Онлайн чтение книги Атланты и кариатиды
III

Ольга вошла в дом и на кухне затопала смерзшимися сапогами, обивая снег, подышала на окоченевшие руки. Не открывая двери в комнату (услышала, что к ним притопала Светка и звала маму, — не простудить бы ребенка!), сказала громко, чтобы услышал жилец:

— Настоящая зима. Это же надо — так рано. Как на го́ре...

— Кому на горе? — спросил Олесь и позвал малышку: — Светик, иди сюда, а то Дед Мороз отморозит пальчик.

Но девочка барабанила кулачками в двери и требовала:

— Дай, дай! — что означало: «Дай маму!»

Ольга притихла, застыла с поднятыми руками, развязывая платок, прислушалась. Ей показалось, что голос парня послышался не оттуда, где надлежало быть больному, — не из спальни ее родителей с их широкой, деревянной, занимавшей половину тесной комнатки, кровати, а где-то ближе, сразу за дверью, в «зале», где топала Светка.

Ольга сбросила холодное пальто, осторожно приоткрыла двери в «зал» и от удивления не подхватила, как обычно, Светку на руки. Олесь стоял перед зеркалом большого, красного дерева, шкафа и брился.

Его военную гимнастерку, рваную, грязную, она обдала кипятком, чтобы убить вшей, выстирала, выутюжила, пока он лежал без сознания, и без его разрешения продала на толкучке, рассудив, что военное ему теперь не нужно, более того — ходить в нем по городу опасно, выбросить же жалко, у нее ничего не пропадало зря. Когда больной пошел на поправку, Ольга дала ему одежду мужа, но при ней Саша еще ни разу не одевался.

А сейчас он стоял перед зеркалом в желтых башмаках, в черных мужниных брюках, в белой сорочке, которая была так велика ему, что казалось, там, под сорочкой, нет тела, один воздух. Да и вообще весь он точно светился белизной — сорочкой, смертельно бледным лицом, белыми волосами. Не сразу она сообразила, что такой неземной вид у него не только оттого, что исхудал, совсем высох, бедненький, но и от света, падавшего из окон через тюлевые гардины. Ночью выпал снег, и сильно подморозило. Неожиданная зима в начале ноября. Снег покрыл землю, осеннюю черноту ее. Ольге с самого утра казалось, что снег прикрыл всю грязь, весь ужас, какой сотворили на земле люди. Оттого и был ангельский вид у жертвы этого ужаса.

Олесь смущенно и виновато улыбнулся ей:

— Прости, я взял бритву без разрешения... твоего. — Он говорил ей уже «ты», но каждый раз как бы конфузился при этом.

Ольга сразу взволновалась, встревожилась:

— Зачем ты встал? Нельзя же тебе еще. Такой слабенький, — мог бы потерять сознание, упасть... с бритвой... А. тут ребенок...

— Да нет, ничего, как видишь, стою. Вначале голова кружилась.

— Не лежится тебе...

— Праздник же сегодня, Ольга Михайловна.

— Какой праздник?

— Как какой? — удивился и как-то странно опешил и растерялся парень. — Великого Октября... — Ему даже представить было трудно., что кто-то из советских людей мог забыть об этом празднике, где бы ни встречал его — на фронте, в оккупации, в лагере пленных, Его страшно потрясло, когда Ольга равнодушно протянула: «А-а...» — и занялась малышкой, подхватила на руки, вытерла ей носик подолом юбочки.

Не заметила Ольга, каким он сразу стал, опустив руку с бритвой, бледный, внезапно обессиленный — кровь ударила в голову, зашумела в ушах. Но у него хватило силы положить бритву на стол, рядом с блюдцем, где помазком вспенивал малюсенький кусочек мыла. Прозрачно-бледные, впалые щеки загорелись болезненным огнем — не пунцовым, фиолетовым каким-то.

— Нельзя так, Ольга, нельзя!

А она уже и забыла, о чем речь, и не поняла сразу:

— Что нельзя?

Олесь шагнул к ней, резко поднял руку, но только мягко и ласково дотронулся до ребенка.

— Нельзя забывать о том, что для нас самое дорогое. О празднике нашем самом великом и... обо всем, за что воевали наши отцы... Нельзя! За это отдали жизнь лучшие люди рабочего класса... Ленин... Что у нас тогда останется? За что будем воевать с фашизмом? С чем пойдем в бой?.. Что останется ей, если мы обо всем этом забудем? — протянул он руку к девочке, а той показалось, что он зовет ее к себе, и она потянулась к нему от матери...

Ольга застыла, ошеломленная. Она слышала подобное, но никто и никогда не говорил так, как он, этот больной юноша, так горячо, так страстно. Чаще слова такие говорили с трибун, по радио, а он говорил их ей одной, и его даже лихорадило, далее загорелся весь, и голос дрожал от слез. Услышала она в его словах и другое: он бросал ей упрек — за жизнь ее такую, за торговлю. Упрек звучал во много раз повторенном: «Нельзя так». Что нельзя? А что можно? На минуту Ольга разозлилась: вот он как отблагодарил за то, что она сделала для него! Ах ты козявка! Хотелось ударить словами: «Пошел ты, недоносок! Почему же тебя твои лучшие люди не спасали? Почему они драпанули, народ в беде оставили?»

Но он продолжал говорить все так же горячо. Нет, он не упрекал ее, он просил, молил понять, что так нельзя, нельзя склонять голову и ждать, когда тебе на шею наденут ярмо, что лучше умереть стоя, чем жить на коленях, так сказала Долорес Ибаррури. Ольга вспомнила, она слышала эти слова, когда еще училась в школе, когда фашисты напали на испанский народ... Хотя их часто повторяли, тогда они не трогали ее, а сейчас, услышанные из уст человека, который едва выкарабкался, едва спасся от смерти, как-то непривычно, по-новому взволновали. Безусловно, фашисты — звери, жить под их гнетом все время она тоже не согласна. Чтобы Светку ее, когда вырастет, повезли на чужбину невольницей, надели хомут... О нет! Но пусть их разобьет наша армия, без армии никто ничего не сделает, думала она.

Слова Олесевы взволновали еще и потому, что горячность его сменилась полным изнеможением, и он пошатнулся, наверное, упал бы, если бы она не подхватила.

С ребенком в одной руке, обняв его другой, повела в боковушку.

— Ох, горечко мое! Говорила же, что не надо было подниматься. Видишь, снова жар. Сколько там того тела, нечему и гореть.

Олесь послушно прилег на кровать и посмотрел на нее уже другими глазами, виноватыми, попросил:

— Простите, — снова на «вы».

Ольга привыкла к его извинениям, но, пожалуй, ни одно не смутило ее так, как это.

Не зная, что ответить, спросила шутя:

— Побриться-то успел?

Олесь утомленно прикрыл веки.

— А я думала, что ты и не бреешься еще. Потому и не предлагала бритвы. Казалось, ничего же не растет. Так, рыженький пушок. А побрился — и правда похорошел. Хоть жени тебя.

Но глаза у него потухли. Не до шуток ему было. Ольга каждый раз пугалась, когда после возбуждения, лихорадочного блеска глаза у него вот так угасали, как у неживого.

Ольга разула его, он не сопротивлялся.

— Штаны помочь снять?

— Нет, нет... что вы! Я сам.

Ольга помнила, как страшно он сконфузился, когда очнулся и понял, что столько дней она ухаживала за ним, как ухаживает санитарка в больнице за тяжелобольным. Такая юношеская стеснительность умиляла Ольгу, она снисходительно разрешила, как маленькому :

— Ну хорошо, полежи так. Отдохни. Я накрою тебя одеялом. Не так тепло у нас, чтобы лежать в одной сорочке после такого воспаления... Я тебе Адасев свитер дам, раз ты уже поднимаешься.

То обстоятельство, что парень этот сразу же так серьезно заболел (безусловно, он был и раньше болен, только держался в лагере из последних сил: ведь там свалиться — смерть), в чем-то помогло и Ольге, и ему, как говорится, не было бы добра, да беда помогла. Такой больной паренек (под одеялом — совершенный подросток), четыре дня не приходивший в сознание, незаметно и как-то естественно прижился у нее. Полицай, заглянувший в тот день за «калымом» — за стаканом самогонки, возможно, увидел у постели больного смерть, дежурившую там неотлучно, потому и удовлетворился коротким объяснением: «Родственник приехал из деревни и заболел. Боюсь, как бы не тиф». Услышав о тифе, Друтька не задержался в доме.

Соседи, правда, втайне шептались, что Леновичиха подобрала красноармейца, уже умиравшего и потому выброшенного немцами из лагеря — бери, кто хочешь (люди еще верили хотя бы в какие-то проблески человечности у фашистов), — и теперь выхаживает смертельно больного человека, как собственное дитя.

Одни не сразу поверили, другие удивлялись, третьи похвалили, сказав, что давно замечали: душевные качества у Ольги не в мать — в отца пошла, а старый кожевник Ленович прожил свою жизнь честно, коммерцией и плутнями не занимался и всегда старался помочь людям. Во всяком случае, Ольгин поступок был оценен высоко, он в каком-то смысле реабилитировал ее в глазах тех, кто тихонько бросал ей вслед, когда она шла, нагруженная узлами, на рынок: «Торговка! Немецкая шлюха!»

Впрочем, приведи она в дом здорового мужчину, еще неизвестно, что могли сказать и подумать, скорее всего вряд ли поверили бы в спасение пленного из патриотических побуждений. А тут поверили — ведь тетка Мариля рассказывала, в каком состоянии парень и как Ольга лечит его.

Действительно получалось так, что Олесева болезнь помогала ей, потому, наверное, и рождалась особая привязанность к нему, своеобразная благодарность. Все так хорошо складывалось, будто он приносил счастье. Друтьке она сказала про родственника просто так — от неожиданности, просто со страху, побоялась признаться, что взяла человека из лагеря. Рассказала об этом Лене, а та через два дня принесла справочку на имя Александра Леновича, уроженца Случчины, будто он лежал в больнице с какой-то непонятной болезнью, написанной по-латыни. Теперь Ольге необходимо было объявить, что это и впрямь ее родственник, что лечился он в гражданской больнице, но с наступлением морозов там стало так холодно, что парень в довершение к своей болезни схватил крупозное воспаление легких. Такой диагноз поставил доктор, которого Лена приводила, — воспаление и сильная дистрофия.

Друтька спросил на рынке:

— Как твой родственник? Выздоровел?

— Не выздоровел, но, славу богу, не тиф, воспаление.

Полицаи, целых трое, в тот же день приплелись за угощением. Посмотрели на Олеся, который уже очнулся, но от слабости едва мог слово выговорить, подбодрили:

— Ничего, будешь жив. Поправляйся. В полицию возьмем. Люди нам нужны.

Ольга на радостях угостила их щедро. Подвыпили, но к ней не лезли, стыдно все же им, паразитам, при больном человеке нахальничать, тетки Марили не стыдились, а больного постыдились. И это тоже понравилось Ольге к добавило еще крупинку чего-то доброго к больному — благодарности, симпатии.

Удивили его горячность в разговоре о празднике и обида, что она забыла о таком дне, самом великом, самом дорогом для него. Удивили и взволновали.

Впрочем, удивляет он не впервые. Несколько дней назад, когда немного оправился, во всяком случае глаза стали живыми, не с того света смотрели на нее, Ольга спросила у него мимоходом, как спрашивают у всех больных, когда замечают, что они поправляются:

— Может, тебе еще что-нибудь надо? Говори, не стесняйся, Саша.

Больной на минуту задумался.

— Книги. Есть у тебя книги?

— Книги?

Она очень удивилась. Сразу не поверила даже, чтобы у человека, который едва выкарабкался с того света, первой потребностью стали книги,

Книг у Ольги не было, одно Евангелие материнское осталось, но эту книгу она предложить не посмела, чувствовала — обидится парень, комсомолец же, конечно. Были в доме школьные учебники, журналы советские, она сожгла их в печке, подальше от греха, а то еще, чего доброго, прицепятся немцы, прятать их не стала, хватает более ценных вещей, которые пришлось закапывать темными ночами в огороде и делать для них тайники в погребах. Не до книг было, что для нее книги!

Олесь ничего не сказал, но, по глазам увидела, удивился, что в доме нет ни одной книги. Ольгу даже немного обидело это, подумаешь, счастье — книги!

— Какие тебе книги нужны? — спросила она.

— Хорошо было бы поэзию. Классику. Пушкина. Лермонтова. За классику не бойся.

Ольга сказала об этом Лене. И снова ее задело за живое, что Лена нисколько не удивилась, будто знала наперед, что может понадобиться такому парню.

Через день или два Лена принесла книгу — толстый томик в самодельной, из желтого картона, обложке, на ней химическим карандашом было написано: «Александр Блок».

Ольга не слышала раньше о таком писателе.

— Немец, что ли? — спросила она у Лены.

— Да нет, наш, русский. Но символист, — ответила Боровская.

Ольга вспомнила, что, кажется, в восьмом классе учитель литературы, сам поэт, что-то рассказывал им про каких-то символистов, но прошло так много времени, случилось так много событий в жизни, что она все забыла, для нее это пустой звук — символисты, реалисты.

Олесь спал, когда Лена приходила. Ольга потом, вечером, с некоторой даже торжественностью, как подарок имениннику, поднесла ему книгу.

Обложка, возможно, его немного смутила. Но развернул книгу — и будто встретился с давним своим другом, засиял весь.

— Блок! Боже мой! Блок! Дореволюционное издание... Спасибо вам!

Ольге была приятна его радость, и она не призналась, что книгу принесла Лена Боровская, пусть думает, что сама она выбрала как раз го, что ему нравится, что и она в чем-то разбирается.

А потом он удивил ее еще больше. Когда сильно уже подморозило, прибежала она с рынка, окоченев от холода, чтобы накормить дочку и больного. Марилю теперь не приглашала, чтобы лишнее не платить; хотя Олесь и лежал еще, но уже мог оставаться вместо няньки, играл с малышкой, которая сама влезала к нему на кровать, и у него хватало сил переодеть ее в сухие штанишки.

В тот день Ольга продавала свеклу. Остатки, которые не успела продать, поручила соседке — была у торговок, как в каждом цехе, своя солидарность и взаимовыручка. Но все равно приходилось спешить: на рынке остались корзины, мешки, их нужно забрать, ноябрьский день короткий, скоро полиция начнет всех разгонять, а соседка по рынку живет на другой улице, далеко.

Олесь ел сам, сидя в кровати, под спину ему Ольга подсунула подушку, чтобы легче было сидеть.

Ольга второпях накормила дочь и подсвинка, которого прятала в хлеву, за штабелями наколотых дров, и за которого очень боялась: если и немцы не ограбят (из-за кабанчика она улещивала и немцев, и полицаев), то свои могут украсть, голодных в городе тьма.

Заглянула в родительскую спальню, чтобы забрать тарелку, и увидела: забыв о еде, Олесь читал. Упрекнула:

— А ты уже читаешь?

Он посмотрел на нее влажными глазами и вдруг попросил:

— Посиди со мной минутку. Я почитаю тебе стихи. Послушай, какая это красота.

— Не до стихов мне, — отмахнулась она.

— Нельзя же жить... — Ольга догадалась, что он хотел сказать, но не сказал, поправился: — Нельзя же весь день на ногах. Я не представляю, когда ты отдыхаешь. Даже ешь стоя.

Такая неожиданная просьба, и забота о ней, и то, что он впервые заговорил с ней просто, как всегда обращался к Лене, сразу тревожно и радостно взволновали Ольгу. Она послушно села на кровать у его ног, по-крестьянски положила огрубевшие от работы, красные от холода руки на колени.

Сначала он читал стихи о любви, не по порядку, выбирал их из разных мест книги.

Для кого же ты была невинна

И горда?

Ольгу стихи сначала не тронули, она подумала с грубоватым озорством: «Ишь ты, на ладан дышит, а о любви думает». Но потом случилось что-то невероятное. Стихи, как домашнее тепло или хорошее вино, понемногу размягчали ее застывшую душу, вдруг вспомнилось детство, потом все близкие, родные, никогда они так не вспоминались ей — все сразу: и родители покойные, и Адась, и Павел — фронтовики (живы ли они?), и Казимир, который пошел работать к немцам и страшно ругался за пленного, говорил, что, когда немцы возьмут ее за жабры, пусть не надеется на его помощь, но она ответила, что никогда и не рассчитывала на старшего брата, не ждала, что он чем-то поможет... Сделалось грустно. От воспоминаний или от стихов? Такого она, пожалуй, еще не переживала: быстро, как во сне, одни чувства сменялись другими, все вдруг будто перемешалось, забурлило, точно в котле, на поверхность всплывало то одно, то другое — то легкая печаль, то тревога, то непонятная радость, то острая боль, то страх...

Почти ужас охватил, когда Олесь шепотом прочитал:

Плачет ребенок. Под лунным серпом

Тащится по полю путник горбатый.

В роще хохочет над круглым горбом

Кто-то косматый, кривой и рогатый.

Представилось косматое страшилище, с появлением которого наступит конец света. Хотя книга и старая с виду, но очень может быть, что человек этот, поэт, был пророком и смотрел далеко вперед. Может, он сегодняшнее страшилище видел, когда плачет ребенок и ветер молчит, но близко труба, да ее не видно в темноте. Ой, не видно! Пусть бы затрубила быстрее!..



А потом было грустное и светлое, будто Олесь говорил о своем — что дорога его тяжелая и далекая, а конь устал, храпит и неизвестно, где родное пристанище, но где-то далеко-далеко, за лесом, поют песню, и от этого легче дышится, если бы не было ее, песни, то и конь бы упал, и он никогда не доехал бы, а так, верит — доедет. Куда? К чему? Все равно. Лишь бы была вера! Лишь бы была вера! Во что? Она сама хорошо не знала, во что верить ей, она просто никогда серьезно не задумывалась над этим. А стихи, странные, малопонятные, заставили задуматься. Действительно, во что ей верить? В бога? В Сталина? В неизвестного трубача, который даст сигнал и поднимет народ?

Возможно, она что-то сказала, или подумала вслух, или, может, вид у нее сделался необычный, потому что Олесь вдруг перестал читать и внимательно всмотрелся в нее.

— Читай, Саша, — пошевелила она губами, которые вдруг запеклись, будто их опалил жар.

— Нравится? — радостно спросил он.

Тогда Ольга встрепенулась: очень уж странно и непривычно ведет себя она! Стихами может увлекаться он, юноша, интеллигент, у него мать учительница, а ей смешно так раскисать от стишков. Скажи пожалуйста, как убаюкал, даже душа оттаяла, действительно чуть не до слез довел! А ей такая мягкотелость совсем ни к чему, тут только покажи слабость, тебя сразу съедят, вокруг волки, чтобы с ними жить, нужно по-волчьи выть, а не порхать пташечкой и не заливаться песнями.

— Он что... в бога верил? — спросила она вдруг.

— Кто?

— Да этот... Блок.

Олесь смутился, не ожидал, что из услышанных стихов женщина сделает такой странный вывод.

— Да как сказать... Тогда еще многие верили... Но Блок принял революцию.

— Вот видишь: кто в бога верил, тот и писать хорошо умел, — назидательно, как мать сыну или учительница ученику, сказала она.

— Ну, знаете ли, — несмело возразил Олесь, — это не совсем так. Многие великие писатели не только нашего столетия, когда изобрели радио и человек взлетел в воздух, но жившие раньше, например, в средние века, были убежденными атеистами.

— Кем?

— Неверующими. Сервантес... Берне... Вольтер...

— Прочитай еще, — прервала она. — Ты хорошо читаешь. У тебя хороший голос. Девичий.

— Это от слабости.

— Тебе тяжело читать?

— Нет, нет, читать не тяжело, — будто испугался он и начал быстро листать книгу, выискивая, что еще почитать ей; конечно, хотел найти такое, что тронуло бы ее. Вряд ли смог бы объяснить, почему остановился на том произведении? Совсем же не хотел убедить Ольгу, что Блок и впрямь был набожным человеком. Или, может, ему показалось: именно это стихотворение поможет ей понять, что дело не в словах, даже не в сюжете, великие художники прошлого писали на библейские сюжеты, а в действительности отражали свою эпоху и людей, которые жили с ними рядом. Так и в этих стихах: ангел-хранитель — живой человек, женщина. Он прочитал несколько строчек про себя, шевеля губами, потом с усилием проглотил слюну. Ольга посмотрела на его шею, такую худую и прозрачную, что, казалось, видно было каждое выговоренное им слово, и какие они, его слова, — круглые, острые, легкие, тяжелые...

Люблю тебя, Ангел-Хранитель, во мгле,

Во мгле, что со мною всегда на земле.

Прочитал и остановился будто в нерешительности, или, может, спазма стиснула горло.

Первые строчки Ольга выслушала равнодушно, только улыбкой подбодрила: читай, мол, дальше. Что-то, как тяжелая льдина, стронулось в душе, когда он все еще шепотом прочитал:

За то, что нам долгая жизнь суждена,

О, даже за то, что мы муж и жена!

Но пока это только напомнило о той неизвестности, что ждала их в недалеком будущем, о чем она уже думала и тревожилась, волновалась: к чему приведет ее необдуманный поступок? кем этот парень станет в ее доме, когда поправится?

Она вздрогнула, когда голос его вдруг зазвенел решительно и гневно:

За то, что не любишь того, что люблю,

За то, что о нищих и бедных скорблю.

За то, что не можем согласно мы жить,

За то, что хочу и не смею убить —

Отмстить малодушным, кто жил без огня,

Кто так унижал мой народ и меня!

«Боже мой! — подумала Ольга. — Так это же он о нас, о себе и обо мне... что мы о разном думаем... и по-разному жить хотим...»

На какое-то мгновение даже усомнилась, что в книге так напечатано. Уж не выдумал ли он сам все, пока лежал тут один? Это ее почему-то особенно взволновало и испугало. Она обернулась, посмотрела в окно, на грушу, к веткам которой примерзли редкие почерневшие, сморщенные листья. А он даже раскраснелся и ничего уже не замечал вокруг себя, обо всем забыл, и голос его — нет, совсем не девичий, не слабый! — становился с каждым словом громче, и ничто его не могло остановить. Только в одном месте он всхлипнул, на словах: «Люблю я тебя и за слабость мою». За свою собственную слабость тоже любит... Это правда, бывает и так. Недаром бабы говорили: слабый любит крепче. Но больно ему, что слабый он, недужный.

Окончил он уже не шепотом, но голос его слабел с каждым словом:

Кто кличет? Кто плачет? Куда мы идем?

Вдвоем — неразрывно — навеки вдвоем!

Воскреснем? Погибнем? Умрем?

Может, ему хотелось плакать, потому что он закрыл глаза. И книга обессиленно упала ему на грудь, прикрытую одной белой сорочкой. Часто-часто билось его сердце. Ольга видела, как жилка пульсировала на его худенькой, с тростиночку, шее.

Ольга осторожно взяла книгу, но, развернув ее, не могла найти тех стихов, а листать не отваживалась, не хотела нарушать внезапно наступившую тишину, потому что появилось в ней, в тишине, что-то таинственное, загадочное, непонятное, но желанное.

В тишине они и раньше часто сидели, когда больной был еще совсем слабым и ему тяжело было говорить, но если он не спал, Ольга быстро двигалась, гремела, стучала, говорила о его болезни, о погоде, о новостях, услышанных на рынке, считала, что больному на пользу такая ее жизнедеятельность. А тут сердцем почувствовала, что ему теперь нужна не тишина одиночества, а ее молчаливое присутствие. Да и у самой появилась потребность помолчать после только что услышанных слов, А что это за слова? Она так легко запоминала все, а тут не может вспомнить ни одной строки этой чудесной песни или молитвы, помнила только смысл простых слов да чувствовала сложную музыку их, все еще звучавшую в голове, в сердце.

Оглянулась — почему не слышно Светки? Очень удивилась: дочь спала в «зале» на ватном одеяле, там же, где играла с деревянными кубиками. Дитя есть дитя, его то не уложишь, то засыпает неожиданно. Но заснула в странном положении, в сущности сидя, положив голову на большого, полинявшего уже плюшевого мишку, Ольга принесла его из чужой квартиры в первые дни войны и почему-то не любила, а Светка любила. Почти с суеверным страхом подумала: неужели и дитя он убаюкал этой молитвой? Наслушалась комаровских баек про книги-магии, каждое слово которых имеет чудесную силу — завораживает, привораживает, лечит, заживляет раны. Потому подумала: уж не такая ли и эта книга? Он ожил за какие-то три дня, получив книгу. А ее заколдовал за полчаса.

Нужно уложить Светку в коляску. Прикатить коляску к его кровати, чтобы покачал, если ребенок будет просыпаться. И скорее бежать на рынок — за мешками и корзинами... Но Олесь лежал с закрытыми глазами, обессиленный волшебными стихами, и она не решалась пошевелиться.

Потом прозрачная рука его начала искать на груди книгу, — значит, не слышал, как Ольга брала ее. Не нашел — удивился, раскрыл глаза, посмотрел на Ольгу виновато и смущенно.

Она сказала, как маленькому:

— Спи.

— Нет, я не засну.

— Покачай Свету. А то вон где заснула. — И пошла к дочери.

Остаток того дня, весь долгий осенний вечер и ночь Ольга думала о стихах, ей даже приснилось что-то необыкновенное, таких снов у нее никогда раньше не было: светлые хоромы, дворец или храм, множество людей, все держали такие же книги, как молитвенники, и все шептали красивые слова, одна она без книги, обойденная кем-то, мучилась от обиды, жадно ловила знакомые слова, но — новая мука! — не могла повторить их, не запомнила ни одного, а ей так хотелось повторить эти слова. Ходила среди людей с книгами и искала  е г о, знала: если найдет, то сразу вспомнит все слова, без которых ей невозможно дальше жить: на мгновение он появлялся, но тут же исчезал, не прятался, а как бы таял или скрывался в белом тумане. А потом ее схватил в объятия полицейский Друтька и начал домогаться срамного, угрожал, что если она не ляжет с ним, то он донесет немцам, кого она прячет у себя, и их обоих повесят на Комаровском рынке.

Проснулась в холодном поту. Колотилось сердце. Но вспомнила сон и повеселела, показала Друтьке фиту, уверенная, что теперь любые домогания всех друтьков будут напрасны, нет, не только потому, что в доме живет  о н, — она сама обрела какую-то новую силу.

Утром, когда Олесь еще спал, Ольга тихонько взяла книгу, нашла стихотворение «Ангел-Хранитель». Прочитала раз, другой, третий... Закрыла книгу и очень обрадовалась, что почти все запомнила, еще раза два заглянула в книгу и выучила наизусть, так быстро и в школе не выучивала. Радовалась, как дитя, что у нее хорошая память, что не оправдался страшный сон и что никакой магии нет, обычная книга.

На другой день, согреваясь на рынке у жаровни, предложила подругам-торговкам:

— Хотите, бабы, расскажу стих? Со школы помню.

— Давай, Олька, повесели, может, душа оттает, a то примерзла к ребрам.

Не поняли бабы серьезности слов, которые она произносила с заметным волнением, посмеялись; одна сказала, что такое может придумать только тот, у кого нет мужской силы. Ольга обиделась, ей показалось, что слова торговок оскорбляли Олеся, больного человека. А потом испугалась, когда старшая из торговок, полька Регина, спросила у нее таинственно, один на один:

— Это он написал такое, твой?

— Нет, это не он. Это Блок...

— Какой Блок? Что ты несешь? — И еще больше напугала, посоветовав: — Никому, глупая, не рассказывай свои стихи. А то вылезла посреди рынка. Смотри, как бы под веревку не подвела и его, и себя. Люди теперь хуже собак. Брякнет который, а ветер разнесет...


Пришла Лена Боровская. С тех пор как они не виделись, за неделю, она похудела еще больше и одета была уж совсем не по-девичьи: солдатские кирзовые сапоги, на голове не платок, а одеяло какое-то, только пальто все то же, ветром подбитое. И впрямь не девушка, а старушка. Наверное, белый пуховый платок выменяла на продукты. Известно, когда голодаешь, ничего не пожалеешь, не до нарядов тогда. Но Ольга убедилась, что об одежде и еде сейчас лучше не говорить: люди обижаются и злятся. Лена тоже, был у них уже такой разговор. Потому Ольга сделала вид, что ничего не заметила. Но и радости при появлении подруги не проявила. Поздоровалась сдержанно.

Вначале согласно посетовали на раннюю зиму. Но потом Лена вдруг сказала:

— Но зато и фашисты почувствуют, что такое русская зима. По улицам не ходят — бегают с подскоком, как гончие. Весь форс утратили.

Ольга спросила, как чувствуют себя старшие Боровские. Лена помрачнела и ответила почти с укором:

— Пришла бы, проведала. Мама часто вспоминает тебя.

Ольга подумала, что нет, не пойдет она к Боровским, хватит того, что Лена ходит к ней. Вообще стоило бы как-то прервать такую дружбу — ради безопасности своей. Ради ребенка своего и его, Олесевой, безопасности. Он тянется к этой комсомолке. Поссориться с ней, что ли? Но не здесь. Хорошо было бы на людях, на рынке, например. Конечно, совсем терять дружбу с Леной не стоит, немало она сделала и полезного — повела ее в лагерь, помогла со справкой для Олеся, достала книгу, — но Ольге не нравилось, что подруга навещает Олеся, и тот радуется ее приходу, и они как-то ближе друг другу, чем она, Ольга, и он. За несколько дней необычное действие стихов, смягчивших душу, ослабло, и она вновь сделалась прежней Леновичихой и осознавала себя именно такой, хотя знала, что люди ругают ее и некоторые называют очень жестоко — волчицей. Но это не особенно огорчало ее. Она верила, что только будучи такой, пусть себе и волчицей, можно прожить, не очень горюя.

Слова Олеся о празднике и о том дорогом, за что не следует жалеть жизни, только на миг вознесли ее над грязной и суровой обыденностью. Но слова те и испугали. Страх почему-то охватил в погребе, куда полезла за продуктами для обеда и где у нее были спрятаны самые дорогие вещи. Вот почему появление Лены в такой день не понравилось. А когда Лена, поговорив с ней для приличия минутку, пошла из кухни в комнату, — к нему, конечно, пошла, — Ольга просто возмутилась, закипела гневом. Скажи, пожалуйста, как хозяйничает в чужом доме! Ревизор объявился! Хотя бы разрешения попросила или придумала для предлога что-нибудь: как, мол, там Светка?

Подумав, Ольга заставила себя остыть, чтобы и правда не поссориться с Леной. При нем. При нем ей совсем не хотелось показывать худшее в своем характере. При нем хотелось быть доброй.

Лена была у него, сидела там же, на кровати, в ногах, где сидела она, Ольга, когда он читал стихи. Такая их близость опять отозвалась у Ольги знакомой ревностью: «Ишь ты, где уселась! Как своя!» Но, увидев, что у парня мокрые глаза, поразилась. Мужчина плачет? Отчего? Что Лена сказала такое? Какие у них могут быть секреты?

Накинулась на Лену будто шутя, но слова были жесткие и голос холодный, как осенний ветер:

— Приходишь и расстраиваешь больного человека! Хватит у нас своих бед, нечего нам плакать над твоими. Плачь над ними сама, в подушку, если хочешь, чтобы на сердце полегчало. Теперь слезы на люди не выносят. Холодно. Замерзнут...

Лена лучше чем кто-нибудь другой знала молодую Леновичиху, со школьных лет много раз с ней ссорилась, мирилась и привыкла уже не придавать особого значения ее словам, которые Ольга бросала везде с базарной легкостью, всем «отмеряла» и «давала сдачу». Но сейчас сказанное ею смутило и обидело девушку. Бледное лицо ее загорелось, она не находила, что ответить, какие слова подобрать. Не ссориться же! Не унижаться же перед торговкой! Но и смолчать нельзя! Выручил ее Олесь — с детской простотой и простодушием признался:

— Своих бед Лена не приносила. Радость принесла... С праздником поздравила, победы пожелала. Потому я растрогался. Не обращайте внимания на мои слезы. Я сентиментальный.

О самом главном, что вызвало радостные слезы, не сказал: Лена сообщила о вчерашнем торжественном заседании в Москве, на котором выступал Сталин.

Слова его примирили женщин. Лена порадовалась, что то главное, о чем она сообщила ему тайно, шепотом, он не выдал, как бы подтвердив этим свое согласие бороться и проявив необходимые качества подпольщика. А Ольгу тронули его и впрямь детская непосредственность и прямодушие. Помня, как он говорил о празднике, она поверила, что само поздравление могло его растрогать, и все это, так же, как и стихи, и слова его о революции, Родине, снова как-то по-хорошему очистило ее самое — посветлело на душе, будто загорелись там торжественные праздничные огни. Правда, опять возникло и ревнивое чувство: она даже забыла об этом их празднике (так и подумала — их, все еще отделяя себя), а вот Ленка эта, изнуренная, изголодавшаяся, кожа да кости, не забыла, безусловно, нарочно пришла, чтобы поздравить. Бот что, выходит, их связывает, сближает. Но это и успокоило — хорошо, что не что-то другое. Странные. Дети. Опасно это теперь. Впрочем, дети часто тянутся к опасному, А разве она не рисковала, когда брала его из лагеря, поселяла у себя? Еще как рисковала!

Избавившись от нехороших мыслей, Ольга сразу повеселела, и ей тоже захотелось сделать что-то доброе. Она предложила:

— А знаете что? Давайте отметим его, праздник, как до войны. Обед царский приготовим. И выпьем хорошенько! Сказать, что у меня есть?

— «Московская»? — обрадованный ее порывом, засмеялся Олесь.

Ольга погрозила ему пальцем.

— Ша! Болтун! «Московская» — само собой. — И сообщила таинственным шепотом: — Советское шампанское!

— О боже! Чего у тебя нет! — проглотила голодную слюну Лена.

— А у меня все есть. Не была бы я Леновичиха, — шаловливо, на одной ноге, повернулась Ольга. — Пойдем, поможешь мне. А ты лежи, не поднимайся, пока не позовем, — приказала Олесю.


Читать далее

Атланты и кариатиды. Роман
1 - 1 04.04.13
I 04.04.13
II 04.04.13
III 04.04.13
IV 04.04.13
V 04.04.13
VI 04.04.13
VII 04.04.13
VIII 04.04.13
IX 04.04.13
X 04.04.13
XI 04.04.13
XII 04.04.13
XIII 04.04.13
XIV 04.04.13
XV 04.04.13
XVI 04.04.13
XVII 04.04.13
XVIII 04.04.13
XIX 04.04.13
XX 04.04.13
XXI 04.04.13
XXII 04.04.13
XXIII 04.04.13
XXIV 04.04.13
XXV 04.04.13
XXVI 04.04.13
Торговка и поэт. Повесть
2 - 1 04.04.13
I 04.04.13
II 04.04.13
III 04.04.13
IV 04.04.13
V 04.04.13
VI 04.04.13
VII 04.04.13
VIII 04.04.13
IX 04.04.13
X 04.04.13
XI 04.04.13
XII 04.04.13
ПОСЛЕСЛОВИЕ.. ХУДОЖНИК СОВРЕМЕННОСТИ 04.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть