвижной, так как передачи засекались в разные дни в разных местах, от Тель-Авива до Галилеи. Главным диктором была девушка с приятным контральто и сефардским акцентом. Содержание передач распределялось примерно поровну между нападками на якобы антисемитскую политику мандатного правительства и обвинениями Хаганы в бездействии. В начале и конце исполнялся национальный гимн, а сами передачи через каждые пять минут прерывались фразой: «Твоих братьев убивают в Европе. Что ты сделал, чтобы им помочь?»

В отчете отмечалось, что произошел значительный сдвиг от антиарабской к антибританской пропаганде и намекалось на возможность террористических действий против администрации. В приложенном списке из 30 человек, подозреваемых в том, что они состоят членами Эцеля, упоминался некий Шимон Штарк из киббуца Башня Эзры.

— Ну и ну! — воскликнул помощник верховного комиссара и спросил мисс Кларк, что она об этом думает.

— Я думаю, что это — позор, — резко ответила мисс Кларк, и ее бледные щеки слегка зарумянились от возмущения. — Мы пустили этих людей в страну, защищаем их от арабов, и вот что получаем вместо благодарности!

— Верно, — сказал помощник верховного комиссара и в первый раз сообразил, что его племяннику Джимми придется отказаться от соревнований по теннису. — Верно, мисс Кларк, но не совсем верно.

Несколько мгновений он рассеянно на нее смотрел. Опустив глаза, мисс Кларк думала, что вид у него сегодня совсем измученный.

Через несколько секунд помощник верховного комиссара ожил снова, как будто внутри него перезарядились иссякшие было батарейки.

— Верно, мисс Кларк, но не совсем верно, — повторил он и пожалел про себя, что не способен смотреть на вещи так просто, как она. Потому что, как бы он на них ни смотрел, для исхода дела это не имеет никакого значения.

Вздохнув, он наконец обратился к красному подносу. Сверхнеотложное сообщение было только одно, и он заранее знал, что оно собой представляет: верховный комиссар просил набросать проект предложений для готовящегося в Лондоне сообщения правительства о политике в Палестине.

— Благодарю вас, мисс Кларк, больше вы мне не понадобитесь. — И склонившись над столом, приступил к работе.

— Напомнить вам о времени? — спросила мисс Кларк перед уходом. — У вас к обеду гости.

— Да, позвоните мне, пожалуйста, без четверти час, — попросил он, не отрываясь от бумаги.

Мисс Кларк хорошо знала, что, погрузившись в работу, он времени не замечает.

4

Дик Метьюс вторично приехал на Ближний Восток через полтора года после первого визита. Успех его последней книги «Одряхлела ли демократия?», опубликованной несколько месяцев назад, позволил ему бросить газету и сосредоточиться на работе в журнале. Заказанная ему серия статей должна была покрыть расходы на поездку и составить основу следующей книги.

Идя по улице Пророков своей тяжелой поступью и испытывая приятное чувство от двойной порции арака, выпитого в баре гостиницы «Кинг Дейвид», он заметил молодого рабочего в шортах, кожаной куртке на молнии, какие носят в киббуцах, и с непокрытой головой. Его насмешливое обезьянье лицо показалось Метьюсу знакомым. Молодой человек шагал посреди улицы и разговаривал сам с собой. Губы его шевелились, а сходящиеся на переносице брови прыгали вверх и вниз.

Метьюс остановился на краю тротуара и на гортанном Мичиган-иврите, с остановкой после каждого слова, позвал:

— Шма-на, бахур, амод![20]Послушай, парень, остановись! Я тебя откуда-то знаю!

Молодой человек остановился, секунду смотрел на Метьюса отсутствующим взглядом, потом улыбнулся:

— Джозеф из Башни Эзры, — сказал он на прекрасном английском. — Итак, вы опять к нам приехали и даже выучились ивриту!

— Всего несколько слов. Полюбил я вашу чертову страну.

— Какую ее половину — нашу или арабскую?

— Господи, нельзя ли обойтись без политики хоть в первую минуту встречи?

— Нельзя. И вы бы не обошлись, живи вы здесь.

— О чем это вы толковали сами с собой? Твердили какой-нибудь манифест?

— Нет, — наш месячный дефицит. Я сейчас нечто вроде киббуцного казначея.

— Так вот почему вы околачиваетесь в Иерусалиме, вместо того чтобы возделывать галилейскую землю!

— Именно поэтому.

— А куда сейчас направляетесь?

— В отдел поселений при исполнительном комитете. Попытаюсь получить у них гарантийное письмо для Рабочего банка, где рассчитываю взять шестимесячную ссуду в 100 фунтов. Из них 50 заплачу Сельскохозяйственному институту в счет нашего долга в 250 фунтов. Срок платежа истек вчера.

— Ну и ну! А что вы собираетесь делать с остальными пятьюдесятью?

— Одолжить их нашему казначею Далии, которая взамен обещала мне долговую расписку на 300 фунтов, гарантированную молочным кооперативом «Тнува». До этой расписке я надеюсь получить по крайней мере 75 фунтов наличными от Рабочего банка. На эти деньги я рассчитываю купить подержанный тракторный мотор, который продает мошавник из-под Реховота, судя по объявлению в газете «Давар».

— А когда вы обанкротитесь?

— Никогда. Наоборот, — мы процветаем. Мы открыли новый источник воды для орошения шестидесяти дунамов. Но в стране слишком много кредитных операций и мало наличных денег, так что приходится изворачиваться.

— Хотелось бы узнать обо всем этом поподробнее. Как насчет того, чтобы завтра вместе пообедать в «Кинг Дейвид»?

— В таком вот виде? Другой одежды у меня здесь — сказал Джозеф, прибавив про себя: «Ни здесь, ни в другом месте».

— Кого это волнует? Или у вас комплексы по поводу одежды?

Джозеф, улыбнувшись, покачал головой.

— Ладно, приду, — согласился он после минутного колебания.

Они попрощались, но пройдя несколько шагов, Джозеф вернулся.

— Послушайте, — замялся он, — вы приехали из-за границы, знаете то, что нам здесь не известно. Каковы, по-вашему, наши шансы в политическом отношении?

Секунду Метьюс смотрел на него в упор.

— Плохие шансы. Чемберлен вас продает.

Джозеф постоял молча и пошел.


Помощник верховного комиссара вернулся домов около часу дня. Старое одноэтажное арабское здание представляло собой каменный куб с толстыми стенами и маленькими окнами, но внутри его было прохладно и уютно. Входная дверь вела в просторный холл с выложенным плиткой полом, часть которого была покрыта персидским ковром. Вдоль стен стояли диваны и кресла, в живописном беспорядке по залу были расставлены низкие столики с инкрустацией. Огромный камин из кирпича не казался здесь неуместным, он приятно сочетался с общей картиной. Посреди комнаты, похожая на статуэтку, стояла леди Джойс, подставляя мужу лоб для традиционного поцелуя. По ее улыбке помощник верховного комиссара сразу понял, что у жены мигрень. Как многие бесплодные женщины, она обращала много внимания на свои недомогания, к тому же здешний климат действовал на нее плохо.

Слуга-араб подал поднос с напитками, на нем же лежали три письма: напечатанное по-английски и на иврите приглашение на выставку тель-авивского художника, второе — по-английски и по-арабски — приглашение от владельцев цитрусовых плантаций в Яффе. Третье было короткой запиской, напечатанной на простой бумаге и только на иврите. Иврит помощник верховного комиссара едва знал, поэтому собрался было положить записку в карман, чтобы дать ее позже перевести, как вдруг в глаза ему бросилось слово «мавет»[21]Мавет ( иврит ) — смерть., напечатанное в разрядку. Он достал с полки словарь, опустился в кресло и начал разбирать письмо, посасывая свой арак.

— Зачем ты возишься с этим? — спросила Джойс.

— Занятное послание! — ответил помощник верховного комиссара, ища очередное слово в словаре. Через две минуты он кончил переводить.

— Вот послушай, — сказал он, и стал читать, осторожно держа записку за уголки:

«Помощнику Верховного комиссара, Иерусалим.

Полицейскому агенту и провокатору Ицхаку Бен-Давиду, проживающему по Бухарской улице, № 113 в Хайфе неоднократно посылались предупреждения, в которых ему предлагалось прекратить предательскую деятельность.

Ввиду того, что эти предупреждения игнорировались, руководство Иргун цваи леуми, выслушав представленные ему свидетельские показания, признало Ицхака Бен-Давида виновным в измене народу и приговорило его к смерти.

Приговор будет приведен в исполнение при первой же возможности».

— Да, забавно, — заметила Джойс.

— Не слишком забавно. Эти ребята не шутят. В результате того, что они называют «ответными действиями», они убили довольно много арабов.

— Арабы — другое дело. Но человека, работающего на нас, они убить не посмеют.

— Хотел бы я знать… — начал он, но тут вошел слуга, который доложил, что явились первые гости, — профессор Шенкин из Еврейского университета вместе с супругой.

Профессор Шенкин, пожилой, небольшого роста человек с козлиной бородкой, уже направлялся к хозяйке дома, кланяясь и протягивая руку. Его жена Ревекка, приземистая и смуглая, происходила из старинной иерусалимской семьи, которая проживала в стране больше ста лет. Ее отец, булочник из Старого города, нажил состояние на спекуляциях недвижимостью и владел несколькими домами в квартале Меа Шеарим. Он был набожным евреем и горячим противником политического сионизма. Дескать, в старые времена при турках, когда евреев было здесь всего несколько тысяч — в большинстве своем старые, святые люди, приехавшие в страну умирать, — мусульмане относились к ним терпимо. Ну, бывали изредка погромы, но разве их можно было назвать настоящими погромами? Зато сейчас, с приходом сионистов, с их разговорами о еврейском государстве, арабы ожесточились. Национальный фонд невероятно затруднил спекуляцию землей, безбожная молодежь в киббуцах оскверняет своим присутствием землю, а рабочие в пекарнях организовались в профсоюзы. Госпожа Шенкин в глубине души соглашалась с отцом, но никогда не спорила со своим мужем, выходцем из Бухареста и сионистом, хотя и умеренного толка. Она гордилась тем, что была женой профессора университета, а тот факт, что деньги ее отца сыграли не последнюю роль при заключении брака, ее ничуть не беспокоил. Разве ученый женился бы на дочери булочника, если у нее не было бы денег? В благодарность она родила ему пятерых детей, и их брак был очень счастливым.

Когда с приветствиями было покончено, госпожа Шенкин к своему смущению обнаружила, что оказалась у камина в обществе леди Джойс Гордон-Смит. Мужчины прошли в другой конец комнаты. Слуга предложил ей выпить, но она поспешно отказалась:

— Я не пью. Я не модная женщина, — пробормотала она на ломаном английском.

— Зато я пью, — лениво заявила Джойс.

Прислонившись к камину, она разглядывала макушку госпожи Шенкин, пытаясь определить, носит ли та парик. Сквозь жидкие, седеющие пряди волос госпожи Шенкин можно было разглядеть бледную кожу черепа. Нет, парика она не носила.

— Мы только что вернулись из Тель-Авива, — сказала госпожа Шенкин, чтобы завязать разговор, — навещали нашего второго сына, который учится в гимназии. Вы часто бываете в Тель-Авиве?

— Никогда, — ответила Джойс.

В Тель-Авиве она была всего раз, и уродливая архитектура этого еврейского города, его знойные улицы, его переполненные потной и шумной толпой лавочки показались ей так отвратительны, будто она вывалялась в муравейнике. Она любила ходить по арабскому базару, хотя там было еще больше толпы и еще больше запахов. Но то был настоящий Восток, а Тель-Авив — это просто средиземноморский Ист-Энд, помесь Уайтчепела и Монте-Карло.

— Разве вы не любите купаться в море? — спросила госпожа Шенкин. Сама она никогда не плавала в море, но справедливо решила, что Джойс должна была бы плавать.

— На море в Тель-Авиве слишком много народу.

— Да, в Тель-Авиве страшные толпы. Скоро там будет сто пятьдесят тысяч жителей, а двадцать лет назад не было никого. — Несмотря на свой антисионизм, она разделяла общееврейскую гордость этим городом.

Джойс не ответила. Она медленно пила сухой мартини, думая о своем недомогании. Эти толстые еврейки, наверное, много знают о лечебных травах и всяких таких вещах. Но как ее об этом спросишь?

В поисках темы для разговора госпожа Шенкин вытащила из сумочки фотографию и показала Джойс:

— Это мой сын.

— Очень мил, — сказала Джойс, едва глянув на фотографию. Однако она должна была признать, что этот стройный, светловолосый мальчик был в самом деле исключительно хорош. Как удалось двум безобразным людям произвести его на свет, было непостижимо.

— Он гений, — заметила госпожа Шенкин небрежно, — он переводит стихи Пушкина на иврит.

— Замечательно! — сказала Джойс.

— Да, он переводит Пушкина, хотя не знает ни слова по-русски.

Леди Джойс внезапно фыркнула в свой коктейль, представив, как расскажет в клубе о еврейском вундеркинде, который переводит Пушкина, не зная русского. Она опустила стакан:

— Как же ему это удается? — спросила она с некоторой, впервые появившейся теплотой в голосе.

— О, это очень просто! Его друг рассказывает ему содержание, а он пишет на эту тему стихи.

Слуга доложил о мистере Ричарде Метьюсе, и в комнату ввалился довольно неряшливо одетый и не очень трезвый американец. Познакомившись с Метьюсом в его прошлый приезд на обеде у Его Превосходительства, Джой сразу же его невзлюбила. Он был неуклюж, невежлив и самоуверен, — настоящий вульгарный американец. Однако за последние два года он стал довольно известен, а жене помощника верховного комиссара приходится принимать всяких людей. Сегодняшний вечер был организован ради него, а Шенкины приглашены потому, что в американских газетах часто пишут, будто к евреям здесь плохо относятся. Для равновесия Джойс пригласила также Кемаля Эффенди эль-Шалаби, редактора умеренного арабского еженедельника, но тот, как всегда, опаздывал.

Стояли у камина с бокалами в руках и с томительным ощущением бессмысленности происходящего, характерным для всех иерусалимских званых вечеров. Профессор Шенкин рассказывал путанную историю о раскопках у Мертвого моря и объяснял, почему они не удались. Время от времени помощник верховного комиссара с дружелюбной миной задавал какой-нибудь невинный вопрос, который тут же выявлял невежество профессора в археологии. Шенкин, однако, вовсе не был специалистом в области археологии, он был профессором философии, но никому не было известно, что именно было предметом его философских изысканий. За всю жизнь он опубликовал в еврейских журналах две работы: «Спиноза и неоплатоники» и «Талмудические влияния в германском средневековом мистицизме». Ходили слухи, что кафедру свою он получил благодаря родственнику в Америке, который был членом правления университета.

Наконец, прибыл Кемаль Эффенди — роэовощекий, жизнерадостный и элегантный. Он вручил хозяйке букет роз н с чрезмерной сердечностью поздоровался с Шенкиным, которого видел прежде только один раз, восемь лет назад на официальном приеме. Снова принесли напитки. Метьюс пил из огромного бокала виски с содовой. Кемаль потягивал маленькими глотками арак, изящно отставив мизинец. Профессор мусолил стакан сладкого тягучего местного вермута. Глядя на него, Джойс с содроганием вспомнила званый обед у Гликштейнов, на котором к рыбе подали сладкий кармель в ликерных бокалах.

Гости перешли в столовую. Джойс чувствовала легкий запах горелого. Плов подгорал, что случалось всякий раз, когда в дом приглашались евреи, хотя, каким образом повар-араб заранее узнавал об этом, — оставалось тайной. Впрочем, ей все они осточертели.

Кемаль Эффенди оказался в центре внимания. Спровоцированный каким-то вопросом Метьюса, он пустился рассуждать о политике.

— Муфтий погубит страну! Сколько раз мы предостерегали наших английских друзей против махинаций клана Хуссейни! Говорили им, что муфтий использует свое положение и вверенные ему фонды для финансирования своих террористических банд. В каждой деревне у него агенты, в каждой мечети по его приказу мулла проповедует ненависть. Увы, нам не верили! — Он шутливо погрозил пальцем помощнику верховного комиссара: — Вы не верили нам и поддерживали Хадж Амина, пока он не предал вас и не залил страну кровью. Тогда вы дали ему под самым вашим носом скрыться в Сирию и продолжать свою враждебную деятельность на итальянские деньги.

Помощник верховного комиссара с улыбкой занялся подгоревшим пловом. Он был похож на добродушного школьного учителя на пикнике среди слишком расшалившихся учеников.

— Правда ли, что он бежал из Мечети Омара в женской одежде? — пропищала госпожа Шенкин.

— Неважно, как он бежал. Для меня важно, что его наемники убили моего двоюродного брата Муссу Эффенди, Фахри Бея Нашашиби и шейха Абдаллу Хатиби. Хадж Амин, клан Хуссейни и вся их партия — это бедствие. Они убивают и шантажируют всех, кто против них, и подстрекают к кровопролитию.

Арак и вино типа бургундского из Ришон ле-Циона подействовали на Кемаля Эффенди. Лицо его раскраснелось больше обычного, голос гремел.

— Вы рассуждаете почти как сионист, Кемаль Эффенди, — заметил ему помощник верховного комиссара, которого забавляли разглагольствования Кемаля.

— Нам не нужны Хуссейни, чтобы бороться с сионизмом. Против сионистской опасности все арабы едины.

Вспомнив о Шенкиных, он повернулся к профессору с широкой улыбкой:

— Не примите за личный выпад. Мы говорим о принципах, а друзья остаются друзьями.

Профессор, прилаживая салфеточку под козлиной бородкой, с готовностью откликнулся:

— В каждом лагере есть свои экстремисты и смутьяны. У вас — муфтий и его сторонники, у нас — наши молодые фанатики. Без них арабы и евреи могли бы мирно жить вместе, как тысячу лет назад в Испании.

— Вот именно, — заметил с невинным видом помощник верховного комиссара, — вопрос только, на каких условиях.

— Условия! — Кемаль Эффенди неожиданно повернулся к хозяйке, которая, сидя в напряженной позе, ожидала очередного приступа боли. — Если вы, мадам, оказали мне честь, пригласив в свой дом, разве я спрашиваю об условиях? Разве, пользуясь вашим гостеприимством, я стремлюсь стать в доме хозяином? Нет, мадам, я к этому не стремлюсь. То же и с нашими еврейскими друзьями. Они пользуются нашим гостеприимством — ахлан васахлан — добро пожаловать! Будем братьями. Гостей мы примем с распростертыми объятьями!

— Гости-то платные, — пробормотал Метьюс, но, к счастью, Кемаль Эффенди его не расслышал. Зато это слышал помощник верховного комиссара, который взял себе еще порцию плова.

— Да, мы их примем, как братьев, — продолжал Кемаль Эффенди, — как в славные дни Испанского халифата, по справедливому замечанию профессора. Что касается условий, то если они захотят завладеть нашим домом, мы этого не позволим.

— Ваша очередь, профессор, — подмигнул Метьюс.

— Я лично понимаю точку зрения нашего друга. Я всегда был против провокационных разговоров о еврейском государстве. Эти разговоры только расстраивают наших арабских друзей. Для меня Сион — это символ. А государство — это просто эгоистичный, старомодный предрассудок.

Кемаль Эффенди закивал:

— Как это справедливо сказано!

— Наши молодые фанатики стремятся к еврейскому большинству, — продолжал профессор. — Но разговоры о большинстве — сплошная провокация. Что значат цифры? Важен дух. В духе дружбы и понимания мы должны подходить к нашим арабским друзьям. Евреям чуждо насилие. Наша историческая миссия…

— Чушь, — проговорил Метьюс отчетливо.

На него уставились, но он был занят пловом.

— Не желаете ли еще немного? — прозвучал в наступившей тишине голос Джойс. — Хотя, боюсь, он несколько…

— Да, — с серьезным видом подтвердила госпожа Шенкин, — плов подгорел. С нашей прислугой тоже случается. Все из-за примусов.

— Ужасная система, — ледяным тоном заметила Джойс.

Очистив тарелку, Метьюс повернулся к профессору;

— Слушайте, вы прибыли сюда для чего, — чтобы построить страну или еще одно гетто?

— Я приехал, — ответил профессор, ерзая на стуле, — чтобы преподавать в Еврейском университете.

— К черту ваш университет! Людям прежде всего нужна безопасность, потом какой-то доход и свободное время, а потом уже следует думать об университете. У вас же все наоборот.

— По этому вопросу могут быть разные мнения, — сказал Шенкин.

— Не может быть разных мнений, — заявил Метьюс, опрокидывая стакан. — От вас, евреев, можно с ума сойти. Хочешь вам помочь, но вы все затрудняете.

Кемаль Эффенди захихикал:

— Мы в таком же положении! Хотим помочь бедным людям, а чем они нам платят? Хотят стать хозяевами в нашем доме.

— Ах, бросьте болтать о доме! Последние 500 лет дом этот принадлежал не вам, а туркам!

Кемаль Эффенди покраснел:

— Большинством населения здесь всегда были арабы. Мой род, например, очень старый, он происходит прямо от Шалаби, одного из военачальников Магомета. А Хуссейни и Нашашиби — только выскочки.

— Мой отец — Кохен. Мы происходим от древних священнослужителей, — пропищала госпожа Шенкин.

Джойс резко поднялась. Она чувствовала, что больше не выдержит, и с нетерпением ждала, пока Метьюс доест последнюю ложку мороженого. Видя, что госпожа Шенкин совсем не знает английских обычаев, Джойс объяснила:

— Мужчины присоединятся к нам позже для кофе. — И, улыбаясь, выплыла из комнаты в сопровождении госпожи Шенкин, как королева с недостойной ее свитой.

Четверо мужчин секунду постояли, затем снова сели, и помощник верховного комиссара попытался переменить тему разговора:

— Надвигается хамсин. Моя жена чувствует его за сутки.

— Хамсин — это местная разновидность сирокко? — спросил Метьюс.

— Да, только еще зловреднее.

— От настоящего хамсина можно сойти с ума, — прибавил Кемаль Эффенди.

— В таком случае, в этой стране, как видно, всегда хамсин.

Кемаль Эффенди громко расхохотался. Профессор погладил бороду:

— «Когда дует восточный ветер, пастушьи луга погружаются в траур и вершина Кармель чахнет», — процитировал он Библию.

— Однако этот же иссушающий восточный ветер называют Божьим дыханием, поэтому, если мы все сумасшедшие, то это святое безумие, — возразил помощник верховного комиссара.

— Я полагаю, что к здешнему безумию больше причастен не Господь Бог, а ваше министерство колоний, — заметил Метьюс.

— И ваш лорд Бальфур, — прибавил Кемаль Эффенди.

— Мы вернулись к политике! Налить портвейна, ликера?

Все отказались, кроме Метьюса, который взял большой бокал бренди.

— А чем плох старик Бальфур? — спросил он, повернув свою большую косматую голову к Кемалю Эффенди.

— Он отдал наш дом, — сказал Кемаль, любивший придерживаться одной метафоры.

— Снова чушь. — Метьюс попробовал бренди и одобрил его. — Никогда здесь не было никакого дома. А была пустыня, вонючие болота и больные сифилисом феллахи. Вы были париями Ближнего Востока, а теперь вы самая богатая из арабских стран. Веками численность вашего населения падала, потому что половина младенцев умирала от грязи в колыбели, а с тех пор, как пришли евреи, население удвоилось. Ни дюйма вашей земли они не украли. Они забрали только вашу малярию, трахому, детские болезни и вашу бедность.

— Ну, ну, мистер Метьюс, — помощник верховного комиссара напустил на себя усталый вид, хотя в глубине души забавлялся, — это слишком сильно сказано и не слишком справедливо.

Кемаль Эффенди вскочил, задыхаясь и не находя слов от возмущения.

— Теперь нам все ясно! Вы явились сюда гостем, объявляете себя американским журналистом, но на самом деле вы один из тех, кто… — Он яростно потер указательный палец о большой, на лице его появилось весьма неприятное выражение.

— О да, — спокойно сказал Метьюс, — я один из сионских мудрецов.

— Полагаю, что пора присоединиться к дамам, — заявил помощник верховного комиссара. Профессор поспешно поднялся, но Кемаль Эффенди не обратил на него внимания.

— Мне безразлично, кто вы такой, — кричал он, — вы приезжаете к нам как гость и вы же нас оскорбляете. Вот что мы получаем за гостеприимство!

— Бросьте, мистер Эффенди. Я не ваш гость. Я за себя плачу, а вашего разрешения не спрашивал.

— А мне плевать на то, что вы платите! И плевать на их больницы и школы! Это наша страна — понятно? Не нужны нам иностранные благодетели и покровители. Нам нужно, чтобы нас оставили в покое — понятно? Мы хотим жить, как нам нравится, без иностранных учителей, иностранных денег, чужих нравов, снисходительных улыбок и похлопываний по плечу. И без их женщин, бесстыдно виляющих задами в наших святых местах. Не хотим их меда и их жала — понятно вам? Ни меда, ни жала! Расскажите им об этом в вашей Америке. Если их выбрасывают из других стран, — это очень плохо, очень жаль. Очень, очень жаль, но это не наше дело. Если кто-нибудь из них хочет сюда приехать — тысяча, две тысячи, — добро пожаловать. Но тогда пусть знают, что они в гостях, и ведут себя соответственно. Иначе — к черту. Халлас. В море — и конец. Коротко и ясно. Передайте им.

Наступило неловкое молчание. Кемаль Эффенди вытирал лоб, а помощник верховного комиссара возвышался над группой с видом огорченного фламинго. Неожиданно Метьюс сказал:

— Я понимаю вашу точку зрения, Кемаль Эффенди. Полагаю, что вы неправы, но неправы по-своему.

Помощник верховного комиссара бросил на него любопытный взгляд, казалось, он собирался что-то сказать, но промолчал. А Кемаль Эффенди безо всякого перехода оглушительно расхохотался:

— О-о! Неправ по-своему! Это очень глубокое замечание, мой друг! — Он одобрительно щелкнул языком, схватил Метьюса за руку и затряс ее. — Не обижайтесь, мистер Метьюс, мы здесь легко возбуждаемся. Климат такой, знаете ли, хамсин.

И они отправились к дамам в хорошем настроении, все, кроме профессора Шенкина, который брел по коридору, задумчиво склонив голову на бок и ведя пальцами по стене.

5

Шенкины скоро ушли: у них только что родился третий внук, и им надо было посетить невестку в родильном отделении Хадассы. Через несколько минут удалился и Кемаль Эффенди. Метьюс остался, попросив помощника верховного комиссара уделить ему четверть часа для неофициального разговора. Джойс ушла в комнату и прилегла. Хамсин усиливался. Это отражалось на нервах.

— Хотите сигару? — предложил помощник верховного комиссара, когда они остались вдвоем. Он опустился в свое любимое кресло, и выражение усталости исчезло с его лица.

— Ну вот, мистер Метьюс, — сказал он, — сегодня вы имели возможность ощутить атмосферу этой маленькой страны. А ведь и профессор, и Кемаль Эффенди — умеренные люди, учтите.

— Профессор-то безусловно умеренный. Считаю, что силы были слишком неравны.

Помощник верховного комиссара улыбнулся:

— Возможно. Но вы ведь не ожидали, что для равновесия сил я приглашу еврейского террориста? Для меня это было бы интересно, но жена дорожит мебелью.

Метьюс долил в полупустой стакан бренди с содовой:

— Ваш хамсин здорово действует. — Он опорожнил стакан и с легким звоном опустил его на инкрустированный столик. — А теперь скажите мне прямо, господин верховный комиссар… — Его тяжелое тело качнулось вперед: — Почему вы их продаете?

— Простите…

— Бросьте. Не бойтесь ничего. Это останется строго между нами, господин верховный комиссар.

— Помощник, — поправил его тот. Он явно рассердился, хотя и продолжал улыбаться. — Можно узнать, что вы подразумеваете под словом «продавать»?

— Бросьте, — повторял Метьюс, растягивая каждую гласную до невозможности. Казалось, что массивный бык старается раздразнить изящного матадора. — Вы ведь читали отчеты Лиги Наций? Из них ясно видно, что вы подстрекаете арабов против евреев, чтобы покончить с сионизмом.

Помощник верховного комиссара стряхнул пепел с сигары с осторожностью врача, занятого серьезной операцией. Он подумал, что не сможет навестить в воскресенье племянника Джимми в больнице, так как обещал присутствовать на открытии выставки цветов в Тель-Авиве.

— Милостивый государь, — сказал он, — я искренний поклонник евреев. Они — лучшие в мире торговцы, независимо от того, что они продают: ковры, марксизм, психоанализ или собственных пострадавших в погромах младенцев. Им ничего не стоит обвести вокруг пальца таких доброжелательных людей, как профессор Раппард и других членов Женевской мандатной комиссии. Так же, как и членов наших обеих палат, если это понадобится. Если согласиться, что фантастические обвинения против нас справедливы, как вы объясните, что двести британских солдат были убиты в борьбе с арабскими мятежниками? Рассуждая о нашей политике, не следует ли помнить, что солдаты эти защищали жизнь и собственность евреев?

— Душещипательные разговоры! — ответил Метьюс, наливая без приглашения свой стакан, и подумал: «Я доведу этого самодовольного типа, даже если кончится тем, что его Ахмед или Махмуд выбросит меня отсюда». — Год назад, когда я был здесь впервые, я видел банду арабских головорезов, сторонников вашего муфтия, швырявших камни в старых евреев и во все горло орущих: «Правительство за нас!» Вы будете это отрицать, господин верховный комиссар?

— Помощник, — поправил тот. — Конечно, я не буду этого отрицать. Естественно, что хулиганы хотят уверить других, что правительство на их стороне. Так же, как они хотят, чтобы верили, будто евреи подбрасывают в Мечеть Омара дохлых свиней. Но не слишком справедливо возлагать на нас ответственность за каждый слух, пущенный на базаре.

— Ну нет, вам не удастся так просто от меня отделаться! Арабы верят, что вы одобряете убийство евреев только потому, что все ваше поведение дает им для этого основание. Двадцать лет вы поддерживали муфтия, хотя вам были известны его дела. Я прочел все 400 страниц отчета вашей королевской комиссии, обвиняющей администрацию в поощрении арабского терроризма. Отчет этот никак нельзя назвать еврейской пропагандой. Он напечатан в государственной типографии. Я знаком с одним из парней в вашей разведке, который объезжал в своей машине арабские деревни в районе Назарета и убеждал не продавать евреям землю, объясняя, что правительство в этом не заинтересовано. Я знаю также, что англичане продавали оружие сирийским мятежникам. Понятно, что вы лично за это не отвечаете, но вам следовало бы поднять скандал и остановить романтических маменькиных сынков из ваших университетов, которые, переодевшись бедуинами, учиняли беспорядки. Я встречал кое-кого из них, и если бы я имел влияние в вашем правительстве, я бы выпорол их и послал обратно в колледж. Будем откровенны, господин верховный комиссар, вы хотели беспорядков, и вы их получили, а теперь жалуетесь, что убивают английских солдат. Вам следовало бы уничтожить арабские банды не ради евреев, а ради вас самих, потому что эта страна — стратегический центр Британской империи, и она нужна вам. При этом вы чертовски мало сделали, чтобы защитить еврейских поселенцев, которых предоставили самим себе и сажали в тюрьму за то, что у них было оружие, необходимое им для самозащиты. — Он вынул из кармана потрепанную записную книжку. — Вот отрывок из доклада Королевской комиссии, страница 201: «Сейчас ясно, что не был выполнен элементарный долг, — позаботиться об общественной безопасности. Несомненно, что евреи имеют полное право жаловаться на отсутствие безопасности». Нет, господин верховный комиссар, вам не удастся так просто от меня отделаться. Разговоры о еврейской благодарности сгодятся для вашего дутого профессора и ему подобных, но не для беспристрастного наблюдателя.

Он допил стакан и подумал: «Если и это его не проймет — он просто дохлая рыба».

— Беспристрастный наблюдатель, — это, конечно вы, господин Метьюс?

— Полагаю, что я достаточно беспристрастен. Я не еврей, и у себя дома я их так же не любил, как и все.

— Но теперь вы пересмотрели свои взгляды?

— Пожалуй, если вам угодно.

— Как видно, наш красноречивый мистер Гликштейн повлиял на вас.

— К черту Гликштейна! Он той же породы, что и профессор. От них воняет гетто.

— Могу я узнать, что заставило вас так сильно изменить свои взгляды?

— Можете. Я видел их поселения. Я был в долине Иордана и в Галилее, в долине Изреэля и в болотах Хулы. Вот это парни!

— Разделяю ваше восхищение. Но не кажется ли вам, что вы все-таки их идеализируете, так же, как некоторые люди, которые вам не по вкусу, идеализируют арабов?

— Нет. Я не заметил, чтобы за последнюю тысячу лет арабы от Танжера до Мекки создали что-нибудь стоящее, кроме порнографических открыток и кабаре.

Помощник верховного комиссара улыбнулся:

— А вам не кажется, что народ может хранить определенные ценности и особый образ жизни и не выражать это в эффектных достижениях?

— Может быть. Но не об этом речь. Меня не так легко сбить, господин комиссар. Мы обсуждаем не жизненную философию, а политику вашего правительства, которое предает евреев.

Помощник верховного комиссара с огорчением вздохнул:

— Нет, вас нелегко сбить. Я имел удовольствие познакомиться с вашей целеустремленностью по вашей книге «Одряхлела ли демократия?»

— Речь опять же не об этом.

— Ваша книга полна нападок на то, что сейчас принято туманно называть политикой умиротворения в Европе. Что ж, мистер Метьюс, в ваших глазах и в глазах ваших друзей я — закоренелый грешник, потому что я за соглашение с арабами, за их умиротворение, если вам угодно. Иными словами, я считаю, что всякая политика должна основываться на разумном компромиссе.

— Вопрос в том, что считать разумным.

— Налейте себе еще стакан. Все гораздо проще, чем кажется. Среди арабов с самого начала наибольшим влиянием пользовался клан Хуссейни. А из всех Хуссейни наибольший авторитет был у Хадж Амина, муфтия Иерусалима. Поэтому иметь дело с арабами было удобнее всего через него. Конечно, мы предпочли бы иметь дело с умеренными, так же точно, как мы предпочли бы иметь дело не с Гитлером, а с Брюнингом. В обоих случаях нас обвинили в том, что мы поддерживаем экстремистов, в то время как мы всего лишь приспосабливались к заслуживающему сожаления, но неизбежному ходу событий. Арабский национализм в этой стране растет так же быстро, как в Египте, Ираке и Сирии. Возможно, что кое-кто лично симпатизирует этой тенденции, так же, как имеются поклонники у господина Гитлера. Замечу в скобках, что я к ним не принадлежу. Однако могу вас уверить, что личные симпатии на основную линию нашей политики не влияют. Националистические движения иррациональны, поэтому бесполезно доказывать арабским националистам, что от иммиграции евреев они только выиграют. Они хотят быть хозяевами в стране, где составляют большинство, и противятся еврейскому господству, какие бы материальные выгоды оно им не сулило.

— Почему же, в таком случае, они, как только предоставляется возможность, продают землю евреям?

— А потому, дорогой друг, что личная корысть и патриотические чувства издревле состоят в антагонизме. Желание есть свой пирог и одновременно его сохранить — общечеловеческая черта.

— Что ж, запрещая продавать землю евреям, вы таким образом боретесь с жадностью и поощряете патриотические чувства арабов!

— Возможно, нам придется принять соответствующий закон, — заметил помощник верховного комиссара небрежно, одновременно удивляясь: откуда этот проклятый американец получает информацию?

— Отдаете ли вы себе отчет в том, что закон, запрещающий свободную продажу собственности евреям, будет единственным в мире, не считая национал-социалистической Германии?

— Я знаю, что если мы примем этот закон, — хотя должен указать, что официально еще ничего не решено, — сионисты, как обычно, подымут крик, пуская в ход именно эти ваши аргументы, господин Метьюс. Но фактически аналогия чисто внешняя. В Германии имеется еврейское население, с давних пор живущее в стране, а здесь закон будет лишь защищать местное население от наплыва иностранцев.

— Я полагал, что ваше правительство обязалось создать национальный очаг посредством поселения евреев на земле. Но я, вероятно, не туда попал.

Помощник верховного комиссара взглянул на часы, впервые за весь разговор позволив себе этот знак раздражения, но тут же постарался скрыть это очаровательной улыбкой:

— Не стоит начинать юридический спор, мистер Метьюс. Правда заключается в том, что нам приходится учитывать интересы обеих сторон. Мы чрезвычайно сочувствуем евреям, и, может быть, здесь уместно напомнить, что в деле оказания помощи еврейским беженцам Великобритания сделала больше, чем любая другая страна в Европе, и не только в Европе, позвольте заметить. Например, есть основания надеяться, что большая часть детей из Германии, переселение которых в эту страну оказалось невозможным, будет допущена в Англию. Однако мы не можем ради евреев восстанавливать против себя арабский мир, — так же, как мы не можем начать мировую войну ради чехов. Вы скажете, что мы пожертвовали чехами, а я отвечу, что эта небольшая жертва оправдана, потому что благодаря ей удастся избежать мирового пожара. Пусть поносят нас в прессе молодые и слишком горячие гуманисты, вроде вас, — мы все стерпим, чтобы обеспечить мир в Европе нашему поколению. Можете обвинять нас в трусости, но все же признайте, что не так уж одряхлела наша демократия, если мы готовы ради общего блага рискнуть собственной репутацией. Наша роль в этой стране кажется вам неблагодарной, но будьте уверены, мы сыграем ее до конца. Мы пришли к соглашению с Египтом и Ираком. Нам необходимо прийти к соглашению с арабским населением этой страны на основе разумного компромисса, который, кстати сказать, полностью обеспечит безопасность еврейского меньшинства. Вот как обстоят дела. Все остальное — пропаганда и риторика.

Последовала короткая пауза. Затем Метьюс тяжело поднялся с места.

— Благодарю вас, господин верховный комиссар. Это все, что я хотел выяснить. Я вас понял. Ваша разумная позиция принесет миру такие несчастья, каких не придумает мозг безумца. Пока.

Он заковылял к двери. Помощник верховного комиссара любезно проводил его, затем вернулся к своему креслу. Подумав, он решил сам написать организаторам соревнования по теннису, что Джимми участвовать не сможет.

«Что ж, дружок, подумал он про своего племянника, потерять одну ногу, защищая еврейские поселения, — этого господину Метьюсу недостаточно. Подавай ему вторую! Иначе он скажет, что ты трус».

6

«Отвечая на вопрос полковника Уэджвуда, министр колоний господин Малькольм Мак-Дональд заявил, что за время с 15 февраля до 15 апреля 1939 года был предотвращен въезд в Палестину 1220 нелегальных иммигрантов.

21 марта 269 евреям с парохода „Ассанду“ было приказано вернуться в Констанцу. 2 апреля 710 евреям, в том числе 698 беженцам из Германии, было запрещено высадиться на берег с парохода „Астир“ и приказано вернуться. 11 апреля 250 евреям была запрещена высадка с парохода „Ассими“, судно задержано в хайфском порту вместе с пассажирами, которым приказано вернуться в порт отбытия.

Господин Ноэль-Бекер задал вопрос министру колоний, действительно ли еврейские беженцы после того, как им было запрещено высадиться, вернулись обратно? Господин Мак-Дональд ответил, что их вернули в порт отплытия.

Господин Ноэль-Бекер: „То есть в концентрационные лагеря?“

Господин Мак-Дональд: „Ответственность за происшедшее целиком лежит на тех, кто организует нелегальную иммиграцию“.

Министр добавил, что правительство относится с величайшим сочувствием к еврейским беженцам, но если впустить хоть один пароход, за ним последуют другие».

Из дебатов в Палате общин 26–27 апреля 1939 г.

«Любой офицер, занимающий командную должность на судне, плывущем под надлежащим флагом, имеет право преследовать в территориальных водах Палестины любое судно, если есть подозрение, что на нем находятся иммигранты, и если оно в ответ на приказ не остановится. Он также имеет право после сигнального выстрела обстрелять судно, чтобы заставить его остановиться».

Поправка к Закону об иммиграции, экстренный выпуск «Официального бюллетеня» от 27 апреля 1939 г.

7

Как обычно, Джозеф провел пятницу и субботу дома, а в воскресенье утром отправился по делам.

Проснувшись в половине четвертого, он бесшумно перебрался через Эллен, спящую с его ребенком в чреве, пробежал сто ярдов мимо башни, столовой и детского сада в душевую, пустился обратно, оделся, схватил свой импозантный портфель, полагающийся ему по чину (портфель прежде принадлежал доктору философии), и вовремя поспел на грузовик, который доставлял молоко в Хайфу.

Водитель грузовика Давид был, как всегда, угрюм и небрит. Он страдал от национальной болезни — язвы двенадцатиперстной кишки. Джозеф дремал, сидя рядом с ним, и просыпался только от тряски, стукаясь головой о стенку кабины. Тряска прекратилась, когда они выехали на дорогу, и целых два часа ничто не мешало его сну.

Однако он проснулся, как и хотел, в несколько минутах езды от Назарета, на одном из поворотов, откуда открывался такой восхитительный вид на долину Изреэля, что у Джозефа каждый раз захватывало дух. К югу долина расширялась до двадцати километров, она сверкала на утреннем солнце и была похожа на шахматную доску с квадратами темно-и светло-зеленого, лимонно-желтого и красно-коричневого.

Дорога Афула — Иерусалим пересекала равнину, как белая стрела в полете, направленная на серебристые меловые холмы Самарии. Холмы располагались широким полукругом, подобно стенам амфитеатра. На западе стены отступали в покрытых соснами склонах Кармеля и падали в бледное море, на востоке сливались с грозной массой горы Гильбоа.

Но далекие холмы только обрамляли картину. Наслаждением для глаз была сама зеленая долина Изреэля, колыбель киббуцов. Двадцать лет назад здесь были лишь пустынные болота, подверженные всем мыслимым египетским казням. Нынче цепь noceлений протянулась, как жемчужное ожерелье, от Хайфы до Иордана. Это было самым блестящим достижением движения, это была ячейка еврейского государства. В течение веков это место представляло собой поле боя и было даже в смысле геологической структуры грандиозным. К востоку шел спуск в самую глубокую впадину на земном шаре. И казалось странным, что самые восточные из больших киббуцов — Бет-Альфа и Хефци-Ба возникли именно в этом адском, болотистом, пораженном болезнями и подверженном разбойничьим нападениям месте. Но двадцать лет назад именно здесь земля была дешевой, а ведь за каждый квадратный метр земли приходилось платить наличными. Народу, имеющему славу финансового гения, приходилось покупать свой национальный очаг в рассрочку, дунам за дунамом.

Видимо, Бог решил наказать свой народ за былое ростовщичество. Но на этот раз Министерство колоний в Лондоне превзошло Бога. Бездомным больше не будут продавать пустынные земли. Деревянный плуг защитят от грохочущего трактора, жаждущую землю — от орошения, камни — от непочтительного выкидывания с полей и беспомощных москитов — от жестокого осушения питающих их болот. Есть еще в мире справедливость!

Грузовик подпрыгнул, прервав размышления Джозефа, и его голова стукнулась о потолок кабины. Он рад был, что боль от удара отвлекла его от горьких мыслей и судорог бессильной злобы. Последнее время он жил как одержимый. Ночами ему не спалось. Мысленно он спорил с невидимым оппонентом — безличным, тупым и всемогущим. Бывало, что таким оппонентом оказывался краснорожий майор полиции, навестивший Башню Эзры в первый день ее существования; в другой раз он спорил с украшенным медвежьей шапкой существом, шагающим, как автомат, перед Бекингемским дворцом; иногда это была целая Палата общин, трюки которой он наблюдал когда-то с галереи для гостей.

Он доказывал и доказывал свое, пока не начинались спазмы в желудке, и он плевался в платок зеленой желчью. «Я или заболею язвой желудка, — думал он, — или присоединюсь к террористам Баумана. Человек может дойти в своем унижении до такой точки, когда единственным выходом для него окажется только насилие, иначе я изгрызу собственные кишки. Вот почему весь наш народ буквально изъязвлен. Пятнадцать столетий бессильного гнева изгрызли наши внутренности, заострили черты и вытянули книзу углы губ».

Когда он наконец засылал, то настоящих снов не видел. Перед ним являлись в полусне мучительные сцены. Вот он сидит в галерее для гостей в Палате общин и что-то кричит спикеру, пытается и не может поймать взгляд этой великолепной и почтенной фигуры в белом парике. Он хочет преградить дорогу часовому в медвежьей шапке, но гигант шагает сквозь него, как сквозь воздух. А однажды он как будто услышал вкрадчивый голос с интонациями воспитанника его собственного университета, приглашающий уважаемых джентльменов рассаживаться, в интересах мира и безопасности, на головах тонущих в море людей.


Ночи были тяжелыми. Но по утрам, вместо того, чтобы попытаться снестись с Бауманом или Шимоном, он продолжал исполнять сложные обязанности кочующего казначея киббуца Башни Эзры. Киббуц расширялся. Прибыло третье пополнение, и Джозеф чувствовал, что на данном этапе он незаменим. Он жаждал поговорить с Шимоном, но и Бауман и Шимон ушли в подполье, и хотя Джозеф знал, как установить с ними контакт, он не решался это сделать, так как ему разрешалось обратиться к связному только в крайнем случае. Он завидовал им, людям, которые сожгли за собой мосты, и восхищался ими, как осторожный обыватель восхищается игроком, идущим ва-банк. Он дорого бы дал за этот высокий дар безответственности, за способность перевести чувство в прямое действие. Каким бы облегчением было разрядив свой гнев с помощью хорошей бомбы! Акт убийства представлялся ему сейчас лишенным физического аспекта раздираемой плоти и боли и казался почти духовным действием. Он забыл физическое ощущение от прикосновения к лицу убитого Нафтали и помнил только безличное чувство, с каким целился в ружейную вспышку и спускал курок. Какая роскошь — спустить курок и спеть «Ха-Тикву» на эшафоте! Покончить сразу со Всем, Что Надо Забыть. Ведь оно не забывается, а снова и снова повторяется со все более потрясающими подробностями, разрастается, вживается в человека, в его мозг и внутренности. Но руки утопающих не привлекают внимание спикера, и единственная возможность привлечь его внимание — это взорвать бомбу, как делают люди Баумана. Но у него, Джозефа, другая миссия: он должен добиваться ссуды от Отдела поселений для покупки насоса, чтобы оросить еще двести дунамов. Ведь двести дунамов — это убежище еще для пятидесяти семей.

Только одно приносило ему облегчение: выходные дни в киббуце. Под сенью Башни Эзры трагедия казалась почти нереальной, и единственной проблемой оставались вопросы, что строить раньше: новый курятник или новую душевую. Там была Эллен — хозяйка огорода и мать его будущего ребенка. И там была Дина.

Грузовик медленно спустился в предгорье Звулуна. Слева, в молодом лесу Бальфура, серебрились аллепские сосны. Они тоже были посажены на средства Национального фонда, они были еврейскими деревьями, чужаками в стране и кололи глаза местным патриотам, которые по ночам вырубали деревья и вырывали молодые насаждения из земли. Между еврейскими лесниками и убийцами деревьев завязывались кровавые бои. Что за страна, — думал Джозеф, — что за страна! Каждый камень здесь насыщен электричеством и несет на себе проклятье древних воспоминаний. Только успеет ваш взгляд отдохнуть на мирном арабском каменном доме, как вдруг в мозгу вспыхивает искра: вы заметили, что камни — это часть римской колонны, разбитой мятежными Маккавеями, или перемычка синагоги времен Бар-Гиоры.

Утро было восхитительным. Свежий воздух, как дыхание Суламифи, был напоен ароматом молодых яблок. Узор из диких тюльпанов, ирисов и цикламен расстилался под молодыми соснами, как ковер под ногами принцессы. Среди леса блестели красные крыши новых киббуцов: Гиннегар и Рамат-Давид. Название последнего высекло в мозгу грустную ассоциацию, так как киббуц был назван не в честь царя Давида, а в честь английского государственного деятеля Давида Ллойд Джорджа. В период его правления евреям было дано обещание о Возвращении в страну. И это обещание теперь нарушено.

За каждым поворотом дороги открывались перед Джозефом новые и новые поля, где волновалась пшеница, блестя каплями росы на колосьях, открывались новые сосновые леса. Красота вызванной к жизни долины захватывала его. Каждый раз, проезжая по этой долине, он испытывал восторг и детскую гордость. «Посмотри, — говорил он себе, — вот еще одна еврейская корова жует траву на лугу, политом из еврейского колодца, а вот еврейская курица сидит на яйцах — из них, несомненно, вылупятся гениальные цыплята». Он подшучивал над собой, но гордость его была истинной, это было ликующее, безумное упоение от сознания того, что все кругом, включая свиней, кур и овец, спускающихся по склонам Эфраима, является его собственным творением.

За Нахалалом дорога пошла ближе к Кармелю, мягкие склоны которого были покрыты кустарником, зелеными соснами и серебристыми оливковыми рощами. Они проехали мимо еще одной группы киббуцов с бетонными квадратами и красными крышами построек. Проехали мимо бедуинских стоянок и арабских поселений, находящихся в состоянии живописного упадка. Рядом с киббуцамн они выглядели, как муляж туземных деревень на какой-нибудь колониальной выставке.

У западного входа в долину перед Джозефом открылись руины огромного галилейского некрополя, где в свое время находился Синедрион Израиля и где скрывались уцелевшие сподвижники Бар-Кохбы. Это было пустынное место, усеянное разбитыми колоннами и испещренное захоронениями. Ныне это место называлось Шейх-Абрек, по имени малоизвестного мусульманского святого, чья могила находилась поблизости.

Джозеф пытался урезонить себя: мы похожи на ирландцев и уэльсцев, которые убиваются, что города на Британских островах не сохранили старинных названий, произносимых при помощи одних согласных звуков, без единой гласной между ними. Но давно известно, что национализм, как морская болезнь или влюбленность, — смешон, когда дело касается других. Что ж, народ, борющийся за жизнь, не может себе позволить чувство юмора. Так мы, вернувшись в Страну, теряем свое прославленное острословие. Подумать только, что у нас есть больше ста журналов и газет, но ни одного юмористического издания! В этой стране по существу отсутствует юмор. Не годится иврит, язык гнева, для анекдотов о двух евреях в купе вагона.

Дорога проходила совсем близко от склона Кармеля. Справа открылась долина с разбросанными на ней в беспорядке фабриками и нефтеочистительными установками, а за ними виднелись желтые дюны и стеклянная поверхность моря. Усиленное движение на дороге, несмотря на ранний час, выдавало близость большого порта. Двигались арабские и еврейские автобусы, переполненные, как Ноев ковчег, верблюды, ослы и машины для перевозки горючего. Наконец они проехали мимо старой железнодорожной станции, где несколько недель назад одна из бомб Баумана убила сорок человек.

8

В портфеле Джозефа лежал список товаров, необходимых для его большой семьи.

Оптовые конторы находились в новом деловом центре Хайфы и напоминали дискуссионные клубы. Джозеф заказал сахар, рис и чай, затем сел в автобус и поехал по крутой, извилистой дороге в еврейский квартал Хадар Хакармель. Перед ним открывался вид на сверкающий залив, и горизонт отступал дальше. Порт и желтые дюны с колеблющейся белой линией прибоя уменьшались. Массив Кармеля защищал бухту, по глади моря сновали пароходы и лодки. В некотором отдалении стоял на якоре большой румынский пароход «Ассими» с 250 беженцами на борту, которым не позволили сойти на берег.

На полдороге до Кармеля Джозеф вышел из автобуса и продолжил покупки. Его знакомый, дешевый бакалейщик из Литвы, бородатый, небольшого роста человек в кипе, увлекался поисками исчезнувших колен Израиля. Десять из них он обнаружил на Кавказе и каждую неделю сообщал Джозефу новые доказательства, подтверждающие его открытие. Так что покупка ста граммов сушеных яблок, которые Даша считала необходимым включить в меню для новоприбывших, заняла полчаса. Остаток утра ушел на приобретение десяти кубометров дерева для киббуцной столярной мастерской. В Башне Эзры к этому времени изготовляли мебель собственноручно. Кроме того он купил три листа кожи, запах которой вызвал приступ ностальгии по старому доброму времени, а также разные инструменты и запчасти для трактора.

Он согрешил, пообедав в небольшой арабской столовой, где готовили не слишком опрятно, но дешево и вкусно. Толстый хозяин конфиденциально поведал ему, что защитник ислама Гитлер скоро уничтожит Британскую империю, вернет страну арабам, а евреев сбросит в море — за исключением Джозефа, — которого как личного друга хозяина и образованного человека пощадят и, возможно, даже назначат на важную должность при условии, если он внесет кое-какой капитал.

Он пил не спеша крепкий сладкий кофе и делал в записной книжке пометки о сделанных покупках, затем поднялся и в разгар послеобеденной жары снова отправился по делам. Купил фанеру и сапожную мазь, солнечные очки и противозачаточные средства, зубные щетки и порошок от насекомых. Потом отнес очки доктора философии в оптическую мастерскую и решил доставить себе особое удовольствие — посетить книжный магазин Рингарта, откуда вышел через час с купленной за три пиастра брошюрой о борьбе с вредителями помидоров для киббуцной библиотеки. Стемнело, и потому, как были натянуты его нервы, он понял, что начался хамсин. Почему-то он беспокоился за Дину, хотя когда он последний раз видел ее, она выглядела не хуже и не лучше, чем обычно. Может быть, потому он беспокоился за нее, что знал, как тяжело действует на нее весенний хамсин. Но Дине он ничем не мог помочь.

Поужинав в рабочем клубе и прослушав лекцию о новом русском театре, он отправился в дешевую ночлежку, где всегда останавливался, когда бывал в Хайфе. Помещение было тесное, с клопами, содержал его религиозный еврей из Польши. Три человека, которые ночевали с ним в одной комнате, пришли, когда он уже спал.

На следующее утро Джозеф взял себе пару свободных часов и пошел в суд, где слушалось дело о нелегальной иммиграции, о чем он узнал в правлении кооператива. Он никогда не был в мировом суде и был поражен мрачным видом помещения и обыденностью его атмосферы. На скамьях с сонными лицами сидели вперемешку полицейские и штатские. На возвышении сидел судья, пожилой человек с равнодушным лицом. Стол судьи был с мраморной покрышкой — единственное, что придавало торжественность процедуре. Слева от возвышения стояли две скамьи для подсудимых.

Когда Джозеф вошел в комнату, старый араб в красной феске стоял перед скамьей подсудимых и с волнением произносил речь, которую судья слушал, сонно разглядывая свои ногти. Английский сержант полиции слушал араба с выражением праведного негодования на лице. Выяснилось, что сержант обвинил араба в жестоком обращении с мулом. Шкура животного покрылась язвами от кожной болезни. Сержант предварительно добился запрещения использовать мула на работах, пока он нездоров. Однако в указанный день сержант видел мула, запряженного в тяжело нагруженную копрой повозку, стоящую у хижины араба на горе Кармель. С другой стороны, араб готов был представить десять свидетелей для доказательства того, что последние три недели мул не работал, и никто из зрителей не сомневался, что свидетелей он представит.

Араб остановился, чтобы перевести дух, и судья, казалось, проснулся.

— Спроси его, — обратился он к переводчику, — не считает ли он, что сержант лжет?

Араб протестующе поднял руки: он такого не говорил!

— В таком случае он признает, что запряг мула в телегу?

Араб снова запротестовал.

— Но это то, что утверждает сержант, — сказал судья.

Араб на какой-то момент замолк, затем снова разразился потоком слов.

— Он говорит, — объяснил переводчик, — что мул стоял перед телегой, но запряжен не был.

— Зачем же он его так поставил? — спросил судья

— Он говорит, — объяснил, усмехаясь, переводчик, — что это свободная страна, и он может поставил мула, где хочет.

— Пятьдесят пиастров или два дня тюрьмы, — объявил судья.

Сержант удовлетворенно улыбнулся, а продолжающий протестовать араб был выведен из зала суда. Затем слушалось дело молодого бедуина из Трансиордании, обвиняемого в нарушении правил уличного движения. Нарушение заключалось в езде на верблюде по внутренней полосе дороги. Он был оштрафован на 10 пиастров и презрительно протянул ассигнацию в10 фунтов, которую клерк не мог разменять. Бедуин и клерк вышли из зала суда, громко переругиваясь. Судья перебирал бумаги.

— Бродецкий Вильгельм, нелегальный иммигрант, где он?

В ряду перед Джозефом началось движение. Арабский полицейский поднялся и подтолкнул сидевшего рядом с ним невысокого худого человека со слуховой трубкой. Человек этот еще раньше заинтересовал Джозефа тем, что все приставлял трубку к уху и вытягивал шею, пытаясь понять, что происходит. Шея была худая и длинная, как у золотушного ребенка. Человек потешно встал, протиснулся мимо арабов, сидящих в его ряду, и быстрыми, нервными шагами последовал за полицейским к скамье подсудимых.

— Есть ли у него адвокат? — спросил судья.

— Я его адвокат, ваша честь, — встал в первом ряду высокий бледный человек.

— Как обычно, господин Вайнштейн? — сухо спросил судья.

— Да, как обычно, ваша честь.

Секунду судья и Вайнштейн смотрели друг на друга. Взгляд судьи ничего не выражал. Так же бесстрастен был и взгляд Вайнштейна. Он казался истощенным и больным. Бродецкий на скамье подсудимых вытягивал шею, приставив трубку к уху.

— Вас ист лос? Вас виль ман фон мир?[22]Что случилось? Что от меня хотят? ( нем. ). — закричал он внезапно.

— Скажите, чтобы он подождал, пока его спросят, — сказал судья, обратившись к бумагам.

Вайнштейн подошел к скамье подсудимых и громко сказал в трубку:

— Наберитесь терпения, господин Бродский.

Бродецкий нервно передернул плечами:

— Терпение, терпение, — проворчал он про себя?

Установив имя, возраст, место рождения подсудимого — вопросы, на которые Бродецкий отвечал с готовностью и даже с рвением, — судья перешел к чтению обвинительного заключения, согласно которому Бродецкий в указанный день прибыл в территориальные воды на борту румынского грузового судна «Ассими» вместе с другими пассажирами, не располагая надлежащими иммиграционными бумагами. Судно было задержано береговой охраной и получило приказ вернуться в порт отплытия в Румынии. Разрешено было взять на борт съестные припасы и питьевую воду, а также запас медикаментов, так как к тому времени на судне начались различные болезни. Под покровом ночи, в то время, как судно стояло на якоре в хайфском порту, обвиняемый прыгнул за борт и поплыл к берегу, и таким образом прибыл в страну без разрешения, нарушив закон об иммиграции от 1933 года. Он был обнаружен сторожем-арабом в бессознательном состоянии на берегу и доставлен в полицию.

— Признает ли он себя виновным? — спросил судья.

— Не признает — как обычно, — сказал Вайнштейн, глядя на судью с выражением той сосредоточенной ненависти, какую Джозеф часто видел в глазах Шимона.

Пока сторож и представители полиции давали свои показания, Бродецкий беспокойно ерзал на месте. Он то приставлял трубку к уху, то пытался привлечь внимание адвоката, который стоял к нему спиной. Его глаза отчаянно шарили по рядам зрителей, как бы ища сочувствия, но были не в силах задержаться ни на одном лице. В короткой паузе, наступившей после показаний представителя полиции, он потянул адвоката за рукав и стал что-то горячо объяснять ему, выразительно жестикулируя.

— Что он говорит? — спросил судья.

— Он говорит, что его ударили по уху, и с тех пор он плохо слышит.

— Кто его ударил?

— Надзиратель в Дахау.

— Не вижу никакой связи с обвинением.

— Связи нет, — Вайнштейн хотел было что-то добавить, но воздержался.

Обвиняемый опять стал объяснять что-то с большим волнением.

— Ну, что теперь?

— Он говорит, что батарейка его слухового аппарата выскочила, когда он плыл в море, и просит новую батарейку.

Бродецкий с надеждой протянул слуховую трубку судье, показывая, что она никуда не годится. На секунду судья встретился с ним взглядом, затем вернулся к бумагам.

— Скажите, что этим придется заняться позже, — сказал он, не подымая глаз.

Адвокат повернулся к подсудимому, который с готовностью подставил трубку.

— Шпетер[23]Позже., — крикнул он в трубку.

— Шпетер, шпетер, — проворчал про себя Бродецкий, пожав плечами.

— Спросите, желает ли он сделать какое-нибудь заявление по делу.

— Я хочу к своему племяннику, — нервно проговорил Бродецкий, — что здесь происходит?

— Он говорит, что хочет к своему племяннику, и все спрашивает, зачем его сюда привели.

Судья взглянул на Вайнштейна:

— Вы объяснили, в чем его обвиняют?

— Много раз.

— Он прошел психиатрическую экспертизу и признан находящимся в состоянии нервного напряжения, но психически здоровым, — сказал судья, возвращаясь к бумагам.

— Да, ваша честь, — поколебавшись сказал Вайнштейн бесстрастным голосом, — желание человека, избежавшего смертельной опасности, найти прибежище у единственного оставшегося в живых родственника, никак не может быть признаком душевного заболевания.

Помолчав, судья спросил:

— Где живет упомянутый племянник?

— Он работает на поташной фабрике у Мертвого моря.

— Он здесь присутствует?

— Нет. Он лежит в больнице с малярией.

— Все всегда оказываются в больнице с малярией, — пробормотал судья.

Он закрыл палку с решительным видом и откинулся на стуле.

— Я слушаю прокурора.

Прокурор, высокий, хорошо одетый араб-христианин, который до сих пор не принимал участия в происходящем, начал свою речь, не успев встать, и через две минуты ее кончил. Он подытожил свидетельские показания, процитировал закон об иммиграции и потребовал 6 месяцев тюремного заключения с последующей депортацией. Он тщательно подбирал английские слова и производил впечатление человека, выполняющего ежедневное привычное дело.

После него наступила очередь Вайнштейна. Намеренно бесцветным голосом он говорил о преследованиях евреев в Германии, Австрии, Чехословакии, как всем известных фактах, не оставляющих другого выбора тем, кому удается избежать гибели, как перейти возможно быстрее любую границу. Однако даже избежав пограничных патрулей, они не оказываются в безопасности, так как в большинстве европейских стран приняты законы против нежелательного наплыва беженцев. Таким образом, они находятся под постоянной угрозой ареста и высылки. Поэтому естественно, что беженцы пытаются всеми средствами достичь берегов страны, которая международным соглашением была предоставлена им в качестве национального убежища и которая осталась их единственной надеждой. Преследуемые полицией, без паспортов и без постоянного места жительства, они лишены материальной возможности следовать нормальной процедуре, то есть обратиться за разрешением на иммиграцию и ждать год или два своей очереди. При таких обстоятельствах попытка делать различие между легальной и нелегальной иммиграцией выглядит сплошным издевательством.

— Когда за мной гонится сумасшедший, — продолжал Вайнштейн своим бесцветным голосом, — и я вижу проходящий мимо автобус, я вскочу в него, не взирая на правила уличного движения. Я оставляю на усмотрение вашей чести решить, в праве ли кондуктор вытолкнуть меня из автобуса за то, что я сел не на остановке.

Он сделал паузу и закончил речь просьбой, чтобы все обстоятельства дела были приняты во внимание судом, сел и проглотил две таблетки из коробки, которую достал из кармана жилета. Он был очень бледен.

Бродецкий в чрезвычайном волнении наклонился к адвокату:

— Вас ист лос?

Вайнштейн прочистил горло и крикнул в трубку:

— Терпение!

— Вас? Вас? — спросил Бродецкий, недоуменно смотря на присутствующих.

После технических формальностей судья поднялся и терпеливо стал дожидаться, пока Бродецкого не уговорили замолчать.

— Как всегда в таких случаях, — начал он, ни к кому в особенности не обращаясь, — я должен сказать, что мой долг как судьи заключается в назначении наказания, которое может удержать тех, кто замышляет подобные нарушения.

Он посмотрел на обвиняемого. Тот молча вскакивал со скамьи и садился опять. Судья отвел взгляд.

— Я согласен с господином Вайнштейном, что существующие условия в некоторых европейских странах вызывают массовое бегство преследуемых граждан. В этих условиях наказания, призванные предотвращать нарушения, большого эффекта иметь не могут. Однако на мне лежит обязанность постараться воспользоваться данным мне правом по моему разумению, чтобы такой сдерживающий эффект мог иметь место.

Он прочистил горло, помолчал и продолжал, осторожно выбирая слова:

— Возможно, я не прав, и в таких делах надо судить иначе. Я надеюсь, что по делу будет дана аппеляция, и рассчитываю получить на этот счет указания от вышестоящей судебной инстанции.

Говоря это, он смотрел на Вайнштейна, но затем обратился к обвиняемому, который вытянул шею, приставив трубку к уху.

— Исходя из вышесказанного я приговариваю обвиняемого к трем месяцам тюрьмы и буду рекомендовать его превосходительству Верховному комиссару после отбытия наказания депортировать его.

Суд встал, и Вайнштейн попытался уговорить Бродецкого не сопротивляться конвою. Но Бродецкий не трогался с места и кричал все громче и громче, что он больше не может ждать, что он должен сейчас же отправиться к своему племяннику. Наконец, двое арабских полицейских, чуть не отрывая его от земли, поволокли старика, который цеплялся на рукав адвоката и продолжал кричать резким плачущим голосом.

— Вы собираетесь подать апелляцию? — обратился Джозеф к адвокату.

— Что? Ах да, как обычно.

Его взгляд, который опять напомнил Джозефу взгляд Шимона, остановился на его портфеле.

— Вы что, служащий?

— Нет, я из киббуца.

— Из киббуца? — переспросил Вайнштейн. Сигарета все еще прыгала у него во рту. — А что у вас в портфеле?

— Бумаги.

— Бумаги, — повторил Вайнштейн, — у всех у нас бумаги. Может, нам следовало бы таскать револьверы.

Он улыбнулся рассеянно и пошел слегка прихрамывающей походкой, прижимая к боку свой портфель.


К счастью, Джозеф был так перегружен делами, что у него не хватило времени для размышлений. Разделавшись накануне со всеми покупками для киббуца, кроме тех, которые можно было сделать в Тель-Авиве и Иерусалиме, он превратился в добытчика денег и в дипломата, что требовало большой хитрости и изворотливости. Он давно уже вел переговоры суправляющим районной больничной кассы о том, чтобы обеспечить киббуцникам Башни Эзры лучшее медицинское оборудование при меньших взносах. Он вел переговоры о продлении срока ссуды с Рабочим банком. Наконец, ему нужно было устроить скандал в отделе культуры и просвещения Гистадрута по поводу низкого уровня последних трех лекторов, посетивших киббуц.

Чтобы смягчить Джозефа, секретарь дал ему бесплатный билет в кинотеатр «Эден». Это было настоящим подарком, так как, живя на средства киббуца, Джозеф не позволял себе тратить деньги на развлечения, хотя по положению он мог посетить кино или театр раз в две недели. Он вошел в зал, когда программа уже началась, и увидел, как немецкие войска вступают в Прагу, потом посмотрел фильм о том, как богатая наследница преодолевает сопротивление родителей и становится чемпионкой по конькам. К концу фильма он уснул. Проснувшись же, увидел, как богатая наследница сломала на льду ногу, и ее увезли на амбулансе. Джозеф пробрался между рядами к выходу и отправился в свою ночлежку.

Его соседи уже спали. Один из них громко храпел, другой — по-видимому, новоприбывший из Европы — разговаривал во сне, умоляя кого-то тонким голосом, потом начал считать до десяти, вскакивая и дергаясь при каждой цифре. Джозеф разбудил его и дал воды, но, уснув, человек этот опять принялся считать. Джозеф примирился с тем, что не заснет, и при свете голой лампочки разглядывал осыпающуюся с потолка штукатурку и бегающих по полу тараканов. От гавани, где стоял на якоре пароход «Ассими» с 250 пассажирами на борту, доносился шум прибоя.

Наконец он уснул. Разбудили его через несколько часов звуки сирены с «Ассими». А ему только-только удалось привлечь внимание спикера в Палате общин! Было еще очень рано. Один из спящих продолжал храпеть. Другой — тот, который считал до десяти, — успокоился. Четвертая кровать пустовала. Сирена завыла снова. Джозеф вскочил и кинулся к окну. Он увидел согнутую старческую фигуру, закутанную в черно-белый таллит. Старик покачивался на пятках в такт молитве и ритмично бил себя кулаком в грудь. Внизу, в гавани, медленно двигались вдоль мола по направлению к открытому морю мачты «Ассими». Над ними кружились чайки. Пароход увозил своих пассажиров в солнечное Средиземноморье, к поджидающей их смерти. Закутанная фигура продолжала бормотать и покачиваться на пятках. На макушке его виднелась небольшая горстка пепла. По-видимому, он его добыл, спалив лист бумаги. Когда читают молитву о покойном, голову посыпают пеплом.

9

Первые сведения о надвигающейся катастрофе достигли еврейского ишува в воскресенье 27 февраля. Согласно информации из Лондона, опубликованной в еврейских и арабских газетах, правительство представило делегатам Конференции Круглого стола свои предложения о превращении Палестины в независимое арабское государство. Предложены были также дальнейшие меры по ограничению иммиграции евреев, которым предстояло в будущем оставаться меньшинством, не превышающим трети населения страны.

Конференция Круглого стола открылась 2 февраля 1939 года во дворце Сент-Джеймс в Лондоне приветственной речью премьер-министра Невиля Чемберлена. Палестинские арабы, большинство которых были сторонниками бежавшего муфтия, отказались сесть за один стол с еврейскими делегатами. Британское правительство, идя им навстречу, устроило две параллельные конференции — арабскую и еврейскую. Еврейская делегация требовала продолжения британского мандата и дальнейшей иммиграции евреев, исходя из экономических возможностей страны. Арабская делегация настаивала на прекращении действия мандата и отказе от Бальфурской декларации, на прекращении иммиграции евреев и запрещении продажи земли евреям. Переговоры зашли в тупик, и только сейчас стало известно, что британское правительство высказало, наконец, свои предложения, которые в основном соответствовали требованиям арабов.

В тот же день лондонские газеты сообщили о том, что Англия признала правительство испанских мятежников. Некоторые газеты в своих комментариях предполагали, что британское правительство приняло это решение, рассчитывая на великодушие генерала Франко и на его обещание воздержаться от репрессий против республиканцев. В газетах выражалось мнение, что лучшей гарантией прав еврейского меньшинства будет подобное же великодушие со стороны арабов.

Одновременно поступили сообщения о возведении защитной бетонной стены вокруг еврейского квартала в Старом городе, об убийстве популярного среди еврейского населения учителя в окрестностях Соломоновых прудов, о новых взрывах в еврейских районах Хайфы и Иерусалима и о демонстрациях торжествующих арабов с приветственными выкриками по адресу муфтия и господина Чемберлена.

Еврейские представительные организации, как обычно, выразили протест против «планомерной ликвидации Национального очага и передачи его под власть бандитов», а президент сионистской организации, почтенный профессор химии, как обычно, призвал к сдержанности. Однако значительная часть еврейской молодежи пришла к тому времени к выводу, что перед лицом катастрофы сдержанность неуместна. 20 лет евреи упражнялись в лояльности и сдержанности и вот теперь теряют все. Противники же их вознаграждаются за непрерывный бунт.

Незадолго до этого внутри Хаганы произошел раскол из-за вопроса о применении насилия. Хагана, находящаяся под контролем еврейских официальных организаций и придерживающаяся социалистической ориентации, стояла на позиции пассивной обороны. Правительство, которому Хагана оказывала важную услугу в подавлении арабского мятежа, относилось к ней терпимо. Новая организация — Иргун цваи леуми — была численно меньше и создана по принципу нелегального террористического движения. Члены ее были крайними националистами и с презрением относились к официальным еврейским организациям. Бывшие товарищи из Хаганы называли их фашистами, за ними охотилась полиция. В их распоряжении имелись тайные радиопередатчики, печатные станки и значительные запасы оружия. Сторонники их были во всех слоях еврейского ишува, включая полицию и правительственные учреждения. Возглавляли Иргун два студента Еврейского университета в Иерусалиме: специалист по Танаху Рази — он же Давид Разиель, побывавший в концлагере в Сарафанде (позднее он воевал в рядах британских вооруженных сил и был убит в бою), — и Яир, он же поэт Авраам Штерн (позже был убит полицией при попытке бежать из-под ареста).

В понедельник, 27 февраля, через 24 часа после опубликования британских предложений, «Голос борющегося Сиона» объявил, что «во всех крупных городах и на дорогах страны одновременно проводятся карательные действия. Эти действия послужат предупреждением арабским террористам, тридцать два месяца подряд совершающим зверства против евреев; британскому правительству, нарушившему торжественное обещание и закрывшему ворота страны Израиля; и миру в целом, который до сих пор ничего не сделал, чтобы предотвратить убийство наших братьев».

Это не было пустой угрозой. В назначенный час в арабских кварталах Иерусалима, Яффы, Хайфы и Сарафенда взорвались бомбы и мины. По всей стране совершались нападения на автомобили и поезда пускались под откос. За один час арабы потеряли столько человек, сколько евреи за последние три месяца.

Акция началась в 6.30 утра, а в 7.30 закончилась. Ни один член Иргуна не был захвачен полицией. В 8.30 генералу Бернарду Монтгомери, начальнику Хайфского округа, удалось с помощью броневиков и громкоговорителей очистить улицы. До следующего утра было введено осадное положение.

Через несколько часов министр колоний Малькольм Макдональд выступил в Палате общин. Ввиду предстоящего официального подтверждения правительственных предложений, переданных в печать накануне, министр призвал население Англии и Палестины «воздержаться от оценок до появления официального заявления». Министр также выразил сожаление о том, что «в Палестину проникла неполная и в отдельных случаях искаженная информация о намерениях правительства, что привело к серьезным инцидентам». В ответ на требование лидера оппозиции высказаться, «чтобы предотвратить дальнейшее распространение искаженной информации», Макдональд заявил, что «ввиду событий в Палестине дальнейшие заявления нежелательны».


Казалось, что по крайней мере на время катастрофа предупреждена. Бомбы и мины высказались на единственном языке, который был понятен миру в год 1939 от Рождества Христова. Через несколько часов премьер-министр подтвердил безоговорочное признание правительства Франко. Заявление было встречено возгласами: «Позор!» Один из членов Палаты общин крикнул министру: «Вас следует привлечь к суду за измену!»

10

Хамсин — это горячий и сухой восточный ветер, который дует из Аравийской пустыни. Хамсин бывает разной интенсивности: от легкого дуновения, вызывающего неприятные ощущения, до обжигающего порыва воздуха, вырывающегося как пар из кипящего котла. Но дело не в движении воздуха, не в жаре, которая доходит до 50 градусов в тени, и не в сухости: хамсин действует на нервную систему. Статистики, которая показывала бы рост во время хамсина числа самоубийств, насилий и убийств, не существует. Измерению поддаются только физические изменения в атмосфере.


Во время хамсина небо над Башней Эзры становится свинцово-серым от испарений и пыли. На склоне, обращенном к Кафр-Табие, молодые сосны чуть заметно покачиваются в неподвижном воздухе, словно перед дождем. Но дождя не будет. В раскаленном воздухе — затянувшееся ожидание, безвыходное, как страсть без утоления. Гроза назревает, люди чувствуют ее приближение, слышат ее шум, но желанная разрядка не наступает.


В тот день, когда Джозеф уехал в Хайфу, хамсин был на редкость тяжелым. Вечером Дина пыталась читать, но у нее над ухом Сарра обсуждала с Максом газетную статью о положении арабских женщин. Сарра считала, что прежде всего надо разоблачить религиозные предрассудки. По мнению Макса следовало начать с упразднения чадры и контроля над рождаемостью. Сарра усматривала главную трудность в том, что арабы опасаются еврейского засилья. Поэтому необходима открытая декларация с отказом от всяких претензий на власть. Сходились же они на том, что группа Баумана компрометирует движение и что «этих фашистов» следует предать полиции.

— Самое главное, — говорила Сарра, — это человеческий подход к арабам.

Макс соглашался, что по отношению к арабам не было проявлено достаточно человечности. При этих словах Дина неожиданно закричала. Макс вытаращил глаза.

— Убирайтесь отсюда! — кричала Дина и топала ногами.

Она еще пыталась овладеть собой, но когда Макс стал сочувственно расспрашивать, не больна ли она. Дина внезапно ударила его кулаком в грудь и выбежала из комнаты.

На улице было душно и пустынно. Хамсин охватил ее сзади. Казалось, она чувствует на затылке чье-то горячее зловонное дыхание. За башней в сероватом тумане расплывалась ржавая луна, как запекшаяся кровь на грязном бинте. Дина побежала через площадь мимо столовой, где шло какое-то собрание. Гул до одури знакомых голосов плыл в горячем воздухе, как стая докучливых мух. Она побежала дальше мимо бетонных блоков для семейных. Дверь комнаты Джозефа была открыта, сама комната ярко освещена. На кровати лицом к двери сидели рядом Эллен, Габи и египтянин. Откинувшись и выставив вперед огромный живот, Эллен читала вслух какой-то журнал. Рука египтянина лежала у Габи на плече, нога Габи прижалась к ноге египтянина. Все трое смеялись.

Эллен подняла глаза от журнала, заметила в темном проеме тонкую фигуру Дины и окликнула ее. Молчаливая фигура исчезла, как от испуга.

Оказавшись в темноте, Дина на секунду заколебалась: не присоединиться ли к компании? Но подумав о тесной комнате и о кровати, хранящей запах Эллен и Джозефа, она побежала дальше. Ей казалось, что она различает каждого киббуцника не только по голосу, но даже по запаху. Она ощущала щекочущую сухость в носу. Казалось, мир состоит из одних запахов, плывущих по воздуху, как разноцветные нитки. От киббуцной кухни шел запах теплой грязной воды, в которой мыли посуду, из детского сада — запах простокваши, из овчарни — запах резкий и кислый, острый запах аммиака — из мужской уборной и тошнотворный запах — от нездоровых женщин. С детства Дина точно знала, когда знакомые девушки были нездоровы. Она зажмурилась и стала яростно скрести острым ногтем в носу. Наконец догадалась, что делать. Всхлипывая и кусая ногти, она ринулась в конюшню и в темноте нашла стойло Саломеи.

Коричневая кобыла спала, но, почувствовав прикосновение руки Дины к своему боку, покорно поднялась на ноги и жалобно заржала. Дина нашла фонарь и спички и, пока седлала коня, совсем приободрилась. Она и раньше отправлялась в ночные прогулки, когда ей становилось особенно тошно. В последнее время арабы снова стали нападать на поселение и ранили двух человек. Появляться ночью за пределами лагеря считалось небезопасным. Но это только придавало дополнительное очарование всей затее. Она погасила фонарь, тихонько вывела Саломею из конюшни и провела мимо палаток молодежного лагеря. Через минуту она незамеченной миновала ворота. Потрепав Саломею по боку, Дина вставила ногу в стремя и легко вскочила в седло. Ей хотелось пустить лошадь во всю прыть, но луна светила слишком тускло, и не дай Бог, если по ее вине киббуцная лошадь сломает ногу! У товарищей такая елейная манера прощать, что виноватый неделями ходит, как прокаженный. Дина веселилась, совершая этот антиобщественный поступок, а так как Саломея говорить не умеет, никто о нем ничегошеньки не узнает.

Она ехала по противоположному от Кафр-Табие склону. Окрестные холмы казались погруженными в раствор серебра. В их молчании было что-то потустороннее. Даже хамсин сейчас воспринимался как ласка, легкая и безразличная. Дина решила спуститься в вади и по следующему холму добраться до Пещеры предка.

Достигнув подножья холма и двигаясь по узкому извилистому вади, покрытому камнями и зарослями сухого чертополоха, она почувствовала на душе тяжесть. Холмы громоздились над головой с обеих сторон, и взгляд не мог уже разом охватить их. Саломея осторожно выбирала путь среди камней, и не были слышно ни звука, кроме хруста камней под ее копытами. Теперь Дине казались желанными знакомые голоса в столовой и яркий свет, льющийся из комнаты Джозефа. Холмы источали безмерное одиночество, они стояли молча, будто погруженные в самих себя и не желали вторжения посторонних. Она решила было смириться и повернуть назад, как вдруг, завернув за поворот вади, увидела человека в арабской одежде, идущего ей навстречу.

Что-то в его облике и походке подсказало ей, что он один из жителей Кафр-Табие. В первый момент он был так же поражен встречей, как она, и нерешительно остановился в двадцати метрах. Но разглядев, что перед ним женщина, двинулся снова и был уже совсем рядом. Повернуть обратно значило бы для Дины показать, что она испугалась. Она пришпорила Саломею и продолжала ехать вперед. Лошадь по-прежнему двигаясь медленно по скользким камням, человек тоже не ускорил шага, так что расстояние в несколько метров, которое все еще оставалось между ними, казалось, почти не сокращается. Она видела на голове его кефию с черным шнурком, полосатую арабскую юбку и клетчатый европейский пиджак. Когда, наконец, они поравнялись, он шагнул в сторону, и посмотрел на нее молча, открыв рот. Она разглядела щель от двух недостающих зубов и слепой белесый зрачок изъеденного трахомой глаза. Проезжая мимо, она слышала, как он что-то сказал хриплым голосом, чего она не поняла, и после минутного колебания последовал за ней. Но теперь впереди открылась ровная дорога, и испуганная Саломея сама перешла на галоп. Когда Дина снова оглянулась, она не увидела за собой ничего, кроме пустого вади среди серебристых холмов.


Оказавшись на тропинке, ведущей к Пещере предков, Дина почувствовала, что сердце ее снова бьется спокойно, только ноги, сжимающие бока лошади, дрожали. Она обругала себя трусихой и дурой: испугалась безвредного феллаха! Слова, которые он ей сказал, очевидно, означали приветствие, и она напрасно обидела его, проехав молча мимо. Прав, наверное, Макс, говоря о человеческом к ним отношении. Ей следовало ответить ему дружелюбно и спокойно: «Мархаба» и не показывать страха. Так сделали бы на ее месте Эллен или Даша. Но Эллен и Даша не испытали того, что испытала она. Во всяком случае, сейчас она в порядке. Только ноги в стременах продолжали дрожать, потому что плоть была мудрее и знала, что то, что сказал человек, не было простым приветствием.

Вид пещеры при лунном свете ее разочаровал. Поблизости не было ни дерева, ни столба, к которым можно было бы привязать Саломею и ее приходилось тащить за собой вверх и вниз по склону все время, пока Дина разыскивала вход. Луна спустилась, было уже, вероятно, очень поздно, но небо очистилось, и стало светлей.

Наконец Дина увидела небольшую насыпь, а за ней узкое отверстие. Прижав камнем конец повода, Дина, лежа на животе, просунула ноги в отверстие и скользнула вниз. Внутри стояла ужасная вонь. Арабские пастухи, должно быть, превратили пещеру в отхожее место. Она нервно нашарила в карманах шортов спички, которые захватила с собой из конюшни, сломала одну, зажгла вторую и нашла огарок свечи. При ее желтом свете пещера казалась не страшной, но песок в проходе весь был загажен. Прикрыв рот и нос свободной рукой, согнувшись под низким потолком, она спустилась по ступенькам в нижнюю часть пещеры. Там находились три ниши, и в средней хранились останки предка Иешуа.

Со времени ее последнего посещения пещеры чуда не произошло, череп отсутствовал по-прежнему. Кости лежали беспорядочной кучей на сыром песке ниши.

— Привет, предок! — шепнула Дина, присаживаясь на корточки.

Затем пошарила ногтями в песке в надежде найти монету. Но это захоронение кто только не грабил: римские легионеры, арабские пастухи, крестоносцы. Утащили череп, а кости так разбросали, что берцовая кость оказалась на ребрах, словно у балетного танцовщика. Ей хотелось положить кость на подходящее место, но она не могла заставить себя к ней прикоснуться. Пока она колебалась, струйка стеарина стекла на песок и застыла как раз под костями таза Иешуа и поблескивала оттуда. Дина отшатнулась и ударилась головой о низкий потолок.

Кусая ногти и подавляя тошноту, она выбралась из ниши, поднялась в верхнее помещение, поставила огарок на место и, помогая себе локтями, выползла из отверстия. Саломея терпеливо дожидалась у входа, но вместо свежего ночного воздуха, который Дина так жаждала вдохнуть, ее снова встретило отвратительное дыхание хамсина.

Губы ее тряслись, когда она села на лошадь и стала спускаться по крутой тропинке с холма. Луна скрылась, холмы стояли темной громадой. Снова проезжать через вади было страшно, но другой дороги домой не было. Если бы Джозеф или Реувен оказались сейчас рядом! Но они были далеко от нее, они спали в своих постелях и не знали, что с ней происходит. Она прочла молитву, не успев даже устыдиться своего порыва. На некотором расстоянии возвышались два почти симметричных круглых бугра. Зад гиганта — назвал их как-то Моше. Тогда она посмеялась, но сейчас отчетливо увидела лежащего на животе гиганта с поднятым к небу в кощунственной издевке задом.

Она добралась до вади. Дорога вначале была гладкой. Она вонзила каблуки в бока измученной лошади, так что та пустилась нервным галопом. Но вскоре начался узкий забитый камнями отрезок, где лошадь могла двигаться только шагом, и за одним из поворотов Дина увидела араба с зияющей щелью вместо передних зубов, стоящего посреди прохода. Но на этот вместе с ним поджидали ее еще двое.

11

Закончив в Хайфе все дела, Джозеф утром поехал автобусом в Тель-Авив. Большую часть трехчасового путешествия он проспал. Дорога шла через апельсиновые и лимонные рощи Самарии, прибрежная полоса которой принадлежала евреям, а параллельный отрезок земли дальше в глубь страны был арабским. Каждый раз, когда Джозеф, проснувшись, выглядывал в окно, ему виделся пейзаж, будто незащищенный фланг армии… Когда автобус добрался до Тель-Авива, хамсин достиг высшей точки.

Оказываясь в Тель-Авиве, Джозеф разрывался между нежностью к единственному чисто еврейскому городу в мире с лирическим названием Холм Весны и отвращением к тому, что сделало с этим городом его 150-тысячное население. Это было неистовое, трогательное, сводящее с ума, место; оно набрасывалось на тебя, хватало и крутило, как в водовороте, а через несколько дней выбрасывало, обессиленного, и ты не знал, любить или ненавидеть этот город, смеяться над ним или презирать его.

Вся эта история началась при жизни прошлого поколения, когда несколько старых еврейских семейств из Яффы решили выстроить предместье «по европейскому образцу». Они покинули арабский порт с лабиринтами базаров, экзотическими запахами и ножом из-за угла и стали строить на желтом песке средиземноморских дюн город своей мечты: точную копию еврейских предместий Варшавы, Кракова или Лодзи. Главная улица, названная в честь доктора Герцля, представляла собой два ряда безобразных зданий, похожих на сиротские дома или полицейские казармы и покрашенных розовой, зеленой или желтой штукатуркой. После первого же дождя такой дом становился похож на лицо переболевшего оспой. Во множестве убогих лавчонок торговали в основном лимонадом, пуговицами и клейкой бумагой от мух.

С началом сионистской колонизации, в первой половине двадцатых годов, город стал все больше распространяться вдоль побережья. Он рос скачками с каждой новой волной иммиграции, и приливы асфальта и бетона наступали на дюны. Не было ни времени, ни желания планировать строительство. Город рос как сорная трава — бурно и беспорядочно. Каждый новоприбывший с капиталом строил дом по собственному вкусу, и горе было муниципальным властям, если им приходило в голову в это вмешаться. Мы же на нашей Обетованной земле! В течение, примерно, десятилетия, пока среди иммигрантов преобладали выходцы из Восточной Европы, источником вдохновения для строителей оставался каменный муравейник польского местечка. «Холм весны» превратился в скопище отштукатуренных домов с ржавыми перилами узкогрудых балконов, с приделанными кое-где для разнообразия коническими колоннами и римскими портиками.

Но стиль жизни Тель-Авива в те времена определяли не те, для кого дома строились, а те, кто их строил. Первый еврейский город был по своему характеру халуцианским, в нем преобладали рабочие обоего пола в возрасте до двадцати лет или немногим больше. Улицы принадлежали им. В моде были рубашки цвета хаки, шорты и темные очки. Галстук, пренебрежительно называемый селедкой, попадался редко. По вечерам, когда слепящий блеск дня сменялся прохладным ветром с моря, молодые люди гуляли, взявшись за руки, по теплому асфальту новых улиц, утыкавшихся в дюны. По ночам они жгли костры и отплясывали хору на пляже. Иногда вытаскивали из постели представительного мэра, господина Дизенгофа, приводили его на пляж и заставляли плясать вместе с ними. Это я были работящие, веселые и сентиментальные ребята. Их несла волна энтузиазма, и эта волна не спадала. Только к вопросу об употреблении языка иврит они относились болезненно. Они отчаянно воевали против всякого иного языка и победили в этой войне. В автобусах, ресторанах, на афишных столбах были расклеены лозунги: «Евреи говорят на иврите». Заграничных ораторов, пытавшихся выступать на собраниях по-польски, по-немецки или на идиш, стаскивали с трибуны, а иногда и избивали. В те времена было мало кафе и много рабочих клубов. Там кормили в кредит и продукты продавали тоже в кредит. Также в кредит хозяева сдавали комнаты в домах, построенных в кредит. А город, вместо того, чтобы уйти в песок, на котором он строился, рос и набирал силу.

Да, десять лет назад было старое доброе время! Пока Джозеф проходил в шумной толпе по улице Элиэзера Бен-Иехуды, из двух чувств, борющихся в его груда, отвращение взяло верх. Эта пестрая, дешевая левантийская ярмарка не тот халуцианский город, который он знал и любил. На каждом шагу из ярко разукрашенных кафе вырывались усиленные микрофонами голоса эстрадных певцов родом из бухарестского предместья и стареющих артистов из Салоник, исполняющих на иврите американские имитации кубинских серенад. Косметические салоны и антикварные магазины в резком свете солнца казались порождением полуденного сна обожравшегося гурмана. Это был новейший квартал города, построенный иммигрантами, недавно приехавшими из Германии и стран Восточной Европы. Былая идиллия отштукатуренных зданий вытеснялась агрессивным кубизмом функционального стиля. Дома, как военная флотилия из бетона, с парапетами террас, выступающими, словно корабельные рубки, казалось, приготовились стрелять друг в друга. Не видно было ни горизонта, ни перспективы, глаз устало метался по прерывистым контурам зданий и не находил покоя.

На прошлой неделе, когда Джозеф столкнулся с Метьюсом, тот пригласил его на обед в приморское кафе «Шампиньон». Проходя по переполненной посетителями террасе, где оркестр исполнял «Веселую вдову», Джозеф видел, что люди оборачиваются и смотрят на него. Он был здесь единственным человеком в одежде киббуцника. Внезапно он заскучал по Башне Эзры, как будто покинул киббуц не два дня назад, давным-давно.

Метьюс сидел за столиком у самых перил и о чем-то спорил с официантом. Увидев его явно нееврейское лицо с тяжелой челюстью и по-боксерски покалеченным носом, Джозеф ощутил внезапное облегчение.

— Послушайте, — говорил официанту Метьюс, — я заказал бутылку шабли. А это сироп.

Официант в белом пиджаке со слишком короткими рукавами, пожал плечами:

— Простите, но на бутылке написано «шабли».

— Это дрянь. Попробуйте.

— Но посмотрите же на надпись. Может, ему положено быть сладким? Я не знаю. Я прежде был учителем в Ковно, в Литве.

— Да вы попробуйте.

— Но я не пью. У меня, извините, язва.

— Тогда уберите это и принесите пива.

— Пива нет, только вино.

— Так позовите заведующего.

— Заведующий занят.

— Послушайте, — сказал Метьюс, — а что если я разобью бутылку о вашу голову?

Поколебавшись, официант унес бутылку и через минуту вернулся с двумя кружками холодного как лед пива, улыбаясь всем своим помятым лицом.

— Ну, как вам нравится Тель-Авив? — спросил Джозеф.

Метьюс с удовольствием сделал большой глоток и поставил кружку на стол.

— Превосходный город с превосходным народом, если бы только можно было раз в день побить кому-нибудь морду.

— Особенно хороши официанты.

— Может, бедняга действительно был учителем в Литве и нажил язву в концлагере?

Джозеф оглянулся по сторонам и вздохнул. Хамсин был отпечатан на лицах, как судорога. Пышнотелые женщины были одеты дорого и безвкусно. Мужчины с опущенными плечами и впалой грудью уныло размышляли о своих язвах. Каждая пара, казалось, продолжает давно начатую перебранку под покровом звуков из «Веселой вдовы».

— Не удивительно, что нас не любят.

— В таком случае вы — настоящий патриот. Со времен пророков ненависть к своему народу является еврейской формой патриотизма.

Джозеф вытер лицо. Хамсин давал себя знать. Как надоели ему иудаизм и гебраизм — судорожные попытки оживить то, что было мертвым две тысячи лет!

— Хорошо рассуждать вам, благожелательному чужестранцу. Мы больной народ. Традиция, форма, стиль — все исчезло. Оглянитесь, и вы увидите кругом наследие гетто. Оно слышится в льстивой напевности женских голосов и в том, как мужчины пожимают плечами.

— Видимо, жест этот был их единственной защитой. Иначе весь народ сошел бы с ума.

— Знаю. Это я и сам себе повторяю. Но иногда все надоедает, и хочется бежать в страну с умеренным климатом, умеренными людьми, не мыслящими абсолютными категориями. Даже небо подчиняется здесь принципу «все или ничего». Девять месяцев в году — испепеляющая жара без капли дождя, и три месяца — потоп.

Он откинулся на стуле и выпил пива.

— Приятно. Мне вспомнилась деревенская пивная на родине. Темная, прокуренная, мужчины там произносили одно слово в полчаса.

— Естественно: если вы безгласный вол, вам хочется казаться болтливым попугаем. А попугаю хочется быть полным молчаливого достоинства волом. Пейте пиво и кончайте свою достоевщину.

Джозеф выпил пива и улыбнулся:

— Конечно, толпа на собачьих скачках у меня на родине представляет собой не более привлекательное зрелище, чем эта публика. Но недостатки в других народах наблюдаются в разбавленном виде, а здесь все сконцентрировано. Думаю, что это результат многолетних браков между кровными родственниками. Нас называют солью земли. Но если свалить всю соль в одну тарелку, получится несъедобное блюдо. Иногда мне кажется, что Мертвое море — прекрасный символ нашего народа. Единственное озеро ниже уровня моря, насыщенное минералами и едкими щелочами: пересоленное, переперченное, пересыщенное…

— Из него добывают множество полезных веществ, — заметил Метьюс.

— О да. Маркс, Фрейд, Эйнштейн. То, что выпадает в осадок. Но блюдо не становится съедобнее.

— Как насчет того, чтобы подзаправиться? Официант! Не слышит. Наверное, был дирижером оперного театра в Данциге.

— Беда этого города в том, что десять лет назад иммигранты были в основном добровольцами с идеалами, а сейчас — получившие по заду изгнанники — самый соленый слой Мертвого моря.

— Не волнуйтесь за ваше Мертвое море. Важны не потерпевшие крушение люди, а новое, родившееся здесь поколение. А оно в порядке.

— С ними другая крайность: совсем пресные. Никаких исканий, никакой духовности.

— Господи, нельзя же быть всем сразу. Может, вам стоит лет на пятьдесят воздержаться от производства эйнштейнов и дать этот шанс другим народам.

— Знаете, а вы лучший пропагандист израильской идеи, какого я только встречал. Христианам это лучше удается, чем нам. Все наши пропагандисты гликштейны.

— Ага. Один арабский джентльмен на днях обвинил меня в том, что Гликштейн мне платит. А дело в том, что я видел, как ваша «Маккаби» обыграла футбольную команду английской полиции со счетом 3:1. В тот момент, когда судью унесли на носилках, я стал сионистом. Купим-ка газет.

На террасу вошел газетчик, выкрикивая заглавия вечерних выпусков. Метьюс купил все выпуски и протянул через стол Джозефу:

— Все они напечатаны в обратном порядке. Ну, каре новости о делах господина Гитлера?

Джозеф развернул газету и, пробежав глазами заголовки, по привычке обратился к последней странице, где мелким шрифтом печатались новости из киббуцов. Внезапно он страшно побледнел.

— Что случилось? — спросил Метьюс. — Новый Мюнхен? Во Франции?

— Нет. Просто они убили Дину.

12

— Здесь только один стул. Придется тебе сесть на постель, — сказал Шимон.

Его комната в старом квартале Тель-Авива похожа была на тюремную камеру. Узкая кровать, стол с примусом и шаткий стул. В картонной коробке под кроватью хранилось все имущество Шимона. Однако вид у комнаты был опрятный. Он осторожно снял примус со стола и поставил на пол.

— Я могу выходить только вечером, поэтому приходится самому готовить. Квартира принадлежит старику, он торгует подержанными книгами. Целый день его нет.

Джозеф сел на скрипящую под ним кровать, которая опустилась чуть не до самого пола.

Шимон сидел перед ним на стуле.

— Расскажи мне все, — попросил он.

— Нечего особенно рассказывать. Доктор говорит, что их было по крайней мере двое. Должно быть, она отчаянно сопротивлялась: ногти были сломаны, а под ними — кровь и клочки кожи. Также и между зубами. Ей сломали нос, и вырвали клочки волос вместе со скальпом. Нанесли двадцать семь ударов ножом. Ни один из них не мог причинить мгновенную смерть. Это все. Они также украли Саломею.

Он говорил монотонно, как будто отчитывался на собрании в Башне Эзры.

— А полиция? — спросил Шимон.

— Полиция прибыла на следующее утро. Привели ищеек. Майор сделал все, что мог. Обнаружили два следа, которые сошлись в карьере за Кафр-Табие. Одна из собак привела к дому мухтара. Допросили мухтара и еще нескольких жителей деревни. Никто ничего не знает.

— Это все?

— Да. Все, что смогла выяснить полиция. Но едва ли есть хоть один житель деревни, который не побывал бы в доме мухтара.

Они помолчали. Джозеф закурил и предложил Шимону сигарету. По тому, с какой жадностью тот затянулся, было видно, что он давно уже не мог себе подлить такой роскоши.

— Ну, а как Реувен и другие?

— После похорон я спорил всю ночь с Реувеном и Моше. Я напомнил, что это — пятый случай, и полиция никогда ничего не находит и не найдет. Они сказали, что готовы отомстить, если найдется виновный, но отказываются убивать без разбору. — Он помолчал и добавил: — Надеюсь, не стоит повторять их аргументы.

— Нет, я знаю их наизусть: сдержанность, нравственность, чистота нашего дела. Весь набор. И что из этого получается?

— Я сказал, что покончил со спорами и ухожу от них. Они отнеслись ко мне очень прилично, дали месяц отпуска, чтобы я все обдумал.

Он сгорбился на кровати, желтый и помятый, как больная обезьяна.

— Так, значит, обстоят твои дела, — сказал Шимон задумчиво. Потом спросил: — Предположим, ты решишь уйти. Как насчет Эллен?

— Эллен переживет. И для ребенка особенного значения это иметь не будет.

Он помолчал и вдруг вскочил.

— Единственное, что меня интересует, это — смогут ли и захотят ли ваши ребята взяться за это дело. Остальное не имеет значения, — сказал он резко.

Шимон посмотрел на него холодно и осторожно ответил:

— Доложу Бауману, он снесется с командованием.

— Я хотел бы сам поговорить с Бауманом.

— Наверное, это можно устроить. Но понадобится время.

Джозеф сел, прислонился к стене и невидяще уставился в потолок желтыми глазами больной обезьяны. С улицы донесся негромкий, но настойчивый свист.

— Кто-то ко мне пришел. Сейчас ты должен уйти. Приходи в это же время завтра. Может быть, будут для тебя новости.

Джозеф покорно встал и пошел к двери. Шимон сжал ему плечо.

— Возьми себя в руки. Между прочим, я сам был когда-то влюблен в Дину. Но не в этом дело. Дело в том, что такие вещи происходят с нашими братьями в Европе ежечасно.

— Мне все равно.

— Тогда пойди и утопись, — сказал Шимон, вытолкнул его на площадку и захлопнул дверь.

Джозеф схватился за перила, постоял несколько минут безвольно, потом вытер глаза и стал медленно спускаться по узкой лестнице.

13

С того дня, когда Дина отправилась к Пещере предков, прошла неделя. В полночь к спящей деревне Кафр-Табие подъехала машина и остановилась у дома мухтара. Два человека в одежде бедуинов подошли к наружной лестнице, ведущей на балкон. С балкона было видно, как прожектор Башни Эзры описывает дугу вокруг темных холмов. Дверь в комнату мухтара была открыта. У порога на подстилке спал слуга. Его тихо потрясли за плечо, он торопливо вскочил.

— Мархаба, — обратился к нему один из мужчин на гортанном диалекте, — нас послали поговорить с мухтаром.

— Добро пожаловать. Кто вас послал?

— Тот, чье имя произносят только шепотом.

Мужчины прошли в помещение, слуга шел следом. Из угла комнаты доносился храп мухтара, потом храп внезапно прекратился.

— Кто там? — раздался его повелительный голос.

Слуга зажег лампу на полу под портретом Чемберлена с подвешенными от дурного глаза синими бусами. Мужчины коснулись кончиками пальцев лба и сердца.

— Мархаба, — снова сказал гортанным голосом невысокий смуглый и жилистый человек с редкой бородой ко краям подбородка. — Нас послали за тобой. Мы приехали на машине.

— Кто вас послал? — спросил мухтар. Он сидел на кровати в желто-голубой полосатой пижаме. Средняя пуговица на животе расстегнулась, так что видны были черные волосы. Смуглый кивнул многозначительно в сторону слуги.

— Уйди, — приказал мухтар с потемневшим лицом.

— Фаузи зль-Дин вернулся в горы. Он послал нас за тобой. Собирайся, мухтар.

Мухтар переводил взгляд с одного на другого.

— Говорили, что Фаузи сдался англичанам.

— Мало ли, чего говорят. Одевайся, мухтар, у нас мало времени.

Мухтар не двигался.

— Где находится Фаузи? — спросил он.

— Ты узнаешь, когда прибудешь. Фаузи не любит ждать.

— Я пошлю к нему Иссу, как раньше.

— Он хочет видеть тебя, а не Иссу. Одевайся, мухтар.

Они смотрели на него тяжелым взглядом.

— Махмуд, — позвал мухтар слугу, — принеси одежду!

Пока он одевался, они ждали на балконе, спиной к открытой двери, не говоря друг с другом. Вдалеке тонкий луч с Башни Эзры медленно очерчивал круги в темноте. Мухтар вышел полностью одетый в сопровождении слуги. Его белая куфия со шнуром из серебряных нитей спускалась на плечи. Он был на голову выше бородатого. Второй человек был среднего роста, коренастый и не такой смуглый.

— Я желаю взять с собой Иссу — сказал мухтар.

— Нам сказано было привезти тебя одного.

У лестницы мухтар на мгновенье задержался. Мужчины стояли за ним.

— Я вернусь к утру, — бросил он через плечо слуге, — нет нужды никому ничего говорить.

— Мир тебе, мухтар, — в спину мухтара отвесил слуга поклон.


Они сели в машину — мухтар и невысокий человек на заднее сиденье, второй — за руль. Молча ехали по каменистой неровной дороге. Когда спустились к подножью холма, мухтар спросил:

— Откуда вы?

Он не мог уловить, на каком диалекте говорит невысокий человек. В его гортанном выговоре слышался иностранный акцент.

— Из Хадрамута.

Ага, йеменит. Вот почему он не узнал диалекта, подумал мухтар. Он никогда раньше не встречал йеменитов, кроме одного йеменского еврея, у которого однажды купил серебряный браслет на базаре в Иерусалиме. Он еще удивился, как чисто говорил по-арабски тот маленький жилистый еврей. Внезапно у мухтара мелькнуло страшное подозрение. Он перегнулся к шоферу, который до сих пор не сказал ни слова.

— А ты откуда?

— Из Бейрута, мухтар.

Понятно, — типично сирийский ублюдок. Кого только у них там нет. Один Бог может знать предков сирийца из Бейрута. Евреи из Бейрута тоже ублюдки, и многие ходят в арабские школы… Дурацкие мысли, успокаивал себя мухтар. Разве он сын смерти, чтобы думать о таких нелепостях? Дело в том, что внезапное возвращение Фаузи потрясло его. Он надеялся, что навсегда избавился от патриотов. А тут еще это дело с мерзавцем Иссой. Придется, видно, отослать его на всякий случай в Бейрут. Сам Исса ему ничего не сказал, но он видел его расцарапанное лицо и глубокую рану на руке, как от укуса собаки. Исса объяснил, что упал с лошади, но мухтар догадался, в чем дело. И догадался про двух других, Ауни и Арефа. Правда, бесстыжая сука сама напросилась — одна ехала ночью на лошади с голыми руками и ногами…

Машина достигла входа в вади с той стороны, где дорога была ровной. Где-то здесь все и произошло. Снова в его мозгу вспыхнуло подозрение, на этот раз более настойчивое.

— Отсюда пойдем пешком, мухтар, — сказал йеменит.

— Куда? — спросил мухтар, не шевелясь.

— Увидишь, мухтар.

Водитель выключил фары, вышел из машины и остановился у дверей со стороны мухтара. Тот переводил взгляд с одного на другого, но не мог рассмотреть в темноте выражение их глаз. Отдуваясь и нарочито неловко, чтобы показать, что он совершенно спокоен, мухтар медленно вылез из машины.

— Иди вперед, мухтар, — сказал йеменит. Мухтар пошел, те последовали за ним. Его куфия белела в темноте в трех шагах от них, и по наклону его плеч они знали, что правой рукой он сжимает за поясом нож. Они дошли до крутого поворота в вади, откуда слева был виден округлый силуэт холмов-близнецов, называвшихся Зад гиганта.

— Стой, — сказал йеменит. — Стой спокойно и брось нож, мухтар. Мы прибыли.

Мухтар повернулся с живостью, неожиданной при его полноте. Два ружья на расстоянии трех метров были нацелены ему в живот. Поколебавшись, он бросил нож, который упал с резким звоном на камни.

— Сколько вы хотите? — спросил он сдавленным голосом.

— Стань у скалы, — сказал йеменит. Мухтар отступал, пока не уперся спиной в скалу.

— Кто убил еврейскую девушку? — спросил йеменит.

Так они не знают, идиоты! Конечно, если бы знали, то взяли бы вместо него Иссу и тех двоих.

— Какая еврейская девушка? — В его голосе звучало искреннее удивление.

— Не разыгрывай дурака, мухтар. Или ты назовешь убийц, или умрешь вместо них.

— Я слышал, что произошел несчастный случаи с еврейской девушкой, но больше ничего не знаю.

Человек из Бейрута внезапно прыгнул вперед и ударил его прикладом по лицу. Мухтар не шевельнулся. Только провел медленно рукой по лицу, посмотрел на кровь, опустил руку и выплюнул выбитые зубы.

— Кто ее убил? — снова спросил йеменит.

— Кого?

Сириец опять ударил его прикладом, изо всех сил, по лицу и в голову. Цепляясь ладонями за скалу, мухтар медленно сполз на колени. Несколько секунд оставался в таком положении, тяжело дыша, затем сел на камни, прислонясь спиной к скале.

— Англичане повесят вас, — с трудом выговорил он.

— Если не скажешь, кто убил еврейскую девушку, ты умрешь, мухтар, — сказал йеменит.

Мухтар тяжело дышал.

— Не знаю. Кто она вам? Вы не из ее деревни.

— Она была из нашего племени, мухтар. Поэтому мы должны убить одного из ваших, чтобы смыть позор.

Сквозь туман, заволакивающий мозг, мухтар смутно понимал, что йеменит прав.

— Мы заплатим деньги, — проговорил он. Он чуть не падал, с трудом поддерживая себя в сидячем положении. Все спуталось, он вообразил себя молодым, торгующимся с каким-то бедуином, плата за кровную месть.

— Мы заплатим вам сорок верблюдов, — говорил он, задыхаясь и повторяя, как молитву, традиционный список верблюдов, которых следовало отдать в оплату:

— Раба и Рабайя, самец и самка, четырехлетки. Хаг и Хага, самец и самка, моложе четырех лет. Джед и Джеда — до года…

— Кто убил еврейскую девушку? — снова спросил йеменит.

— Она была шлюхой, — задыхался мухтар. — Кто их осудит Вы чужаки. Поставщики шлюх и разврата. Чужаки вы…

Его тяжелое тело рухнуло. Йеменит подхватил нож мухтара с камней.

— Очнись, мухтар, сейчас ты умрешь, — сказал он.

Мухтар приподнялся и сделал попытку уползти на четвереньках. Секунду йеменит смотрел, как он слепо, забирая вбок, двигался среди камней. Затем всадил ему нож между лопаток. Мухтар застонал и пополз быстрее, и йеменит стал наносить ему удар за ударом, пока тот не рухнул на живот.


Его нашли на другой день на том месте, где погибла Дина. На теле мухтара обнаружили 27 ножевых ран и напечатанную на арабской машинке записку: «Месть совершилась, позор смыт» — слова, которые с древних времен произносят члены бедуинских племен, когда мстители убивают кровного врага.

Расследование установило, что убийцы приехали на машине из другой части страны. Никаких доказательств их связи с поселенцами Башни Эзры не было найдено. Выяснилось, что это были выходцы из арабских стран, один из них — йеменит. Далее полиция предположила, что убийцы принадлежат к пресловутому «черному отряду» Баумана, в котором состоят выходцы из Ирака, Курдистана, Йемена и Сирии; но ничего конкретного доказать не удавалось.

После похорон мухтара толпа жителей Кафр-Табие поднялась по склону Собачьего холма и в сторону киббуца полетели камни. Полиция разогнала арабов. Несколько дней деревня была возбуждена, распространялись слухи, что Фаузи вернется и сожжет еврейское поселение. Слухи эти воспринимались со смешанным чувством: патриоты были для деревни нелегким бременем, так как отбирали коров и овец. К тому же близилось время сбора зимнего урожая, а всякие беспорядки могли помешать работе.

В целом реакция жителей на смерть мухтара была достаточно слабой. Хотя они и называли еврейских девушек шлюхами и суками, но гнусного поступка Иссы и его сообщников не одобряли. Иссу в деревне не любили, а двое других имели славу отпетых мерзавцев, дважды сидевших в тюрьме. После убийства еврейской девушки жители деревни каждый день ждали, что по крайней мере одному из троих перережут горло. То обстоятельство, что вместо Иссы выбор евреев пал на мухтара, явилось неожиданностью, но вполне соответствовало законам кровной мести, согласно которым пострадавшая сторона может расправиться с первым попавшимся близким родственником убийцы. То, что убит был самый важный член клана Хамдан, произвело на жителей сильное впечатление. Совершенно ясно, что Исса сам должен отомстить за отца, и будет серьезным нарушением обычая вмешиваться в это дело.

Исса, однако, не слишком торопился что-либо предпринимать, только изредка намекал, что тщательно готовится и скоро нападет на след убийц. Пока же он собирался в Иерусалим, якобы для той же цели, в действительности же — по делам, связанным с наследством отца. Он давно хотел побывать в городе, которого никогда не видел.

С приближением жатвы волнение в Кафр-Табие улеглось. Несколько недель еще продолжалось некоторое напряжение в отношениях между деревней и киббуцом. Жители деревни перестали пользоваться трактором из Башни Эзры и посылать своих детей в киббуцную амбулаторию. Но однажды взбесившийся мул искусал внука второго мухтара. Ребенок был спасен, и после этого отношения постепенно восстановились. О смерти Дины и мухтара никогда не упоминалось, и в последующие несколько лет никаких враждебных действий со стороны Кафр-Табие поселенцы не испытывали.

14

Страницы из дневника Джозефа, члена киббуца Башня Эзры.


Тель-Авив, понедельник,… мая 1939.

Поразительно, что какое бы потрясение ни испытал человек, мир продолжает вертеться, а желудок функционировать. Благожелательное равнодушие природы, следующей своим законам, позволяет нам не сойти с ума. А мы — тоже часть природы. Сердце останавливается только на один миг. Как только оно снова забилось — мы уже подчинились универсальному закону равнодушия, и его полная победа — только вопрос времени. Меняется характер страдания: появляется чувство вины. Ибо продолжать жить — уже само по себе измена, нарушение солидарности с мертвым. До сих пор мы находились как бы в оцепенении, витая над гранью двух миров. И только сейчас до нас доходит, что грань эта окончательна и что мы этому покорились. Тем, что мы вернулись к жизни, мы проложили границу между собой и мертвыми и осудили их на вечное изгнание из своего мира. И тогда боль становится почти невыносимой.

Затем приходит следующая стадия. Личность умершего заменяется пустотелой формой. Ее отпечаток лежит на всех окружающих нас предметах, на всем, что мы делаем. Чем сильнее атакуют нас эти застывшие следы, чем больше мы от этого страдаем, тем острее чувствуем вину. Живые воспоминания окостеневают. Мы жалеем не мертвых, а себя — за понесенную нами потерю. Это эгоистическая боль, как всякая боль вообще. В этом значение поговорки: «пусть мертвые хоронят своих мертвецов».

Подчиниться жизни и вместе с тем пытаться сберечь всю полноту боли — это лицемерие, порожденное чувством вины. Если выбор сделан и пути назад нет, то задача заключается в том, чтобы приспособиться к изменившемуся и обедневшему миру. Вечный плакальщик живет в надежде, что все может стать по-прежнему. Но этого не произойдет. Мир лишился части своего тепла. Солнечное пятно вспыхнуло и разлило жар в окружающее пространство мирового равнодушия. Спектр солнца подвергся изменениям, которые повлияли на все, что я переживаю и делаю. Башня Эзры никогда не будет той, что была. В победах будет меньше радости, в поражениях — меньше горечи. Все стало несколько менее важным, менее ярким. Только и всего. Через год только это обеднение жизни будет напоминать о той Дине, которая ехала со мной на грузовике в нашу первую ночь, которая всегда носила голубую, расстегнутую у ворота рубашку и чьи каштановые волосы падали на лицо от порывов мягкого галилейского ветра, когда мы с ней взбирались на вершину башни.


Вторник

Смерть мухтара подвела окончательный итог. До сих пор казалось, что Дину похоронили с неоплаченным чеком. А сейчас по счету уплачено. Больше делать нечего.

Если бы мне разрешили участвовать в акции, может быть, я бы чувствовал себя иначе. Я помню ту ночь, когда я пытался поцеловать ее сухие губы…

БОЖЕ, ЧТО ОНИ С НЕЙ ДЕЛАЛИ?!


Позднее, в тот же день.

Я должен продолжать. Только слова помогут избавиться от боли. Я помню ту ночь, когда я пытался поцеловать ее сухие губы. После этого я лежал в поле, грыз землю и предавался неистовым мечтам о мести. То же чувство я испытывал целую неделю, пока не узнал о смерти мухтара. Я умолял Шимона разрешить мне участвовать в деле и требовал, чтобы мухтара перед смертью мучили. Я орал на Шимона, пока он меня не выгнал. А сейчас мне все безразлично. Осталось только отвратительное ощущение разрядки и сознание того, что все кончено и ничего больше нельзя предпринять.

Правило «око за око» было бы мудрым, если бы можно было вернуть жертве зрение. По собственному опыту знаю, что желание отомстить можно ощутить физически, как жажду, но утолить его нельзя, как не утолишь жажду соленой водой. Оттого убийцы продолжают в бессильной ярости наносить уже мертвой жертве удары. Но мертвый всегда победитель.


Среда

Если бы я был способен на эмоции, я пожалел бы, вероятно, толстого мухтара. Все же я считаю, что акция была необходима. Нравится это нам или нет, но вся жизнь общества основана на молчаливом допущении коллективной ответственности за действия индивида. Первый парламент был учрежден «англичанами», и каждый англичанин этим гордится и как бы участвует в этом акте. То же относится к правам человека, которые «французы» дали миру. То же и с концлагерями, в которых нас уничтожают «немцы». На войне мы исходим из принципа равномерного распределения ответственности. Взрывая бомбу на арабском базаре, люди Баумана выполняют тот же бесчеловечный военный долг, что и экипаж бомбардировщика. Конечно, нажать блестящую металлическую кнопку на высоте нескольких тысяч метров не только безопаснее, но и гигиеничнее, чем всадить нож в жирного мухтара. Публике претит не само убийство, а связанные с ним подробности и сопровождающий его беспорядок. Наша этика всего лишь замысловатая форма шизофрении.

Но все это не имеет никакого отношения к Дине. Желание мстить за нее я больше не испытываю. Если я решу присоединиться к Бауману, то не из-за нее. Дина, в твои руки со сломанными ногтями я передаю свою душу, но не разум. Сердце мое испепелено разум холоден.


Суббота

Прошло больше половины моего отпуска. Оглядываясь назад, я вспоминаю эти две недели, как тусклое бесформенное пятно. Большую часть времени я работал над переводом Пеписа. Не знаю, что бы я делал если бы Моше не дал мне денег на комнату, которую я снял тут. Ни с кем, кроме Шимона, я не разговаривал. Однажды пошел к морю купаться, но вспомнил, как последний раз купался с Диной. Я постоянно голоден, но не в состоянии есть то, что она любила. Сперва я перебрал все связанные с ней воспоминания, теперь я избегаю всего, что напоминает о ней. Как больной с перевязанной раной боится наткнуться на мебель, так я боюсь зацепиться памятью за то, что причинит боль.

Я должен принять решение, но не способен продумать все что надо до конца. Вероятно, настоящие решения вызревают сами, так, как растет дерево. Я отложил решение до разговора с Бауманом. Шимон сказал, что встреча состоится на будущей неделе. Им приходится соблюдать осторожность: на днях была арестована целая группа.

Беда, что мне все более или менее безразлично. Дома я не был с самых похорон. Боюсь увидеть киббуц. Болен новой болезнью — «башнефобией».

Но и альтернатива не сулит ничего привлекательного. Ликвидировать кого-нибудь? Быть пойманными и повешенным? Что ж, это неплохо. Но не так-то легко дается. Все нелегко в нашем специализированном мире. Участвовать в убийстве мухтара мне не позволили. Чтобы заслужить петлю, надо начать снизу, терпеливо работать, поднимаясь вверх. Шимон не пожалел труда, чтобы преподать мне курс терроризма. Но у меня не хватило терпения отнестись к террору, как к практическому садоводству или кролиководству. С одной стороны, слишком отдает кинематографом. С другой — у меня нет терпения ни для чего. После ночных объятий с призраком на дневную жизнь уже не остается сил.

Мой внутренний механизм сломался. Где найти новую пружину?

Слова, слова. Беда в том, что мне теперь наплевать на конференцию Круглого стола, на арабов, евреев и Национальный очаг. Не знаю, интересовался ли я всем этим по-настоящему прежде. «Инцидент», который толкнул меня изменить всю мою жизнь, слишком ничтожен даже для впечатлительного молодого человека, каким я был. У Шимона, например, все было по-другому. Шимон настоящий римлянин: любит свой народ и ненавидит его врагов. А мне евреи скорее неприятны. Ненависть к своему народу — форма еврейского патриотизма, как считает Метьюс.


Воскресенье

Когда-то отец каждое воскресенье брал меня с собой в район трущоб. Там я узнал, что бедняки — просто безграмотные пьяницы, и они вовсе не такие добрые и возвышенные, как их изображают в волшебных сказках. Их женщины — ведьмы с резкими голосами, а дети — завшивлены и грязны. Я стал социалистом не потому, что полюбил бедных, а потому, что они мне были противны. Такими их сделали обстоятельства. Значит, надо обстоятельства изменить.

После «инцидента» я стал встречаться с теми, кого решил считать своим народом. Они меня разочаровали, как когда-то бедняки. Меня привлекали их проницательность, пылкость и острый ум и отталкивала их крикливость, их склонность к анализу и неумение расслабиться. Меня раздражало их дурное воспитание, слишком быстрый переход от элементарной вежливости к фамильярности, смесь наглости и подхалимства в их поведении. Это был трущобный народ, народ гетто, независимо от того, построены ли стены гетто из камня или из предрассудков.

Постоянная сегрегация способна затормозить развитие здорового народа. Если людей постоянно забрасывать грязью, они начнут вонять. В течение последних двадцати столетий преследования евреев не прекращались, и нет никаких оснований рассчитывать, что они прекратятся в двадцать первом. Они не прекратятся, пока не исчезнет причина, которая заключается в нас самих. Несмотря на все, чем нам обязано человечество, любить нас не за что. Если бы бедняки были таковыми, какими их изображает пропаганда, преступлением было бы менять их положение. Если бы евреи были такими, какими их изображают юдофилы, не было бы причин для возвращения. Но евреи — больной народ. Их болезнь заключается в бездомности.

Я стал социалистом из-за ненависти к беднякам, а евреем — из-за ненависти к жидам.


Понедельник

По совету Шимона перечитываю главы Иосифа Флавия о Масаде.

«Перед тем, как убить женщин и детей, а потом покончить с собой, командир крепости объяснил гарнизону, какая судьба ждет тех, кто попадут живыми в руки римлян. Затем он продолжал: „Я знаю, что вы не лучше других народов: не добродетельнее их и не мужественнее. Вы боитесь умереть, хотя смерть избавит вас от ужасных мучений. С древних времен законы нашей страны и Божественный закон учили нас, что бедствием является жизнь, а не смерть, потому что Божественное и смертное несовместимы…“»

В конце концов ему удалось убедить своих людей перерезать глотки женщинам и детям, а затем покончить с собой. Из всех защитников крепости история сохранила только имя их командира Элиэзера Бен-Яира. Яиром назвал себя Авраам Штерн, командир группы Баумана.

Кошмарная история последней еврейской крепости оказывает, однако, странно успокоительное действие. «Несовместимость Божественного и смертного» — это, несомненно, христианское влияние, хотя ни Бен-Яир, ни пишущий о нем Иосиф Флавий не могли знать о новой секте. Но это было время стенаний и зубовного скрежета, и новая религия, с ее подчеркиванием бессмертия и воскресения, носилась в воздухе. «Кто в состоянии, — спрашивает Бен-Яир, говоря о массовых убийствах евреев римлянами, — памятуя обо всем этом, выносить свет солнца?» Думаю, что нечто подобное чувствуют наши современные террористы. Еврейское подполье возникло как чисто политическое движение, но постепенно приобрело мистическую окраску. Шимон показал мне вчера стихи Яира-Штерна. Для них характерна странная архаическая горячность, плохо сдающаяся переводу:

Мой учитель несет свой таллит

в бархатной сумке в синагогу,

Так я несу свою священную винтовку в храм,

Чтобы голос ее молился за нас.

А вот рефрен к гимну, который он написал для подполья:

Это дни гнева, ночи священного отчаяния:

С боем пробейся домой, вечный бродяга,

Мы восстановим твой дом и починим разбитый светильник.

Как видно, Шимон относится к Яиру с почти религиозным поклонением. Шимон воспринимает Яира как некоего мессию-разбойника.


Вторник

Завтра в Иерусалиме состоится, наконец, моя встреча с Бауманом. Хотя Шимон никогда этого не говорил, я почему-то представлял себе, что Бауман где-то тут, за углом, в Тель-Авиве. Шимон никогда не разыгрывает из конспиратора, конспирация это его вторая натура, поэтому ее не замечаешь. Он не лжет, он просто избегает говорить о фактах, имеющих отношение к делу. Чем ближе я подхожу к этим людям, тем больше чувствую, что вступаю в полосу густого тумана, в котором все приглушено, и смутно слышится лишь обманчивое эхо.

Оставить комнату, где я прятался со дня похорон, — значит порвать еще одну нить, связывающую меня с Диной. Никогда не было между нами той близости, какая возникла в этих одиноких стенах. Ее портрет висит над моей кроватью. Я сниму его в последний момент. Это была наша общая комната, где мы провели наш горький медовый месяц. Завтра Дина снова станет бездомной. Ей предстоит новое изгнание, новое предательство. Закон всеобщего равнодушия одержит еще одну победу.

15

Город Иерусалим представляет собой мозаику из религиозных и национальных общин, более или менее аккуратно разделенных по месту жительства, соревнующихся в святости и полных взаимной вражды. Каждый из этих отдельных миров живет в расстоянии нескольких минут ходьбы друг от друга. Они глазеют и фыркают друг на друга, как фыркает верблюд на выхлопные газы, и получают от этого фырканья такое же удовольствие, как верблюд.

В ночь после приезда в Иерусалим Джозеф и Шимон шли по плохо освещенному арабскому кварталу Мусpapa, почти безлюдному в этот поздний час, затем свернули в Меа Шеарим.

Даже с завязанными глазами я узнал бы Meа Шеарим по его священной вони, — сказал Джозеф.

Последние несколько минут они шли молча, и Джозеф заговорил лишь для того, чтобы разрядить напряжение. Но тут же вспомнил, как действовали запахи на Дину, и понял, что Шимон об этом вспомнил тоже. Линии высоковольтной передачи, протянутые из их общего прошлого в Башне Эзры, все еще функционировали, хотя и тащились по земле, как поврежденные бурей телеграфные провода. Джозеф по-прежнему чувствовал, что привязан к Шимону, хотя и они сами, и их отношения изменились.

— Можно воспринимать Меа Шеарим и с этой точки зрения, — ответил Шимон, — я расскажу тебе о другой. Несколько недель назад двое престарелых рабби связались с командованием. Со всеми предосторожностями их привели к Бауману. Я присутствовал при встрече. Когда их привели на явку, они буквально дрожали от страха. Заикаясь, старший рабби спросил, можем ли мы в назначенный день занять на два часа Мечеть Омара. «С какой целью?» — спросил Бауман. Рабби объяснил, что они — каббалисты, изучают Зохар и установили с полной несомненностью, при каких условиях можно добиться прихода Мессии. Год для этого благоприятный, необходимо только совершить сопровождаемое определенным ритуалом жертвоприношение на священном камне. Семь коханим уже проходят предписанный ритуал очищения, животные для жертвоприношения куплены. Все, что необходимо, — это занять на два часа Мечеть Омара.

«Понимаете ли вы, что это обойдется нам во множество человеческих жизней и немедленно повлечет гражданскую войну?» — спросил Бауман. «Да, вероятно, будут убитые, — сказал рабби. — Но ведь через несколько часов последует воскресение из мертвых. Что касается гражданской войны, — улыбнулся он, то Мессия позаботится об этом».

Бауман сказал, что он подумает. Уходя, рабби помоложе, который был одним из избранных коханим, поцеловал Бауману руку, а старший — поцеловал его в губы. Я рад, что ты не смеешься, — заключил Шимон.

Джозеф сознавал, что несколько месяцев назад он посмеялся бы над этой историей. Даже сейчас она вызвала у него двойственную реакцию. Он завидовал Шимону, которому легко было не смеяться. Джозеф не помнил Шимона смеющимся. Редкая улыбка задевала только губы, но не распространялась дальше. Однажды Джозеф спросил Дашу, которая одно время была влюблена в Шимона, почему она не живет с ним. «Невозможно обниматься с бритвой», — ответила Даша.


Они свернули в Бухарский квартал. Было темно, только изредка в окне виднелась свеча или керосиновая лампа. При слабом свете луны пыль истертых камней на немощеной дороге отсвечивала белизной. Прошли узкий переулок и оказались на каменистом пустыре. Здесь кончался Иерусалим и начиналась Иудейская пустыня. Где-то на этом темном склоне находились вырубленные в скале семьдесят захоронений, возможно, членов древнего Синедриона — верховного суда Израиля. Джозеф побывал здесь несколько недель назад. Захоронения напоминали Пещеру предков возле Башни Эзры и множество других каменных могил по всей стране. Страна была испещрена ими. Куда бы вы ни отправились, могилы смотрели на вас, как крошечные черные окошки на белой поверхности скал. Однако присутствия призраков не ощущалось. Как видно, здешние мертвецы были слишком стары и в близких отношениях с Богом, чтобы предаваться столь простым проделкам.

— Уверен, что в ту ночь Дина отправилась к Пещере предков, — сам не зная зачем, сказал Джозеф.

— Почему ты так думаешь? — спросил Шимон.

Джозеф не ответил. Они прошли мимо окна, освещенного изнутри свечой. Ниже уровня улицы видна была голая комната с железной кроватью, брошенным на пол соломенным тюфяком и лоскутом бухарской ткани на стене: красные солнечные диски на черном шелке. На кровати сидела молодая женщина в красном платке и кормила грудью младенца. На полу во весь рост вытянулся мужчина. При свете двух свечей он изучал развернутый перед ним толстый, желтый от времени фолиант. Рядом были разбросаны такие же громоздкие книги. Мужчина был без пиджака, в кипе и с черной бородой. Он читал очень быстро, кивая головой и время от времени обращаясь к одной из книг комментариев, отмечая строку пальцем, потом снова возвращался к Талмуду. Женщина медленно покачивалась, взгляд ее был устремлен на свечу. Их ритмичные покачивания напоминали движение двух маятников, движущихся вразнобой.

Шимон и Джозеф прошли дальше и снова свернули. Там не было огней, но не было полной темноты, потому что звезд в иерусалимском небе множество, и они яркие и близкие. В воздухе стоял слабый запах меловой пыли, горящего дерева и тмина — в Бухарском квартале еврейские и арабские запахи перемешались. В подъезде стояли обнявшись парень и девушка в шортах. Они пристально взглянули на Шимона, по-видимому, недовольные, что им помешали. Шимон сказал что-то, похожее на пароль. «Беседер,» — ответил парень. Они снова зашли за угол и чуть не наткнулись на нищего-йеменита, который спал, положив голову на ступеньки. Он проснулся, протянул руку и жалобно забормотал. Шимон сказал пароль, йеменит помахал рукой, обнажив белые зубы над редкой черной бородкой.

— Он что, спит, улегшись на своем автомате, или как? — не удержался Джозеф.

— Если ты считаешь все это комедией, еще не поздно повернуть обратно.

— Извини, пожалуйста, — сказал Джозеф.

Улица по-прежнему была темной и тихой, но Джозефу почудилось в этой тишине что-то зловещее. Из каждого темного окна за ним, казалось, следили чьи-то глаза. Подошли к воротам большого каменного дома со сводчатыми окнами и тонкими колоннами, придававшими ему слегка восточный вид. Джозеф заметил на плоской крыше силуэт человека, перегнувшегося через парапет и разглядывавшего их. Потом человек исчез. Надпись над главными воротами гласила, что это была синагога, построенная Эфраимом Бен-Худой, уроженцем Бухары, приехавшим в страну с женой, девятью детьми и пятью братьями в году 5672 от сотворения мира, то есть, по подсчетам Джозефа, 50 лет назад. Они прошли главные ворота, затем вторые ворота и остановились у боковой двери. Шимон постучал условным стуком. Дверь открыл худой низкорослый старик-сторож в кафтане до пят и черной ермолке, из-под которой выбивались длинные, почти до плеч, пейсы. Не сказав ни слова, он провел их в небольшое помещение, освещенное свечой. На матрасе на полу под толстым полосатым одеялом лежала жена сторожа, женщина с круглым, обрамленным черными косами моложавым лицом и толстым телом, подымавшим одеяло горой.

Сторож проковылял в следующую комнату и запер ее изнутри, оставив пришедших в темноте. Шимон вынул из кармана электрический фонарик, и при его свете Джозеф увидел мозаичный пол, выложенный в виде шахматных клеток. Затем они прошли в зал, который, судя по тому, каким гулким эхом отзывались в нем шаги, был огромных размеров и пустой.

— Это место называется «Дворец», — сказал Шимон, — тебе придется научиться находить дорогу в темноте: на первом и втором этажах зажигать огонь нельзя. В погребе это безопасно.

Позже Джозеф узнал историю «Дворца». Это здание было задумано как синагога, ешива, а также жилье построившего его богатого бухарца. Синагога и ешива занимали первый этаж, наверху были большой банкетный зал, сейчас находившийся в полном запустении, и множество спален. Старый бухарец был еще жив: ему, как говорили, было больше ста лет. Жена его умерла, братья и дети разбрелись по свету. Он жил один в маленькой комнате с цветной стеклянной дверью, выходящей на площадку, которая когда-то служила кладовкой. Там он сидел днем и ночью, изучая Талмуд. За стариком следили почти такой же старый, как он, сторож с женой, которая была моложе мужа лет на пятьдесят. Время от времени дети и внуки навещали старика, а раз в год на Песах весь клан собирался в банкетном зале, который по этому случаю очищался от паутины и обвалившейся штукатурки, и там вся семья вкушала трапезу из горьких трав и неквашенного хлеба и слушала рассказ об исходе из Египта.

Под первым этажом был лабиринт комнат и подвалов. Там жили когда-то слуги, их родственники, друзья и гости. Говорят, что со времени строительства старый бухарец ни разу не наведывался в подвал. Год назад один из его внуков вступил в организацию Баумана и попросил у деда разрешения использовать подвал «для целей учебы». Он не сказал, чему будет учиться, а старик разрешил, не спрашивая. Его не интересовали подвалы. Его уже ничто не интересовало, кроме святого учения и каббалистического пасьянса. Переставляя буквы Имени, он извлекал из них все новые значения.

Сторож тоже не задавал вопросов. Хотя звуки стрельбы в толстостенных подвалах доходили до него очень приглушенно, он, вероятно, догадывался, что друзья его молодого хозяина готовились воевать с мусульманами. Борьбу с мусульманами он от всего сердца одобрял: когда он был мальчиком, они отрубили ему три пальца на правой руке за кражу трех яблок, которые украл другой мальчик. Сторож знал свое место, и он словом не перекинулся ни с одним из членов организации. Что касается молодой жены сторожа, то, осмелившись один раз спросить, что означают ночные визиты в дом, неожиданно получила от своего дряхлого супруга такую свирепую порцию плетей, что больше никогда не свершала греха любопытства.

Они пересекли огромный пустой зал. Шаги слабо отдавались в тишине. Желтый свет фонарика Шимона двигался перед ними по полу, как яркая лужица. В конце коридора встретили молодого часового в рубашке и шортах цвета хаки. Когда они подошли к лестнице, ведущей в подвал, внезапно из темноты возник второй часовой. Часовые отдавали честь, щелкая каблуками и подымая правую, согнутую в локте руку с открытой ладонью. Они сошли по ступеням в освещенный керосиновой лампой проход. Джозеф обрадовался: темный зал с молчаливыми часовыми действовал на него угнетающе. Трое ребят, стоя в коридоре, беседовали и при их приближении подтянулись и отдали честь. Джозеф понял, что Шимон занимает в организации довольно высокий пост.

Из-за двери, перед которой стоял очень молодой часовой, раздавался приглушенный женский голос, повторяющий с сефардским акцентом текст:

«Голос борющегося Сиона, голос освобожденного Иерусалима. Ваших братьев убивают в Европе. Что вы сделали, чтобы им помочь? Голос борющегося Сиона. Ваших братьев возвращают в Европу в плавучих гробах. Что вы сделали, чтобы им помочь? Голос борющегося Сиона…»

— Запись, — сказал Шимон, — передатчик передвижной.

Это было первое, что Джозеф узнал от Шимона, и он заволновался. Время от времени раздавались короткие залпы автоматического оружия. Хотя стреляли довольно близко, звук был заглушен. Шимон догадался о невысказанном вопросе Джозефа.

— У нас есть парень, специалист по звукоизоляции, который работал в немецкой авиационной фирме, — объяснил он со сдержанной гордостью.

Человек с портфелем пробежал мимо и улыбнулся, приветствуя Шимона. При виде улыбающегося лица, Джозеф, после всех этих слишком серьезных молодых часовых, почувствовал облегчение. Остановились перед одной из дверей.

— Подожди минуту, — сказал Шимон, постучал и, открыв дверь, столкнулся на пороге с Бауманом.

Бауман сменил поношенную черную куртку на коричневую, но в остальном изменился меньше, чем Джозеф ожидал. Бауман улыбнулся широкой улыбкой, расплывшейся по всему его добродушному лицу. Джозефу понравилось, что Бауман просто пожал ему руку, обойдясь без военного приветствия.

— Странно видеть знакомого прежних времен. С тех пор, как я стал фашистом, это случается не часто, — сказал он с иронией, но без горечи. — Шимон мне о тебе много рассказывал, — прибавил он, разглядывая Джозефа с улыбкой, но очень внимательно.

— А мне он о тебе рассказывал мало, — ответил Джозеф.

Бауман заметил, что Джозеф улыбается не своей прежней, растекающейся по готовым морщинам улыбкой. Теперь это выглядело так, будто улыбка прокладывала новые дороги в складках кожи.

— Слушай, — сказал Бауман, — я хочу поговорить обстоятельно. Но прежде я должен повидать новых рекрутов. Может, и ты хочешь посмотреть? Это все ешиботники.

— Тебе будет интересно, — сказал Шимон Джозефу, — а мне нужно идти на заседание. Увидимся позже. — Он откозырял Бауману и пошел дальше по коридору.

— Пойдем, посмотрим на парней. Поговорим потом.

При виде ешиботников с пейсами, скользящих по улицам Иерусалима, что-то про себя нашептывающих и ничего вокруг не замечающих, с молитвенником в одной руке, тогда как другая касается стен, Джозеф испытывал легкое чувство неприязни. Иной восемнадцатилетний парень в коротких штанах и черных чулках, держась за руку отца, следует за ним как малое дитя. Иногда двое, взявшись за руки и натыкаясь на людей, как слепые, спорят о каких-нибудь схоластических тонкостях.

Джозеф и Бауман вошли в комнату со сводчатым потолком, служившую когда-то винным погребом. Зарешеченное окно, выходящее на задний двор, было загорожено мешками с цементом. Каждую ночь мешки приходилось класть и убирать снова. Этой утомительной работой занимались рекруты.

Комната освещалась керосиновой лампой, стоящей на каменном полу. Возле нее сидел на корточках молодой парнишка и читал, шевеля губами, книгу. При виде Баумана он осторожно сунул ее в бархатную сумку и вскочил. Его длинные пейсы болтались вдоль щек, как два штопора. Щеки были покрыта рыжеватым пушком. Черные чулки были завязаны над коленями веревками и морщинились на тонких ногах.

— Где Гидеон и двое других? — спросил Бауман.

— Пошли в тир, — ответил парень нараспев.

— Стой смирно, когда говоришь со мной, — сказал Бауман без раздражения. Парень подтянул плечи чуть не до ушей и стал похож на горбуна. Его толстые влажные губы пытались сложиться в подобострастную улыбку. Большие карие, как у эльзасского щенка глаза, выражали страх и преданность.

— Что ты читаешь? — спросил Бауман.

Парень бережно протянул ему бархатную сумку с вышитой золотом Звездой Давида. Бауман вынул из нее «Краткий справочник по оружию» — первый еврейский военный учебник, изданный организацией. Авторами его были Давид Разиель и Авраам Штерн. Книга являлась чудом лингвистической изобретательности, так как в иврите до сих пор не существовало слов для обозначения огнестрельного оружия и, конечно, не было слов для двухсот с лишним названий частей современной автоматической винтовки. Разиэль и Штерн приступили к задаче с энтузиазмом ученых и со знанием дела солдат. Кафедра лингвистики миролюбивого Еврейского университета оказала значительную помощь редакторам «технического» словаря. На темносиней коленкоровой обложке значилось единственными во всей книге латинскими буквами: «Напечатано в Женеве» — шутка, которую позволили себе авторы. Книга была напечатана в подпольной типографии еврейского квартала Старого города.

Бауман погладил справочник с нежностью книголюба, держащего в руках первое издание старой книги.

— Сколько ты уже прочел? — спросил он и резко добавил: — Я не сказал: «вольно».

Плечи парнишки снова поднялись:

— Можете проэкзаменовать меня, командир. Пожалуйста, какая страница?

— Ты хочешь сказать, что учишь книгу наизусть?

— Пожалуйста — какая страница? — повторил мальчик с самоуверенностью вундеркинда.

— Страница семнадцать, — сказал Бауман.

Мальчик провел пальцами перед глазами, и через несколько секунд тело его стало раскачиваться, как в молитве.

— …и дуло. Если предохранитель спущен и пружина под курком блокирует движение затвора, и если затвор недостаточно смазан, оружие даст осечку, — декламировал он.

Керосиновая лампа у ног отбрасывала увеличенную тень на стену. Тень раскачивалась, передразнивая движения мальчика, штопорообразные пейсы били его по ушам, как маятник.

— Достаточно, — сказал Бауман, быстрым движением взял свою винтовку и высыпал пули из обоймы на ладонь. Мальчик завороженно смотрел, подняв угловатые плечи.

— Держи, — сказал Бауман. Мальчик взял винтовку; он напряженно держал ее дулом вниз, слегка отстранив от тела. Внезапно Бауман ударил его по руке, винтовка упала на пол. Бауман отскочил назад, размахнулся и с силой ударил его по обеим щекам. Мальчик стоял, подняв плечи и не пытаясь защититься.

— Это тебя научит держать винтовку крепко, — сказал Бауман спокойно, — возьми-как ее снова.

Мальчик поднял винтовку с полу. Секунду соображал, как ее лучше держать, затем отступил на шаг, крепко прижал винтовку локтем к бедру и направил ее на Баумана. Его длинные желтые зубы впились в губу, в карих глазах зажглась искра. Казалось, что один этот жест нацеленного ружья что-то в нем изменил. Будто ток прошел от курка по телу, снимая скованность и придавая ему кошачью собранность и ловкость. Глаза мальчика сузились и пристально уставились на Баумана.

— Так-то лучше, — сказал Бауман.

Тут же тело мальчика расслабилось, к нему вернулась прежняя неловкость. Он вернул Бауману винтовку.

— Ну как? — спросил Бауман.

Парень сглотнул:

— Я заслужил это, командир.

— Вот именно. Можешь продолжать.

Он повернулся на каблуках и вышел в сопровождении Джозефа из комнаты. Парень, напряженно вытянувшись, провожал его взглядом, пока не закрылась дверь, и еще секунду после этого. Затем вздохнул, подтянул чулки, покрепче стянул над коленями шнурок и сел на пол возле лампы. Потом почесал в голове, неуверенно улыбнулся и вытащил книгу из сумки. Через минуту окружающий его мир исчез. Губы шевелились, тело раскачивалось, пейсы били по ушам, а дразнящая гигантская тень склонялась за его спиной в торжественном молитвенном движенье.

16

— Как тебе нравится наш дворец? — спросил Бауман, когда они оказались в его комнате. В ней также лежали цементные мешки, закрывавшие окна, а кроме них — некрашеный деревянный стол и три стула.

— Садись, — предложил он Джозефу и протянул пачку сигарет.

— Весьма эффектная обстановка, — ответил Джозеф, чувствуя, что взял неправильный тон, но не зная, как его изменить.

— Вся беда в том, — сказал Бауман, — что ты романтик. Так как ты этого стыдишься, то относишься с недоверием ко всему, что отдает романтикой. Затемненные комнаты и часовые на улице для нас — элементарная мера безопасности. Ты так привык не принимать себя всерьез, что даже с петлей на шее будешь твердить: «Это все игра».

Джозеф сидел, опустив голову, улыбаясь улыбкой больной обезьяны.

— Ты так хорошо меня знаешь и все-таки согласен принять в организацию?

— Не будь ослом, — заметил Бауман, глядя на него через стол.

Джозеф пытался взять себя в руки и не мог. Он так много ждал от этого свидания, а теперь чувствовал себя, как пришедший к зубному врачу пациент, чей зуб вдруг перестал болеть. Весь разговор с Бауманом показался ему ненужным, нереальным. Время от времени за стеной звучало приглушенное тарахтенье выстрелов, оно также казалось бессмысленным и как будто происходящим во сне.

— Боюсь, я слишком стар, чтобы учиться террору, — сказал он.

— Никто от тебя этого не ждет.

— Шимон намекнул мне на процедуру вступления в организацию. Шесть месяцев обучения, тесты, присяга и всякое такое.

— Шимон — педантичный осел, — широко улыбнулся Бауман. — Для тебя у нас будут дела поважнее.

— Например?

— У нас нет никого, кто учился в английском университете. Ты в Израиле — редкая птица.

— Я ненавижу все связанное с пропагандой.

— Даже выступать по нелегальному радио или выпускать листовки, зная, что вместо гонорара получишь, если попадешься, пять лет тюрьмы?

Джозеф улыбнулся:

— Только что ты обещал мне веревку, а теперь говоришь — пять лет.

— И это — не так уж весело. Они стали пытать, да и полиция свое дело знает.

— Шимон что-то говорил об этом, — сказал Джозеф с сомнением.

— А ты решил, что он преувеличивает, — довольно резко ответил Бауман. — Фактически же и Шимон не знает подробностей. Один из наших, Беньямин Зерони, бежал из Иерусалимской тюрьмы. Как ему это удалось, расскажу в другой раз. Я говорил с ним. У него вывихнуты большие пальцы на обеих руках — его подвесили на два часа. Кроме того, его били по половым органам и по пяткам и во время допроса лили воду в ноздри.

Бауман потер пальцами щеку, и Джозеф вспомнил этот его жест.

— Пока это, кажется, происходит не так часто, возможно, что вышестоящие об этом и не знают. За все четыре известных нам случая ответственен некий инспектор С. Мы послали ему два предупреждения. Он их игнорировал. Придется его наказать, что будет адски трудно. Так как он предупрежден, то разъезжает повсюду с двумя телохранителями, вооруженными автоматами.

Он говорил своим обычным добродушным тоном, с сильным венским акцентом. Джозеф недоверчиво смотрел на него, отмечая про себя эвфемизм «наказать» — слово, которым пользовался Шмон, говоря об убийстве мухтара.

— Я тебе рассказываю об этом, потому что как раз в таком случае ты можешь пригодиться. Я мало знаю Англию, но мне известно, что там существует весьма влиятельное общественное мнение. Однако общество мало информировано. Чем неприятнее факты, тем о них меньше известно. Англичане ничего не знают о Гитлере, об Индии и даже о своих собственных трущобах. Когда их тычут носом в неприятные факты, происходит взрыв общественного негодования. Но обычно бывает слишком поздно.

Здесь нами правит благоразумный отдел благоразумного министерства колоний. Если бы английское общество знало, что здесь происходит, оно пришло бы в ужас и, возможно, предприняло бы что-нибудь по этому поводу. Но оно не знает ничего, а визгливые голоса наших гликштейнов не доходят до его слуха.

Он закурил сигарету, бросил спичку на пол и продолжал:

— Ты, вероятно, заметил, что, в отличие от Шимона, я не испытываю ненависти к англичанам. Ты прекрасно знаешь, что в колониях встречаются далеко не лучшие представители этой нации. Когда я выбрался из Австрии, мне пришлось провести шесть месяцев в Англии. Англичане были ко мне очень добры, но не имели никакого понятия о том, что происходит. Они живут на Луне, на симпатичной луне с зелеными лужайками и теннисными кортами. Прикоснувшись к нашей горячей земле, они теряют равновесие. Но дело не в симпатиях и антипатиях. Мы и они нуждаемся теперь друг в друге. Мы — потому что эта страна находится под их контролем. Они в нас нуждаются потому, что арабы, естественно, стремятся к независимости и предадут их при случае, как предавали раньше. Еврейское государство, связанное с Англией общей европейской традицией и взаимными интересами, будет для нее полезнее, чем постоянный гарнизон среди враждебного населения. Им придется отступить из Египта и Ирака. Если Палестина станет арабским государством, им придется отступить и отсюда. Если она станет еврейским доминионом, то превратится в оплот Англии на Востоке. Наиболее дальновидные из английских государственных деятелей понимали это. Но великие государственные деятели мертвы или не у дел, а империя пребывает в вагнеровских «сумерках богов». Святой Георгий устал бороться с Драконом и пытается его подкупить. Они прикрыли свой остров зонтиком, а нас оставили в луже.

Джозеф никогда не слышал от Баумана такого потока красноречия. Бауман раздавил сигарету, как давят вредное насекомое, и продолжал:

— Нам остается убеждать их, что дракона подкупить нельзя, и побольше шуметь. Иначе они не услышат. Гликштейны только пищат и доказывают, что мы паиньки. В результате — похлопывание по плечу и пинок в зад. Нация, отказывающаяся сражаться по моральным соображениям, не может выжить. Необходимо заставить англичан отнестись к нам серьезно. Тогда они согласятся иметь с нами дело. Но чтобы добиться этого, придется поговорить с ними на единственно понятном им языке… — Он постучал по винтовке. — Вот оно, современное эсперанто. Удивительно легко поддается изучению. И всюду понимается, — от Шанхая до Мадрида.

Он откинулся назад на стуле, положил на стол руки со сжатыми кулаками и ждал, что скажет Джозеф. Для Джозефа в его словах не содержалось ничего нового. Это была логически неопровержимая доктрина послеженевского мира. Провозглашалась ли она для оправдания завоеваний или для целей самообороны — разница не принципиальна. И сильные и слабые действуют под влиянием страха и неуверенности в себе. В конечном счете, и слабым приходится прибегать к тем же ненавистным для них насильственным действиям. Против всемирной заразы оставалось единственное средство — заразиться самому.

Но все это были теоретические соображения. А жизнь — это господин Бродецкий со своей слуховой трубкой и раздирающим уши воплем «вас ист лос?» И вой сирены с парохода «Ассими». И перед лицом такой реальности всякие колебания, вызванные моральными рассуждениями, становятся просто-напросто бегством от этой реальности.

— Я вынужден согласиться с тобой, хотя и без энтузиазма. Мы с тобой, Бауман, воспитаны в разных традициях.

— В двадцатых годах мы тоже были большими гуманистами. Это было время, когда Бриан и Штреземан обсуждали вопрос о Соединенных штатах Европы, а король Ирака Фейсал приветствовал будущее еврейское государство. Ну и что с того?

— Понятно. Мир розовых иллюзии сменился иной действительностью. Но меня поражает то, что и в наше время существует потребность в таких опереточных атрибутах, как бог Вотан, Кровь и Почва. К ним относятся и ваши террор-скауты. Воображают себя наследниками Давида и Маккавеев. Между нами, Бауман, не будь Маккавеи так чертовски отважны, наши предки эллинизировались бы и, возможно, избежали бы гетто.

— Пошел ты к дьяволу, — оборвал Бауман. — У тебя какое-то интеллектуальное косоглазие, заставляющее видеть обе стороны медали одновременно. По духу ты больше еврей, чем ешиботники с пейсами.

Он встал и зашагал по комнате.

— Видеть обе стороны медали — роскошь, которую мы себе больше не можем позволить. Мы вступили в политический ледниковый период. Мы построим свою эскимосскую хижину, то бишь Национальный очаг, — или вымрем.

Руки в карманах, голова вперед, казалось, он собирается пробить стену черепом.

— Ты все цепляешься за двадцатые годы, когда думалось, что пришла весна и классовые и национальные перегородки вот-вот растают, как под лучами солнца. С этим покончено. Я с этим покончил тогда, когда Дольфус превратил красную Вену в руины. До тех пор я тоже считал, что еврейский национализм так же гнусен, как всякий другой. В тюрьме у меня было время хорошенько подумать и понять, что настало время спасать не мир, а самих себя. Мы не можем ждать, пока социализм разрешит все проблемы, в том числе и расовые. Может быть, это и случится когда-нибудь, но нас уничтожат гораздо раньше. У нас нет времени: другие-то не ждут. Знаешь, Джозеф, это ты философ, а не я, но иногда мне кажется, что время — это величина политическая и что идеалисты эту величину не учитывают. Поэтому их картина мира получается плоской. Если бы возможно было совершать прыжки во времени, нам не пришлось бы валяться в болоте.

Он остановился посреди комнаты.

— Вот мы и вернулись к тому, с чего начали. Мне казалось, что ты для себя все обдумал лет шесть-семь тому назад, когда решил сюда приехать.

— Я обдумал. Но мы тогда представляли себе, что наш национализм будет другим, что мы построим образцовое социалистическое государство. Не хижину, а Башню Эзры. В какой-то степени нам это удалось.

— Я ничего не имею против Башни Эзры! — К Бауману вернулось его добродушие. — Но эти милые идиоты имеют что-то против меня. У них такая тяжелая работа, что думать о политике им некогда. Их корни в двадцатых годах, а головы в облаках. Они пацифисты и законники, как и положено благочестивым социал-демократам. Положись мы на них — и мы разделим судьбу их товарищей в Австрии, Германии, Италии и в других местах. Все они жили в таких башнях. Я люблю их, но ненавижу их путаные идеи.

— Не уверен, что предпочтительнее: путаница Руссо или ясность Робеспьера, — ухмыльнулся Джозеф.

— Заткнись, ради Бога. Конечно, ты не уверен. Твои друзья из Башни Эзры нуждаются в англичанах, но возражают против британского империализма. Хотят возродить нацию, но не признают атрибутов национализма.

Он снова начал ходить по комнате.

— Без атрибутов не обойтись. Вот ответ на твои шуточки по адресу наших опереточных трюков. Наши ребята рискуют больше, чем обычные солдаты. Когда они попадаются, с ними обращаются не как с пленными, а как с уголовными преступниками. Нам необходима дисциплина. А дисциплины не бывает без ритуала. Противно здравому смыслу идти на пулеметы только потому, что тебя кто-то послал. Служба солдата основана на иррациональном ощущении долга. Поэтому каждая армия имеет свою традицию и свои мифы. Вот для чего нам нужны Библия и Маккавеи, нравится это нам с тобой или не нравится. То, что ты называешь веком нового реализма, нуждается в новой мифологии. Невозможно направить движение такого накала по рациональным каналам. Нельзя заморозить эмоцию. В нормальное время эмоции находят нормальный выход. В политический ледниковый период они взрываются вулканом мифов. Ты как-то сказал, что мы — националисты за неимением лучшего. Может быть, нам с тобой этого и достаточно. Но невозможно ожидать от наших ребят, что они пойдут на смерть «за неимением лучшего».

В наступившей тишине слышно было лишь приглушенное тарахтенье за стеной.

— Ты меня убедил, как обычно, — сказал, наконец, Джозеф. — Приходится с тобой соглашаться… за неимением лучшего. — Он устало усмехнулся.

Бауман сел за стол.

— Ты окончательно решился?

Джозеф кивнул. Бауман смотрел на него с сомнением.

— Что-то мне не кажется, — сказал он.

— Я вел своего рода арьергардный бой, — ответил Джозеф с виноватой усмешкой, — я люблю ставить все точки над «i».

Бауман продолжал с сомнением:

— Когда человек в таком состоянии, ему трудно говорить о деле. Шимон сказал, что тебя потрясла смерть Дины, но я не понимал, до какой степени. Твои слова «за неимением лучшего» — это оплевывание твоего собственного прошлого, всего, что ты делал последние шесть лет.

Джозеф пожал плечами:

— Я с самого начала спросил, нуждаетесь ли вы во мне и сейчас. Ты ответил: не будь ослом. Я не умею притворяться. В настоящий момент я не испытываю особого энтузиазма ни к чему. Наверно, со временем это пройдет. А пока, — как ты хочешь меня использовать? Мой отпуск кончается через неделю, я должен сообщить о своем решении.

— Нет никакой нужды сообщать им что бы то ни было, — сказал Бауман.

— Так вы не хотите меня?

— Конечно, хотим.

— Так что же?

Бауман снова зашагал по комнате.

— Естественно, мы говорили о тебе в командовании, — сказал он еще с большей неуверенностью, чем прежде. — Мы даже выработали нечто вроде плана, как тебе действовать. В общих чертах он сводится к следующему. Ты скажешь в киббуце, что передумал, что ничего общего с нами, проклятыми фашистами, иметь не хочешь. Продолжай заниматься своим делом. Это будет самой лучшей крышей для полиции. Гораздо лучше, чем уйти в подполье. Киббуцники ходят у них чуть не в ангелах. В свободное от работы время ты понемногу будешь заниматься подрывной пропагандой. Дважды в неделю здесь или в Тель-Авиве ты встретишься с кем-нибудь из нас. Один раз, чтобы обсудить или передать написанное — листовки и тому подобное, другой — для радиозаписи. У нас есть возможность изменить твой голос до неузнаваемости. Это пока все.

Бауман смотрел на Джозефа с тревогой. Пока он говорил, ему казалось, что Джозеф хочет его перебить и что-то возразить ему. Но Джозеф чувствовал потребность переварить услышанное. Ему было противно обманывать друзей. Но он радовался, что не придется их покинуть. А ведь он почти убедил себя, что с прежней привязанностью к киббуцу покончено.

— Ну как? — спросил Бауман.

— Мне нужно подумать.

— Моральные сомнения? Но наше поручение нисколько не помешает работе. Даже наоборот. Ведь первое твое обращение к нам привело к казни мухтара. Я уверен, что каждый из твоих лицемерных святош в глубине души порадовался этому. Кроме того, ни одно общество не должно контролировать политическую деятельность своих членов, коль скоро оно в широком смысле преследует те же цели.

— Да ты настоящий Маккиавели!

— Логика ледникового периода: с помощью насилия и обмана спасать людей от насилия и обмана.

Джозеф не ответил. Итак, он снова выбирает легкий путь. Впервые он пошел на компромисс в истории с Эллен и сейчас делает то же. Он слишком устал, чтобы начинать спор о цели и средствах, ибо именно к этому все сводилось. Момент для копания в собственной душе был неподходящий. Кто он такой, чтобы оставаться чистеньким, когда других режут на куски? По логике ледникового периода терпимость — роскошь, а чистота совести — извращение. Умыть руки и предоставить другим делать грязную работу? Это лицемерие. Делить с другими опасность — единственное, что остается.

— Черт побери, — сказал он беспомощно, — если бы вы дали мне возможность участвовать хоть в одной акции, мне, по крайней мере, не казалось бы, что я выхожу сухим из воды.

— Если ты считаешь, что пять лет сроку за радиопередачу — это слишком мало…, — начал Бауман устало, но внезапно остановился посреди фразы, быстро подошел к Джозефу и положил ему руки на плечи, прижав спиной к стене.

— Хочешь участвовать в акции? Уверен, что хочешь этого?

Джозеф взглянул на него с надеждой. Под слоем загара на лице Баумана виднелась малярийная желтизна. Бауман сжал его плечи, затем убрал руки.

— Ладно. У меня есть идея.

Бауман понимал, что Джозеф — на пределе, а самое лучшее лекарство для человека в таком состоянии — поручить ему опасное дело. Если его при этом не убьют, то, возможно, он вылечится. Этот радикальный метод Бауман дважды испытал на себе и полагал, что он годится и для других. Он повеселел.

— Послушай, — заговорил он возбужденным шепотом, как школьник, — мы готовим одно дело, в котором ты сможешь принять участие. Это против правил, но я рискну. Условие: после этого ты будешь делать то, что я уже сказал.

— Согласен, — торопливо ответил Джозеф, захваченный взволнованностью Баумана. Ему казалось, что его угасший за последние недели пульс вновь стучит как прежде.

— Ты парень что надо, — от души сказал он.

— Я проклятый фашист, — возразил Бауман и взглянул на часы. — Мне надо идти. Принимаем нового рекрута. Еще один опереточный трюк. Хочешь взглянуть? Это тоже против правил, но командование о тебе знает. Веди себя так, как будто ты один из нас.

17

Они прошли дальше по коридору, где все еще продолжали записывать женский голос, и остановились у двери с двумя часовыми, отдавшими честь. Бауман ответил тем же. Джозефу пришлось последовать его примеру и нехотя признать себе, что ему это отнюдь не неприятно. Внезапно напряжение тела и четкий механический жест встряхнули его, он почувствовал себя более собранным. «В каждом мужчине сидит маленький юнкер, которому хочется щелкать каблуками», — подумал он, подавив гримасу.

Он прошел за Бауманом в комнату, освещенную свечами. Лицом к двери сидели двое, между ними стоял пустой стул. При входе Баумана они поднялись и откозыряли. Вдоль стены по стойке смирно стояли еще несколько человек. Это были молодые люди в возрасте от двадцати до тридцати лет, все, похоже, принадлежавшие к образованному слою общества: молодые люди из хороших семей: внимательные, сдержанные лица, хорошие прически и несколько подчеркнутая вежливость, свойственная посетителям офицерских столовых. Бауман представил Джозефа как «гостя», не называя имени и не вдаваясь в объяснения. Ему пожимали руку без улыбок, но учтиво. Затем Бауман сел на свободный стул, двое других последовали его примеру. Тот, что оказался справа, был в очках без оправы, с нервным интеллигентным лицом. Элегантный, высокий мужчина слева от Баумана выглядел, как профессиональный игрок. Стол был покрыт шелковым бело-голубым национальным флагом. На нем лежала старая пергаментная карта страны. Справа от карты — Библия в кожаном переплете, слева — револьвер. Пять голубых свечей горели в меноре, эмблеме Маккавеев.

— Давайте начнем, — сказал Бауман. Он единственный из присутствовавших держался естественно и непринужденно. Джозеф стал вместе с другими молодыми людьми у стены. Он сообразил, что они были младшими офицерами, а Бауман и двое других за столом принадлежали к командованию. В комнате царила напряженная тишина, как бы усугублявшаяся мерцанием свечей.

Бауман назвал подпольное прозвище первого кандидата и подал знак офицеру открыть дверь. Тот отдал приказ часовому в коридоре. Часовой повторил кличку, в комнату вошел парень лет семнадцати, дверь за ним тут же закрылась. Он отдал честь, сделал три шага вперед и остановился перед столом. Как видно, он заранее знал, что надо делать, и не колебался. Голубоглазый, со светлыми прямыми волосами, он был похож на школьника, из тех, кого сверстники зовут «деточкой» и кто на это очень обижается. Сейчас юноша был буквально в трансе. Стоя по стойке смирно, он несколько секунд смотрел широко открытыми глазами на пламя свечи, затем взгляд его, как зачарованный, остановился на револьвере.

— Поцелуй Библию и дотронься до оружия, — приказал Бауман, вставая вместе с двумя другими из-за стола. Мальчик выполнил приказанное. В тишине был слышен влажный звук его губ, коснувшихся кожаного переплета.

— А теперь повторяй за мной, — сказал Бауман. — «Именем Всемогущего, который вывел Израиль из египетского рабства…»

— «Именем…», — повторил мальчик мечтательным голосом, глядя, сдвинув брови, на пламя свечи.

— «…не успокоиться, пока нация не возродится в свободное и независимое государство в своих исторических границах от Дана до Беер-Шевы».

— «…от Дана до Беер-Шевы».

— «Безоговорочно повиноваться вышестоящим командирам…»

— «…командирам».

— «Не выдавать ничего из доверенного мне ни под угрозой, ни под пыткой; переносить страдания молча».

— «…молча».

Свечи мерцали. Было слышно дыхание мальчика. Как будто в забытьи повторил он последние слова клятвы:

— «Если я забуду тебя, Иерусалим…»

— «Если я забуду тебя, Иерусалим…»

— «…пока моя душа в теле».

— «…в теле. Аминь».

Целую минуту Бауман молчал, и все стояли смирно. В напряженном молчании чувствовалось, что этот момент западает в душу мальчика навсегда. Каждым нервом Джозеф ощущал желание крикнуть: «Остановитесь, что вы делаете с ребенком!» Он пытался вызвать в памяти обезображенное лицо Дины в открытом гробу, но это не помогало. Он не чувствовал никакой связи между ее лицом и происходящим сейчас. Нет нам прощения, — думал он, — ибо мы знаем, что творим.

Но тут же ответил себе: и не будет нам прощения, если мы этого не совершим.

— Вольно, — сказал Бауман.

Мальчик повернулся как автомат и вышел из комнаты.

Позже, прощаясь в коридоре, Бауман спросил:

— Ну, что ты об этом думаешь?

— Не завидую тебе. Я предпочел бы подчиняться, а не командовать.

— Кто бы не предпочел?

Малярийная желтизна его щек проступила сильнее, хотя, возможно, так только казалось в бледном свете керосиновой лампы.


Читать далее

ДНИ ГНЕВА. (1939)

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть