Блистающие, или светящиеся, облака наблюдаются очень редко. Их часто принимают за ненормально яркие зори. Они слагаются из мельчайших частиц вулканической пыли, носящейся в воздухе после сильных катастрофических извержений.
— Вставайте! — капитан потряс Батурина за плечо. — Скоро Пушкино!
Поезд гремел среди леса. Пар шипел в кустах, как мыльная пена.
Стояла ледяная и горькая осень. По ночам ветер шумно тряс над дощатыми крышами гроздьями стеклянных звезд. Огородные грядки были посыпаны крупной солью мороза. Пахло гарью и старым вином. А в полдень над горизонтом розовым мрамором блистали облака.
Капитан скрутил чудовищную папиросу из рыжего табака, пристально посмотрел на работницу в красном платочке, дремавшую в углу, и спросил ее деревянным голосом:
— Вы рожали?
— Как?
— Детей, говорю, рожали?
— Рожала.
— С болью?
— Да, с болью.
— Напрасно.
Батурин от изумления проснулся, даже привскочил. Свеча отчаянно мигала, умирая в жестяном фонаре. За окном мчались назад, ревя гудками, лязгая десятками колес, обезумевшая ночь, ветер, кусты и леса. Мосты звенели коротко и страшно. Путевые будки налетали с глухим гулом и проносились, затихая, к Москве.
— Вот это шпарит! — Капитан расставил покрепче ноги. — А с болью вы рожали, выходит, зря. От дикости. В Австралии не так рожают.
— Я знаю, что яйца пекут по-караимски, — пробормотал насмешливо Берг, но чтобы рожали по-австралийски — что-то не слышал.
— Вы многого не слышали, к сожалению. За эту тему с вас рубль.
— Ну рубль, — вяло согласился Берг. — Рассказывайте!
Капитан был неистощим. Рассказы сыпались из него, как пшено из лопнувшего мешка. Сначала Берг записывал их, потом бросил, изнемогая от их обилия, не в силах угнаться за веселым капитанским напором.
— Очень просто. Женщине впрыскивают в кровь особый состав, и она рожает во сне. Поняли? Мышцы сокращаются, ребенок выскакивает, все идет гладко. Ни один мускул не сдает. Этот способ практикуется только в Австралии, и то в виде опыта — в тюрьмах над арестантками.
Узнал я об этом в Брисбенской тюрьме. Меня засадили за забастовку моряков, — мы пустили на дно в Брисбене корыто со штрейкбрехерским грузом. В тюрьме я им показал! Надзиратель принес ведро кипятку, чтобы я вымыл пол в камере. Я спрашиваю:
— Будьте добры, скажите, что написано над воротами тюрьмы?
Он удивился.
— Брисбенская тюрьма его величества короля Англии.
— Так пускай король сам моет полы в своей тюрьме, я ему не обязан.
За это меня загнали в карцер. Я схватил дубовую табуретку и с восьми вечера до часу ночи лупил в дверь изо всех сил. А парень я, видите, здоровый. Тюрьмы там гулкие, с чугунными лестницами, — чувствуете, что поднялось. Тарарам, гром, крики. Но терпеливые, черти. Молчали. Только в час, когда я сделал передышку, пришел начальник тюрьмы.
— Как дела? — спросил он ласково.
— Благодарю вас, сэр.
— Вы намерены еще продолжать?
— Вот отдохну малость и начну снова.
Он пожал плечами и ушел. Я колотил с двух часов ночи до десяти утра. В десять утра меня вернули в мою камеру, — пол был начисто вымыт.
— Это не арестант, а дьявол, — говорили сторожа. — Из-за его джаз-банда арестантка номер восемнадцать родила на месяц раньше срока.
— Ребенок жив? — спросил я.
— Жив.
Я написал ей поздравление на клочке конверта и передал в лазарет.
«Простите, миледи, — писал я, — что из-за меня вам пришлось поторопиться».
Она была дочь мелкого фермера и сидела за убийство мужа. Тогда вот я и узнал об этом способе, — она родила во сне здоровую девочку. Я видел ее в саду при лазарете. Меня тоже потащили в лазарет: я симулировал падучую. Я испортил им много крови.
— Вот! — Капитан вытащил из кармана синюю толстенькую книжку. — Вот описание этого способа. Книга издана в Сиднее. Я перевожу ее на русский, Семашко издаст, и я заработаю на этом деле не меньше ста «червей».
Капитан начал развивать изумительные перспективы, — новый способ рожать приведет к неслыханному изобилию, женщины будут рожать каждый год, республика завоюет весь мир.
— Матери поставят вам памятник на вашей родине в Мариуполе, — сказал Берг. — Вашим именем будут называть детей. Вы будете богом женского плодородия, и бронзовые пеленки, — Берг вдохновился, — бронзовые пеленки будут обвивать пьедестал вашего памятника лавровым венком. В вашу честь Прокофьев напишет марш грудных детей, — торжественный марш под аккомпанемент сосок. Рыбий жир, чудесный рыбий жир будет переименован в жир капитана Кравченко.
Работница засмеялась.
В черноте блеснули туманные огни джутовой фабрики. Проревел гудок.
— Ну, выметайтесь, — предложил капитан. — Приехали.
Дача стояла на краю леса, на отлете. Капитан каждый раз, когда подходил к ней, останавливался и спрашивал:
— Чувствуете — воздух?
Пахло колодезной водой и глухой осенью. Батурин растирал между пальцами желтые листья, и от пальцев шел запах горечи. Свежесть ветра, дождя и похолодевших рек пропитывала опадающую, почти невесомую листву. Осень умирала. Смерть ее была похожа на чуткий сон, — зима изредка уже порошила по золотым деревьям и мокрой траве реденьким и осторожным снегом.
Осенняя свежесть продувала всю дачу, особенно капитанскую комнату, похожую на ящик от сигар.
Капитан любил плакаты пароходных компаний (Рояль-Мейль-Канада, Мессажери Маритим, Совторгфлота, Ллойд Триестино и многих других) и заклеил ими дощатые стены. Плакаты гипнотизировали белок. Распушив хвосты, они сидели на березе против капитанского окна и, вытаращив булавочные глаза, цепенели перед черными тушами кораблей и белыми маяками на канареечных берегах. Крапал дождь, и виденье экзотических стран застилало беличьи глазки синей пленкой слез и восторга.
По вечерам капитан возился над бесшумным примусом своей конструкции. Все у него было необыкновенное — и примус, и механический пробочник, отламывавший горлышки бутылок, и самодельный радиоприемник из коробки от папирос, и груды очень толстых книг, казавшихся старинными. Выбор книг говорил об устойчивых склонностях их громоздкого и простоватого хозяина, там были лоции, мореходная астрономия, «Азбука коммунизма», Джек Лондон по-английски, много географических карт и Библия (убежденный безбожник, он читал Библию исключительно с целью уличить во лжи поповскую клику).
На книгах спала австралийская кошка Миссури с зелеными глазами. Он привез ее из Австралии как «подарок друзей». Миссури была худа и деликатна, не в пример вороватым и ленивым российским кошкам.
На стенах висело штук пять часов — капитан был любитель точных механизмов: барометров, секундомеров, хронометров и пишущих машинок. В отсутствие хозяина часы наполняли пустую дачу живым, очень тонким стуком, и сумрак сосновых комнат казался теплее и уютнее.
История капитанских плаваний, сиденья по тюрьмам и религиозных диспутов с патерами была так сложна, что даже он сам не мог привести ее в порядок.
Перед приездом в Москву капитан был начальником Мариупольского порта. Там он с обычной прямолинейностью вывел кого-то на чистую воду, установил суровые корабельные порядки, перегнул палку и был устранен за недостаток дипломатического такта. С тех пор он отказывался от сухопутных постов и ожидал назначения на пароход. Он знал, что капитанов в Союзе в двадцать раз больше, чем пароходов, и потому не торопился, — только раз в неделю он ходил справляться в управление морского транспорта. В остальное время он писал статьи о своем прошлом (Батурин пристраивал их в морской газете), чинил точные механизмы и переводил книгу о безболезненных родах.
В этот вечер все трое — Берг, капитан и Батурин — собрались в капитанской комнате: капитан пропивал гонорар за статью об углублении Мариупольского порта. В статью он ухитрился ввернуть анекдот о дельфине-лоцмане. Этот престарелый дельфин вводил пароходы в порт Глазго и получал от портового начальства ежедневный паек — полпуда свежей рыбы.
— Как же он вводил? — заинтересовались в редакции.
— Плыл перед носом, — лаконически ответил капитан.
На бесшумном примусе сварили наловленных накануне Батуриным раков. Весь день раки дрались в ведре, злобно щелкали клешнями и хлопали хвостами. Миссури стояла на книгах, глаза ее метали зеленые брызги, она шипела, и хвост ее, похожий на круглую щетку, странно дрожал. Сейчас раки лежали успокоенные — оранжевые и пурпурные, чуть подернутые старой бронзой — на синем блюде. Водка была прозрачна, как лед, рюмки потели, и звон их соперничал со звоном точнейших часов, спешивших к далекому утру.
Ледяная ночь шумела листвой по крыше. Было слышно, как за две версты неслись поезда, изрыгая ржавое пламя. Звезды падали за стеклами окон, гонимые ветром. Уют наливался теплом, — из медного чайника со свистом вылетал пар. Миссури ходила около стульев и нежно мяукала, вся в ярком круге лампы-молнии, боясь ступить в тень под столом.
Батурин, выпив, любил говорить печально и значительно.
— Слышно, как уходит время, — сказал он, закуривая. Табачный дым обтекал сверкающее ламповое стекло, и он долго следил за ним. — Вот это тишина!
Берг тишины боялся. Боялся мертвых ночей и одиночества. Он был молчалив, спокоен. «Тихий еврейский мальчик», — думал о нем Батурин.
У Берга часто болело сердце. По ночам оно мотором гудело между ребер, и Берг затихал, не засыпая, прислушивался к предсмертной обморочной тоске. Из упрямства, из мысли, что писатель должен пройти через все, он заставлял себя спать в полуразрушенном мезонине на сене. Ветер насвистывал в щели и ворошил сено, шагал по гулкой железной крыше, тупо стучал еловыми лапами в оконную раму. Но Берг терпел.
Утром этого дня он, как всегда, встал рано и пошел на Серебрянку купаться. В иссиня-черной воде струились по дну, как волосы, мертвые травы. Едкая роса капала с осин. Над ельником в тумане, как бы в дыму пожара, выползало косматое клюквенное солнце.
Берг быстро разделся, погладил голубоватую вялую кожу. Солнечное тепло не могло пробить мощную толщу сырости. Ледяной ветерок подымался от насквозь промокшей земли. Берг бросился в воду, вскрикнул и тотчас же выскочил. Он быстро и плохо вытерся и оделся. Сырые ноги зябли в рваных ботинках. В теле не было обычной бодрой теплоты, и быстрая боль внезапно дернула сердце. Берг согнулся и застонал. Если бы можно было пожаловаться — стало бы легче, но жаловаться некому и нельзя.
Кулак, стиснувший сердце, разжимался медленно; сперва Берг мог вздохнуть в четверть дыхания, потом в полдыхания, потом он осторожно выпрямился, вздохнул всей грудью и, боясь споткнуться о корни, пошел к даче.
«Надо кончать повесть, — подумал он. — Как бы не сковырнуться раньше времени».
Писал он на подоконнике, сидя боком на продавленном плетеном стуле. Цепной пес Цезарь, завидя Берга в окне, долго и обиженно лаял, а Берг смотрел на него и грыз карандаш.
— Берг работает, — говорил, просыпаясь, капитан и стучал в стенку Батурину. — Вставайте. Семь часов. Цезарь завыл.
Никогда Берг не писал так легко, как в этой комнате, засыпанной желтой листвой и сеном, под лай мохнатого пса. Солнце подымалось над Серебрянкой, небо накрывало леса хрустальным колпаком, и тишина рождалась в перелесках. Только сердце в такт бегу карандаша билось легко и быстро.
Сейчас Берг вспомнил об этом и улыбнулся.
— Вы чего? — сказал капитан и вдруг спросил: — Вы женщин любили?
Берг смешался и покраснел.
— Два раза…
— Ну?
— Что — ну?
— Рассказывайте. Ваша очередь.
Берг помедлил, повертел пустую рюмку. Неожиданно он понял, что вот сейчас расскажет самое главное, о чем даже думать позволял себе редко и неохотно. Он взглянул на Батурина, — поймет ли? Батурин был печален, лицо его покрылось нервной бледностью, в углах губ лежала горечь. Он внимательно посмотрел на Берга, усмехнулся.
— Ну, что же?
Берг вспыхнул.
— Ладно, вам же хуже, — невнятно сказал он. — Да, конечно любил. Двух. Одна была женщиной из книги — Настенька из «Идиота». Из-за нее я первый раз в жизни украл у отца два рубля на театр. К нам приехала труппа из Киева. Они ставили «Идиота». Настеньку играла Полевицкая. Я проплакал на галерке спектакль, потом спрятался в уборной, чтобы не уходить из театра, из уборной перебрался под лестницу. «Идиот» шел два дня подряд. Я просидел всю ночь и весь следующий день, — меня никто не заметил. На репетиции я слышал ее голос; потом капельдинер нашел меня и хотел вышвырнуть. Он обозвал меня «пархатым жиденком», я дал ему последний рубль, чтобы он не выгонял меня. Смешно.
Так я начал страдать из-за женщины и из-за литературы. Капельдинер толкнул меня в шею: сиди за вешалкой, байстрюк! Я просидел до спектакля и дрожал от страха, что меня накроет другой капельдинер, выгонит, и я больше не увижу Настеньку.
После спектакля я пошел к бабушке Мане, — домой я идти боялся. Я стонал при мысли, что в жизни никакой Настеньки нет и не было. Зачем так выдумывать, — я никак не мог понять! Зачем так мучить людей!
Берг задумался. Миссури вскочила к нему на колени, запела и начала тереться, закрывая от наслаждения глаза и прижимая ухо.
— В антракте выпьем, — предложил капитан.
Тонко посыпался звон рюмок. За стенами начался дождь, он рассеянно постукивал по желобу.
— Я пошел к бабушке Мане, занял три рубля и бежал в Одессу. Отец запорол бы меня. В Одессе меня подобрал поэт Бялик. У него была своя типография. Я работал у него мальчиком. Вот вам одна история.
Он помолчал.
— Первая была не настоящая женщина.
Конечно, лучше бы ограничиться только ею. Вторая была настоящая, русская девушка, дочь профессора. Это было под Петербургом, на даче, на Неве. Я ходил за ней, как тень, как собачонка. Она говорила мне: «Милый вы, милый Берг, куда вы годитесь!» Я жалко улыбался в ответ, старался быть незаметнее. Я забыл сказать, что я гостил у профессора, отца девушки.
По ночам было светло, — я читал Пушкина, не зажигая лампы. Горы зелени тяжело висели над водой, вода была черная и чистая — такой воды я нигде не видел.
Как-то мы катались на лодке, я греб. Она откинула со лба мои волосы, пригладила и сказала:
— Устал, мальчик мой милый?
Мы тихо пристали, вышли. Белые ночи раздражают, путают людей, я тогда как-то забыл об этом.
Проходили мимо купальни. На лодке сидел рыболов, я видел красный уголек его папиросы. Она вдруг сказала:
— Я пойду выкупаюсь, Берг. Подождите меня здесь.
— Я тоже буду купаться.
— Вы? — она искренне удивилась. — Вам ночью нельзя.
— Почему?
— Глупый вы мальчик. Да потому, что вы — цыпленок, еврей!
— Ладно, — ответил я, и у меня похолодело все — мозги, руки, даже живот. — Ладно, идите купайтесь.
Она ушла в купальню. Я быстро разделся и бросился в воду. От обиды я глотал слезы вместе с невской водой, быстро ослаб, меня понесло к середине реки. Я закричал, — мне показалось, что не река несет меня, а море, вспухшее море, и я не вижу берегов. «Все равно, — подумал я. — Пусть!»
Очнулся я на бонах спасательной станции. Меня растирал матрос. Над кущами садов уже розовела заря. Она стояла на коленях рядом с матросом, в купальном костюме, бледная, черные волосы прилипали к ее щекам.
— Берг, я же вам говорила! — крикнула она, когда я открыл глаза. — Вот видите, Берг!
Я сел. Матрос принес мне платье. Она побежала одеваться в купальню. Матрос сказал мне:
— С вашей комплекцией вы плавать опасайтесь. Грудь у вас узковата.
Я поблагодарил его, оделся и пошел пешком к Петербургу. Я слышал, как она звала меня:
— Берг, Берг, куда вы? Берг, сумасшедший!
Она бежала за мной. Я остановился.
— Что с вами, Берг, милый? — спросила она с большой, настоящей тревогой. — Куда вы?
— Оставьте меня, — ответил я глухо. — Я вас ненавижу!
Я отвернулся и пошел через сады к мостам. Она молчала. Я не оглядывался. Вот вам второй случай.
— Вы ненавидите ее и теперь? — спросил Батурин.
— Да, ненавижу.
Батурин усмехнулся. Берг взял папиросу, руки у него задрожали, и он неловко положил ее обратно. Батурин вспомнил, как Берг закаляет себя, его купанья на рассветах, его обдуманное упорство, и вслух подумал:
— Да, это хорошо. Это правильный вывод.
Капитан определил просто:
— Антисемитка!
Дождь звенел в желобе. Казалось, он звенит годы, столетья, так равномерен был этот привычный ночной звук. Оцепененье дождя и мурлыканье Миссури внезапно были нарушены ударом ветра. Он хлестнул по стене гибкими ветками берез, швырнул ворох листьев, капли торопливо застучали в стекла, и в лесу раскатился выстрел из дробовика. Залаял Цезарь. В печной трубе заворочалось мохнатое существо, которым пугают детей, и тяжко вздохнуло. Капитан прикрутил лампу.
— Кто-то мотается около дома, — сказал он, всматриваясь в окно.
Цезарь гремел цепью и хрипел от бешенства. Невидимые шаги трудно чавкали по грязи, потом в окно громко застучала мокрая рука.
— Эй, кто на дворе? — крикнул капитан и подошел к окну. Он нагнулся и рассматривал серое лицо за стеклом.
Человек в мягкой шляпе что-то неслышно говорил, губы его двигались. Ветки хлестали его по спине. Капитан открыл окно, — ворвался ветер, широкий гул леса. Лампа мигнула и потухла. Человек за окном спросил тонким мальчишеским голосом:
— Здесь живет Берг?
Берг бросился отворять. Незнакомец вошел, снял пальто и оказался худым, с легкой сединой в волосах. Его желтые ботинки размокли, на них налипли лимонные листья. Он несколько раз извинился.
— Я больше трех часов искал вашу дачу. Спросить некого, пришел наугад, на огонь.
— Выпейте водки, согрейтесь, — приказал капитан.
— Я не пью.
— А вы так, смеху ради.
Незнакомец с внимательным изумлением взглянул на капитана и выпил.
Это был известный инженер Симбирцев, специалист по двигателям внутреннего сгорания. Берг несколько раз рассказывал о нем капитану. С инженером Берг познакомился в столовой «Дома Герцена», где собирались по вечерам бездомные поэты и праздные люди — любители чарльстона и фокстрота. Инженер был склонен к литературе, любил стихи, писал их изредка и печатал под псевдонимом.
Склонность к стихам Симбирцев тщательно скрывал от товарищей: о стихах он говорил только с немногими поэтами.
В разговоре с капитаном Берг назвал инженера «лириком». Капитан возмутился, — в его мозгу не укладывались два таких враждебных занятия, как моторы и поэзия. Берг же говорил, что, наоборот, в машинах и чертежах больше поэзии, чем в стихах Пастернака. Однажды он назвал океанские пароходы «архитектурными поэмами». Капитан фыркнул и обругал Берга.
— Такая поэма как вопрется в порт, так на версту завоняет всю воду нефтью. Эх вы, слюнтяй!
Поэтому к инженеру капитан отнесся недоброжелательно, — как может построить даже дрянной мотор человек, склонный к лирике?! Форменная чепуха!
Серые глаза и костюм цвета светлой стали, седеющие виски и неторопливый взгляд оценщика — таким инженер показался Батурину.
Инженер огляделся.
— Далеко забрались. Даже не верится, что в тридцати верстах Москва. Я к вам по делу. — Он обернулся к капитану, потом взглянул на Батурина и Берга.
— Поговорим, — согласился капитан, накачивая примус. Его занимало, какие могут быть к нему дела у этого сухого европейского человека и к тому же лирика.
Лирику капитан не любил. Под словом «лирика» он понимал ухаживание за кисейными барышнями, проникновенные речи адвокатов на суде, охи и ахи, восхищение природой, обмороки и не соответствующие мужчине разговоры, например о болонках.
При слове «лирика» ему вспоминался недавний неприятный случай в поезде. Напротив него сидела красивая дама в котиковом манто. Ехала она в Тайнинку, Было поздно, дама очень боялась и искала в вагоне попутчика. Капитан сказал ей:
— Тайнинка — место известное. Там вам голову оторвут и в глаза бросят.
Дама обиделась: «Какой грубиян!» — «Лирическая дама», — подумал капитан. С тех пор каждый раз при слове «лирика» он вспоминал эту даму и придумывал ей имена: Лирика Густавовна, Лирика Панкратьевна, Лирика Ивановна. Эти имена назойливо лезли в голову, капитан злился и в конце концов возненавидел даму с дурацким именем и заодно всех лирических поэтов. Об этом он сказал Батурину.
— Ну, а Пушкин?
Капитан рассердился.
— Что вы берете меня на бас! Какой же Пушкин лирик!
Батурин махнул рукой и прекратил с капитаном разговоры о литературе.
— Алексей Николаевич, — спросил Берг Симбирцева, — как поэма?
— Работаю, — неохотно ответил Симбирцев. «Работает, — ядовито подумал капитан. — Он работает!»
Капитан начал бешено накачивать примус, мысленно приговаривая при каждом свисте насоса: работай, работай, работай! Бесшумный примус не выдержал и загудел. Капитан озадаченно посмотрел на него, плюнул и сел к столу. Раздражение его прошло.
— Поговорим, — повторил он, закуривая. Батурин и Берг понимали, что дело важное, иначе Симбирцев не приехал бы вечером к ним, зимникам, за тридцать верст от Москвы.
— Дело простое, — Симбирцев медленно помешал чай. — От Берга я знаю, что вы без работы, — он говорил, обращаясь к одному капитану. — И вы и вот… товарищ, — он посмотрел на Батурина. — Да, вы пишете очерки в газете, но это случайная работа. Берг вообще человек свободный, живет на двадцать рублей в месяц.
— Хорошенькая свобода, — пробормотал Берг.
Симбирцев помолчал, потом спросил неожиданно:
— Вы слышали о летчике Нелидове?
— Тот, что разбился в Чердынских лесах?
— Тот самый. Я хочу предложить вам одно дело, но оно требует большого предисловия. Пожалуй, проговорим до рассвета. — Он виновато улыбнулся.
— Ну что ж, — капитан повеселел. Любопытство его было неистощимо. Валяйте. Мы и без вас просидели бы до утра вот за этим…
Он хотел щелкнуть пальцем по бутылке водки, но раздумал и щелкнул по красному панцирю гигантского рака.
Симбирцев начал говорить. Его ломающийся голос окреп.
Он нервно проводил рукой по волосам. Рассказ его разворачивался скачками; в провалах, словесных пропастях Батурин угадывал прекрасные подробности, отброшенные торопливой рукой. Синий дым табака рождал мысли о Гофмане. Дым скользил по плакатам, ветер шумел в снастях этих бумажных кораблей.
Только однажды капитан прервал рассказ инженера восклицаньем:
— Да, это человек!
Возглас этот сразу расширил рамки рассказа. Батурин вздрогнул, и гордость, почти до теплых слез, до дрожи, заволновалась в нем.
— Да, вот это человек, — прошептал он вслед за капитаном.
Он был ошеломлен, как от удара ослепительного метеора в их скромную Серебрянку.
Иная жизнь накатилась ритмическим прибоем. На минуту Батурин потерял нить рассказа. Ему почудилось, что капитан распахнул окно, и за ним был не черный лес и пахло не мокрой псиной от Цезаревой будки, а стояла затопленная ливнем чужая страна. Серебряный дым подымался к чистому и драгоценному небу. О. Генри мылся вместо Берга у колодца, капли стекали с его коричневых пальцев. Солнце пылало в воде.
В прихотливом нагромождении опасностей, встреч и трудных часов ночной работы открылись контуры необычайной истории — близкой нашему веку и вместе с тем далекой, как голос во сне.
Газетная заметка об этой истории не вызвала бы и тени того волнения, какое появилось на щетинистом лице капитана.
Батурин был тоже взволнован. В этом волнении он провел всю мягкую, полную зеленоватых закатов зиму, стоявшую на дворе в том году. Он понял, что история эта неизбежно зацепит его своим острым крылом и к прошлому возврата не будет.
— Не будет! — кричал он про себя и смеялся.
Искушенный читатель прочтет эту историю и пожмет плечами, — стоило ли так волноваться. Он скажет слова, способные погасить солнце: «Что же здесь особенного?» — и романтики стиснут зубы и отойдут в сторону.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления