II «Ах, чем бы милой угодить?»

Онлайн чтение книги Волчий зал Wolf Hall
II «Ах, чем бы милой угодить?»

Весна 1532

Пришло время пересмотреть договоры, на которых стоит мир: между правителем и народом, между мужем и женой. Договоры эти держатся на усердном попечении одной стороны об интересах другой. Господин и супруг защищают и обеспечивают, супруга и слуга повинуются. Над хозяевами, над мужьями — Господь. Он ведет счет нашим непокорствам, нашим человеческим безумствам и простирает Свою десницу. Десницу, сжатую в кулак.

Вообразите, что обсуждаете эти материи с Джорджем, лордом Рочфордом. Джордж не глупее других, образован, начитан, однако сегодня больше занят огненно-алым атласом в прорезях бархатного рукава: поминутно тянет ткань пальцами, делая еще пышнее, так что похож на жонглера, катающего мячи на руке.

Пришло время сказать, что такое Англия, ее пределы и рубежи; не просто измерить и счесть береговые форты и пограничные стены, а оценить ее способность самой решать собственные дела. Пришло время сказать, кто такой король, как он должен оберегать свой народ от любых посягательств извне, будь то военное вторжение или попытки указывать англичанам на каком языке им разговаривать с Богом.

Парламент собирается в середине января. Задача на март — сломить сопротивление епископов, недовольных новым порядком, ввести в действие законы, по которым — хотя платежи приостановлены уже сейчас — церковные доходы не будут поступать в Рим, а король станет главой церкви не только на бумаге. Палата общин составляет петицию против церковных судов, столь произвольных в своих решениях, столь зарвавшихся в определении своей юрисдикции. Документ ставит под сомнение сферу их полномочий, само их существование. Бумаги проходят через множество рук, но под конец он сам сидит над ними целую ночь, с Рейфом и Зовите-меня-Ризли, вписывает поправки между строк. Его цель — побороть оппозицию: Гардинер, хоть и состоит при короле секретарем, счел своим долгом возглавить атаку прелатов на новый закон.

Король посылает за мастером Стивеном. Гардинер входит в королевские покои: волосы на загривке дыбом, сам весь сжался, как мастифф, которого тащат к медведю. У короля для человека такой комплекции необычно высокий голос, который в минуты ярости становится пронзительно-визгливым. Клирики — его подданные или только наполовину? А может, и вовсе не подданные, если клянутся в верности Риму? Не правильнее ли будет, кричит король, чтобы они присягали мне?

Стивен выходит из королевских покоев и прислоняется к стене, на которой резвятся нарисованные нимфы. Вынимает платок и, позабыв, зачем вынул, комкает ткань в огромной лапище, наматывает на ладонь, как повязку. По лицу катится пот.

Он, Кромвель, зовет слуг:

— Милорду епископу дурно!

Приносят скамеечку, Стивен смотрит на нее, смотрит на него, затем садится с опаской, будто не доверяет работе плотника.

— Как я понимаю, вы слышали?

Каждое слово.

— Если король посадит вас в тюрьму, я прослежу, чтобы вы не остались без самого необходимого.

— Черт бы вас побрал, Кромвель! Да кто вы вообще! Какой пост занимаете? Вы никто. Ничто.

Мы должны выиграть спор, а не просто раздавить несогласных. Кромвель виделся с Кристофером Сен-Жерменом, престарелым юристом, к чьим словам прислушивается вся Европа. В Англии нет человека, говорил Сен-Жермен, который не видел бы, что церковь нуждается в реформах, и чем дальше, тем больше; если церковь не способна сама себя реформировать, пусть ее реформируют король и парламент. К такому мнению я пришел, размышляя над этим вопросом несколько десятков лет.

Конечно, говорит старик, Томас Мор со мной не согласен. Возможно, время Томаса Мора прошло. Нельзя жить в Утопии.

Кромвель приходит к королю, и тот обрушивается на Гардинера: неверный, неблагодарный! Как может быть моим секретарем человек, возглавивший моих противников! (Давно ли Генрих превозносил Гардинера именно за независимость взглядов?) Он слушает молча, смотрит на Генриха, пытается усмирить бурю своим спокойствием, окутать короля тишиной, в которой тот услышит собственный голос. Великое дело — уменье отвратить гнев Льва Англии.

— Думаю… — мягко произносит Кромвель, — с позволения вашего величества, я думаю… Епископ Винчестерский, как все мы знаем, любит поспорить. Но не с монархом. Он не стал бы перечить вашему величеству азарта ради. — Пауза. — Следовательно, его взгляды, хоть и ошибочные, вполне искренни.

— Да, но… — Король осекается. Генрих наконец услышал свой голос: тот самый, которым кричал на опального кардинала. Гардинер не Вулси — хотя бы потому, что никто о нем не пожалеет. Однако Кромвелю важно, чтобы строптивый епископ пока сохранил свой пост; Кромвеля заботит репутация Генриха в Европе, поэтому он говорит:

— Ваше величество, Стивен верой и правдой служил вам в качестве посла. Лучше прибегнуть к разумному убеждению, нежели всей тяжестью монаршей немилости подтолкнуть его к решительным действиям. Такой курс более приятен и более сообразен требованиям чести.

Он внимательно смотрит на короля. Генрих весьма чуток ко всему, что затрагивает честь.

— Это ваш совет на все времена?

Он улыбается.

— Нет.

— Так вы не считаете, что я всегда должен править в духе христианской кротости?

— Не считаю.

— Мне известно, что вы недолюбливаете Гардинера.

— Тем больше у вашего величества оснований прислушаться к моему совету.

Кромвель думает, Стивен, за тобой должок. И в свое время вексель будет предъявлен к оплате.

У себя дома он принимает парламентариев, джентльменов из судебных иннов и городских ливрейных компаний. Томас Одли, спикер, приходит вместе со своим протеже Ричардом Ричем, золотоволосым юношей, красивым, как вербный херувим, очень ясно, здраво и по-мирски мыслящим, и с Роуландом Ли, искренним неутомимым священником, меньше всего похожим на церковника. В последние месяцы Кромвель потерял многих друзей в Сити: одних сгубила болезнь, других — палачи. Томас Сомер, которого он знал много лет, умер, выйдя из Тауэра, куда его бросили за распространение Евангелия на английском. Сомер, любитель красивой одежды и быстрых скакунов, казался несгибаемым, пока не попал в руки лорда-канцлера. Джон Петит на свободе, но так слаб здоровьем, что не может заседать в палате общин и вообще не выходит из своей комнаты. Кромвель навещает Джона; больно слышать, как мучительно тот дышит. Весна 1532 года, наконец-то теплые деньки, но больному не лучше. Словно грудь стиснута железным обручем, жалуется Джон, и этот обруч стягивается все туже и туже. Томас, если я умру, вы позаботитесь о Люси?

Временами, гуляя по саду с депутатами палаты общин или капелланами Анны, он остро чувствует отсутствие доктора Кранмера по правую руку от себя. Кранмер уехал в январе с посольством к императору, а по пути должен посетить немецких ученых-богословов, заручиться их согласием на брак короля.

— Что я буду делать, если в ваше отсутствие его величеству приснится сон? — спросил он, провожая Кранмера.

Тот улыбнулся.

— В прошлый раз вы все истолковали сами, я только кивал.

Он смотрит на Марлинспайка, который лежит, свесив лапы, на черном суку. «Джентльмены, это кот кардинала». Марлинспайк при виде гостей шмыгает вдоль стены и, подняв хвост трубой, исчезает неведомо куда.

В кухне гардзони учатся печь вафли. Для этого нужны глазомер, точность и твердая рука. Этапов много, и на каждом легко допустить ошибку. Тесто должно быть определенной густоты, половинки вафельницы — тщательно смазаны жиром и раскалены. Они смыкаются со звериным визгом, валит пар. Если испугаешься и ослабишь хватку, будешь отскабливать от них вязкую массу. Надо выждать, пока пар перестанет идти, и начать отсчет. Если замешкаешься, в воздухе запахнет горелым. Успех и неудачу разделяют доли секунды.

Внося в парламент билль о приостановке платежей Риму, он потребовал, чтобы депутаты разошлись на две стороны. Порядок более чем необычный,[54]Вопреки утверждению автора практика «разделения» в ходе голосования в парламенте не была необычной, хотя к ней прибегали нечасто. члены палаты возмущены, однако покорно расходятся: те, кто за билль, в одну сторону, те, кто против, — в другую. Присутствующий в зале король внимательно смотрит, кто его поддержал, и вознаграждает своего советника одобрительным кивком. В палате лордов такая тактика не сработает: король вынужден трижды лично отстаивать законопроект. Старая аристократия вроде Эксетеров, имеющих собственные притязания на корону, на стороне Екатерины и папы и не боится говорить об этом королю — пока не боится. Однако теперь он знает своих врагов и старается, по мере возможности, их расколоть.

Как только у кухонных мальчишек получилась одна приличная вафля, Терстон велит им испечь еще сотню. Скоро оно становится второй натурой — быстрое движение, которым еще мягкую вафлю вываливаешь на деревянную лопаточку и с нее — на решетку для сушки, чтобы стала хрустящей. Удачные вафли — со временем они все будут удачными — украшают эмблемой Тюдоров и складывают по дюжине в инкрустированные шкатулки, в которых их подадут на стол: каждый хрустящий золотистый диск надушен розовой водой. Он посылает партию вафель Томасу Болейну.

Уилтшир считает, что как отец будущей королевы заслуживает особого титула, и дает понять, что не обиделся бы на обращение «монсеньор». После беседы с Болейнами — отцом и сыном — а также их друзьями, он, Кромвель, идет к Анне через покои Уайтхолла. Месяц от месяца ее положение все выше, но ему ее слуги кланяются. При дворе и в Вестминстере, где у него присутствие, он одет соответственно своему джентльменскому статусу, ни на йоту пышнее: в свободные куртки лемстерской шерсти, такой тонкой, что она струится, как вода, таких темных лиловых и синих оттенков, словно в них просочилась ночь; на темных волосах — черная бархатная шапочка, светлого только и есть, что быстрые глаза и движения крепких, мясистых рук, да еще — отблеск огня на бирюзе Вулси.

В Уайтхолле — бывшем Йоркском дворце — по-прежнему идут работы. На Рождество король подарил Анне спальные покои. Его величество ввел ее туда сам, чтобы услышать, как она ахнет при виде занавесей серебряной и золотой парчи по стенам и резной кровати под алым атласным балдахином, расшитым изображениями цветов и детей. После Генри Норрис рассказал ему, что Анна не вскрикнула от восторга, только обвела взглядом опочивальню и улыбнулась. Лишь после этого она вспомнила об этикете и сделала вид, будто от оказанной чести лишилась чувств; король подхватил ее, и только очутившись в его объятиях, она ахнула. Я искренне надеюсь, сказал Норрис, что каждый из нас хоть раз в жизни исторгнет у женщины такой звук.

После того как Анна, преклонив колени, выразила свою признательность, Генрих, разумеется, вынужден был удалиться, выйти из сияющего великолепия, ведя ее под руку, назад к новогоднему столу, к гостям, которые пристально изучали выражение его лица и в тот же день распространили новость по всему миру в посланиях, обычных и шифрованных.

Когда, пройдя через бывшие покои кардинала, Кромвель застает Анну сидящей с дамами, она уже знает, или делает вид, будто знает, что сказали ее отец и брат. Они думают, что водительствуют ее тактикой, но она сама себе лучший тактик и стратег: умеет оглянуться и понять, что сделано не так. Его всегда восхищали люди, способные учиться на ошибках. Однажды — уже весна, и за открытым окном суетятся прилетевшие ласточки — она говорит:

— Вы как-то сказали мне, что лишь кардинал может дать королю свободу. А знаете, что я сейчас думаю? Как раз Вулси это бы и не удалось. Он был так горд, что хотел стать Папой. Будь он смиреннее, Климент бы ему не отказал.

— Возможно, в ваших словах что-то есть.

— Думаю, нам следует извлечь урок, — замечает Норрис.

Они разом оборачиваются. Анна спрашивает: «Вот как?», а он:

«И какой же урок?»

Норрис в растерянности.

— Вряд ли кто-нибудь из нас станет кардиналом, — говорит Анна. — Даже Томас, который метит высоко, не претендует на этот сан.

— Не знаю, я бы не стал биться об заклад. — Норрис выскальзывает из комнаты, как может выскользнуть только лощеный джентльмен, оставив Кромвеля наедине с дамами.

— Итак, леди Анна, — говорит он, — размышляя о покойном кардинале, находите ли вы время помолиться за его душу?

— Я думаю, что Господь ему судья, а мои молитвы ничего изменить не могут.

Мария Болейн произносит мягко:

— Анна, он тебя дразнит.

— Если бы не кардинал, вы бы вышли за Гарри Перси.

— По крайней мере, — бросает она резко, — я имела бы достойный статус супруги, в то время как сейчас…

— Ах, кузина, — говорит Мэри Шелтон, — Гарри Перси сошел с ума, это все знают. Он расточает свое состояние.

Мария Болейн смеется.

— Моя сестра считает, это от несчастной любви к ней.

— Миледи, — поворачивается Кромвель к Анне, — вам бы не понравилось в доме у Гарри Перси. Как все северные лорды, он держал бы вас в холодной, продуваемой всеми ветрами башне, дозволяя спускаться только к обеду. И вот сидите вы за пудингом из овсяной крупы, замешенной на крови добытого в набеге скота, входит ваш супруг и повелитель, размахивая мешком — ах, милый, что тут, неужели подарок? — да, мадам, коли соблаговолите принять, — и вам на колени из мешка выкатывается отрубленная голова шотландца.

— Какой ужас! — шепчет Мэри Шелтон. — Так они там живут?

Анна смеется, прикрывая рот рукой.

— А вы, — продолжает он, — предпочитаете на обед куриную грудку-пашот под сливочным соусом с эстрагоном. И сыр, привезенный испанским послом для Екатерины, но загадочным образом очутившийся в моем доме.

— Ах, о чем мне еще мечтать? — восклицает Анна. — Шайка разбойников подкарауливает на дороге Екатеринин сыр…

— Совершив этот подвиг, я вынужден удалиться, оставив вас… — Он указывает на лютниста в углу, — с влюбленным, пожирающим вас глазами.

Анна бросает взгляд на Марка.

— И впрямь пожирает. Верно. Отослать его? В доме хватает и других музыкантов.

— Не надо! — просит Мэри. — Он милый.

Мария Болейн встает.

— Я просто…

— Сейчас у леди Кэри будет очередная беседа с мастером Кромвелем, — произносит Мэри Шелтон воркующим тоном, будто сообщает нечто очень приятное.

Джейн Рочфорд: она вновь предложит ему свою добродетель.

— Леди Кэри, что вы такое намерены сказать, о чем нельзя говорить при нас?

Однако Анна кивает. Он может идти. Мария может идти. Очевидно, Марии предстоит передать ему нечто столь деликатное, чего Анна не может сказать сама.

За дверью:

— Иногда мне просто необходимо выйти на воздух.

Он ждет.

— Джейни наш брат Джордж, вам известно, что они терпеть друг друга не могут? Он с ней не спит и, если не ночует у другой женщины, до утра просиживает у Анны. Они играют в карты. В «Папу Юлия», до самой зари. Вы знаете, что король платит ее карточные долги? Ей нужно больше денег, нужен собственный дом, не слишком далеко от Лондона, где-нибудь у реки…

— Чей дом она присмотрела?

— Нет-нет, она не собирается никого выселять.

— У домов обычно есть хозяева.

Тут ему приходит в голову неожиданная мысль. Он улыбается.

Мария продолжает:

— Как-то я посоветовала вам держаться от нее подальше. Однако теперь мы не можем без вас обойтись. Даже мои отец и дядя так говорят. Ничто не делается без короля, без его расположения, а сегодня если вы не с Генрихом, он спрашивает: «Где Кромвель?» — Она отступает на шаг и оглядывает его с головы до пят, словно незнакомца. — И моя сестра тоже.

— Мне нужна должность, леди Кэри. Мало быть советником — мне нужен официальный пост при дворе.

— Я ей скажу.

— Я хотел бы пост при сокровищнице. Или в казначействе.

Мария кивает.

— Она сделала Тома Уайетта поэтом. Гарри Перси — безумцем. Наверняка у нее есть какие-нибудь соображения, что можно сделать из вас.


На третий или четвертый день парламентской сессии Томас Уайетт приходит с извинениями за то, что в Новый год поднял его до зари.

— У вас есть полное право на меня сердиться, но я прошу, не надо. Сами знаете, что такое Новый год. Чашу пускают по кругу, и каждый должен пить до дна.

Он смотрит, как Уайетт расхаживает по комнате — любопытство, природная подвижность и отчасти смущение не позволяют тому сесть и произнести покаянные слова лицом к лицу. Поворачивает глобус, упирается указательным пальцем в Англию. Разглядывает картины, маленький домашний алтарь, вопросительно оглядывается через плечо; это моей жены, объясняет Кромвель я сохранил в память о ней. На мастере Уайетте светлый джеркин из стеганой парчи, отделанный соболиным мехом, который ему, вероятно, не по средствам, и дублет из рыжего шелка. Глаза голубые, мягкие, и грива золотых волос, теперь уже немного поредевших. Время от времени Уайетт подносит пальцы ко лбу, словно еще мучается новогодним похмельем, а на самом деле проверяет, не увеличились ли залысины за последние пять минут. Замирает перед зеркалом; очень часто. Господи, как же меня угораздило — буянить на улице с толпой! Стар я для такого. А вот для лысины еще слишком молод. Как вы думаете, женщинам это важно? Очень? А если я отпущу бороду, она отвлечет… Скорее всего, нет. Впрочем, наверное, все равно отпущу. Королю борода идет, вы согласны?

Он спрашивает:

— Неужто отец ничего вам не советовал?

— Советовал. Стакан молока с утра. Айва, запеченная в меду — думаете, поможет?

Только бы не засмеяться! Кромвель старается относиться к ней серьезно, к своей новой роли Уайеттова отца.

— Я хотел спросить: не советовал ли вам отец держаться подальше от женщин, которые нравятся королю?

— Я держался. Помните, ездил в Италию? Потом еще год был в Кале. Сколько можно держаться подальше?

Вопрос из его собственной жизни. Действительно, сколько можно? Уайетт садится на скамеечку, упирается локтями в колени, стискивает пальцами виски. Слушает биение собственного пульса, смотрит отрешенно — может, сочиняет стихи? Поднимает голову.

— Отец говорит, после смерти Вулси вы — самый умный человек в Англии. Так может быть, вы поймете, если я скажу — один-единственный раз, и повторять не буду. Если Анна не девственница, то я тут ни при чем.

Он наливает гостю вина.

— Крепкое, — говорит Уайетт, опустошив бокал. Смотрит через стекло на свои пальцы. — Наверное, надо сказать все.

— Если надо, скажите сейчас, и больше не повторяйте.

— А за шпалерой точно никого нет? Кто-то мне сказал, что среди слуг в Челси есть ваши люди. В наши дни нельзя доверять даже собственной челяди — повсюду шпионы.

— Скажите, когда их не было, — говорит Кромвель. — В доме у Мора жил мальчик, Дик Персер, сирота, которого Мор взял из гильдии. Не могу сказать, что Мор сам убил его отца — только посадил в колодки и бросил в Тауэр, а тот возьми да умри. Дик сказал другим мальчикам, что не верит, будто в церковной облатке присутствует Бог, и Мор приказал выпороть его перед всеми домашними. Я забрал Дика сюда. А что еще оставалось? Я готов взять любого, кого Мор будет притеснять.

Уайетт с улыбкой трогает рукой царицу Савскую, читай — Ансельму. Король подарил Кромвелю шпалеру Вулси — вначале года, в Гринвиче, заметил, как он здоровается с ней взглядом, испросил с мимолетной усмешкой: вы знакомы с этой женщиной? Был знаком. Кромвель объяснил, повинился. Неважно, ответил король, за каждым из нас есть грехи молодости, на всех не женишься… И добавил, тихо: я имел в виду, что она принадлежала кардиналу Йоркскому, потом, резче: вернетесь домой, приготовьте для нее место, она переселяется к вам.

Он наливает один бокал себе, другой — Уайетту, говорит:

— Гардинер поставил у ворот своих людей, смотреть, кто входит и выходит. Это городской дом, не крепость — но если сюда заберется кто-нибудь, кому здесь быть не след, мои домашние с удовольствием его вышвырнут. Мы все не прочь подраться. Я бы предпочел оставить свое прошлое позади, да не дают. Дядя Норфолк постоянно напоминает, что я был простым солдатом, и даже не в его войске.

— Вы так его называете? — Уайетт смеется. — Дядя Норфолк?

— Между собой. Однако я могу не напоминать, что сами Говарды думают о своем положении. Вы росли по соседству с Болейнами и не станете ссориться с Уилтширом, какие бы чувства ни питали к его дочери. Надеюсь, вы ничего к ней не питаете.

— Два года, — говорит Уайетт, — я умирал от мысли, что другой к ней прикоснется. Однако что я мог ей предложить? Я женат, а к тому же — не герцог и не принц. Думаю, я нравился Анне, а может, ей нравилось держать меня при себе рабом. Ее это забавляло. Наедине она разрешала мне себя целовать, и я думал… но вы знаете, у Анны такая тактика, она говорит, да, да, да, а потом сразу — нет.

— А вы, конечно, образцовый джентльмен?

— По-вашему, я должен был ее изнасиловать? Когда она говорит «нет», она не кокетничает — Генрих это знает. А назавтра она снова позволяла себя целовать. Да, да, да, нет. А хуже всего ее намеки, почти похвальба, что она говорит «нет» мне и «да» другим.

— Кому?

— Ах, имена… имена испортили бы ей удовольствие. Все должно быть устроено так, чтобы, видя любого мужчину, при дворе или в Кенте, ты думал: это он? Или он? Или вот он? Чтобы ты постоянно спрашивал себя, чего тебе недостает, почему ты никак не можешь ей угодить?

— Думаю, стихи вы пишете лучше всех — можете утешаться этим. Стихи его величества несколько однообразны, не говоря уже о том, что как-то все о себе да о себе.

— Его песня «В кругу друзей забавы» — когда я ее слышу, мне хочется завыть по-собачьи.

— Да, королю за сорок. Больно слушать, когда он поет о днях, когда был молод и глуп.

Он изучает Уайетта. Вид у юноши немного рассеянный, словно от неутихающей головной боли. Уверяет, будто Анна его больше не мучает, а по виду не скажешь. Он рубит безжалостно, как мясник:

— Так сколько, по-вашему, у нее было любовников?

Уайетт смотрит себе под ноги. Смотрит в потолок. Говорит:

— Десять? Ни одного? Сто? Брэндон пробовал убедить Генриха, что она — порченый товарец. Король отослал Брэндона от двора. А если бы попытался я? Сомневаюсь, что вышел бы живым из комнаты. Брэндон заставил себя говорить, потому что думает: рано или поздно она уступит Генриху, и что тогда? Разве он не поймет?

— Наверняка она это продумала. К тому же король тут плохой судья. С Екатериной ему потребовалось двадцать лет, чтобы понять, что брат его опередил.

Уайетт смеется:

— Когда придет тот день или та ночь, Анна вряд ли сможет ему такое сказать.

— Послушайте. Вот мое мнение. Анна не беспокоится за первую брачную ночь, потому что ей нечего страшиться. — Он хочет сказать, потому что Анна живет не плотью, а расчетом, потому что за ее алчными черными глазами — холодный изворотливый мозг. — Я думаю, женщина, способная сказать «нет» королю — не раз и не два, — способна сказать «нет» любому числу мужчин, включая вас, включая Гарри Перси, включая всякого, кого ей угодно мучить ради забавы, пока она идет к тому положению, которое для себя наметила. Так что, я думаю, да, из вас сделали дурака, но не совсем так, как вы полагаете.

— Это следует понимать как слова утешения?

— Если они вас утешат. Будь вы и впрямь ее любовником, я бы за вас тревожился. Генрих верит в ее девственность. Во что еще ему верить? Но как только король женится, он начнет ревновать.

— А он женится?

— Я серьезно работаю с парламентом, поверьте мне, и думаю, что сумею уломать епископов. А дальше — Бог знает… Томас Мор говорит, когда в правление короля Иоанна Англия была под папским отлучением, скот не плодился, зерно не спело, трава не росла, а птицы падали на землю. Но если до такого дойдет, — он улыбается, — мы всегда можем отыграть назад.

— Анна меня спросила: Кромвель, во что он на самом деле верит?

— Так вы беседуете? И даже обо мне? Не только да, да, да, нет? Я польщен.

Вид у Томаса Уайетта несчастный.

— А вы не ошибаетесь? Насчет Анны?

— Все возможно. Сейчас я верю тому, что она сама говорит. Мне так удобнее. Нам с ней так удобнее.

Провожая гостя до дверей:

— Заглядывайте к нам в ближайшее время. Мои девочки наслышаны о вашей красоте. Шляпу можете не снимать, если боитесь, что они разочаруются.

Уайетт играет с королем в теннис и знает, что такое уязвленная гордость. Выдавливает улыбку.

— Ваш отец рассказал нам историю про львицу. Мальчишки даже спектакль поставили. Может, заглянете как-нибудь и сыграете в нем собственную роль?

— А, львица. Задним числом не могу поверить, что это был я. Стоять на открытом месте и приманивать ее к себе. — Пауза. — Больше похоже на вас, мастер Кромвель.


Томас Мор приходит в Остин-фрайарз, отказывается от еды, отказывается от питья, хотя, судя по виду, нуждается и в том, и в другом.

Кардинал не принял бы отказа. Его милость усадил бы Мора за стол и заставил есть взбитые сливки с вином и пряностями. Или, будь сейчас весна — начало лета, дал бы гостю большую тарелку клубники и очень маленькую ложку.

Мор говорит:

— В последние десять лет турки захватили Белград. Жгли костры в великой библиотеке Буды. Всего два года назад они стояли у ворот Вены. Зачем вы хотите проделать еще одну брешь в стенах христианского мира?

— Король Англии — не язычник. И я тоже.

— Ой ли? Я не знаю, молитесь вы Богу Лютера и немцев, или языческому божку, которого отыскали в своих путешествиях, или английскому божеству собственного сочинения. Может быть, ваша вера продается. Вы служили бы султану, если бы вас устроила цена.

Эразм вопрошает, рождала ли природа что-либо добрее, любезнее и гармоничнее, чем нрав Томаса Мора?

Кромвель молчит. Сидит за письменным столом — Мор застал его за работой, — подперев голову руками. Поза, возможно, дает ему некое боевое преимущество.

У лорда-канцлера вид такой, будто он сейчас разорвет на себе одежды — они бы от этого только выиграли. Зрелище жалкое, но он решает не жалеть Мора.

— Мастер Кромвель, вы думаете, раз вы советник, вам можно за спиной короля вести переговоры с еретиками. Вы ошибаетесь. Я знаю все о вашей переписке с Воэном. Знаю, что он встречался с Тиндейлом.

— Вы мне угрожаете? Мне просто интересно.

— Да, — печально отвечает Мор. — Именно этим я и занимаюсь.

Он чувствует, как между ними — не государственными мужами, а людьми — смещается баланс власти.

Когда Мор уходит, Ричард говорит:

— Напрасно он так. В смысле, угрожал вам. Сегодня, благодаря должности, ему это сошло с рук. Завтра — кто знает?

Кромвель думает, мне было, наверное, лет девять, я убежал в Лондон и видел, как старуха пострадала за веру. Воспоминания вплывают в него, и он идет, словно подхваченный их течением, бросая через плечо:

— Ричард, посмотри, есть ли у лорда-канцлера эскорт. Если нет, приставь к нему наших и постарайся, чтобы его усадили на лодку в Челси. Не хватало только, чтобы он шатался по Лондону, пугая своими речами каждого, к чьим воротам подойдет.

Последнюю фразу он неожиданно для себя произносит по-французски. Ему представляется Анна, которая протягивает к нему руки. Maître Cremuel, à moi. Он не помнит, в каком году, но помнит, что в апреле, и еще помнит крупные капли дождя на светлых молодых листьях. Не помнит, за что злился Уолтер, но помнит холодный нутряной страх и бьющееся о ребра сердце. В те дни, если нельзя было спрятаться у дяди Джона в Ламбете, он уходил в Лондон — искал, где можно заработать пенни, бегал с поручениями по набережной, таскал корзины, помогал нагружать тачки. Если свистели, он подходил, и только чудом, как понимает задним числом, не втянулся в такие дела, за которые могут заклеймить или выпороть, не кончил дни одним из сотен маленьких утопленников в водах Темзы. В таком возрасте еще не думаешь своей головой. Если кто-нибудь говорил, там интересно, он бежал, куда указывали. И он ничего не имел против той старухи, просто никогда не видел, как сжигают на костре.

В чем она провинилась? — спросил он, и ему ответили: она лоллардка. Из тех, кто говорит, что Бог на алтаре — просто кусок хлеба. Обычного хлеба, какой печет булочник? — переспросил он. Они сказали, пропустите мальчика вперед, пусть увидит поближе, ему это пойдет на пользу: впредь будет всегда ходить к мессе и слушать священника. Его вытолкнули в первый ряд. Давай сюда, малыш, встань со мной, сказала женщина в чистом белом чепце, широко улыбаясь. И еще она сказала: за то, что смотришь, тебе прощаются все грехи. А те, кто принесет вязанку дров, будут на сорок дней меньше мучиться в чистилище.

Когда приставы вели лоллардку, зрители кричали и улюлюкали. Он увидел, что она бабушка — старенькая-престаренькая. На ней не было ни чепца, ни покрывала; волосы, казалось, вырваны из головы клоками. Люди в толпе говорили: это она сама их вырвала, от отчаяния. За лоллардкой шествовали два священника — важно, словно жирные серые крысы, с крестами в розовых лапках. Женщина в чистом чепце стиснула его плечо, как мать, если бы у него была мать. Смотри, сказала она, восемьдесят лет старухе, и так погрязла в грехе. Мужчина рядом заметил: мяса-то на костях всего ничего, сгорит быстро, если ветер не переменится.

А в чем ее грех? — спросил он.

Я тебе объяснила. Она говорит, будто святые — просто деревяшки.

Как столб, к которому ее привяжут?

Да, именно.

Столб тоже сгорит.

К следующему разу сделают новый, сказала женщина, снимая руку с его плеча. В следующий миг она выбросила кулаки в воздух и завопила истошно, пронзительно, как дьяволица: у-лю-лю! Напирающая толпа подхватила крик. Все протискивались вперед, кричали, свистели, топали ногами. При мысли о предстоящем зрелище его бросило разом в жар и в холод. Он повернулся к женщине, которая была его матерью в этой толпе. Смотри, сказала она и ласково-ласково развернула лицом к столбу. Смотри хорошенько. Приставы сняли цепи и привязывали старуху к столбу.

Столб был установлен в груде камней. Подошли какие-то джентльмены и священники, может, епископы, он не разбирался. Они призывали лоллардку отречься от своей ереси. Он стоял близко и видел, как шевелятся ее губы, но не слышал слов. А если она сейчас передумает, ее отпустят? Нет, эти не отпустят, хохотнула женщина. Гляди, она призывает на помощь сатану. Джентльмены отошли. Приставы придвинули к старухе дрова и тюки с соломой. Женщина тронула его плечо. Будем надеяться, дрова сырые, а? Отсюда хорошо видать, прошлый раз я стояла в задних рядах. Дождь перестал, выглянуло солнце, и когда подошел палач с факелом, пламя было едва различимо — скорее как колыхание угря в мешке, чем как огонь. Монахи пели и протягивали лоллардке крест, и только когда они попятились от первых клубов дыма, зрители увидели, что костер горит.

Они с ревом хлынули вперед. Приставы теснили их жезлами, кричали назад, назад, назад. Толпа отступила и тут же, с гиканьем и пеньем, будто это игра, вновь стала напирать. Дым мешал смотреть, зрители, кашляя, разгоняли его руками. Чуете, запашок пошел? Жарься-жарься, старая свинья! Он задержал дыхание. Из дыма неслись крики лоллардки. Вот, теперь-то она призывает святых, говорили в толпе. А знаешь, нагнувшись, зашептала ему женщина, что в огне они истекают кровью? Некоторые думают, они просто съеживаются, а я видела раньше и знаю.

К тому времени, как дым рассеялся и стало хорошо видно, старуха уже пылала. Толпа ликующе завопила. Все вокруг говорили, она долго не протянет, но ему показалось, что прошло еще очень много времени, прежде чем крики затихли. Неужто никто о ней не молится? — спросил он, и женщина ответила: а что толку? Даже после того как кричать стало нечему, приставы по-прежнему ворошили дрова. Они ходили вокруг костра, затаптывали отлетевшую солому, а головешки башмаками придвигали назад к огню.

Когда зрители, оживленно болтая, двинулись по домам, тех, кто стоял с подветренной стороны, можно было отличить по серым от золы лицам. Он тоже хотел домой, но вспомнил про Уолтера, который сказал, что живого места на нем не оставит, поэтому досмотрел, как приставы железными прутами отковыривали от цепей прижаренные человечьи останки. Подойдя к приставам, он спросил, каким должно быть пламя, чтобы сгорели кости. Он думал, они разбираются, но они не поняли вопроса. Люди, если они не кузнецы, думают, будто весь огонь одинаковый. Отец научил его отличать оттенки красного: малиново-красный, вишнево-красный и, наконец, тот огненно-алый, который называют багряным.

Старухин череп остался на земле, большие кости тоже. Изломанная грудная клетка была не больше собачьей. Пристав железным прутом подцепил череп за глазницу и поставил на камни, лицом к себе, потом размахнулся что есть силы, чтобы разнести его вдребезги, но промазал (еще по замаху было видно, что не попадет). Маленький, похожий на звездочку осколок отлетел в грязь, но сам череп остался стоять. Тьфу ты, нелегкая, сказал пристав. Хочешь попробовать, малец? Один хороший удар — и в лепешку.

Обычно он на любое предложение отвечал «да», но сейчас попятился, пряча руки за спиной. Кровь Господня, сказал пристав, хотел бы я иметь возможность быть таким разборчивым. Вскоре после этого начался дождь. Приставы вытерли руки, высморкались на землю и ушли. Ломы они побросали рядом с останками лоллардки. Он выбрал себе один на случай, если потребуется оружие. Потрогал острый конец, срезанный как у зубила, и попытался сообразить, сколько отсюда до дома и придет ли за ним Уолтер, а еще что значит «живого места не оставлю» — это ножом изрезать или в огне сжечь? Надо было спросить приставов, пока те не ушли — наверняка слуги закона в таком разбираются.

В воздухе по-прежнему пахло горелым мясом. Он задумался, где теперь лоллардка — в аду или еще где-нибудь рядом, но призраки его не пугали. Для господ тут же, рядом, стояла трибуна, и хотя навес уже убрали, от дождя можно было укрыться под дощатым настилом. Он помолился о старухе, думая, что уж вреда-то по крайней мере не будет. Молясь, шевелил губами. Вода собралась на настиле в лужу и капала в щель. Он считал время между каплями, ловил их в горсть — просто так, для развлечения. Начало смеркаться. В обычный день он бы уже проголодался и побрел на поиски еды.

В сумерках пришли какие-то люди; по тому, что среди них были женщины, он понял, что они не стражники и не станут его обижать. Они встали вокруг столба на груде камней. Он вынырнул из-под настила и подошел к ним, сказал, хотите, расскажу, что здесь было? Однако никто не поднял головы и не ответил. Они встали на колени, и он подумал, что они молятся. Я тоже о ней молился, сказал он.

Правда? Хороший мальчик, сказал один мужчина, не поднимая глаз. Если бы этот человек на меня посмотрел, подумал он, то увидел бы, что я не хороший мальчик, а дрянной сорванец, который бегает со своей собакой и забывает приготовить соляной раствор для кузницы, и когда Уолтер кричит, где бадья для закаливания, ее нет. Живот схватило при воспоминании, чт о он не сделал и почему отец обещал не оставить на нем живого места.

Он увидел, что пришедшие не молятся, а ползают на четвереньках. Это были друзья лоллардки, они пришли ее собрать. Одна из женщин — она стояла на коленях, расправив юбки, — держала в руках глиняную миску. Он всегда хорошо видел, даже в сумерках, поэтому вытащил из грязи осколок кости. Вот, сказал он. Женщина протянула миску. Вот еще.

Один мужчина стоял в стороне. А этот почему не помогает? — спросил он.

Это часовой. Свистнет, если появится стража.

Она нас заберет?

Быстрей, быстрей, сказал другой мужчина.

Когда миска наполнилась, державшая ее женщина сказала: «Дай руку».

Он послушался. Женщина опустила пальцы в миску и мазнула ему по тыльной стороне ладони жирной золой.

— Джоанна Боутон, — сказала она.

Теперь, вспоминая все это, он дивится своей дырявой памяти. Женщину, чьи останки унес в ту ночь на собственной коже, он не забыл, но вот отчего куски его детской жизни не складываются в одно целое? Он не помнит, как вернулся домой и что сделал с ним Уолтер, да и вообще почему он убежал, не приготовив раствор. Может, думает он, я рассыпал соль и побоялся сказать? Скорее всего, так. Ты боишься и потому не выполняешь, что тебе поручено; несделанная работа рождает еще больший страх; в какой-то момент нестерпимый ужас гонит тебя куда глаза глядят. Тогда ребенок оказывается в толпе и видит убийство.

Он никому об этом не говорил. Можно рассказывать Рейфу и Ричарду истории из своего прошлого (в пределах разумного), однако он не намерен отдавать частицы себя. Шапюи часто приходит обедать и пытается отковырять от его жизни кусочки, как отковыривает мясо от кости.

Кто-то мне сказал, что ваш отец был ирландцем. Ждет, насторожив уши.

Впервые об этом слышу, отвечает он, но уверяю вас, отец был загадкой даже для меня самого. Шапюи шмыгает носом и говорит: у ирландцев очень буйный нрав.

— Скажите, правда ли, что вы покинули Англию в пятнадцать лет, сбежав из тюрьмы?.

— Конечно, — отвечает он. — Ангел разбил мои цепи.

У Шапюи все услышанное идет в дело. «Я спросил Кремюэля, так ли это, и он ответил богохульством, непригодным для ушей вашего императорского величества». Посол всегда находит, чем заполнить очередное донесение. Если нет новостей, шлет сплетни — те, что черпает из сомнительных источников, и те, что скармливает императору сознательно. Английского Шапюи не знает, так что получает новости на французском от Томаса Мора, на итальянском — от Антонио Бонвизи и Бог весть на каком языке — на латыни? — от Стоксли, епископа Лондонского, у которого тоже часто обедает. Шапюи внушает императору, что англичане недовольны королем и поддержат испанцев, если те высадятся в Англии. Вот здесь посол глубоко заблуждается. Англичане любят Екатерину — по крайней мере, таково общее впечатление. Они могут не одобрять или не понимать последних решений парламента. Однако инстинкт ему подсказывает: они сплотятся перед лицом иностранного вторжения. Екатерину любят, забыли, что она испанка, потому что она здесь давным-давно. Это те же люди, что громили дома чужеземцев в майский бунт подмастерьев. Те же люди, черствые, упрямые, привязанные к своему клочку земли. Сдвинуть их может только превосходящая сила — скажем, коалиция императора и Франциска. Впрочем, конечно, нельзя исключить возможность, что такая коалиция будет создана.

После обеда он провожает Шапюи к телохранителям, рослым фламандцам, которые от нечего делать болтают, в том числе о нем. Шапюи знает, что он жил в Нидерландах. Неужели думает, будто он не понимает по-фламандски? Или это какой-то изощренный двойной блеф?

Были дни, не так давно, после смерти Лиз, когда с утра, прежде чем с кем-нибудь заговорить, надо было решать, кто он и зачем. Когда, пробудясь, искал мертвых, которых видел во сне. Когда его дневное «я» трепетало на пороге возвращения к яви.

Однако нынешние дни — не те дни.

Временами, когда Шапюи заканчивает выкапывать из могилы кости Уолтера и сочинять Кромвелю другую жизнь, он чувствует почти неодолимое желание выступить в защиту отца, в защиту своего детства. Однако бесполезно оправдываться. Бесполезно объяснять. Мудро — скрывать прошлое, даже если нечего скрывать. Отсутствие фактов — вот что пугает людей больше всего. В эту зияющую пустоту они изливают свои страхи, домыслы, вожделения.


14 апреля 1532 года король назначает его хранителем драгоценностей. С этого поста, сказал Генри Уайетт, вы сможете наблюдать за королевскими доходами и расходами.

Король кричит во всеуслышание:

— Почему, скажите, почему я не могу дать место при дворе сыну честного кузнеца?

Он улыбается про себя такой характеристике Уолтера, куда более лестной, чем все, что навыдумывал испанский посол. Король говорит:

— Тем, кто вы сейчас, вас сделал я. И никто другой. Все, что у вас есть, — от меня.

Трудно обижаться на короля за эту детскую радость. Генрих в последнее время так благодушен, так сговорчив и щедр — надо прощать ему мелкие проявления тщеславия. Кардинал говорил, англичане простят королю все, кроме новой подати. И еще кардинал говорил, неважно, как официально зовется пост. Пусть только другой член совета на время отвернется: когда посмотрит снова, он увидит, что я выполняю его работу.

Как-то апрельским днем он сидит в вестминстерском присутствии, и туда входит Хью Латимер, только что из Ламбетского дворца, где находился под стражей.

— Ну? — говорит Хью. — Извольте оторваться от своей писанины и пожать мне руку.

Он встает из-за стола и обнимает Хью: пыльная черная куртка, мышцы, кости.

— Так вы произнесли перед Уорхемом речь?

— Экспромтом по обыкновению. Она лилась сама, как из уст младенца. Может, старик, чувствуя близость собственного конца, утратил вкус к сожжениям. Он весь усох, словно стручок на солнце, и слышно, как громыхают кости. Так или иначе, я перед вами.

— В каких условиях вас держали?

— Голые стены — моя библиотека. По счастью, я все нужные тексты ношу в голове. Уорхем отпустил меня с предупреждением. Сказал, если я не понюхал огня, то понюхал дыма. Мне такое и раньше говорили. Уж, наверное, лет десять, как я стоял по обвинению в ереси перед Багряным Зверем. — Смеется. — Но Вулси вернул мне разрешение проповедовать. И еще поцеловал на прощанье. И перед этим сытно накормил. Итак? Скоро ли у нас будет королева, любящая слово Божье?

Он пожимает плечами.

— Мы… послы ведут переговоры с французами. Дело движется к миру. У Франциска целая свора кардиналов, их голоса в Риме будут не лишними.

— По-прежнему пресмыкаемся перед Римом?

— Приходится.

— Мы должны обратить Генриха. Обратить его к слову Божию.

— Возможно. Но не сразу. Постепенно.

— Я хочу попросить епископа Стоксли, чтобы мне разрешили навестить Бейнхема. Пойдете со мной?

Бейнхем — барристер, которого в прошлом году арестовал и пытал Мор. Перед самым Рождеством задержанный предстал перед епископом Лондонским, отрекся и к февралю был отпущен. Всякий человек хочет жить, что тут удивительного? Однако, выйдя на свободу, Бейнхем лишился сна. Однажды в воскресенье он с Библией Тиндейла в руках вышел на середину церкви и перед всем народом исповедал свою веру. Теперь он в Тауэре, ждет, когда объявят дату казни.

— Так что? Идете или нет?

— Я не хочу давать лорду-канцлеру оружие против себя.

Я мог бы поколебать решимость Бейнхема, думает он. Сказать: верь во что хочешь, брат, поклянись в том, чего от тебя требуют, и скрести за спиной пальцы. Только теперь не важно, что скажет Бейнхем. Нет милости тем, кто отрекался прежде, они должны гореть.

Хью Латимер уходит размашистой походкой. Милость Божия с Хью, когда тот идет к реке, и когда садится в лодку, и когда выходит из лодки у стен Тауэра, а коли так, зачем ему Томас Кромвель?

Мор говорит, допустимо лгать еретикам или понуждать их к признанию хитростью. Они не имеют права хранить молчание, даже если собственные слова их обличают. Если они молчат, ломайте им пальцы, жгите каленым железом, вздергивайте на дыбу. Это законно, мало того, это богоугодно, — говорит Мор.

В палате общин есть группа депутатов, которые обедают со священниками в таверне «Голова королевы». Они утверждают (и слова эти вскорости разносятся по всему Лондону), что всякий, поддержавший развод короля, проклят. Бог, говорят эти джентльмены, всецело на их стороне; на заседаниях присутствует ангел со свитком, который смотрит, кто как голосует, и помечает черным имена тех, кто боится Генриха больше, чем Всевышнего.

В Гринвиче монах по имени Уильям Пето, глава английского отделения францисканского ордена, произносит перед королем проповедь, взяв за основу текст о злосчастном Ахаве — седьмом царе Израиля, жившем во дворце из слоновой кости. По наущению нечестивой Иезавели он воздвиг языческий алтарь и включил жрецов Ваала в свою свиту. Пророк Илия сказал Ахаву, что псы будут лизать его кровь. Разумеется, так и вышло, ведь помнят только успешных пророков. Псы Самарии лизали кровь Ахава. Его сыновья погибли и лежали непогребенными на улицах. Иезавель выбросили из окна. Дикие псы разорвали ее в клочья.

Анна говорит:

— Я — Иезавель. Вы, Томас Кромвель, — жрец Ваала. — Глаза ее горят. — Поскольку я женщина, то через меня грех входит в мир. Я — врата дьявола, мною нечистый искушает человека, к которому не смеет подступиться напрямик. Так представляется им. Мне представляется, что у нас слишком много неграмотных священников, которым нечем себя занять. И я желаю папе, императору и всем испанцам утонуть в море. А если кого и выкинут из окна… alors, [55]в таком случае (фр.). Томас, я знаю, кого хотела бы выкинуть. Только у маленькой Марии дикие псы не найдут и клочка мяса, а Екатерина такая жирная, что приземлится, как на подушки.

Томас Авери возвращается в Англию, ставит дорожный сундучок со всеми пожитками на плиты двора и, словно ребенок, вскидывает руки, обнимает хозяина. Весть о его назначении достигла Антверпена. Стивен Воэн от радости побагровел, как свекла, и выпил целый кубок вина, даже не разбавив водой.

Заходи, говорит Кромвель, тут пятьдесят человек ждут встречи со мной, но пусть ждут дальше, а ты заходи и рассказывай, как там все. Томас Авери сразу начинает говорить, но, переступив порог дома, умолкает. Смотрит на шпалеру, подаренную королем. Потом на хозяина. Потом снова на шпалеру.

— Кто эта дама?

— Не догадываешься? — Он смеется. — Царица Савская в гостях у Соломона. Подарок короля. Из бывших вещей кардинала. Король увидел, что она мне нравится. А он любит делать подарки.

— Наверняка очень дорого стоит. — Авери смотрит на шпалеру уважительным взглядом юного счетовода.

— Посмотри, — говорит он юноше. — У меня тут еще один подарок, как тебе? Возможно, единственное доброе, что вышло из монастыря. Брат Лука Пачоли писал ее тридцать лет.

Книга переплетена в темно-зеленую кожу с золотым тиснением по краям, золотой обрез так и сияет. На застежках — круглые гранатовые кабошоны, почти черные, просвечивающие.

— Даже страшно открывать, — говорит юноша.

— Прошу. Тебе понравится.

Это «Сумма арифметики». Кромвель открывает застежки. На первой странице гравюра — портрет автора с раскрытой книгой и двумя циркулями.

— Недавно отпечатана?

— Не совсем, но мои венецианские друзья только сейчас обо мне вспомнили. Вообще же я был ребенком, когда Лука ее писал, а тебя тогда не было и в помине. — Он едва прикасается к страницам кончиками пальцев. — Здесь он пишет о геометрии, видишь чертежи? А здесь — что не следует ложиться спать, не сведя приход и расход.

— Мастер Воэн цитирует эту максиму. Мне из-за нее приходилось сидеть до зари.

— И мне. — Много ночей во многих городах. — Лука был человек бедный. Родился в Сан-Сеполькро. Дружил с художниками, стал превосходным математиком в Урбино — это городок в горах, где великий кондотьер граф Федериго собрал библиотеку более чем в тысячу томов. Лука преподавал в университете Перуджи, затем Милана. Не понимаю, как такой человек мог оставаться монахом; впрочем, иных математиков и алгебраистов бросали в тюрьму как колдунов, и, возможно, он считал, что церковь его защитит… Я слушал его в Венеции, двадцать лет назад, примерно в твоем возрасте. Он говорил о пропорциях — в здании, музыке, живописи, правосудии, хозяйстве, государстве, как должны быть уравновешены права и власть государя и подданных, и как тщательно богатым людям следует вести бухгалтерию, молиться и помогать бедным. О том, как должна выглядеть печатная страница. Каким должен быть закон. И что делает красивым человеческое лицо.

— Я узнаю об этом из его книги? — Томас Авери смотрит на царицу Савскую. — Думаю, тот, кто делал шпалеру, знал.

— Как Женнеке?

Юноша благоговейно перелистывает страницы.

— До чего красивая книга! Наверное, венецианские друзья очень вас почитают.

Значит, Женнеке больше нет, думает он. Либо умерла, либо полюбила другого.

— Иногда, — говорит Кромвель, — итальянские друзья присылают мне стихи, однако я думаю, вся поэзия здесь… Не в том смысле, что страница цифр — стихотворение, а в том, что прекрасно все точное, все соразмерное в своих частях, все пропорциональное… ты согласен?

Чем царица Савская так приковала взгляд Авери? Юноша не мог видеть Ансельму, даже слышать о ней не мог. Я рассказал о ней Генриху, думает он. В один из тех вечеров, когда сообщил королю мало, а король мне — много: как он дрожит от страсти, думая об Анне, как пытался утолить вожделение с другими женщинами, чтобы мыслить, говорить и действовать разумно, и как у него ничего с ними не получилось. Странное признание, однако король видит в этом оправдание себе, своей цели. Я преследую одну лань, говорит Генрих, дикую и робкую, она уводит меня с троп, по которым ступали другие, одного в чащу леса.

— А теперь, — объявляет он, — мы положим эту книгу на твой стол, пусть тебя утешает, когда на душе такое чувство, будто все не сходится.

Он возлагает большие надежды на Томаса Авери. Не так сложно нанять мальчишку, который будет суммировать числа в графах и подкладывать бумажку тебе на стол, чтобы ты ее подписал и спрятал в сундук. Но зачем? Страница из бухгалтерской книги — как стихи, нельзя покивать и забыть, ей надо открыть сердце. Над нею как над Писанием надо размышлять, учиться поступать правильно. Люби ближнего. Изучай рынок. Умножай благо. В следующем году увеличь прибыль.


Казнь Джеймса Бейнхема назначена на тридцатое апреля. Бесполезно просить короля о помиловании. Генрих с давних пор зовется Защитником веры и не хочет ронять свой титул.

В Смитфилде на трибуне для знатных лиц он встречает венецианского посла, Карло Капелло. Они раскланиваются.

— В каком качестве вы здесь, Кромвель? Как друг еретика или в соответствии со своим постом? И, кстати, какой у вас пост? Один дьявол знает.

— В таком случае он и даст вашему превосходительству необходимые пояснения при следующей личной встрече.

Объятый языками пламени, умирающий кричит:

— Господь да простит сэра Томаса Мора!


15 мая епископы подписывают соглашение. Они не станут принимать новых церковных законов без дозволения короля и представят все ныне существующие на рассмотрение комиссии, в состав которой войдут миряне — члены парламента и представители, назначенные королем. Они не станут собирать конвокации без королевского разрешения.

На следующий день Кромвель в Уайтхолле, в галерее, откуда видны внутренний двор и сад, где дожидается король и нервно расхаживает Норфолк. Анна тоже в галерее. На ней платье узорчатого дамаста, такого плотного, что узкие белые плечи будто поникли под тяжестью ткани. Иногда, потворствуя воображению, он представляет, как кладет руку Анне на плечо и ведет пальцем от ямочки между ключицами к подбородку или вдоль линии грудей над корсажем, словно ребенок, читающий по складам.

Она поворачивается. На губах — полу-улыбка.

— А вот и он. Без цепи лорда-канцлера. Интересно, куда он ее задевал?

Томас Мор ссутулен, подавлен. Норфолк — напряжен.

— Мой дядя добивался этого не один месяц, — говорит Анна, — но король стоял на своем. Не хотел терять Мора. Хотел быть хорошим для всех. Ну, вы понимаете.

— Король знает Мора с младых ногтей.

— Грехи юности.

Они переглядываются и улыбаются.

— Гляньте-ка, — говорит Анна. — Как вы думаете, что там у него в кожаном мешочке? Не государственная ли печать?

Когда печать забирали у Вулси, он растянул процесс на два дня. А вот сейчас сам король, в своем собственном раю, ждет, протянув руку.

— И кто теперь? — спрашивает Анна. — Вчера вечером Генрих сказал, от моих лордов-канцлеров одни огорчения. Может, мне и вовсе обойтись без лорда-канцлера?

— Юристам это не понравится. Кто-то должен управлять двором.

— Тогда кого вы предложите?

— Посоветуйте королю спикера. Одли не подведет. Если король сомневается, пусть назначит его временно. Однако я думаю, все будет хорошо. Одли — хороший юрист и независимый человек, однако умеет быть полезным. И понимает меня.

— Надо же! Хоть кто-то вас понимает. Идем вниз?

— Не можете устоять?

— Как и вы.

Они спускаются по внутренней лестнице. Анна легко, одними пальцами, опирается на его руку. В саду на деревьях развешены клетки с соловьями. Птицы спеклись на солнце, не поют. Фонтан мерно роняет капли в чашу. От клумб с пряными травами тянет ароматом тимьяна. Из дворца доносится чей-то смех, и тут же умолкает, как будто захлопнулась дверь. Кромвель наклоняется, срывает веточку тимьяна, втирает в ладонь запах, переносящий в другое место, далеко-далеко отсюда. Мор кланяется Анне. Она отвечает небрежным кивком, потом низко приседает перед Генрихом и становится рядом, потупив взор. Генрих сжимает ее запястье: хочет что-то сказать или просто побыть наедине.

— Сэр Томас? — Кромвель протягивает руку. Мор отворачивается, затем, передумав, все же пожимает ладонь. Пальцы бывшего лорда-канцлера холодны, как остывшая зола.

— Что будете теперь делать?

— Писать. Молиться.

— Я посоветовал бы писать поменьше, а молиться побольше.

— Это угроза? — улыбается Мор.

— Возможно. Мой черед, вы не находите?

Когда Генрих увидел Анну, его лицо озарилось. Сердце короля горит: тронешь — обожжешься.


Кромвель находит Гардинера в Вестминстере, в одном из дымных задних дворов, куда не заглядывает солнце.

— Милорд епископ!

Гардинер сводит густые черные брови.

— Леди Анна просила меня подыскать ей загородный дом.

— А при чем тут я?

— Позвольте мне развернуть перед вами мою мысль, — говорит он, — так, как она развивалась. Дом должен быть где-нибудь у реки, чтобы добираться до Хэмптон-корта. До Уайтхолла и Гринвича на барке. Пригоден для жилья, чтобы ей не ждать, пока отделают заново. С хорошими садами… И тут я вспомнил: а как насчет особняка в Хэнворде, который король отдал Стивену в аренду, когда назначил его своим секретарем?

Даже в полутемном дворе видно, как мысли одна за другой проносятся в мозгу Стивена. О мой ров и мостики, мой розарий и клубничные грядки, мой огород и ульи, мои пруды и плодовые деревья, ах, мои итальянские терракотовые медальоны, мои инкрустации, моя позолота, мои галереи, мой фонтан из морских раковин, мой парк с оленями.

— Было бы весьма учтиво предложить ей аренду самому, не дожидаясь указаний короля. Благое дело, чтобы сгладить епископскую строптивость? Полно, Стивен. У вас есть и другие дома. Вам не придется ночевать в стогу.

— А если бы пришлось, — говорит епископ, — вы прислали бы слуг с собаками, чтобы выставить меня и оттуда.

Крысиный пульс Гардинера убыстряется, черные влажные глаза блестят. Внутренне епископ верещит от возмущения и сдерживаемой ярости. Впрочем, если подумать, для Гардинера даже проще, что вексель предъявлен к оплате так быстро и средства вернуть долг нашлись.

Гардинер по-прежнему секретарь, но он, Кромвель, видится с Генрихом почти каждый день. Если королю нужен совет, Кромвель либо даст его сам, либо найдет человека, сведущего в нужном вопросе. Если король чем-то недоволен, Кромвель скажет, с вашего королевского дозволения предоставьте это мне. Если король весел, Кромвель готов смеяться, если король опечален, Кромвель будет предупредителен и мягок. Последнее время Генрих скрытничает, что не ускользнуло от зорких глаз испанского посла.

— Он принимает вас в личных покоях, не в официальной приемной, — говорит Шапюи, — не хочет, чтобы знать видела, как часто он с вами совещается. Будь вы других габаритов, вас можно было бы проносить в корзине с бельем. Атак придворные злопыхатели наверняка обо всем докладывают своим друзьям, недовольным вашим возвышением, распространяют порочащие слухи, ищут вас погубить. — Посол улыбается. — Ну что, попал ли я не в бровь, а в глаз, если мне позволительно прибегнуть к такому выражению?

Из письма Шапюи к императору, прошедшему через руки мастера Ризли, узнает кое-что о себе. Зовите-меня читает ему вслух:

— Здесь написано, что ваше происхождение темно, а юность прошла в опасных авантюрах, что вы закоренелый еретик и позорите должность советника, но лично он находит вас человеком приятного нрава, щедрым и гостеприимным…

— Я знал, что нравлюсь Шапюи. Надо бы попросить у него место.

— Он пишет, что вы втерлись в доверие к королю, пообещав сделать его самым богатым монархом христианского мира.

Кромвель улыбается.

На исходе мая из Темзы вылавливают двух исполинских рыбин — вернее, их выбрасывает, снулых, на глинистый берег.

— Я должен что-то в связи с этим предпринять? — спрашивает он Джоанну, когда та сообщает ему новость.

— Нет, — отвечает она. — По крайней мере, я не думаю. Это знамение, верно? Знак свыше, вот и все.


В конце лета приходит письмо от доктора Кранмера из Нюрнберга. Прежде тот писал из Нидерландов, просил совета в переговорах с императором, в которых чувствовал себя не вполне уверенно, — это не его стезя. Затем из прирейнских городов: есть надежда, что император пойдет на союз с лютеранскими князьями ради их поддержки против турок. Кранмер пишет, как мучительно пытается освоить традиционную английскую дипломатию: предлагать дружбу английского короля, сулить английское золото, а в итоге не дать ровным счетом ничего.

Однако это письмо необычное. Оно надиктовано писцу, и речь идет о действии Святого Духа в человеческом сердце. Рейф прочитывает все до конца и указывает на краткую приписку рукой самого Кранмера в левом нижнем углу: «Кое-что произошло. Дело не для письма, может иметь нежелательную огласку. Некоторые скажут, что я поспешил. Возможно, мне потребуется ваш совет. Храните это в тайне».

— Что ж, — говорит Рейф, — давайте побежим по Чипсайду с криком: «У Томаса Кранмера есть тайна, и мы не знаем, в чем она состоит!»


Через неделю в Остин-фрайарз заходит Ганс; он снял дом на Мейден-лейн, а пока живет в Стил-ярде, дожидаясь, пока закончат отделку.

— Дайте-ка взглянуть на вашу новую картину, Томас, — говорит Ганс, входя. Останавливается перед портретом. Складывает руки на груди. Отступает на шаг. — Вы знаете этих людей? Хорошо ли передано сходство?

Два итальянских банкира, партнеры, один в шелках, другой в мехах, смотрят на зрителя, но жаждут обменяться взглядами; ваза с гвоздиками, астролябия, щегол, песочные часы с наполовину пересыпавшимся песком, за аркой окна — кораблик под шелковыми полупрозрачными парусами на зеркальном море. Ганс отворачивается довольный.

— И как ему удается это выражение глаз — жесткое и в то же время хитрое?

— Как у Элсбет?

— Толстая. Грустная.

— Еще бы! Вы приезжаете, награждаете ее ребенком, уезжаете снова.

— Я не хороший муж. Просто посылаю домой деньги.

— Надолго к нам?

Ганс сопит, ставит кубок свином на стол и рассказывает о том, что оставил позади: о Базеле, о швейцарских кантонах и городах. О восстаниях и решающих битвах. Образы не образы. Статуи не статуи. Это тело Христово, это не тело Христово, это вроде как тело Христово. Это Его кровь, это не Его кровь. Священникам можно жениться, священникам нельзя жениться. Таинств семь, таинств три. Мы целуем Распятие и встаем перед ним на колени, мы рубим Распятие и сжигаем на городской площади.

— Я не поклонник папы, но сил больше нет. Эразм сбежал во Фрайбург к папистам, теперь я убежал к юнкеру Хайнриху. Так Лютер называет вашего короля. «Его непотребство, король Англии». — Ганс утирает рот. — А я хочу работать и получать за это деньги. И желательно, чтобы какой-нибудь сектант не замазал мои фрески побелкой.

— Вы ищете у нас мира и спокойствия. — Кромвель качает головой. — Вы опоздали.

— Сейчас я шел по Лондонскому мосту и видел, что кто-то изуродовал статую Мадонны. Отбил Младенцу голову.

— Это уже давно. Наверное, старый чертяка Кранмер буянил. Вы знаете, каков он во хмелю.

Ганс широко улыбается.

— Вы по нему скучаете. Кто бы подумал, что вы подружитесь!

— Старый Уорхем дышит на ладан. Если он умрет летом, леди Анна попросит Кентербери для моего друга.

— Архиепископом будет не Гардинер? — удивляется Ганс.

— Он безнадежно рассорился с королем.

— Он сам свой худший враг.

— Я бы так не сказал.

Ганс смеется.

— Высокая честь для доктора Кранмера. Он откажется. Слишком много помпы. Он предпочитает свои книги.

— Он согласится. Это его долг. Лучшие из нас вынуждены идти против собственной натуры.

— Даже вы?

— Против моей натуры было слышать, как ваш покровитель угрожает мне в моем доме, и терпеть. А я терпел. Вы были в Челси?

— Да. Там грустно.

— Во избежание лишних разговоров объявлено, что он ушел в отставку по нездоровью.

— Он говорит, у него болит вот здесь, — Ганс трет грудь, — и боль усиливается, когда он садится писать. А все остальные выглядят неплохо. Семейство на стене.

— Теперь вам не надо искать заказов в Челси. Король поручил мне перестройку Тауэра. Мы ремонтируем укрепления. Король нанял строителей, художников, золотильщиков. Мы переделываем старые королевские апартаменты и строим новые для королевы. Понимаете, у нас в стране король и королева проводят ночь перед коронацией в Тауэре. Так что, когда пробьет час Анны, у вас не будет недостатка в работе. Предстоят шествия, пиршества. Город закажет королю в подарок золотую и серебряную посуду. Поговорите с ганзейскими купцами — наверняка и они захотят отличиться. Пусть думают уже сейчас. Советую поспешить, пока сюда не съехалась половина ремесленников Европы.

— Король закажет ей новые драгоценности?

— Он не настолько повредился в уме. Она получит Екатеринины.

— Я бы хотел ее написать. Анну Болейн.

— Не знаю. Возможно, она не захочет, чтобы ее разглядывали.

— Говорят, она некрасива.

— Возможно. Вы бы не стали писать с нее Весну. Или лепить статую Девы. Или аллегорию Мира.

— Так кто она? Ева? Медуза? — Ганс смеется. — Не отвечайте.

— У нее очень сильный характер, esprit. Вряд ли вы сумеете передать это на картине.

— Вижу, вы в меня не верите.

— Я убежден, что некоторые сюжеты вам неподвластны.

Входит Ричард.

— Приехал Фрэнсис Брайан.

— Кузен леди Анны. — Кромвель встает.

— Вам надо ехать в Уайтхолл. Леди Анна крушит мебель и бьет зеркала.

Кромвель вполголоса чертыхается.

— Накормите мастера Гольбейна обедом.


Фрэнсис Брайан хохочет так, что лошадь под ним нервно вздрагивает и шарахается, грозя задавить прохожих. К тому времени как они добираются до Уайтхолла, ему, Кромвелю, кое-как удается собрать по частям историю. Анна только что узнала, что жена Гарри Перси, Мэри Тэлбот, подает в парламент прошение о разводе. Два года, утверждает Мэри, муж не делил с ней ложе, а когда она наконец спросила, почему, ответил, что не в силах больше скрывать: они не женаты и никогда не были женаты, потому что его законная супруга — Анна Болейн.

— Миледи в ярости. — Брайан хихикает; усыпанная драгоценностями повязка на глазу подмигивает. — Она говорит, Гарри все погубит. Никак не решит: зарубить его одним махом или публично резать на кусочки в течение сорока дней, как принято в Италии.

— Слухи об этом виде казни сильно преувеличены.

Он никогда не видел Анну в припадке неконтролируемой ярости и не очень верил, когда о том рассказывали. И вот его вводят в комнату, она расхаживает взад-вперед, маленькая и напряженная, словно ее прошили насквозь и слишком туго стянули нитку. Три дамы — Джейн Рочфорд, Мэри Шелтон и Мария Болейн — следят за Анной взглядом. Небольшой ковер, место которому, вероятно, на стене, лежит на полу, скомканный. «Битое стекло мы вымели», — сообщает Джейн Рочфорд. Сэр Томас Болейн, монсеньор, сидит за столом перед грудой бумаг, рядом, на табурете, его сын Джордж, подпер голову руками, рукава взбиты только наполовину. Герцог Норфолкский смотрит на незажженные дрова в камине — возможно, пытается воспламенить их взглядом.

— Закройте дверь, Фрэнсис, — говорит Джордж, — и никого больше не впускайте.

Из присутствующих в комнате он один — не Говард.

— Я предложила сложить вещи и отправить Анну в Кент, — говорит Джейн Рочфорд. — Гнев короля, стоит ему вспыхнуть…

Джордж:

— Молчи, не то я могу тебя ударить.

— Я просто честно дала совет. — Джейн Рочфорд, храни ее Господь, из тех женщин, которые не умеют вовремя остановиться. — Мастер Кромвель, король распорядился провести расследование. Дело будет разбираться в совете, на сей раз без всякого давления. Гарри Перси должен дать показания свободно. Король не может делать то, что уже совершил и намеревается совершить, ради женщины, скрывшей тайный брак.

— Если б я только мог с тобой развестись! — говорит Джордж. — Если бы у тебя был тайный брак! Но видит Бог, никакой надежды: поля черны от женихов, бегущих в другую сторону.

Монсеньор поднимает руку:

— Прошу тебя.

Мария Болейн говорит:

— Какой прок звать мастера Кромвеля, если мы не расскажем ему, что произошло? Король уже говорил с госпожой моей сестрой.

— Я все отрицаю, — говорит Анна. Как будто перед нею король.

— Хорошо, — кивает он. — Хорошо.

— Граф признавался мне в любви, да. Писал мне стихи, и я, будучи девушкой юной, не видела в этом вреда.

Он только что не смеется.

— Стихи? Гарри Перси? Они у вас сохранились?

— Нет. Конечно нет. Ничего на бумаге.

— Это упрощает дело, — мягко произносит Кромвель. — И разумеется, не было никаких обещаний либо контракта и даже речи о них.

— И, — вставляет Мария, — никакого рода близости. Моя сестра — известная девственница.

— И что ответил король?

— Он вышел из комнаты, — говорит Мария, — оставив Анну стоять.

Монсеньор поднимает голову. Откашливается.

— В данной ситуации существует большое число разнообразных подходов, и мне представляется, что, возможно….

Норфолк взрывается. Ходит взад-вперед, стуча каблуками, как сатана в миракле.

— Клянусь смердящим саваном Лазаря! Покуда вы перебираете подходы, милорд, и выражаете мнения, госпожу вашу дочь позорят на всю страну, слух короля отравляют клеветой, а благосостояние семьи рушится у вас на глазах!

— Гарри Перси. — Джордж поднимает руки. — Послушайте, дадут мне сказать? Как я понимаю, Гарри Перси однажды уже отказался от своих претензий, а то, что удалось уладить один раз…

— Да, — говорит Анна, — но тогда дело уладил кардинал, а кардинала, к величайшему прискорбию, нет в живых.

Наступает тишина. Сладостная, как музыка. Кромвель, улыбаясь, смотрит на Анну, монсеньора, Норфолка. Жизнь — золотая цепь, и Господь порой вешает на нее изящную безделушку. Чтобы продлить мгновение, он идет через комнату и поднимает брошенный ковер. Узкий ткацкий станок. Темно-синий фон. Асимметричный узел. Исфахан? Маленькие существа чинно вышагивают через сплетение цветов.

— Смотрите, — говорит он. — Знаете, кто это? Павлины.

Мэри Шелтон подходит и заглядывает ему через плечо.

— А такие, вроде змей с ножками?

— Скорпионы.

— Матерь Божия! Они ведь кусаются?

— Жалят. — Кромвель говорит: — Леди Анна, коли папа не в силах помешать вам сделаться королевой, а я думаю, он не силах, то уж Гарри Перси не должен становиться для вас препятствием.

— Так уберите его, — говорит Норфолк.

— Я понимаю, почему вам, как родственникам, неудобно…

— Убрать его самим, — заканчивает Норфолк. — Проломить ему голову.

— Фигурально выражаясь, — уточняет он. — Милорд.

Анна садится. На женщин не смотрит. Маленькие руки сжаты в кулаки. Монсеньор шуршит бумагами. Джордж в задумчивости снял шапочку и теперь играет драгоценной булавкой — пробует на палец острие.

Кромвель скатал ковер и протягивает Мэри Шелтон.

— Спасибо, — шепчет та, краснея, будто он предложил что-то фривольное.

Джордж вскрикивает: игра с булавкой закончилась уколотым пальцем. Дядя Норфолк зло бросает:

— Болван великовозрастный!

Фрэнсис Брайан идет за ним к дверям.

— Благодарю, сэр Фрэнсис, меня провожать не надо.

— Я хотел бы пойти с вами и узнать, что вы будете делать.

Он резко останавливается, упирает ладонь Брайану в грудь, разворачивает того вбок и слышит удар головой о стену.

— Я спешу.

Кто-то его окликает. Из-за угла появляется мастер Ризли.

— Трактир «Марк и лев». В пяти минутах ходьбы отсюда.

Зовите-меня поручил своим людям следить за Гарри Перси с тех самых пор, как тот приехал в Лондон. Кромвель опасался, что недоброжелатели Анны при дворе — герцог Суффолкский с женой и наивные люди, верящие в возвращение Екатерины, — встречаются с графом и убеждают его держаться той версии прошлого, которую считают полезной. Однако по всему выходит, что таких встреч не было — разве что в купальнях на Суррейском берегу.

Зовите-меня резко сворачивает в проулок, и они выходят в грязный двор трактира. Кромвель оглядывается по сторонам: два часа хорошенько поработать метлой, и место стало бы вполне пристойным. Золотисто-рыжая шевелюра Ризли горит, словно маяк. У поскрипывающего над головой евангелиста Марка тонзура, как у монаха. Лев маленький, синий, улыбающийся.

Зовите-меня трогает его за руку.

— Сюда.

Они уже готовы юркнуть в боковую дверь, когда сверху раздается пронзительный свист. Две девицы высовываются в окошко и с хохотом вываливают голые груди на подоконник.

— Господи! — говорит он. — И здесь дамы из рода Говардов!

Внутри «Марка и льва» полно слуг в ливрее Перси — одни лежат головой на столе, другие — под столом. Сам граф Нортумберлендский пьет в отдельном кабинете. Здесь можно было бы побеседовать без свидетелей, если бы не окно в общее помещение, откуда то и дело заглядывают ухмыляющиеся хари.

Граф его замечает.

— Хм. Я догадывался, что вы придете.

Запускает пятерню в стриженые волосы, и они топорщатся, будто щетина.

Он, Кромвель, подходит к окошку, поднимает палец и захлопывает ставень перед встрепенувшимися зрителями. Однако когда он садится напротив юноши, голос его вкрадчив, как всегда.

— Итак, милорд, чем я могу вам помочь? Вы утверждаете, что не можете жить с женой. В красоте она не уступит ни одной женщине королевства, а если у нее и есть изъяны, то я о них не слышал. Почему бы вам не поладить?

Однако Гарри Перси — не пугливый сокол, которого надо успокаивать лаской. Гарри Перси кричит и плачет:

— Если мы не поладили в день свадьбы, как мы поладим теперь! Она меня ненавидит, потому что знает: наш брак незаконен. Или только королю дозволено быть совестливым? Когда он сомневается в законности своего брака, то кричит об этом на весь христианский мир, когда я сомневаюсь в законности моего, он присылает последнего из своих слуг, чтобы уговорами спровадить меня домой. Мэри Тэлбот знает, что я обручен с Анной, знает, кого я люблю и буду любить всегда. Прежде я говорил правду: мы заключили контракт при свидетелях, а посему мы оба не свободны. Кардинал угрозами заставил меня отречься от своих слов; отец сказал, что лишит меня наследства. Теперь мой отец умер, и я больше не боюсь говорить правду. Пусть Генрих король, но он хочет отнять чужую жену. Анна Болейн по закону моя супруга, и каково ему будет в день Суда, когда он предстанет перед Создателем, нагой и без свиты?

Он дослушивает речь, становящуюся все более бессвязной… истинная любовь… обеты… поклялась отдать мне свое тело… дозволяла мне такие вольности, какие возможны только между женихом и невестой…

— Милорд, — говорит он. — Вы сказали, что должны были сказать. Теперь выслушайте меня. Вы растратили почти все состояние. Я знаю, как вы это сделали. Вы набрали долгов по всей Европе. Я знаю ваших кредиторов. Одно мое слово — и все ваши долги потребуют к оплате.

— И что ваши банкиры мне сделают? У них нет армий.

— Армий не будет и у вас, милорд, если ваши сундуки пусты. Слушайте внимательно и постарайтесь понять. Ваш графский титул — от короля. Ваша обязанность — оборонять северные границы. Перси и Говарды защищают нас от Шотландии. Теперь допустим, что Перси не может выполнять эту свою обязанность. Ваши люди не станут сражаться за спасибо.

— Они — мои арендаторы. Их долг сражаться.

— Однако, милорд, им нужно снаряжение, оружие, провиант, им нужны исправные крепостные стены и форты. Если вы не в силах все это обеспечить, вы хуже чем бесполезны. Король отберет ваш титул, ваши земли и замки и отдаст их тому, кто справится лучше.

— Не отдаст. Король чтит древние титулы. И древние права.

— Тогда это сделаю я. Скажем так: я оставлю от вас пустое место. Я и мои друзья-банкиры.

Как бы объяснить? Миром правят не из приграничных крепостей и даже не из Уайтхолла, что бы ни думал Гарри Перси. Миром правят из Антверпена, из Флоренции, из мест, о которых Гарри Перси представления не имеет: из Лиссабона, откуда кораблики под шелковыми парусами уходят на запад, в солнце и зной. Не из-за крепостных стен, а из контор, не по зову боевой трубы, а по стуку костяшек счет; миром правит не скрежет пушечного механизма, а скрип пера на векселе, которым оплачены и пушка, и пушечный мастер, и порох, и ядра.

— Воображаю вас без денег и титула, — говорит он. — Воображаю вас в домотканой одежде, приносящим в лачугу кролика, добытого на охоте. И воображаю вашу законную супругу Анну, разделывающую этого кролика. Желаю вам всяческого счастья.

Гарри Перси роняет голову на стол, заливаясь слезами ярости.

— Никакого предварительного договора не было, — говорит Кромвель. — Никакие глупые обещания не имеют законной силы. Всякое взаимное согласие существовало исключительно в вашем воображении. И еще, милорд. Если вы хоть раз упомянете о «вольностях», — он вкладывает в одно слово столько брезгливости, что хватило бы на целую речь, — которые якобы дозволяла вам леди Анна, то будете отвечать передо мной, перед Говардами и Болейнами, и Джордж Рочфорд не станет с вами миндальничать, а милорд Уилтшир растопчет вашу гордость; что до герцога Норфолкского — если тот услышит, как вы бросаете тень на репутацию его племянницы, то отыщет вас в любой норе и откусит вам яйца. Теперь, — прежним благожелательным тоном, — вам все ясно, милорд? — Кромвель идет через комнату и открывает окошко. — Можно заглядывать.

Появляются лица; точнее, тянущиеся вверх лбы и глаза. В дверях он задерживается и оборачивается к графу.

— Для полной ясности: если вы думаете, будто леди Анна вас любит, вы глубоко заблуждаетесь. Она вас ненавидит. Лучшее, что вы можете для нее сделать, — если не умереть, то хотя бы отречься от слов, которые сказали своей бедной жене, и присягнуть в том, что от вас требуется, дабы расчистить ей путь к трону.

По пути домой он говорит Ризли:

— Мне искренне его жаль.

Зовите-меня хохочет так, что вынужден прислониться к стене.


На следующее утро Кромвель встает рано, чтобы успеть на заседание королевского совета. Герцог Норфолкский занимает место во главе стола, потом, узнав, что прибудет сам король, пересаживается. «Уорхем тоже здесь», — говорит кто-то. Дверь открывается; долгое время ничего не происходит, наконец медленно-медленно, шажок за шажком, входит дряхлый прелат. Садится. Кладет руки на стол. Они сильно дрожат. Голова трясется. Кожа пергаментная, как на рисунке Ганса.[56]Портрет архиепископа Уорхема (Уорема) — рисунок работы Ганса Гольбейна — хранится в Королевской коллекции в Виндзорском замке. Обводит взглядом стол, медленно, по-змеиному моргая.

Кромвель пересекает комнату, встает напротив Уорхема и осведомляется о здоровье — чистая формальность, поскольку всякому видно, что архиепископ умирает. Спрашивает:

— Провидица, которую вы приютили в своей епархии, Элизабет Бартон. Как она поживает?

Уорхем поднимает глаза.

— Чего вы хотите, Кромвель? Моя комиссия ничего против нее не нашла. Вам это известно.

— Мне сообщили, она говорит, что если король женится на леди Анне, он процарствует не больше года.

— Не поручусь. Своими ушами я такого не слышал.

— Как я понял, епископ Фишер приезжал на нее посмотреть.

— Или чтобы она на него посмотрела. Либо то, либо другое. А что тут дурного? Господь и впрямь ее отметил.

— Кто за ней стоит?

Голова у архиепископа трясется так, будто вот-вот соскочит.

— Возможно, она неправа. Возможно, ее сбили с толку. В конце концов, это простая деревенская девушка. Но что у нее дар, я не сомневаюсь. Когда к ней приходят, она сразу видит, что у человека на сердце. Какие грехи тяготят его совесть.

— Вот как? Надо будет к ней съездить. Интересно, угадает ли она, что тревожит меня?

— Тише, — говорит Томас Болейн. — Здесь Гарри Перси.

Входит граф с двумя сопровождающими. Глаза красные, запах блевотины наводит на мысль, что он не дал слугам себя помыть. Появляется король. День жаркий, и его величество в палевом шелке. Рубины на пальцах — как кровавые пузыри. Король садится. Устремляет круглые голубые глаза на Гарри Перси.

Томас Одли — исполняющий обязанности лорда-канцлера — задает вопросы. Предварительный договор? Нет. Какого-либо рода обещания? Никакой телесной — приношу извинения, что вынужден упомянуть, — близости? Клянусь честью, нет, нет и нет.

— Как ни прискорбно, нам мало вашего честного слова, — говорит король. — Дело зашло слишком далеко, милорд.

Гарри Перси испуган.

— Что еще я должен сделать?

— Подойдите к его милости Кентербери. Он приведет вас к присяге на Библии.

По крайней мере, это то, что архиепископ пытается сделать. Монсеньор сунулся было помочь, Уорхем отталкивает его руку. Хватаясь за стол, так что сползает скатерть, старик встает на ноги.

— Гарри Перси, вы много раз шли на попятную, делали заявление и брали свои слова обратно. Теперь вы здесь, чтобы вновь от них отречься, но уже не только перед людьми. Итак… готовы ли вы положить руку на Библию и поклясться передо мной, в присутствии короля и совета, что не состояли в блудной связи с леди Анной и не заключали с ней брачного договора?

Гарри Перси трет глаза. Протягивает руку. Произносит дрожащим голосом:

— Клянусь.

— Дело сделано. Поневоле задумаешься, из-за чего вообще сыр-бор? — Герцог Норфолкский подходит к Гарри Перси и берет того за локоть. — Ну что, приятель, надеюсь, больше мы об этом не услышим?

— Говард, он принес клятву, и довольно. Кто-нибудь, помогите архиепископу, ему нехорошо. — Король снова повеселел; обводит советников благодушным взглядом. — Господа, прошу в мою часовню, где Гарри Перси скрепит свою клятву святым причастием. Остаток дня мы с леди Анной проведем в размышлениях и молитвах. Прошу меня не беспокоить.

Уорхем, шаркая, приближается к королю:

— Епископ Винчестерский облачается, чтобы отслужить вам мессу. Я уезжаю в свою епархию.

Король, склонившись, целует архиепископское кольцо.

— Генрих, — говорит Уорхем, — я вижу, что вы приблизили к себе людей без чести и совести. Я вижу, что вы обожествляете свои похоти, к огорчению и стыду всех христиан. Я был вам верен, даже когда это шло вразрез с моими убеждениям. Я многое для вас сделал, но то, что я сделал сегодня, было последним.


В Остин-фрайарз его дожидается Рейф.

— Да?

— Да.

— И что теперь?

— Теперь Гарри Перси сможет занять еще денег и тем ускорить свое разорение, чему я охотно поспособствую. — Кромвель садится. — Думаю, со временем я отберу у него графство.

— Каким образом, сэр?

Он пожимает плечами.

— Вы же не хотите, чтобы Говарды еще больше усилили свое влияние на севере?

— Нет. Наверное нет. — Он молчит, размышляя. — А найди-ка мне, что там у нас есть про Уорхемову провидицу.

Покуда Рейф ищет, он открывает окно и смотрит в сад. Розы на кустах поблекли от солнца. Бедная Мэри Тэлбот, думает он, ее жизнь теперь легче не станет. Несколько дней, всего несколько дней, она, а не Анна, была в центре внимания двора. Он вспоминает, как Гарри Перси приехал арестовать кардинала, с ключами в руках, как поставил стражу у постели умирающего.

Кромвель высовывается в окно. Интересно, если посадить персиковые деревья, они примутся? Входит Рейф со свертком бумаг.

Он разрезает ленточку, разворачивает письма и меморандумы. Вся эта нехорошая история началась шесть лет назад, когда к статуе Богородицы в заброшенной часовне на краю кентских болот начали стекаться паломники, и некая Элизабет Бартон принялась устраивать для них представления. Чем отличилась статуя? Ходила, наверное. Или плакала кровавыми слезами. Девушка — сирота, воспитанная в доме одного из земельных агентов Уорхема. Из родственников у нее — сестра. Он говорит Рейфу:

— Она ничем не выделялась лет до двадцати, потом вдруг заболела, а выздоровев, сподобилась видений и начала говорить чужими голосами. Утверждает, будто видела святого Петра у врат рая, с ключами. Архангела Михаила, взвешивающего души. Если спросить у нее, где твои покойные родственники, она ответит. Коли они в раю, она говорит высоким голосом, коли в аду — низким.

— Смешно, наверное, звучит, — замечает Рейф.

— Ты так думаешь? Каких непочтительных детей я воспитал! — Он смотрит в бумаги, затем поднимает голову. — Иногда она по девять дней ничего не ест. Иногда падает на землю. Хм, неудивительно. Склонна к судорогам и трансам. Бедняжка. С ней беседовал милорд кардинал, но… — перебирает бумаги, — здесь никаких записей. Интересно, что между ними произошло. Вероятно, кардинал уговаривал ее поесть, а она отказывалась. Теперь… — читает, — … она в монастыре в Кентербери. У разрушенной часовни починили крышу, и деньги текут туда рекой. Происходят исцеления. Хромые ходят, слепые прозревают. Свечи зажигаются сами собой. Паломники валят валом. Откуда у меня чувство, будто я уже слышал эту историю? Блаженная окружена толпой священников и монахов, которые обращают взор людей к небу, а сами тем временем облегчают их кошельки. Естественно допустить, что те же священники и монахи поручили ей высказываться по поводу королевского брака.

— Томас Мор тоже к ней ездил, не только Фишер.

— Да, я помню. И… глянь-ка!.. она получила от Марии Магдалины письмо с золотыми буквицами.

— И смогла его прочесть?

— Выходит, что да. — Он понимает глаза. — Как ты думаешь? Король готов терпеть поношения, если они исходят от святой девственницы. Видать, привык. От Анны его величество слышит и не такое.

— Возможно, он боится.

Рейф бывал с ним при дворе и понимает Генриха лучше многих, знающих короля целую жизнь.

— О да. Он верит в простых девушек, которые беседуют со святыми. И склонен верить в пророчества, тогда как я… Знаешь, я думаю, какое-то время мы не будем ее трогать. Посмотрим, кто к ней ездит. Кто делает пожертвования. Некоторые знатные дамы посещают блаженную — хотят узнать свое будущее и отмолить матерей из чистилища.

— Миледи Эксетер, — говорит Рейф.

Генри Куртенэ, маркиз Эксетерский — внук старого короля Эдуарда и, таким образом, ближайший родственник Генриха. Очевидная кандидатура для императора, если тот когда-нибудь высадится с войсками, чтобы сбросить Генриха и посадить на престол кого-то другого.

— На месте Эксетера я бы не позволял своей жене увиваться вокруг полоумной монашенки, укрепляющей ее фантазии, будто со временем она сделается королевой. — Он начинает складывать бумаги. — А еще эта девица уверяет, что может воскрешать мертвых.


На похоронах Джона Петита, пока женщины остаются наверху, с Люси, Кромвель проводит внизу импровизированное собрание, чтобы поговорить с купцами о беспорядках в городе. Антонио Бонвизи, друг Мора, говорит, что пойдет домой.

— Да благословит вас Святая Троица и да дарует вам процветание, — произносит Бонвизи, направляясь к дверям вместе с плавучим островком холода, вызванного его неожиданным приходом. На пороге останавливается. — Если надо будет помочь мистрис Петит, я с большой охотой…

— Нет нужды. Она вполне обеспечена.

— Но позволит ли ей гильдия продолжать мужнино дело?

— С этим я разберусь, — обрывает Кромвель.

Бонвизи кивает и выходит.

— И как он посмел сюда заявиться! — У Джона Парнелла из гильдии суконщиков давние счеты с Мором. — Мастер Кромвель, то, что вы взяли заботы на себя, означает ли это… собираетесь ли вы поговорить с Люси?

— Я? Нет.

Хемфри Монмаут говорит:

— Может, сперва собрание, а сватовство потом? Мы обеспокоены, мастер Кромвель, как, наверное, ивы, и король… Мы все… — обводит взглядом собравшихся, — полагаю, теперь, когда Бонвизи ушел, здесь остались лишь те, кто сочувствует делу, за которое пострадал наш покойный друг Петит, однако наша обязанность — сохранять мир, отмежеваться от кощунников…

В прошлое воскресенье водном из городских приходов, в самый торжественный момент мессы, при возношении святых даров, когда священник возгласил: «Hoc est enim corpus meum», [57]«Яко сие есть Тело Мое» (лат.). раздались выкрики: «Хок эст корпус, фокус-покус». А в соседнем приходе, при перечислении святых, когда иерей просит Бога даровать нам общение с мучениками и апостолами, «cum Joanne, Stephano, Matthia, Barnaba, Ignatio, Alexandra, Marcellino, Petro…», [58]«с Иоанном, Стефаном, Матфием, Варнавою, Игнатием, Александром, Марцелином, Петром…» (лат.). кто-то заорал: «И не забудь меня с моей двоюродной сестрицей Кэт, и Дика, который торгует рыбой в Лиденхолле, и его сестру Сьюзан, и ее собачку Пунш!»

Он прикрывает рот рукой.

— Если собачке потребуется защита в суде, вы знаете, где меня найти.

— Мастер Кромвель, — говорит ворчливый старшина гильдии скорняков, — вы нас собрали, подайте же нам пример серьезности.

— На улицах распевают баллады о леди Анне, — говорит Монмаут, — слова которых я не могу повторить в этом обществе. Слуги Томаса Болейна жалуются, что их обзывают и забрасывают навозом. Хозяевам следует приглядывать за своими подмастерьями и доносить, когда те ведут себя ненадлежащим образом.

— Кому?

Кромвель говорит:

— Ну, например, мне.

В Остин-фрайарз он застает Джоанну — она нашла предлог, чтобы не уезжать в Степни: простыла.

— Спроси, что я знаю, — говорит Кромвель.

Она честно трет пальцем кончик носа.

— Попробую угадать. Ты знаешь, сколько денег у короля в казне с точностью до шиллинга.

— До фартинга. Нет, другое. Спроси меня, любезная сестрица.

Она делает еще несколько неудачных попыток, и наконец он говорит:

— Джон Парнелл женится на Люси.

— Что? Ведь Джон Петит еще не остыл в могиле. — Она отводит взгляд, перебарывая чувства. — А вы, сектанты, как я погляжу, держитесь вместе. У Парнелла в доме тоже попахивает ересью. Я слышала, его слуга — в тюрьме епископа Стоксли.

Ричард Кромвель заглядывает в дверь.

— Хозяин. Тауэр. Кирпичи. Пять шиллингов за тысячу.

— Нет.

— Хорошо.

— Казалось бы, Люси могла найти человека, с которым ей жилось бы спокойно.

Он идет к двери.

— Ричард, постой! — Оборачивается к Джоанне. — Думаю, она таких просто не знает.

— Сэр?

— Сбей цену на шесть пенсов и проверь каждую партию. Отбери по нескольку кирпичей и прояви к ним повышенный интерес.

Джоанна, из комнаты: — И вообще, ты поступил умно.

— Например, измерь их… Джоанна, ты вправду думала, что я могу жениться по оплошности? Сгоряча?

— Простите? — говорит Ричард.

— Если ты начнешь измерять кирпичи, продавец испугается, и ты по его лицу увидишь, собирался ли он тебя надуть.

— Наверняка ты кого-нибудь себе присмотрел. Какую-нибудь знатную даму. Король дал тебе новую должность…

— Да, в отделении пошлин канцлерского суда… Я бы не сказал, что это прямая дорожка к амурной истории.

Ричард, стуча каблуками, сбегает по лестнице.

— Знаешь, о чем я думаю? — спрашивает Кромвель.

— Ты думаешь, надо обождать. Пока она, та женщина, станет королевой.

— Я думаю, что цена растет из-за перевозки. Даже если баржей по реке. Надо будет расчистить участок и построить свой кирпичный завод.


Воскресенье, первое сентября, в Виндзоре. Анна, преклонив колени перед королем, получает титул маркизы Пемброкской. Рыцари ордена Подвязки наблюдают со своих церемониальных мест, рядом с ней знатнейшие дамы королевства, дочь Норфолка Мария (герцогиня гневно отказалась, сопроводив свой отказ божбой) держит на подушке ее корону; Говарды и Болейны торжествуют. Монсеньор гладит бороду, кивает и улыбается, слушая тихие поздравления французского посла. Епископ Гардинер зачитывает новый титул Анны. Она в алом бархате и горностае, черные волосы по-девичьи распущены и змеистыми локонами ниспадают на грудь. Вместе с титулом она получает доходы от пятнадцати поместий — их обеспечил он, Кромвель.

Поют «Te Deum».[59]«Тебя, Бога, (хвалим)» (лат.). Звучит проповедь. Когда церемония окончена и дамы наклоняются, чтобы поднять шлейф Анны, он замечает отблеск синевы, как от зимородкова крыла и, вглядевшись, видит среди дам из рода Говардов младшую дочь Сеймура. Боевой конь поднимает голову при звуке трубы, а знатные дамы вскидывают подбородок и улыбаются, однако, когда оркестр играет туш и процессия выходит из капеллы Святого Георгия, ее бледное лицо по-прежнему обращено долу, а глаза смотрят под ноги, словно она боится упасть.

На пиру Анна сидит рядом с Генрихом, за разговором опускает черные ресницы. Она почти у цели, почти добилась своего, тело напряжено, как тетива, кожа в золотистой пыльце с оттенком абрикоса и меда, а когда губы раздвигаются в улыбке — что происходит часто, — видны маленькие острые зубки. Она хочет забрать себе Екатеринину барку — уничтожить вензеля «Г&Е», убрать все эмблемы прежней владелицы. Король послал к Екатерине за драгоценностями: Анна возьмет их во Францию, куда они вскорости собираются. Кромвель провел с ней вечер, два вечера, три теплых сентябрьских вечера, пока королевские ювелиры делали эскизы, а он как хранитель королевских драгоценностей давал им советы. Анна хочет заказать новые гарнитуры. Сперва Екатерина уперлась — она-де не отдаст достояние английской королевы в руки женщины, позорящей христианский мир, — и лишь прямой приказ короля заставил ее уступить.

Анна обо всем ему рассказывает; она говорит со смехом: «мой Кромвель». Ветер попутный, прилив благоприятствует — Кромвель чувствует подошвами силу волн, влекущих вперед. Спикера Одли, его друга, наверняка утвердят в должности лорда-канцлера — король к нему привыкает. Старые придворные подали в отставку, чтобы не служить Анне; новый казначей двора, сэр Уильям Полет, — соратник по временам Вулси. Почти все новые придворные — соратники по тем временам. А кардинал не брал на службу дураков.

После мессы и посвящения Анны в титул он заходит к Гардинеру — тот меняет церемониальное облачение на более приличествующее светскому торжеству.

— Будете танцевать? — Кромвель сидит на каменном подоконнике, вполглаза следит за тем, что происходит во дворе: музыканты несут трубы и лютни, арфы и ребеки, гобои, виолы и барабаны. — У вас неплохо получится. Или, став епископом, вы больше не танцуете?

Мысли Стивена заняты своим.

— Вы не думаете, что стать маркизой в собственном праве — более чем достаточно для любой женщины? Теперь она ему уступит. Дай-то Бог, чтобы до Рождества она понесла.

— Так вы желаете ей успеха?

— Я желаю королю успокоиться, и чтобы из этого что-нибудь вышло.

— А знаете, что Шапюи про вас говорит? Якобы у вас в доме живут две женщины, переодетые мальчиками.

— Вот как? — хмурится Гардинер. — Полагаю, все лучше, чем два мальчика, переодетых женщинами. Вот это было бы возмутительно.

Епископ отрывисто смеется. Они вместе идут на пир. Тра-ля-ля-ля, поют музыканты. «В кругу друзей забавы[60]Авторство этого поэтического текста по традиции приписывают самому Генриху VIII. век будут мне по нраву».[61] Пер. А. Петровой. Душа музыкальна по своей природе, утверждают философы. Король приглашает Тома Уайетта петь вместе с собой и музыкантом Марком. «Ах, чем бы милой угодить? Для милой что мне совершить?»

— Все, что угодно, — говорит Гардинер. — Насколько я вижу, предела нет.

Кромвель говорит:

— Король добр к тем, кто верит в его доброту.

За музыкой никто, кроме епископа, не услышит.

— Ну, — отвечает Гардинер, — тут надо иметь невероятно гибкий ум. Как у вас.

Он говорит с мистрис Сеймур.

— Смотрите.

Она показывает свои рукава с каймой цвета зимородкова крыла — из того самого ярко-синего шелка, в который он завернул книгу с рисунками для вышивания. Как там в Вулфхолле, спрашивает он сколь можно деликатнее — в таких выражениях осведомляются о жизни в семействе, где произошел инцест.

Она отвечает всегдашним звонким голоском:

— Сэр Джон отменно здоров. Впрочем, сэр Джон всегда отменно здоров.

— А остальные?

— Эдвард злится, Том не находит себе места, госпожа моя матушка скрежещет зубами и хлопает дверьми. Урожай зреет, яблоки наливаются, молочницы при коровах, капеллан при молитвах, курицы несутся, лютни настроены, а сэр Джон… сэр Джон, как всегда, отменно здоров. Почему бы вам не придумать какое-нибудь дело в Уилтшире и не заехать к нам? Да, и если у короля будет новая жена, ей понадобятся новые фрейлины, и моя сестра Лиз займет место при дворе. Ее муж — губернатор Джерси. Антони Отред, вы его знаете? Я бы сама охотно присоединилась к королеве, да, говорят, она вновь переезжает и свита ее уменьшится.

— Будь я вашим отцом… Нет, — торопливо поправляется Кромвель. — Будь я вправе давать советы, я порекомендовал бы вам служить леди Анне.

— Маркизе, — говорит она. — Да, смиряться полезно. Она учит нас всех умерять гордыню.

— Просто сейчас ей приходится нелегко. Думаю, добившись своей цели, она станет мягче.

Еще не договорив, он понимает, что это не так.

Джейн опускает голову, смотрит на него из-под ресниц.

— Вот мое смиренное личико. Подойдет?

Он смеется.

— Оно откроет вам любые двери.

Пока танцоры, обмахиваясь веерами, отдыхают после галиард, паван и аллеманд, они с Уайеттом поют а капелла солдатскую песенку: «Скарамелла ушел на войну, с копьем, со щитом». Она печальна, невзирая на слова, как всякая песня в предсумеречный час, когда полутьма приглушает человеческий голос. Чарльз Брэндон спрашивает:

— О ком это? О женщине?

— Нет, о юноше, который ушел на войну.

— И что с ним сталось?

«Scaramella fa la gala».

— Для него война — сплошной праздник.

— Да, славные были деньки, — говорит герцог. — Лучше, чем сейчас.

Король поет сильным, красивым, протяжным голосом: «Когда в чащобе я бродил».[62]Авторство этого поэтического текста по традиции приписывают самому Генриху VIII. Некоторые дамы, перебрав крепкого итальянского вина, плачут.

В Кентербери архиепископ Уорхем лежит на холодном камне, на глаза ему кладут монеты, словно хотят навсегда запечатлеть королевский профиль в мозгу усопшего. Потом тело опустят под плиты собора, в сырую черную пустоту рядом с костями Бекета. Анна сидит неподвижно, как статуя, устремив взор на короля. Движется только рука — она гладит собачку на коленях, снова и снова, наматывает на палец завитки шерсти. Когда затихает последняя нота, вносят свечи.


Октябрь, и все едут в Кале — кавалькада в две тысячи человек растянулась от Виндзора до Гринвича, от Гринвича через зеленые кентские поля до Кентербери; с герцогом едет сорок свитских, с маркизом — тридцать пять, с графом — двадцать четыре, виконт обойдется двадцатью, а Кромвель — Рейфом и одним писарем, которых можно приткнуть в любую крысиную нору на корабле. Король встречается с братской Францией — та обещала замолвить перед папой словцо за его новый брак. Франциск предлагает женить одного из трех своих сыновей — трех сыновей! вот кого Господь любит! — на племяннице папы Екатерине Медичи и обещает поставить условием, что братской Англии дадут уладить свои матримониальные дела в собственной юрисдикции, в суде английских епископов.

Прошлое свидание монархов, названное «Встречей на поле золотой парчи», устраивал кардинал. Король говорит, нынешняя поездка обойдется дешевле, но как только речь заходит о частностях, выясняется, что его величество хочет того побольше и этого вдвое — еще богаче, еще пышнее, еще грандиознее. Генрих везет во Францию своих поваров и свою кровать, священников и музыкантов, собак и соколов, а также свою новоиспеченную маркизу, которую вся Европа считает его любовницей. Везет претендентов на престол, в том числе Йорка лорда Монтегю и Ланкастеров Невиллей, дабы показать, как они покорны и как прочен трон Тюдоров. Везет свою золотую посуду, постельное белье, своих пирожников, своих щипальщиков птицы и отведывателей пищи, даже собственное вино — на первый взгляд, перебор, но кто знает?

Рейф, помогая упаковывать бумаги, замечает:

— Я понимаю, что Франциск будет просить у папы одобрения на новый брак нашего короля, но никак не соображу, зачем это Франциску.

— Вулси всегда говорил, что цель соглашения — само соглашение. Не важно, каковы условия, главное — что они есть. Важна добрая воля. Когда она иссякает, соглашение нарушается, что бы ни было записано в условиях.

Важны шествия, обмен подарками, королевские игры в шары, турниры, придворные спектакли — это не вступление, а сам процесс. Анна, хорошо знающая французский двор и французский этикет, рассказывает о возможных затруднениях.

— Если прибудет с визитом папа, король Франции обязан будет выйти ему навстречу, возможно, даже во двор. Монархи же, завидев друг друга, должны пройти равное число шагов. И это работает, если только один монарх не станет делать очень маленькие шаги, вынуждая второго пройти большее расстояние.

— Клянусь Богом, это низость! — взрывается Чарльз Брэндон. — Неужто Франциск так поступит?

Анна смотрит на него из-под полуопущенных век.

— Милорд Суффолк, готова ли госпожа ваша супруга к путешествию?

Суффолк багровеет.

— Моя жена — бывшая королева Франции.

— Мне это известно. Франциск будет рад снова ее повидать. Он находил ее очень красивой. Хотя, конечно, тогда она была молода.

— Моя сестра по-прежнему красива, — умиротворяюще произносит Генрих, однако Чарльз Брэндон разражается криком, подобным раскату грома:

— Вы ждете, что она будет прислуживать вам? Дочери Болейна? Подавать вам перчатки, мадам, садиться за стол ниже вас? Так запомните — этому не бывать!

Анна поворачивается к Генриху, стискивает его руку.

— Он унижает меня в вашем присутствии.

— Чарльз, — говорит Генрих, — выйдите и возвращайтесь, когда овладеете собой. Не раньше.

Вздыхает, делает знак рукой: Кромвель, идите за ним.

Суффолк вне себя от ярости.

— На свежем воздухе приятнее, милорд, — говорит Кромвель.

Уже осень: мокрые листья хлопают на ветру, как флаги миниатюрных армий.

— Мне в Виндзоре всегда чудился некоторый холодок, а вам, милорд? Я об общем положении вещей, не только о замке. — Его голос журчит тихо, успокаивающее. — Будь я королем, я старался бы больше времени проводить в Уокинге. Вам известно, что там никогда не бывает снега? По крайней мере, не было последние двадцать лет.

— Будь вы королем? — Брэндон ускоряет шаг. — Если Анна Болейн может сделаться королевой, то почему бы и нет?

— Беру свои слова назад. Мне следовало выразиться смиреннее.

Брэндон сопит.

— Она, моя жена, никогда не появится в свите этой распутницы.

— Милорд, вам лучше считать ее целомудренной, как считаем мы все.

— Ее воспитала мать, известная потаскуха, доложу я вам. Это она, Лиз Болейн, бывшая Лиз Говард, первая затащила Генриха в постель. Уж поверьте мне — я самый старый его друг. Ему было семнадцать, ион не знал, куда вставлять. Отец воспитывал его, как монашку.

— Теперь никто из нас не верит в эту историю. Про жену монсеньора.

— Монсеньора! Силы небесные!

— Ему нравится, когда его так называют. Вреда в этом нет.

— Ее воспитывала сестрица Мария, а Мария росла в борделе. Знаете, как они это делают во Франции? Супруга мне рассказала… Ну, не рассказала, а написала на бумаге, по-латыни. Мужчина возбуждается, и женщина берет его член в рот! Вообразите только! И можно ли называть целомудренной особу, которая вытворяла такие мерзости?

— Милорд… если ваша супруга не хочет ехать во Францию, если вы не в силах ее убедить… давайте скажем, что она больна. Небольшая уступка ради вашего старинного друга. Это позволит ему избежать… — Он чуть было не говорит «ее попреков», но быстро поправляется: —…позволит избежать неловкости.

Брэндон кивает. Они по-прежнему идут к реке, и он пытается шагать медленнее — не хочет уходить далеко, потому что Анна уже ждет его с известием, что Брэндон извинился. Герцог поворачивается к нему, на лице — страдание.

— Тем более, что это правда. Она ведь и впрямь больна. Ее маленькие прелестные… — Брэндон складывает ладони чашечкой, — совсем усохли. Я все равно ее люблю. Она стала вся прозрачная. Я ей говорю, Мария, когда-нибудь я проснусь и не смогу найти тебя в постели — приму за нитку на простыне.

— Очень вам сочувствую, — говорит он.

Суффолк трет лицо.

— О Боже. Ладно, идите к Гарри. Скажите ему, что мы не можем.

— Раз ваша супруга не может ехать в Кале, стоит поехать вам.

— Я бы не хотел ее оставлять, понимаете?

— Анна злопамятна, — говорит Кромвель. — Ей трудно угодить, но ее очень легко задеть. Милорд, доверьтесь моим советам.

Брэндон сопит.

— А что еще остается? Вы теперь всем заправляете, Кромвель. Вы нынче все. Мы спрашиваем себя, как такое случилось? — Герцог тянет носом. — Но, клянусь кровью Христовой, так ни черта и не возьмем в толк.

«Клянусь кровью Христовой», — так мог бы божиться Томас Говард, старший из герцогов. Когда он заделался толмачом при герцогах, истолкователем их слов? Он спрашивает себя, но так ни черта не возьмет в толк. Когда он возвращается к королю и будущей королеве, те смотрят друг на друга влюбленными глазами. «Герцог Суффолкский шлет свои извинения», — говорит он. Да, да, кивает король, приходите завтра, только не слишком рано. Можно подумать, они уже муж и жена, и впереди у них жаркая ночь, полная супружеских ласк. Можно было бы подумать, да только Мария Болейн сказала ему, что маркизатом король купил себе лишь право гладить внутреннюю сторону Анниной ляжки. Мария поведала это вслух и даже не на латыни. Обо всем, что происходит, когда они с Генрихом остаются наедине, Анна сообщает родственникам, не опуская ни малейшей подробности. Поневоле восхитишься ее просчитанной точностью, ее самообладанием. Она бережет себя, как солдат бережет порох, чтобы хватило подольше; подобно анатому в падуанской медицинской школе, она делит свое тело на части и каждой дает название: вот моя ляжка, вот моя грудь, вот мой язык.

— Может быть, в Кале, — говорит он. — Может быть, там король добьется того, чего хочет.

— Она должна быть уверена. — Мария идет прочь, затем останавливается и оборачивается, лоб нахмурен. — Анна говорит «мой Кромвель». Мне это не по душе.

В следующие дни возникает новый мучительный вопрос: какая августейшая французская дама будет принимать Анну? От королевы Элеоноры, разумеется, согласия не дождешься — она сестра императора и возмущена тем, что его непотребство бросил Екатерину. Сестра Франциска, королева Наваррская, чтобы не встречать любовницу английского короля, сказалась больной. «Уж не та же ли это болезнь, что у бедной герцогини Суффолкской?» — спрашивает Анна. Быть может, предлагает Франциск, будет удобно, если новую маркизу встретит герцогиня Вандомская, его собственная официальная фаворитка?

У Генриха от ярости разболелись зубы. Приходит доктор Беттс с сундучком лекарств. Сильное снотворное вроде помогает, однако просыпается король по-прежнему таким обиженным, что в следующие часы кажется, будто единственное решение — вообще отменить поездку. Как они не уяснят, что Анна — не любовница, а будущая жена? Впрочем, Франциску, чьи ухаживания никогда не длятся больше недели, этого не понять. Образец рыцарства? Христианнейший король? Да у него на уме один гон, но я вам скажу, когда он ослабеет, другие олени поднимут его на рога. Спросите любого охотника!

Наконец решение найдено: будущая королева останется в Кале, на английской почве, где никто ее не оскорбит, пока король будет с Франциском в Булони. Кале — город маленький, там легче поддерживать порядок, даже если народ в порту кричит: «Путана!» и «Великая английская блудница!» А если на улицах будут распевать скабрезные песенки, всегда можно сделать вид, что мы их не понимаем.

В Кентербери, где, кроме королевской свиты, собрались паломники со всего света, каждый дом забит от подвала до чердака. Они с Рейфом поселились в сносных условиях и близко к королю, но многие лорды ютятся по вонючим трактирам, рыцари — по задним комнатушкам борделей, а паломникам осталось место только в конюшнях да под открытым небом. По счастью, для октября погода необычно теплая. В прошлые годы король отправился бы поклониться мощам Бекета и сделал щедрое пожертвование. Однако непокорный Бекет — не тот архиепископ, какого мы сейчас хотим ставить в пример. В соборе еще висит дымка ладана от похорон Уорхема, молитвы за упокой его души — немолчное гудение, как от тысячи ульев. Кранмеру, который где-то в Германии, с двором императора, отправлены письма. Анна уже называет его «нашим будущим архиепископом». Никто не знает, когда Кранмер доберется до Англии. Со своей тайной, говорит Рейф.

Конечно, отвечает он, со своей тайной, записанной на уголке листа.

Рейф посетил гробницу Бекета. Впервые. Возвращается ошарашенный, говорит, рака усыпана драгоценными камнями размером с гусиное яйцо.

— Знаю. Как ты думаешь, они настоящие?

— Показывают череп, скрепленный серебряной пластиной, говорят, это череп Бекета, раздробленный рыцарями. За деньги к нему можно приложиться. И еще блюдо с фалангами его пальцев. Его засморканный носовой платок. Кусок башмака. И флакон, который они встряхивают — говорят, там его кровь.

— В Уолсингеме есть флакон с молоком Богородицы.

— Боже, молоко-то они из чего сделали? Кровь — явно вода с какой-то минеральной краской, она там плавает комочками.

— Ладно, бери это гусиное перо, выдернутое из крыла архангела Гавриила, и напишем Стивену Воэну. Пусть едет за Кранмером, поторопит того домой.

— Да уж, поскорее бы, — говорит Рейф. — Сейчас, хозяин, погодите, только смою Бекета с рук.

Король, хоть и не идет к гробнице, хочет показаться народу вместе с Анной. После мессы, вопреки всем советам, Генрих шагает в толпе, окруженный придворными, стража чуть позади. Анна стремительно поворачивает голову на тонком стебельке шеи, стараясь разобрать, что о ней говорят. Люди тянут руки, чтобы коснуться короля.

Норфолк, рядом с Кромвелем, деревянный от напряжения, стреляет глазами из стороны в сторону. «Не нравится мне эта затея, мастер Кромвель». Сам он, некогда проворный в обращении с кинжалом, следит за движениями ниже уровня глаз. Однако единственный предмет в пределах видимости, которым можно кого-нибудь убить, — огромное Распятие в руках у монаха. Народ расступается, пропуская целую процессию: францисканцы, приходские священники, бенедиктинцы из аббатства и, в толпе монахов, — молодая женщина в бенедиктинской рясе.

— Ваше величество!

Генрих оборачивается.

— Клянусь Богом, это блаженная! — Стражники делают шаг вперед, но Генрих останавливает их движением руки. — Дайте мне на нее взглянуть.

Она рослая и не очень молодая, лет, наверное, двадцати восьми, смуглое некрасивое лицо раскраснелось от волнения. Девица протискивается к королю, и на мгновение он видит Генриха ее глазами: ало-золотая приапическая туша, багровое лицо, тянущаяся к ней мясистая лапища.

— Мадам, вы что-то хотели мне сказать?

Девица пытается сделать реверанс, однако Генрих крепко держит ее за локоть.

— Небеса и святые, с которыми я беседую, — говорит она, — сказали мне, что еретиков, которые вас окружают, надо бросить в один большой костер, и если вы его не зажжете, то сгорите сами.

— Каких еретиков? Кто они? Я не приближаю к себе еретиков.

— Вот одна!

Анна приникает к королю, тает, как воск, на его алом с золотом джеркине.

— И если вы вступите в какую-либо форму брака с этой недостойной женщиной, то не процарствуете и семи месяцев.

— Семи месяцев?! Полноте, мадам, разве нельзя было округлить? Пророки не говорят «семь месяцев».

— Так сказали мне небеса.

— А когда семь месяцев истекут, кто меня сменит? Кто станет королем вместо меня?

Монахи пытаются оттащить блаженную от короля: такое в их планы не входило.

— Лорд Монтегю, у него кровь. Маркиз Эксетер, он королевской крови. — Теперь монахиня уже сама силится высвободить локоть из королевской хватки. — Я видела госпожу вашу матушку, — говорит она, — в языках бледного пламени.

Генрих выпускает ее руку, словно обжегшись.

— Мою матушку? Где?

— Я хотела найти кардинала Йоркского. Я обыскала рай, ад и чистилище, но его там нет.

— Она ведь сумасшедшая, да? — говорит Анна. — Если она сумасшедшая, ее нужно выпороть. Если нет — повесить.

Один из священников объявляет:

— Мадам, она великая праведница. Ее глаголы внушены небом.

— Уберите ее от меня! — требует Анна.

— Тебя поразит молния! — кричит монахиня Генриху. Тот нервно смеется.

Норфолк проталкивается вперед, рычит сквозь сжатые зубы:

— Уведите ее в тот бордель, из которого вытащили, пока она не испробовала вот этого, клянусь Богом!

Герцог потрясает сжатыми кулаками.

В давке один из монахов ударил другого Распятием, блаженную уволакивают, она пророчествует на ходу, гул толпы нарастает, Генрих, крепко держа Анну за руку, пятится туда, откуда пришел. Он, Кромвель, идет за монахами и, как только толпа редеет, трогает одного из них за плечо.

— Я был слугой Вулси, — говорит он. — Я хотел бы побеседовать с блаженной.

Посовещавшись между собой, монахи пропускают его к девице.

— Сэр? — спрашивает она.

— Не могли бы вы еще раз поискать кардинала? Если я сделаю пожертвование?

Она пожимает плечами. Один из францисканцев говорит:

— Это должно быть значительное пожертвование.

— Как вас зовут?

— Отец Рисби.

— Я очень богат и заплачу, сколько скажете.

— Вы хотите просто узнать местонахождение усопшего, чтобы молиться о нем самостоятельно, или предполагаете сделать вклад на помин души?

— Как посоветуете. Однако, разумеется, я должен быть уверен, что он не в аду, чтобы не тратиться на мессы впустую.

— Мне надо посоветоваться с отцом Бокингом, — говорит девица.

— Отец Бокинг — ее духовный наставник.

Он кивает. «Приходите за ответом», — говорит блаженная и, повернувшись, исчезает в толпе. Он дает монахам деньги для неведомого отца Бокинга, который, судя по всему, устанавливает здесь цены и ведет бухгалтерию.


Король удручен. А как еще должен чувствовать себя человек, которому сказали, что его поразит молния? К вечеру Генрих жалуется на боль в голове, лице и челюсти. «Подите прочь, — говорит его величество докторам, — все равно от вас никакого проку. А вы, сударыня, — это уже Анне, — велите вашим дамам вас уложить. Я не хочу разговоров. Пронзительные голоса мне мучительны».

Норфолк бурчит себе под нос: у Тюдора вечно все не слава богу.

В Остин-фрайарз, когда у кого-нибудь течет из носа или подвернулась нога, мальчишки разыгрывают интерлюдию под названием: «Если бы Норфолк был доктором Беттсом». Болит зуб? Вырвать! Прищемил палец? Отруби себе руку! Болит голова? Долой ее с плеч, новая вырастет!

Пятясь к выходу, Норфолк замирает на полушаге.

— Ваше величество, она не сказала, что молния вас убьет.

— Верно! — радостно подхватывает Брэндон.

— Живой, но низложенный с трона, живой, но черный и обугленный? Вот счастье-то! — Перечислив свои горестные обстоятельства, Генрих кричит слугам, чтобы принесли дров, пажу — чтобы согрел вина. — Неужто король Англии должен сидеть с пустым кубком возле гаснущего камина?! — Монарх, похоже, и вправду замерз. — Она говорит, что видела мою матушку.

— Ваше величество, — произносит Кромвель осторожно, — известно ли вам, что ваша матушка изображена на одном из витражей в соборе? И когда сквозь витраж бьет солнце, может показаться, будто она окружена светом. Думаю, это и видела монахиня.

— Вы не верите в ее видения?

— Полагаю, она не отличает происходящего вовне от того, что творится у нее в голове. Такое бывает. Наверное, ее стоит пожалеть, но не слишком сильно.

Король хмурится. Говорит:

— Я любил матушку. — Потом: — Бекингем очень полагался на видения. Один монах сказал ему, что он станет королем.

Нет надобности добавлять, что Бекингем казнен за государственную измену больше десяти лет назад.


Когда двор отправляется в Кале, Кромвель идет вместе с королем на «Ласточке». Стоит на палубе, смотрит, как удаляется английский берег. Рядом герцог Ричмондский, незаконный сын Генриха, взволнованный тем, что первый раз в жизни вышел в море на корабле, да еще с отцом. Фицрой — миловидный белокурый мальчик лет тринадцати, высокий, но тоненький, вылитый Генрих в его годы, полностью осознает свое положение.

— Мастер Кромвель, — говорит мальчик, — я не видел вас с тех пор, как Вулси удалили от двора.

Мгновенная неловкость.

— Я рад, что вы процветаете. Потому что в книге «О придворном» сказано, что люди низкого происхождения часто богато одарены природой.

— Вы читаете по-итальянски, сэр?

— Нет, но отрывки из книги перевели мне на английский. Очень полезное для меня чтение. — Пауза. Мальчик поворачивает голову и говорит тихо: — Я очень жалею, что кардинал умер. Потому что теперь моим опекуном стал герцог Норфолкский.

— И я слышал, вашу светлость женят на его дочери Мэри.

— Да. А я не хочу.

— Почему?

— Я ее видел. У нее грудь плоская.

— Однако она умна, милорд. А то, о чем вы сказали, время наверняка исправит, прежде чем вы сочетаетесь браком. Если вам переведут ту часть книги Кастильоне, где речь идет о достоинствах благородных дам, вы увидите, что Мэри Говард наделена ими сполна.

Дай-то Бог, чтобы этот брак не оказался таким же, как у Гарри Перси или Джорджа Болейна. И для девушки в том числе. Кастильоне утверждает: женщины могут понять все то же, что и мужчины, у них такие же чувства, такие же способности, они так же любят и ненавидят. Кастильоне безумно любил свою жену Ипполиту, однако та умерла, прожив с ним только четыре года. Он написал ей элегию, но так, словно пишет сама Ипполита, словно умершая разговаривает с супругом.

За кормой корабля чайки кричат, как погибшие души. Король выходит на палубу сообщить, что голова прошла. Кромвель говорит:

— Ваше величество, мы беседовали о книге Кастильоне. У вас было время ее прочесть?

— Конечно. Он восхваляет spezzaturata — искусство все делать изящно без видимых усилий. Это умение следует воспитывать в себе и государям. — Генрих добавляет неуверенно: — У короля Франциска оно есть.

— Да. Однако помимо spezzaturata следует постоянно выказывать на людях сдержанность. Я подумываю заказать перевод и презентовать его милорду Норфолку.

Король улыбается — наверняка вспомнил Томаса Говарда в Кентербери, угрожающего побить монахиню.

— Непременно презентуйте.

— Лишь бы он не усмотрел в этом упрека. Кастильоне пишет, что мужчине не следует завивать волосы и выщипывать брови. А как вам известно, милорд делает и то, и другое.

Юный Фицрой хмурится.

— Милорд Норфолк?

Генрих гогочет совсем не по-королевски, без всякого изящества и сдержанности. Вот и славно. Корабельные доски скрипят. Король, чтобы удержать равновесие, берется за поручень. Ветер наполняет паруса. Солнечные зайчики прыгают по воде. «Через час мы будем в порту».


В Кале, последнем оплоте Англии на французской почве, у него много друзей, покупателей, клиентов. Он прекрасно знает город, Водяные и Фонарные ворота, церкви Святого Николая и Божьей Матери, башни и валы, рынки, дворцы и набережные, губернаторский дом, особняки Уэтхиллов и Уингфилдов с их тенистыми садами, где местные аристократы живут в блаженном удалении от Англии, которую, по собственным словам, уже не понимают. Знает городские укрепления (разваливающиеся) и земли за ними с их лесами, деревушками и болотами, шлюзами, дамбами и каналами. Знает дорогу на Булонь и дорогу на Гравелин — территорию императора; знает, что и Франциск, и Карл могли бы взять Кале одним решительным наступлением. Англичане владеют городом двести лет, но на улицах куда чаще слышишь французскую и фламандскую речь.

Короля встречает губернатор. Лорд Бернерс, воин и ученый, воплощенная былая добродетель, если бы не хромота и явная озабоченность предстоящими крупными тратами, мог бы служить идеальной иллюстрацией к книге «О придворном». Губернатор даже сумел разместить короля и маркизу в смежных комнатах.

— Полагаю, это весьма уместно, милорд, — говорит он Бернерсу. — Лишь бы у двери с обеих сторон были прочные щеколды.

Мария сказала Кромвелю, еще до спуска на берег:

— Раньше она не соглашалась, теперь она согласна, но не согласен он. Говорит, ребенок должен быть зачат в законном супружестве.

Монархи проведут пять дней в Булони, затем пять дней в Кале. Анна расстроена, что ей придется ждать здесь одной. Это спорная территория, на которой может произойти все что угодно. А у него тем временем есть дело в Кале. Он оставляет Рейфа и потихоньку уходит в трактир на заднем дворе Кокуэлл-стрит.


Это заведение самого низкого разбора, здесь пахнет древесным дымом, рыбой и сыростью. На стене — тусклое зеркало, в котором он ловит отражение собственного лица. Оно бледное, только глаза живые. Малоприятная неожиданность — в такой дыре столкнуться нос к носу с самим собой.

Он садится и ждет. Через пять минут в дальнем конце комнаты ощущается какое-то шевеление, однако ничего не происходит. Чтобы скоротать время, он начинает перебирать в голове цифры прошлогодних поступлений в казну от герцогства Корнуольского, и уже готов перейти к отчету, представленному канцлером Честера, когда перед ним материализуется темная фигура в мантии. Старик трясущейся походкой идет к столу, вскоре появляются и двое других. Они совершенно одинаковые: глухое покашливание, длинные бороды. Следуя некой иерархии, дружно сопя, они усаживаются на противоположную скамью. Он ненавидит алхимиков, а они явно этой породы: непонятные пятна на одежде, слезящиеся глаза, шмыганье носов, отравленных едкими испарениями. Он приветствует гостей на французском. Они дрожат от холода, и один спрашивает на латыни, можно ли им что-нибудь выпить. Он зовет мальчишку-слугу и без особой надежды спрашивает, что тот посоветует.

— Выпить в другом месте, — любезно подсказывает мальчишка.

Приносят кувшин чего-то кислого. Старики отпивают по большому глотку, и он спрашивает:

— Кто из вас мэтр Камилло?

Они обмениваются взглядами. Времени на это уходит столько же, сколько требовалось старухам-грайям,[63] Граи — Энио, Пемфредо и Дино — в греческой мифологии порождение морских божеств, сестры горгон, у которых был один зуб и один глаз на троих. чтобы передать друг другу единственный глаз.

— Мэтр Камилло уехал в Венецию.

— Зачем?

Покашливание.

— За советом.

— Однако он намерен вернуться во Францию?

— Весьма вероятно.

— Я хотел бы купить то, что у вас есть, для своего господина.

Молчание. Может, думает он, убрать вино и не выставлять, пока они не скажут чего-нибудь дельного? Один из алхимиков, словно угадав его мысль, хватает кувшин. Руки дрожат, и вино проливается на стол. Остальные возмущенно блеют.

— Вы принесли чертежи? — спрашивает он.

Они снова переглядываются.

— О нет.

— Однако они есть?

— Чертежей, как таковых, не существует.

Старики в горестном молчании смотрят, как пролитое вино впитывается в грубо отесанную столешницу. Один пальцем расковыривает проеденную молью дырку на рукаве.

Он кричит мальчишке, чтобы принес еще кувшин.

— Мы и рады бы вам угодить, — говорит старший из алхимиков, — однако сейчас мэтру Камилло покровительствует король Франции.

— Он намерен построить королю модель?

— Возможно.

— Работающую модель?

— Всякая модель по своей природе — работающая.

— Если у него обнаружится хоть малейший повод для недовольства, мой господин Генрих охотно примет его в Англии.

Входит мальчишка с кувшином. Все умолкают. Беседа возобновляется лишь после того, как дверь за мальчишкой хлопает. На сей раз Кромвель сам разливает вино по кружкам. Старики вновь переглядываются, и один говорит:

— Магистр убежден, что ему не подойдет английский климат. Туман. К тому же у вас на острове — сплошные ведьмы.

Разговор ни к чему не привел. Однако надо бы довести дело до конца. Выходя, он говорит слуге.

— Можешь пойти вытереть со стола.

— Я лучше подожду, пока они опрокинут второй кувшин, мсье.

— Тоже верно. Отнеси им что-нибудь поесть. Чем у вас кормят?

— Похлебкой. Я бы не советовал. С виду — вода, в которой шлюха стирала нижнюю юбку.

— Я и не знал, что девицы в Кале что-то стирают. Читать умеешь?

— Немного.

— Писать?

— Нет, мсье.

— Надо учиться. А пока пусти вход свои глаза. Я хочу знать, придет ли еще кто-нибудь с ними поговорить, будут ли они доставать чертежи, пергаменты, свитки — что-либо в таком роде.

— А что это, мсье? Что они продают?

Он почти готов ответить — в конце концов, какой от этого вред? — однако не может подобрать слов.


На второй день переговоров в Булони ему передают, что король Франции хочет его видеть. Генрих долго раздумывает, прежде чем дать согласие: лицом к лицу монархи встречаются только с другими монархами, аристократами и высшими иерархами церкви. С самой высадки на берег Брэндон и Говард, на корабле бывшие с ним запанибрата, держатся холодно, давая французам понять, что невысоко его ставят: это-де причуда Генриха, новоявленный советник, которого скоро сменит барон, виконт или епископ.

Посланец-француз говорит ему:

— Это не аудиенция.

— Конечно, — отвечает он. — Я понимаю.

Франциск проводит не-аудиенцию в окружении немногочисленных придворных. Он длинный и тощий, как жердь, локти и колени торчат в разные стороны, большие костлявые ступни поминутно елозят в больших мягких туфлях.

— Кремюэль, — говорит Франциск. — Я хочу в вас разобраться. Вы — валлиец.

— Нет, ваше величество.

Печальные собачьи глаза обводят его с ног до головы, с головы до пят.

— Не валлиец.

Он видит, что ставит французского короля в тупик. Если он — не захудалый вассал Тюдоров, то как получил пропуск ко двору?

— Меня приставил к королевским делам покойный кардинал.

— Знаю, — отвечает Франциск, — однако думаю, что за этим есть что-то еще.

— Возможно, — говорит он сухо, — но отнюдь не валлийское происхождение.

Франциск упирает палец в кончик крючковатого носа, пригибая его еще ближе к подбородку. Выбери себе государя: мало радости каждый день смотреть на такую физиономию. То ли дело гладкий бело-розовый крепыш Генрих! Франциск отводит взгляд.

— Говорят, вы некогда сражались за честь Франции.

Гарильяно. Он опускает глаза, будто припомнил неприятное уличное происшествие: давку с членовредительством.

— В прискорбнейший день.

— И все же… такое забывается. Кто теперь помнит Азенкур?

Кромвель, едва сдерживаясь, чтобы не засмеяться, вслух говорит:

— Верно. Поколение-два… может быть, три-четыре — и от этих событий не останется даже памяти.

— По слухам, вы пользуетесь большим доверием известной дамы. — Франциск чмокает губой. — Скажите, мне крайне любопытно, о чем думает мой брат-король. Считает ли он, что она — девственница? Сам я ее не пробовал. При здешнем дворе она была слишком юная, да и плоская, как доска. А вот ее сестра…

Ему хочется прекратить этот разговор, но королю не скажешь: «Помолчи». Франциск скользит голосом по голой Марии, от подбородка до пальцев ног, затем переворачивает ее, как оладушек, и повторяет все то же, от затылка до пят. Служитель подает чистую льняную салфетку, и Франциск, закончив говорить, промакивает уголок рта.

— Довольно, — произносит Франциск. — Я вижу, вы не подтверждаете свое валлийское происхождение, а значит, моя теория неверна.

Уголки рта идут вверх, локти двигаются, колени подрагивают: не-аудиенция окончена.

— Мсье Кремюэль, — говорит король, — мы можем больше не встретиться. Ваша неожиданная удача может оказаться недолговечной. Итак, разрешите пожать вам руку как солдату Франции. И поминайте меня в своих молитвах.

Он кланяется.

— Молю о вас Бога, сэр.

На выходе один из придворных встает и со словами: «Подарок его величества» — вручает ему пару вышитых перчаток.


Другой, наверное, был бы польщен и сразу их примерил, он же ощупывает подарок и находит, что искал. Аккуратно встряхивает перчатку, подставив горсть.

Затем идет прямиком к Генриху. Король на солнечной площадке играет в кегли с французскими вельможами. Генрих катает шары так, будто сражается на турнире: с гиканьем, стонами, выкрикиванием счета, воплями и проклятьями. Король поднимает голову, спрашивает глазами: «Ну как?» Он глазами отвечает: «Наедине». Взгляд короля говорит: «Позже». Ни слова не произнесено вслух, и все это время король продолжает шутить с другими игроками, затем, не сводя глаз с катящегося шара, говорит:

— Видите моего советника? Предупреждаю, никогда не играйте с ним ни во что. Ибо он не чтит вашу родословную. У него нет ни герба, ни имени, однако он уверен, что рожден побеждать.

Один из французов замечает:

— Умение достойно принимать проигрыш — искусство, которое воспитывает в себе всякий благородный человек.

— Я тоже надеюсь воспитать его в себе, — говорит Кромвель. — Когда увидите пример, которому я мог бы следовать, не будете ли так добры мне на него указать?

Ибо все они, как он видит, нацелены на выигрыш, на то, чтобы урвать себе толику английского золота. Азартные игры — не порок, если они тебе по средствам. Может, стоило бы выдать королю специальные игровые жетоны, подлежащие оплате лишь в особой палате Вестминстера, в присутствии определенного должностного лица, после утомительной волокиты и взяток служащим, с приложением особой печати. Это сэкономило бы много денег.

Однако королевский шар уверенно катится к цели. Генрих выигрывает. Со стороны французов слышны вежливые хлопки.


Оставшись наедине с королем, он говорит:

— Вот, думаю, вам понравится.

Генрих удивлен. Толстым указательным пальцем, розовым английским ногтем трогает рубин на ладони.

— Хороший камень, — говорит король. — Можете мне поверить. — Пауза. — Кто здесь лучший ювелир? Попросите его зайти ко мне. Камень темный, не узнать невозможно. Я надену это кольцо на встречу с Франциском. Пусть видит, как мне служат. — Короля разбирает веселье. — Впрочем, я выплачу вам его стоимость. — Кивает: можете идти. — Разумеется, вы сговоритесь с ювелиром, чтобы завысить цену, а разницу поделите между собой… но я буду щедр.

Сделай лицо.

Король хохочет.

— Как бы я доверил мои дела человеку, неспособному позаботиться о своих? Когда-нибудь Франциск предложит вам пенсион. Соглашайтесь. Кстати, о чем он вас спрашивал?

— Спросил, валлиец ли я. Ему этот вопрос представлялся важным, но я, увы, обманул его ожидания.

— Вы никогда не обманываете ожиданий, — говорит Генрих. — Если когда-нибудь обманете, я тут же скажу.

Два часа. Два короля. Ну как тебе, Уолтер? Он стоит на соленом ветру, разговаривая с мертвым отцом.


Оба короля в Кале. После пира Анна танцует с Франциском. Щеки порозовели, глаза под золоченой маской сверкают огнем. Когда она приподнимает маску и смотрит на французского короля, на лице у нее странная полуулыбка, не вполне человеческая, как будто под маской — другая маска. У Франциска отпадает челюсть и текут слюнки. Анна за руку ведет короля к дивану в оконной нише. Они разговаривают по-французски час, шепотом, ее изящная темная головка склоняется к его голове; иногда смеются, глядя друг другу в глаза. Без сомнения, тема беседы — условия нового соглашения; Франциск, кажется, вообразил, что текст договора — у Анны за корсажем. В какой-то момент он берет ее за руку. Она легонько упирается, и на миг впечатление такое, будто он хочет положить ее пальцы на свой омерзительный гульфик. Всем известно, что Франциск недавно лечился ртутью, однако никто не знает, помогло ли лечение.

Генрих танцует с женами местной знати. Чарльз Брэндон, позабыв про больную супругу, заставляет партнерш вскрикивать, подбрасывая их в воздух так, что взлетают юбки. Однако взгляд Генриха то и дело устремляется через зал к Анне, к Франциску. Хребет парализован страхом. На лице — агонизирующая улыбка.

Наконец Кромвель решает: я должен это прекратить. И тут же удивляется самому себе: неужто я, как и пристало верноподданному, люблю своего короля?

Он вытаскивает Норфолка из темного угла, куда тот спрятался, чтобы не заставили танцевать с супругой губернатора.

— Милорд, заберите оттуда вашу племянницу. На сегодня дипломатии довольно. Король ревнует.

— Что? Какого дьявола ему теперь не так?

Однако герцог с первого взгляда понимает, что творится, и, чертыхнувшись, идет через зал — наперерез танцующим, не в обход. Хватает Анну за руку, перегибает ее запястье, словно хочет сломать.

— С вашего позволения, сир. Мадам, идемте танцевать.

Рывком ставит ее на ноги. И они танцуют, если это можно назвать танцем: ничего подобного здесь сегодня не видели. У герцога громовой топот сатанинских копыт, у нее — полуобморочные подскоки, одна рука висит, словно подбитое крыло.

Король наблюдает за ними со спокойным, праведным удовлетворением. Анну следовало наказать, и кому это сделать, если не родственнику? Французские придворные ухмыляются, сбившись в кучку. Франциск смотрит, сощурив глаза.


В тот вечер король удаляется рано, прогоняет даже камергеров, только Гарри Норрис снует туда-сюда в сопровождении слуги: относит королю вино, фрукты, большое одеяло, грелку: похолодало. Дамы тоже стали резкими и раздражительными. Анна на кого-то кричит. Хлопают двери. Кромвель разговаривает с Томасом Уайеттом, когда на них налетает мистрис Шелтон.

— Госпожа требует Библию!

— Мастер Кромвель может прочесть весь Новый завет наизусть, — любезно подсказывает Уайетт.

Мэри смотрит затравленно.

— Кажется, ей для присяги.

— Тогда я не гожусь.

Уайетт ловит фрейлину за руку.

— Кого вы сегодня ночью согреваете, юная Шелтон?

Она вырывается и бежит прочь, требуя Библию.

— Я вам скажу, кого, — говорит Уайетт. — Генри Норриса.

Он смотрит вслед фрейлине.

— Она бросает жребий?

— Я был в числе счастливцев.

— Король?

— Возможно.

— В последнее время?

— Анна вырвала бы обоим сердце и зажарила на вертеле.

Кромвель не хочет уходить далеко на случай, если Генрих его потребует, и в конце концов садится играть в шахматы с Эдвардом Сеймуром.

— Ваша сестра Джейн… — начинает он.

— Странная она, да?

— Сколько ей сейчас?

— Не знаю… лет двадцать, наверное. Она ходила по Вулфхоллу, говоря: «Это рукава Томаса Кромвеля», и никто не понимал, о чем речь. — Эдвард смеется. — Очень довольная собой.

— Отец ее уже просватал?

— Были какие-то разговоры. А что?

— Просто мешаю вам обдумывать ход.

Распахивается дверь и влетает Том Сеймур.

— Привет, дедуля! — кричит он, сбивает с брата берет и ерошит ему волосы. — Вставай! Нас ждут женщины!

— Мой друг, — кивок в сторону Кромвеля, — не советует. — Эдвард отряхивает берет. — Говорит, они такие же, как англичанки, только грязнее.

— Глас бывалого человека? — спрашивает Том.

Эдвард старательно надевает берет.

— Сколько лет нашей сестре Джейн?

— Двадцать один — двадцать два. А что?

Эдвард смотрит на доску, тянется к ферзю. Понимает, что в западне. Уважительно вскидывает взгляд.

— Как вам это удалось?


Позже он сидит перед чистым листом бумаги, собирается написать Кранмеру и отправить письмо неведомо куда: искать «нашего будущего архиепископа» по всей Европе. Берет перо, но не пишет. В голове крутится разговор с Генрихом про рубин. Его господин уверен, что он готов пуститься на мелкое жульничество, как в ту пору, когда продавал кардиналам поддельных купидонов. Однако в таких случаях оправдываться — только усиливать подозрения. Если Генрих не вполне ему доверяет, что тут удивительного? Государь одинок: в зале совета, в опочивальне и, наконец, пред дверьми ада — нагой, как сказал Гарри Перси, вдень последнего суда.

Поездка загнала все дворцовые интриги и дрязги в тесное пространство, ограниченное городскими стенами Кале. Придворные, как карты в колоде, плотно прижаты друг к другу, но их бумажные глаза ничего не видят. Интересно, думает он, где-то сейчас Томас Уайетт, в какие неприятности влез? Заснуть явно не удастся; не потому, что сон прогнала тревога об Уайетте. Он подходит к окну. Луна, словно отверженная, влачит за собой черные лохмотья облаков.

В саду горят установленные на подставках факелы, но он идет прочь от света. Плеск волн о берег мерен и настойчив, как биение собственного сердца. Он чувствует, что в темноте кто-то есть; в следующий миг слышится шелест юбок, слабое грудное «ах», и на локоть ему ложится женская рука.

— Вы, — говорит Мария.

— Я.

— Знаете? Они отодвинули щеколды. — Она издает короткий, недобрый смешок. — Сейчас Анна в его объятиях, нагая, как при рождении. Назад пути нет.

— Мне казалось, сегодня у них была ссора.

— Да. Они любят ссориться. Она сказала, что Норфолк сломал ей руку, Генрих назвал ее Магдалиной и еще кем-то, не помню. Вроде бы все это были римлянки. Не Лукреция.

— Да уж. По крайней мере надеюсь, что так. Зачем ей нужна была Библия?

— Чтобы он принес брачный обет. При свидетелях. При мне. При Норрисе. Теперь они женаты перед Богом. И еще он поклялся, что сразу по возвращении в Англию обвенчается с ней по всем правилам, а весной будет коронация.

Он вспоминает монахиню в Кентербери: если вы вступите в какую-либо форму брака с этой недостойной женщиной, то не процарствуете и семи месяцев.

— Ну вот, — говорит Мария, — теперь главное, чтобы у него получилось.

— Мария. — Он берет ее за руку. — Не пугайте меня.

— Генрих робок. Он думает, будто от него ждут королевских подвигов. Впрочем, если он оробеет, Анна знает, что делать. — Она добавляет торопливо: — В смысле, я дала ей все нужные наставления. — Кладет руку ему на плечо. — Так как насчет нас с вами? Мы много потрудились, чтобы их свести, и, думаю, заслужили отдых.

Молчание.

— Вы ведь больше не боитесь моего дяди Норфолка?

— Мария, я смертельно боюсь вашего дяди Норфолка.

И все же не из-за этого, а из-за чего-то другого он медлит в неуверенности. Мария касается губами его губ. Спрашивает:

— О чем вы думаете?

— Думаю, что не будь я преданнейшим слугой короля, еще можно было бы успеть на следующий корабль.

— И куда бы мы отправились?

Он не упомнит, чтобы кого-нибудь приглашал с собой.

— На восток. Хотя, признаюсь, начинать сначала там нелегко.

На восток от Болейнов. На восток от всех. Ему вспоминается Средиземное море, не эти северные воды, и в особенности одна ночь, теплая ночь в Ларнаке: огни беспокойной набережной за окном, шлепанье невольничьих ног по кафелю, запах благовоний и кориандра. Он обнимает Марию и натыкается на что-то мягкое, неожиданное: лисий мех.

— Очень предусмотрительно.

— О, мы привезли все, что у нас есть. На случай, если придется задержаться тут до зимы.

Отблеск света на коже. Шея у Марии очень белая, очень нежная. Герцог в доме; здесь, сейчас, возможно все. Он раздвигает пальцами мех и находит плечи: теплые, надушенные и чуть влажные. Чувствует, как бьется жилка на ее шее.

Шаги. Он оборачивается, в руке кинжал. Мария повисает на его локте. Острие кинжала упирается в мужской дублет под грудиной.

— Ладно-ладно, — произносит по-английски раздраженный голос. — Уберите оружие.

— О Боже! — восклицает Мария. — Вы чуть не убили Уильяма Стаффорда.

Он заставляет незнакомца выйти на свет и, только увидев лицо, убирает кинжал. Ему неизвестно, кто такой Уильям Стаффорд. Чей-то конюший?

— Уильям, я думала, вы не придете.

— Как я вижу, в таком случае вы бы в одиночестве не остались.

— Вы не представляете, каково это — быть женщиной. Ты думаешь, будто о чем-то с мужчиной условилась, а выясняется — ничего подобного. Думаешь, он придет, а он не приходит.

Это — вопль сердца.

— Доброй ночи, — говорит он. Мария поворачивается, как будто хочет сказать: «не уходите». — Пора мне помолиться и в постель.

С моря налетел сильный ветер: скрипят мачты в порту, в городе дребезжат окна. Завтра, наверное, будет дождь. Он зажигает свечу и берется за письмо, однако не может сосредоточиться. Ветер рвет с деревьев листву. Образы движутся за стеклом, чайки проносятся как призраки: белый чепец Элизабет, когда та провожала его до дверей в последнее утро. Только не было этого: она спала во влажной постели, под одеялом желтого турецкого атласа. Жребий, который привел его сюда, привел и к тому утру пять лет назад, когда он выходил из дома женатым человеком с бумагами Вулси под мышкой. Был ли он тогда счастлив? Трудно сказать.

В ту ночь на Кипре, теперь уже давнюю, он готов был уйти из банка или хотя бы попросить, чтобы его отправили с рекомендательными письмами на Восток. Ему хотелось увидеть Святую землю, ее растения и людей, поцеловать камни, по которым ступали апостолы, торговаться в неведомых закоулках странных городов и черных шатрах, где закутанные женщины порскают по углам, как тараканы. В ту ночь решалась его судьба. Глядя в окно на огни набережной, он слышал в комнате позади грудной смех и тихое «аль-хамду лиллах»,[64]«Хвала Аллаху» (араб.). с которым женщина встряхнула в руке кубики из слоновой кости, затем стук. Когда наступила тишина, он спросил: «Ну и что там?»

Больше — Восток. Меньше — Запад. Азартные игры — не порок, если они тебе по средствам.

— Три и три.

Это много или мало? Не сразу сообразишь. Судьба не подтолкнула его решительно, а так, легонько тронула за плечо.

— Я еду домой.

— Только не сегодня. Уже прилив.

На следующее утро он чувствует богов за спиной, как ветер. Он повернул к Европе. Домом тогда было узкое здание на тихом канале, за тяжелыми деревянными ставнями. Ансельма на коленях, золотисто-нагая под длинным ночным платьем зеленого дамаста, отливающего при свечах чернотой, на коленях перед маленьким серебряным алтарем у себя в комнате, про который она говорила: «Это самое ценное, что у меня есть». Подожди минутку, сказала Ансельма. Она молилась на родном языке, то вкрадчиво-умильно, то почти с угрозой, и, видимо, выпросила у серебряных святых чуточку снисхождения, а может, углядела за их блистательной праведностью некую лазейку-щелочку, потому что встала и со словами: «Теперь можно», — потянула шелковую шнуровку, чтобы он мог коснуться ее грудей.


Читать далее

II «Ах, чем бы милой угодить?»

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть