Глава IX. НАЧАЛОСЬ

Онлайн чтение книги Записки покойника
Глава IX. НАЧАЛОСЬ

Надо мною я видел, поднимая голову, матовый шар, полный света, сбоку серебряный колоссальных размеров венок в стеклянном шкафу с лентами и надписью: «Любимому Независимому Театру от московских присяжных...» (одно слово загнулось), перед собою я видел улыбающиеся актерские лица, по большей части меняющиеся.

Издалека доносилась тишина, а изредка какое-то дружное тоскливое пение, потом какой-то шум, как в бане. Там шел спектакль, пока я читал свою пьесу.

Лоб я постоянно вытирал платком и видел перед собою коренастого плотного человека, гладко выбритого, с густыми волосами на голове. Он стоял в дверях и не спускал с меня глаз, как будто что-то обдумывал.

Он только и запомнился, все остальное прыгало, светилось и менялось; неизменен был, кроме того, венок. Он резче всего помнится. Таково было чтение, но уже не на Учебной сцене, а на Главной.

Уходя ночью, я, обернувшись, посмотрел, где я был. В центре города, там, где рядом с театром гастрономический магазин, а напротив «Бандажи и корсеты», стояло ничем не примечательное здание, похожее на черепаху и с матовыми, кубической формы, фонарями.

На следующий день это здание предстало передо мною в осенних сумерках внутри. Я, помнится, шел по мягкому ковру солдатского сукна вокруг чего-то, что, как мне казалось, было внутренней стеной зрительного зала, и очень много народу мимо меня сновало. Начинался сезон.

И я шел по беззвучному сукну и пришел в кабинет, чрезвычайно приятно обставленный, где застал пожилого, приятного же человека с бритым лицом и веселыми глазами. Это и был заведующий приемом пьес Антон Антонович Княжевич[60] ...заведующий приемом пьес Антон Антонович Княжевич. — В рукописи первоначально: «...заведующий распорядком пьес Федор Павлович Княжевич». Имеется в виду Василий Васильевич Лужский, актер и один из руководителей МХАТа, принимавший активное участие в судьбе булгаковской пьесы «Белая гвардия». Когда доведенный до отчаяния переделками пьесы Булгаков написал в июне 1926 г. в дирекцию МХАТа резкое заявление с требованием снять «Белую гвардию» в срочном порядке, В. В. Лужский ответил ему в привычной для себя благодушно-шутливой манере: «Что Вы, милый наш мхатый, Михаил Афанасьевич? Кто вас так взвинтил?».

Над письменным столом Княжевича висела яркая радостная картинка... помнится, занавес на ней был с пунцовыми кистями, а за занавесом бледно-зеленый веселый сад...

— А, товарищ Максудов! — приветливо вскричал Княжевич, склоняя голову набок, — а мы уж вас поджидаем, поджидаем! Прошу покорнейше, садитесь, садитесь!

И я сел в приятнейшее кожаное кресло.

— Слышал, слышал, слышал вашу пиэсу, — говорил, улыбаясь, Княжевич и почему-то развел руками, — прекрасная пьеса! Правда, таких пьес мы никогда не ставили, ну, а эту вдруг возьмем да и поставим, да и поставим...

Чем больше говорил Княжевич, тем веселее становились его глаза.

— ...и разбогатеете до ужаса, — продолжал Княжевич, — в каретах будете ездить! Да-с, в каретах!

«Однако, — думалось мне, — он сложный человек, этот Княжевич... очень сложный...»

И чем больше веселился Княжевич, я становился, к удивлению моему, все напряженнее.

Поговорив еще со мною, Княжевич позвонил.

— Мы вас сейчас отправим к Гавриилу Степановичу[61] ...отправим к Гавриилу Степановичу... — Речь идет о Николае Васильевиче Егорове (1890—1955), заместителе директора МХАТа. О нем будет сказано ниже., прямо ему, так сказать, в руки передадим, в руки! Чудеснейший человек Гавриил-то наш Степанович... Мухи не обидит! Мухи!

Но вошедший на звонок человек в зеленых петлицах выразился так:

— Гавриил Степанович еще не прибыли в театр.

— А не прибыл, так прибудет, — радостно, как и раньше, отозвался Княжевич, — не пройдет и получасу, как прибудет! А вы, пока суд да дело, погуляйте по театру, полюбуйтесь, повеселитесь, попейте чаю в буфете да бутербродов-то, бутербродов-то не жалейте, не обижайте нашего буфетчика Ермолая Ивановича[62] ...нашего буфетчика Ермолая Ивановича! — Е. С. Булгакова не отметила в своем списке прототипа Ермолая Ивановича (заведующим буфетом в МХАТе работал Алексей Александрович Прокофьев, 1875—1941), но некоторые его черты напоминают нам буфетчика Андрея Фокича Сокова («Мастер и Маргарита»).!

И я пошел гулять по театру. Хождение по сукну доставляло мне физическое удовольствие, и еще радовала таинственная полутьма повсюду и тишина.

В полутьме я сделал еще одно знакомство. Человек моих примерно лет, худой, высокий, подошел ко мне и назвал себя:

— Петр Бомбардов[63]—  Петр Бомбардов. — Елена Сергеевна отмечала так: «Бомбардов — лицо собирательное, тут и Миша сам, и молодые актеры — лучшие»..

Бомбардов был актером Независимого Театра, сказал, что слышал мою пьесу и что, по его мнению, это хорошая пьеса.

С первого же момента я почему-то подружился с Бомбардовым. Он произвел на меня впечатление очень умного, наблюдательного человека.

— Не хотите ли посмотреть нашу галерею портретов в фойе? — спросил вежливо Бомбардов.

Я поблагодарил его за предложение, и мы вошли в громадное фойе, также устланное серым сукном. Простенки фойе в несколько рядов были увешаны портретами и увеличенными фотографиями в золоченых овальных рамах.

Из первой рамы на нас глянула писанная маслом женщина лет тридцати, с экстатическими глазами, во взбитой круто челке, декольтированная.

— Сара Бернар[64] Сара Бернар — французская драматическая актриса (1844—1923)., — объяснил Бомбардов.

Рядом с прославленной актрисой в раме помещалось фотографическое изображение человека с усами.

— Севастьянов Андрей Пахомович, заведующий осветительными приборами театра, — вежливо сказал Бомбардов.

Соседа Севастьянова я узнал сам: это был Мольер.

За Мольером помещалась дама в крошечной, набок надетой шляпке блюдечком, в косынке, застегнутой стрелой на груди, и с кружевным платочком, который дама держала в руке, оттопырив мизинец.

— Людмила Сильвестровна Пряхина[65]—  Людмила Сильвестровна Пряхина... — Имеется в виду актриса МХАТа Лидия Михайловна Коренева, игравшая роль Мадлены в булгаковской пьесе «Мольер»., артистка нашего театра, — сказал Бомбардов, причем какой-то огонек сверкнул у него в глазах. Но, покосившись на меня, Бомбардов ничего не прибавил.

— Виноват, а это кто же? — удивился я, глядя на жестокое лицо человека с лавровыми листьями в кудрявой голове. Человек был в тоге и в руке держал пяти-струнную лиру.

— Император Нерон, — сказал Бомбардов, и опять глаз его сверкнул и погас.

— А почему?..

— По приказу Ивана Васильевича, — сказал Бомбардов, сохраняя неподвижность лица. — Нерон был певец и артист.

— Так, так, так.

За Нероном помещался Грибоедов, за Грибоедовым — Шекспир в отложном крахмальном воротничке, за ним — неизвестный, оказавшийся Плисовым, заведующим поворотным кругом в театре[66] ...оказавшийся Плисовым, заведующим поворотным кругом в театре... — Речь идет об Иване Ивановиче Титове (1876— 1941). в течение сорока лет.

Далее шли Живокини, Гольдони, Бомарше, Стасов, Щепкин[67] Далее шли Живокини, Гольдони, Бомарше, Стасов, Щепкин. — Василий Игнатьевич Живокини (1805—1876), комедийный актер, мастер импровизации; Карло Гольдони (1707—1793), итальянский драматург, автор более 250 пьес, среди них известные в России «Слуга двух господ», «Хитрая вдова», «Трактирщица» и др.; Пьер Бомарше (1732—1799), французский драматург, автор комедий «Севильский цирюльник» (1775) и «Женитьба Фигаро» (1784); Владимир Васильевич Стасов (1824—1906), художественный и музыкальный критик, историк искусства, библиотекарь; Михаил Семенович Щепкин (1788—1863), прославленный русский актер.. А потом из рамы глянул на меня лихо заломленный уланский кивер, под ним барское лицо, нафиксатуаренные усы, генеральские кавалерийские эполеты, красный лацкан, лядунка.

— Покойный генерал-майор Клавдий Александрович Комаровский-Эшаппар де Бионкур[68]—  Покойный генерал-майор Клавдий Александрович Комаровский-Эшаппар де Бионкур... — В материалах Елены Сергеевны есть такая запись: «В „Придворном календаре на 1906 год", который имелся дома, упоминаются: на стр. 176 — Дюбрейль-Эшаппар, на стр. 206 — Катуар-де-Бионкур». Реальным прототипом был Алексей Александрович Стахович (1856—1919). В дневнике Елены Сергеевны в связи с этим имеется такая любопытная запись от 20 марта 1935 г.: «Все это время прошло у Станиславского с разбором „Мольера"... М. А. рассказывал нам, как все это происходит в Леонтьевском... Пересыпает свои речи [Станиславский] длинными анекдотами и отступлениями, что-то рассказывает про Стаховича (выделено нами. — В. Л.)...» Вот это «что-то», рассказанное Станиславским, и обыграно писателем с блеском в романе. Следует заметить, что в черновом варианте рукописи этот эпизод описан иначе и любопытен по-своему: «— Генерал Понтийский, — сказал Бомбардов, видя мое недоумение, — история его, изволите ли видеть, необычная. Он служил в гвардии и уже должен был получить бригаду, как вдруг приехал в Москву на один день, вечером пошел в Театр к нам на спектакль, и ему так понравился Театр, что он на другой день телеграммой подал в отставку и сделался актером. Я открыл рот. — Какие роли он играл? — Людей высшего света, — объяснял Бомбардов, — у нас, изволите ли видеть, все больше насчет Островского, и поэтому манеры у нас, так сказать... Кроме того, до ужаса любил изображать соловья за сценой. Когда шли пьесы, где действие летом в деревне, он всегда в кулисе сидел на лестнице и свистал соловьем. — Вы знаете, я понимаю генерала! — воскликнул я, — здесь так прелестно, как нигде в жизни, и я поступил бы на его месте точно так же!», командир лейб-гвардии уланского его величества полка. — И тут же, видя мой интерес, Бомбардов рассказал:

— История его совершенно необыкновенная. Как-то приехал он на два дня из Питера в Москву, пообедал у Тестова[69] ..пообедал у Тестова... — Популярный в XIX и начале XXв. ресторан в Москве с национально-русской кухней (Воскресенская пл.)., а вечером попал в наш театр. Ну, натурально, сел в первом ряду, смотрит... Не помню, какую пьесу играли, но очевидцы рассказывали, что во время картины, где был изображен лес, с генералом что-то сделалось. Лес в закате, птицы перед сном засвистели, за сценой благовест к вечерне в селении дальнем... Смотрят, генерал сидит и батистовым платком утирает глаза.

После спектакля пошел в кабинет к Аристарху Платоновичу. Капельдинер потом рассказывал, что, входя в кабинет, генерал сказал глухо и страшно: «Научите, что делать?!»

Ну, тут они затворились с Аристархом Платоновичем...

— Виноват, а кто это Аристарх Платонович[70] ...а кто это Аристарх Платонович? — В. И. Немирович-Данченко показан в романе несравненно в более мягких тонах, нежели Станиславский, хотя в реальной жизни Булгаков не испытывал к «Аристарху Платоновичу» особых симпатий, видимо, тут сыграло определенную роль то, что ближайшей помощницей и горячей сторонницей Немировича-Данченко была Ольга Сергеевна Бокшанская, которой, кстати, как отметила в своем дневнике Елена Сергеевна, «страшно нравится этот роман».? — спросил я.

Бомбардов удивленно поглядел на меня, но стер удивление с лица тотчас же и объяснил:

— Во главе нашего театра стоят двое директоров — Иван Васильевич и Аристарх Платонович. Вы, простите, не москвич?

— Нет, я — нет... Продолжайте, пожалуйста.

— ...заперлись, и о чем говорили, неизвестно, но известно, что ночью же генерал послал в Петербург телеграмму такого содержания: «Петербург. Его величеству. Почувствовав призвание быть актером вашего величества Независимого Театра, всеподданнейше прошу об отставке. Комаровский-Бионкур».

Я ахнул и спросил:

— И что же было?!

— Компот такой получился, что просто прелесть, — ответил Бомбардов. — Александру Третьему телеграмму подали в два часа ночи. Специально разбудили. Тот в одном белье, борода, крестик... говорит: «Давайте сюда! Что там с моим Эшаппаром?» Прочитал и две минуты не мог ничего сказать, только побагровел и сопел, потом говорит: «Дайте карандаш!» — и тут же начертал резолюцию на телеграмме: «Чтоб духу его в Петербурге не было. Александр». И лег спать.

А генерал на другой день в визиточке, в брюках пришел прямо на репетицию.

Резолюцию покрыли лаком, а после революции телеграмму передали в театр. Вы можете видеть ее в нашем музее редкостей.

— Какие же роли он играл? — спросил я.

— Царей, полководцев и камердинеров в богатых домах, — ответил Бомбардов, — у нас, знаете ли, все больше насчет Островского, купцы там... А потом долго играли «Власть тьмы»[71] ...долго играли «Власть тьмы»... — Пьеса Льва Толстого «Власть тьмы, или Коготок увяз, всей птичке пропасть» (1886) о беспроглядной тьме и жути крестьянской жизни (в основу пьесы писатель положил подлинное уголовное дело, связанное с убийством родителями своего ребенка и прочими зверствами), вокруг которой было много шума со дня ее появления (списки ходили по рукам). Более восьми лет она была запрещенной. Инициатором запрета пьесы был К. П. Победоносцев, обер-прокурор Синода, который в письме Александру III так характеризовал новое сочинение Толстого: «Я только что прочел новую драму Л. Толстого и не могу прийти в себя от ужаса... Какое отсутствие, больше того, отрицание идеала, какое унижение нравственного чувства... День, в который драма Толстого будет представлена на императорских театрах, будет днем решительного падения нашей сцены» (Письма К. П. Победоносцева к Александру III. M., 1926. Т. 2. С. 130-132). С мнением К. П. Победоносцева Александр III считался. И хотя А. А. Стахович («Эшаппар де Бионкур») сам лично читал эту пьесу Александру III и И. И. Воронцову-Дашкову, стремясь «протащить» ее на сцену, император все-таки склонился к мнению обер-прокурора, хотя пьеса ему и понравилась. Александр III назвал ее талантливой, но слишком мрачной, безысходной. «Прогрессивная интеллигенция» с яростью добивалась отмены запрета пьесы, ибо для нее важно было не столько содержание пьесы, сколько ее название: «Власть тьмы»! В 1895 г. (после смерти Александра III) цензурный запрет был снят и пьеса пошла сразу в нескольких театрах. В 1902 г. К. С. Станиславский поставил ее в Художественном театре.... Ну, натурально, манеры у нас, сами понимаете... А он все насквозь знал, даме ли платок, налить ли вина, по-французски говорил идеально, лучше французов... И была у него еще страсть: до ужаса любил изображать птиц за сценой. Когда шли пьесы, где действие весной в деревне, он всегда сидел в кулисах на стремянке и свистел соловьем. Вот какая странная история!

— Нет! Я не согласен с вами! — воскликнул я горячо. — У вас так хорошо в театре, что, будь я на месте генерала, я поступил бы точно так же...

— Каратыгин, Тальони[72]—  Каратыгин, Тальони... — Каратыгины — известная петербургская артистическая семья, в которой особо выделялись два брата: Василий Андреевич (1802—1853), ведущий трагик Александрийского театра (именно о нем идет речь в романе) и Петр Андреевич (1805—1879), актер и драматург-водевилист; Мария Тальони (1804—1884), знаменитая итальянская балерина, выступавшая и в Петербурге (1837—1842)., — перечислял Бомбардов, ведя меня от портрета к портрету, — Екатерина Вторая[73] ...Екатерина Вторая... — Великая императрица Екатерина II (1729—1796) проявляла большой интерес к литературе, хотя и написала о себе: «Никогда не считала свой ум творческим». Ее «Мемуары» («Записки») стали не только великолепным документом эпохи, но и литературным произведением. Стремясь «поднять национальный театр» (ее слова), она написала большое число сочинений — «комедий нравов». Среди них: «О, время!», «Именины г-жи Ворчалкиной», «Передняя знатного боярина», «Госпожа Вестникова с семьею», «Невеста-невидимка» и др. Разоблачая масонство, она пишет комедии «Обманщик» (против Калиостро), «Обольщенный» (против московских масонов), «Шаман сибирский» (осмеяние масонских обрядов и ритуалов). Из исторических пьес следует отметить «Из жизни Рюрика» и «Начальное управление Олега»., Карузо, Феофан Прокопович, Игорь Северянин, Баттистини, Еврипид[74] ...Карузо, Феофан Прокопович, Игорь Северянин, Баттистини, Еврипид... — Энрико Карузо (1873—1921), великий итальянский певец-тенор; Феофан Прокопович (1681—1736), проповедник и государственный деятель, сподвижник Петра I, автор трагедокомедии «Владимир» (1705). Его проповеди часто являлись в то же время и литературными шедеврами: «Проповедь по случаю Полтавской победы 1709 г.», «Слово о власти и чести царской» (1718), «Слово похвальное о флоте российском» (1719). Его «Слова и речи» изданы в трех частях (СПб., 1765); Игорь Северянин (Игорь Васильевич Лотарев, 1887—1941), популярный поэт, автор комедии-сатиры «Плимутрок»; Маттиа Баттистини (1856—1928), знаменитый итальянский певец-баритон, выступавший и в русском репертуаре (партии Онегина и Демона); Еврипид (ок. 480 до н. э. — 406 до н. э.), великий афинский поэт-драматург, автор трагедий «Медея», «Вакханки», «Геракл» и др., заведующая женским пошивочным цехом Бобылева.

Но тут беззвучной рысью вбежал в фойе один из тех, что были в зеленых петлицах, и шепотом доложил, что Гавриил Степанович в театр прибыли. Бомбардов прервал себя на полуслове, крепко пожал мне руку, причем произнес загадочные слова тихо:

— Будьте тверды... — И его размыло где-то в полумраке.

Я же двинулся вслед за человеком в петлицах, который иноходью шел впереди меня, изредка подманивая меня пальцем и улыбаясь болезненной улыбкой.

На стенах широкого коридора, по которому двигались мы, через каждые десять шагов встречались огненные электрические надписи: «Тишина! Рядом репетируют!»

Человек в золотом пенсне и тоже в зеленых петлицах, сидевший в конце этого идущего по кругу коридора в кресле, увидев, что меня ведут, вскочил, шепотом гаркнул: «Здравия желаю!» — и распахнул тяжелую портьеру с золотым вышитым вензелем театра «Н. Т.».

Тут я оказался в шатре. Зеленый шелк затягивал потолок, радиусами расходясь от центра, в котором горел хрустальный фонарь. Стояла тут мягкая шелковая мебель. Еще портьера, а за нею застекленная матовым стеклом дверь. Мой новый проводник в пенсне к ней не приблизился, а сделал жест, означавший «постучи-те-с!», и тотчас пропал.

Я стукнул тихо, взялся за ручку, сделанную в виде головы посеребренного орла, засипела пневматическая пружина, и дверь впустила меня. Я лицом ткнулся в портьеру, запутался, откинул ее...

Меня не будет, меня не будет очень скоро! Я решился, но все же это страшновато... Но, умирая, я буду вспоминать кабинет, в котором меня принял управляющий материальным фондом театра Гавриил Степанович[75] ...управляющий материальным фондом театра Гавриил Степанович. — Заместитель директора Художественного театра Николай Васильевич Егоров (очевидный прототип Гавриила Степановича) был буквально притчей во языцех в семье Булгаковых. Обладая реальной властью в театре, Егоров решал многие важные вопросы внутренней жизни и частенько, прямо или косвенно, влиял на развитие ситуаций, касавшихся непосредственно Булгакова, и коль скоро во внутренней борьбе, разыгравшейся во МХАТе, он поддерживал Станиславского, то и отношения его с Булгаковым в значительной степени зависели от взаимоотношений режиссера с драматургом в то или иное время. Все эти колебания в личных отношениях очень точно отражены в дневнике Е. С. Булгаковой. 29 декабря 1933 г.: «Сегодня — впервые у нас Егоров... За ужином Николай Васильевич с громадным темпераментом стал доказывать, что именно М.А. должен бороться за чистоту театральных принципов и за художественное лицо МХАТа. — Ведь вы же привыкли голодать, чего вам бояться! — вопил он исступленно. — Я, конечно, привык голодать, но не особенно люблю это. Так что уж вы сами боритесь». 18 января 1934 г.: «Н. В. Егоров, по своей невытравимой скупости, нашел, что за собак, которые лают в „Мертвых душах", платят слишком дорого, — и нанял каких-то собак за дешевую цену, — и дешевые собаки не издали на спектакле ни одного звука». 27 марта: «Сегодня днем заходила в МХАТ за М. А. Пока ждала его... подошел Ник. Вас. Егоров. Сказал, что несколько дней назад в Театре был Сталин, спрашивал, между прочим, о Булгакове, работает ли в Театре? — Я вам, Елена Сергеевна, ручаюсь, что среди членов Правительства считают, что лучшая пьеса это „Дни Турбиных"». 22 октября 1935 г.: «Возвращались с Мишей к тому, что Ольга рассказала о Театре. Там творится что-то неописуемое. Наглость Егорова достигла высочайшей степени. Он отменяет распоряжения Немировича, постоянно наносит оскорбления актерам... Он явно всесилен в Театре, что Миша и предсказывал... Виновник всего этого, конечно, Станиславский...» Через несколько месяцев Булгаков сочинил устный рассказ о Сталине, в котором был такой эпизод: «С т а л и н. ...Теперь скажи мне, что с тобой такое? Почему ты мне такое письмо написал? Б у л г а к о в. Да что уж!.. Пишу, пишу пьесы, а толку никакого!.. Вот сейчас, например, лежит в МХАТе пьеса, а они не ставят, денег не платят... С т а л и н. Вот как! Ну, подожди, сейчас! Подожди минутку. (Звонит по телефону...) Художественный театр, да? Сталин говорит. <...> Кто говорит? Егоров? Так вот, товарищ Егоров, у вас в театре пьеса одна лежит (косится на Мишу), писателя Булгакова пьеса... Я, конечно, не люблю давить на кого-нибудь, но мне кажется, это хорошая пьеса... Что? По-вашему, тоже хорошая? И вы собираетесь ее поставить? А когда вы думаете? (Прикрывает трубку рукой, спрашивает у Миши: ты когда хочешь?) Б у л г а к о в. Господи! Да хыть бы годика через три! С т а л и н. Ээх!.. (Егорову.) Я не люблю вмешиваться в театральные дела, но мне кажется, что вы (подмигивает Мише) могли бы ее поставить... месяца через три... Что? Через три недели? Ну что ж, это хорошо. А сколько вы думаете платить за нее?.. (Прикрывает трубку рукой, спрашивает у Миши: ты сколько хочешь?) Б у л г а к о в. Тхх... да мне бы... ну хыть бы рубликов пятьсот! С т а л и н. Аайй!.. (Егорову.) Я, конечно, не специалист в финансовых делах, но мне кажется, что за такую пьесу надо заплатить тысяч пятьдесят. Что? Шестьдесят? Ну что ж, платите, платите! (Мише.) Ну вот видишь, а ты говорил...».

Лишь только я вошел, нежно прозвенели и заиграли менуэт громадные часы в левом углу.

В глаза мне бросились разные огни. Зеленый с письменного стола, то есть, вернее, не стола, а бюро, то есть не бюро, а какого-то очень сложного сооружения с десятками ящиков, с вертикальными отделениями для писем, с другою лампою на гнущейся серебристой ноге, с электрической зажигалкой для сигар.

Адский красный огонь из-под стола палисандрового дерева, на котором три телефонных аппарата. Крохотный белый огонек с маленького столика с плоской заграничной машинкой, с четвертым телефонным аппаратом и стопкой золотообрезной бумаги с гербами «Н. Т.».

Огонь отраженный, с потолка,

Пол кабинета был затянут сукном, но не солдатским, а бильярдным, а поверх его лежал вишневый, в вершок толщины, ковер. Колоссальный диван с подушками и турецкий кальян возле него. На дворе был день в центре Москвы, но ни один луч, ни один звук не проникал в кабинет снаружи через окно, наглухо завешенное в три слоя портьерами. Здесь была вечная мудрая ночь, здесь пахло кожей, сигарой, духами. Нагретый воздух ласкал лицо и руки.

На стене, затянутой тисненным золотом сафьяном, висел большой фотографический портрет человека с артистической шевелюрой, прищуренными глазами, подкрученными усами и с лорнетом в руках. Я догадался, что это Иван Васильевич или Аристарх Платонович, но кто именно из двух, не знал.

Резко повернувшись на винте табурета, ко мне обратился небольшого роста человек с французской черной бородкой, с усами-стрелами, торчащими к глазам.

— Максудов, — сказал я.

— Извините, — отозвался новый знакомый высоким тенорком и показал, что сейчас, мол, только дочитаю бумагу и...

...он дочитал бумагу, сбросил пенсне на черном шнурке, протер утомленные глаза и, окончательно повернувшись спиной к бюро, уставился на меня, ничего не говоря. Он прямо и откровенно смотрел мне в глаза, внимательно изучая меня, как изучают новый, только что приобретенный механизм. Он не скрывал, что изучает меня, он даже прищурился. Я отвел глаза — не помогло, я стал ерзать на диване... Наконец я подумал: «Эге-ге...» — и сам, правда сделав над собою очень большое усилие, уставился в ответ в глаза человеку. При этом смутное неудовольствие почувствовал почему-то по адресу Княжевича.

«Что за странность, — думал я, — или он слепой, этот Княжевич... мухи... мухи... не знаю... не знаю... Стальные, глубоко посаженные маленькие глаза... в них железная воля, дьявольская смелость, непреклонная решимость... французская бородка... почему он мухи не обидит?.. Он жутко похож на предводителя мушкетеров у Дюма... Как его звали... Забыл, черт возьми!»

Дальнейшее молчание стало нестерпимым, и прервал его Гавриил Степанович. Он игриво почему-то улыбнулся и вдруг пожал мне коленку.

— Ну, что ж, договорчик, стало быть, надо подписать? — заговорил он.

Вольт на табурете, обратный вольт, и в руках у Гавриила Степановича оказался договор.

— Только уж не знаю, как его подписывать, не согласовав с Иваном Васильевичем? — И тут Гавриил Степанович бросил невольный кроткий взгляд на портрет.

«Ага! Ну, слава Богу... теперь знаю, — подумал я, — это Иван Васильевич».

— Не было б беды? — продолжал Гавриил Степанович. — Ну, уж для вас разве! — Он улыбнулся дружелюбно.

Тут без стука открылась дверь, откинулась портьера, и вошла дама с властным лицом южного типа, глянула на меня. Я поклонился ей, сказал: «Максудов»...

Дама пожала мне крепко, по-мужски, руку, ответила:

— Августа Менажраки[76]—  Августа Менажраки... — Примерно то же, что и о Егорове, можно сказать и о Рипсиме Карповне Таманцовой (прототип Августы Менажраки), секретаре Станиславского. Заметим лишь, что Елена Сергеевна прекрасно знала «Рипси» (так чаще всего ее называли мхатовцы) задолго до своего знакомства с Булгаковым. А в дневниковой записи конца 1933 г есть такие слова: «Рипси одна из немногих, которая приветствовала наш брак (с Булгаковым. — В. Л.)». И в 1934 г. записи о Таманцовой весьма благожелательны. Например (25 августа): «Рипси: „Мы спрашивали у Константина Сергеевича: почему вы отказались от „Мольера“?" А тот отвечает: „Я и не думал... (Рипси шепотом.) Только на большой сцене и с хорошим составом!"» А вот запись после обострения отношений между Булгаковым и Станиславским (22 октября 1935 г.): «Олины рассказы о театре... Фактически правят театром Егоров и Рипси...» Когда же в конце 1938 г. Булгаков решил написать для МХАТа пьесу о Сталине, то в дневнике появилась такая запись: «Затем удивительный звонок — Рипси: „Я хотела с тобой, Люсенька, посоветоваться по одному литературному делу — спросить литературный совет" (Гм?)... Рипси приехала посоветоваться, правильно ли составлен договор... по книге Константина Сергеевича „Работа актера"... Может быть, может быть... Хотя ведь и Николай Васильевич [Егоров] собаку съел на договорах, и юристов у них сколько угодно!» Театральный роман продолжался..., — села на табурет, вынула из кармашка зеленого джемпера золотой мундштук, закурила и тихо застучала на машинке.

Я прочитал договор, откровенно говорю, что ничего не понял и понять не старался.

Мне хотелось сказать: «Играйте мою пьесу, мне же ничего не нужно, кроме того, чтобы мне было предоставлено право приходить сюда ежедневно, в течение двух часов лежать на этом диване, вдыхать медовый запах табаку, слушать звон часов и мечтать!»

По счастью, я этого не произнес.

Запомнилось, что часто в договоре попадались слова «буде» и «поелику» и что каждый пункт начинался словами: «Автор не имеет права».

Автор не имел права передавать свою пьесу в другой театр Москвы.

Автор не имел права передавать свою пьесу в какой-либо театр города Ленинграда.

Автор не имел права передавать свою пьесу ни в какой город РСФСР.

Автор не имел права передавать свою пьесу ни в какой город УССР.

Автор не имел права печатать свою пьесу.

Автор не имел права чего-то требовать от театра, а чего — я забыл (пункт 21-й).

Автор не имел права протестовать против чего-то, и чего — тоже не помню.

Один, впрочем, пункт нарушал единообразие этого документа — это был пункт 57-й. Он начинался словами: «Автор обязуется». Согласно этому пункту, автор обязывался «безоговорочно и незамедлительно производить в своей пьесе поправки, изменения, добавления или сокращения, буде дирекция, или какие-либо комиссии, или учреждения, или организации, или корпорации, или отдельные лица, облеченные надлежащими на то полномочиями, потребуют таковых, — не требуя за сие никакого вознаграждения, кроме того, каковое указано в пункте 15-м».

Обратив свое внимание на этот пункт, я увидел, что в нем после слова «вознаграждение» следовало пустое место.

Это место я вопросительно подчеркнул ногтем.

— А какое вознаграждение вы считали бы для себя приемлемым? — спросил Гавриил Степанович, не сводя с меня глаз.

— Антон Антонович Княжевич, — сказал я, — сказал, что мне дадут две тысячи рублей...

Мой собеседник уважительно наклонил голову.

— Так, — молвил он, помолчал и добавил: — Эх, деньги, деньги! Сколько зла из-за них в мире[77]—  Эх, деньги, деньги! Сколько зла из-за них в мире! — Исследователями уже отмечалось сходство в размышлениях Гавриила Степановича и одного из героев рассказа Л. Толстого «Поликушка», который о деньгах говорит так: «Эх, деньга, деньги! Много греха от них... Ни от чего в свете столько греха, как от денег, и в Писании сказано» ( Толстой Л. Н. Собр. соч. М., 1987. Т. 2. С. 347). Разница лишь в том, что в рассказе Л. Толстого зловещая роль денег обличается искренне, а не лицемерно. Из уст героев рассказа то и дело слышишь: «Страшные деньги, сколько зла они делают!», «Что деньги? За деньга малого не купишь», «Бог с ними, с деньгами! А меня прости, Христа ради». Вообще, рассказ «Поликушка» был для Булгакова тем сочинением, из которого он многое впитал в себя. Что же касается лицемерия Гавриила Степановича, то в первой редакции дневника Е. С. Булгаковой есть такая любопытная запись (17 декабря 1934 г.): «До чего верны характеристики, которые дает людям Миша. Егоров передо мной играл когда-то роль христианина, человека, который только и думает о том, чтобы сделать людям добро. На самом же деле он — злой, мстительный, завистливый, дрянной и мелкий человек!» И все же необходимо отметить, что это мнение «одной стороны». Пока еще остаются совершенно не изученными архивы многих видных представителей Художественного театра (речь прежде всего идет о гигантских фондах К. С. Станиславского и В. И. Немировича-Данченко, которые закрыты до настоящего времени). Так что «театральный роман» может еще обогатиться редкими и важными дополнениями.! Все мы только и думаем о деньгах, а вот о душе подумал ли кто?

Я до того во время моей трудной жизни отвык от таких сентенций, что, признаться, растерялся... подумал: «А кто знает, может, Княжевич и прав... Просто я зачерствел и стал подозрителен...» Чтобы соблюсти приличие, я испустил вздох, а собеседник ответил мне, в свою очередь, вздохом, потом вдруг игриво подмигнул мне, что совершенно не вязалось со вздохом, и шепнул интимно:

— Четыреста рубликов? А? Только для вас[78]—  Четыреста рубликов? А? Только для вас? — Булгаков в данном случае почти повторяет сцену торга между Чичиковым и Собакевичем из инсценировки «Мертвых душ». Кстати, примерно такая же сцена торга (покупка рекрута) описана и в рассказе «Поликушка».? А?

Должен признаться, что я огорчился. Дело в том, что у меня как раз не было ни копейки денег и я очень рассчитывал на эти две тысячи.

— А может быть, можно тысячу восемьсот? — спросил я. — Княжевич говорил...

— Популярности ищет, — горько отозвался Гавриил Степанович.

Тут в дверь стукнули, и человек в зеленых петлицах внес поднос, покрытый белой салфеткой. На подносе помещался серебряный кофейник, молочник, две фарфоровые чашки, апельсинного цвета снаружи и золоченые внутри, два бутерброда с зернистой икрой, два с оранжевым прозрачным балыком, два с сыром, два с холодным ростбифом.

— Вы отнесли пакет Ивану Васильевичу? — спросила вошедшего Августа Менажраки.

Тот изменился в лице и покосил поднос.

— Я, Августа Авдеевна, в буфет бегал, а Игнутов с пакетом побежал, — заговорил он.

— Я не Игнутову приказывала, а вам, — сказала Менажраки, — это не игнутовское дело пакеты Ивану Васильевичу относить. Игнутов глуп, что-нибудь перепутает, не так скажет... Вы, что же, хотите, чтобы у Ивана Васильевича температура поднялась?

— Убить хочет, — холодно сказал Гавриил Степанович.

Человек с подносом тихо простонал и уронил ложечку.

— Где Пакин был в то время, как вы пропадали в буфете? — спросила Августа Авдеевна.

— Пакин за машиной побежал, — объяснил спрашиваемый, — я в буфет побежал, говорю Игнутову — «беги к Ивану Васильевичу».

— А Бобков?

— Бобков за билетами бегал.

— Поставьте здесь! — сказала Августа Авдеевна, нажала кнопку, и из стены выскочила столовая доска.

Человек в петлицах обрадовался, покинул поднос, задом откинул портьеру, ногой открыл дверь и вдавился в нее.

— О душе, о душе подумайте, Клюквин! — вдогонку ему крикнул Гавриил Степанович и, повернувшись ко мне, интимно сказал: — Четыреста двадцать пять. А?

Августа Авдеевна надкусила бутерброд и тихо застучала одним пальцем.

— А может быть, тысячу триста? Мне, право, неловко, но я сейчас не при деньгах, а мне портному платить...

— Вот этот костюм шил? — спросил Гавриил Степанович, указывая на мои штаны.

— Да.

— И сшил-то, шельма, плохо, — заметил Гавриил Степанович, — гоните вы его в шею!

— Но, видите ли...

— У нас, — затрудняясь, сказал Гавриил Степанович, — как-то и прецедентов-то не было, чтобы мы авторам деньги при договоре выдавали, но уж для вас... четыреста двадцать пять!

— Тысячу двести, — бодрее отозвался я, — без них мне не выбраться... трудные обстоятельства...

— А вы на бегах не пробовали играть? — участливо спросил Гавриил Степанович.

— Нет, — с сожалением ответил я.

— У нас один актер тоже запутался, поехал на бега и, представьте, выиграл полторы тысячи. А у нас вам смысла нет брать. Дружески говорю, переберете — пропадете! Эх, деньги! И зачем они? Вот у меня их нету, и так легко у меня на душе, так спокойно... — И Гавриил Степанович вывернул карман, в котором, действительно, денег не было, а была связка ключей на цепочке.

— Тысячу, — сказал я.

— Эх, пропади все пропадом! — лихо вскричал Гавриил Степанович. — Пусть меня потом хоть расказнят, но выдам вам пятьсот рублей. Подписывайте!

Я подписал договор, причем Гавриил Степанович разъяснил мне, что деньги, которые будут даны мне, являются авансом, каковой я обязуюсь погасить из первых же спектаклей. Уговорились, что сегодня я получу семьдесят пять рублей, через два дня — сто рублей, потом в субботу — еще сто, а остальные — четырнадцатого.

Боже! Какой прозаической, какой унылой показалась мне улица после кабинета. Моросило, подвода с дровами застряла в воротах, и ломовой кричал на лошадь страшным голосом, граждане шли с недовольными из-за погоды лицами. Я несся домой, стараясь не видеть картин печальной прозы. Заветный договор хранился у моего сердца.

В своей комнате я застал своего приятеля (смотри историю с револьвером).

Я мокрыми руками вытащил из-за пазухи договор, вскричал:

— Читайте!

Друг мой прочитал договор и, к великому моему удивлению, рассердился на меня.

— Это что за филькина грамота? Вы что, голова садовая, подписываете[79] Вы что, голова садовая, подписываете? — В архиве писателя сохранился договор на постановку «Белой гвардии», сохранились и многие другие договоры. Елена Сергеевна, перебирая их время от времени, не переставала удивляться и возмущаться той бесцеремонностью, с какой обращались с великим художником. Иногда делала выразительные приписки, которые также сохранились в архиве.? — спросил он меня.

— Вы в театральных делах ничего не понимаете, стало быть, и не говорите! — рассердился и я.

— Что такое — «обязуется», «обязуется», а они обязуются хоть в чем-нибудь? — забурчал мой друг.

Я горячо стал рассказывать ему о том, что такое картинная галерея, какой душевный человек Гавриил Степанович, упомянул о Саре Бернар и генерале Комаровском. Я хотел передать, как звенит менуэт в часах, как дымится кофе, как тихо, как волшебно звучат шаги на сукне, но часы били у меня в голове, я сам-то видел и золотой мундштук, и адский огонь в электрической печке, и даже императора Нерона, но ничего этого передать не сумел.

— Это Нерон у них составляет договоры? — дико сострил мой друг.

— Да ну вас! — вскричал я и вырвал у него договор.

Порешили позавтракать, послали Дусиного брата в магазин.

Шел осенний дождик. Какая ветчина была, какое масло. Минуты счастья.

Московский климат известен своими капризами. Через два дня был прекрасный, как бы летний, теплый день. И я спешил в Независимый. Со сладким чувством, предвкушая получку ста рублей, я приблизился к Театру и увидел в средних дверях скромную афишу[80] ...увидел в средних дверях скромную афишу. — В материалах Елены Сергеевны по этому поводу читаем: «Подлинные афиши: Предполагаемый репертуар на сезон 1926/27 г.: Новый Сухово-Кобылин. Смерть Тарелкина Эсхил. Прометей Шекспир. Отелло Бомарше. Свадьба Фигаро Булгаков. Семья Турбиных Старый Грибоедов. Горе от ума Островский. Горячее сердце Островский. На всякого мудреца довольно простоты Толстой А. К. Царь Федор Иоаннович».

Я прочитал:

Репертуар, намеченный в текущем сезоне:


Эсхил — «Агамемнон»

Софокл — «Филоктет»

Лопе де Бега — «Сети Фенизы»

Шекспир — «Король Лир»

Шиллер — «Орлеанская дева»

Островский — «Не от мира сего»

Максудов — «Черный снег».


Открывши рот, я стоял на тротуаре, — и удивляюсь, почему у меня не вытащили бумажник в это время. Меня толкали, говорили что-то неприятное, а я все стоял, созерцая афишу. Затем я отошел в сторонку, намереваясь увидеть, какое впечатление производит афиша на проходящих граждан.

Выяснилось, что не производит никакого. Если не считать трех-четырех, взглянувших на афишу, можно сказать, что никто ее и не читал.

Но не прошло и пяти минут, как я был вознагражден сторицей за свое ожидание. В потоке шедших к театру я отчетливо разглядел крупную голову Егора Агапёнова. Шел он к театру с целой свитой, в которой мелькнул Ликоспастов с трубкой в зубах и неизвестный с толстым приятным лицом. Последним мыкался кафр в летнем, необыкновенном желтом пальто и почему-то без шляпы. Я ушел глубже в нишу, где стояла незрячая статуя, и смотрел.

Компания поравнялась с афишей и остановилась. Не знаю, как описать то, что произошло с Ликоспастовым. Он первый задержался и прочел. Улыбка еще играла на его лице, еще слова какого-то анекдота договаривали его губы. Вот он дошел до «Сетей Фенизы». Вдруг Ликоспастов стал бледен и как-то сразу постарел. На лице его выразился неподдельный ужас.

Агапёнов прочитал, сказал: «Гм...»

Толстый неизвестный заморгал глазами... «Он припоминает, где он слышал мою фамилию...»

Кафр стал спрашивать по-английски, что увидели его спутники... Агапёнов сказал: «Афиш, афиш» — и стал чертить в воздухе четырехугольник. Кафр мотал головой, ничего не понимая.

Публика шла валом и то заслоняла, то открывала головы компании. Слова то долетали до меня, то тонули в уличном шуме.

Ликоспастов повернулся к Агапёнову и сказал:

— Нет, вы видели, Егор Нилыч? Что же это такое? — Он тоскливо огляделся. — Да они с ума сошли!..

Ветер сдул конец фразы.

Доносились клочья то агапёновского баса, то ликоспастовского тенора.

— ...Да откуда он взялся?.. Да я же его и открыл... Тот самый... Гу... гу... гу... Жуткий тип...

Я вышел из ниши и пошел прямо на читающих.

Ликоспастов первый увидел меня, и меня поразило то изменение, которое произошло в его глазах. Это были ликоспастовские глаза, но что-то в них появилось новое, отчужденное, легла какая-то пропасть между нами...

— Ну, брат, — вскричал Ликоспастов, — ну, брат! Благодарю, не ожидал! Эсхил, Софокл и ты! Как ты это проделал, не понимаю, но это гениально! Ну, теперь ты, конечно, приятелей узнавать не будешь! Где уж нам с Шекспирами водить дружбу!

— А ты бы перестал дурака валять! — сказал я робко.

— Ну вот, слова уж сказать нельзя! Экий ты, ей-Богу! Ну, я зла на тебя не питаю. Давай почеломкаемся, старик! — И я ощутил прикосновение щеки Ликоспастова, усеянной короткой проволокой.

— Познакомьтесь! — И я познакомился с толстым, не спускавшим с меня глаз. Тот сказал: «Крупп».

Познакомился я и с кафром, который произнес очень длинную фразу на ломаном английском языке. Так как этой фразы я не понял, то ничего кафру и не сказал.

— На Учебной сцене, конечно, играть будут? — допытывался Ликоспастов.

— Не знаю, — ответил я, — говорят, что на Главной.

Опять побледнел Ликоспастов и тоскливо глянул в сияющее небо.

— Ну что ж, — сказал он хрипло, — давай Бог. Давай, давай. Может быть, тут тебя постигнет удача. Не вышло с романом, кто знает, может быть, с пьесой выйдет. Только ты не загордись. Помни: нет ничего хуже, чем друзей забывать!

Крупп глядел на меня и почему-то становился все задумчивее; причем я заметил, что он внимательнее всего изучает мои волосы и нос.

Надо было расставаться. Это было тягостно. Егор, пожимая мне руку, осведомился, прочел ли я его книгу. Я похолодел от страху и сказал, что не читал. Тут побледнел Егор.

— Где уж ему читать, — заговорил Ликоспастов, — у него времени нету современную литературу читать... Ну, шучу, шучу...

— Вы прочтите, — веско сказал Егор, — хорошая книжица получилась.

Я вошел в подъезд бельэтажа. Окно, выходящее на улицу, было открыто. Человек с зелеными петлицами протирал его тряпкой. Головы литераторов проплыли за мутным стеклом, донесся голос Ликоспастова:

— Бьешься... бьешься, как рыба об лед... Обидно!

Афиша все перевернула у меня в голове, и я чувствовал только одно, что пьеса моя, по существу дела, чрезвычайно, между нами говоря, плоха и что что-то надо бы предпринять, но что — неизвестно.

...И вот у лестницы, ведущей в бельэтаж, передо мною предстал коренастый блондин с решительным лицом и встревоженными глазами. Блондин держал пухлый портфель.

— Товарищ Максудов? — спросил блондин.

— Да, я...

— Ищу вас по всему театру, — заговорил новый знакомый, — позвольте представиться — режиссер Фома Стриж[81] ...режиссер Фома Стриж. — Легко угадывается в этом персонаже Илья Яковлевич Судаков, режиссер Художественного театра, постановщик пьесы «Дни Турбиных». Судаков приложил много усилий для постановки «Бега», но безуспешно. Каждая новая пьеса Булгакова вызывала у него огромный интерес. Так, узнав, что Булгаков подписал договор с МХАТом на постановку пьесы о Сталине — «Батум», он, уже работавший в Малом театре, пытался перехватить инициативу. Запись Елены Сергеевны в дневнике от 7 августа 1939 г.: «Звонок Судакова — страшный вой. Как получить пьесу, чтобы дублировать ее. MXAT не смеет только себе забирать! Вся страна должна играть! И все в таком роде. А под воем этим — готов себе локоть укусить, что упустил пьесу тогда весной».. Ну, все в порядочке. Не волнуйтесь и не беспокойтесь, пьеса ваша в хороших руках. Договор подписали?

— Да.

— Теперь вы наш, — решительно продолжал Стриж. Глаза его сверкали, — вам бы вот что сделать, заключить бы с нами договор на всю вашу грядущую продукцию! На всю жизнь! Чтобы вся она шла к нам. Ежели желаете, мы это сейчас же сделаем. Плюнуть раз! — И Стриж плюнул в плевательницу. — Нуте-с, ставить пьесу буду я. Мы ее в два месяца обломаем. Пятнадцатого декабря покажем генеральную. Шиллер нас не задержит. С Шиллером дело гладкое[82] Шиллер нас не задержит. С Шиллером дело гладкое... — Первоначально в рукописи было: «Мольер нас не задержит!.. С Мольером мы живо управимся», — всякое упоминание о Мольере Булгакову причиняло боль, и он внес поправку в текст....

— Виноват, — сказал я робко, — а мне говорили, что Евлампия Петровна будет ставить...

Стриж изменился в лице.

— Какая такая Евлампия Петровна? — сурово спросил он меня. — Никаких Евлампий. — Голос его стал металлическим. — Евлампия не имеет сюда отношения, она с Ильчиным «На дворе во флигеле» будет ставить. У меня твердая договоренность с Иваном Васильевичем! А ежели кто подкоп поведет, то я в Индию напишу! Заказным, ежели уж на то пошло, — угрожающе закричал Фома Стриж, почему-то впадая в беспокойство. — Давайте сюда экземпляр, — скомандовал он мне, протягивая руку.

Я объяснил, что экземпляр еще не переписан.

— Об чем же они думали? — возмущенно оглядываясь, вскричал Стриж. — Вы у Поликсены Торопецкой в предбаннике были?

Я ничего не понял и только дико глядел на Стрижа.

— Не были? Сегодня она выходная. Завтра же захватите экземпляр, идите к ней, моим именем действуйте! Смело!

Тут очень воспитанный, картавый изящный человек[83] ...воспитанный, картавый изящный человек... — Предположительно речь идет о Савве Саввиче Морозове, сыне знаменитого Саввы Тимофеевича Морозова, известного благотворителя, мецената Художественного театра. появился рядом и сказал вежливо, но настойчиво:

— В репетиционный зал прошу, Фома Сергеевич! Начинаем.

И Фома перехватил портфель под мышку и скрылся, крикнув на прощание мне:

— Завтра же в предбанник! Моим именем!

А я остался стоять и долго стоял неподвижно.


Читать далее

Глава IX. НАЧАЛОСЬ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть