Часть вторая

Онлайн чтение книги Веселые похождения внука Хуана Морейры
Часть вторая

I

Прошло, сам не знаю, сколько времени: мне оно показалось очень долгим, ведь я был в том счастливом возрасте, когда часы и дни летят незаметно, а год представляется бесконечным. Правление Камино окончилось, и у нас был уже другой губернатор – дон Лукас Бенавидес, – но и он тоже стал моим другом, и я продолжал исполнять свои обязанности не скажу чтобы с блеском, но с известным достоинством, которое положило конец злым толкам, вызванным поначалу моим неожиданным возвышением. Многие, не высказывая этого вслух, были признательны мне за мягкость и вежливость, проявленную в трагикомические времена революции, вопреки всем принятым в провинции традициям и обычаям. Хотя я догадывался об этом сам, утвердил меня в моих догадках Васкес, который вернулся, получив степень доктора после окончания юридического факультета в университете соседней провинции. Он одобрил мое поведение, объяснив, что я сделал шаг к лучшим политическим и общественным нравам, каких хотели бы для нашей страны все честные граждане.

– Ну уж, не преувеличивай, – возразил я. – Сделал то же, что и всякий другой.

– Нет. Ты сделал больше, чем другие. Ты показал постойный пример.

Благожелательности Васкеса, которая, по правде, сказать, меня не слишком интересовала, несомненно способствовали счастливо сложившиеся для него обстоятельства: почетное звание доктора, достаточные средства, оставленные ему отцом, и прелестная невеста, принадлежавшая к высшему кругу общества, – Мария Бланке Впрочем, слово «невеста» не совсем точно: Мария Бланко, истая аристократка, на самом деле всего лишь «отличала» его, позволяя тем самым предполагать, что, может быть, и согласится стать его невестой. Они не были еще «связаны» никакими узами, признался мне в минуту откровенности сам Васкес. Тем не менее общественные, любовные и денежные дела Педро складывались блестяще.

Я же, напротив, переживал довольно трудные дни: все последнее время я много играл, поскольку, кроме любовных интриг, как я уже, кажется, говорил, других развлечений в этом тихом и сонном городе не было. И чем больше я играл, тем больше проигрывал, пока не исчерпал до конца свой кредит. К тому же я не мог тогда воспользоваться своим состоянием, – велико или мало оно было, – так как мы с мамитой владели землей нераздельно и продавать ее было безумием, которое оставило бы нас на улице.

В довершение всех бед во время большой игры с несколькими приезжими из Буэнос-Айреса я проиграл за один вечер десять тысяч песо (вернее, равную им сумму, так как тогда еще не была принята нынешняя денежная система) и видел полную невозможность расплатиться. Я уже отчаялся получить где-нибудь столь значительную ссуду, когда вспомнил о Васкесе и решил прибегнуть к его помощи как к последнему спасительному средству, почтя за лучшее скрыть от него действительную причину своих затруднений.

– Видишь ли, я хочу прилично устроиться, – сказал я ему, – завести хорошо обставленный дом; кроме того, меня беспокоят некоторые неотложные долги. Ты знаешь, что у меня есть достаточное обеспечение и я не из тех, кто может пойти на мошенничество; ты оказал бы мне огромную услугу, если бы одолжил двадцать тысяч песо, и как можно скорее. Есть они у тебя? Не сомневаюсь, если они у тебя есть, ты мне ссудишь их немедленно…

– Ты прав, что не сомневаешься; но в настоящее время у меня их нет, – отвечал он. – Придется подождать…

– Но это дело срочное! Очень срочное!

– Значит, речь идет не только об устройстве дома?…

– Я ведь сказал, что у меня есть долги чести.

– Полно! Говори откровенно! Ты играл и проигрался?

Тут я не колеблясь сказал ему правду.

– Да, верно! – воскликнул я. – Это я и называю долгом чести. У тебя правильное чутье. Сможешь ли ты, хотя бы пойдя на жертву, добыть мне эти деньги через двадцать четыре часа, вернее, через двенадцать часов, потому что двенадцать уже прошли даром?

– Хорошо. Пойдем со мной, и ты их получишь.

Он отправился к одному из своих родственников, тот без колебаний одолжил ему нужную сумму, – под солидную гарантию, разумеется, потому что старики из моей провинции не выпустят денег из рук ни за что ни про что, хотя бы речь шла о родном отце. Короче, в тот же вечер я расплатился со своими кредиторами, и у меня осталось еще достаточно, чтобы приступить к устройству дома, чего я в самом деле хотел, и, кроме того, попытать счастья, сыграв одну-другую партию. Васкес решительно отказался взять с меня долговое обязательство или даже расписку.

До тех пор я жил в отеле и был устроен неплохо, однако порой испытывал неудобства, так как не имел «своего дома» и за всеми моими действиями постоянно следили не только слуги, в общем более или менее надежные и скромные, но и другие постояльцы. Хотя мое жилище было относительно уединенным, без жильцов по соседству, и находилось в глубине одного из больших патио старинного частного дома, превращенного в отель, все же нельзя было запретить постояльцам проходить через мои владения, а главное, подглядывать, кто входит и кто выходит из моих комнат. И вот я снял небольшой домик на тихой, но расположенной в центре города улице, и обставил его скромно, однако со всеми доступными тогда в провинции удобствами. Кроме того, был приведен в порядок выходивший на другую, еще более тихую улицу садик, в котором росли смоковницы, груши и дикие сливы. Итак, я стал обладателем дома, как говорится, «гарсоньерки», а в качестве мажордома призвал своего старинного приятеля Марто Контрераса – сына моего друга, возницы дилижанса из Лос-Сунчоса, – который, мечтая, как о маршальском жезле, о должности полицейского, не раз просил меня взять его в город; этому человеку я мог доверять так же безгранично, как в былые времена Камино доверял своему помощнику Крусу.

Закончив все приготовления, я снова ощутил нехватку в деньгах и решил наконец серьезно подумать о своих материальных делах и дать себе полный отчет в том, каково же наше состояние.

Дон Ихинио, весьма ловко осуществив операцию с фермой, как отправную точку нашего обогащения, в последнее время выпустил ее из рук, что было естественно, но, к чести его, должен сказать, он не расстроил начатое дело ради мести, возможно, из врожденного благородства, возможно, не теряя надежды увидеть меня своим зятем, а скорее всего, потому, что я был слишком силен, чтобы объявлять мне войну, располагая ничтожным и жалким оружием. Надо было ранить меня насмерть или не трогать вовсе, третьего решения не имелось. И вот, поняв, что никто не займется моими делами, пока я не займусь ими сам, решил я отправиться в Лос-Сунчос и совершить последний взмах кисти, воспользовавшись известием, что оппозиция, направленная на этот путь ловкой рукой дона Ихинио еще несколько лет назад, яростно требует открытия Улиц, в которые вклинились мои владения, сама не подозревая, что играет на руку одному из своих врагов. В моей политической деятельности я не раз имел случай наблюдать подобное явление, более обычное, чем Думают. Нет лучшего помощника, чем враг, если умеешь его использовать.

Итак, в один прекрасный день я отбыл в Лос-Сунчос со всей торжественностью, какой требовало мое положение депутата и начальника полиции, однако соблюдая внешнюю скромность, подобающую креольскому демократу. Я ехал верхом, одетый в шаровары, пончо, мягкую шляпу и сапоги, но сопровождаемый небольшим эскортом, что позволяло думать, будто послан я с «официальным поручением» произвести проверка действий полиции в департаментах, главным образом в нашем. Лучше было не открывать местным «тиграми настоящие мои цели, ведь они способны „ободрать“ даже мать родную, и, хотя я сам решил кое-что дати им, все же щедрость моя не простиралась настолько чтобы позволять им „передергивать“, как принято говорить за зеленым столом.

Извещенные о моем приезде власти Лос-Сунчоса встретили меня с большим почетом. Несколько видных должностных лиц выехали верхами на окраину поселка, как в былые времена выезжали навстречу знатному сеньору, и проводили меня в муниципалитет, где была приготовлена закуска, собрались многочисленные земляки и играл неизбежный духовой оркестр.

Начались объятия, рукопожатия, восклицания, тосты, триумфальные марши; затем – национальный гимн и пространная речь, заранее порученная моему другу галисийцу де ла Эспаде, который назвал меня «гордостью Лос-Сунчоса, любимым сыном провинции, избранником удачи и славы», вызвав восторженные рукоплескания правительственной партии, собравшейся на мое чествование. Я попытался сбежать от этого радушия, слишком по-деревенски грубого для утонченности новоиспеченного городского чиновника, но удалось мне это не раньше чем я обменялся несколькими словами с редактором «Эпохи».

– Ты неблагодарный!

– Почему? – удивился я.

– Я ждал, что ты вызовешь меня в город. Это ведь не жизнь! Тут я только даром растрачиваю свои силы!

– Но что ты будешь делать там?

– Как что! Редактировать газету или, по крайней мере, отдел. Сам знаешь, на это я гожусь! Там я могу быть тебе полезен. А здесь я не полезен ни тебе, ни самому себе и вообще никому. Давай! Шевельни пальцем и устрой мне какое-нибудь местечко!

– Но, дружище! Не могу же я перетащить за собой весь поселок! Сам знаешь, скольких я бы должен был устраивать… неизвестно куда! На меня набросился весь Лос-Сунчос!..

– Тем более! Никто так не поддерживал тебя, как я. И это неблагодарность, Маурисио!

Он говорил не то всерьез, не то с издевкой, и мне оставалось только расхохотаться и пообещать, что постараюсь подыскать ему в городе хорошее место. Наконец мне удалось ускользнуть под предлогом, что я должен поцеловать мамиту, которая, наверно, уже ждет не дождется меня.

Так оно и было. Она бросилась ко мне в объятия, смеясь и рыдая, не в силах произнести ничего, кроме слов «Сыночек! Сыночек!», как будто я только что воскрес из мертвых. Нелегко мне было добиться, чтобы она успокоилась и села со мной в нашей бедной, плохо обставленной столовой, опустелой, но полной воспоминаний. Тут только мне удалось рассмотреть ее. В одиночестве она состарилась невероятно быстро, стала как бы меньше ростом, очень похудела, спина у нее согнулась дугой; бедная моя старушка, такая маленькая, сморщенная, пепельно-седая, высохла как щепочка. Все же она улыбалась сквозь слезы, непрерывно струившиеся по впалым щекам.

– Теперь ты останешься? – спросила она.

– Да, на несколько дней…

– Опять разлучаться!

– Это необходимо, мамита, если только вы не согласитесь поехать со мной в город… В Лос-Сунчосе мне делать нечего…

– Нечего! – И в голосе ее прозвучал упрек. – Это верно!.. Нынешняя молодежь… Но мне-то есть что делать… И в город я не поеду… Я буду ждать… Только появляйся почаще… Я не могу поехать…

Позже я понял, почему она так упорно хотела остаться: память о татите стала для нее каким-то преувеличенным, почти болезненным культом; отдаваясь всегдашним своим мистическим настроениям, она каждый день ходила к нему на могилу, которую превратила в настоящий сад и тем не менее всякий раз осыпала срезанными цветами. Она не делала мне никаких признаний, проявляя сдержанность, характерную для креольских дам старого закала, но, думаю, после смерти татиты она почувствовала, что теперь-то он принадлежит только ей, исключительно ей, и вновь переживала с его тенью быстротечный медовый месяц. А иначе как объяснить ее необычную холодность ко мне, добровольное согласие на жизнь в разлуке со мной? Любовью к Лос-Сунчосу? Страхом, что и я забуду о ней, как забыл о ней при жизни покойный муж? Посмертной любовью, дождавшейся ответной любви из могилы?…

Выполнив сыновний долг и покончив с другим формальностями, я принялся подробно изучать положение в Лос-Сунчосе. За последнее время произошли некоторые перемены, на первый взгляд значительные: дон Сократес Касахуана больше не был муниципальным интендантом, а дон Темистоклес Герра – председателем муниципалитета. Но переворот этот был не таким уж коренным, поскольку дон Темистоклес исполнял теперь обязанности интенданта, а дон Сократес занял пост председателя в результате ряда перестановок, предпринятых еще несколько лет назад. Муниципальный интендант не может быть избран второй раз подряд, поэтому, на благо жителям Лос-Сунчоса, был найден верный способ монополизировать власть, но без любезной поддержки дона Ихинио. Вот они оба и играли в «два угла». Таким образом я оказался на дружественной территории и мог приступить к осуществлению своих планов.

– Дело можно бы сделать, но эта проклятая оппозиция! – воскликнул Касахуана, когда я призвал их на совещание.

– Да они не дают шагу ступить, эти негодяи! – подхватил Герра.

– Полно, дон Темистоклес! Полно, дон Сократес! – сказал я, иронически посмеиваясь. – Ведь оппозиция сама требует открыть улицы. Или вы меня дурачком считаете?

Касахуана, более изворотливый, поспешил ответить, конечно, заранее заготовив возражение, а то и ряд возражений, поскольку еще не видел для себя прямой выгоды:

– О, но оппозиционеры утверждают, будто земля, занятая улицами, принадлежит муниципалитету и должна быть возвращена безвозмездно.

– Как так? Что за нелепость? – возмутился я.

– Они говорят это не без оснований. В первоначальном плане поселка, который хранится в архиве, показано, что улицы открыты на всем своем протяжении.

– Мало ли что! – возразил я. – Ведь неизвестно, может быть, право собственности на земли мы получили раньше, чем сделан этот план.

– Нотариальный акт составлен позже, – заметил дон Сократес. – Я сам проверял даты. А главная помеха в том, что земли-то проданы самим муниципалитетом.

– С обязательством открыть улицы?

– Само собой разумеется. К тому же существует план.

– Надо посмотреть нотариальный акт, я уверен, там ничего не говорится об улицах… И вообще, не знаю, к чему этот план из архива?… Он никому не нужен.

И, пустив в ход самые ловкие обороты, все креольские шуточки, все красноречие, на какое был способен, я дал им понять, что предоставлю им широкое участие в деле, если они покажут себя «настоящими гаучо» и устранят и эту помеху, и те, что еще могут возникнуть. Тут, словно потешаясь над моим миндальничанием и еще раньше, чем я решился на полную ясность, они принялись обсуждать вопрос в открытую, с такой свободой, словно речь шла о самой законной торговой сделке. В результате они оттягали у меня изрядный участок земли и несколько «кусочков» для Миро – муниципального казначея, Антонио Касахуаны – брата председателя муниципалитета, бывшего моего начальника, и других членов совета, чьи голоса были необходимы. Я согласился на все; в конце концов, относительно это было не так уж много: ведь я отдавал им земли почти бросовые, а они возмещали мне деньгами – чужими, если угодно, – но звонкой наличной монетой. И в самом деле, назначенная цена была настолько высока, что муниципалитет должен был уплатить за территорию улиц сумму, вдвое превышающую стоимость всех моих владений.

Теперь мне оставалось преодолеть гораздо более трудное препятствие: получить согласие мамиты, которая ни за что не хотела ни раздела поместья, ни тем более продажи некоторой его части, а в этом и состоял мой план. Она стремилась сохранить ферму такой, какой была она при жизни отца, и любая перемена казалась ей преступлением.

– Но ведь все это твое! – восклицала она. – Дождись моей смерти, и тогда все будет принадлежать тебе, как принадлежит и сейчас, но только не дели и не разбрасывай землю. Фернандо никогда не стал бы продавать или дробить имение!..

– Если бы ему было выгодно, стал бы, мамита! Не сомневайтесь!

Только после бесконечных уговоров она согласилась просить о юридическом разделе совместного владения Иначе мне никогда не удалось бы осуществить столь искусно подготовленное дело. Чувство – дурной советчик в таких странах, как наша, где родовое имение на может целиком передаваться из поколения в поколение, как в Англии или некоторых землях Германии. Впрочем, это и не нужно, поскольку у нас приняты совсем другие пути к достижению богатства.

Наконец я завершил свою кампанию и покинул Лос-Сунчос, выдержав предварительно полдесятка банкетов и вечеринок, которыми почтили меня мои земляки; они окончательно уверились, что я и впрямь оказываю им честь, и не поминали больше о былых моих проделках в подражание подвигам мушкетеров, контрабандистов и разбойников. Но, раз уж я отправился из города в инспекционную поездку для проверки деятельности полиции в департаментах, я не мог не посетить, хотя бы для проформы, комиссариат Лос Сунчоса, которым по-прежнему правил старый мой друг дон Сандалио Суарес, наиболее усердный участник всех устроенных в мою честь приемов.

С первого же взгляда я понял, что дон Сандалио «съедал» два десятка полицейских, другими словами, на деле существовала лишь половина персонала, указанного в смете, а жалованье другой половины служило достойной добавкой к его скромному содержанию. Когда ревизия была закончена, я немало повеселился, наблюдая за лицом дона Сандалио, внимавшего моим замечаниям.

– Помилуйте, дон Сандалио! Этого слишком мало для такого большого департамента, как Лос-Сунчос. Необходимо увеличить персонал. Сколько у вас человек?

– О, нет никакой надобности увеличивать, – поспешно возразил он, избегая называть предательскую цифру. – Хватит и тех, что есть.

– Но можете вы поручиться мне за положение в Лос-Сунчосе, располагая только несколькими бездельниками, дон Сандалио? – настаивал я. – Заметьте, у вас самая малочисленная полиция!..

– Поручусь ли? Еще бы! И не думай об этом. Можешь уезжать спокойно. Тут у меня и муха не пролетит. Еще чего не хватало! Чуть что, подниму на ноги весь свой «контингент»…

– Ладно уж, дон Сандалио! Не пугайтесь! Есть и попрожорливее вас!.. – сказал я под конец, чтобы его успокоить, не прослыв при этом дурачком.

Он посмотрел на меня, как на самого господа бога, и с этой минуты я поверил в его преданность… во всяком случае, пока он будет начальником полиции.

II

Дела шли полным ходом. Первоначальный план поселка исчез из архивов муниципалитета. Возмещение стоимости земли – щедрое и наличными деньгами – прошло единогласно. Через несколько месяцев улицы были открыты для движения, к великому удовольствию жителей, и в то время как оппозиционеры, поняв наконец свою промашку, кричали, что все это подлость и кабальная сделка, де ла Эспаде удалось поместить в «Эпохе» восторженную хвалу прогрессивному муниципалитету и превознести до небес патриотическое бескорыстие Маурисио Гомеса Эрреры, выдающегося начальника полиции нашей провинции, славного сына Лос-Сунчоса, ради величия которого он пошел на жертвы. Однако не все обстояло так уж блестяще. Великолепно задуманная операция была рассчитана на долгий срок, а в тот момент удалось лишь частично осуществить выгодную продажу земельных участков, даже расположенных в самом центре Лос-Сунчоса. Время безумных спекуляций еще не наступило, приходилось ждать. Короче, уповая на будущее и следуя примеру некоторых смелых дельцов, я взял деньги в банке и построил несколько домов на участках, примыкавших к центральной площади, а остальные владения окружил глинобитными стенами или живой изгородью в ожидании лучших времен. У меня остались кое-какие наличные средства – правду сказать, не большие, – и я, решив уплатить часть долга Васкесу, отправился к нему с чеком на пять тысяч песо.

– Не делай глупости! – сказал он. – Мне сейчас эти деньги ни к чему. Со своим родственником я уже расплатился и нужды ни в чем не имею. Когда деньги понадобятся, я тебе скажу, и ты отдашь все сразу. А теперь, пока ты еще не устроил свои дела, тебе они нужнее, чем мне. Единственное, о чем я тебя прошу, когда ты увидишь, что я в трудном положении и сможешь вернуть мне эти несколько реалов, сделай это с таким же удовольствием, с каким я тебе одолжил их.

– О, в этом можешь быть уверен! – воскликнул я. – Хотя бы мне пришлось отказать себе в куске хлеба!

Увидев, как удачно все складывается, я решил немного отдохнуть, тем более что страна обрела покой и мирно жевала свою узду, которую подчас находила чересчур жесткой, однако была не в силах ни освободиться от нее, ни даже «встать на дыбы», как сказал бы дон Ихинио.

Итак, я отправился поразвлечься в Буэнос-Айрес, куда теперь больше чем когда-либо стремились из провинции все, кто только блистал знатным именем, богатством или политическим положением.

Так же, как в первый свой приезд, я «отдал дань» пороку, посетив театры и другие менее невинные места, после чего нанес визиты своим друзьям и родне и наконец принялся восстанавливать полезные мне официальные знакомства и заводить новые, в первую очередь с президентом республики. На сей раз это был молодой еще человек, настоящий креол, насмешливый хитрец, который всегда как бы подмигивал одним глазом и, будучи знатоком человеческого сердца и всех его слабостей, никогда, даже в дружеском разговоре, не давал понять, говорит он серьезно или издевается над собеседником. Никто не мог бы узнать его лет через десять или двадцать, но тогда он представлял собой не знаю, по врожденному характеру или принятой на себя роли, тип гаучо, утонченного до такой степени, почти невозможно было определить его происхождение, которое проявлялось едва заметно – но все-таки проявлялось – в его страсти рассказывать и слушать занимательные истории, подобно нашим предкам, развлекавшимся песнями под гитару или рассказами у огонька. Теперь, когда я лучше понимаю его, мне кажется, он делал это нарочно, желая показать себя перед жителями Буэнос-Айреса настоящим «сыном своего края» и заслужить их признание. Меня поразило то, что он знал мое имя – я не подозревал, что у всех этих особ есть помощники, своевременно осведомляющие их о каждом новом, но заранее назначенном посетителе, – а также то, что он был наслышан о моей скромной деятельности и разговорился со мной о татите как о старом друге, вместе с которым совершил какой-то поход, кажется парагвайский, когда сам был простым лейтенантом. Радушие президента было мне чрезвычайно приятно: он обошелся со мной не как с первым встречным, показал, что ценит меня, верит в мое будущее и чуть ли не сулил мне дальнейшие отличия. Я возомнил, будто уже завоевал весь мир, но мне не замедлили объяснить, что президент равно любезен со всеми и мог точно так же обойтись со злейшим своим врагом. Я не хотел этому верить. Как же тогда приобрел он стольких друзей и твердых приверженцев в стране, которая если и унаследовала в большой мере благородство испанских идальго, то также унаследовала или заимствовала у индейцев священную формулу: «Дай, братец, дай» – варварский вариант латинского «do ut des»?[19]Даю, чтобы и ты дал (лат.).

«В конце концов, сеньор президент, – подумал я, – пусть играет ваша музыка. Я не из тех, кто пляшет под чужую дудку, но это не значит, что я отказываюсь идти вслед за оркестром и шагать в ногу, как любой сын страны. Прежде всего я уважаю власть. Тем более что сейчас я и сам являюсь властью!..»

Под конец свидания, которое было приятным и непринужденным, я попросил президента не забывать меня и считать своим верным слугой и другом.

– Приходите ко мне почаще, Гомес Эррера, – отвечал он. – Я всегда рад побеседовать с такими юношами, как вы, и выслушать их суждения.

Я повторил свой визит, но, увидев, что выгоду из этих отношений извлеку не скоро, решил, несмотря на его очевидный интерес ко мне и взаимное удовольствие от наших встреч, вернуться домой, оставив его в твердом убеждении, что при любых чрезвычайных обстоятельствах он может смело на меня рассчитывать.

– Поезжайте спокойно! Я хорошо вас знаю, – были последние слова президента, который потом обо мне никогда и не вспомнил; он знал меня лучше, чем я сам, и понимал, что ему нечего меня бояться и нечего от меня ждать.

Заставить себя бояться, заставить ждать от себя многого – вот сезам, отворяющий дверь к политическому успеху. Но, как я уже говорил, никому не дано все знать с самого рождения…

Эта поездка, моя явная близость с президентом – я позаботился разгласить свои с ним встречи, – связи в общественных и политических верхах Буэнос-Айреса немало способствовали повышению моего престижа, а потому привлекли ко мне взоры всегда завистливой и строптивой оппозиции. Вернувшись в свой город, я снова встал во главе полиции, закончил дело с имением и повел прежнюю веселую жизнь, каждый вечер играя в клубе и заводя любовные интриги, – не столько в высших кругах, сколько в низах общества, где связи более доступны и гораздо менее компрометируют; но, надо сказать, моя щедрость и повадки знатного вельможи многим были не по нутру. Создав вокруг себя двор безудержных льстецов, я создал также фалангу непримиримых врагов даже в рядах собственной партии, даже среди тех, кто, грубо говоря, «лизал мне пятки». Эти то и были опаснее всех; люди, которые хорошо осведомлены о нашей жизни и причудах и знают все наши слабые места, обычно нападают из-за угла, чувствуя полную свою безнаказанность. Кто еще, кроме какого-нибудь завистника из моей же партии, мог вспомнить, что я до сих пор сохраняю свое место в законодательной палате, а этот факт было легче доказать, чем любую другую вину, – например, плохое управление, дурные нравы и еще многое, что всегда можно найти в послужном списке высшего чиновника, независимо от того, действительно ли он виновен или «обязательно должен быть виновен», по мнению его недругов и соперников. В общем, все только обо мне и говорили. Но какое это имело значение и кто бы об этом помнил, не пиши я сейчас свою «Исповедь»? Ведь если бы не было у меня недостатков, их бы все равно придумали, и любую черту характера, даже добродетель – скромность, например, – превратили бы в порок, назвав ее притворством или лицемерием. Похоже, все люди задались одной целью: убивать или унижать живых, которые им мешают или могут помешать, и обожествлять и увековечивать мертвых, уже не способных досадить никому. Вдобавок, тем, кто вот-вот победит, препятствуют те, кто только начал свой путь; а этих, уже подобравшихся поближе к победе, теснят те, кто был победителем, но больше не будет, и те, кто, возможно, им еще станет… и все эти жаждущие образуют бесконечную цепь. В данном случае вытащили на свет божий мою «забывчивость»: я не отказался от депутатского мандата и – факт недопустимый – получал одновременно содержание депутата и жалованье начальника полиции, не говоря уж о «других доходах». Долго ломать голову над разгадкой этой интриги мне не пришлось. Некоторые товарищи по партии, испуганные моим растущим влиянием и необычайно быстрым продвижением, задумали подыскать мне на смену соперника, но такого, которым командовать будет легче, чем мною, в случае их победы, – ошибка всех глупцов, ибо всегда они терпят поражение или подчиняются более сильному; для этой цеди они избрали блистательного доктора, гордость своей провинции, моего друга Педро Васкеса. Вот почему враги – чтобы доставить неприятность правительству, а друзья – чтобы доставить неприятность мне, вспомнили в нужный момент о возможной вакансии в палате.

Мои противники видели в Педрито университетского ученого, который будет расточать свое красноречие, ничего не требуя взамен, а в делах практических позволит водить себя за нос. Конечно, они считали его гораздо более подходящим человеком, чем я, кто даром шага не делал и пользовался своими постами, «высасывая» из них все, что возможно. Губернатор Бенавидес, которого эти политиканы обвели вокруг пальца, согласился с тем, что необходимо лишить меня депутатского звания и передать его Васкесу, но, даже приняв такое решение, боялся моего гнева и искал способов удалить зуб без боли… для зубных щипцов. Вся интрига сразу же стала мне так ясна, что я задумал ускорить ее развязку к наибольшей для себя выгоде. И, едва задумав свой план, я приступил к его осуществлению. Научившись многому во время поездок в столицу и посещения больших ресторанов, я по возвращении в город решил внести некоторую утонченность в свою кухню, равно как в свои туалеты и манеры. Я не только завел дома повара, который умел приготовить несколько французских блюд, но также и в отеле, в клубе, в таверне всегда требовал какую-нибудь изысканную, хорошо приправленную еду. Если теперь я сам смеюсь над своими первыми бесхитростными меню, то надо сказать, тогда мало кто в провинции держал такой стол, как я, и мог выбрать подходящее вино к завтраку или обеду. У Васкеса были аристократические наклонности, хотя он в этом не признавался, и он любил жить с комфортом. Вернувшись в наш город, он сразу заметил, как я облагородился, и не преминул этим воспользоваться, приходя ко мне на обед чуть не всякий день, но отнюдь не из чревоугодия, а просто как ученик сибарита. Сидя за отлично сервированным столом, потягивая самое натуральное из доступных нам вин, мы обычно пренебрегали – и как при этом ошибались! – превосходной провинциальной кухней и крепкими напитками, хотя иные из них, например, кафайате, достойны высших похвал. Однако беседовали мы совсем о другом, в том числе и о Марии Бланко.

– Ты никогда не подумывал о том, чтобы стать депутатом? – спросил я его однажды, когда мы сидели за обедом в пустом клубе.

– Дружище! Да я, по-моему, говорил тебе как-то, что я по этому поводу думаю… и тебе это не очень понравилось.

– Да, но теперь, мне кажется, твое мнение должно несколько измениться… Прежде всего ты доктор, человек ученый, увидишь, что в палате многие стоят гораздо ниже тебя; ниже, чем стоял я в те времена, когда меня сделали депутатом.

– Это правда… Так оно и есть… Отрицать не приходится…

– В таком случае согласен ли ты принять депутатское звание?

– Вот так вопрос! Принимать можно лишь то, что тебе предлагают.

– Об этом и речь.

– Как так?

– А вот как. Я тебе предлагаю депутатский мандат. Я те-бе пред-ла-гаю! – повторил я, подчеркивая каждый слог.

– Брось шутки!

– Я не шучу.

Тут я рассказал ему, почему место депутата от Лос-Сунчоса оказалось в известном смысле вакантным и каким образом он может стать депутатом, не вступая в борьбу ни с кем третьим, будь то друг или недруг правительства. Сначала он не хотел верить. А когда поверил, начались сомнения и колебания.

– Но в таком случае меня ведь не будут выбирать. Меня назначит правительство!..

– Ты станешь таким же избранником, как все остальные, но с огромным преимуществом: ты никому не будешь обязан, потому что твоим «князем-избирателем» буду я. Полно! Разреши мне действовать, и ручаюсь: не пройдет и трех месяцев, как ты займешь место в законодательной палате и блестяще проявишь себя.

Васкес сделал вид, будто принимает все в шутку, и это дало ему возможность предоставить мне полную свободу действий. Потом, несколько растрогавшись, он признался:

– Знаешь, если эти мечты осуществятся, для меня это будет большой удачей. Не в политике, нет. Но у моей невесты такие замыслы… Порой она мне кажется слишком честолюбивой!

– У твоей невесты? Так она наконец твоя невеста?

– Нет; но будет ею. Все складывается прекрасно.

– Так, значит, можно еще попытать счастья… не являясь третьим лишним, – пошутил я.

В этот вечер, воодушевленный моим неожиданным предложением, а может быть, и изрядно крепким винцом, которое недавно выписал из-за границы директор клуба, Васкес был более болтлив, чем обычно, и позволил себе набросать портрет моей скромной особы. Прежде чем восстановить по возможности точно его слова, я попытаюсь описать, как представлял я себе характер Васкеса и какое впечатление оставил он о себе по сию пору. Молчаливый, склонный к меланхолии, он, несомненно, искал во мне противоположность своей натуре, способную оживить его; мои приключения, даже самые глупые, развлекали его, вероятно, именно в силу этой противоположности, хотя он решительно осуждал то, что называл моими «теориями» или «парадоксами». До отъезда из Лос-Сунчоса он писал стихи – по правде говоря, плохие, – но отказался от них, только когда стал доктором, причем не из-за их слабости и. напыщенности, а потому, – уверял он, – что «стихи вытесняли часть его мыслей, и он порой писал то, чего не думал». Это напомнило мне знаменитую фразу африканского негра: «Красноречивому сердцу язык не нужен!» Правда, мой друг добавлял не без здравого смысла: «Чем писать посредственные стихи, лучше уж писать письма родным». Когда я дразнил Васкеса теоретиком, он возражал, что «учится у людей и у жизни, предпочитая их книгам, однако и книгами пренебрегать не следует, ибо в них заключена вся предшествующая наука, а кроме того, книги – самое приятное из развлечений». Иной раз мне приходило на ум, что он избрал меня в качестве anima vilis[20]Порочная душа (лат.). для своих психологических исследований, но даже если так оно и было, я охотно прощаю ему, потому что он всегда относился ко мне дружески. Вспоминаю, в тот вечер он удивил меня следующей странной речью:

– Перед тобой открыты все пути. Ты член – или сообщник, как сказали бы представители слепой оппозиции, не понимающие постепенного развития истории, – итак, ты член олигархии, которая готовит будущую великую демократическую республику, подобно тому как Наполеон III, сам того не зная, подготовил в те времена еще далекую, но подлинную французскую республику. Ты дерзок, отважен, гибок, беззаботен, аморален. С такими качествами можно пойти далеко и, как ни странно, из чистого эгоизма принести большую пользу стране… Возможно, я должен бы стать твоим врагом. Однако поскольку ты являешься характерным представителем формирующейся нации, нации будущего, я предпочел быть твоим другом, твоим приверженцем, и ты можешь всегда рассчитывать на мою помощь, так же как может рассчитывать на нее партия, к которой мы оба принадлежим, – несмотря на ее бесчисленные ошибки, – потому что это партия историческая, партия решающего перехода, и она выполняет, плохо ли, хорошо ли, предназначенную ей роль… Как, впрочем, и другие партии… но не такими способами… Другие остаются слишком далеко позади или же безудержно рвутся вперед, меж тем как наша партия незаметно продвигается все дальше и дальше, иногда даже чересчур незаметно, стремясь сохранить власть в своих руках. Как видишь, я терпим… Такая терпимость может показаться чрезмерной, но это направление мысли сильнее меня, сильнее моей воли, потому что внутреннее чувство обязывает меня понять, а понять – значит больше, чем простить, это значит – проявлять терпимость и даже сотрудничать, как делают многие… Тотке, что и о партии, я могу сказать о тебе… Если бы не было множества таких людей, как ты, страна наша оказалась бы другой – почем знать какой, – но, во всяком случае, не такой, как она есть, и не такой, какой будет. Избитая истина, скажешь ты! Но никто не дает себе труда понять эту избитую истину! С людьми пассивными не уйдешь никуда, с людьми слишком динамичными можно прийти к непоправимой катастрофе, к анархии, которая неизбежно порождает тиранию. Полезнее всего приспособляемость, которая позволяет и продвигаться вперед, и придерживать движение, другими словами, нужны такие оппортунисты, как ты. От тебя, меня, от всех нас, так же, как от тех, кто следует за вождями оппозиции, зависит, свершится ли в нашей стране все или не свершится ничего: мы регуляторы; и увидишь, как благодаря нам и благодаря нашим противникам постепенно начнут совпадать все пути и усилия, даже если они будут казаться далекими и противоположными друг другу. Дело в том, что человек стремится подчинить природу гармонии, которой научила его именно капризная природа и которую никто, кроме нее, создать не может… Ты увидишь, как между нами в конце концов установится равновесие, но не единственное и окончательное, потому что оно неустойчиво и меняется постоянно, – для истории в одну секунду, а для нашей нации в течение долгих лет, если вспомнить, что жизнь ее еще не достигла века… Говорят, будто добродетели наших предков, проявленные в борьбе за обретение родины, превратились у нашего поколения в пороки, в борьбу за обретение эпикурейского довольства, и это приведет нас к гибели. Неправда! У каждой эпохи свои требования и свои герои. И если бы сумасброды, вроде тебя, не стремились к роскошной, изнеженной жизни, мы стали бы народом святых патриархов, то есть народом, погрязшим в застойной пастушеской жизни. Инертность – вот единственное, что мешает развитию и обрекает на неподвижность народы, которые умеют только мечтать о счастье, народы, которые по известному выражению «не имеют истории». А инертный народ – мертвый народ. Выпьем, Маурисио, за твою отвагу, за твою беззастенчивую жизнеспособность!

III

Былое мое пристрастие к перу, проявившееся еще в «Эпохе» времен Лос-Сунчоса и получившее развитие, когда я впервые попробовал свое оружие в городе, проснулось с новой силой в ту пору, как, выполняя данное в минуту слабости обещание, я привлек Галисийца к редактированию официальной газеты «Тьемпос», всегда нуждавшейся в человеке, который по сходной цене заполнял бы ее отравленными чернилами. Де ла Эспада еще вызывал во мне неопределенный и несколько юмористический интерес, и я заходил в редакцию главным образом для того, чтобы поболтать с ним и поддержать в нем былую дьявольскую язвительность; потом я возобновил сотрудничество в газете – событие, о котором я не упоминал бы здесь, тем более что должен буду к нему вернуться несколько позже, если бы оно не было так тесно связано с последующим моим рассказом. Но раньше я закончу историю депутатства Васкеса.

Вскоре после свидания с ним я отправился к губернатору Бенавидесу и сразу же сам предложил ему то, чего он собирался требовать от меня.

– Мое место в законодательной палате можно считать вакантным; как вам кажется, хорошо было бы вместо пеня избрать Васкеса?

– Друг мой! Поглядите, какое совпадение! Об этом-то я и думаю все последнее время; это была бы великолепная комбинация, в которой вы, в конце концов, ничего не потеряете, а мы неизмеримо выиграем, устранив возможного противника. Васкес с его лирическими бреднями может оказаться опасным, если его не прибрать к рукам.

На этом избрание Васкеса было решено, ибо республиканская форма правления отнюдь не так сложна, как некоторые еще полагают.

Возвращаясь к моему сотрудничеству в «Тьемпос», я добавлю, что оно было достаточно усердным, поскольку возможность бесить людей всегда доставляла мне удовольствие. Кроме того, многие товарищи по партии открыли у меня незаурядный сатирический талант и восхищались моим изящным, непринужденным стилем. По их словам, я был вторым Сармьенто, с той выгодной для меня разницей, что я всегда защищал правое дело, не призывая ни под каким предлогом к беспорядкам, в то время как автор «Цивилизации и варварства» часто терял меру и, одержимый духом разъедающего анализа, в пылу увлечения способен был ни от чего не оставить камня на камне.

В своих писаниях я избрал мишенью членов оппозиции, не только высмеивая их, но также, в более или менее завуалированной и смягченной форме, вытаскивая на свет божий их грязное белье. Моя осведомленность была слишком широка, и от меня не могли ускользнуть ни политические демарши, ни неблаговидные подробности частной жизни. Так, например, однажды меня соблазнило презабавное приключение одного молодого человека, который всю ночь просидел на дереве, опасаясь, как бы разъяренный отец не отделал его палкой, и я описал все это, пользуясь весьма прозрачными намеками. Один из замешанных в деле, Дон Софанор Винуэска, видный оппозиционер и человек злокозненный, задался целью выяснить, кто же этот нескромный писака, и призвать его к ответу за дерзкую выходку, из-за которой весь город потешался над почтенным сеньором и членами его семьи. Дознавшись, что это я, он прислал ко мне секундантов с требованием поместить формальное опровержение или дать ему сатисфакцию с оружием в руках.

Положение было безвыходным. Как начальник полиции, я не мог драться, потому что дуэль была строго запрещена в нашем католическом городе, где она явилась бы не только нарушением закона, но и ужасным «смертным грехом». Но, откажись я драться, это нанесло бы непоправимый урон репутации храбреца, которой я до той поры пользовался и чересчур дорожил. Тогда я поручил своим секундантам Педро Васкесу и Улисесу Кабралю, бывшему редактору «Тьемпос», устроить встречу за пределами провинции, – об опровержении я и слышать не хотел, – а сам пошел к губернатору рассказать о случившемся и попытаться сохранить все, что было для меня важно: если я не хотел отказываться от славы храбреца, то еще меньше хотелось мне отказаться от поста начальника полиции.

– Полагаю, вам следует любым способом избежать дуэли, – заявил Бенавидес.

– Невозможно! Я зашел слишком далеко и, если откажусь от дуэли, прослыву полным ничтожеством.

– Тогда я не вижу другого выхода, кроме отставки.

– Губернатор! – воскликнул я. – Я вам нужен, при вашем мягком характере я вам нужен больше, чем кто бы то ни был. Нет у вас другого человека, которому вы могли бы полностью доверять, хотя многие прикидываются вашими друзьями. Я хочу служить вам так же, как служил до сих пор.

– Я тоже хочу этого; но не вижу никакого пути.

Поразмыслив немного, я предложил:

– Сделаем так, если хотите… Я немедленно же подаю просьбу об отставке, и вы велите сообщить о ней, не принимая никакого решения, пока не состоится дуэль… А потом, если общественное мнение, которое стоило бы принимать в расчет, не удовлетворится простым сообщением и потребует, чтобы отставка была принята, у вас всегда будет на это время. Если же дело пройдет незаметно, я возвращаюсь на свой пост и все будет кончено. Как вам кажется?

Он начал возражать, но в конце концов согласился, риска для него не было никакого, а вместе с тем открывалась возможность по-прежнему пользоваться моими услугами.

Дуэль произошла за пределами провинции (так только говорилось, на самом деле мы дрались в соседнем имении), и результаты ее были как нельзя более благоприятны. Против моих ожиданий, и очень для меня удачно, я оказался ранен в ногу.

Я тут же рыцарски примирился с моим противником, заявив, что не хотел оскорблять его лично, но «никоим образом не поступаюсь своими убеждениями гражданина».

Таким образом я превратился в мученика за партийные идеалы, поскольку с самого начала мы постарались придать вопросу высоко политический характер, а мое примирение с противником подтвердило, что это действительно так. Теперь среди жителей города, которые, как все креолы, восторгались проявлениями храбрости, мой авторитет сразу вырос; даже оппозиционеры почувствовали ко мне уважение – так силен в наших краях культ отваги. Мне оставалось опасаться только клерикалов, но как раз в это время они были в унынии из-за плохих отношений страны с Ватиканом, а кроме того, я предусмотрительно прибегнул к отцу Аросе, францисканцу, другу четы Сапата, и, исповедавшись ему, примирился с церковью.

– Хотя смерть не грозит мне, падре, я пришел к вам, ибо совершил большой грех.

Эта исповедь заслужила мне хвалу клерикальной прессы, потому что фрай Педро пользовался в своей партии большим влиянием…

В конце концов никто не осудил губернатора за то, что он не принял мою отставку и сохранил за мной обязанности, которые я выполнял блистательно, если верить де ла Эспаде, твердившему это всякий раз, когда мое имя попадало ему на кончик пера.

Рана моя была нетяжелой, и я вскоре поправился – событие, радостно встреченное всем городом. Прогрессивный клуб даже устроил празднование в мою честь. Во всей стране не было ни одного города, поселка или Деревни, которые, стремясь не отстать от Буэнос-Айреса, не учредили бы или не мечтали учредить у себя Прогрессивный клуб, прогрессивный хотя бы по названию; все эти клубы, почти без исключения, были цитаделью правящей партии, при добровольном, а иногда и вынужденном неучастии оппозиционеров.

На вечере, отличавшемся от всех других лишь тем, что благодаря обновлению моей славы я был единственным его героем, я несколько раз танцевал с Марией Бланке, невестой Васкеса. Очевидно, он, восхищенный как секундант-новичок дуэлью, которая показалась ему воплощением романтических страстей, возможных только в книге или на сцене, восторженно описал девушке мое мужественное спокойное поведение перед боем и самую встречу, когда я, раненный, упал на землю и благородно принес извинения своему противнику. Мария танцевала и беседовала со мной очень охотно и ничуть этого не скрывала.

Раньше я часто видел ее, но ни разу с ней не разговаривал. Вечерами мы с Васкесом или другими приятелями разъезжали в открытой коляске по булыжным мостовым, выставляя себя напоказ перед девицами, а те, в свою очередь, красовались на балконах, в окнах и дверях, устраивая нечто вроде ярмарки невест и женихов. Обычай этот был принят во многих провинциальных городах, а особенно славился в Буэнос-Айресе времен романтических гаучо, когда «настоящие» парни, прежде чем отправиться в «усадьбу», целыми днями гарцевали на конях, стремясь людей посмотреть и себя показать. Первые попытки влюбленных завязать отношения всегда кажутся смешными постороннему зрителю, но как захватывающе интересны они для самих актеров и актрис, будь то древняя дикарская охота за женщиной или соответствующие более утонченным нравам балы, вечеринки и визиты в высоко цивилизованном обществе! Любовь, вечная любовь, гений улья, по выражению Метерлинка, непобедимый инстинкт, который опьяняет подростков, побуждает к действию юношей и нередко сводит с ума стариков.

Во время таких прогулок я увидел Марию Бланко, и с первого взгляда она показалась мне девушкой интересной и достойной, хотя тоже следовала обычаю выставлять себя напоказ, о чем, впрочем, никто не судил дурно, так прочно вошел этот обычай в нашу жизнь. Мария была высокая, белокурая, белолицая девушка с гордой осанкой; черные брови и ресницы оттеняли ее голубые глаза, ясные, словно прозрачная глубокая вода. и подчас они казались тоже черными. Речь ее, как я заметил, была приятна, отличалась и сдержанностью и воодушевлением, что говорило о пылкой душе, подчиненной твердому решительному характеру. По крайней мере, таково было мое впечатление в первый вечер, и я испытал его еще не раз с той же, если не большей, силой.

«А что, если это женщина, предназначенная мне судьбой?» – спросил я себя тогда почти невольно.

Меня ослепил блеск ее красоты, ума, светской любезности, – и доброты, конечно, – блеск ее имени, одного из самых славных в провинции, где семья эта играла большую роль, несмотря на незначительность состояния, и ослепил настолько, что я на время забыл о своем твердом решении ни на ком не жениться. О нет! На такой женщине я охотно женился бы, ведь даже без денег ее вклад в супружеский союз был неоценим. Связь с семьей Бланко принесла бы мне неисчислимые выгоды, эта семья имела огромное влияние в провинции и принадлежала к кругу, который можно назвать высшей аристократией. Оба мы по своему родовому имени были связаны с избранной знатью всей республики, Мария – во внутренних провинциях, я – в Буэнос-Айресе, и это сулило нам новое и высокое политическое и социальное положение. Я немного одернул себя, заметив, что Васкес этим вечером теряет свои позиции, но, в сущности, он был сам виноват: кто велел ему расхваливать меня перед девушкой с романтическим характером, которую пленяли рыцарские поступки?… И когда отец Марии, дон Эваристо, пригласил меня посещать их дом, я горячо поблагодарил его, пообещав поддерживать столь лестное для меня знакомство. Однако мои матримониальные намерения рассеялись с молниеносной быстротой; возможно, впрочем, какие-то семена сохранились в тайном уголке моего сознания. Ладно, там видно будет… А пока что я стал усердно посещать семью Бланко, иной раз и дважды в неделю.

IV

Тем временем Васкес, преисполненный благодарности ко мне, своему опекуну и «князю-избирателю», стал депутатом от Лос-Сунчоса.

Выборы прошли без осложнений, поскольку я сам уладил все дело при поддержке губернатора Бенавидеса, но при этом постарался проявить свою деятельность так заметно, что Васкес решил, будто всем обязан только мне. Однако в законодательной палате его отнюдь не ожидала та роль, на которую он, по моим предсказаниям, рассчитывал. Он не годился в лидеры палаты, и никто не обращал на него внимания, если не того хуже. Наша провинция не была создана для принципов, учений и теорий, вычитанных из книжек. Здесь следовало управлять и издавать законы по-старинке, не вдаваясь ни в какие новшества и глубины. И вот проекты Васкеса передавались в комиссию, где и спали мирным сном, несмотря на его запросы, а если случалось ему произнести слишком смелую речь, все готовы были обвинить его в измене партии, а следовательно, и отечеству или подстроить ему какую-нибудь каверзу, чтобы вовсе изгнать из законодательной палаты. Васкеса даже попрекали его незаконным избранием – это они-то, сами неизвестно каким чудом оказавшиеся представителями народа, – и утверждали, не без оснований, что это несовместимо с его принципиальностью. Но тут вмешался я, а по моей просьбе и губернатор: оба мы рассудили, что не следует будить спящего льва, ибо Васкес, защищая себя, может принести немалый вред и нам, хотя в конце концов все равно потерпит поражение. Должен сказать, что он этого не сделал, но единственно по благородству своей души, а не из политических соображений. Мне было удобно сохранять за Васкесом место, которое я рассматривал как свой удел и мог потребовать в нужный момент обратно, не опасаясь отказа, но тем не менее я не очень старался поддерживать его. Напротив, после знакомства с Марией Бланко я невольно почувствовал к Васкесу тайную неприязнь и стал пренебрежительно отзываться о его достоинствах, уме и полезности, говоря, например, что он славный малый, но сумасброд, мечтатель, человек, неспособный к серьезной практической деятельности, который, чего доброго, превратится в лирического агитатора, революционера «из неудачников».

Когда до Васкеса доходили эти мои рассуждения, он или отказывался верить, или пропускал их мимо ушей. Он только пожимал плечами и не произносил ни слова. А вот не замечать очевидного внимания, и даже предпочтения, какое оказывала мне Мария Бланко, он не мог, однако был слишком горд, чтобы открыто проявлять свою обиду. Если мы случайно оказывались наедине – сам я этого избегал, а он тоже не стремился посещать меня и продолжать наши былые прогулки и изысканные пиры, – мы перебрасывались несколькими словами, никогда не упоминая о Марии, как будто завязавшегося между нами соперничества вовсе не было. Но выглядел он более сосредоточенным и печальным, чем раньше, и на него нашел приступ полного бездействия: он редко посещал заседания палаты и сидел там молча, словно в полусне. Досада его проявилась только один раз, и то не по прямому поводу.

– Ты знаешь, – сказал он как-то, – я рядом с тобой похож на щенка, который вырос вместе с тигренком. Они были друзьями, братьями, но однажды, проголодавшись или разозлившись, тигр сожрал щенка. Ты тоже сожрешь меня, если представится случай… А он, пожалуй, может представиться.

Богу известно, что это мрачное пророчество никогда не сбылось. Пустив в ход зубы или когти, чтобы проложить себе путь, я могу, пожалуй, ранить, но не сожрать.

Между тем время как будто начало бежать более стремительно, а быть может, приводя в относительный Порядок свои воспоминания, я путаю некоторые даты или опускаю стершиеся в памяти события. Это не так уж важно, и рассказ мой остается не менее достоверным, чем иные так называемые исторические сочинения, где истину кроят всяк на свой лад.

Главным в политической жизни было то, что президентство, которое началось, когда я приступил к обязанностям начальника полиции, подходило к концу, и мой друг президент готовился сложить полномочия; за время своего правления ему удалось достигнуть относительного мира в стране, положить начало народному просвещению, предпринять значительные общественные работы, а главное, добиться, чтобы были наконец использованы огромные природные богатства; хозяйство нашего государства начало бурно развиваться, открыв период благосостояния, подающий блестящие надежды на будущее. Вначале президенту пришлось бороться с враждебно настроенным населением Буэнос-Айреса, и некоторые крутые меры, принятые полицией, вызвали одобрение даже у представительниц прекрасного пола, а так как вся страна признавала необходимость спокойствия и мира, в провинции с восторгом говорили, что президент «сломил гордыню жителей столицы», и считали его единственным вождем не только партии, но и всей республики. Никто не оспаривал его распоряжений, даже его намерений, и можно было поклясться, что страна останется в его руках навсегда, хотя бы он и передал свой пост другому президенту, поскольку сам по конституции не мог быть избран снова. Да и кто способен был тягаться с ним силой? Из своего дома он сможет при посредстве подставного лица по-прежнему спокойно править на благо стране, которая так далеко шагнула вперед и столь многим была ему обязана. И в самом деле, в нашей провинции, например, придерживаясь, по его советам, строгого порядка и относительной терпимости, мы жили в октавианском покое, получив возможность отойти на время от политики и заняться своими делами и развлечениями, что, впрочем, не устраняло сплетен и интриг, как всегда, оживлявших наши сборища.

Я часто выезжал с веселыми друзьями на охоту в окрестности города, и наши пикники так славились в обществе, что все вокруг более или менее открыто набивались на приглашение. Картежная игра в Прогрессивном клубе заполняла мои вечера, проигрыши сменялись выигрышами, и бюджет мой теперь от этого не страдал. После обеда я отправлялся на прогулку или в гости – посещая главным образом семейство Бланко, – и так проходили праздные дни в надежде на манну небесную, которая рано или поздно, несомненно, просыплется, и именно на меня. Ничто, даже честолюбие, не нарушало тогда моего спокойствия; сонная провинциальная жизнь расслабляла, затягивала меня, и я уже не представлял себе, что можно жить иначе; даже наши заседания в полицейском управлении, столь оживленные и бурные во времена общественных волнений, проходили однообразно и скучно до зевоты, как будто призыв к отдыху проникал через окна и двери вместе с воздухом и светом или с бесконечным мате, который подавал нам служитель.

Губернаторство Бенавидеса шло ни шатко ни валко, не принося ни пользы, ни вреда. Губернатор и его министры, словно впав в спячку, лениво передавали друг другу рассматриваемые дела, которые так никогда и не доходили до окончательного решения. Наши правители напоминали мне персонажей Свифта, за которыми всегда следовал слуга с пузырем на палке, чтобы ударом по уху хоть изредка пробуждать их от сна. А по мне, лучше было не будить их, так они, по крайней мере, никому не вредили, и, следуя своему убеждению, я делал все возможное, чтобы не мешать их мирному отдыху, и чуть ли не ходил на цыпочках, когда какая-нибудь надобность призывала меня в губернское управление.

Тем временем, в глубокой тайне и тоже на цыпочках, начала шевелиться оппозиция, полагая, что сможет воспользоваться этой летаргией и нанести нам Удар на предстоящих выборах. Я поговорил об этом с руководителями партии, а они не придумали ничего лучшего, как посоветоваться с президентом. «Держитесь поближе к Камино», – коротко ответил тот, и слова эти, разглашенные нескромными собеседниками, стали широко известны.

Камино был в Буэнос-Айресе, однако нам стало ясно, что необходимо поручить ему руководство партией и подготовить его избрание. Почему? Не потому, разумеется, что на провинциальных выборах, и тем более на национальных, следовало опасаться оппозиции. Причина представлялась мне более глубокой и значительной; тут было мудрое предвидение на будущее, когда президентом станет другой. Тогда бывшему президенту понадобится поддержка в провинциях, а Камино был его доверенным лицом. Если и в других штатах будет проведена такая же подготовка, власть нового правителя окажется весьма ограниченной и он неизбежно станет только уполномоченным своего предшественника.

«Неплохо! Неплохо! – подумал я. – Во всяком случае, следует подготовить эту комбинацию. А там по глядим…»

Никто не возразил ни слова, кроме Васкеса, чья способность попадать впросак была общеизвестна. Он решительно воспротивился выдвижению Камино в руководители партии и его кандидатуре на ближайших выборах, заявив, что Камино человек ограниченный и не заслуживающий доверия, а те, кто будут голосовать за него, в представлении порядочного общества окажутся людьми нечестными, одобряющими или, в лучшем случае, закрывающими глаза на его безнравственность. Не всегда можно было добиться своего только политиканством, приходилось считаться и с общественным мнением. Для проформы я попытался переубедить Васкеса, доказывая, как необходимо уходящему президенту иметь преданных губернаторов, которые будут беречь его авторитет на время отхода от власти, и, наконец, напомнил, что сам он получил свой депутатский мандат от правительства.

– Ни одно, ни другое меня ни к чему не обязывает, – возразил Васкес. – Президент поступает дурно, создавая государство в государстве, нечто вроде двойного президентства, при котором одна власть аннулирует другую. А то, что правительство дало мне звание депутата, – неправда: это сделал ты.

– С одобрения президента, а он мог бы…

– Даже если так. Возможно, долг велит мне поддержать его, правда, и в этом я сомневаюсь; но никто не убедит меня, что я обязан поддерживать вторичное избрание Камино. Это было бы чудовищно! Этак в стране никогда не будут сменяться правители, словно в муниципалитете Лос-Сунчоса.

– Ты предвосхищаешь волю будущего президента, кто бы им ни был.

– Это неважно. Я не собираюсь жить политикой. Только в наших странах политика превращается в профессию, меж тем как она является общим, я бы сказал, обязательным делом всех граждан…

– Только в наших? Не смеши меня!

Голос Васкеса, естественно, оказался гласом вопиющего в пустыне. Никто не обратил на него внимания, и Камино был выдвинут кандидатом на оба поста при общем одобрении, которое мы подготовили всеми доступными нам средствами. Однако кандидат не замедлил узнать, что Васкес открыл против него огонь, а такие вещи не прощаются никогда. Нет, не думайте, что рассказал об этом я. Ни в нескромности, ни в злонамеренности я неповинен. Васкес не очень мешал мне в законодательной палате, и, даже если бы я хотел подсидеть его, я не стал бы прибегать к сплетням, отлично зная, что это сделают другие из подхалимства, страсти к интригам или злобы.

Почти в то же время в отдаленной провинции при поддержке правительства была выдвинута кандидатура нового президента, и весть об этом распространилась повсеместно обычным путем, «с молниеносной быстротой», как восторженно писали дружественные газеты, восхваляя несравненные достоинства кандидата, «представителя молодежи и, следовательно, прогресса, деятельного гражданина, что доказал он, управляя своей провинцией, либерала, чуждого лицемерию и интригам, человека терпимого, который объединит все провинции, общественные круги, религии и партии страны», которого поддержат в будущем, так же как и теперь, «все самые здоровые и жизнеспособные силы, все молодые люди с мужественным сердцем и высокими патриотическими стремлениями».

– Дорогу молодым! – взывали кругом, как некогда взывал в Лос-Сунчосе де ла Эспада.

Буэнос-Айрес – провинция, а не город – отстаивая свою гегемонию, уже почти мифическую, решил противопоставить нам других кандидатов, привлечь на свою сторону общественное мнение, подняв как знамя славные патрицианские имена и среди них имя выдающегося политического деятеля, который мог рассчитывать на голоса внутренних провинций, ибо в момент решающей борьбы принял, подобно многим другим, их сторону против своей собственной провинции и, как выяснилось впоследствии, оказался прав.

Однако же, если все начальники полиции и все власти действовали так же, как я, то бояться было нечего; власть у нас не вырвут ни силой, ни хитростью. В этом я убедился, когда Камино был избран губернатором, а Касиано Корреа, старый друг татиты, – вице-губернатором. Почти все протоколы были, по обыкновению, опротестованы, но выборы прошли без особого сопротивления или, как сейчас говорится, «в установленном порядке». Как же мы этого добились? Да очень просто. Подготовили заблаговременно списки жителей и избирателей, позаботились о том, чтобы счетчиками голосов были наши люди, и договорились с провинциальными и федеральными судьями на случай судебного разбирательства. В то время лишь один-единственный судья осмелился бросить вызов власти, но потерпел полное поражение, хотя теперь все мы считаем его образцом гражданина и многие из нас содействовали тому, чтобы увековечить в мраморе его память.

Надо ли после всего этого говорить, что наш кандидат в президенты одержал победу?

Не буду также рассказывать о настоящем исходе из родной провинции его земляков, которые наводнили столицу республики в полной уверенности, что вместе с ним победили и они. Мне самому хотелось отправиться в столицу, и я бы поехал, принадлежи я к его провинции или его приближенным. «Главное, иметь полезные знакомства», – говаривал татита. Однако необходимо было выждать, я был слишком далек президенту, а никогда не надо торопить судьбу или даже игру, пока не придет подходящий случай. И снова, как всегда, напряженная работа во время выборов сменилась отдохновением и наступила для меня спячка повседневной провинциальной жизни.

Сейчас полезно было предаться безмятежному покою. Разве не пережили мы долгий период волнений, столь бурных, что я совсем не мог посещать дом Бланке едва находил время для встреч со старыми приятельницами и даже вынужден был на время прервать игру в Прогрессивном клубе, отказаться от охоты, пикников и многих других приятных развлечений?… Что ж! Вернемся к прекрасной эпикурейской жизни, пока не пришел час броситься на штурм большой столицы, настоящей и единственной.

Однажды Камино спросил у меня, словно эта мысль неожиданно пришла ему в голову:

– Когда «кончает» Васкес?

– Кажется, через несколько месяцев.

– Надо об этом подумать.

– О чем?

– О выборах. Надо решить, кого выбирать.

– Да того же Васкеса!

Он посмотрел на меня сначала сердито, потом спокойно и наконец с насмешкой:

– Нет… Его в Лос-Сунчосе не любят…

V

Простодушие Васкеса стоило глупости Камино. Пренебрегая театральным эффектом, скажу заранее, что Васкес просидел на своей депутатской скамье не дольше, чем Камино в кресле губернатора. Васкес – потому что этого не хотел Камино, а Камино потому… что станет ясно из последующих строк.

Бывший президент, как проницательный, дальновидный человек и знаток человеческого сердца, принял свои меры, дабы все возможное время и в возможно большей степени сохранять свое влияние, наивно полагая, будто при нашей помощи будет править из-за кулис, а нового президента превратит в свое доверенное лицо. Так или иначе, после первых же попыток он убедился, что инструмент ему не подчиняется, и, поскольку надо «петь хорошо или не петь вовсе», почел за благо на время устраниться от всяких дел. Но некоторые простачки, большие католики, чем сам папа римский, упоенные полученной от него властью, решили, что власть эта принадлежит им неотъемлемо и отменить ее может лишь тот, кто ее даровал; они начали «выбрыкивать» против нового президента, не выполняя с должной покорностью его желаний, как будто ни прямо, ни косвенно от него не зависели, как будто он не мог сбить их с ног одним ударом. Таким дурачком был и мой губернатор, герой знаменитой фразы: «Держитесь поближе к Камино!»

Виной всему была его глупость. Наша провинция постепенно замирялась, и оппозиция, сдерживаемая железной рукой, в конце концов признала свое бессилие и прекратила борьбу, ограничиваясь суровой, но безвредной критикой «официальных властей» в узком кругу, на частных сборищах или же в своих газетах, имевших ничтожное распространение. К тому же тюремная охрана, линейный батальон, сформированный несколько лет назад – кажется, по моему наущению, – а также отряд полицейских и пожарных, – эти уж наверняка организованные и вышколенные мною, ведь мы, креолы, рождаемся военными, – составляли внушительную силу, которая обеспечивала нерушимую устойчивость власти. Следовательно, какая бы то ни было вылазка могла привести лишь к устранению или смене отдельных лиц, но никогда не могла изменить режим. И оружие это было в моих, почти исключительно в моих руках!

Когда я отдал себе в этом отчет, воображение мое нарисовало… Но к чему описывать мечты, которые собственный мой разум отвергал, едва они зарождались. Перейдем к фактам, ибо значение имеют только они.

Губернатор соседней провинции, более строптивый, чем Камино, вызвал недовольство президента, и вскоре нашлись люди, постаравшиеся дать мне понять, как будет он мне благодарен, если я помогу ему изменить обстановку. Мне нетрудно было установить особую близость этих людей к президенту и подлинный источник их предложений; не сомневаясь ни минуты, я организовал отряд из тюремной охраны и полицейских, переодетых в штатское. К сожалению, я не мог командовать ими лично, не нарушая основ «независимости провинций», но один из моих друзей, депутат, бывший редактор «Тьемпос» Улисес Кабраль, мой секундант на дуэли, взялся заменить меня и действовать так, как действовал бы я сам. Желаемая замена губернатора произошла почти без кровопролития, при энергичной поддержке национального правительства, и я узнал, что президент высоко оценил меня и благодарен за сотрудничество, хотя нигде не упоминал о нем.

Теми же путями, весьма конфиденциально, мне сообщили, что губернатор Камино, мой собственный губернатор, уже не персона грата и что в высших сферах с удовольствием увидели бы на его месте вице-губернатора Корреа, которому больше доверяют как горячему патриоту, человеку преданному, способному и, главное, не дискредитировавшему себя в глазах общества. Должен признаться, что Корреа как мыслитель и деятель вряд ли стоил больше Камино. Но мне незачем было притворяться глухим, и я с первого же слова понял, чего от меня ждут: я должен был «поджечь фитиль», то есть найти предлог, чтобы выставить губернатора за дверь, по возможности не нарушая порядка и, во всяком случае, без революции. Небольшое «волнение» было так или иначе необходимо, потому что едва ли Камино просто за здорово живешь откажется от своего поста.

Вскоре он сам дал мне повод открыть военные действия, ибо, по справедливому латинскому выражению, Юпитер ослепляет того, кого хочет погубить. Вот как все это произошло: бездействие оппозиции и кое-какие сильно раздутые проступки моих людей, которых враждебная пресса именовала «преторианской гвардией», привели к тому, что губернатор счел нужным «нормализовать положение». Он потребовал, чтобы я наказал одного комиссара, который надавал пощечин некой известной особе, позволившей себе покритиковать его промах – кажется, бегство пойманного с поличным скотокрада.

– Если мы примемся за такие дела, губернатор, то вскоре останемся без полиции, – ответил я ему очень серьезно.

– Но посмотрите, друг мой, что обо мне пишут в в газетах Буэнос-Айреса. Это несправедливо. Даже друзья нападают на меня.

– Не обращайте внимания. Губернаторам к таким вещам пора привыкнуть. Подумайте сами! Не будь этого предлога, придумали бы другой, и все равно вышло бы то же самое…

– Но я не желаю, чтобы людей избивали… без необходимости.

– Э, не огорчайтесь! Оставим этого комиссара на его посту. Он настоящий тигр и еще может нам пригодиться.

– По крайней мере, переместите его. Пошлите в деревню, пока не утихнет шум.

Я пожал плечами.

– Так дела не делаются. Пусть терпят… Сегодня мы позволим оппозиции выбросить на улицу комиссара, завтра мы не сможем помешать им прогнать губернатора. Нельзя проявлять такую слабость!

Он ничего не ответил, не настаивая больше на наказании мнимого преступника; но мне он не простил – и не столько мое неповиновение, сколько откровенность. Таковы они всегда: человек не смеет забываться, как бы ни был он им полезен! В данном случае плохо пришлось не мне, а ему. Я вел свою игру, внося беспорядок в дела правления, и готовил ему ловушку. Он был настолько слеп, что попался в нее, как дурачок. Некоторые признаки, кое-какие проверки, отдельные фразы, а главное, охлаждение со стороны людей наиболее близких к губернатору явно показывали, что Камино готовит мне замену.

– Ах, так? Ну, мы еще поглядим, чья возьмет!

Теперь я сблизился, причем не таясь, а скорее выставляя это напоказ, с вице-губернатором, доном Касиано Корреа, старым развратником, обжорой, игроком и скупердяем, в чьем хилом, щуплом и ничтожном теле таилась самая тщеславная и порочная душонка. Хотя он и не был полностью посвящен в суть интриги, я решил польстить его тщеславию, намекнув, что слабости Камино уже начинают, по-моему, вредить ему как губернатору и вполне возможно, что сам президент республики вмешается и лишит его поста, на котором он играет столь незавидную роль.

– Он ведет партию нашей провинции к расколу, ослабляет, будоражит ее. Это никуда не годится. Узнай об этом президент, он его живо поставит на место, можете не сомневаться, Корреа.

– Но каким образом? – спросил Корреа, желая, чтобы я высказался до конца.

– Так же просто, как сделал это в других провинциях: произведя в случае необходимости переворот. А разве мы сами не готовы…

– Верно, верно! – прервал он меня. – Теперь все дело в том, чтобы дать знать президенту.

– Можете уведомить его через кого-нибудь из друзей. Если только он сам уже все не узнал…

Я довел Корреа до того, что он спросил, сможет ли на меня рассчитывать «в случае чего».

– Безусловно… Впрочем, с одним условием. Губернатор Камино обещал сделать меня депутатом при ближайшем обновлении конгресса.

Это была неправда, и Корреа мне ничуть не поверил, но все же торжественно обещал, что, «если это будет от него зависеть», я стану депутатом конгресса. Он начал интригу и, надо сказать, провел ее великолепно, добившись, что президент понял необходимость «протянуть руку» вице-губернатору, после того как получил тысячу более или менее правдивых донесений, согласно которым Камино хотел «ссадить его с коня», как говорили в наших местах, и готовился решительно выступить против него в надежде на «возвращение бывшего». Как будто это было возможно! Однако президент оказался легковерен, он боялся даже тени своего предшественника, его окружали продажные царедворцы, и он считал нужным уничтожать не только открытых врагов, но и возможных. Он был помешан на единстве в духе Наполеона III, с которым все его сравнивали. И вот президент стал, к великому удивлению Камино, до той поры не боявшегося притеснений, всячески проявлять свое неудовольствие; то он задерживал нужные Камино финансовые операции под предлогом, что Национальный банк якобы ограничивает расчеты с его личными друзьями, то показывал другими, прямыми или скрытыми, способами, что губернатор утратил милость президента и престижем больше не пользуется.

Поскольку ничто не проходит незамеченным, многие отвернулись от губернатора, подобно тому как отвернулись от меня при первой моей с ним стычке, и начали тянуться ко мне, словно хозяином положения стал я. Дон Касиано Корреа, у которого тоже был свой Двор, себя не помнил от радости и не мог дождаться прихода к власти.

Во всей этой неразберихе Камино так и не нашел мне заместителя. Только самые презираемые и никчемные люди могли принять пост, на котором не продержались бы и нескольких месяцев, настолько всем была ясна воля президента.

Нашелся лишь один достойный человек, который принял бы назначение на известных условиях: Педро Васкес. Об этом я услыхал много позже из его собственных уст. Губернатор предложил ему пост начальника полиции.

– Я согласился бы, если бы вы меня назначили, – сказал Васкес, – но вы меня не назначите.

– Как так не назначу! А кто может мне помешать? Хватит с меня Гомеса Эрреры, и так он уже испортил мне отношения с президентом, а вице-губернатор только поддакивает ему.

– Тогда можете меня назначать, при условии, что вы мне разрешите, во-первых, распустить тюремную охрану, она не нужна и противоречит конституции…

– Вы с ума сошли!.. – воскликнул Камино. – Распустить тюремную охрану! Да это все равно, что предложить мне подать в отставку.

– Я на это смотрю иначе. Для поддержания порядка вполне достаточно полиции, а в армии провинция не нуждается, порядок поддерживают при помощи законности, а не вооруженной силы. Кроме того, такой шаг заметно поднимет авторитет правительства. Что касается других условий…

– Хватит и этого, – прервал его губернатор. – Уж лучше сомневаться, отставит или не отставит меня национальное правительство от власти, чем быть уверенным, что оппозиция вышвырнет меня вон. Нет, вы положительно сошли с ума, друг мой Васкес!

Рассказывая мне об этом, Васкес добавил:

– Я знал, что падение его неизбежно. Самое большее, чего мог добиться Камино, это пасть en beautй, как говорят французы, или «красиво», как говорим мы. Но сейчас о красоте никто не заботится, а «один день жизни – тоже жизнь», по выражению наших земляков. За лишние двадцать четыре часа у кормила многие готовы на осмеяние и позор, не понимая в своем опьянении властью, что такой конец все равно их ожидает.

Пророческие слова Васкеса можно было применить впоследствии ко многим президентам республики. Дети и безумцы глаголят истину…

VI

Интрига, задуманная в верхах государства, энергично поддержанная мною и очень робко вице-губернатором Корреа, вскоре должна была принести плоды, так как президент твердо решил избавиться от губернатора, который не был предан ему всецело. Но неожиданный случай сделал все наши труды ненужными, настолько упростив достижение цели, что мы могли бы, и вовсе бездействуя, получить те же результаты. Единственная разница была в том, что победа, подаренная судьбой, морально обошлась нам значительно дороже, чем наш терпеливо и искусно подготовленный план, о котором незачем рассказывать, поскольку он не был осуществлен. Случай бывает не слишком ловок и обычно разрубает гордиевы узлы, не заботясь о последствиях. Но перейдем к делу.

Однажды вечером я сидел в Прогрессивном клубе, играя в карты с постоянными моими партнерами, когда в гостиной появился помощник губернатора Крус и сообщил мне, что Камино хватил апоплексический удар и, по-видимому, он уже умер. Доктор Орланди, которого вызвали немедленно, не подал никакой надежды – по его мнению, смерть наступила мгновенно.

– Где он? Дома?

– Нет! И в том-то и ужасть!

Верный своим плебейским нравам, Камино встретил смертный час в малопристойном месте.

Не сказав ни слова моим партнерам, я оставил игру, внушил помощнику, чтобы он молчал намертво, и передал дежурному комиссару приказ без промедления ехать следом за мной. Забежав на конюшню, я велел заложить большую коляску и как можно быстрее отвезти меня в северное предместье, в тот дом, где умер губернатор. Когда я приехал, пробило уже час ночи город спал, на улицах, к счастью, не было ни души Два полицейских агента, предусмотрительно вызванные этим дьяволом Крусом, несли охрану квартала сами не зная, что, собственно, произошло; приняв меня за частное лицо, они попытались задержать меня Я порадовался мудрой предосторожности помощника; в таких обстоятельствах следовало быть начеку.

В доме не было никого, кроме доктора Орланди, си девшего подле развороченной постели, на которой покоился губернатор. Он был мертв.

– Что теперь делать? – спросил меня итальянец, ошеломленный неожиданной катастрофой, да еще происшедшей в столь неблаговидной обстановке.

– Перевезти его по возможности незаметно домой, едва лишь явятся Крус и дежурный комиссар.

– Ах! Это ужасная ответственность!

– Чего же вы хотите, доктор! Не мы привели его сюда. Самое большее, что можно сделать, это скрыть! позор.

Через несколько минут дежурный комиссар, доктор Орланди, Крус и я вынесли тело и уложили его в коляску. Кучеру пригрозили самыми страшными карами, если он сболтнет хоть слово, то же было сказано слугам дома, – к счастью, они находились в подчинении у полиции и всецело от нее зависели. Дорогой я отдал распоряжение дежурному комиссару: он должен был расквартировать полицейских и тюремную охрану по всей провинции и подавить немедленно даже самые незначительные беспорядки, возможные при опубликовании известия. Теперь мы, вернее, я оказался хозяином положения, и важно было не испортить дело, а главное – не выпускать его из рук.

Крус открыл двери дома губернатора, и я с Орланди, комиссаром и кучером внесли тело в спальню и уложили на кровать.

Но как сообщить семье? Мы быстро столковались и решили сказать так: «Камино плохо почувствовал себя, он вызвал своего помощника, и, запретив тревожить домашних, велел привезти доктора Орланди. Крус, проходя мимо клуба, заглянул туда узнать, нет ли там доктора, и, увидев меня, почел за благо сообщить мне о беде, поскольку я быстрее, чем кто-либо, мог разыскать Орланди. Я тут же выразил готовность помочь, мы нашли доктора и все трое поторопились приехать в коляске к Камино… Но, увы, когда мы приехали, он уже скончался». Так все и было сказано.

Можно представить себе, какой переполох поднялся в этом спокойном доме – плач женщин, беготня слуг, расспросы, восклицания, охи и ахи. Через час сбежались взволнованные родственники и друзья. Вообразите только! Ведь умер не просто родственник или друг, умер губернатор!..

Наша версия была сразу же принята с полным доверием, и никто не сомневался, что дело произошло именно так.

Я решил известить вице-губернатора Корреа, который, ни о чем не подозревая, спал мирным сном.

– Вы уже губернатор, друг мой! – объявил я ему.

– Как! Произошла революция?

– Нет, приятель, – ответил я, не удержавшись от смеха.

– Значит, он подал в отставку?

– Да, в публичном доме!

– Что вы рассказываете?

Я поведал ему все, что случилось. Он не произнес ни слова, но лицо его просияло. В одно мгновение он облачил свою тщедушную взволнованную особу и вышел со мной, чтобы бежать в дом покойника.

– Погодите, дон Касиано. Я остаюсь начальником полиции?

– Разумеется! Что за вопрос!

– И стану при первой вакансии депутатом?

– Если это будет зависеть от меня…

– Нет. Отвечайте определенно, да или нет. В противном случае… Вы знаете, что вся провинция у меня в руках…

– Полно, дружище! Неужели я тебе враг? Будешь, будешь ты депутатом конгресса! – Он даже перешел На «ты», как друг-приятель до гробовой доски.

– Слово?

– Честное слово!

– На первых же выборах?

– На первых же! Не нажимай на меня! Ты же Знаешь, что я тебе друг.

До самого рассвета мы не сомкнули глаз. В гостиной Камино еще сильнее, чем всегда, чувствовался запах воска и сырости, смешанный сейчас с одурманивающим дымом ладана, курений и качимбо, как называла мамита сигары.

Корреа – пока еще на правах временно исполняющего должность – подписал свой первый указ, определяющий почести, какие следует воздать бывшему губернатору во время погребения: приспущенные флаги на всех учреждениях провинции, почетный караул войск тюремной охраны, присутствие исполнительной власти в лице премьер-министра, который произнесет прощальное слово… Законодательная палата, равно как и судебные власти, решила присутствовать на погребальной церемонии в полном составе. Готовилось никогда не виданное выражение скорби, тем более что за гробом Камино, связанного узами родства почти со всеми видными семьями провинции, пойдет значительная часть оппозиции: перед безмолвием могилы умолкнут политические страсти.

Из всей этой пышной церемонии мне хочется вспомнить лишь одну подробность: премьер-министр Гонсалес Медина, заканчивая свою надгробную речь, сказал, не пойму уж, из простодушия или из провинциального лукавства:

– Он пал на почетном посту, высоко держа знамя своих убеждений. Плачьте, но всегда следуйте его примеру, граждане!..

Не знаю, как принял бы его слова Крус, присутствуй он при этой речи. Что же касается меня, то первый и последний раз в жизни мне пришлось сдержать себя, чтобы не расхохотаться на кладбище.

VII

На следующий день Корреа призвал меня в кабинет губернатора.

– Послушай, – сказал он. – Я серьезно подумал о положении и решил произвести некоторые перемены в совете министров. Хочешь быть министром?

– Полегче, дон! – воскликнул я. – Вы мне обещали кое-что другое.

– Да. Но подумай, сынок, министром!..

– Ну и что из того? Вам осталось править не больше двух лет, а я хочу уехать в Буэнос-Айрес. Для меня это слишком мелкая монета. И потом, не меняйте министров; они славные ребята и приучены делать все, чего хочет губернатор.

– Это люди Камино.

– Ошибаетесь. Они были и остаются людьми губернатора. Им что Хуан, что Педро, лишь бы самим быть при деле.

– Но я хотел бы немного изменить состав министров, дать некоторое удовлетворение народу.

– Тогда пригласите Васкеса.

– Что ж, может, это неплохая идея.

– Но должен вас предупредить: Васкес – человек уступчивый и несколько пуританин. Его уступчивость не понравится оппозиции, а пуританство приведет в ярость наших сторонников. Кроме того, Камино настроил против него президента… Значит…

– Значит… может идти ко всем чертям.

Я улыбнулся и нанес последний удар:

– И будь Васкес министром, пришлось бы вам отказаться от мысли о сенате, после того как кончится ваше губернаторство. Верная президенту законодательная палата не простит Васкесу его бредни.

Корреа нетрудно было убедить в выводах очевидных и полезных, и все осталось без перемен. Министры мне не мешали, все они были совершенные тупицы, я знал, как управлять ими. Они всегда меня боялись, а с тех пор как к власти пришел Корреа, просто дрожали, хотя я и обещал сделать все возможное, чтобы всех оставить на местах. Однако поворот событий, который дорого нам обошелся, неожиданно подорвал мое положение.

Смерть Камино, наступившая при весьма таинственных обстоятельствах как раз в то время, когда мы начали вести интригу, направленную на его свержение, вдруг показалась публике отнюдь не столь естественной, как мы хотели ее представить. Наша беготня и езда в ту роковую ночь, несмотря на поздний час, не прошла незамеченной, потому что провинциальный люд спит с полуоткрытыми глазами, когда чует пищу для сплетен. К тому же, хотя рассказ наш был продуман досконально, имелось слишком много свидетелей истинного происшествия; если можно было рассчитывать на осмотрительность мою, Орланди, дежурного комиссара и этой лисы, Круса, то никак нельзя было ожидать того же от женщин, двух полицейских и кучера. Постельные тайны обычно в постели и сообщаются. Если добавить к этому недоброжелательство оппозиции, то не покажется странным, что вскоре по городу разнесся зловещий слух: «Губернатора Камино отравили».

И вот вслед за этими слухами губернатор Камино, которого ненавидели все обойденные его милостями, который за свои дурные нравы был изгнан из всех почтенных домов и никогда не совершил ни одного значительного или просто хорошего, честного поступка, превратился в защитника интересов народа, устраненного по воле президента республики, в жертву системы, в пасхального агнца, а мы – доктор Орланди, я, Корреа и бог знает кто еще, – в отравителей, новоявленных Борджиа. Напрасно пытался я, пытался Орланди поставить вещи на свое место, рассказать правду, как она была; напрасно объясняли, что губернатор умер и не мог больше быть нам помехой.

Все верили или делали вид, будто верят, что мы убрали его при помощи aqua tofana,[21]Сильнодействующий яд, не имеющий ни вкуса, ни цвета, ни запаха, которым пользовались представители рода Медичи. что Орланди – недаром он итальянец – был исполнителем, а Корреа и я носителями злой воли… Ах, негодяи, негодяи, негодяи! Какие негодяи, и как проклинал я свободу переходящей из уст в уста клеветы, которая имела гораздо большее значение, чем та, что печаталась в газетах! Случалось и мне публично прибегать к заведомой лжи, чтобы свалить противника, но никогда я не доходил до такой крайности, никогда не выдумывал ничего подобного этой чудовищной клевете, такой далекой, такой чуждой политическим нравам нашей страны.

Но подумайте только, чем обернулось все это дело!.. Верьте не верьте, но оно пошло нам только на благо и морально и материально. Страх, который мы внушали, всегда был главной основой нашей власти над простым народом, но сейчас он достиг наивысшей ступени. Никогда еще не были мы столь полными хозяевами положения, хотя все нас ненавидели. В высшем обществе никто не верил ужасной клевете, хотя иные одержимые потворствовали ей, желая нас унизить. Слушая и тех, кто признавал отравление, и тех, кто благородно ставил его под сомнение, в народе твердили:

– Те, кто обвиняет, говорят правду; остальные молчат из страха.

А если боялись даже особы высокопоставленные, то что уж говорить о простом люде? Я никак не ждал такого эффекта от столь низменной, столь несущественной причины. Провинция безмолвствовала, словно мы жили во времена диктатуры Росаса, и не было правителя, который правил бы так мирно, как Корреа.

Все же в одной душе затаилась тень сомнения, и это меня глубоко огорчило: в душе Марии.

Я часто посещал ее, был страстно влюблен, восхищался ее красотой, ее умом, тонкостью, пониманием искусства. Она была настоящей сеньорой и обладала при этом пленительной чистотой юной девушки. С некоторых пор я стал замечать в ней какую-то холодность, сдержанность, но не мог разгадать причину, пока однажды вечером, не помню почему, заговорили о покойном губернаторе, и у нее вырвались такие слова:

– Когда же наконец разъяснится эта прискорбная тайна!

Тут только я понял причину ее сдержанности и рассказал всю правду, начав с того, что открыл ей глаза на интимную жизнь Камино, на его распущенность и дурные нравы, а кончил описанием его смерти, обойдя ненужные скандальные подробности, – в общем, примерно так, как описал все на этих страницах. В заключение я добавил:

– Чтобы у вас не осталось ни малейших сомнений, я пошлю сейчас за Крусом, пусть и он расскажет вам, как было дело.

Я начал писать записку Крусу, но Мария встала и, положив свою руку на мою, прервала меня:

– Никто, кроме вас, не смеет рассказывать мне подобные ужасы. Я верю вам и не хочу, чтобы кто бы то ни было повторял слова, которых я и знать не должна. Простите мне…

Она не сказала «подозрения», не сказала «сомнения» – каждое из этих слов казалось ей слишком сильным.

О, стыдливость наших женщин в былые времена! Сейчас сохранилось, быть может, несколько подобных экземпляров среди бесчисленного множества тех «освобожденных», эмансипированных, мужеподобных, что мы видим вокруг! Победить женщину в те времена (что удавалось далеко не всегда) было труднее, чем похитить плод из сада, обнесенного каменной оградой, утыканной битым стеклом. Победить женщину сейчас – значит похитить ее из витрины, где она выставлена напоказ.

Мария была в этот вечер необыкновенно ласкова, и я понял, что убедил ее. Что же Касается старика Бланке, то он давно уже был отлично обо всем осведомлен.

Через несколько дней пришло поразившее меня известие. Жизнь проходит гораздо быстрее, чем кажется, и пройденный нами путь усеян мертвыми телами. Теперь я думаю, что если перечислить всех родственников, друзей и близких, скончавшихся за сорок лет, то у человека волосы встали бы дыбом при виде огромного, бесконечного списка тех, кто остался позади. В известии сообщалось о смерти дона Ихинио неделю назад в Буэнос-Айресе. Пожалуй, не такое уж значительное событие в моей жизни, но все же оно взволновало меня, расшевелив воспоминания детства и отрочества. Дон Ихинио! Лос-Сунчос, где, превратившись в собственную тень, еще жила моя мать! Тереса, о которой я ничего не знал! А как сладостна, как прекрасна была чистота юности, иной раз, правда, не такая уж беспорочная!.. Я подумал, что, быть может, и мне, подобно Сармьен-то, суждено вновь пережить эту трогательную, сентиментальную комедию, напиши я свои «Провинциальные воспоминания»… Но в ожидании такого капитального труда, отложенного, как многое другое, на будущее, я ограничился сочинением длинного некролога для «Тьемпос», где благодаря моим заботам по-прежнему царил мой друг, галисиец Мигель де ла Эспада.

Что сказал я о доне Ихинио? Никому до этого не было дела. Но именно этот некролог, сохранившийся У меня в тетрадке с наклеенными газетными вырезками, помог мне нарисовать на предыдущих страницах его портрет, его львиную голову, его лукавый ум и, вероятно, слабый характер этого крикуна. Во всяком случае, я воздал ему должное и скрыл его недостатки.

Прочитав принесенные мною листки, де ла Эспада, видимо, не желая говорить прямо, произнес тоном, какой драматические авторы обозначают ремаркой «со значением»:

– Он это честно заработал, бедняга.

Выполнив долг, я решил, что больше никому ничем не обязан, и готов был считать эту главку моей жизни законченной навсегда, как вдруг получил следующее письмо:

Дорогой мой Маурисио, только сейчас, через две недели после смерти татиты, о которой ты, наверное, знаешь, я нашла в себе силы написать тебе. Траур, окаймляющий эту бумагу, – ничто по сравнению с трауром, гнетущим мое сердце и душу. Бедный, бедный татита. Он умер, обнимая твоего сыночка, который так похож на тебя и сейчас не может еще понять, что он утратил. О тебе татита не говорил и не вспоминал, как будто не надеясь, что можно исправить совершенное тобой зло. Мне он сказал – и это были последние его слова, – «заботься о нем!». Зачем я пишу тебе это письмо, Маурисио? Только затем, чтобы сказать: у меня никого не осталось на этом свете, кроме моего сыночка и, может быть, тебя. Я ничего не прошу у тебя, ничего, ничего! Я только хотела бы быть рядом с тобой, жить с тобой одной жизнью, как верная гаучита, готовая повсюду следовать за своим господином… Мне так грустно, Маурисио!.. Хочешь, я приеду, или приезжай ты сам, чтобы увидеть наконец своего сына, который уже становится маленьким мужчиной?…

Я могу привести это письмо (вернее, небольшую его часть), потому что, вопреки своему обычаю, сохранил его, так велико было мое изумление. Неужели это написала Тереса? А может, ей кто-нибудь продиктовал?… Откуда у нее этот утонченный романтизм или, если хотите, сентиментализм? Недавно, роясь в старых бумагах, я снова наткнулся на это пожелтевшее письмо, перечел его и, должен признаться, был тронут. Конечно, его написала Тереса! Это доказывали тысячи подробностей, тысячи нежных воспоминаний, которые я опускаю. Если бы я мог понять ее тогда так, как понимаю сейчас! Чего просила у меня Тереса? Ничего. Что предлагала мне? Все. Она чистосердечно предлагала мне все, а я посмеялся над образом верной гаучиты времен старых гаучо и над ее предложением, на мой тогдашний взгляд, приманкой, которая должна была привести меня к браку, к признанию сына, иными словами, к тому, чтобы заложить свою жизнь, словно в ломбарде. Нет, нет. Мне казалось, ее расчет был ясен: жить вместе со мной, поджидая удобного случая, чтобы завладеть мною при помощи сына, «маленького мужчины». Она была несчастна; это была, кажется, единственная женщина, которой я принес несчастье. Но мог ли я поверить тогда, что в нашем мире возможно такое простодушие?

Теперь я думаю по-другому и, перечитав письмо, сказал себе, что можно было выбирать между двумя решениями – отвечать или не отвечать.

Но я вспомнил Васкеса, которого мог бы сравнить с доктором Реллингом, героем Ибсена, если бы знал тогда о его существовании, и избрал средний путь. Конечно, я поступил не как Васкес и не как доктор Реллинг, а… просто избрал средний путь: написал, ничего не ответив.

Черновик моего письма, очень продуманного, очень рассчитанного, подколотый булавкой к удивительному посланию Тересы, тоже попался мне, когда я перебирал старые бумаги. Вот что в нем было написано:

Сеньорита! Я бесконечно сожалею о кончине дона Ихинио; всегда я любил его как старого друга моего отца, восхищался им и уважал его как одного из самых замечательных людей нашей провинции и особенно нашего любимого поселка Лос-Сунчоса.

После его смерти осталась пустота, которую ничто не сможет заполнить ни в рядах нашей партии, ни в кругу его друзей и товарищей, а тем более в сердце его дочери, досточтимой подруги моих детских лет, которую я никогда не забуду и к которой сохраню лучшие чувства.

Разделяю глубокое горе опечаленной сироты, как брат, страдающий и льющий слезы вместе с нею, и более чем когда-либо сожалею о бессилии человека перед тайной смерти, гласящей: оттуда не возвращаются.

Тереса! Если я могу быть чем-нибудь полезен дочери выдающегося каудильо, вам стоит лишь произнести слово.

Приказывайте товарищу первых лет вашей жизни, тому, кто делил с вами свои мысли и надежды от всей чистоты детского сердца, еще до того, как оба мы вступили в борьбу за существование; тому, кто молит сейчас бога ниспослать вашей душе силы покорно снести тяжкое, но неизбежное испытание.

Письмо это может кое-кому показаться несколько… как бы выразиться?… подлым?… Но истина заключалась в следующем: речь шла о самых сокровенных моих чувствах, – я верил тогда, что начинаю любить Марию Бланке, – речь шла о моем уважении и привязанности к дону Ихинио, к Тересе, и, наконец, речь шла о моем будущем. Мое будущее! Неужели пустая, бесполезная чувствительность собьет меня с открытого передо мною прямого пути? Никогда. Даже в Евангелии сказано: «Оставь отца и мать и друга своего и следуй за мной».

Я глубоко страдал. Подобно заблудшей овце, тоже упомянутой в Писании, я оставлял на колючих кустах клоки своей шерсти. Тереса!.. О, воспоминания!.. Но, Увы, я не был наделен от рождения всеми благами и привилегиями, я не мог без жертв достигнуть того, чего достиг. Рок судил мне следовать по своей орбите, и горе тому, кто попадался на моем пути. Отклонение, хотя бы на миллиметр, в самом начале могло сделать меня другим человеком, могло обречь на безвестность, А впрочем, что, собственно, должно было меня беспокоить? Дитя моей любви? Смешная щепетильность!

Маурисио Ривас родился богатым.

VIII

Гораздо больше интересовала меня Мария Бланко, за которой я по-прежнему усердно ухаживал. Тереса отошла в область смутных воспоминаний, не вызывавших ни удовольствия, ни досады. Она не ответила мне на мое письмо-отказ, и я мог считать это дело поконченным. Поняла ли она, что разделяющее нас расстояние увеличивается с каждым днем? Не знаю, так ли она об этом думала или иначе; во всяком случае, долгое время я о ней ничего не слышал, а она не написала мне ни строчки. Итак, эта глава моей жизни была завершена, и я говорил о ней сейчас лишь потому, что дальнейшие события живейшим образом напомнят мне всю нашу историю при обстоятельствах, которые будут описаны ниже. А в то время, повторяю, я вспоминал о Тересе и о малыше как о чем-то связанном с проказами детских лет, как об увиденном мимоходом живописном солнечном уголке, где невозможно было раскинуть палатку и остановить свой жизненный путь.

Но если Мария, отчасти осведомленная о моем прошлом, задумала отомстить мне за былую любовь, проявляя не презрение, нет – этого я никогда не потерпел бы, – но дразнящую и завлекающую, хотя и обманчивую, холодность, чем некоторое время меня сдерживала, то надо сказать, что осуществить свою месть или другой неведомый мне план ей все же решительно не удалось. Грубо говоря, «меня на мякине не проведешь», и я вознамерился с полной откровенностью выяснить наши отношения.

Однажды вечером, когда мы гуляли в саду, поодаль от дона Эваристо, который, не желая мешать нам, делал вид, будто ухаживает за цветами, я твердо сказал:

– Вы очень холодны со мной, Мария. Я чем-нибудь рассердил вас?

– Меня? Нет, нисколько. Но почему вы спрашиваете? Разве мы не такие же друзья, как всегда?

– Произошла какая-то перемена… Перемена, неощутимая для других, разительная для меня. Все, что вы мне говорите, звучит – как бы сказать?… – неискренне. В вас нет больше былой чарующей непосредственности, которая так меня пленила…

– Полно! Я все та же. Так же думаю, так же говорю. Быть может, это вы переменились.

Она говорила спокойно, ровным голосом, чуть более резким, чем обычно, и потому для меня непереносимым.

Я готов был сказать ей: «Как? Разве не выбрали вы меня сами? Не завлекали, как это делают женщины, которым только и принадлежит право выбора? Разве не сказали, хотя и не сказав ни слова, что я должен ухаживать за вами, ибо вы предназначили меня себе в женихи? Не привлекла ли вас именно та слава повесы, которая, быть может, сейчас оттолкнула вас от меня?»

Но этого я не сказал. Я решился только на такие слова:

– Меня огорчает ваше отношение, Мария. Вы относитесь ко мне, как к другу, да; но не как к другу, который может надеяться на большее, а как к простому знакомому, которого встретишь, а потом и не вспомнишь.

– Мою дружбу не так легко завоевать! – возразила она, улыбаясь, но по-прежнему холодно.

– Мария! Кто-нибудь дурно говорил вам обо мне! – воскликнул я, подумав о Васкесе.

Мария взглянула на меня в упор, серьезно, но не враждебно.

– Все, – сказала она.

– Недавно? – добивался я почти с гневом.

– Нет. Давно… очень давно… Я думала, это неправда. Но теперь вижу, что вам верить нельзя. Дурочка я! И я могла подумать, что, занимаясь делами более серьезными, более возвышенными, вы позабудете о своих сумасбродствах… Сумасбродствах! Если бы только это!

Не знаю почему, мне вспомнились свидания в саду Риваса, в Лос-Сунчосе, невинные свидания, когда от меня не требовали ничего, ничего, даже намеками. Совместима ли любовь с рассудочностью?

Мне кажется, нет; тогда, во всяком случае, мне по казалось, что нет, и я чувствовал неуверенность и до саду.

– Право, я вас не понимаю, – сказал я мрачно. – Вы ведь знаете, я исполняю все ваши желания, прихожу к вам каждый день, не думаю ни о ком, кроме вас.

– Да, вы приходите, угождаете, льстите мне; но это не имеет большого значения для такой девушки, как я, Маурисио, девушки, которая привыкла думать и судить. Ваше поведение не стоит вам ни малейших усилий, как стоил бы, например, отказ от вечера в кафе, в клубе или от других… отношений.

Это было грозно. Она требовала от меня жертв, ничего не предлагая взамен ясно и определенно. Я понял, что пора заговорить решительно.

– Послушайте, Мария! Я еще очень молод, и у меня полно недостатков, согласен. Но все же ни в чем серьезном вы не можете обвинить меня…

Я сказал это, стараясь прощупать почву, убедиться, знает ли она о том, что произошло с Тересой. Она не переменилась в лице, не ответила: значит, не знала…

– Но как можете вы требовать, – продолжал я более уверенно, – чтобы я сразу превратился в старика или же отказался от своих скромных развлечений, весьма невинных, впрочем, если я не вижу впереди никакой награды за эту малую жертву? Обещайте мне награду, и тогда, уверяю вас…

– Какую же награду я могу обещать вам?

– Скажите, что любите меня.

– Попробуйте заслужить мою любовь, – сказала она серьезно, но вместе с тем кокетливо.

Подошел дон Эваристо и положил конец нашей беседе, а я задумался о безмерном самомнении этой девицы. Так, значит, она хочет ни больше ни меньше, чтобы я отказался от всего и простерся у ее ног, поклоняясь ей, как святому образу? Ну и притязания! Сама влюблена в меня, а делает вид, будто пренебрегает. А что мне стоит поступить так же и ответить пренебрежением на пренебрежение.

Для самого себя, в силу внутренней потребности и даже независимо от собственной воли, – заявляю это неприкрыто и прямо, потому что так об этом и следует говорить, – я был, есть и буду центром вселенной. Больше всего меня интересует мое «я», все остальное должно подчиняться этой основной сущности. Но в таком, быть может, чересчур абсолютном утверждении есть смягчающая оговорка, которая и позволила мне стать тем, кем я стал: когда внешняя среда не может или не желает подчиняться, мое «я» должно использовать и эти обстоятельства так, чтобы любой ценой оставаться центром. И играть мною – дело опасное.

Я простился с Марией и ее отцом, отказавшись от обеда под предлогом неотложных дел, и поклялся последнее слово оставить за собой. Для этого, по-моему, достаточно было прекратить на время свои посещения и избегать всяких встреч с высокомерной девой, мечтавшей обратить меня в рабство, что, вероятно, представлялось ей искуплением моих грехов. Осуществить задуманное мне было нетрудно, потому что в это время меня сильно беспокоило мое политическое будущее, а главным образом потому, что пост начальника полиции дал мне представление о жизни, одностороннее и, следовательно, искаженное, какого не мог дать ни самый мрачный пессимист, ни редакция самой сплетнической газеты. Наилучше осведомленный репортер не знает о частной жизни жителей большого или маленького города столько, сколько знает самый ничтожный полицейский, и если хочешь ознакомиться с новостями или скандалами, то надо лишь заглянуть в это сито, а еще полезнее держать его в руках. Все бранят полицию, но если бы заговорила она, то общество попросту кончилось бы, подорванное в самих своих устоях или по меньшей мере в условной части своих устоев, что тоже немаловажно. Но в смысле нравственного воспитания школа полиции страдала, как я сказал, односторонностью, ибо выделяла лишь дурную, подлую и презренную часть человечества, внушая мысль, будто все оно таково, без всяких или почти без всяких исключений… Не удивительно поэтому, что я не мог питать доверия к женщине, какой бы чистой и гордой она ни оглядела.

Тем не менее Мария глубоко ранила мое самолюбие. Я понял это, встретясь в тот же вечер лицом к лицу с Васкесом, который поздоровался со мной приветливо, хотя не без оттенка грусти, теперь никогда его не покидающей.

– Как дела?

– Плохо, – ответил я.

– Что с тобой?

– Кто-то повредил мне в мнении особы, которую я глубоко уважаю…

– Губернатора?

– Не прикидывайся дурачком!

Он пожал плечами, помолчал, а потом тихо проговорил:

– Маурисио! Боюсь, ты многим приносишь несчастье, но, как ни странно, сам при этом не становишься счастливее… Если ты намекаешь на меня и думаешь, что я стою у тебя на пути и хочу помешать тебе, ты ошибаешься… Маурисио, ты родился в рубашке, как говорили наши деды. Я не борюсь с тобой ни открыто, ни исподтишка, это было бы бесполезно. Ты никогда не принимаешься за дело, если не уверен в успехе или не вынужден к этому обстоятельствами. О, ты всегда добьешься своего!..

– Почему?

– Я сказал уже: ты всегда стремишься только к тому, что тебе доступно. Ты похож на мальчишку, который с деньгами в кармане заходит в игрушечный магазин без точных намерений, а лишь с горячим и неопределенным желанием «заполучить что-нибудь», и хватает все, что понравится…

– А ты? – спросил я не без иронии.

– У меня, к несчастью, есть определенные цели и своя линия поведения. Я знаю, чего я хочу, и потому, вероятно, ничего не добьюсь; а все остальные будут говорить, будто я прошибаю лбом стену, вместо того чтобы искать открытую дверь…

Определенные цели Васкеса! Его линия поведения!.. Как теперь я полагаю, все это были моральные и политические абстракции без всякого положительного содержания, романтические бредни, не более того. Но тогда я особенно не задумывался над его словами, понял их по-своему и прямо и открыто перешел к главному:

– Будем говорить начистоту! Мария Бланко?

– Это самая интересная девушка в городе. Но она ослеплена. Я не стану ее разочаровывать. Да, Маурисио, это правда, я люблю ее; но я не хотел бы соединить свою жизнь с девушкой, убедив ее, а не заслужив ее любовь. Даже если удастся убедить ее, всегда она будет видеть рядом со мной другого, более великого и прекрасного, чем я, принца из своей голубой сказки, как бы ничтожен ни был он на самом деле… Но это не о тебе: с таким капиталом, как красота, ум, элегантность, удачливость, политическое положение, да и не без материальных благ, – ты не первый встречный. Ты располагаешь всеми необходимыми данными для того, чтобы тебя сделали донжуаном, потому что донжуаном человек сам не становится; таким его делают другие. Я готов был избить Васкеса. Однако он не шутил; напротив, он говорил с горечью, с болью, хотя и твердо. Ирония его была чистопробной. Я протянул ему руку и сказал:

– Ты мизантроп. Так ты никуда не придешь.

– А я и не хочу! – ответил он.

Все что угодно было бы для меня сейчас лучше, чем этот разговор; после него я почувствовал еще большую тревогу, хотя убедился, что Педро никак не повлиял на поведение Марии Бланко. «Ждать, пока тебя полюбят…» Да это было бы возможно, будь человек статуей, истуканом… Какая скотина! А может быть, он в это верит? Счастлив ли он? Счастлив, отказываясь от того, что мог бы заполучить! Или он считает, что счастье состоит в полном равновесии, а не в борьбе? Пустое!..

IX

Зато сам я был создан для борьбы; борьба – вот моя стихия. Я умею, как первобытный охотник, распознавать нрав и привычки будущей добычи, изучать приметы, обстановку, особенности почвы, все, что может ускорить удовлетворение моих желаний или честолюбия. Такое изучение является на практике настоящей борьбой в противоположность чисто спекулятивным или созерцательным наукам, которым обучаются в школах или адвокатских конторах, и эта борьба требует постоянного действия, неусыпного внимания, мгновенных решений, как во время охоты, ибо никто не становится охотником, пока не начнет охотиться.

Уже тогда, в далекие дни юности, я, как будет видно дальше, обладал всеми этими качествами. И приобрел немалое знание мира, в котором пришлось мне вращаться, несколько особого, внушившего мне философию поневоле материалистическую и, несмотря на мои признания времен дуэли, в известной мере циническую. Это и позволило мне описывать иные подробности, которые кое-кому могут показаться неуместными и даже малопристойными. Не следует преувеличивать важность и дальнейших моих признаний. Я бесхитростно вспоминаю различные случаи, как, например, тот, что предоставил мне губернатор Корреа… Никто не поверил бы, что взбрело на ум этому доброму сеньору, несомненно, опьяненному властью. Немало я знавал таких. Он попросту решил пойти по стопам своего достойного предшественника, не убоявшись ни последствий, ни чужого горького опыта, и пожелал уточнить свои смутные представления о любовных страстях, – это он-то, со времен женитьбы в двадцатилетнем возрасте знакомый с женским полом лишь в лице мисии Кармен, своей почтенной супруги. А к кому же было обратиться за советом пятидесятилетнему неопытному старцу при его боязни огласки и паническом ужасе перед возможной ревностью жены? Однажды, когда я зашел к нему в кабинет, он, улыбаясь, сказал мне с какой-то вымученной развязностью:

– Ходят слухи, вы развлекаетесь, Эррера.

– Э, каждый делает, что может, губернатор.

– Вот удалец! Правильно, пользуйтесь жизнью, пока молоды… Я и сам, если бы мог… Но время мое прошло… Разве что… Разве что я с удовольствием отправился бы как-нибудь вместе с вами… О, только из любопытства, за компанию, ведь я уже никуда не гожусь… Но, в конце концов, и один день жизни есть жизнь…

– А куда бы вы хотели пойти со мной, губернатор? – спросил я, чтобы он выболтал все начистоту.

– Ах! Вы сами понимаете… Не на мессу, разумеется… У вас столько знакомств, вы уж знаете, где можно развлечься… Так вы не хотите пригласить меня?

– Да что вы! Когда вам угодно…

Буду краток. Самое забавное, что губернатор Корреа, как усердный новичок, предался дурным нравам, которые я уже оставил… И никто не жаловался, ни я, ни дурные нравы, ни губернатор. Разве лишь мисия Кармен.

Такова была одна из множества моих полицейских обязанностей. Кстати, я очень мало говорил о моей деятельности по поддержанию порядка и безопасности. Это понятно: полицейским жанром немало злоупотребляют последнее время, и я не хотел бы заниматься невольным плагиатом у Габорио, Конан Дойля, Леблана или Эдуарда Гутьерреса. К ним я и отсылаю всех, кому хочется видеть меня доблестным сыщиком, так я только выиграю. Быть может, я и в самом деле не слишком отличился как детектив, но скажу в свою защиту, что никто этого от меня и не требовал. Напротив, порой мне советовали следовать примеру комиссара Вараввы из Паго-Чико, особенно в делах, касающихся угона скота. Но я всегда избирал менее примитивные средства…

Между тем поведение Васкеса внесло некоторое смятение в мои мысли. Напрасно уговаривал я себя, что две эти души, такие серьезные и возвышенные, созданы друг для друга, что такая женщина, как Мария, исполненная твердых убеждений и моральных принципов, мне не подходит. Тут было одно благоприятное обстоятельство, и мое самолюбие «единственного петуха», по выражению Ибсена, понуждало меня воспользоваться им. Две недели я изображал холодное презрение, но при этом все больше убеждался, а может, внушал себе, что я притворяюсь. А притворное презрение есть не что иное, как самое настоящее желание. Я со всем пылом желал Марию; и это наваждение так захватило меня, что я стал испытывать чувства, которые сейчас мне кажутся искусственными.

После двух недель отсутствия я прибежал к ней, горя страстью, как мальчишка-романтик, и, воспользовавшись тем, что мы оказались наедине, стал бурно обвинять ее в холодности, непостоянстве и во всех грехах, какие пришли мне на ум.

Мария вспыхнула и затрепетала, уронив руки, опустив голову, растерявшись перед этой лавиной мнимой страсти. Она не мешала мне говорить и высказать все, что я хотел, а когда я кончил, помолчав минутку, подняла глаза, нежно взглянула на меня и спросила:

– Вы в самом деле… так сердитесь на меня?

Мне почудилась тень сомнения, промелькнувшая в ее глазах, и я сразу погас.

– Я не сержусь, – ответил я с относительным спокойствием. – Просто у меня такая манера выражаться.

Она выпрямилась, побледнела и после недолгого молчания сказала:

– У вас всегда находится нужная манера выражаться, поступать, вести себя… Но вы слишком спешите и дурно ко мне относитесь.

– Дурно, Мария? Разве не знаете вы, что больше всего я хочу, чтобы вы стали подругой моей жизни? Скажите, хотите ли вы быть моей женой?

– Вашей женой?

И, снова помолчав, она ответила:

– Подумаем об этом еще немного… Поговорим через несколько месяцев… Можете посмеяться над моим романтизмом, но я вспоминаю стихи Кампоамора: «Земля устала дарить цветы, дадим ей отдых».

– А вы их много подарили?

– Не… много…

– Васкесу?

Она отшатнулась, как будто я ударил ее.

– Цветы дарят весной. Не все ли равно, где, когда, как и кому? – сказала она резко.

– Вы рассердились, Мария? Полно! А я-то хотел просить вас…

– О чем?

– Чтобы мы поженились… когда вы сами захотите.

– Через год? – спросила она, и улыбка слегка смягчила пасмурное выражение ее лица.

– Через год? Так долго! Но если вы хотите… Почему через год?

– Потому что… у меня… нет доверия… Мой друг большой ветреник.

– Я!

– И ветреник и… Ах, Маурисио, хотите, мы обо всем поговорим через год? Хотите? Будьте умницей!

– Но, Мария, вы сомневаетесь во мне, вы думаете, что я…

– Нет, Маурисио, – перебила она, – все это серьезнее, чем мы думаем. Сейчас я скажу вам «да», но, кто знает, не раскаюсь ли я позже. Предоставим всему идти своим чередом. Не лучше ли подождать, если сомневаешься…

Вот таково было объяснение грозного донжуана. Не значит ли это, что когда женщина не любит… В результате я посещал ее еще чаще и по-прежнему верил, что влюблен до безумия.

Так или иначе, я заметно изменил свое поведение, более тщательно соблюдая приличия и проявляя сдержанность, которая пошла мне на пользу и была замечена в обществе. В течение нескольких месяцев я посещал только политические круги, дом губернского управления, свой кабинет в полиции, заглядывая в клуб лишь изредка и ненадолго. К тому же меня серьезно беспокоил вопрос о моей кандидатуре на выборах. То, что поначалу представлялось мне делом решенным, обернулось неожиданными сложностями. Нашлось много других желающих, и они обманывали и запутывали губернатора Корреа. Он относился ко мне хорошо, но те, кто хотел меня подсидеть, забивали ему голову возражениями, сплетнями и интригами. Я, мол, еще мальчишка, без достойного политического прошлого; моя жизнь – сплошное сумасбродство; выставлять мою кандидатуру – значит дискредитировать правительство, которое и так уже навлекло на себя осуждение: ведь я являюсь начальником полиции, а это означает явное вмешательство правительства в выборы депутатов. Нечто подобное и высказал мне Корреа, но я блистательно разбил все его доводы, а заодно многие другие, которые он мог бы выставить.

– Я молод, это правда. Но это не помеха, я буду не первым депутатом парламента в таком возрасте. В нашей стране почти все политические деятели начинали свою карьеру очень рано. Лучшее, что они совершили, было сделано ими в молодости, когда у человека больше самостоятельности, больше подъема. Что же касается моих пресловутых «похождений», то они, губернатор, не более и не менее опасны, чем развлечения всех остальных граждан, и вас они должны пугать менее, чем кого бы то ни было, вас, так хорошо знающего частную жизнь всего города… Кроме того, я собираюсь вскоре жениться на добродетельной, умной, образованной девушке из хорошей семьи…

– Да, да, знаю: на Марии Бланко.

– Не кажется ли это вам достаточным залогом серьезности? Не займу ли я таким образом наилучшее общественное и политическое положение в Буэнос-Айресе?

– Да, это меняет…

– Дальше: какое значение имеет, что я начальник полиции провинции? Если хотите, я подам в отставку, но, если у вас не будет под рукой верного человека, это может доставить вам некоторые неприятности, а как только меня выберут, я сам найду вам такого человека. К тому же в конституции не сказано, что начальник полиции не может быть депутатом, – привел я под конец старый довод.

– Но все-таки надо считаться с оппозицией…

– А вы что, предпочитаете, чтобы она кричала или чтобы правила? Если мы начнем обращать на нее внимание, то править будет она, а не мы… Ладно! Больше говорить не о чем, губернатор! Вы дали мне слово и выполните его. Не правда ли?

Я сказал это, улыбаясь, и встал, давая понять, что свидание закончено, словно хозяином был я. Тон у меня был такой, что Корреа мог понять мою речь только следующим образом: «Вы мне дали слово, и я сумею заставить вас выполнить его, добром или силой. Недаром я держу провинцию в своих руках!..»

– Можете быть спокойны, – пробормотал губернатор, побежденный и готовый обещать все, что угодно…

X

Одно обстоятельство действительно мешало выдвижению моей кандидатуры. По недомыслию и неумению предвидеть будущее я открыто проявлял свой, пожалуй, чересчур неумеренный либерализм и в Лос-Сунчосе, и первое время в городе. Многие, наверное, считали, что на завтрак я готов съесть монаха, а к ужину закусить священником. По правде говоря, мне до всего этого не было никакого дела, но я полагал, что такая позиция придаст мне боевой и независимый характер и привлечет на мою сторону тех, кому не нравилась моя покорность властям и безусловная приверженность к правящей партии. Кроме того, скептицизм был тогда в моде.

Однако достигнутый мною высокий пост вынуждал меня рассматривать факты с точки зрения реальной и положительной. Колебаться я начал еще во времена дуэли с Винуэской, а впоследствии окончательно убедился в своей ошибке. Что, например, сделало возможной попытку свергнуть покойного губернатора Камино? Несомненно, сочувствие духовенства оппозиционному движению и несколько проповедей против «безбожников», которые, подрывая религию, ведут страну к гибели. К речам политических агитаторов в деревне относятся недоверчиво; но те же идеи, провозглашенные с церковной кафедры или переданные из дома в Дом сеньором священником, воспринимаются и воздействуют с необычайной силой. Так всегда бывало в наших краях. Простой человек, даже не будучи богомольным, относится с суеверным почтением ко всему, что исходит от церкви, а столичный скептицизм был скорее веянием моды, чем действительным и глубоким убеждением. Что же говорить о провинциях, которые гораздо больше сохранили испанский характер и где в те времена не было дома, не уставленного распятиями, статуями святых и изображениями богоматери! Как же глуп и неосмотрителен был я, не оценив и даже восстановив против себя такую могущественную власть! Необходимо было решительно исправить эту ошибку, но проявив достаточную ловкость, и тогда, если поступок мой вызовет осуждение, это принесет мне даже большую пользу, чем если бы он остался незамеченным.

Донья Гертрудис Сапата все больше отдавалась религии, дойдя в конце концов до исступленного фанатизма. Она одевалась, как кармелитка, молилась с утра до ночи по всем церквам, носила из дома в дом изображение младенца Христа в колыбели, собирая милостыню на сооружение храма, украшала алтари, навещала монахинь, мастерила ладанки. Злые языки болтали, будто на страстной неделе она надевала штаны на петуха со своего птичьего двора и сажала его в клетку. Дом дона Клаудио, по-прежнему исполнявшего обязанности мирового судьи, всегда был полон священников и монахов, а по воскресеньям там давали торжественный завтрак – тушеное мясо, паштет, пироги, – на котором присутствовали несколько видных священнослужителей, наиболее известный проповедник, влиятельный приходский священник, церковные власти, а то и сам епископ. Два-три раза он удостоил принять смиренное приглашение мисии Гертрудис, и в эти дня она разорялась в прах, устраивая сарданапаловы пиры. Таким образом, плутоватость дона Клаудио искупалась святостью его жены, и все шло как нельзя лучше.

Я изредка навещал их, чтобы из уст самого автора выслушать рассказ о каком-нибудь из знаменитых приговоров Сапаты; поэтому, когда мои посещения участились, никто не обратил на это внимания. Постепенно мне удалось завязать более близкие отношения, впоследствии сослужившие мне немалую службу, со старым моим знакомцем отцом Педро Аросой, монахом-францисканцем, жизнерадостным толстяком, который был известен как «златоуст» нашей провинции; с долговязым, тощим, печальным и молчаливым священником Ферейрой и другими более или менее значительными служителями церкви. Вначале я был сдержан, проявлял к ним величайшее уважение, но не теряя при этом достоинства, прислушивался к их мнению, иногда спрашивал совета, позволял себе почтительнейше поспорить с ними, и в конце концов изображал себя побежденным и убежденным. Подобная тактика снискала мне полную их благосклонность, тем более что они не знали или делали вид, будто не знают, куда я гну. Мой план был так безыскусен, так неосознан, что я и сам не мог бы объяснить его иначе как наитием. Я заметил силу, которая могла быть мне полезна, и тут же создал соответствующие условия для того, чтобы она послужила мне в нужный момент. Мои товарищи по партии об этом не задумывались, – тем хуже для них!

Свидетели моей жизни прозвали меня «ловец обстоятельств». Что верно, то верно: с одной стороны, как вам известно, я никогда не пренебрегал ими, с другой – я обычно распознавал их задолго и никогда раньше времени не вступал с ними в борьбу. Использовать обстоятельства! Да ведь это и значит уметь жить! Предвидеть их появление! Да ведь это и значит обладать даром политика! А что делали все «реформаторы», все «создатели обстоятельств» в нашей стране и где бы то ни было? Или шли на заклание, или выставляли себя на посмешище!..

Фрай Педро Ароса, наиболее умный из этого общества, решил выяснить, какого поведения держаться со мной, и однажды учинил мне любезнейший допрос, словно беседуя на совершенно безразличные темы.

– Многие не хотят слепо верить в святые таинства нашей религии, – сказал он, – но также не решаются отрицать их и относятся к ним с глубоким уважением. Они ждут «состояния благодати», которая, судя по их настроению, не замедлит снизойти на них. Тем временем они чувствуют себя «лишенными благодати», – Должен выразиться именно так, – ибо не хватает им неизреченного постоянного душевного покоя, каковой Дается только верой.

Я поддержал игру, задумчиво сказав, что нахожусь Именно в таком положении: я хотел бы верить, но не могу освободиться от всех сомнений. Я чту церковь – и дал тому доказательства, – но мне трудно принять все ее верования, должно быть, потому, что не снизошло еще на меня то «состояние благодати», о котором он говорил.

– Почему не приобщаетесь вы святых тайн? – добродушно спросил отец Ароса.

– Что вы хотите сказать, падре?

– Почему бы вам не исповедоваться и не причащаться почаще? Когда человек связан с религией только наполовину, ему приходится делать над собой усилие. Благодать нисходит с небес внезапно, как на святого Павла по дороге в Дамаск, но можно удостоиться ее, прибегая к молитве и посещая церковь. Вера возникает вместе с желанием обрести ее и приносит глубокое удовлетворение, моральное и материальное. А что дает вам ваш индифферентизм? Ведь вы ни богу свечка, ни черту кочерга, как говорят крестьяне, а я к этому добавлю, что тот, кто не с богом, тот против него.

– Святые слова! – воскликнула мисия Гертрудис. – Недаром называют вас златоустом, падре! Сам фрай Марколино не сказал бы лучше. Но только этот Маурисио всегда был еретиком и не даст обратить себя, пока не почует приближения смертного часа.

– Зачем вы так говорите, мисия Гертрудис? Я поступал и жил, как все другие, но это не значит, что я еретик.

– Нет. Тут не о том речь, – возразил фрай Педро. – И ересь и неведение – совсем другое дело. А тут перед нами законченный пример индифферентизма. Приобщайтесь святых тайн, и недуги души вашей постепенно, а быть может и сразу, исцелятся небесным врачеванием.

– Я так и сделаю, падре, и буду надеяться, что это врачевание, как вы назвали его, принесет мне покой и счастье.

– На земли яко на небеси; не сомневайтесь, сын мой. Бог вознаграждает слуг своих, как щедрый и любящий отец.

Через несколько дней я пришел вечером к нему в монастырь и исповедался. Париж стоит мессы. К тому же исповедь не очень затрудняла меня, поскольку падре Ароса был вполне осведомлен о всей моей жизни. В самом деле, ничто в моем рассказе не поразило его то ли потому, что он все это уже знал, то ли потому, что за долгое время своего служения он наслушался признаний почище, нежели мои проказы. Был момент, когда я убоялся, так же как при первой исповеди, что он велит мне жениться на Тересе, но он этого не сделал, полагая, несомненно, что брак без любви будет источником всех смертных грехов. Единственным его наказом был совет избегать искушений, ибо случай – любимое оружие дьявола…

– Тебе надлежит ходить в церковь, вести благочестивые беседы, посвящать себя молитве, читать книги, возвышающие дух. Я не хочу сказать, что ты должен стать анахоретом, мистиком, нет. Были святые и в миру, а дозволенные радости и удовольствия не вредят хорошему христианину. Религии нужны служители в обществе, не только в церкви. Прочти Confiteor[22]Молитва после исповеди (лат.). и иди с миром. Ego te absolvo in nomine…[23]Отпускаю грехи твои во имя… (лат.)

Новость о моем внезапном обращении полетела из ризницы в ризницу, из монастыря в монастырь и вскоре дошла до широкой публики. Многие либералы сочли ее выдумкой и не придали ей никакого значения. А когда событие подтвердилось, все уже к нему привыкли.

Итак, мой самый опасный враг стал моим союзником. Путь к конгрессу был открыт и свободен.

XI

Я ждал этого известия со дня на день, однако прошло немало времени, пока я узнал, что католическая партия негласно поддерживает мою кандидатуру. Я сказал: «негласно» и сейчас объясню почему. Оппозиция давно уже не выступала на выборах, а если пыталась подать какие-нибудь признаки жизни, то терпела позорное поражение. При том что избирательные комиссии, полиция и судьи были целиком в наших руках, полная победа давалась нам без особого труда: счетчикам голосов достаточно было в течение нескольких часов снять копии с избирательных списков. Но если оппозиция не вмешивалась прямо в самые выборы, то все же как политическая партия она была влиятельна, особенно в предвыборное время, то есть при выдвижении кандидатов. В правительственной партии, так же как и в других, была группа людей, в большинстве своем богатых, настроенных консервативно и занимавших высокое положение в обществе, чьи советы всегда внимательно выслушивались и зачастую выполнялись. Их мнение о людях и событиях считалось выражением взглядов, приемлемых для народа. То, что вызывало решительное их неодобрение, неизбежно отвергалось и всеми остальными. Следовательно, они могли выступить с успехом против моей кандидатуры еще до того, как она была выставлена и объявлена в комиссии. Этого я и боялся, пока не произошла у меня беседа с отцом Педро Аросой.

– Что вы слышали, – спросил он у меня однажды, – насчет проекта закона о разводе, который собираются внести в конгресс вдобавок к безбожному закону о гражданском браке? Не знаете, собирается ли президент поддержать его?

– Не думаю, – отвечал я. – У президента в настоящее время достаточно других забот. Что же касается проекта, он действительно существует, но я рассматриваю его просто как попытку выяснить общественное мнение, как подготовку к будущему…

– Даже если только попытка! – закричал отец Ароса. – «Попытки» подготавливают «осуществление»… Эти еретики заслуживают страшной кары! Их покушение должно потерпеть полный, жестокий провал! Они подрывают здание церкви, храм господень, и под его руинами будет погребена вся страна. В тот день, когда погибнет религия, наша республика кончит свое существование, превратится в мертвый народ, покинутый богом! Развод! Знаете ли вы, что такое развод? Распад семьи, разрушение общества, забвение всех традиций, торжество атеизма! Женщина, сбросив узду брака, не придет больше искать утешения и поддержки в церкви, ее увлечет за собой поток распутной жизни, она устремится в погоню за обманчивыми земными радостями, вместо того чтобы думать о счастии небесном, коего только и ждет она ныне… Необходимо добиться, чтобы всеобщее осуждение обрушилось на этот проект, чтобы долгие годы никто не смел возвращаться в нему!.. Хороши «попытки»!..

– Если я, как надеюсь, пройду в конгресс, я целиком посвящу себя торжеству благого дела и буду самым непримиримым врагом развода, – сказал я проникновенно.

– Даже если его поддержит президент?

– Партии не должны вмешиваться в вопросы совести. Я найду способ уговорить президента предоставить нам, его сторонникам, полную свободу в данном вопросе.

– Это такой либералишка! В своей провинции он всегда выступал как наш враг.

– Сейчас другие времена. Кроме того, падре, ему, как президенту, важно расположить к себе простой народ… Он не захочет теперь осложнять политический вопрос религиозной войной, а также потерять благосклонность женщин, которых привлекает к нему богатство и роскошь, блестящая жизнь, полная веселья и развлечений… не говоря о прочем…

– Возможно, вы правы. В общем, раз вы воодушевлены столь благими намерениями, вам необходимо пройти в конгресс. Там очень нужны такие люди, как вы.

Я не мог скрыть свою радость. Фрай Педро, снова обретя обычное добродушие и приветливость, с улыбкой добавил:

– Не кажется ли вам, что хорошо бы съездить в Буэнос-Айрес? Я думаю, было бы очень полезно поговорить с президентом и объяснить ему, как будет принят нами проект о разводе. О, просто небольшая информация, не вдаваясь в глубины! Кроме того, будет прекрасно, если президент благожелательно отнесется к вашему избранию.

Отличный совет! Поддержи меня президент, тогда ни Корреа и никто другой не посмеет стать мне поперек дороги.

– Отправляюсь на этой же неделе, – объявил я. – Можете на меня рассчитывать, падре.

– Господь вознаградит тебя!

Между тем поведение Марии оставалось неизменным… Она была приветлива, ласкова, принимала меня как доброго друга, и только изредка в ее глазах вспыхивал и тут же угасал луч обещания. Однажды вечером, когда я, как всегда, пришел к ней, она сказала с подчеркнутой серьезностью:

– Вчера папа мимоходом заметил, что вы стали верующим. Это правда?

– Мне незачем это скрывать: да, Мария, я вернулся в лоно церкви, как говорят священники, – ответил я шутливым тоном.

– Вы не рассердитесь, если я задам вам несколько вопросов, может быть, нескромных?

– Да что вы!

– Тогда скажите: вы действительно верите во все, чему учит религия?

– Да, верю, – сказал я очень решительно, боясь выдать свои сомнения. – А почему вы опрашиваете?

– Потому что все это кажется мне немного странным. Не раз я слышала, как говорили вы с неверием, далее с насмешкой и о таинствах, и о церковных догмах.

– Заблуждения молодости… Дурное чтение… Человек всегда возвращается к первым своим верованиям, к тому, чему учила его мать еще в детские годы…

– А-а!..

– В глубине души всегда таится зерно веры, оно прорастает и приносит плоды в предназначенное время. Вы ведь знаете, что я хочу стать серьезным человеком, Мария.

– Да-да… это тоже может служить причиной… Но разве нельзя быть серьезным, не будучи верующим? Папа не верит, во всяком случае, так он говорит, однако же я считаю его серьезным, добрым, благородным и чистым… Меня огорчило бы, если вы изменили свой образ мыслей без достаточной и убедительной причины…

– Вы хотите сказать, что нынешние мои взгляды вам не нравятся, Мария? Вы хотите сказать, что тоже не верите?

– Я верю… Я верю… Правда, я никогда еще до сегодняшнего дня не задумывалась над этим вопросом. Я принимала без спора все, чему меня учили, и сейчас тоже к спору не готова. Заповеди божьи справедливы и святы, этого мне достаточно. Я считаю их правилами хорошего поведения в жизни и подчиняюсь, им как спасительному руководству… Но если бы я дошла до сомнения в правилах веры, думаю, мне трудно было бы вдруг снова уверовать… Однако вопросы эти не слишком занимательная тема для разговора. Оставим их, Эррера, все равно мы ни к чему не придем.

Меня очень удивил и этот разговор, и недовольное, печальное выражение лица Марии. Неужели ее уязвил «безжалостный демон сомнения»? Не уронил ли я себя в ее глазах? Не может быть. В нашей стране все женщины верующие, и я помню, когда мне случалось в присутствии Марии критиковать или высмеивать церковь, она всегда призывала меня к порядку, говоря, что нельзя издеваться над «предметом, достойным почитания».

Но кто поймет женщин? Можно было подумать, будто девушка эта сомневается в моей искренности, догадывается о скрытых, корыстных причинах моего обращения и втайне начинает опасаться моего характера и будущего отношения к ней. Я решил выяснить все до конца и, объявив ей о своей поездке в Буэнос-Айрес, сказал, что, по всей вероятности, буду избран в депутаты конгресса.

– Я знала об этом и поздравляю вас, Эррера. В конгрессе вы можете многое сделать для нашей страны.

– Вы говорите это без всякого интереса и воодушевления. – Полно! Это не такое уж необыкновенное событие. Быть депутатом еще ничего не значит… Это хорошее место, и только… Если не постараться поднять его до высоты великой миссии и не воспользоваться им как могущественным орудием, чтобы творить добро.

– Так я и сделаю, если найду друга, который будет поддерживать и вдохновлять меня. Хотите быть моей опорой и вдохновителем? Хотите стать моей женой, как только меня изберут, и об руку со мной появиться в Буэнос-Айресе?

Она посмотрела на меня пристально, спокойно, сурово.

– Я вам уже сказала, Маурисио. Ответ я дам через год. Я хочу… быть уверена в себе самой… и в других.

– Вы приводите меня в отчаяние! – воскликнул я, берясь за шляпу. – Это ваше последнее слово?

– Нет, конечно. Последнее я скажу через год.

– И слово это будет «нет»?

– Я верю, надеюсь, что будет не так, Эррера, – мягко ответила она, протянув мне руку.

Странная женщина! Я не сомневался в том, что она любит меня, но понимал, что разум в ней сильнее чувства. Между ее умом и сердцем шла борьба, и борьба эта была столь жестокой, что отразилась на ней физически и морально: она похудела, ее снедала печаль. Никогда в жизни я еще не встречал подобной женщины ни среди тех, кого знал близко, ни среди тех, кого наблюдал со стороны. Какое сравнение с Тересой, например! Тереса была сама доверчивость и наивность, немного глуповата, совершенно невежественна; она отдавалась целиком, без оговорок, без размышлений, без условий, как существо примитивное, которое подчиняется чувствам и обстоятельствам. А Мария, тоже чистая и по-своему простодушная, стремилась тем не менее не поддаваться своим чувствам или впечатлениям, остерегалась неизвестных, быть может, воображаемых опасностей и казалась мне созданием неискренним, чуть ли не жестокой кокеткой, потому что она размышляла, и свои размышления применяла к жизни.

Если она кокетничала, то, надо сказать, делала это умело. Ее поведение еще сильнее влекло меня к ней, и вся моя воля была направлена на то, чтобы победить эту девушку любой ценой.

Положение усложнилось и стало еще более скользким и неприятным после визита дона Эваристо в мой служебный кабинет, визита, подобного – хотя все было по-другому! – визиту старика Риваса.

– Дорогой мой Маурисио, – с чувством произнес Бланко. – Я должен поговорить с вами о важном деле. Быть может, разговор этот будет вам неприятен, но прошу вас, не принимайте дурно мои слова и попробуйте поставить себя на место отца, облеченного неукоснительными обязанностями.

– Говорите совершенно свободно, дон Эваристо! – воскликнул я, не подозревая, о чем именно хочет он говорить, но зная, о ком пойдет речь.

Ирония судьбы иной раз способна вызвать смех, если человек может наблюдать ее как посторонний, со спокойной душой. Встреча с доном Бланко была даже не иронией, а насмешкой. Он сказал, что, поскольку мои постоянные посещения его дома продолжаются слишком долго и компрометируют его дочь, он считает необходимым, чтобы я объяснил свои намерения и либо просил руки девушки, либо удалился, как подобает кабальеро. Все считают меня женихом Марии, и некоторые серьезные претенденты отступили, увидев, как я с ней близок. Он отнюдь не торопится выдать Марию замуж, напротив, но хотел бы выяснить мои намерения и избавить ее от двусмысленного положения, которого ни она, ни он не заслужили.

Он говорил с обычным своим наставительным спокойствием, и я не прерывал его, зная, что это было бы ему неприятно. Речь его отличалась провинциальной обстоятельностью, точностью и некоторой витиеватостью, свойственной уже немногим старомодным, позабытым смертью старикам… Когда длительная пауза и вопрошающий взгляд показали, что он кончил, я ответил весьма серьезно:

– Все это очень хорошо, дон Эваристо, так хорошо, что я не колеблясь тут же просил бы у вас руки Марии и счел бы ваше согласие большой для себя честью, но… Но беда в том, что сейчас я не могу это сделать.

– Как так? Почему? – спросил он в изумлении.

– Потому что она сама запретила мне это. Я просил ее выйти за меня замуж немедленно, не откладывая, но на все мои мольбы она отвечала, что решит через год. Не лишая меня надежд, она не хочет и подтвердить их…

– Это возможно!.. Но я не понимаю, что за прихоть…

Он резко остановился, поняв, что может заговорить дурно о своей дочери, нескромно вмешаться в ее неотъемлемые женские права, и впал в глубокую задумчивость, словно смущенный неожиданной загадкой. Не сомневаясь в нашей взаимной любви, он не хотел раньше времени расспрашивать Марию из стыдливости, свойственной иным креольским отцам, которые не позволяют себе обмолвиться при дочерях ни словечком об «ухаживании», назовем это так, и тем более неспособны учинять им допрос, всегда нескромный, какой бы такт при этом ни проявить.

Итак, он беспредельно чтил ее стыдливую сдержанность, ее, как ему казалось, полную наивность, а новоявленная Розина, подобно своей предшественнице, управляла своими чувствами с опытностью женщины, искушенной в любовных боях. Вот что значит хранить тайну!

– В таком случае, – сказал наконец старик, придя к решению, – в таком случае буду считать, что вы проекте руки Марии. Я поговорю с ней, добьюсь, чтобы она сказала да или нет, либо, по крайней мере, узнаю, что она думает…

– Боюсь, ваше вмешательство, дон Эваристо, будет бесполезно… простите меня. Мария объявила мне, что не намерена сокращать срок…

– О, эти девушки!.. Подумайте, в какое положение сна поставила меня!.. Но так это продолжаться не может, надо определить все раз и навсегда… А вас, дорогой мой Маурисио, я попрошу не усложнять нашу задачу столь частыми визитами. Вы при этом ничего не потеряете; напротив, возможно, все разрешится гораздо скорее…

Славный старик удалился, а я, хотя был взбешен нелепостью нашей беседы, не мог не расхохотаться и дорого дал бы за то, чтобы присутствовать при откровенном разговоре между отцом и дочерью. Но, понимая, что это невозможно, я постарался встретиться на следующий день с Бланко. Повидать его было нетрудно, поскольку он имел обыкновение каждый вечер выходить на прогулку. На мои вопросы он отвечал уклончиво, с притворной откровенностью.

– Она говорит, что оба вы еще очень молоды, что у вас еще достаточно времени впереди… Она хочет получше узнать вас, чтобы не жаловаться потом на свою ошибку…

Сейчас я бесконечно радуюсь этим отговоркам и сомнениям Марии. Жена должна доверить себя мужу без всяких условий и не подвергать его постоянному изучению, ибо в противном случае ни он, ни она никогда не будут счастливы. В этом, должно быть, заключалась суть мысли Васкеса, когда он сказал, что хочет победить женщину, не «убедив» ее, а «заслужив ее любовь». Но тогда я склонен был преувеличивать силу своей страсти, и мне казалось невозможным жить без Марии, отступить перед первым препятствием, которое помешало осуществить мою волю, до тех пор неизменно торжествовавшую победу.

Подчиняясь желанию дона Эваристо и следуя тактике, которая все еще казалась мне успешной, хотя однажды уже потерпела провал, я навестил Марию только за день до своего отъезда в Буэнос-Айрес. Я посидел несколько минут и, прощаясь, сказал:

– Надеюсь, когда я вернусь из столицы, вы будете думать по-другому; меня снедает нетерпение, и жизнь моя становится невыносима.

– Зачем быть таким нетерпеливым, Эррера, ведь если то, к чему вы стремитесь, свершится, оно будет длиться всю жизнь. Вы слишком пылки.

– А вы слишком равнодушны. Прощайте, Мария.

XII

Столица всегда неудержимо притягивала меня своей широкой, свободной жизнью, своим движением, своими развлечениями, своим непритворным весельем, так не похожим на провинциальную сонную важность. Но никогда еще она не казалась мне столь привлекательной, как в этот раз, возможно потому, что я уже предвидел час, когда двинусь на ее завоевание. Твердым шагом собственника я шагал по тротуарам и наслаждался кипевшим вокруг водоворотом, который поначалу вызывал у меня головокружение и растерянность. Подстрекая мое честолюбие, передо мной открывалась новая жизнь, и я с гордо поднятой головой озирал город, чувствуя, что он уже мой.

«Я провинциал? – спрашивал я себя, прогуливаясь по оживленным улицам, которые через десять или двадцать лет уже бурлили чрезмерным движением. – Неужто кличка „провинциал“ означает, что все это не может принадлежать мне как лучшему из лучших? Пустое! Все эти глупости лишь пища для пересудов у огонька в деревенских гостиных. Пусть мои предки родом не из Буэнос-Айреса, но, как только пройдет головокружение от этой суеты, я почувствую себя здесь дома, подобно всем одержавшим победу провинциалам, которые лишь в собственных интересах поддерживают традиционный антагонизм. Да и кто такие „портеньо“, если не выразители лучших усилий всей страны? С восьмидесятых годов провинциалы пользуются Буэнос-Айресом больше, чем жители столицы, так же как Парижем больше пользуются иностранцы, чем парижане. Буэнос-Айрес – это свершение, и я люблю его; мы все должны любить его хотя бы из эгоизма, потому что все мы содействуем или содействовали его созиданию. Столица, чье населенье составляет пятую часть населения огромной страны; столица, которая тем не менее живет в изобилии, роскоши и великолепии! Какой город, какая страна, какое чудо!.. Не любить его – значит отрицать собственное творение, не понимать, что мы свершили!..»

Провинциальный город остался где-то далеко, совсем далеко позади, и даже воспоминание о Марии постепенно стиралось, уходя в прошлое. Выдающийся человек провинции станет выдающимся человеком столицы и утвердит свое значение без труда, лишь следуя за естественным ходом событий… А что, если президент?… Нет, бояться нечего, он одобрит мою кандидатуру, ведь ему известно, что я услужил ему и, безусловно, буду служить и впредь, пока власть у него в руках. Насчет дальнейшего он иллюзий питать не может: преемник задвинет его в глухой угол, как сделал это он сам со своим предшественником, как делали это почти все в короткой череде наших президентов. Главное для него – опираться в период своего президентства на верных людей и готовить себе наилучшие условия для перехода к частной жизни… Но не опасно ли будет обращаться к нему с тем, что поручил мне фрай Педро? Не сочтет ли он это нарушением дисциплины? Что думает он о разводе? Действительно ли собирается разрешить его? Ладно, все дело в том, чтобы ловко прощупать почву, не действовать наобум, и помнить, кроме того, что столь радикальная мера не в его характере…

Я отправился с визитом к президенту на следующий же день, и он велел принять меня, едва ему подали мою визитную карточку. Президент был еще молод, недурен собой, с мягким, добродушным взглядом, очень веселый и любезный. Он говорил с едва заметным провинциальным акцентом и, рассказывая о чем-нибудь интересном, оживленно жестикулировал и выразительно подчеркивал каждый слог. Одевался он хорошо, но без особого щегольства, в его костюме не было ничего яркого, кричащего. С решительным, открытым выражением лица он пожал мне руку, усадил рядом с собой на диван и, немедленно перейдя к существу дела, спросил – словно следуя «Руководству по разговорам» для президентов, – что я думаю о положении в моей провинции и о видах на предстоящие национальные выборы.

Я несколько преувеличил мир и благоденствие нашего края, верность народа своему правительству, притекающие со всех сторон богатства, цветущее состояние банков, головокружительные успехи прогресса. Что касается выборов, то они принесут новую победу нашей партии, столь достойным руководителем которой он является, хотя среди кандидатов и есть лица, не имеющие особых заслуг.

– Кто же, например? – с удивлением спросил он.

– Например, ваш покорный слуга, президент, – сказал я, украдкой следя за произведенным впечатлением.

Он расхохотался.

– Полно скромничать, друг мой! – возразил он. – Вы сыграете большую роль в палате… и лучше многих других. Мне уже писали о вашей кандидатуре, и это меня порадовало; я знаю, вы человек, на которого можно рассчитывать.

– О, что касается этого!..

– Но расскажите, что там происходит? Как поживает губернатор Корреа?

Тут завязалась долгая беседа; он спрашивал, я сообщал ему различные подробности, набрасывая более или менее похожие портреты моих влиятельных земляков, рассказывая о последних забавных случаях и последних скандалах. Он был любопытен и его немало позабавили эти политико-светские сплетни, которые я пускал в ход, как настоящий мастер. Воспользовавшись случаем, я осведомил его об отношении духовенства и католической партии к проекту закона о разводе.

– Подумайте, друг мой, как нападают на нас клерикалы! – воскликнул он с раздражением и слегка покраснел. – Где это видано! Даже в церкви занимаются политикой, пора проучить их… Слишком уж распоясались (он произнес «распоясались»)! Пока я у власти, я не позволю смеяться надо мной…

– А не кажется ли вам, президент, что, задевая их самое чувствительное место, можно вызвать еще большее ожесточение? Вот если бы проект был предложен без явной поддержки правительства…

– Это именно так и будет… Я не слишком заинтересован в этом законе. Но, почуяв угрозу, они поймут, что только я способен устранить ее или отодвинуть на неопределенный срок.

– Следовательно, наши депутаты могут голосовать, как найдут нужным?

– Разумеется. Важно открыть дебаты, горячие дебаты, чтобы потешить общественное мнение. Подготовьтесь, друг мой Эррера. Это будет для вас отличным началом.

Я ушел, сияя от радости, и бросился в отель написать Корреа и всем друзьям и известить их, что президент благословил мою кандидатуру. Все опасения рассеялись, я чувствовал себя так, будто мандат уже лежал у меня в кармане. Написал я также отцу Аросе, сообщив, что все прошло согласно нашим желаниям, и еще де ла Эспаде с просьбой открыто объявить о моей кандидатуре в «Тьемпос» еще до того, как она будет выставлена комитетом. Плевать мне теперь на все комитеты, на всех губернаторов, на всех кандидатов!

Я провел в Буэнос-Айресе восхитительную неделю, бегая из театра на вечеринку, с визита на прогулку, из клуба в какое-нибудь приятное и не связанное условностями женское общество, соря деньгами, как сорили ими только в те великолепные, безумные времена. Они прервались по воле злой судьбы, но, не вмешайся рок, могли бы стать началом величественной эры; десять или пятнадцать лет спустя мы как будто увидели ее возрождение. Неожиданный крах – внезапная нехватка денег, вызванная несколькими неурожайными годами подряд, – привел к тому, что народное хозяйство, которое держалось на кредите, но, несомненно, обрело бы силы и крепость, будь у него время укорениться, рухнуло сразу, причем угроза нависла и над существованием нашей партии, то есть единственной партии, обладавшей богатым опытом, достаточными силами для управления страной и ясным пониманием путей ее развития. Прискорбное событие, с которым связаны самые горькие часы моей жизни! Но тогда мы были еще далеки от этого тяжкого испытания, и, несмотря на зажигательные проповеди некоторых газет, Буэнос-Айрес бурно веселился под надежной охраной сильной, великолепно организованной полиции, чья суровость вызывала ненависть черни, всегда готовой по наущению оппозиции к беспорядкам.

Когда я вернулся домой, выяснилось, что я растратил сумму, достаточную, чтобы роскошно прожить в провинции по меньшей мере полгода. Но это меня мало беспокоило. Мои земли и новые дома в Лос-Сунчосе, которые сейчас приносили малый доход, со дня на день возрастали в цене и вскоре должны были образовать значительное состояние; если мне удастся хорошо использовать его в верных спекуляциях, которые Буэнос-Айрес мог легко предоставить, я в самое ближайшее время стану очень богат. Будущее мое было обеспечено, во всяком случае, я так полагал.

Чтобы обеспечить его еще надежнее, я, следуя веяниям времени, брал деньги под векселя в банке, не только провинциальном, но также и в Национальном, иногда – довольно редко – за собственной подписью, а чаще – за подписью доверенных лиц, желая оградить себя от всяких неожиданностей, но без намерения отказаться от погашения долга, – разве лишь в случае «форс мажора». Да и почему должен был я позволять, чтобы какая-нибудь случайность разорила меня, когда многие при худшем политическом положении, чем мое, не подвергая себя ни малейшему риску, тратили, сколько им угодно? К тому же я этим никому не приносил вреда, а полученные суммы позволяли мне строить, спекулировать и расширять свои поместья…

По возвращении домой первый визит я нанес Марии. Она встретилась со мной так же, как прощалась, дружески, но холодно, стараясь проявить и вместе с тем не подчеркивать известную сдержанность. Она была явно настороже; но против чего? Непонятны тайны женской души.

Фрай Педро, к которому я затем отправился, засыпал меня вопросами и успокоился, лишь когда я объяснил ему намерения президента: пригрозить им, чтобы затем показать себя добрым принцем и привлечь их на свою сторону или, по крайней мере, нейтрализовать на время яростной кампании, которую собиралась открыть оппозиция.

– Хорошо, отлично! Но не добьется он ни одного, ни другого, ни закона, ни… того, чего хочет добиться этим запугиванием. Нельзя ставить одну свечку богу, другую дьяволу, а его замыслы доказывают, что он и сейчас такой же еретик, каким был.

Моя кандидатура была объявлена, и теперь в моем служебном кабинете, а также у меня дома постоянно толпился народ: ослепленных моей стремительной карьерой случайных друзей принимал Сапата, задавая тон и направление хору похвал в мою честь и угощая всех сладким мате и можжевеловкой с сахарной водой. Слава моя достигла вершины. Я был если не самым значительным, то одним из самых значительных лиц в провинции; все заверяли, что будут голосовать за меня, и каждый просил о чем-нибудь еще до того, как я попал в Буэнос-Айрес: о месте для сына или родственника; о пенсии для вдовы, сироты или сестры героя Парагвая,[24]Речь идет о парагвайской войне (1865–1870), которую вели Аргентина, Бразилия и Уругвай против Парагвая. который, скорее всего, и не выезжал из своего дома; о рекомендательном письме в банк, чтобы учли его векселя; о поддержке просьбы насчет пожалованья или привилегии; о кафедре в национальных коллежах, нормальных школах и даже университетах, в общем, обо всем, что только создали и придумали люди с сотворения мира. Можно было поверить, будто я обладаю рогом изобилия или волшебной палочкой, и думаю, некоторое время вокруг меня увивались не меньше, чем вокруг Камино, и значительно больше, чем вокруг Корреа.

И я всем все обещал.

Когда поднимаешься вверх по общественной лестнице, надо принимать все просьбы. Достаточно лишь оговорить, что выполнишь их в подходящий момент, а когда он наступит, неизвестно никому… Правда, обычно он наступает слишком поздно для просителя.

XIII

Б оппозиционных газетах моя кандидатура была встречена враждебно, меня осыпали бранью, равно как и остальных кандидатов правительственной партии. Столичная пресса тоже поносила нас, подстрекаемая своими корреспондентами, этим несносным эхом местной печати, А вот католическая газета нашего города щадила одного меня, с необычайной яростью нападая при этом на моих будущих коллег, которые, по чести говоря, стоили не меньше и не больше, чем я, по своей подготовке, моральным и интеллектуальным достоинствам или политическим принципам. Корреа прекратил напрасные поползновения выставить меня вон, едва лишь стало известно о воле президента; он стал улыбаться мне, словно избраннику своего сердца, и делал все от него зависящее, чтобы поддержать меня, но тут-то нападки газет еще больше ожесточились. В печати утверждали, будто именно Корреа приложил руку к моей победе, и я могу считать себя «его… политическим сыном», добавляя, что в нашей провинции это звучит как оскорбление. Хотя я мог всем пренебречь, зная, что «скамья» в конгрессе мне обеспечена, я не захотел оставить подобную наглость безнаказанной и, взяв в руки самое острое свое перо и обмакнув его в Желчь и яд, приступил к своим знаменитым «Современным наброскам», представлявшим собой галерею сатирических портретов видных оппозиционных деятелей нашей провинции.

Тут уж я поплясал на всех их смешных чертах, моральных и физических недостатках и даже на некоторых живописных и не очень пристойных подробностях их частной жизни. Для этого я нашел несравненных сотрудников в лице дона Клаудио Сапаты и мисии Гертрудис, которые знали жизнь и происшествия всей провинции за три поколения назад. Не говоря уж о дотошном изучении генеалогии каждой семьи, они знали все скандальные тайны, – действительные и вымышленные, прошлые, нынешние и чуть ли не будущие, – любого из наших влиятельных земляков.

– Что можно сказать о Фулано, мисия Гертрудис?

– Что он мулатишка, вот и все. Его дед был вольноотпущенным негром с Бермудских островов, который сделался ризничим в Сан-Франциско. Добрые родители научили своих детей грамоте, а те стали коммерсантами, завели лавку с пульперией и складом и нажили деньжат. Вспоминаю, еще девчонкой я, бывало, когда мимо проходил отец этого нынешнего важного господина, распевала вместе с подружками, чтобы взбесить его:

Гавана погибнет, наверно,

деньги во всем виноваты:

хотят быть белыми негры

и стать кабальеро – мулаты.

Она питала врожденную ненависть к неграм и мулатам, не уступавшую ее отвращению к каркаманам, то есть грубым итальянцам, или к гринго, то есть иностранцам вообще, а также к каталонцам, хотя они и были благородными сынами иберийского полуострова, родины ее предков. О представителях каждой из этих групп у нее имелся в запасе какой-нибудь язвительный куплетик, например такой:

Два негра жалобно пели

на бережку под солнцем:

– О господи, быть бы мне белым…

Хотя бы и каталонцем!

Для каркаманов, «полентоедов», она не скупилась на злословие и не давала спуску даже самому доктору Орланди, несмотря на его богатство и высокое официальное положение. Дон Клаудио подпевал ей с такой же злобой и дополнял ее воспоминания и наблюдения, подчеркивая иные подробности либо извлекая на свет те, о которых не знала или позабыла его дражайшая половина.

– А ты вспомни, Сутанито родился через несколько месяцев после того, как в их доме останавливался дон Хусто, вождь партии. Ведь Сутанито – выбитый портрет дона Хусто и ничуть не похож на отца.

И так обо всех, не щадя никого. Они служили великолепным дополнением моей официальной полиции как во времени, так и в пространстве, проникая туда, куда она войти не могла, возрождая недоступные для нее архивы, и благодаря их сообщениям и инсинуациям я мог писать заметки, едкие, словно чилийский перец. Но наученный опытом с Винуэской, повторять который было ни к чему, – дуэли полезны, лишь когда вызваны заслуженным поводом и могут принести нам известность, – я старался обрисовать свою жертву ясно и недвусмысленно, но не указывать на нее прямо. Мне хочется привести здесь образчик своего литературного творчества, портрет, возможно, не самый убийственный, крупного врага, главного редактора газеты «Голос народа», наиболее яростной из радикальных газет нашей провинции.

«Когда он пишет, рядом с ним стоит бокал с каньей. Бокал этот все время полон, но не потому, что пребывает в забвении. Нет. Едва лишь наш герой в рассеянности выпьет до дна, дородная матрона с подозрительным цветом кожи, не то индианка, не то мулатка, на которой он недавно женился, дабы узаконить обширное потомство негритят, снова подливает в бокал канью. Эту операцию она проделывает каждые пять минут или после каждого абзаца, излагающего „здоровое политическое учение“. Сверхкреольская или, если хотите, сверхафриканская Геба получает за это награду натурой, также отхлебывая глоток за глотком, и к концу статьи, полной оскорблений и клеветы, издающей запах алкоголя, оба они, и спаситель отечества, и желтолицая Эгерия, совершенно пьяны. Затем они читают творение литератора, и его панельная муза велит переделать слишком мягкие выражения, заменяя их самыми грубыми словечками простонародного жаргона, овеянными смрадным духом ее опьянения. И это Исчадие их общего пьяного бреда является для них чем-то священным, если не божественным, кажется им точным и прекрасным откликом голоса народа. Однако всем здравомыслящим людям оно не может казаться ничем иным, как пьяной отрыжкой».

Дальше не переписываю, потому что сейчас считаю такой род полемики менее достойным, чем считал тогда, и гораздо более действенным, чем мне казалось. Он бьет дальше цели. Но добавлю если не к чести своей, то в оправдание, что заметки эти, хотя и наглые, являются образцом скромности и остроумия по сравнению с тем, что обычно печаталось в провинциальной прессе; я сохранил наиболее любопытные образцы, например, статейку, где обсуждаются способ и обстоятельства появления на свет одного деятеля из провинции Сан-Луис… Даже вообразить невозможно, что там было написано.

Как легко понять, этот журналистский спорт был для меня несравненным развлечением, и я проводил немало часов в придумывании острот и хитроумных козней. Остальное мое время было занято без остатка, поскольку уже началась предвыборная агитация с бесконечными заседаниями комитетов, пикниками, угощениями, уличными манифестациями, митингами в театре или на площадке для игры в мяч и рядом празднеств и собраний, где я должен был произносить почти столько же речей, как американский кандидат в президенты. Располагая арсеналом общих мест, я успешно выходил из положения, тасуя – один раз так, другой раз этак – священные политические принципы, республиканскую систему правления, национальное единство и целостность, превосходство правящей партии, постоянно грозящую нам гидру анархии, подлинное представительство провинций, президента республики, гарантии мира, благоденствия и прогресса, мерзкие происки оппозиции, свору бешеных псов ее прессы, ядовитую слюну клеветы, высшие интересы государства, которые буду самоотверженно защищать, эру новых установлений… и тысячу других более или менее лишенных смысла словосочетаний, которым публика внимала, развесив уши, и бешено рукоплескала, ибо именно с таким намерением или указанием пришла меня слушать.

Однако местная и столичная пресса подняла такой шум по поводу безнравственности и незаконности выдвижения моей кандидатуры, в то время как я остаюсь начальником полиции, так бурно протестовала против этого скандального произвола, что Корреа дрогнул и готов был выбить у меня из-под ног самую верную ступеньку к месту в конгрессе. Но не на того напал! Обстоятельства и на этот раз сложились в мою пользу.

Снова пошли слухи о революции. В наших краях всегда ходили слухи о революции, в те дни особенно, а впрочем, вообще с незапамятных времен. Можно было бы применить к нашей стране выражение «если тюрьма пустует, надо найти узника», и европейская пресса уже стала относиться к нашим внутренним потрясениям как к сценам вышедшей из моды оперетки. Последние события, однако, привели к осуществлению «национального единства», задали общий тон всем провинциальным правительствам, которые благодаря национальной исполнительной власти, армии и праву вмешательства[25]Имеется в виду право вмешательства национального правительства в деятельность провинциальных властей. принадлежали исключительно нашей партии. Оппозиция, оттесненная в последние свои бастионы, жаждала расплаты и готовилась к борьбе посредством силы, объявив, что легальные пути для нее закрыты. Моя провинция не составляла исключения. Но когда оппозиция в нашей стране не очень сильна, она неизменно терпит поражение, а сильной она может оказаться лишь в особых и скоропреходящих условиях. Большинство на деле предпочитает быть молотом, а не наковальней.

Вскоре я узнал о подготовке выступления против местного правительства. От двух вокзалов нашего города железнодорожные линии шли дальше, в глубь провинции. Начальники этих вокзалов позволили себе более или менее открыто примкнуть к оппозиции. Третий из начальников объявил себя сторонником правительства, ибо не был «пришельцем», как те, другие, приехавшие один из Буэнос-Айреса, второй из Санта-Фе. Однажды он прибежал ко мне в большой тревоге и сообщил, что по его линии было отправлено несколько ящиков с оружием, хотя всем известна его верность правительству и неустанная бдительность.

– А если они посмели воспользоваться услугами моей компании, – добавил он, – то я уверен, гораздо больше пользовались они другими, и в настоящее время по всей провинции разосланы сотни ружей.

– Благодарю за сообщение, Санчес. Я уже почуял что-то неладное. Но можете быть спокойны, ничего дурного не произойдет… Прошу вас, проверьте, не поднимая шума, кто получил оружие, и доложите мне. Остальное я беру на себя.

На следующий день я вызвал к себе в кабинет на один и тот же час обоих начальников-оппозиционеров. Едва они появились, как я воскликнул, потрясая пачкой бумаг, словно документами, разоблачавшими их махинации:

– Мне все известно!.. Отныне я не стану притворяться несмышленышем и буду жестоко преследовать любой злой умысел, любое предательство… Итак, вы немедленно дадите мне точный отчет обо всем оружии, ввезенном в провинцию по вашим железным дорогам, и сообщите имена адресатов… Мне надоело поручать расследования своему персоналу, а ваш долг облегчить задачу правительства. Если вы этого не сделаете и я обнаружу в городе большее количество оружия, чем мне известно, ответственность за события и их последствия я возложу на вас. Это относится также ко всем поселкам провинции, через которые проходят ваши линии.

Они несколько раз пытались прервать меня, настаивая на своей невиновности, ссылаясь на полное неведение, но я этого не допустил. Под конец, когда они снова стали протестовать, я заставил их замолчать, твердо заявив:

– У меня есть полная возможность выяснить все своими средствами, но вы должны информировать меня самым точным образом, если не хотите, чтобы дело обернулось для вас плохо… Можете быть совершенно спокойны, ваши сообщения останутся в тайне…

– Все это наговоры, клевета Санчеса, – возразил один из них, Смитсон, – только ему выгодно действовать нам во вред.

– Какая тут может быть выгода Санчесу? Кроме того, он ни слова не говорил мне…

– Какая выгода? – вмешался другой, по имени Пикен. – Выслужиться перед правительством, чтобы не стали расследовать хищения на товарных складах его Центрального вокзала.

– О, это дело у меня в руках, и следствие ведется весьма энергично. Виновник будет раскрыт скорее, чем вы думаете.

И, поглядывая с усмешкой на Пикена, словно намекая, что доносчиком был не кто иной, как Смитсон, я добавил:

– Полно, полно! Вам и не догадаться, кто мне все рассказал.

Прощаясь с ним, я довел дело до конца, шепнув

– Неужели я такой простак, что не пригласил бы Санчеса, будь он моим осведомителем? Что стоило позвать и его, чтобы отвести подозрения?

Смитсона же я задержал ненадолго у себя, внушил ему мысль, будто доносчиком был Пикен, и стал ждать результатов своей хитрости. Любой другой говорил бы с каждым из них наедине, пытаясь добиться правды, но потерпел бы неизбежный провал; я же, поговорив с обоими одновременно и вызвав у обоих подозрения, несомненно, достиг цели. И в самом деле, через несколько дней Смитсон дал мне знать, что прибыли два ящика «ремингтонов», адресованные некоему лавочнику в предместье, человеку Суньиги и Винуэски – двух главарей оппозиции. Что касается Пикена, более честного или менее напуганного, то он попросил, чтобы по его линии оружия больше не посылали, потому что он разоблачен.

Я приказал проследить за ящиками и незаметно охрайять их, опасаясь, как бы они от меня не ускользнули. «Открыть» их еще не пришло время. Третий ящик прибыл в дом оппозиционера католика доктора Лассо, этот я тоже пока не тронул. Наконец, Суньига совершил величайшую глупость, спрятав два ящика в своем собственном доме. Настал момент действовать. Я велел ворваться в дом к Суньиге, захватить у него ружья, собрать те, что находились на фермах, в лавке и у некоторых частных лиц, а доктору Лассо написал записку, что, хотя мне известно о его складе оружия, я, не желая причинять ему неприятности, поскольку мы «придерживаемся общих религиозных взглядов», прошу прислать мне как можно скорее все, что у него имеется.

Корреа, узнав о событиях, только рот раскрыл от изумления; хотя до него и доходили тревожные слухи, он не особенно беспокоился, видя, что я лишь пожимаю плечами в ответ на все его расспросы. И, оказав мне невиданную до сего времени честь, он посетил меня в полиции.

– Ах, парень! – воскликнул он. – Я всегда говорил, что ты настоящий тигр!.. Теперь остается одно: судить всех этих чертовых бунтарей!

– Не торопитесь! Обдумайте хорошенько все, что собираетесь делать, дон Касиано, – возразил я. – Народ сейчас слишком возбужден, чтобы начинать преследования. Лучше приступить к длительному следствию, никого пока что не подвергая аресту. Это мы всегда успеем сделать, если они опять вздумают поднять голову. А сейчас, будьте так любезны, разрешите мне подать в отставку…

– Как в отставку? Да в своем ли ты уме? Ни за что не дам тебе отставки в такое время. Еще чего не хватало!

– Нет, губернатор. Только так мы можем соблюсти приличия. И вы примете мою отставку, но придется вам переписать этот черновик.

И я протянул ему следующий черновой набросок:

«Принимая во внимание: 1) что высокочтимый начальник полиции нашей провинции дон Маурисио Гомес Эррера имеет веские причины для отказа от обязанностей, которые выполнял с таким успехом и патриотизмом; 2) что при ненормальной обстановке в провинции, охваченной волнением, услуги его крайне необходимы, губернатор провинции в согласии с министрами постановляет:

Пункт 1. Принять настоятельную просьбу дона Маурисио Гомеса Эрреры об отставке.

Пункт 2. Поручить тому же дону Маурисио Гомесу Эррере исполнение обязанностей начальника полиции провинции на время нынешнего ненормального положения».

– Ну как, подпишете? – спросил я.

– Еще бы!

Да здравствует республика! Настанет день, когда «мои» выборы пройдут наконец без моего личного руководства!

XIV

Все эти нехитрые маневры – ибо не знаю, можно ли назвать их искусными, – благополучно завершились и уступили место приятной неожиданности. Мария впервые прислала мне записочку и попросила прийти к ней. Пролетело уже несколько недель, как я не посещал ее, и теперь я искренне обрадовался приглашению, увидев в нем знак своей близкой и окончательной победы. Не теряя ни минуты, я побежал в дом Бланко и вошел в гостиную с видом победителя, хотя и был немного взволнован. Я сердечно поздоровался с Марией, но она, к моему удивлению, приняла меня довольно сухо.

– Маурисио, – сказала она, решив наконец приступить к делу. – Я сочла своим долгом предупредить вас. Вы понимаете, что при наших… дружеских отношениях меня интересуют ваши дела, и я, как говорится, не свожу с вас глаз… И, простите, ваше поведение меня огорчает.

– Но я никому не причинил ни малейшего вреда! – воскликнул я в изумлении. – Напротив, я даже спас революционеров, отказавшись арестовать их, как требовал губернатор.

– Не считайте меня политиканкой. Это не мое Дело. Я интересуюсь политикой лишь потому, что вы политический деятель. Я интересовалась бы вашей деятельностью в любой другой области. Женщина, выбирая свою судьбу, должна приспосабливаться к среде своего… тех друзей, которые могут оказать решающее влияние на всю ее жизнь.

Тут меня, словно молния, озарила догадка, и, помолчав, я с деланным спокойствием спросил:

– Давно ли вы виделись с Педро Васкесом?

– Почему вы спрашиваете об этом?

– Просто из любопытства.

– Он приходил вчера…

– И вы говорили обо мне?

– Нет.

– Да, Мария.

– Нет!.. Во всяком случае, даже не произносили вашего имени. Мы говорили… говорили об успехе.

– И Педро полагает, что успех капризен и всегда, или почти всегда, несправедлив; что он достается самому неспособному или самому глупому и ускользает от достойного, работящего, самоотверженного… Узнаю Педро! Умеет он притвориться смиренником и нанести верный удар из-за угла!

– Нет. Васкес, так же как я, считает, что успех вознаграждает того, кто умеет подчиняться любому влиянию, идти по любому течению, независимо от достоинств этого человека…

– Не кажется ли вам, Мария, что вы слишком много думаете? Слишком много думаете, чтобы быть способной на чувства?

– И это значит?…

– Это значит – кто много рассуждает, тот недостаточно любит.

– По-вашему, надо принимать события и людей не размышляя?

– Однако Педрито теперь восхищает вас…

– После «рассуждений», как вы говорите.

Я бесился от ревности и досады. И этот синий чулок еще смеет судить обо мне, критиковать меня, давать мне советы! Ведь хотя она не сказала ничего определенного, я читал в ее глазах осуждение. По какому праву? Да женщине пристало заниматься только своими тряпками и лентами! Не отвратительны ли мужеподобные девы, которые считают себя венцом познания лишь потому, что прочли несколько книжонок и несколько минут, как им кажется, размышляли?

Ах, со всем этим было бы покончено сразу, не терзай мое сердце ревность и самолюбие. Жаль, не было тут Васкеса, уж я бы свернул ему шею!.. Руки у меня дрожали от ярости. Прерывающимся голосом я произнес:

– Вы высказали мне много упреков, но без всяких оснований, Мария. Вы осудили мое поведение, хотя оно строго соответствует требованиям действительности.

Что делать! Вы – мечтательница, ангельское создание, согласен, но вам чужда реальная жизнь, вы неспособны найти себе место в жизни… Может быть, за это я так и люблю вас… Но если я люблю вас, это не означает… Нет, вы не имеете права судить меня. Когда-нибудь вы отдадите себе отчет во всем, и тогда поймете. Если человек ставит себе определенную цель, он не может не следовать по ведущему к ней пути, будь то широкая дорога, тропинка или мостик над пропастью… Я иду туда, куда должен идти, по единственному лежащему передо мной пути, не оглядываясь назад, не озираясь по сторонам, не считаясь с мешающими мне людьми или преградами, но не изменяя при этом ни принципам благородного человека, ни своим…

Меня прервал короткий, не то печальный, не то саркастический смех.

– Так вы полагаете, – звонким голосом спросила она, – что, например, ваши заметки в газете не переходят, мягко выражаясь, границ приличия и корректности?

– Мои заметки! Я не пишу.

– Полноте. Не усугубляйте свою вину, – а я считаю, что это вина, – отрицанием. Вы знаете, что такие забавы – а многие, возможно, считают это забавой, – открывают все двери клевете и скандалам. Тот, кто сегодня является предметом насмешек или оговора, завтра из мести не остановится ни перед чем и, в свою очередь, все утопит в грязи, врага и его близких, его деятельность и его семейный очаг… Последствия таких выходок бывают ужасны, и никто не знает, куда могут они завести.

Я посмотрел на нее в упор, но она не отвела взгляда.

– Так для этого вы меня и позвали? – еле выговорил я, не помня себя от гнева. – Только для этого? Не могли даже немного подождать?… Что ж, ладно! У меня тоже есть что сказать вам: вы не любите меня, вы меня никогда не любили, Мария!

Она опустила голову с чуть заметной скорбной Улыбкой и прошептала, теребя пальцами платье:

– Возможно. Очень возможно.

В ее голосе снова послышались и нежность и ирония. Постороннему глазу было бы ясно, что в душе ее боролись два моих образа: тот, что она создала себе, и тот, что я сам постепенно открыл ей. В общем, романтизм. Когда она подняла глаза, взгляд ее был совершенно безмятежен. Она не произнесла ни слова. И какое-то время, может быть, полминуты, может быть, полчаса, я тоже молчал и размышлял. Как сложилась бы моя жизнь, если бы рядом со мной все время была эта креольская Аспазия, эта принципиальная Лукреция! Соединиться с нею означало бы обречь себя на дни, полные горькой досады, на вечную тиранию, на постоянную безжалостную проверку всех моих действий. Я почувствовал страх. Почувствовал страх и вместе с тем непреодолимое желание сломить ее, покорить, внушить ей безоглядное преклонение перед моей личностью. И, подчиняясь этому побуждению, я попытался успокоиться. Я изменил тон и нежно сказал, что, как бы я ни поступал, хорошо или дурно – сам не подозревая, что это могло быть дурно, – все я делал ради нее, ради того, чтобы завоевать ее, чтобы создать для нее самое высокое положение, богатство, власть, счастье, которого только она и достойна. Я ничего не добивался для себя; а для нее мне все казалось недостаточным.

– Вы – одна из тех редких женщин, которые помогают мужчине стать великим человеком. Будь вы рядом со мной, я был бы уверен, что достигну всего, к чему стремлюсь, и даже большего. Я богат, а скоро буду очень богат. Я обладаю некоторой властью, а буду обладать значительно большей. Вскоре в стране никто не сможет бороться со мной…

– Это неверно, Маурисио.

– Кто же?

– Тот, кто думает лучше, чем вы.

Тень Васкеса более ощутимо возникла передо мною. Побежденный соперник постепенно отвоевывал старые позиции. Этот призрак поверг меня в замешательство; ничем иным я не мог объяснить перемену в Марии, хотя раньше были и другие предвестия. Все же я попытался проникнуть глубже в ее душу и опять спросил:

– Так только для этого вы меня звали?

– Нет. Я хотела сказать вам еще кое-что… Все осуждают вас за то, что вы остаетесь во главе полиции, а сами тем временем готовитесь к избранию в конгресс. Почему вам не отказаться от своего поста и не дать этим удовлетворение и друзьям и врагам?

– Потому что они способны ссадить меня с коня! – улыбаясь, воскликнул я. – Нужно быть очень наивной, Мария, чтобы спрашивать или просить меня о подобных вещах.

– И все-таки я думала… – прошептала она со слезами на глазах, растрогав даже меня своим жалобным тоном.

Тут в гостиную вошел дон Эваристо. Заметив наше волнение, он предположил, что решающий шаг сделан и последние препятствия рухнули.

– Дело сдвинулось, а, мальчик? – спросил он, радостно улыбаясь в ожидании счастливой вести.

– Ах, дон Эваристо! Боюсь, власть захватит оппозиция, – отвечал я.

Дон Эваристо понял мои слова в прямом смысле и подверг меня настоящему допросу по поводу политического положения в провинции. Мария слушала мои ответы, очевидно, ничего не слыша, широко открыв глаза, так широко, будто всматривалась в глубь своей души.

Через несколько дней я пришел снова. Меня обуревало безрассудное желание отвоевать ее, неистовство, подобное жажде мести за страшное оскорбление, терзали муки уязвленного самолюбия. Мария старалась вести разговор на общие темы, была очень корректна, холодна, лишь иногда принуждая себя проявлять любезность. Я то бледнел, то заливался краской. Порой я готов был броситься на нее, дать ей взбучку, подчинить ее грубой силе, но присутствие дона Эваристо, сидевшего с нами, вероятно, по ее просьбе, не позволяло в думать об этом, делало невозможным новое объяснение.

Выборы были назначены на воскресенье, через три дня. Бланко, считая мое избрание несомненным, говорил со мной о будущей моей большой роли в Буэнос-Айресе. Я отвечал с напускной скромностью:

– Можно быть первым в Лос-Сунчосе, одним из первых здесь и последним или предпоследним в столице. Сколько было таких, что блистали в родном городе, но терпели поражение и шли ко дну в Буэнос-Айресе! Кто знает, может, и мне суждено вместе с многими другими затеряться в толпе…

– Возможно, – рассеянно проговорила Мария.

Вся кровь бросилась мне в голову.

– И вы воображаете, что я!.. – начал я запальчиво, но тут же сдержался и вышел, дрожа от ярости, почти не попрощавшись.

Выборы прошли для меня триумфально. На следующий день после подсчета голосов я передал свой пост преемнику и начал готовиться к переезду в Буэнос-Айрес, на поприще будущих моих подвигов, а мозг мой сверлило мрачное предположение, столь легко принятое Марией… Неужели я, верховод своего поселка, а затем выдающийся человек провинции, не приобрету влияния в столице, попаду в последние ряды, не пробьюсь на первое место? И меня преследовала мысль о жалкой роли многих моих земляков, блиставших в своем углу, а потом угасших, тусклых, незаметных вне родной среды, и незаслуженно затерянных в потоке избранников страны, которых засасывает и поглощает жадная столица.

О, Мария, Мария! Как хотел я победить, завоевать Буэнос-Айрес, а заодно поработить и ее, опровергнув оскорбительное для моего самолюбия предположение.


Читать далее

Роберто Пайро. Веселые похождения внука Хуана Морейры
Часть первая 13.04.13
Часть вторая 13.04.13
Часть третья 13.04.13
Часть вторая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть