Стихотворения, 1926

Онлайн чтение книги Том 7. Стихотворения, очерки 1925-1926
Стихотворения, 1926

Краснодар*

Северяне вам наврали

о свирепости февральей:

про метели,

     про заносы,

про мороз розовоносый.

Солнце жжет Краснодар,

словно щек краснота.

Красота!

Вымыл все февраль

         и вымел —

не февраль,

     а прачка,

и гуляет

    мостовыми

разная собачка.

Подпрыгивают фоксы —

показывают фокусы.

Кроме лапок,

      вся, как вакса,

низко пузом стелется,

волочит

    вразвалку

        такса

длинненькое тельце.

Бегут,

   трусят дворняжечки —

мохнатенькие ляжечки.

Лайка

   лает,

     взвивши нос,

на прохожих Ванечек;

пес такой

     уже не пес,

это —

   одуванчик.

Легаши,

    сетера́,

мопсики, этцетера́.

Даже

   если

     пара луж,

в лужах

    сотня солнц юли́тся.

Это ж

   не собачья глушь,

а собачкина столица.

[ 1926 ]

Строго воспрещается*

Погода такая,

      что маю впору.

Май —

    ерунда.

       Настоящее лето.

Радуешься всему:

        носильщику,

             контролеру

билетов.

Руку

   само

     подымает перо,

и сердце

    вскипает

        песенным даром.

В рай

   готов

     расписать перрон

Краснодара.

Тут бы

    запеть

       соловью-трелёру.

Настроение —

       китайская чайница!

И вдруг

    на стене:

        — Задавать вопросы

                 контролеру

строго воспрещается! —

И сразу

    сердце за удила́.

Соловьев

     камнями с ветки.

А хочется спросить:

         — Ну, как дела?

Как здоровьице?

        Как детки? —

Прошел я,

     глаза

       к земле низя́,

только подхихикнул,

         ища покровительства.

И хочется задать вопрос,

           а нельзя —

еще обидятся:

      правительство!

[ 1926 ]

Сергею Есенину*

Вы ушли,

     как говорится,

           в мир иной.

Пустота…

     Летите,

        в звезды врезываясь.

Ни тебе аванса,

       ни пивной.

Трезвость.

Нет, Есенин,

      это

        не насмешка.

В горле

    горе комом —

          не смешок.

Вижу —

     взрезанной рукой помешкав,

собственных

      костей

         качаете мешок.

— Прекратите!

       Бросьте!

           Вы в своем уме ли?

Дать,

   чтоб щеки

          заливал

           смертельный мел?!

Вы ж

   такое

     загибать умели,

что другой

     на свете

         не умел.

Почему?

    Зачем?

       Недоуменье смяло.

Критики бормочут:

         — Этому вина

то…

  да сё…

     а главное,

          что смычки мало,

в результате

      много пива и вина. —

Дескать,

    заменить бы вам

           богему

              классом,

класс влиял на вас,

         и было б не до драк.

Ну, а класс-то

       жажду

          заливает квасом?

Класс — он тоже

        выпить не дурак.

Дескать,

    к вам приставить бы

             кого из напосто̀в —

стали б

    содержанием

          премного одарённей.

Вы бы

    в день

       писали

          строк по сто́,

утомительно

      и длинно,

           как Доронин.

А по-моему,

      осуществись

           такая бредь,

на себя бы

     раньше наложили руки.

Лучше уж

     от водки умереть,

чем от скуки!

Не откроют

      нам

        причин потери

ни петля,

     ни ножик перочинный.

Может,

    окажись

        чернила в «Англетере»,

вены

   резать

      не было б причины.

Подражатели обрадовались:

            бис!

Над собою

     чуть не взвод

           расправу учинил.

Почему же

     увеличивать

          число самоубийств?

Лучше

    увеличь

        изготовление чернил!

Навсегда

    теперь

       язык

         в зубах затворится.

Тяжело

    и неуместно

         разводить мистерии.

У народа,

     у языкотворца,

умер

  звонкий

      забулдыга подмастерье.

И несут

    стихов заупокойный лом,

с прошлых

     с похорон

          не переделавши почти.

В холм

   тупые рифмы

         загонять колом —

разве так

     поэта

        надо бы почтить?

Вам

  и памятник еще не слит, —

где он,

   бронзы звон

         или гранита грань? —

а к решеткам памяти

         уже

           понанесли

посвящений

      и воспоминаний дрянь.

Ваше имя

     в платочки рассоплено,

ваше слово

      слюнявит Собинов

и выводит

     под березкой дохлой —

«Ни слова,

     о дру-уг мой,

          ни вздо-о-о-о-ха.»

Эх,

  поговорить бы и́наче

с этим самым

       с Леонидом Лоэнгринычем!

Встать бы здесь

       гремящим скандалистом:

— Не позволю

       мямлить стих

             и мять! —

Оглушить бы

      их

        трехпалым свистом

в бабушку

     и в бога душу мать!

Чтобы разнеслась

        бездарнейшая по́гань,

раздувая

    темь

      пиджачных парусов,

чтобы

    врассыпную

          разбежался Коган,

встреченных

      увеча

         пиками усов.

Дрянь

   пока что

       мало поредела.

Дела много —

       только поспевать.

Надо

   жизнь

      сначала переделать,

переделав —

      можно воспевать.

Это время —

      трудновато для пера,

но скажите

     вы,

       калеки и калекши,

где,

  когда,

     какой великий выбирал

путь,

   чтобы протоптанней

            и легше?

Слово —

     полководец

          человечьей силы.

Марш!

    Чтоб время

         сзади

            ядрами рвалось.

К старым дням

       чтоб ветром

            относило

только

   путаницу волос.

Для веселия

      планета наша

            мало оборудована.

Надо

   вырвать

       радость

           у грядущих дней.

В этой жизни

       помереть

           не трудно.

Сделать жизнь

       значительно трудней.

[ 1926 ]

Марксизм — оружие, огнестрельный метод. Применяй умеючи метод этот!*

Штыками

     двух столетий стык

закрепляет

     рабочая рать.

А некоторые

      употребляют штык,

чтоб им

    в зубах ковырять.

Все хорошо:

      поэт поет,

критик

    занимается критикой.

У стихотворца —

           корытце свое,

у критика —

      свое корытико.

Но есть

    не имеющие ничего,

             окромя

красивого почерка.

А лезут

    в книгу,

       хваля

          и громя

из пушки

    критического очерка.

А чтоб

    имелось

        научное лицо

у этого

    вздора злопыха́нного —

всегда

   на столе

       покрытый пыльцой

неразрезанный том

         Плеханова.

Зазубрит фразу

       (ишь, ребятье!)

и ходит за ней,

       как за няней.

Бытье —

    а у этого — еда и питье

определяет сознание.

Перелистывая

       авторов

           на букву «эл»,

фамилию

     Лермонтова

          встретя,

критик выясняет,

        что̀ он ел

на первое

     и что́ — на третье.

— Шампанское пил?

         Выпивал, допустим.

Налет буржуазный густ.

А его

   любовь

       к маринованной капусте

доказывает

      помещичий вкус.

В Лермонтове, например,

           чтоб далеко не идти,

смысла

    не больше,

        чем огурцов в акации.

Целые

    хоры

       небесных светил,

и ни слова

     об электрификации.

Но,

  очищая ядро

        от фразерских корок,

бобы —

    от шелухи лиризма,

признаю,

    что Лермонтов

           близок и дорог

как первый

     обличитель либерализма.

Массам ясно,

      как ни хитри,

что, милюковски юля,

светила

    у Лермонтова

          ходят без ветрил,

а некоторые —

       и без руля *.

Но так ли

     разрабатывать

           важнейшую из тем?

Индивидуализмом пичкать?

Демоны в ад,

      а духи —

          в эдем?

А где, я вас спрашиваю, смычка?

Довольно

     этих

       божественных легенд!

Любою строчкой вырванной

Лермонтов

     доказывает,

          что он —

              интеллигент,

к тому же

     деклассированный!

То ли дело

     наш Степа

— забыл,

    к сожалению,

          фамилию и отчество, —

у него

   в стихах

       Коминтерна топот…

Вот это —

     настоящее творчество!

Степа —

     кирпич

        какого-то здания,

не ему

   разговаривать вкось и вкривь.

Степа

   творит,

      не затемняя сознания,

без волокиты аллитераций

            и рифм.

У Степы

    незнание

         точек и запятых

заменяет

    инстинктивный

           массовый разум,

потому что

      батрачка —

           мамаша их,

а папаша —

      рабочий и крестьянин сразу. —

В результате

      вещь

        ясней помидора

обволакивается

       туманом сизым,

и эти

   горы

     нехитрого вздора

некоторые

     называют марксизмом.

Не говорят

     о веревке

         в журнале повешенного

не изменить

      шаблона прилежного.

Лежнев зарадуется —

          «он про Вешнева».

Вешнев

     — «он про Лежнева».

19/IV-26 г.

Первомайское поздравление*

Товарищ солнце, — не щерься и не я́щерься! — Вели облакам своротить с пути! — Сегодняшний праздник — праздник трудящихся, — и нечего саботажничать: взойди и свети!

Тысячи лозунгов, знаменами изо́ранных, — зовут к борьбе за счастье людей, — а кругом пока — толпа беспризорных. — Что несправедливей, злей и лютей?!

Смотри: над нами красные шелка — словами бессеребряными затканы, — а у скольких еще бока кошелька — оттопыриваются взятками?

Подняв надзнаменных звезд рогулины, — сегодня по праву стойте и ходи́те! — А мало ли буден у нас про гулено? — Мало простоено? Сколько хотите!

Наводненье видели? В стены домьи — бьется льдина, мокра и остра. — Вот точно так режим экономии — распирает у нас половодье растрат.

Товарищ солнце, скажем просто: — дыр и прорех у нас до черта. — Рядом с делами огромного роста — целая коллекция прорв и недочетов.

Солнце, и в будни лезь из-за леса, — жги и не пяться на попятный! — Выжжем, выжжем каленым железом — эти язвы и грязные пятна!

А что же о мае, поэтами опетом? — Разве п-е-р-в-о-г-о такими поздравлениями бодря́т? — А по-моему: во-первых , подумаем об этом, — если есть свободные три дня подряд.

[ 1926 ]

Четырехэтажная халтура*

В центре мира

       стоит Гиз —

оправдывает штаты служебный раж.

Чтоб книгу

     народ

        зубами грыз,

наворачивается

        миллионный тираж.

Лицо

   тысячеглазого треста

            блестит

электричеством ровным.

Вшивают

     в Маркса

         Аверченковы листы,

выписывают гонорары Цицеронам.

Готово.

    А зав

       упрется назавтра

в заглавие,

     как в забор дышлом.

Воедино

    сброшировано

           12 авторов!

— Как же это, родимые, вышло?? —

Темь

  подвалов

       тиражом беля,

залегает знание —

         и лишь

бегает

   по книжным штабеля́м

жирная провинциалка —

           мышь.

А читатели

     сидят

        в своей уездной яме,

иностранным упиваются,

           мозги щадя.

В Африки

     вослед за Бенуя́ми

улетают

    на своих жилплощадях.

Званье

    — «пролетарские» —

             нося как эполеты,

без ошибок

     с Пушкина

          списав про вёсны,

выступают

     пролетарские поэты,

развернув

     рулоны строф повёрстных.

Чем вы — пролетарий,

          уважаемый поэт?

Вы

  с богемой слились

          9 лет назад.

Ну, скажите,

      уважаемый пролет, —

вы давно

    динаму

        видели в глаза?

— Извините

      нас,

        сермяжных,

             за стишонок неудачненький.

Не хотите

     под гармошку поплясать ли? —

Это,

  в лапти нарядившись,

            выступают дачники

под заглавием

       — крестьянские писатели.

О, сколько нуди такой городимо,

от которой

     мухи падают замертво!

Чего только стоит

         один Радимов

с греко-рязанским своим гекзаметром!

Разлунивши

      лысины лачки́,

убежденно

     взявши

        ручку в ручки,

бороденок

     теребя пучки,

честно

    пишут про Октябрь

            попутчики.

Раньше

    маленьким казался и Лесков —

рядышком с Толстым

          почти не виден.

Ну, скажите мне,

        в какой же телескоп

в те недели

      был бы виден Лидин?!

— На Руси

     одно веселье —

             пити… —

А к питью

     подай краюху

           и кусочек сыру.

И орут писатели

        до хрипоты

             о быте,

увлекаясь

     бытом

        госиздатовских кассиров.

Варят чепуху

      под клубы

          трубочного дыма —

всякую уху

      сожрет

         читатель-Фока.

А неписанная жизнь

         проходит

             мимо

улицею фыркающих о́кон.

А вокруг

    скачут критики

           в мыле и пене:

— Здорово пишут писатели, братцы!

— Гений-Казин,

        Санников-гений…

Все замечательно!

        Рады стараться! —

С молотка

     литература пущена.

Где вы,

      сеятели правды

          или звезд сиятели?

Лишь в четыре этажа халтурщина:

Гиза,

   критика,

       читаки

          и писателя.

Нынче

   стала

      зелень веток в редкость,

гол

  литературы ствол.

Чтобы стать

      поэту крепкой веткой —

выкрепите мастерство!

[ 1926 ]

Английскому рабочему*

Вокзал оцепенел,

        онемевает док.

Посты полиции,

        заводчикам в угоду.

От каждой буквы

        замиранья холодок,

как в первый день

        семнадцатого года.

Радио

   стальные шеи своротили.

Слушают.

     Слушают,

         что́ из-за Ламанша.

Сломят?

    Сдадут?

       Предадут?

            Или

красным флагом нам замашут?

Слышу.

    Слышу

       грузовозов храп…

Лязг оружия…

       Цоканье шпор…

Это в док

     идут штрейкбрехера.

Море,

   им в морду

        выплесни шторм!

Слышу,

    шлепает дворцовая челядь.

К Болдуину,

      не вяжущему лык,

сэр Макдональд

        пошел церетелить.

Молния,

    прибей соглашательский язык!

Слышу —

     плач промелькнул мелько́м.

Нечего есть.

      И нечего хлебать.

Туман,

   к забастовщикам

           теки молоком!

Камни,

   обратитесь в румяные хлеба!

Радио стало.

      Забастовала высь.

Пусто, —

     ни слова, —

          тишь да гладь.

Земля,

   не гони!

       Земля, — остановись!

Дай удержаться,

        дай устоять.

Чтоб выйти

      вам

        из соглашательской опеки,

чтоб вам

     гореть,

        а не мерцать —

вам наш привет

       и наши копейки,

наши руки

     и наши сердца.

Нам

  чужды

     политиков шарады, —

большевикам

      не надо аллегорий.

Ваша радость —

        наша радость,

боль —

    это наша боль

          и горе.

Мне бы

    сейчас

       да птичью должность.

Я бы в Лондон.

        Целые пять,

пять миллионов

        — простите за восторженность! —

взял бы,

    обнял

       и стал целовать.

[ 1926 ]

Разговор с фининспектором о поэзии*

Гражданин фининспектор!

            Простите за беспокойство.

Спасибо…

     не тревожтесь…

              я постою…

У меня к вам

      дело

         деликатного свойства:

о месте

    поэта

      в рабочем строю.

В ряду

   имеющих

        лабазы и угодья

и я обложен

     и должен караться.

Вы требуете

        с меня

         пятьсот в полугодие

и двадцать пять

        за неподачу деклараций.

Труд мой

     любому

         труду

            родствен.

Взгляните —

      сколько я потерял,

какие

   издержки

        в моем производстве

и сколько тратится

         на материал.

Вам,

  конечно, известно

           явление «рифмы».

Скажем,

    строчка

       окончилась словом

               «отца»,

и тогда

    через строчку,

           слога повторив, мы

ставим

    какое-нибудь:

           ламцадрица-ца́ .

Говоря по-вашему,

         рифма —

             вексель.

Учесть через строчку! —

           вот распоряжение.

И ищешь

    мелочишку суффиксов и флексий

в пустующей кассе

        склонений

             и спряжений.

Начнешь это

      слово

         в строчку всовывать,

а оно не лезет —

        нажал и сломал.

Гражданин фининспектор,

            честное слово,

поэту

   в копеечку влетают слова.

Говоря по-нашему,

         рифма —

             бочка.

Бочка с динамитом.

         Строчка —

              фитиль.

Строка додымит,

        взрывается строчка, —

и город

    на воздух

        строфой летит.

Где найдешь,

      на какой тариф,

рифмы,

    чтоб враз убивали, нацелясь?

Может,

    пяток

       небывалых рифм

только и остался

        что в Венецуэле.

И тянет

    меня

       в холода и в зной.

Бросаюсь,

     опутан в авансы и в займы я.

Гражданин,

     учтите билет проездной!

— Поэзия

     — вся! —

          езда в незнаемое.

Поэзия —

     та же добыча радия.

В грамм добыча,

        в год труды.

Изводишь

     единого слова ради

тысячи тонн

      словесной руды.

Но как

    испепеляюще

          слов этих жжение

рядом

   с тлением

        слова-сырца.

Эти слова

     приводят в движение

тысячи лет

     миллионов сердца.

Конечно,

     различны поэтов сорта.

У скольких поэтов

         легкость руки!

Тянет,

   как фокусник,

         строчку изо рта

и у себя

    и у других.

Что говорить

      о лирических кастратах?!

Строчку

    чужую

       вставит — и рад.

Это

  обычное

      воровство и растрата

среди охвативших страну растрат.

Эти

  сегодня

      стихи и оды,

в аплодисментах

        ревомые ревмя,

войдут

   в историю

        как накладные расходы

на сделанное

      нами —

          двумя или тремя.

Пуд,

  как говорится,

        соли столовой

съешь

   и сотней папирос клуби,

чтобы

   добыть

       драгоценное слово

из артезианских

       людских глубин.

И сразу

    ниже

       налога рост.

Скиньте

    с обложенья

          нуля колесо!

Рубль девяносто

        сотня папирос,

рубль шестьдесят

        столовая соль.

В вашей анкете

       вопросов масса:

— Были выезды?

        Или выездов нет? —

А что,

   если я

      десяток пегасов

загнал

   за последние

         15 лет?!

У вас —

    в мое положение войдите —

про слуг

    и имущество

          с этого угла.

А что,

   если я

      народа водитель

и одновреме́нно —

         народный слуга?

Класс

   гласит

       из слова из нашего,

а мы,

  пролетарии,

        двигатели пера.

Машину

    души

       с годами изнашиваешь.

Говорят:

    — в архив,

         исписался,

              пора! —

Все меньше любится,

          все меньше дерзается,

и лоб мой

     время

        с разбега круши́т.

Приходит

     страшнейшая из амортизаций —

амортизация

      сердца и души.

И когда

    это солнце

        разжиревшим боровом

взойдет

    над грядущим

          без нищих и калек, —

я

    уже

   сгнию,

      умерший под забором,

рядом

   с десятком

        моих коллег.

Подведите

     мой

       посмертный баланс!

Я утверждаю

       и — знаю — не налгу:

на фоне

    сегодняшних

            дельцов и пролаз

я буду

    — один! —

         в непролазном долгу.

Долг наш —

      реветь

         медногорлой сиреной

в тумане мещанья,

         у бурь в кипеньи.

Поэт

  всегда

     должник вселенной,

платящий

     на го̀ре

        проценты

             и пени,

Я

  в долгу

      перед Бродвейской лампионией,

перед вами,

      багдадские небеса,

перед Красной Армией,

             перед вишнями Японии —

перед всем,

     про что

         не успел написать.

А зачем

    вообще

       эта шапка Сене?

Чтобы — целься рифмой

           и ритмом ярись?

Слово поэта —

        ваше воскресение,

ваше бессмертие,

        гражданин канцелярист.

Через столетья

       в бумажной раме

возьми строку

       и время верни!

И встанет

     день этот

         с фининспекторами,

с блеском чудес

       и с вонью чернил.

Сегодняшних дней убежденный житель,

выправьте

      в энкапеэс

           на бессмертье билет

и, высчитав

      действие стихов,

             разложите

заработок мой

       на триста лет!

Но сила поэта

       не только в этом,

что, вас

    вспоминая,

         в грядущем икнут.

Нет!

  И сегодня

       рифма поэта —

ласка

   и лозунг,

       и штык,

          и кнут.

Гражданин фининспектор,

            я выплачу пять,

все

  нули

     у цифры скрестя!

Я

    по праву

     требую пядь

в ряду

   беднейших

        рабочих и крестьян.

А если

   вам кажется,

         что всего дело́в —

это пользоваться

        чужими словесами,

то вот вам,

     товарищи,

          мое стило́,

и можете

     писать

        сами!

[ 1926 ]

Московский Китай*

Чжан Цзо-лин

       да У Пей-фу

            да Суй да Фуй —

разбирайся,

     от усилий в мыле!

Натощак

    попробуй

        расшифруй

путаницу

     раскитаенных фамилий!

* * *

Эта жизнь

     отплыла сновиденьем,

здесь же —

      только звезды

            поутру утрут —

дым

  уже

    встает над заведением:

«Китайский труд».

Китаец не рыбка,

не воробей на воротах,

надо

   «шибака»

ему работать.

Что несет их

      к синькам

          и крахмалам,

за 6 тысяч верст

       сюда

          кидает?

Там

  земля плохая?

        Рису, что ли, мало?

Или

  грязи мало

       для мытья

           в Китае?

Длинен всегда

день труда.

Утюг сюда,

утюг туда.

Тихо здесь,

     коты

        лежат и жмурятся.

И любой

    рабочий

        защищен.

А на родине

      мукденцы

          да маньчжурцы…

Снимут голову —

        не отрастишь еще.

Тяжело везде,

да не надо домой,

лучше весь день

гладь

   да мой!

У людей

    единственная

           фраза на губах,

все одно и то же,

        явь ли,

           или сон:

— В пятницу

      к двенадцати

            пять рубах! —

— В среду

     к обеду

        семь кальсон! —

Не лучший труд —

бумажные розы.

Мальчишки орут:

— У-у-у!

    Китаёзы! —

Повернется,

      взглядом подарив,

от которого

      зажглось

          лицо осеннее…

Я

    хотя

   совсем не мандарин,

а шарахаюсь

      от их косения.

Знаю,

   что — когда

        в Китай

            придут

               октябрьские повторы

и сшибется

      класс о класс —

он покажет им,

       народ,

          который

косоглаз.

[ 1926 ]

Передовая передового*

Довольно

     сонной,

        расслабленной праздности!

Довольно

     козырянья

         в тысячи рук!

Республика искусства

          в смертельной опасности —

в опасности краска,

         слово,

            звук.

Громы

    зажаты

       у слова в кулаке, —

а слово

    зовется

       только с тем,

чтоб кланялось

       событью

           слово-лакей,

чтоб слово плелось

         у статей в хвосте.

Брось дрожать

       за шкуры скряжьи!

Вперед забегайте,

        не боясь суда!

Зовите рукой

      с грядущих кряжей:

«Пролетарий,

      сюда!»

Полезли

    одиночки

         из миллионной давки —

такого, мол,

        другого

         не увидишь в жисть.

Каждый

    рад

      подставить бородавки

под увековечливую

         ахровскую кисть.

Вновь

   своя рубаха

        ближе к телу?

А в нашей работе

        то и ново,

что в громаде,

       класс которую сделал,

не важно

     сделанное

          Петровым и Ивановым.

Разнообразны

       души наши.

Для боя — гром,

        для кровати —

              шепот.

А у нас

    для любви и для боя —

              марши.

Извольте

    под марш

         к любимой шлепать!

Почему

    теперь

       про чужое поем,

изъясняемся

      ариями

         Альфреда и Травиаты?

И любви

    придумаем

         слово свое,

из сердца сделанное,

         а не из ваты.

В годы голода,

       стужи-злюки

разве

   филармонии играли окрест?

Нет,

  свои,

     баррикадные звуки

нашел

   гудков

      медногорлый оркестр.

Старью

    революцией

         поставлена точка.

Живите под охраной

         музейных оград.

Но мы

   не предадим

         кустарям-одиночкам

ни лозунг,

     ни сирену,

            ни киноаппарат.

Наша

  в коммуну

       не иссякнет вера.

Во имя коммуны

        жмись и мнись.

Каждое

    сегодняшнее дело

            меряй,

как шаг

    в электрический,

           в машинный коммунизм.

Довольно домашней,

         кустарной праздности!

Довольно

     изделий ловких рук!

Федерация муз

       в смертельной опасности —

в опасности слово,

         краска

            и звук.

[ 1926 ]

Взяточники*

Дверь. На двери —

         «Нельзя без доклада».

Под Марксом,

       в кресло вкресленный,

с высоким окладом,

         высок и гладок,

сидит

   облеченный ответственный.

На нем

    контрабандный подарок — жилет,

в кармане —

      ручка на страже,

в другом

    уголочком торчит билет

с длиннющим

       подчищенным стажем.

Весь день —

      сплошная работа уму.

На лбу —

     непролазная дума:

кому

   ему

     устроить куму,

кому приспособить ку̀ма?

Он всюду

     пристроил

         мелкую сошку,

везде

   у него

      по лазутчику.

Он знает,

    кому подставить ножку

и где

  иметь заручку.

Каждый на месте:

невеста —

в тресте,

кум —

в Гум,

брат —

в наркомат.

Все шире периферия родных,

и

   в ведомостичках узких

не вместишь

      всех сортов наградных —

спецставки,

      тантьемы,

          нагрузки!

Он специалист,

       но особого рода:

он

      в слове

     мистику стер.

Он понял буквально

         «братство народов»

как счастье братьев,

         тёть

             и сестер.

Он думает:

     как сократить ему штаты?

У Кэт

   не глаза, а угли…

А, может быть,

       место

         оставить для Наты?

У Наты формы округлей.

А там

   в приемной —

         сдержанный гул,

и воздух от дыма спирается.

Ответственный жмет плечьми:

              — Не могу!

Нормально…

      Дела разбираются!

Зайдите еще

      через день-другой… —

Но дней не дождаться жданных.

Напрасно

     проситель

         согнулся дугой.

— Нельзя…

      Не имеется данных! —

Пока поймет!

      Обшаркав паркет,

порывшись в своих чемоданах,

проситель

     кладет на суконце пакет

с листами

     новейших данных.

Простился.

     Ладонью пакет заслоня

— взрумянились щеки-пончики, —

со сладострастием,

         пальцы слюня,

мерзавец

    считает червончики.

А давший

     по учрежденью орет,

от правильной гневности красен:

— Подать резолюцию! —

           И в разворот

— во весь! —

       на бумаге:

           «Согласен»!

Ответственный

       мчит

          в какой-то подъезд.

Машину оставил

        по праву.

Ответственный

       ужин с любовницей ест,

ответственный

       хлещет «Абрау».

Любовницу щиплет,

         весел и хитр.

— Вот это

     подарочки Сонечке:

Вот это, Сонечка,

        вам на духи.

Вот это

    вам на кальсончики… —

Такому

    в краже рабочих тыщ

для ширмы октябрьское зарево.

Он к нам пришел,

        чтоб советскую нищь

на кабаки разбазаривать.

Я

   белому

    руку, пожалуй, дам,

пожму, не побрезгав ею.

Я лишь усмехнусь:

         — А здорово вам

наши

   намылили шею! —

Укравшему хлеб

       не потребуешь кар.

Возможно

     простить и убийце.

Быть может, больной,

          сумасшедший угар

в душе

    у него

       клубится.

Но если

    скравший

        этот вот рубль

ладонью

    ладонь мою тронет,

я, руку помыв,

       кирпичом ототру

поганую кожу с ладони.

Мы белым

     едва обломали рога;

хромает

    пока что

        одна нога, —

для нас,

    полусытых и латочных,

страшней

     и гаже

        любого врага

взяточник.

Железный лозунг

        партией дан.

Он нам

    недешево дался!

Долой присосавшихся

          к нашим

              рядам

и тех,

   кто к грошам

         присосался!

Нам строиться надо

         в гигантский рост,

но эти

   обсели кассы.

Каленым железом

        выжжет нарост

партия

    и рабочие массы.

[ 1926 ]

В повестку дня*

Ставка на вас,

       комсомольцы товарищи, —

на вас,

    грядущее творящих!

Петь

   заставьте

       быт тарабарящий!

Расчистьте

     квартирный ящик!

За десять лет —

        устанешь бороться, —

расшатаны

     — многие! —

            тряской.

Заплыло

    тиной

       быта болотце,

покрылось

     будничной ряской.

Мы так же

     сердца наши

           ревностью жжем —

и суд наш

     по-старому скорый:

мы

      часто

     наганом

         и финским ножом

решаем —

     любовные споры.

Нет, взвидя,

      что есть

          любовная ржа,

что каши вдвоем

        не сваришь, —

ты зубы стиснь

       и, руку пожав,

скажи:

   — Прощевай, товарищ! —

У скольких

      мечта:

         «Квартирку б в наем!

Свои сундуки

      да клети!

И угол мой

     и хозяйство мое —

и мой

   на стене

       портретик».

Не наше счастье —

         счастье вдвоем!

С классом

     спаяйся четко!

Коммуна:

     все, что мое, —

            твое,

кроме —

     зубных щеток.

И мы

   попрежнему,

         если радостно,

попрежнему,

      если горе нам —

мы

     топим горе в сорокаградусной

и празднуем

      радость

          трехгорным.

Питье

   на песни б выменять нам.

Такую

   сделай, хоть тресни!

Чтоб пенистей пива,

         чтоб крепче вина

хватали

    за душу

       песни.

* * *

Гуляя,

   работая,

       к любимой льня, —

думай о коммуне,

        быть или не быть ей?!

В порядок

     этого

       майского дня

поставьте

     вопрос о быте.

[ 1926 ]

Протекция*

Обывателиада в 3-х частях

1

Обыватель Михин —

друг дворничихин.

Дворник Службин

с Фелицией в дружбе.

У тети Фелиции

лицо в милиции.

Квартхоз милиции

         Федор Овечко

имеет

   в совете

       нужного человечка.

Чин лица

     не упомнишь никак:

главшвейцар

      или помистопника.

А этому чину

      домами знакома

мамаша

    машинистки секретаря райкома.

У дочки ее

     большущие связи:

друг во ВЦИКе

       (шофер в автобазе!),

а Петров, говорят,

        развозит мужчину,

о котором

     все говорят шепоточком, —

маленького роста,

        огромного чина.

Словом —

     он…

        Не решаюсь…

              Точка.

2

Тихий Михин

пойдет к дворничихе.

«Прошу покорненько,

попросите дворника».

Дворник стукнется

к тетке заступнице.

Тетка Фелиция

шушукнет в милиции.

Квартхоз Овечко

замолвит словечко.

А главшвейцар —

да-Винчи с лица,

весь в бороде,

       как картина в раме, —

прямо

   пойдет

       к машинисткиной маме.

Просьбу

    дочь

       предает огласке:

глазки да ласки,

       ласки да глазки…

Кого не ловили на такую аферу?

Куда ж удержаться простаку-шоферу!

Петров подождет,

        покамест,

            как солнце,

персонье лицо расперсонится:

— Простите, товарищ,

          извинений тысячка… —

И просит

    и молит, ласковей лани.

И чин снисходит:

        — Вот вам записочка. —

А в записке —

       исполнение всех желаний.

3

А попробуй —

       полазий

без родственных связей!

Покроют дворники

словом черненьким.

Обложит белолицая

тетя Фелиция.

Подвернется нога,

перервутся нервы

у взвидевших наган

и усы милиционеровы.

В швейцарской судачат:

           — И не лезь к совету:

все на даче,

      никого нету. —

И мама сама

      и дитя-машинистка,

невинность блюдя,

         не допустят близко.

А разных главных

        неуловимо

шоферы

    возят и возят мимо.

Не ухватишь —

       скользкие, —

             не люди, а налимы.

«Без доклада воспрещается».

            Куда ни глянь,

«И пойдут они, солнцем палимы,

И застонут…»

       Дело дрянь!

Кто бы ни были

       сему виновниками

— сошка маленькая

         или крупный кит, —

разорвем

    сплетенную чиновниками

паутину кумовства,

         протекций,

              волокит.

[ 1926 ]

Любовь*

Мир

  опять

     цветами оброс,

у мира

    весенний вид.

И вновь

    встает

       нерешенный вопрос —

о женщинах

      и о любви.

Мы любим парад,

        нарядную песню.

Говорим красиво,

        выходя на митинг.

Но часто

    под этим,

         покрытый плесенью,

старенький-старенький бытик.

Поет на собранье:

        «Вперед, товарищи…

А дома,

    забыв об арии сольной,

орет на жену,

      что щи не в наваре

и что

   огурцы

      плоховато просолены.

Живет с другой —

         киоск в ширину,

бельем —

     шантанная дива.

Но тонким чулком

         попрекает жену:

— Компрометируешь

          пред коллективом. —

То лезут к любой,

        была бы с ногами.

Пять баб

    переменит

         в течение суток.

У нас, мол,

     свобода,

         а не моногамия.

Долой мещанство

        и предрассудок!

С цветка на цветок

         молодым стрекозлом

порхает,

    летает

       и мечется.

Одно ему

     в мире

        кажется злом —

это

  алиментщица.

Он рад умереть,

экономя треть,

три года

    судиться рад:

и я, мол, не я,

и она не моя,

и я вообще

     кастрат.

А любят,

    так будь

        монашенкой верной —

тиранит

    ревностью

         всякий пустяк

и мерит

    любовь

       на калибр револьверный,

неверной

     в затылок

         пулю пустя.

Четвертый —

       герой десятка сражений,

а так,

   что любо-дорого,

бежит

   в перепуге

        от туфли жениной,

простой туфли Мосторга.

А другой

    стрелу любви

          иначе метит,

путает

    — ребенок этакий —

уловленье

     любимой

         в романические сети

с повышеньем

       подчиненной по тарифной сетке…

По женской линии

тоже вам не райские скинии.

Простенького паренька

подцепила

     барынька.

Он работать,

      а ее

        не удержать никак —

бегает за клёшем

        каждого бульварника.

Что ж,

   сиди

        и в плаче

          Нилом нилься.

Ишь! —

    Жених!

— Для кого ж я, милые, женился?

Для себя —

      или для них? —

У родителей

      и дети этакого сорта:

— Что родители?

        И мы

          не хуже, мол! —

Занимаются

      любовью в виде спорта,

не успев

    вписаться в комсомол.

И дальше,

     к деревне,

         быт без движеньица —

живут, как и раньше,

         из года в год.

Вот так же

     замуж выходят

           и женятся,

как покупают

      рабочий скот.

Если будет

     длиться так

          за годом годик,

то,

  скажу вам прямо,

не сумеет

     разобрать

         и брачный кодекс,

где отец и дочь,

       который сын и мама.

Я не за семью.

       В огне

          и в дыме синем

выгори

    и этого старья кусок,

где шипели

     матери-гусыни

и детей

    стерег

       отец-гусак!

Нет.

  Но мы живем коммуной

             плотно,

в общежитиях

       грязнеет кожа тел.

Надо

   голос

     подымать за чистоплотность

отношений наших

         и любовных дел.

Не отвиливай —

        мол, я не венчан.

Нас

  не поп скрепляет тарабарящий.

Надо

  обвязать

       и жизнь мужчин и женщин

словом,

    нас объединяющим:

             «Товарищи».

[ 1926 ]

Послание пролетарским поэтам*

Товарищи,

     позвольте

          без позы,

              без маски —

как старший товарищ,

          неглупый и чуткий,

поразговариваю с вами,

           товарищ Безыменский,

товарищ Светлов,

        товарищ Уткин.

Мы спорим,

      аж глотки просят лужения,

мы

      задыхаемся

       от эстрадных побед,

а у меня к вам, товарищи,

           деловое предложение:

давайте,

    устроим

        веселый обед!

Расстелим внизу

        комплименты ковровые,

если зуб на кого —

         отпилим зуб;

розданные

     Луначарским

           венки лавровые —

сложим

    в общий

        товарищеский суп.

Решим,

    что все

       по-своему правы.

Каждый поет

      по своему

           голоску!

Разрежем

     общую курицу славы

и каждому

     выдадим

         по равному куску.

Бросим

    друг другу

        шпильки подсовывать,

разведем

     изысканный

          словесный ажур.

А когда мне

      товарищи

          предоставят слово —

я это слово возьму

         и скажу:

— Я кажусь вам

        академиком

             с большим задом,

один, мол, я

      жрец

         поэзий непролазных.

А мне

   в действительности

            единственное надо —

чтоб больше поэтов

         хороших

             и разных.

Многие

    пользуются

         напосто́вской тряскою,

с тем

   чтоб себя

       обозвать получше.

— Мы, мол, единственные,

            мы пролетарские… —

А я, по-вашему, что —

          валютчик?

Я

    по существу

       мастеровой, братцы,

не люблю я

      этой

        философии ну́довой.

Засучу рукавчики:

        работать?

             драться?

Сделай одолжение,

         а ну́, давай!

Есть

  перед нами

       огромная работа —

каждому человеку

        нужное стихачество.

Давайте работать

        до седьмого пота

над поднятием количества,

            над улучшением качества.

Я меряю

    по коммуне

         стихов сорта,

в коммуну

     душа

        потому влюблена,

что коммуна,

      по-моему,

          огромная высота,

что коммуна,

      по-моему,

          глубочайшая глубина.

А в поэзии

     нет

       ни друзей,

            ни родных,

по протекции

       не свяжешь

            рифм лычки́.

Оставим

    распределение

             орденов и наградных,

бросим, товарищи,

         наклеивать ярлычки.

Не хочу

    похвастать

         мыслью новенькой,

но по-моему —

        утверждаю без авторской спеси —

коммуна —

      это место,

          где исчезнут чиновники

и где будет

     много

        стихов и песен.

Стоит

   изумиться

        рифмочек парой нам —

мы

     почитаем поэтика гением.

Одного

    называют

        красным Байроном,

другого —

     самым красным Гейнем.

Одного боюсь —

        за вас и сам, —

чтоб не обмелели

        наши души,

чтоб мы

    не возвели

         в коммунистический сан

плоскость раешников

          и ерунду частушек.

Мы духом одно,

       понимаете сами:

по линии сердца

        нет раздела.

Если

   вы не за нас,

        а мы

          не с вами,

то черта ль

     нам

       остается делать?

А если я

    вас

      когда-нибудь крою

и на вас

    замахивается

          перо-рука,

то я, как говорится,

         добыл это кровью,

я

   больше вашего

        рифмы строгал.

Товарищи,

     бросим

         замашки торгашьи

— моя, мол, поэзия —

          мой лабаз! —

всё, что я сделал,

        все это ваше —

рифмы,

   темы,

      дикция,

         бас!

Что может быть

       капризней славы

                 и пепельней?

В гроб, что ли,

       брать,

          когда умру?

Наплевать мне, товарищи,

            в высшей степени

на деньги,

     на славу

         и на прочую муру!

Чем нам

       делить

        поэтическую власть,

сгрудим

    нежность слов

           и слова-бичи,

и давайте

    без завистей

          и без фамилий

                  класть

в коммунову стройку

          слова-кирпичи.

Давайте,

    товарищи,

         шагать в ногу.

Нам не надо

      брюзжащего

           лысого парика!

А ругаться захочется —

           врагов много

по другую сторону

         красных баррикад.

[ 1926 ]

Фабрика бюрократов*

Его прислали

       для проведенья режима.

Средних способностей.

          Средних лет.

В мыслях — планы.

         В сердце — решимость.

В кармане — перо

        и партбилет.

Ходит,

   распоряжается энергичным жестом.

Видно —

     занимается новая эра!

Сам совался в каждое место,

всех переглядел —

         от зава до курьера.

Внимательный

       к самым мельчайшим крохам,

вздувает

    сердечный пыл…

Но бьются

     слова,

        как об стену горохом,

об —

   канцелярские лбы.

А что канцелярии?

         Внимает мошенница!

Горите

    хоть солнца ярче, —

она

  уложит

      весь пыл в отношеньица,

в анкетку

     и в циркулярчик.

Бумажку

    встречать

         с отвращением нужно.

А лишь

      увлечешься ею, —

то через день

      голова заталмужена

в бумажную ахинею.

Перепишут всё

       и, канителью исходящей нитясь,

на доклады

     с папками идут:

— Подпишитесь тут!

         Да тут вот подмахнитесь!..

И вот тут, пожалуйста!..

          И тут!..

              И тут!.. —

Пыл

  в чернила уплыл

          без следа.

Пред

   в бумагу

       всосался, как клещ…

Среда —

это

  паршивая вещь!!

Глядел,

    лицом

       белее мела,

сквозь канцелярский мрак.

Катился пот,

      перо скрипело,

рука свелась

      и вновь корпела, —

но без конца

      громадой белой

росла

   гора бумаг.

Что угодно

     подписью подляпает,

и не разберясь:

       куда,

         зачем,

            кого?

Сосбтвенную

      тетушку

          назначит римским папою.

Сам себе

    подпишет

         смертный пригово̀р.

Совести

    партийной

         слабенькие писки

заглушает

     с днями

         исходящий груз.

Раскусил чиновник

         пафос переписки,

облизнулся,

      въелся

         и — вошел во вкус.

Где решимость?

       планы?

           и молодчество?

Собирает канцелярию,

          загривок мыля ей.

— Разузнать

      немедля

          имя-отчество!

Как

  такому

      посылать конверт

              с одной фамилией??! —

И опять

    несется

       мелким лайцем:

— Это так-то службу мы несем?!

Написали просто

        «прилагается»

и забыли написать

         «при сем»! —

В течение дня

страну наводня

потопом

    ненужной бумажности,

в машину

    живот

уложит —

     и вот

на дачу

    стремится в важности.

Пользы от него,

       что молока от черта,

что от пшенной каши —

           золотой руды.

Лишь растут

      подвалами

           отчеты,

вознося

    чернильные пуды.

Рой чиновников

        с недели на́ день

аннулирует

      октябрьский гром и лом,

и у многих

     даже

        проступают сзади

пуговицы

     дофевральские

            с орлом.

Поэт

   всегда

      и добр и галантен,

делиться выводом рад.

Во-первых:

     из каждого

          при известном таланте

может получиться

         бюрократ.

Вывод второй

       (из фельетонной водицы

вытекал не раз

       и не сто):

коммунист не птица,

         и незачем обзаводиться

ему

  бумажным хвостом.

Третий:

    поднять бы его за загривок

от бумажек,

      разостланных низом,

чтоб бумажки,

       подписанные

             прямо и криво,

не заслоняли

      ему

        коммунизм.

[ 1926 ]

Товарищу Нетте пароходу и человеку*

Я недаром вздрогнул.

          Не загробный вздор.

В порт,

    горящий,

        как расплавленное лето,

разворачивался

       и входил

           товарищ «Теодор

Нетте».

Это — он.

    Я узнаю́ его.

В блюдечках-очках спасательных кругов.

— Здравствуй, Нетте!

          Как я рад, что ты живой

дымной жизнью труб,

          канатов

             и крюков.

Подойди сюда!

       Тебе не мелко?

От Батума,

     чай, котлами покипел…

Помнишь, Нетте, —

         в бытность человеком

ты пивал чаи

       со мною в дип-купе?

Медлил ты.

      Захрапывали сони.

Глаз

  кося

     в печати сургуча,

напролет

     болтал о Ромке Якобсоне

и смешно потел,

        стихи уча.

Засыпал к утру.

       Курок

          аж палец свел…

Суньтеся —

      кому охота!

Думал ли,

     что через год всего

встречусь я

     с тобою —

          с пароходом.

За кормой лунища.

         Ну и здо̀рово!

Залегла,

    просторы на̀-двое порвав.

Будто на̀век

      за собой

          из битвы коридоровой

тянешь след героя,

         светел и кровав.

В коммунизм из книжки

           верят средне.

«Мало ли,

     что можно

          в книжке намолоть!»

А такое —

     оживит внезапно «бредни»

и покажет

     коммунизма

          естество и плоть.

Мы живем,

      зажатые

          железной клятвой.

За нее —

     на крест,

         и пулею чешите:

это —

    чтобы в мире

          без Россий,

                 без Латвий,

жить единым

      человечьим общежитьем.

В наших жилах —

         кровь, а не водица.

Мы идем

     сквозь револьверный лай,

чтобы,

   умирая,

       воплотиться

в пароходы,

        в строчки

          и в другие долгие дела.

* * *

Мне бы жить и жить,

            сквозь годы мчась.

Но в конце хочу —

         других желаний нету —

встретить я хочу

        мой смертный час

так,

  как встретил смерть

           товарищ Нетте.

15 июля, Ялта

[ 1926 ]

Ужасающая фамильярность*

Куда бы

    ты

      ни направил разбег,

и как ни ёрзай,

и где ногой ни ступи, —

есть Марксов проспект,

и улица Розы,

и Луначарского —

         переулок или тупик.

Где я?

   В Ялте или в Туле?

Я в Москве

      или в Казани?

Разберешься?

       — Черта в стуле!

Не езда, а — наказанье.

Каждый дюйм

       бытия земного

профамилиен

       и разыменован.

В голове

    от имен

        такая каша!

Как общий котел пехотного полка.

Даже пса дворняжку

         вместо

            «Полкаша»

зовут:

   «Собака имени Полкан».

«Крем Коллонтай.

         Молодит и холит».

«Гребенки Мейерхольд».

«Мочала

а-ля Качалов».

«Гигиенические подтяжки

имени Семашки».

После этого

      гуди во все моторы,

наизобретай идей мешок,

все равно —

     про Мейерхольда будут спрашивать:

           — «Который?

Это тот, который гребешок?»

Я

  к великим

      не суюсь в почетнейшие лики.

Я солдат

     в шеренге миллиардной.

Но и я

    взываю к вам

          от всех великих:

— Милые,

     не обращайтесь с ними фамильярно! —

[ 1926 ]

Канцелярские привычки*

Я

  два месяца

       шатался по природе,

чтоб смотреть цветы

            и звезд огнишки.

Таковых не видел.

        Вся природа вроде

телефонной книжки.

Везде —

     у скал,

        на массивном грузе

Кавказа

    и Крыма скалоликого,

на стенах уборных,

         на небе,

               на пузе

лошади Петра Великого,

от пыли дорожной

         до гор,

            где гро̀зы

гремят,

    грома потрясав, —

везде

   отрывки стихов и прозы,

фамилии

     и адреса.

«Здесь были Соня и Ваня Хайлов.

Семейство ело и отдыхало».

«Коля и Зина

       соединили души».

Стрела

    и сердце

        в виде груши.

«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!

Комсомолец Петр Парулайтис».

«Мусью Гога,

парикмахер из Таганрога»

На кипарисе,

      стоящем века,

весь алфавит:

          абвгдежзк .

А у этого

     от лазанья

         талант иссяк.

Превыше орлиных зон

          просто и мило:

                   «Исак

Лебензон».

Особенно

     людей

        винить не будем.

Таким нельзя

       без фамилий и дат!

Всю жизнь канцелярствовали,

             привыкли люди.

Они

  и на скалу

        глядят, как на мандат.

Такому,

    глядящему

         за чаем

            с балконца,

как солнце

     садится в ча̀ще,

ни восход,

     ни закат,

         а даже солнце —

входящее

     и исходящее.

Эх!

  Поставь меня

         часок

            на место Рыкова,

я б

  к весне

      декрет железный выковал:

«По фамилиям

       на стволах и ска́лах

узнать

   подписавшихся малых.

Каждому

     в лапки

дать по тряпке.

За спину ведра —

и марш бодро!

Подписавшимся

        и Колям

           и Зинам

собственные имена

         стирать бензином.

А чтоб энергия

        не пропадала даром,

кстати и Ай-Петри

         почистить скипидаром.

А кто

   до того

       к подписям привык,

что снова

     к скале полез, —

у этого

      навсегда

        закрывается лик —

без».

Под декретом подпись

          и росчерк броский —

        Владимир Маяковский .

Ялта, Симферополь, Гурзуф, Алупка.

[ 1926 ]

Беспризорщина*

Эта тема

     еще не изо̀ранная.

Смотрите

     котлам асфальтовым в зев!

Еще

  копошится

       грязь беспризорная —

хулиганья́ бесконечный резерв.

Сгинули мать

       и отец

          и брат его

в дни,

   что волжский голод прорвал.

Бросили их

      волгари с-под Саратова,

бросила их

     с-под Уфы татарва.

Детей возить

      стараемся в мягком.

Усадим их

     на плюшевом пуфе.

А этим, усевшимся,

         пользуясь мраком,

грудные клетки

       ломает буфер.

Мы смотрим

      своих детишек

            в оба:

ласкаем,

    моем,

       чистим,

          стрижем.

А сбоку

    растут болезни и злоба,

и лезвие финки

       от крови рыжо́.

Школа —

     кино америколицее;

дав

  контролерше

        промежду глаз,

учится

    убегать от милиции,

как от полиции

       скачет Дугла́с.

Таких

   потом

      не удержишь Мууром —

стоит,

   как в море риф.

Сегодня

    расти

       деловито и хмуро

столбцы

    помогающих цифр!

Привыкшие

      к щебету ангела-ротика,

слов

  беспризорных

         продумайте жуть:

«Отдайте сумку, гражданка-тетенька,

а то укушу,

     а то заражу».

Меж дум,

     приходящих,

          страну наводня,

на лоб страны,

       невзгодами взморщенный,

в порядок года,

       месяца,

          дня

поставьте лозунг:

        — Борьба с беспризорщиной .

[ 1926 ]

«МЮД»*

Додвадцатилетний люд,

выше знамена вздень:

сегодня

    праздник МЮД,

мира

   юношей

       день.

Нам

  дорога

      указана Лениным,

все другие —

      кривы́ и грязны́.

Будем

   только годами зе́лены,

а делами и жизнью

         красны́.

Не сломят

     сердца и умы

тюремщики

      в стенах плоских.

Мы знаем

     застенки румын

и пули

   жандармов польских.

Смотрите,

     какая Москва,

французы,

     немцы,

        голландцы.

И нас чтоб

     пускали к вам, —

но чтоб не просить

         и не кланяться.

Жалуются —

      Октябрь отгудел.

Нэповский день —

         тих.

А нам

   еще много дел —

и маленьких,

      и средних,

          и больших.

А с кем

    такое сталось,

что в семнадцать

        сидит пригорюнивши,

у такого —

     собачья старость.

Он не будет

      и не был юношей.

Старый мир

      из жизни вырос,

развевайте мертвое в дым!

Коммунизм —

       это молодость мира,

и его

   возводить

       молодым.

Плохо,

    если

      одна рука!

С заводскими парнями

          в паре

выступай

    сегодня

        и сын батрака,

деревенский

      вихрастый парень!

Додвадцатилетний люд,

красные знамена вздень!

Раструбим

     по земле

         МЮД,

малышей

     и юношей день.

[ 1926 ]

Две Москвы*

Когда автобус,

       пыль развеяв,

прет

   меж часовен восковых,

я вижу ясно:

      две их,

их две в Москве —

         Москвы.

1

Одна —

    это храп ломовий и скрип.

Китайской стены покосившийся гриб.

Вот так совсем

       и в седые века

здесь

   ширился мат ломовика.

Вокруг ломовых бубнят наобум,

что это

    бумагу везут в Главбум.

А я убежден,

      что, удар изловча,

добро везут,

      разбив половчан.

Из подмосковных степей и лон

везут половчанок, взятых в полон.

А там,

   где слово «Моссельпром»

под молотом

      и под серпом,

стоит

   и окна глазом ест

вотяк,

   приехавший на съезд,

не слышавший,

       как печенег,

о монпансье и ветчине.

А вбок

   гармошка с пляскою,

пивные двери лязгают.

Хулиганьё

     по кабакам,

как встарь,

     друг другу мнут бока.

А ночью тишь,

       и в тишине

нет ни гудка,

      ни шины нет…

Храпит Москва деревнею,

и в небе

    цвета крем

глухой старухой древнею

суровый

    старый Кремль.

2

Не надо быть пророком-провидцем,

всевидящим оком святейшей троицы,

чтоб видеть,

      как новое в людях рои́тся,

вторая Москва

       вскипает и строится.

Великая стройка

        уже начата.

И в небо

    лесами идут

там

  почтамт,

здесь

   Ленинский институт.

Дыры

   метровые

       по́том поли́ты,

чтоб ветра быстрей

         под землей полетел,

из-под покоев митрополитов

сюда чтоб

     вылез

        метрополитен.

Восторженно видеть

         рядом и вместе

пыхтенье машин

        и пыли пласты.

Как плотники

       с небоскреба «Известий»

плюются

     вниз

        на Страстной монастырь.

А там,

   вместо храпа коней от обузы

гремят грузовозы,

        пыхтят автобу́сы.

И кажется:

     центр-ядро прорвало̀

Садовых кольцо

        и Коровьих вало́в.

Отсюда

    слышится и мне

шипенье приводных ремней.

Как стих,

    крепящий бо́лтом

разболтанную прозу,

завод «Серпа и Молота»,

завод «Зари»

      и «Розы».

Растет представленье

          о новом городе,

который

    деревню погонит на корде.

Качнется,

     встанет,

         подтянется сонница,

придется и ей

       трактореть и фордзониться.

Краснеет на шпиле флага тряпи́ца,

бессонен Кремль,

        и стены его

зовут работать

       и торопиться,

бросая

    со Спасской

          гимн боевой.

[ 1926 ]

Хулиган («Республика наша в опасности…»)*

  Республика наша в опасности.

                В дверь

  лезет

     немыслимый зверь.

  Морда матовым рыком гулка́,

  лапы —

      в кулаках.

  Безмозглый,

        и две ноги для ляганий,

  вот — портрет хулиганий.

  Матроска в полоску,

           словно леса́.

  Из этих лесов

         глядят телеса.

  Чтоб замаскировать рыло мандрилье,

  шерсть

     аккуратно

          сбрил на рыле.

  Хлопья пудры

         («Лебяжьего пуха»!),

  бабочка-галстук

          от уха до уха.

  Души не имеется.

          (Выдумка бар!)

  В груди —

       пивной

           и водочный пар.

  Обутые лодочкой

  качает ноги водочкой.

  Что ни шаг —

  враг.

  — Вдрызг фонарь,

          враги — фонари.

  Мне темно,

       так никто не гори.

  Враг — дверь,

         враг — дом,

  враг —

      всяк,

        живущий трудом.

  Враг — читальня.

          Враг — клуб.

  Глупейте все,

        если я глуп! —

  Ремень в ручище,

          и на нем

  повисла гиря кистенем.

  Взмахнет,

       и гиря вертится, —

  а ну —

      попробуй встретиться!

  По переулочкам — луна.

  Идет одна.

       Она юна.

  — Хорошенькая!

          (За́ косу.)

  Обкрутимся без загсу! —

  Никто не услышит,

           напрасно орет

  вонючей ладонью зажатый рот.

  — Не нас контрапупят —

             не наше дело!

  Бежим, ребята,

         чтоб нам не влетело! —

  Луна

     в испуге

         за тучу пятится

  от рваной груды

          мяса и платьица.

  А в ближней пивной

            веселье неистовое.

  Парень

      пиво глушит

           и посвистывает.

  Поймали парня.

         Парня — в суд.

  У защиты

       словесный зуд:

  — Конечно,

        от парня

            уйма вреда,

  но кто виноват?

          — Среда.

  В нем

     силу сдерживать

            нет моготы.

  Он — русский.

         Он —

            богатырь!

  — Добрыня Никитич!

            Будьте добры,

  не трогайте этих Добрынь! —

  Бантиком

       губки

          сложил подсудимый.

  Прислушивается

          к речи зудимой.

  Сидит

     смирней и краше,

  чем сахарный барашек.

  И припаяет судья

          (сердобольно)

  «4 месяца».

Довольно!

  Разве

     зверю,

        который взбесится,

  дают

     на поправку

          4 месяца?

  Деревню — на сход!

           Собери

               и при ней

  словами прожги парней!

  Гуди,

     и чтоб каждый завод гудел

  об этой

      последней беде.

  А кто

     словам не умилится,

  тому

     агитатор —

          шашка милиции.

  Решимость

       и дисциплина,

              пружинь

  тело рабочих дружин!

  Чтоб, если

       возьмешь за воротник,

  хулиган раскис и сник.

  Когда

     у больного

          рука гниет —

  не надо жалеть ее.

  Пора

     топором закона

            отсечь

  гнилые

      дела и речь!

[ 1926 ]

Хулиган («Ливень докладов…»)*

Ливень докладов.

        Преете?

            Прей!

А под клубом,

       гармошкой изо́ранные,

в клубах табачных

         шипит «Левенбрей»,

в белой пене

      прибоем

          трехгорное…

Еле в стул вмещается парень.

Один кулак —

       четыре кило.

Парень взвинчен.

        Парень распарен.

Волос взъерошенный.

          Нос лилов.

Мало парню такому доклада.

Парню —

     слово душевное нужно.

Парню

    силу выхлестнуть надо.

Парню надо…

       — новую дюжину!

Парень выходит.

        Как в бурю на катере.

Тесен фарватер.

       Тело намокло.

Парнем разосланы

         к чертовой матери

бабы,

   деревья,

       фонарные стекла.

Смотрит —

      кому бы заехать в ухо?

Что башка не придумает дурья?!

Бомба

   из безобразий и ухарств,

дурости,

    пива

       и бескультурья.

Так, сквозь песни о будущем рае,

только солнце спрячется, канув,

тянутся

    к центру огней

          от окраин

драка,

   муть

     и ругня хулиганов.

Надо

   в упор им —

         рабочьи дружины,

надо,

   чтоб их

      судом обломало,

в спорт

    перелить

        мускулья пружины, —

надо и надо,

      но этого мало…

Суд не скрутит —

         набрать имен

и раструбить

      в молве многогласой,

чтоб на лбу горело клеймо:

«Выродок рабочего класса».

А главное — помнить,

          что наше тело

дышит

   не только тем, что скушано;

надо —

    рабочей культуры дело

делать так,

     чтоб не было скушно.

[ 1926 ]

В мировом масштабе*

Пишу про хулиганов,

          как будто на́нятый, —

целую ночь и целый день.

Напишешь,

     а люди

         снова хулиганят,

все —

   кому не лень.

* * *

Хулиган

    обычный,

         что домашний зверик,

ваша не померкнет слава ли

рядом с тем,

      что учинил Зеве́ринг

над рабочей демонстрацией

             в Бреславле?

Весть газетная,

       труби погромче!

Ярче,

   цифры

      из расстрелянного списка!

Жмите руки,

      полицейский президент

            и хулиган-погромщик,

нападающий

      на комсомол

            в Новосибирске!

* * *

В Чемберлене

       тоже

         не заметно лени

(будем вежливы

       при их

           высоком сане),

но не встанет

       разве

         облик Чемберлений

над погромом,

       раздраконенным в Вансяне?

Пушки загремели,

        с канонерок грянув.

Пристань

     трупами полна.

Рядом с этим

       40

       ленинградских хулиганов —

уголовная

     бездарная шпана.

* * *

А на Маньчжурии,

         за линией

идущей

    сквозь Китай

          дороги,

Сидит Чжан Цзо-лин

          со своей Чжан Цзо-линией,

на стол положивши ноги.

Маршал!

    А у маршалов

          масштабы крупные,

и какой

    ему, скажите,

          риск…

Маршал

    расшибает

         двери клубные,

окна школьные

       разносит вдрызг.

Здешняя

    окраинная

         рвань и вонь,

на поклон к учителю идите,

пожимай же

      чжанцзолинову ладонь,

мелкий

    клубный

        хулиган-вредитель!

* * *

Конечно,

     должны войти и паны́

в опись этой шпаны.

Десяток банд коренится

в лесах

    на польской границе.

* * *

Не время ль

        кончать

         с буржуями спор?

Не время ль

      их причесать?

Поставьте

     такие дела

         на разбор

в 24 часа!

Пора

   на очередь

        поставить вопрос

о делах

    мандаринства и панства.

Рабочие мира,

       прекратите рост

международного хулиганства!

[ 1926 ]

Разговор на одесском рейде десантных судов: «Советский Дагестан» и «Красная Абхазия»*

Перья-облака̀,

       закат расканарейте!

Опускайся,

     южной ночи гнет!

Пара

   пароходов

        говорит на рейде:

то один моргнет,

        а то

          другой моргнет.

Что сигналят?

       Напрягаю я

            морщины лба.

Красный раз…

       угаснет,

          и зеленый…

Может быть,

      любовная мольба.

Может быть,

      ревнует разозленный.

Может, просит:

        — «Красная Абхазия»!

Говорит

    «Советский Дагестан».

Я устал,

    один по морю лазая,

подойди сюда

       и рядом стань. —

Но в ответ

     коварная

         она:

— Как-нибудь

       один

         живи и грейся.

Я

   теперь

    по мачты влюблена

в серый «Коминтерн»,

          трехтрубный крейсер. —

— Все вы,

     бабы,

        трясогузки и канальи…

Что ей крейсер,

       дылда и пачкун? —

Поскулил

     и снова засигналил:

— Кто-нибудь,

       пришлите табачку!..

Скучно здесь,

      нехорошо

           и мокро.

Здесь

   от скуки

       отсыреет и броня… —

Дремлет мир,

      на Черноморский округ

синь-слезищу

       морем оброня.

[ 1926 ]

Лев Толстой и Ваня Дылдин*

Подмастерье

      Ваня Дылдин

был

  собою

     очень виден.

Рост

   (длинней моих стишков!) —

сажень

    без пяти вершков.

Си́лища!

    За ножку взяв,

поднял

    раз

      железный шкаф.

Только

    зря у парня сила:

глупый парень

       да бузила.

Выйдет,

    выпив всю пивную, —

переулок

    врассыпную!

Псы

  и кошки

      скачут прытки,

скачут люди за калитки.

Ходит

   весел и вихраст,

что ни слово —

        «в морду хряст».

Не сказать о нем двояко.

Общий толк один:

        — Вояка!

* * *

Шла дорога милого

через Драгомилово.

На стене —

      бумажный лист.

Огорчился скандалист.

Клок бумаги,

      а на ней

велено:

    — Призвать парней! —

«Меж штыков острых

Наш Союз —

      остров.

Чтоб сломить

      врагов окружие,

надобно

    владеть оружием.

Каждому,

    как клюква, ясно:

нечего баклуши бить,

надо в нашей,

      надо в Красной,

надо в армии служить».

С огорченья —

       парень скис.

Ноги врозь,

      и морда вниз.

* * *

Парень думал:

       — Как пойду, мол? —

Пил,

   сопел

      и снова думал,

подложив под щеку руку.

Наконец

    удумал штуку.

С постной миной

        резвой рысью

мчится

    Дылдин

        на комиссию.

Говорит,

     учтиво стоя:

Убежденьями —

        Толстой я.

Мне война —

       что нож козлу.

Я —

   непротивленец злу.

По слабости

      по свойской

я

   кровь

    не в силах вынести.

Прошу

   меня

      от воинской

освободить повинности.

* * *

Этаким

    непротивленцам

я б

  под спину дал коленцем.

* * *

Жива,

   как и раньше,

         тревожная весть:

— Нет фронтов,

       но опасность есть!

Там,

   за китайской линией,

грозится Чжанцзолиния,

и пан Пилсудский в шпорах

просушивает порох.

А Лондон —

       чемберленится,

кулак

   вздымать

       не ленится.

Лозунг наш

      ряду годов:

— Рабочий,

      крестьянин,

           будь готов!

Будь горд,

     будь рад

стать

   красноармейцам в ряд.

[ 1926 ]

Мечта поэта*

Поэзия

    любит

       в мистику облекаться,

говорить

    о вещах

        едва касаемо.

Я ж

  открыто

      агитирую

          за покупку облигаций

государственного

        выигрышного займа.

Обсудим трезво,

        выгодно ль это?

Предположим,

       выиграл я:

во всех журналах —

         мои портреты.

Я

    и моя семья.

Это ж не шутки —

стать

   знаменитостью

          в какие-то сутки.

Широкая известность

          на много лет.

За что?

    Всего —

        за четвертной билет.

Всей облигации

        цена сторублевка,

но до чего ж

      Наркомфин

           придумал ловко!

Нету ста —

      не скули

          и не ной,

четверть облигации бери

           за четвертной.

Четвертной не сбережете —

             карманы жжет.

Кто

  без облигации

           четвертной сбережет?

Приходится считать

         восторженно и пылко,

что облигация

       каждому —

            лучшая копилка.

И так

   в копилку

       хитро положено,

что проиграть нельзя,

          а выиграть —

               можно.

Разве

   сравнишь

       с игрою с этакой

продувную железку

         с бандитской рулеткой!

А не выиграю —

        тоже не впаду в раж.

через 3 месяца —

        новый тираж.

А выигрышей!

       Не вычерпаешь —

              хоть ведрами лей.

Больше

    30 000 000 рублей!

Сто тысяч выиграю

         (верю счастью!) —

и марш

    в банк

       за своею частью.

И мне

   отслюнявливают

           с правого кончика

две с половиной тысячи

           червончиков.

Сейчас же,

     почти не отходя от кассы,

вещей приобретаю

         груды и массы!

Тут же покупается

         (нужно или не нужно)

шуба

  и меховых воротничков

             дюжина.

Сапог понакуплю —

         невиданный сон!

На любой размер

        и любой фасон!

За покупками

      по Москве по всей

разъезжусь,

      весь день

          не вылазя из таксей.

Оборудую

     мастерскую

          высокого качества

для производства

        самого лучшего стихачества.

Жилплощадь куплю

         и заживу на ней

один!

   на все на двадцать саженей!

И вдруг

    звонок:

       приходит некто.

— Пожалте бриться,

         я — фининспектор! —

А я

  ему:

     — Простите, гражданинчик,

прошу

   со мной

       выражаться и́наче.

Уйдите,

    свои портфели забрав,

выигрыш

     облагать

         не имеете прав! —

И выиграй

     я

      хотя с миллион,

от меня

    фининспектор

          уйдет посрамлен.

Выигрыш —

      другим делам

            не чета.

Вот это

    поэты

       и называют:

            мечта!

Словом,

    в мистику

         нечего облекаться.

Это —

    каждого

        вплотную касаемо.

Пойдем

    и просто

         купим облигации

государственного

        выигрышного займа.

[ 1926 ]

Праздник урожая*

Раньше

    праздновался

          разный Кирилл

да Мефодий.

Питье,

   фонарное освещение рыл

и прочее в этом роде.

И сейчас еще

      село

самогоном весело.

На Союзе

     великане

тень фигуры хулиганьей.

Но мы

   по дням и по ночам

работаем,

    тьме угрожая.

Одно

   из наших больших начал —

«Праздник урожая».

Праздников много, —

          но отродясь

ни в России,

      ни около

не было,

    чтоб люди

         трубили, гордясь,

что рожь уродилась

         и свекла.

Республика

      многим бельмо в глазу,

и многим

       охота сломать ее.

Нас

  штык

     от врагов

         защищает в грозу,

а в мирный день —

         дипломатия.

Но нет у нас

      довода

         более веского,

чем амбар,

     ломящийся от хлебных груд.

Нету

   дела

     почетней деревенского,

почетнее,

    чем крестьянский труд.

Каждый корабль пшеничных зерен —

это

  слеза у буржуев во взоре.

Каждый лишний вагон репы —

это

  смычке новые скрепы.

Взрастишь кукурузу в засушливой зоне —

и можешь

       мечтать о новом фордзоне.

Чем больше будет хлебов ржаных,

тем больше ситцев у моей жены.

Еще завелась племенная свинья,

и в школу

       рубль покатился, звеня.

На литр увеличь молоко коров,

и новый ребенок в Союзе здоров.

Чем наливней

       и полнее колос,

тем громче

     будет

        советский голос.

Крепись этот праздник

          из года в год,

выставляй

     — похвалиться рад —

лучшую рожь,

      лучший скот

и радужнейший виноград.

Лейся

   по селам

       из области в область

слов

   горящая лава:

урожай — сила,

       урожай — доблесть,

урожай увеличившим

          слава!

[ 1926 ]

Искусственные люди*

Этими —

     и добрыми,

          и кобры лютѐй —

Союз

   до краев загружён.

Кто делает

     этих

       искусственных людей?

Какой нагружённый Гужо́н?

Чтоб долго

     не размусоливать этой темы

(ни зол,

    ни рад),

объективно

     опишу человека —

              системы

«бюрократ».

Сверху — лысина,

        пятки — низом, —

организм, как организм.

Но внутри

     вместо голоса —

               аппарат для рожений

некоторых выражений.

Разлад в предприятии —

            грохочет адом,

буза и крик.

      А этот, как сова,

два словца изрыгает:

         — Надо

согласовать! —

Учрежденья объяты ленью.

Заменили дело канителью длинною,

А этот

    отвечает

        любому заявлению:

— Ничего,

    выравниваем линию. —

Надо геройство,

       надо умение,

чтоб выплыть

       из канцелярщины вязкой,

а этот

   жмет плечьми в недоумении:

— Неувязка! —

Из зава трестом

       прямо в воры́

лезет

   пройдоха и выжига,

а этот

   изрекает

       со спокойствием рыб:

— Продвижка! —

Разлазится все,

       аппарат — вразброд,

а этот,

   куря и позевывая,

с достоинством

       мямлит

           во весь свой рот:

— Использо́вываем. —

Тут надо

    видеть

        вражьи войска,

надо

   руководить прицелом, —

а этот

   про все

      твердит свысока:

— В общем и целом. —

* * *

Тут не приходится в кулак свистеть, —

как пишется

      в стенгазетных листах:

«Уничтожим это, —

         если не везде,

то во всех местах».

[ 1926 ]

Письмо писателя В. В. Маяковского писателю А. М. Горькому*

Алексей Максимович,

          как помню,

              между нами

что-то вышло

       вроде драки

            или ссоры.

Я ушел,

    блестя

       потертыми штанами;

взяли Вас

     международные рессоры.

Нынче —

и́наче.

Сед височный блеск,

         и взоры озарённей.

Я не лезу

     ни с моралью,

           ни в спасатели,

без иронии,

как писатель

      говорю с писателем.

Очень жалко мне, товарищ Горький,

что не видно

      Вас

        на стройке наших дней.

Думаете —

      с Капри,

          с горки

Вам видней?

Вы

       и Луначарский —

          похвалы повальные,

добряки,

    а пишущий

          бесстыж —

тычет

   целый день

        свои

          похвальные

листы.

Что годится,

чем гордиться?

Продают «Цемент»

         со всех лотков.

Вы

      такую книгу, что ли, цените?

Нет нигде цемента,

         а Гладков

написал

    благодарственный молебен о цементе.

Затыкаешь ноздри,

         нос наморщишь

и идешь

    верстой болотца длинненького.

Кстати,

    говорят,

        что Вы открыли мощи

этого…

    Калинникова.

Мало знать

     чистописаниев ремёсла,

расписать закат

       или цветенье редьки.

Вот

  когда

     к ребру душа примерзла,

ты

     ее попробуй отогреть-ка!

Жизнь стиха —

тоже тиха.

Что горенья?

      Даже

        нет и тленья

в их стихе

     холодном

         и лядащем.

Все

  входящие

       срифмуют впечатления

и печатают

     в журнале

          в исходящем.

А рядом

    молотобойцев

           ана́пестам

учит

   профессор Шенге́ли.

Тут

  не поймете просто-напросто,

в гимназии вы,

       в шинке ли?

Алексей Максимович,

          у вас

            в Италии

Вы

      когда-нибудь

        подобное

            видали?

Приспособленность

         и ласковость дворовой,

деятельность

      блюдо-рубле- и тому подобных «лиз»

называют многие

        — «здоровый

реализм». —

И мы реалисты,

       но не на подножном

корму,

   не с мордой, упершейся вниз, —

мы в новом,

      грядущем быту,

             помноженном

на электричество

        и коммунизм.

Одни мы,

     как ни хвали́те халтуры,

но, годы на спины грузя,

тащим

    историю литературы —

лишь мы

    и наши друзья.

Мы не ласкаем

       ни глаза,

           ни слуха.

Мы —

    это Леф,

        без истерики —

                 мы

по чертежам

      деловито

          и сухо

строим

    завтрашний мир.

Друзья —

     поэты рабочего класса.

Их знание

     невелико́,

но врезал

     инстинкт

         в оркестр разногласый

буквы

   грядущих веков.

Горько

   думать им

        о Горьком-эмигранте.

Оправдайтесь,

       гряньте!

Я знаю —

     Вас ценит

            и власть

             и партия,

Вам дали б всё —

        от любви

            до квартир.

Прозаики

     сели

       пред Вами

           на парте б:

— Учи!

    Верти! —

Или жить вам,

       как живет Шаляпин,

раздушенными аплодисментами оляпан?

Вернись

    теперь

       такой артист

назад

   на русские рублики —

я первый крикну:

        — Обратно катись,

народный артист Республики! —

Алексей Максимыч,

         из-за ваших стекол

виден

   Вам

     еще

       парящий сокол?

Или

  с Вами

     начали дружить

по саду

    ползущие ужи?

Говорили

     (объясненья ходкие!),

будто

   Вы

     не едете из-за чахотки.

И Вы

   в Европе,

       где каждый из граждан

смердит покоем,

        жратвой,

            валютцей!

Не чище ль

     наш воздух,

          разреженный дважды

грозою

    двух революций!

Бросить Республику

         с думами,

              с бунтами,

лысинку

    южной зарей озарив, —

разве не лучше,

       как Феликс Эдмундович,

сердце

    отдать

       временам на разрыв.

Здесь

   дела по горло,

         рукав по локти,

знамена неба

      алы́,

и соколы —

      сталь в моторном клёкоте —

глядят,

    чтоб не лезли орлы.

Делами,

    кровью,

       строкою вот этою,

нигде

   не бывшею в найме, —

я славлю

     взвитое красной ракетою

Октябрьское,

      руганное

          и пропетое,

пробитое пулями знамя!

[ 1926 ]

Каждый, думающий о счастье своем, покупай немедленно выигрышный заем!*

Смешно и нелепо

заботиться

     поэту

        о счастье нэпов.

Однако

    приходится

         дать совет:

граждане,

     подымайтесь чуть свет!

Беги в банки,

пока не толпятся

        и не наступают на́ ноги.

И, изогнувшись

        в изящной грации,

говоришь кассиру:

         — Подать облигации! —

Получишь

     от кассира,

          уваженьем объятого,

говоришь ему

       голосом,

          тверже, чем жесть:

— Так как

     куплено

         до 25-го,

гони

   сторублевки

         по 96.

А так как

       я

     человек ловкий,

мозг рассчетлив,

        и глаз мой

             зорок,

купив до 20-го,

       из каждой сторублевки

вношу

   наличными

         только сорок.

Пользуясь отсрочкой,

          не кряхтя

              и не ноя,

к 15-му ноября

       внесу остальное. —

Купили

    и — домой,

         богатством нагружены́, —

на радость родителей,

          детей

            и жены.

И сразу

    в семье

       порядок, что надо:

нет ни грязи,

      ни ссор,

          ни разлада.

Раньше

    каждый

        щетинился, как ёж,

а теперь —

      дружба,

          водой не разольешь.

Ни шума,

     ни плача ребячьими ариями,

в семействе чу́дно:

         тихо, как в аквариуме.

Все семейство,

       от счастья дрожа,

ждет

   с нетерпением

         первого тиража.

Дождались,

      сидят, уткнувши лица

в цифровые столбики

          выигрышной таблицы.

И вдруг —

     возглас,

         как гром в доме:

— Папочка,

      выиграл наш номер! —

Достали облигацию,

         машут ею,

от радости

     друг другу

         бросаются на шею.

Надели шляпы,

       ноги обули

и в банк —

     быстрей

         революционной пули.

Получили

     и домой

         бегут в припляске,

везя

  червонцы

       в детской коляске.

Жарь,

   веселись,

       зови гостей

под общее одобрение

          всех властей.

А не выиграл —

        опять-таки

             спокойствие храни.

Спрячь облигации,

         чтоб крепли они.

Облигации этой

        удержу нет,

лежит

   и дорожает

         5 лет.

И перед последним тиражом

нигде не купишь,

        хоть приставай с ножом.

Еще бы,

    чуть не каждая

          годна.

Из 19-ти облигаций

         выигрывает одна.

Запомните

     твердо,

         как точное знание:

облигации надо

       покупать заранее.

Каждый,

    заботящийся

          о счастье своем,

покупай

    немедленно

         выигрышный заем.

[ 1926 ]

Мои прогулки сквозь улицы и переулки*

На Четвертых Лихоборах

непорядков —

       целый ворох.

Что рабочий?!

       Даже люди

очень крупного ума

меж домами,

      в общей груде,

не найдут

     свои дома.

Нету места странней:

тут и нечет

     и чет

по одной стороне

в беспорядке течет.

Замечательный случай,

          единственный в мире:

№ 15,

   а рядом —

        4!

Почтальон,

     хотя и сме́тлив,

верст по десять мечет петли.

Не встретишь бо̀льших комиков,

хоть год скитайся по̀ миру.

Стоят

   три разных домика,

и все —

    под пятым номером…

Пришел почтальон,

         принес перевод.

Каждый —

     червонцы

          лапкою рвет:

— Это я, мол,

       пятый номер,

здесь

   таких

     и нету кроме.—

Но зато

    должника

не разыщешь

      никак.

Разносящему повестки

перемолвить слово не с кем,

лишь мычат,

      тоской объяты:

— Это

   следующий — пятый!

Обойдите этажи —

нет

  таких

     под этот номер.

Если

   здесь

     такой и жил,

то теперь

     помер. —

Почтальоны

      сутки битые

летят.

   Пот течет водой.

На работу

     выйдут бритые,

а вернутся —

       с бородой.

После этих

     запутанных мест

прошу побывать

          под вывеской

              КРАСНЫЙ КРЕСТ

(Софийка, 5).

      Из 30 сотрудников —

15 ответственные;

таким

   не очень трудненько,

дела

  не очень бедственные.

Без шума

    и давки

получают

     спецставки.

Что за ставочка!

       В ей —

чуть не двадцать червей!

Однажды,

     в связи

        с режимом экономии,

у них

   вытягиваются физиономии.

Недолго завы морщатся,

зовут

   к себе

      уборщицу.

Зампомова рука

тычет ей

вместо сорока

20 рублей.

Другая рука,

      по-хозяйски резвая,

уже

  курьеру

      ставку урезывает.

Клуб ответственных

         не глуп —

устроился

     не плохо,

сэкономил

     с лишним рупь

на рабочих крохах.

По-моему,

     результаты

          несколько сла̀бы.

С этими

    с экономиями самыми —

я бы

   к некоей бабушке послал бы

подобных помов с замами.

Подсказывает

      практический ум:

с этого

   больше

       сэкономишь сумм.

[ 1926 ]

Продолжение прогулок из улицы в переулок*

Стой, товарищ!

       Ко всем к вам

доходит

    «Рабочая Москва».

Знает

   каждый,

       читающий газету:

нет чугуна,

     железа нету!

Суются тресты,

суются главки

в каждое место,

во все лавки.

А на Генеральной,

         у Проводниковского дома —

тысяча пудов

      разного лома.

Надорветесь враз-то —

пуды повзвесьте!

Тысяч полтораста,

а то

  и двести.

Зѐмли

   слухами полны́:

Гамбург —

      фабрика луны.

Из нашего количества

          железа и чугуна

в Гамбурге

     вышла б

         вторая луна.

Были б

      тысячи в кармане,

лом

  не шлепал по ногам бы.

Да, это

   не Германия!

Москва,

    а не Гамбург!

Лом

  у нас

     лежит, как бросят, —

благо,

   хлеба

      лом не просит.

Если б

   я

    начальством был,

думаю,

    что поделом

я бы

   кой-какие лбы

бросил бы

     в чугунный лом.

Теперь

    перейду

        к научной теме я.

Эта тема —

      Сельхозакадемия,

не просто,

     а имени

Тимирязева.

Ясно —

    сверху

       снег да ливни,

ясно —

    снизу грязь вам…

А в грязи

     на аршин —

масса

   разных машин.

Общий плач:

      полежим,

РКИ подождем.

Разве ж

    в этом режим,

чтоб ржаветь под дождем?

Для машины

      дай навес —

мы

     не яблоки моченые…

Что

  у вас

     в голове-с,

господа ученые?

Что дурню позволено —

           от этого

                 срам

ученым малым

       и профессорам.

Ну и публика!

      Пожалела рублика…

Что навес?

     Дешевле лука.

Сократили б техноруков,

посократили б должности —

и стройся

     без задолженности!

Возвели б сарай —

не сарай,

    а рай.

Ясно —

    каждый

        скажет так:

— Ну, и ну!

      Дурак-то!

Сэкономивши пятак,

проэкономил трактор.

[ 1926 ]

Тип*

По улицам,

     посредине садов,

меж сияющих клубных тетерей

хулиганов

     различных сортов

больше,

    чем сортов бактерий.

* * *

По окончании

       рабочего дня,

стакан кипяченой зажав в кулачике,

под каждой крышей Союза бубня,

докладывают докладчики.

Каждая тема —

        восторг и диво —

вмиг выясняет вопросы бытья.

Новость —

      польза от кооператива,

последняя новость —

          вред от питья.

Пустые места

       называются — дыры;

фиги

   растут

      на Лиге наций;

дважды два

      по книгам — четыре;

четырежды четыре —

          кругом шестнадцать.

Устав,

   отходят ко сну культпросветчики

и видят

    сквозь музыку храпа мерненького:

Россия,

    затеплив

        огарок свечки,

читает

    взасос

       политграмоту Бердникова.

Сидит,

    читает,

       делает выписки

до блеска

     зари

       на лысине шара.

А сбоку

    пишет с него Либединский,

стихи

   с него

      сочиняет Жаров.

Иди и гляди —

       не жизнь,

            а лилия.

Идиллия.

* * *

А пока

   докладчики преют,

народ почему-то

        прет к Левенбрею.

Еле в стул вмещается парень,

один кулак —

       четыре кило.

Парень взвинчен.

        Парень распарен.

Волос штопором.

        Нос лилов.

Мозг его

    чист от мыслей сора.

Жить бы

     ему

       не в Москве,

            а на Темзе.

Парень,

    возможно,

        стал бы боксером,

нос бы расшиб

       Карпантье и Демпси.

Что

  для него

      докладчиков сонм?

Тоже

   сласть

      в наркомпросной доле!

Что он

    Маркс

       или Эдисон?

Ему

  телефоны выдумывать,

            что ли?

Мат,

  а не лекции

        соки корней его.

Он

  не обучен

      драться планово.

Спорт —

     по башке бутылкой Корнеева,

доклад —

     этажом обложить у Горшанова.

Парень выходит,

        как в бурю на катере.

Тесен фарватер.

        Тело намокло.

Парнем разосланы

         к чертовой матери

бабы,

   деревья,

       фонарные стекла.

В полтротуара болтаются клёши,

рубашка-апаш

       и кепка домиком.

Кулак

    волосатей, чем лучшая лошадь,

и морда —

     на зависть циркачьим комикам.

Лозунг дня —

       вселенной в ухо! —

Все, что знает башка его дурья!

Бомба

   из матершины и ухарств,

пива,

   глупости

       и бескультурья.

Надо помнить,

       что наше тело

дышит

    не только тем, что скушано, —

надо

   рабочей культуры дело

делать так,

     чтоб не было скушно.

[ 1926 ]

Долг Украине*

Знаете ли вы

      украинскую ночь?

Нет,

  вы не знаете украинской ночи!

Здесь

   небо

     от дыма

         становится черно́,

и герб

   звездой пятиконечной вточен.

Где горилкой,

         удалью

          и кровью

Запорожская

      бурлила Сечь,

проводов уздой

       смирив Днепровье,

Днепр

    заставят

       на турбины течь.

И Днипро́

     по проволокам-усам

электричеством

       течет по корпусам.

Небось, рафинада

и Гоголю надо!

* * *

Мы знаем,

     курит ли,

         пьет ли Чаплин;

мы знаем

     Италии безрукие руины;

мы знаем,

     как Ду́гласа

          галстух краплен…

А что мы знаем

       о лице Украины?

Знаний груз

      у русского

          тощ —

тем, кто рядом,

       почета мало.

Знают вот

     украинский борщ,

знают вот

     украинское сало.

И с культуры

      поснимали пенку:

кроме

   двух

     прославленных Тарасов —

Бульбы

    и известного Шевченка, —

ничего не выжмешь,

         сколько ни старайся.

А если прижмут —

         зардеется розой

и выдвинет

      аргумент новый:

возьмет и расскажет

         пару курьезов —

анекдотов

     украинской мовы.

Говорю себе:

      товарищ москаль,

на Украину

      шуток не скаль.

Разучите

    эту мову

        на знаменах —

             лексиконах алых, —

эта мова

    величава и проста:

«Чуешь, сурмы заграли,

час расплаты настав…»

Разве может быть

        затрепанней

             да тише

слова

   поистасканного

          «Слышишь»?!

Я

    немало слов придумал вам,

взвешивая их,

       одно хочу лишь, —

чтобы стали

      всех

        моих

           стихов слова

полновесными,

       как слово «чуешь».

* * *

Трудно

    людей

       в одно истолочь,

собой

   кичись не очень.

Знаем ли мы украинскую ночь?

Нет,

  мы не знаем украинской ночи.

[ 1926 ]

Октябрь. 1917–1926*

Если

   стих

     сердечный раж,

если

  в сердце

       задор смолк,

голосами его будоражь

комсомольцев

       и комсомолок.

Дней шоферы

       и кучера

гонят

   пулей

      время свое,

а как будто

     лишь вчера

были

   бури

     этих боев.

В шинелях,

     в поддевках идут…

Весть:

   «Победа!»

       За Смольный порог.

Там Ильич и речь,

        а тут

пулеметный говорок.

Мир

  другими людьми оброс;

пионеры

    лет десяти

задают про Октябрь вопрос,

как про дело

      глубоких седин.

Вырастает

     времени мол,

день — волна,

       не в силах противиться;

в смоль-усы

      оброс комсомол,

из юнцов

     перерос в партийцев.

И партийцы

      в годах борьбы

против всех

      буржуазных лис

натрудили

     себе

       горбы,

многий

    стал

      и взросл

          и лыс.

А у стен,

    с Кремля под уклон,

спят вожди

     от трудов,

          от ран.

Лишь колышет

       камни

          поклон

ото ста

    подневольных стран.

На стене

    пропылен

         и нем

календарь, как календарь,

но в сегодняшнем

         красном дне

воскресает

     годов легендарь.

Будет знамя,

      а не хоругвь,

будут

   пули свистеть над ним,

и «Вставай, проклятьем…»

            в хору

будет бой

       и марш,

        а не гимн.

Век промчится

       в седой бороде,

но и десять

      пройдет хотя б,

мы

     не можем

      не молодеть,

выходя

    на праздник — Октябрь.

Чтоб не стих

      сердечный раж,

не дряхлел,

     не стыл

         и не смолк,

голосами

    его

      будоражь

комсомольцев

       и комсомолок.

[ 1926 ]

Не юбилейте!*

Мне б хотелось

       про Октябрь сказать,

               не в колокол названивая,

не словами,

      украшающими

            тепленький уют, —

дать бы

    революции

         такие же названия,

как любимым

       в первый день дают!

Но разве

     уместно

         слово такое?

Но разве

    настали

        дни для покоя?

Кто галоши приобрел,

          кто зонтик;

радуется обыватель:

         «Небо голубо̀…»

Нет,

  в такую ерунду

         не расказёньте

боевую

    революцию — любовь.

* * *

В сотне улиц

      сегодня

          на вас,

             на меня

упадут огнем знамена̀.

Будут глотки греметь,

          за кордоны катя

огневые слова про Октябрь.

* * *

Белой гвардии

       для меня

           белей

имя мертвое: юбилей.

Юбилей — это пепел,

          песок и дым;

юбилей —

     это радость седым;

юбилей —

     это край

         кладбищенских ям;

это речи

    и фимиам;

остановка предсмертная,

           вздохи,

              елей —

вот что лезет

      из букв

         «ю-б-и-л-е-й».

А для нас

     юбилей —

          ремонт в пути,

постоял —

      и дальше гуди.

Остановка для вас,

         для вас

            юбилей —

а для нас

     подсчет рублей.

Сбереженный рубль —

             сбереженный заряд,

поражающий вражеский ряд.

Остановка для вас,

         для вас

            юбилей —

а для нас —

      это сплавы лей.

Разобьет

    врага

       электрический ход

лучше пушек

      и лучше пехот.

Юбилей!

А для нас —

      подсчет работ,

перемеренный литрами пот.

Знаем:

   в графиках

        довоенных норм

коммунизма одежда и корм.

Не горюй, товарищ,

         что бой измельчал:

— Глаз на мелочь! —

          приказ Ильича.

Надо

   в каждой пылинке

           будить уметь

большевистского пафоса медь.

* * *

Зорче глаз крестьянина и рабочего,

и минуту

     не будь рассеянней!

Будет:

   под ногами

        заколеблется почва

почище японских землетрясений.

Молчит

    перед боем,

         топки глуша,

Англия бастующих шахт.

Пусть

   китайский язык

          мудрен и велик. —

знает каждый и так,

         что Кантон

тот же бой ведет,

        что в Октябрь вели

наш

  рязанский

       Иван да Антон.

И в сердце Союза

        война.

           И даже

киты батарей

       и полки́.

Воры

   с дураками

        засели в блинда̀жи

растрат

    и волокит.

И каждая вывеска:

         — рабкооп —

коммунизма тяжелый окоп.

Война в отчетах,

        в газетных листах —

рассчитывай,

      режь и крои́.

Не наша ли кровь

        продолжает хлестать

из красных чернил РКИ?!

И как ни тушили огонь —

           нас трое!

Мы

  трое

     охапки в огонь кидаем:

растет революция

        в огнях Волховстроя,

в молчании Лондона,

          в пулях Китая.

Нам

  девятый Октябрь —

           не покой,

               не причал.

Сквозь десятки таких девяти

мозг живой,

      живая мысль Ильича,

нас

  к последней победе веди!

[ 1926 ]

Стоящим на посту*

Жандармы вселенной,

          вылоснив лица,

стоят над рабочим:

         — Эй,

            не бастуй! —

А здесь

    трудящихся щит —

            милиция

стоит

   на своем

       бессменном посту.

Пока

  за нашим

       октябрьским гулом

и в странах

      в других

          не грянет такой, —

стой,

   береги своим караулом

копейку рабочую,

        дом и покой.

Пока

   Волховстроев яркая речь

не победит

     темноту нищеты,

нутро республики

        вам беречь —

рабочих

    домов и людей

           щиты.

Храня республику,

         от людей до иголок,

без устали стой

       и без лени,

пока не исчезнут

        богатство и голод —

поставщики преступлений.

Враг — хитёр!

       Смотрите в оба!

Его не сломишь,

        если сам лоботряс.

Помни, товарищ, —

          нужна учёба

всем,

   защищающим рабочий класс!

Голой рукой

      не взять врага нам,

на каждом участке

         преследуй их.

Знай, товарищ,

       и стрельбу из нагана,

и книгу Ленина,

       и наш стих.

Слаба дисциплина — петлю накинут.

Бандит и белый

       живут в ладах.

Товарищ,

     тверже крепи дисциплину

в милиционерских рядах!

Иной

   хулигану

       так

         даже рад, —

выйдет

    этакий

       драчун и голосило:

— Ничего, мол,

       выпимши —

             свой брат —

богатырская

      русская сила. —

А ты качнешься

        (от пива частого),

у целой улицы нос заалел:

— Ежели,

     мол,

       безобразит начальство,

то нам,

    разумеется,

         и бог велел! —

Сорвут работу

       глупым ляганьем

пивного чада

      бузящие ча̀ды.

Лозунг твой:

      — Хулиганам

нет пощады! —

Иной рассуждает,

        морща лоб:

— Что цапать

       маленьких воришек?

Ловить вора,

      да такого,

          чтоб

об нем

    говорили в Париже! —

Если выудят

      миллион

          из кассы скряжьей,

новый

   с рабочих

        сдерет задарма.

На мелочь глаз!

        На мелкие кражи,

потрошащие

      тощий

         рабочий карман!

В нашей республике

         свет не равен:

чем дальше от центра —

           тем глубже ночи.

Милиционер,

       в темноту окраин

глаз вонзай

      острей и зорче!

Пока

   за нашим

       октябрьским гулом

и в странах других

         не пройдет такой

стой,

   береги своим караулом

копейки,

    людей,

       дома

          и покой.

[ 1926 ]

Еврей*

(Товарищам из Озета)

Бывало,

    начни о вопросе еврейском

тебе

  собеседник

        ответит резко:

— Еврей?

     На Ильинке!

Все в одной ли́нийке!

Еврей — караты,

еврей — валюта…

Люто богаты

и жадны люто.

А тут

   им

дают Крым!

А Крым известен:

не карта, а козырь;

на лучшем месте —

дворцы и розы. —

Так врут

    рабочим врагов голоса,

но ты, рабочий,

       но ты —

ты должен честно взглянуть в глаза

еврейской нищеты.

И до сегодня

      над Западным краем

слышатся отзвуки

        стонов и рёва.

Это, «жидов»

      за бунты карая,

тешилась

    пуля и плеть царёва.

Как будто бы

      у крови стока

стоишь

    у столбцов статистических выкладок.

И липнет

     пух

       из перин Белостока

к лежащим глазам,

         которые выколоты.

Уставив зрачок

       и желт и огромен,

глядело солнце,

       едва не заплакав.

Как там —

     война

        проходила в погроме:

и немец,

    и русский,

         и шайки поляков.

Потом демократы

        во весь свой мах

громили денно и нощно.

То шел Петлюра

        в батарейных грома̀х,

то плетью свистела махновщина.

Еще и подвал

      от слезы не высох, —

они выползали,

       оставив нору́.

И было

    в ихних Мюр-Мерилизах

гнилых сельдей

       на неполный рубль.

И снова

    смрад местечковых ям

да крови несмытой красная медь.

И голод

    в ухо орал:

         — Земля!

Земля и труд

      или смерть! —

Ни моря нет,

      ни куста,

          ни селеньица,

худшее из худших мест на Руси —

место,

   куда пришли поселенцы,

палаткой взвив

       паруса парусин.

Эту пустыню

      в усердии рьяном

какая жрала саранча?!

Солончаки сменялись бурьяном,

и снова

    шел солончак.

Кто смерит

     каторгу их труда?!

Геройство — каждый дым,

и каждый кирпич,

        и любая труба,

и всякая капля воды.

А нынче

    течет ручьева́я лазурь;

и пота рабочего

       крупный град

сегодня

    уже

      перелился в лозу́,

и сочной гроздью

        повис виноград.

Люди работы

       выглядят ровно:

взгляни

    на еврея,

        землей полированного.

Здесь

   делом растут

         коммуны слова:

узнай —

    хоть раз из семи,

который

    из этих двух —

           из славян,

который из них —

        семит.

Не нам

    со зверьими сплетнями знаться.

И сердце

    и тощий бумажник свой

откроем

    во имя

       жизни без наций —

грядущей жизни

       без нищих

            и войн!

[ 1926 ]

О том, как некоторые втирают очки товарищам, имеющим циковские значки*

1

Двое.

   В петлицах краснеют флажки.

К дверям учрежденья направляют

               шажки…

Душой — херувим,

         ангел с лица,

дверь

   перед ними

        открыл швейцар.

Не сняв улыбки с прелестного ротика,

ботики снял

      и пылинки с ботиков.

Дескать:

    — Любой идет пускай:

ни имя не спросим,

         ни пропуска! —

И рот не успели открыть,

           а справа

принес секретарь

        полдюжины справок.

И рта закрыть не успели,

           а слева

несет резолюцию

        какая-то дева…

Очередь?

     Где?

       Какая очередь?

Очередь —

      воробьиного носа короче.

Ни чином своим не гордясь,

             ни окладом —

принял

    обоих

       зав

        без доклада…

Идут обратно —

        весь аппарат,

как брат

    любимому брату, рад…

И даже

    котенок,

        сидящий на папке,

с приветом

      поднял

         передние лапки.

Идут, улыбаясь,

       хвалить не ленятся:

— Рай земной,

       а не учрежденьице! —

Ушли.

   У зава

      восторг на физии:

— Ура!

      Пронесло.

        Не будет ревизии!.. —

2

Назавтра,

     дома оставив флажки,

двое

   опять направляют шажки.

Швейцар

     сквозь щель

          горделиво лается:

— Ишь, шпана.

       А тоже — шляется!.. —

С черного хода

       дверь узка.

Орет какой-то:

       — Предъявь пропуска! —

А очередь!

     Мерь километром.

             Куда!

Раз шесть

     окружила дом,

           как удав.

Секретарь,

     величественней Сухаревой башни,

вдали

   телефонит знакомой барышне…

Вчерашняя дева

        в ответ на вопрос

сидит

   и пудрит

       веснушчатый нос…

У завовской двери

         драконом-гадом

некто шипит:

       — Нельзя без доклада! —

Двое сидят,

      ковыряют в носу…

И только

     уже в четвертом часу

закрыли дверь

       и орут из-за дверок:

— Приходите

       после дождика в четверг! —

У кошки —

      и то тигрячий вид:

когти

   вцарапать в глаза норовит…

В раздумье

     оба

       обратно катятся:

— За день всего —

         и так обюрократиться?! —

А в щель

     гардероб

         вдогонку брошен:

на двух человек

       полторы галоши.

* * *

Нету места сомнениям шатким.

Чтоб не пасся

      бюрократ

           коровой на лужку,

надо

  или бюрократам

          дать по шапке,

или

  каждому гражданину

            дать по флажку!

[ 1926 ]

Наш паровоз, стрелой лети*

С белым букетом

        из дымных роз

бежит паровоз,

       летит паровоз…

За паровозом —

        толпой вагончик.

Начни считать —

         и брось, не кончив!

Вагоны красные,

        как раки сва̀ренные,

и все гружённые,

        и все товарные…

Приветно машет

        вослед рука:

— Должно, пшеница,

          должно, мука! —

Не сходит радость

         со встречных рож:

— Должно, пшеница,

          должно быть, рожь! —

К вокзалу главному

         за пудом пуд

в сохранной целости

         привез маршрут…

Два человечика,

        топыря пузо,

с одной квитанцией

         пришли за грузом:

— Подать три тысячи четыре места:

«Отчет

    Урало-металло-треста!» —

С усердьем тратя

        избыток си́лищи,

за носильщиком

        потел носильщик…

Несут гроссбух,

       приличный том,

весом

   почти

      в двухэтажный дом.

Потом притащили,

         как — неведомо,

в два километра! —

         степь, а не ведомость!

Кипы

   обиты в железные планки:

это расписки,

      анкеты, бланки…

Четверо

    гнулись

       от ящика следующего,

таща

   фотографии

        с их заведующего.

В дальнейшем

       было

         не менее тру́дненько:

Профили,

       фасы

       ответсотрудников.

И тут же

    в трехтонки

          сыпались прямо

за диаграммою диаграмма.

Глядя на это,

      один ротозей

высказал мысль

       не особенно личную:

— Должно,

      с Ленинграда

            картинный музей

везут

   заодно

      с библиотекой Публичною. —

Пыхтит вокзал,

       как самовар на кухне:

— Эй, отчетность, гроссбухнем!

Волокитушка сама пойдет!

Попишем,

     подпишем,

          гроссбухнем! —

* * *

Свезли,

    сложили.

        Готово.

           Есть!

Блиндаж

    надежней любого щита.

Такое

   никогда

       никому не прочесть,

никому

    никогда не просчитать.

Предлагаю:

      — не вижу выхода иного —

сменить паровоз

        на мощный и новый

и писаное и пишущих

          по тундре и по́ лесу

послать поближе

        к Северному полюсу…

Пускай на досуге,

        без спешки и лени,

арифметике

      по отчетам

           учат тюленей!

[ 1926 ]

Рождественские пожелания и подарки*

Лучше

   мысль о елках

         навсегда оставь.

Елки пусть растут

        за линией застав.

Купишь елку,

      так и то

          нету, которая красива,

а оставшуюся

      после вычески лесных массивов.

Что за радость?

Гадость!

Почему я с елками пристал?

Мой ответ

     недолог:

нечего

   из-за сомнительного рождества Христа

миллионы истреблять

          рожденных елок.

Формулирую, все вопросы разбив

(отцепись, сомненья клещ!):

Христос — миф,

а елка —

    вещь.

А чтоб зря

     рождество не пропадало —

для каждого

        подумал про подарок.

1. Англии

Хочу,

   чтоб в одну

        коммунистическую руку

сложили

    рабочих

        разрозненные руки.

Рабочим —

      миллионы стойких Куков,

буржуям —

      один хороший кукиш.

2. Китаю

От сердца от всего,

         от самого до́нца,

хочу,

  чтоб взвился

        флаг-малина.

Чтоб получить

         свободными

            14 кантонцев

и, кстати,

    одного

       арестованного Чжан Цзо-лина.

3. Двум министрам

Куски закусок,

       ви́на и пена.

Ешь весело!

      Закусывай рьяно! —

Пока

  Бриан

     не сожрет Чемберлена,

а Чемберлен

      сожрет Бриана.

4. СССР

Каждой республике —

           три Волховстроя,

втрое дешевые,

       мощные втрое.

Чтоб каждой реки

        любая вода

миллионы вольт

       несла в провода.

Чтоб новую волю

        время вложило

в жилы железа

       и наши жилы.

Пусть

  хоть лампой будет пробита

толща

   нашего

      грязного быта.

5. Буржую

(Разумеется) — ствол.

Из ствола — кол.

Попробуй, мол,

кто крепче и дольше проживет —

кол

      или живот.

6

И, наконец,

     БЮРОКРАТАМ —

              елочную хвою.

Пусть их

    сидят на иголках

           и воют.

Меньше

    будут

      на заседаниях тратиться,

и много труднее —

         обюрократиться.

[ 1926 ]

Наше новогодие*

«Новый год!»

      Для других это просто:

о стакан

    стаканом бряк!

А для нас

     новогодие —

           подступ

к празднованию

        Октября.

Мы

       лета́

    исчисляем снова —

не христовый считаем род.

Мы

       не знаем «двадцать седьмого»,

мы

       десятый приветствуем год.

Наших дней

      значенью

          и смыслу

подвести итоги пора.

Серых дней

      обыдённые числа,

на десятый

      стройтесь

          парад!

Скоро

   всем

      нам

        счет предъявят:

дни свои

     ерундой не мельча,

кто

  и как

     в обыдённой яви

воплотил

     слова Ильича?

Что в селе?

     Навоз

        и скрипучий воз?

Свод небесный

        коркою вычерствел?

Есть ли там

      уже

        миллионы звезд,

расцветающие в электричестве?

Не купая

     в прошедшем взора,

не питаясь

     зрелищем древним,

кто и нынче

      послал ревизоров

по советским

      Марьям Андревнам?

Нам

  коммуна

      не словом крепка́ и люба́

(сдашь без хлеба,

        как ни крепися!).

У крестьян

      уже

        готовы хлеба́

всем,

   кто переписью переписан?

Дайте крепкий стих

         годочков этак на́ сто,

чтоб не таял стих,

        как дым клубимый,

чтоб стихом таким

         звенеть

            и хвастать

перед временем,

        перед республикой,

             перед любимой.

Пусть гремят

      барабаны поступи

от земли

     к голубому своду.

Занимайте дни эти —

          подступы

к нашему десятому году!

Парад

   из края в край растянем.

Все,

  в любой работе

         и чине,

рабочие и драмщики,

          стихачи и крестьяне,

готовьтесь

      к десятой годовщине!

Всё, что красит

       и радует,

           всё —

и слова,

    и восторг,

         и погоду —

всё

  к десятому припасем,

к наступающему году.

[ 1926 ]

Реклама

Что делать?*

Если хочешь,

      забыв

         и скуку и лень,

узнать сам,

что делается на земле

и что грохочет по небесам;

если хочешь знать,

         как борются и боролись —

про борьбу людей

        и работу машин,

про езду в Китай

        и на Северный полюс,

почему

   на метр

       переменили аршин, —

чтоб твоя голова

        не стала дурна́,

чтоб мозг

     ерундой не заносило —

подписывайся

       и читай журнал

«Знание — сила».

[ 1926 ]


Читать далее

Стихотворения, 1926

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть