ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Онлайн чтение книги Бескрылые птицы
ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Всю ночь бушевала теплая весенняя буря. Потоки дождя уносили последние остатки снега. Журчала вода в желобах. Повсюду неслись мутные бурные потоки, и беспокойно качались на ветру верхушки деревьев.

Выйдя на улицу, Лаума остановилась. Ее неприветливо встретила ненастная, сырая ночь. Куда идти? Прислонившись к железной решетке ворот, она глядела в окружающую темень. У нее не было калош, старые туфли сразу промокли. Ветер распахнул полы легкого пальто и прохватил все тело; девушка вздрогнула, как от прикосновения холодной лягушки. Кто-то подошел к воротам. Лаума съежилась и перешла на противоположный тротуар.

Лаума посмотрела через улицу на большие, широкие окна. Горела висячая лампа под красным абажуром. У камина сидели двое. У ног их лежала собака, и нежные белые руки гладили ее по спине. Счастливая собака… Как тепло там, в комнате!..

Девушка пересилила себя и отошла.

Другие улицы… площади… несущиеся автомашины… Вспыхивают и гаснут зелено-красные рекламы… кофе «Мокко»… папиросы «Феникс»… Девушка чувствует на груди холодные капли, узелок оттягивает руку. Если бы можно было присесть!

На бульваре под деревьями стоят скамейки. Она садится на одну из них. Мимо несутся извозчики; как грузные тени, бредут люди. Через улицу, во втором этаже, — лучшее рижское кафе. Столики, дамы в шубках, мужчины. В углу гнутся тонкие фигуры музыкантов. Известный юморист ест пирожное и пишет фельетон для завтрашнего номера газеты. Другие господа тоже пишут — может быть, фельетоны, а может быть, и векселя… Они все могут…

Как тянется ночь! Девушка все ходит, промокшая, усталая. Город затихает. Все расходятся по домам,

Лаума выходит на набережную Даугавы. Мутные, грязные воды стремятся к морю. Около набережной плавают редкие обломки льдин. Вдали темнеют силуэты судов. На фоне темного неба полощется флаг над дворцом президента. Спит президент, утомленный банкетом… Девушка глядит на темную воду… Всего лишь прыжок в темноту, секундное напряжение волн — и не придется больше дрогнуть, не нужно будет думать…

Она долго стоит на берегу. Издали полицейский с любопытством наблюдает за ней: прыгнет или не прыгнет? Если прыгнет, будет о чем рассказать жене, друзьям, начальству…

Нет, не прыгнула… Как ни мрачна ночь, она не может длиться бесконечно. Как бы ни была пуста жизнь — человек не имеет права сбросить ее, как изношенную калошу. Слишком сильна в девушке жажда жизни… Она удерживается от соблазна…

Она направляется дальше с маленьким узелком под мышкой. В одном месте присаживается и плачет. Ночной сторож гонит ее. Она встает и уходит… Но везде есть ночные сторожа, везде закрыты двери… А над усталым городом бушует и завывает ветер.

Измученная бессонной ночью, продрогшая, с синевато-серым лицом, Лаума утром собралась с духом и пришла к Пурвмикелям за жалованьем. Ей выплатили деньги без всяких разговоров. Холодно и сдержанно простилась с девушкой красивая барыня, и даже Лео, почувствовав настроение хозяйки, сердито зарычал на старую знакомую.

И опять она продолжала бродить по улицам, пока ноги не отказались повиноваться. В горле стоял тяжелый комок, временами ей приходилось стискивать зубы, чтобы сдержать подступающие рыдания. Почему у нее не было своего угла? Почему не было человека, к которому она могла бы прийти, приласкаться и пожаловаться на свою неудачную жизнь?

Ночь Лаума провела на вокзале в зале ожидания, вместе с латгальскими лесорубами и разными бродягами, а как только забрезжил рассвет, ушла в город искать работу.

***

Начались бесконечные мучения и беготня по городу. Лаума целыми днями выстаивала на углах улиц в ожидании выхода газеты, спешила по указанным в ней адресам, топталась вместе с другими женщинами по чужим передним — и получала отказ. Ведь у нее не было ни одной рекомендации, а богатые хозяйки и разговаривать не хотели, если не было рекомендации. О поступлении на фабрику или в мастерскую нечего было и думать.

«А если так и не удастся найти работу?» — не покидала Лауму мрачная мысль.

У нее еще оставалось немного денег от полученного жалованья; и пока она была в состоянии уплатить за место в ночлежке или на постоялом дворе и купить пару кренделей на завтрак, она чувствовала себя уверенно. Но деньги быстро таяли, не помогали ни бережливость, ни самый строгий учет — скоро должны были иссякнуть последние сантимы.

И Лаума представляла себе дальнейшее, неизбежное… гибель. Так нередко бывает: если человек оказался в трудном положении и не может продолжать жить в прежних условиях — он приходит в отчаяние, считает, что все потеряно. Жизнь человеческая похожа на горные террасы: человек, привыкший жить на высокой террасе, рассматривает жизнь на следующей, более низкой террасе как гибель, — не потому, что на ней вообще нельзя жить, а потому, что его пугает самый момент падения. Но, пережив этот страшный момент, это падение вниз, он становится на ноги, приходит в себя и продолжает жить, посмеиваясь над недавним отчаянием и страхом.

Жизнь Лаумы нельзя было назвать легкой и радостной, но она привыкла к ней, и мысль о том, что ей придется жить в худших условиях, на более низкой ступени общественной лестницы, внушала ей ужас. Наблюдая людей, живущих этой, казавшейся ей страшной жизнью (которые отнюдь не считали себя менее счастливыми, чем она), Лаума не могла понять их. Оборванные бродяги, провожаемые презрительными насмешками прохожих, скитались по окраинам, возле порта; голодные, продрогшие дети просили милостыню, унижаясь перед каждым встречным; падшие женщины предлагали себя за деньги каждому, кто хотел их купить, и не краснели, если кто-нибудь называл их самыми бесстыдными именами… Что это за люди, как они могли переносить все это? Где их человеческое достоинство? Или они совсем отупели, стали бесчувственными?

Еще не наступил сезон найма на полевые работы. Возможно, что тогда Лауме удалось бы наняться батрачкой или хотя бы пастушкой и на некоторое время проститься с Ригой. То обстоятельство, что она никогда не бывала в деревне, ее не пугало: всему можно научиться. Но было еще рано.

Проходила неделя за неделей, и она продолжала ходить и томиться, все больше теряя надежду, надломленная, притихшая… Началась нужда. Деньги кончились. Нечем было платить за ночлег.

Над горизонтом нависли черные тучи.

***

Дни становились теплее. Весна повела решительное наступление на спящую землю: вскрывались реки, на лугах пробивалась молодая трава, распускались почки на деревьях; дамы ходили в весенних пальто и шляпах, мужчины перестали носить гетры; парламент спешил утвердить последние законы; школьники корпели над книгами в ожидании экзаменов, а скворцы выгоняли из своих домиков воробьев, — весь город в лихорадочной спешке встречал весну, как праздник. Под темными арками ворот кланялись нищие, по улицам бродили озабоченные безработные. Вокзал, постоялые дворы, рынки и порт кишмя кишели обездоленными существами. «Работы!..» — просили они. Но работы не было. Большой город со всем его шумом, движением и красками напоминал наряженного покойника. Фабричные трубы не дымили, мастерские были закрыты. Казалось, над горизонтом висел гигантский паук и ткал крепкую, затягивающую всех паутину; в ней трепыхались и жужжали мелкие мухи.

Лаума потеряла всякую надежду. Уже заранее убежденная в неудаче, выходила она утром на улицу; усталая, разбитая и голодная возвращалась с наступлением темноты. Она была в этом городе лишней. Грозное кольцо все туже стягивалось вокруг нее, она это чувствовала.

У нее теперь был такой усталый и жалкий вид, что прохожие иногда по-своему истолковывали ее медлительную походку. Несколько раз она забредала на такие улицы, где любители продажных ласк поджидали добычу; проходя мимо, она видела в тени ворот и подъездов парочки, вполголоса договаривающиеся о цене: молодые, средних лет и совсем пожилые мужчины торговались с вызывающе ярко накрашенными женщинами, говорившими сиплыми, грубыми голосами. Все они громко смеялись, стараясь обратить на себя внимание прохожих; они то пренебрежительно отворачивались от мужчин, то через минуту догоняли их и заговаривали с ними.

Дрожа от страха и отвращения, Лаума спешила скорее миновать эти места. Навстречу ей шли мужчины. Назойливо и пристально вглядывались они ей в лицо, усмехались, подмигивали и долго смотрели вслед.

Однажды какой-то пьяница схватил ее за плечо. Улица была безлюдная, и уже темнело. Лаума испуганно рванулась и окинула мужчину гневным сверкающим взглядом. Тот, смеясь, шел за ней. Лаума ускорила шаги, перешла на другую сторону улицы и спряталась в каком-то дворе. Притаившись в темноте, она переждала, пока преследователь ушел, потом вышла и продолжала путь. Но незнакомец заметил ее и намеревался снова пойти за ней. Увидев, что ему не догнать Лауму, махнул рукой и крикнул вдогонку:

— Иди к черту! С шлюхой не стоит… — и прибавил несколько грубых ругательств…

Этот случай и виденные ею картины не выходили из памяти Лаумы. Оставшись одна, она часто думала об этом. Чем отличалось то, что случилось у нее с Эзеринем и Пурвмикелем, от виденного ею на улице? В чем здесь различие? И те и другие унижали женщину, и те и другие без любви и взаимности обманывали природу. И Пурвмикель и пьяный прохожий предлагали деньги… Случай с Пурвмикелем она уже пережила, с чувством гадливости примирилась со своим унижением и нашла в себе силы жить дальше… А с этими?..

Нет, думать дальше у нее не хватало сил. Она видела впереди лишь мрачную пропасть, темную и гибельную пучину и боялась заглянуть в эту бездну, упасть в нее, потому что слишком ясно чувствовала свое бессилие и усталость.

Дни шли один за другим. Положение Лаумы все ухудшалось, она больше не верила в свои силы. Если бы в это время кто-нибудь протянул Лауме дружескую руку и позвал на совместную борьбу за право человека быть свободным — право, которым она никогда не пользовалась, — она без малейшего сомнения последовала бы за ним и отдала этой священной борьбе все, что имела: силу, жизнь, свое будущее. Но никто ее не заметил, никто не протянул руку, не позвал… И, покинутая на произвол судьбы, не зная правильного пути, она чувствовала, что гибнет… Как уставшая птица, заблудившаяся в морских просторах, она отчаянно взмахивает в последний раз крыльями… еще раз… Внизу ревет разбушевавшаяся стихия…

***

Отдав последние сантимы за ночлег, Лаума ушла в город. До полудня она бродила по улицам. Голод мучил ее все сильнее. Несчастная, смертельно уставшая, она с отчаянной решительностью подошла к прилично одетым женщинам, возвращавшимся с рынка, и заговорила с ними.

— Не нужна ли вам прислуга или работница? Я все могу делать…

Дамы покосились и отрицательно покачали головами.

— Нет, нет, нам не нужно.

— Может быть, вы знаете, кому нужно?

— Ничего мы не знаем.

И поспешно, чтобы девушка не задавала больше вопросов, они принялись обсуждать цены на мясо и цветную капусту.

Лаума смутилась, виновато улыбнулась и пошла дальше. Очень хотелось есть!..

Улица за улицей, час за часом. Яркий пламенный закат… Сверкают огни витрин. Швейцар у входа в кино сует в руки новую программу. Мимо проходит рослый генерал с пышными усами. В магазине музыкальных инструментов играет патефон. Ах, как хочется есть!..

— Барышня, мы ночлег бесплатно не предоставляем!

— Барышня, здесь нельзя спать. Уходите!

— Барышня, не забудьте свой узелок…

И опять ночь. Сырая весенняя ночь. Почему она так долго тянется? В темноте раздается резкий свист. Быстрый топот, окрики, тишина… На углу в такси дремлет шофер… Есть хочется…

И снова день. И снова вечер. Девушка уже продала свой узелок. Торговец-старьевщик дал три лата. Девушка ест хлеб. На вокзале дремлют люди. Поезда приходят и уходят, рельсы гудят всю ночь. Какой кислый запах идет от овчинных полушубков… Головокружение… в мозгу у нее все смешалось…

— Где я?

— Барышня, выпейте воды! Что с вами? Вы такая бледная…

Она не хочет пить. Устыдившись своей слабости, она встает и, покраснев, уходит. Люди перешептываются и качают головами:

— Кокаину нанюхалась! Вы заметили, какие у нее припухшие красные веки?

— Да, новые времена! Беда. Близится страшный суд! Покупайте «Ключи тысячелетнего царства мира»!

Дама с жетонами и господни с собакой:

— Жертвуйте на нуждающихся. Ну, барышня, прошу вас, пожалуйста.

— Мне нечего жертвовать…

— Не надо шутить, барышня. На нуждающихся следует найти.

Дама не прикалывает жетона, господин вздернул нос:

— Бессердечная!

О, как хочется есть! Нет больше узелка, нет хлеба. И во всем городе нет такого уголка, где можно выплакать свое горе. Город не любит плачущих, в городе должны смеяться!

И опять вечер… ночь… рассвет… Голод…

***

Когда был истрачен последний сантим и Лауме больше нечего было продавать, она поняла, что у нее осталось только два выхода: умереть голодной смертью или пойти на улицу. Весь остаток дня она бродила, терзаемая сомнениями.

«Зачем умирать, когда жизнь только начинается? — думала она. — Впереди самые лучшие годы. А если уж умирать, то почему именно теперь, когда еще есть хоть какой-нибудь выход? Есть ли на свете хоть один человек, который может меня в чем-либо упрекнуть? Есть ли еще человек, перед которым я должна отвечать?»

Те, кто произвел ее на свет, умерли, не обеспечив ей возможности жить честно. Те, кого она знала, старались эксплуатировать ее. А тот — единственный, который, может быть, помог бы ей, не требуя ничего взамен, — скитался где-то по белу свету. Почему она колеблется? Есть ей нечего, пристанища у нее нет, и никто не протянет ей руку помощи. Зачем оттягивать неизбежное? Лаума подумала о красивой барыне, выгнавшей ее среди ночи на улицу: разве она была лучше? Разве многие люди не знали, какова она на самом деле? И тем не менее никому не приходило в голову упрекнуть ее в чем-нибудь.

«Я буду жить…» — решила Лаума и с наступлением вечера подрумянила щеки, накрасила губы и ресницы. Но не для того, чтобы стать красивее, — для того, чтобы знакомые не узнали!.. Выйдя на улицу, она повыше подтянула юбку. Но не для того, чтобы открыть колени, — для того, чтобы незнакомые узнали!

После полуночи Лауму встретил студент, только что расставшийся со своей возлюбленной; полный самых нежных чувств, он поспешил сюда, на улицу. Он был вежлив и нетерпелив. Небрежно, второпях протянул он девушке деньги. Густо покраснев, с растерянной улыбкой, она взяла их. Уходя, он даже не простился.

Через полчаса Лаума встретила какого-то скупщика скота, решившего развлечься после выгодной сделки. У него было вино, и Лаума охотно выпила. После этого ей стало весело, она много смеялась. Скупщик ушел.

Встречались другие…

***

Лаума без оглядки погружалась все глубже в болото унижений. Она научилась без мыслей, без чувств переносить все. Спустя несколько недель она уже не обращала внимания на лица «гостей». Преодолевая отвращение, она шла за каждым.

С самыми наглыми было легче всего: они смотрели на ее положение как на что-то вполне естественное и не мучили девушку своим слезливым сочувствием, которое только бередило свежие раны. От этих людей веяло пошлым оптимизмом, их назойливая веселость и непритворное равнодушие к мнениям других людей поддерживали на какой-то момент измученную сомнениями девушку. В эти минуты Лаума предавалась обманчивой иллюзии, что во всем случившемся нет ничего дурного. Совесть молчала, воля давно уже ослабела…

Шло время. Привыкнуть к унизительному положению было несравненно легче, чем перенести зависть старых проституток, они преследовали ее язвительными замечаниями и злобными насмешками. Из-за жестокости этих женщин Лаума стала держаться вызывающе: не уступала дорогу хорошо одетым дамам, сердито и враждебно разговаривала со своими «гостями», издевалась над робкими юношами, а любопытных, выражавших ей сочувствие и пытавшихся узнать историю ее падения, озадачивала резким вопросом: «Вам-то какое дело?»

Но такой вызывающей и беззастенчивой она была только с чужими. При виде прежних знакомых ее все еще охватывала дрожь. Всякий отблеск, всякая тень прошлого будили в ней стыд. Ее душа была похожа на рану, покрывшуюся струпьями: они защищали ее от новых ранений; но всякий раз, когда нечаянно срывали эти ставшие нечувствительными струпья, опять раскрывалась живая, чувствующая боль душа.

Лаума, все потерявшая, одинокая и покинутая, затосковала по другому близкому и такому же несчастному существу, с которым можно было бы разделить одиночество. Впервые в жизни она мечтала о подруге. Она искала ее и вскоре обрела.

Ее звали Алмой. Встретились они в один ветреный, ненастный вечер, когда, спасаясь от хлынувшего ливня, обе укрылись под аркой ворот. Дождь затянулся, и девушки разговорились. Алма, рослая девушка, с простоватым круглым, но довольно миловидным лицом, была года на два старше Лаумы и уже третий год как впервые вышла на панель. Несмотря на свою унизительную жизнь, Алма сумела сохранить в себе много непосредственности и веселости.

— Где ты живешь? — спросила она у Лаумы.

Узнав, что та ютится где попало: в гостиницах, меблированных комнатах, а порой остается совсем без ночлега, Алма покачала головой:

— Нет, дружок, это не жизнь. Так ты и на квартиру не заработаешь.

И она рассказала, что снимает две маленькие комнатки в центре города, и стоят они пятьдесят латов в месяц.

— Видишь, как дешево они мне обходятся… Бывает, что «гость» тихий, тогда я привожу его домой. Вход с улицы, так что никто ничего не видит.

В тот вечер они до полуночи ходили вдвоем, — ненастная погода распугала всех ловцов ночных бабочек. Наконец Алма увела Лауму к себе.

Они стали жить вместе, снимая пополам крохотную квартирку. Алма была для Лаумы заботливой и ласковой старшей сестрой. Она посвятила ее во все тайны профессии: как лучше увертываться от полиции; какому полицейскому нужно дать взятку и какого нужно обходить за километр; в каком районе какую цену запрашивать; как подойти к интеллигенту и как к простому клиенту; как отличить настоящего клиента от такого, что вышел подурачиться; какие самые доходные дни и часы и в каком именно районе. Это была целая наука, требовавшая известной сообразительности и даже знания психологии. Алма учила, как завлекать нерешительных, скупых и разборчивых и как заводить постоянных клиентов. Но самое главное — она советовала Лауме рассматривать свое положение как нечто вполне естественное и отбросить глупый и ненужный стыд.

Алма училась на белошвейку, но несчастный случай заставил ее покинуть родительский дом. Она была родом из Вентспилса и приехала сюда в надежде получить работу — шить на большие модные магазины. Но швейные мастерские были переполнены, а брать работу на дом она не могла — не было швейной машины. Если бы у нее была возможность внести первый взнос за швейную машину… если бы кто-нибудь одолжил ей несколько десятков латов — тогда все обернулось бы иначе. Но никто не доверял незнакомой девушке. Поголодав и помучившись некоторое время, она отдалась на волю течения. И все же Алма надеялась рано или поздно вернуться к честной трудовой жизни. Вначале она собиралась, как только скопит деньги на швейную машину, распроститься с улицей. Но получилось не так, как было задумано. Алма поселилась у какой-то старухи на Мариинской улице, у которой девушки принимали «гостей», а все заработанные деньги сдавали на хранение хозяйке. Когда скопилась нужная сумма, Алма попросила свои деньги, но старуха заявила, что никаких денег она в глаза не видала, и выгнала ее. Алма погоревала о потерянных деньгах и принялась вновь копить их. Но прежде чем ей удалось накопить нужную сумму, полиция захватила ее с клиентом в гостинице и вручила контрольный номер. Неделю спустя она заболела и была отправлена на Александровские высоты[77] Александровские высоты — психиатрическая больница в Риге, ныне Республиканская психиатрическая больница (на ул. Аптиекас).. После этого больше ничего не оставалось, как продолжать начатое. Теперь у Алмы многое было за плечами, и все-таки она еще могла смеяться и была в состоянии заражать своим весельем других.

***

Два месяца с лишним Лаума удачно избегала столкновений с полицией и осмелела, — настолько осмелела, что однажды пришла с каким-то провинциальным торговцем в одну из сомнительных гостиниц, состоявших под надзором полиции.

«Может быть, этой ночью и не будет облавы!» — успокаивала она себя.

Торговец, человек средних лет, с солидным брюшком и лицом завзятого любителя пива, сообщил, что он женат, имеет дочь, ровесницу Лаумы, но жена его нездорова и разрешает ему развлекаться вне дома. Дважды в месяц он приезжает в Ригу на несколько дней; у него много знакомых «барышень». К счастью, торговец скоро крепко уснул.

Лауму одолели горькие думы. Она сознавала все, видела и чувствовала ужас своего положения, раздумывала о загубленном завтрашнем дне и о том, что ее ждет в дальнейшем. Сколько еще страшных дней впереди! Что ее ожидало, какие руки будут ее обнимать, какие губы целовать? Мысленно она уже представляла свой будущий облик: ввалившиеся глаза, ярко накрашенный, бесстыдный рот, жалкая, отталкивающая улыбка и хриплый, каркающий голос…

В приступе нахлынувшего на нее омерзения она соскользнула с кровати и оделась.

«Пуф… пуф…» — слышалось через определенные интервалы дыхание спящего мужчины.

Лаума села у стола и оперлась головой на руки. Она не знала, что делать: уйти и оставить торговца одного или потерпеть и дождаться утра? Если она уйдет, торговец может поднять шум, со злости позвонит еще в полицию, что «барышня» его обокрала и сбежала. Но и оставаться с ним невыносимо тяжело. Лаума не в силах была переносить близость этого человека. Его циничная откровенность, его излияния о своей семейной жизни вызывали у нее отвращение. Может быть, он проспит до утра? Тогда можно посидеть у стола или подремать на диване, пока успокоятся нервы, пока она опять примирится… Да, придется примириться. Не завтра, так послезавтра она снова будет вынуждена пойти по тому же пути.

Она сидела одна в полутемной комнате и так задумалась, что не услышала шума шагов в коридоре и громкие настойчивые голоса. Лаума очнулась от своего оцепенения, когда в дверь постучали и кто-то резко, повелительно крикнул:

— Откройте дверь! И, пожалуйста, без задержки!

— Кто там? — спросил, проснувшись, торговец. Усевшись на кровати, он глядел то на испуганную девушку, то на дверь номера, в которую не переставая стучали. — Чего вы стучите! Неужели я за свои собственные деньги не могу спокойно отдохнуть!

Прерывающийся голос торговца мало гармонировал с резкими словами:

— Прошу не рассуждать. Здесь полиция. Откройте.

Лаума отперла дверь. Вошли полицейские. Непосредственная опасность придала девушке хладнокровие. Спокойно отвечала она на вопросы, отдала сумочку и, увидев свой паспорт в руках надзирателя, правильно поняла ироническую улыбку на его лице.

— Так, так, барышня… Это ни в коем случае продолжаться не может. Каждый порядочный работник и работница состоят в профессиональном союзе, а вы хотите работать в одиночку. Что на это скажут ваши организованные коллеги? Ну, ничего — завтра мы вам тоже вручим членский билет…

Лаума молчала. Через минуту она вышла вместе с полицейскими. Ее клиент остался в номере. При виде уходящей Лаумы в нем проснулся торгаш:

— Извините, господа! Я ей уплатил до утра, а что же теперь получается? Сейчас ведь только полночь.

Надзиратель, усмехаясь, обернулся:

— К сожалению, ничем не могу вам помочь. Вам следовало расплатиться только утром. Теперь вы страдаете из-за собственной опрометчивости.

Лаума молча вынула сложенную кредитку, скомкала ее и швырнула изумленному торговцу:

— Успокойтесь, не скулите. Подарите их своей дочери на приданое.

Сконфузившийся торговец что-то пробормотал, но все же не утерпел — нагнулся и поднял деньги. Он виновато улыбнулся и слегка покраснел. Даже полицейские презрительно поморщились.

***

Лаума провела ночь в арестантском помещении полицейского участка — в тесной клетке, за решеткой и под замком. В таких же клетках находились другие женщины; те, что были постарше, дразнили сторожа, сквернословили, шумели, пели и требовали папирос. Наутро их повели на контрольный пункт. И вместе со многими другими девушками-новичками Лаума перестала быть личностью, потеряла имя: у них отобрали паспорта, а взамен выдали контрольные книжки под номерами. Лаумы Гулбис не стало. Была девушка под номером.

Ловушка захлопнулась еще прочнее. Вся прежняя жизнь осталась по ту сторону тяжелых ворот, закрывшихся за Лаумой в эту ночь. И она ничего, ничего не могла сделать, чтобы помешать этому, так же как не может сопротивляться оторвавшийся от дерева лист, гонимый и подбрасываемый ветром.

***

Смертельно уставшая от переживаний этой страшной ночи, Лаума вернулась к Алме. Все время сдерживаемые и подавляемые слезы прорвались, наконец, в истерических рыданиях, лишь только Лаума добралась до своей комнатки. Напрасно Алма успокаивала ее и, поглаживая дрожащие плечи своей подруги, старалась узнать причину ее отчаяния, — Лаума не слушала, что ей говорили. Мозг настойчиво сверлила одна неотступная мысль: «Так вот какая у меня теперь будет жизнь! И так я буду жить до самой смерти».

Только через некоторое время Алме удалось узнать о том, что случилось ночью.

— Только и всего! — сказала она ободряюще. — Я думала, невесть что с тобой случилось: прибили или встретила прежнюю любовь. Ну, ну, Лаумук, соберись с духом! Без номера долго не проживешь. Хорошо, что так обошлось. У других еще хуже получается.

И Алма приводила в пример трагикомические случаи, когда совершенно невинных девушек заставали в подозрительной обстановке и регистрировали.

— Я знаю гимназистку, на которую соперницы из-за ревности натравили полицию, когда у нее было свидание с мальчиком. Их застали целующимися. Мальчик оказался жалким трусом и не заступился за девушку. Испугавшись последствий, он не признал ее перед полицией своей невестой, — и ей дали номер. Теперь она проститутка. Постой, Лаума, у меня есть лекарство, оно вылечит тебя и придаст бодрости.

Алма, порывшись в сумочке, вынула два маленьких порошка и, сделав из бумаги тонкую трубочку, протянула ее Лауме.

— На, понюхай…

Лаума понюхала. Подруга не успокоилась, пока не исчез весь порошок до последней пылинки; приставшие к бумаге комочки кокаина Алма слизнула языком и проглотила…

— Так. Теперь ты почувствуешь, что все обстоит не так уж плохо.

И Лаума почувствовала. В носу стало прохладно, во рту еще чувствовался горьковатый вкус кокаина, но тяжелое настроение понемногу рассеивалось. Тоскливые мысли ушли, как облака, разгоняемые ветром. Стало невыразимо хорошо. Никакого опьянения, тумана, только удивительное ощущение, будто в ненастный день вдруг показалось светлое солнечное небо. О, совсем не так уж все плохо! Другим живется гораздо хуже. Она в конце концов свободная женщина и может делать, что хочет. Если разобраться, такая жизнь даже интересна. У нее всегда водятся деньги, даже довольно много, а ведь живя с родителями, она редко видела и сантим… Да, что она хотела купить себе?.. Новое пальто — такое, как у Алмы: из синего сукна, с настоящим меховым воротником. Не хватало нескольких десятков латов. Если бы она из гордости не вернула торговцу деньги, даже сегодня можно было бы пойти и магазин. Какая глупость — отдать обратно деньги! Больше этого не повторится.

Лаума вытерла слезы, умылась и начала болтать с Алмой о всяких пустяках. А когда Алма под вечер заставила ее переодеться, она тотчас послушалась. Нервы успокоились, страшную душевную боль утолил прохладный белый порошок.

— Какую блузку мне сегодня надеть? — спросила она у Алмы.

— Лучше с длинным рукавом. Ты ведь знаешь свое увечье.

Сегодня Лаума забыла об этом. Напоминание подруги, казалось, встряхнуло ее, и вслед за изувеченной рукой она вспомнила еще кое-что из прошлого, но тут же постаралась отогнать назойливые призраки. Когда ей это не удалось, она спросила у Алмы:

— Нет ли у тебя еще порошка? Если есть, дай. Я тебе потом заплачу!

У Алмы был кокаин, и она знала, где его можно достать…

***

Лаума не сделалась настоящей кокаинисткой, но в сумочке у нее всегда лежало несколько порошков, которые она приберегала на случай нового приступа меланхолии. То были тяжелые минуты, когда сознание ее постигало весь ужас происходящего и человеческое достоинство восставало против унижения! Случалось, что Лаума неделями жила почти довольная своей судьбой. Но вдруг воспоминание о прошлом или случайно услышанное слово будто пробуждали ее. И тогда окружающие ее люди становились враждебной — только по отношению к ней — толпой. Ей казалось, что за ней следят, что повсюду ее каждую минуту подстерегает опасность.

И всякий раз, когда на нее надвигались серые тени, Лаума доставала белый порошок. К нему же она прибегала и в тех случаях, когда приходилось продаваться какому-нибудь отвратительному, невыносимому животному.

И все же Лаума никак не могла усвоить самооправдывающую мораль Алмы. Если бы она меньше раздумывала и понимала, если бы она не читала так много, если бы примирилась с тем, что другие считали для себя вполне приемлемым, — тогда не стало бы больше этих упреков, этих мучений! Она завидовала бесхитростным натурам, которые не замечали своей гибели.

«Почему я не могу смотреть на все глазами Алмы?» — думала Лаума. Насколько легче жилось Алме! Ей и в голову не приходило презирать себя за то, что она продавалась.

Неразвитому человеку редко удается до конца постичь то, что понимает человек, долго и всесторонне развивавший свои умственные способности; но если развитой человек старается не понимать того, что он понимал раньше, иногда ему это удается. Страус в случае опасности зарывает голову в песок; человек, чтобы освободиться от голоса разума, одурманивает себя: он прибегает к алкоголю, никотину, кокаину, морфию, опиуму. Наркотики льют искусственный розовый свет на потемневший мир. Но свет этот исходит не от солнца, и он не греет. Этот свет похож на мертвенное сияние, освещающее снег и ледяные пустыни.

Лаума расходовала на кокаин значительную часть своих доходов, туалеты, косметика и питание требовали своего, — и она очень мало могла скопить и часто страдала от безденежья. Отчасти это было хорошо: заботы о насущном отодвигали на задний план все остальные мысли.

***

Только что отпраздновали троицу. Ясные, знойные солнечные дни сменялись прозрачными тихими вечерами. Временами шел дождь. Земля казалась умытой, воздух чистым, и людям дышалось легко. Но даже в такие прекрасные вечера на улицах большого города появляются люди тяжкой, мрачной судьбы. Выходят молодые и средних лет женщины, желающие заработать на чужих пороках. Люди сходятся, торгуются и скрываются в темных углах.

В один такой вечер начался для Лаумы последний мираж.

Она встретила молодого парня. Он был немного пьян, но держался твердо и заговорил с девушкой вежливо. Он не торговался. До утра они пробыли в одной из ближайших гостиниц.

Это был странный человек. Лаума такого встретила впервые. Он положил голову на колени девушке и долго не произносил ни слова.

— Ты на меня не сердишься? — спросил он через некоторое время.

Лауме пришлось улыбнуться.

— Зачем же сердиться?

— Ну все-таки… Ты же поневоле должна презирать всех мужчин, которые к тебе приходят. Ты знаешь, какие мы, мы ничего от тебя не скрываем. Ты будто священник, перед которым мы исповедуемся в грехах. Ты не можешь не презирать нас…

— Не знаю, вы так странно говорите.

— Почему ты говоришь мне «вы»?

— Хорошо, я буду говорить «ты».

Он опять замолчал, затем прижался к девушке с доверчивой нежностью, с какой ребенок ищет защиты у взрослого, — а ведь он был атлетически сложен: плечистый, с сильной шеей, с крупными жилистыми руками.

— Нет, ты должна понять, я тебе все расскажу. Как тебя зовут? Лаума? Меня зовут Алфред, если хочешь знать — Алфред Залькалн. Ты не думай, что я пришел сюда только за… Ты, может, не знаешь, как трудно человеку быть одному. Я совсем одинок, у меня нет никого близких. Вечером после работы я возвращаюсь в свою пустую комнату, никто меня не ждет, Я долго сижу, не зажигая огня, и прислушиваюсь, как шумит улица под моим окном. Иногда я выхожу, ищу кого-нибудь из знакомых, потому что хочется быть среди людей. Иногда я прошу своих товарищей по работе, чтобы они познакомили меня со своими друзьями и подругами. Но когда я попадаю к ним и вижу, что они заняты друг другом и что везде я лишний, я сейчас же ухожу. После этого я неделями не выхожу по вечерам из дому, несмотря на то что очень скучаю по людям. Я ищу друга — такого, который хоть на минуту, но будет принадлежать только мне. Тогда я прихожу сюда. Но и здесь я не всегда нахожу то, что ищу. И здесь женщины напоминают улиток, запрятавшихся в свои раковины: они отдаются, они идут за мной в мое одиночество, но как только я хочу прикоснуться к их душе — они замыкаются в себе и недоверчиво сторонятся… Как будто между мной и остальными людьми стоит какая-то невидимая преграда, что-то вроде стены — она всегда передо мной и отталкивает все, к чему я приближаюсь.

Он замолчал, закусив губы. Лаума почувствовала жалость к этому странному, впечатлительному человеку. Перебирая пальцами густые волосы юноши, она любовалась его резко очерченным, выразительным профилем. Ему было не больше двадцати пяти лет, и он тоже был одинок, стоял вне общества… Его не отвергали, он только отошел в сторону — и каждую минуту мог вернуться туда…

Под утро Лаума заснула. Проснувшись, она увидела Залькална сидевшим на краю кровати и погруженным в раздумье. Его напряженный взгляд и озабоченно нахмуренный лоб показывали, что он обдумывает что-то важное. Только спустя некоторое время он заметил, что Лаума проснулась. Он схватил ее за руку.

— Знаешь что… — начал он и замолчал, закусив верхнюю губу. — Знаешь что…

— Ну, говори…

Он решился и порывисто стиснул локоть Лаумы.

— Ты пойдешь со мной? — проговорил он сдавленным шепотом.

Увидев, что девушка его не поняла, он стал длинно и бессвязно говорить о том, что надумал долгой бессонной ночью.

— Ты так же одинока, как и я. Мы ничего не потеряем. Бросай эту жизнь — станем жить вместе! Я буду работать, зарабатывать деньги, ты — вести хозяйство. Мы будем жить неплохо, у меня постоянная работа. Почему тебе не пойти ко мне? Я буду тебя любить, как всякий человек любит свою возлюбленную, даже еще больше. Я ни в чем тебя не упрекну, ни о чем не напомню… Ведь я понимаю тебя. И ты хоть чуточку пойми меня!

И, заранее чувствуя себя несчастным от мысли, что Лаума может отказать, он умолял ее, клялся, что она не пожалеет, заверял, что ни одну женщину он так не любил, как ее, рисовал ей прелести и преимущества совместной жизни и старался пробудить в сердце девушки если не любовь к себе, то по крайней мере хоть сочувствие. Ему казалось, что он загорелся высоким чувством: он убедил себя, что поступает так не для своего блага, а ради спасения красивой девушки от окончательной гибели. Ради нее он хотел пойти наперекор всему, пренебречь укоренившимися предрассудками, стать рыцарем назло всему двадцатому веку. Загоревшись пламенем самоотвержения, он дал волю красноречию, захватившему и увлекшему его самого, — страстно рисовал он будущее Лаумы, изображал волнующие контрасты между теперешним и будущим ее положением… Наконец он умолил ее обдумать все и вечером дать ответ.

Лаума не могла ни на что решиться, пока с ней был Залькалн. Она, конечно, понимала, как сильно изменилась бы вся ее жизнь, если бы она согласилась. Воображение Лаумы уже рисовало спокойное, уютное существование: свое собственное гнездышко, куда ни один завистник не посмеет сунуть свой любопытный нос, совершенно новая жизнь — спокойная, беззаботная, чистая… не надо будет проходить контроль… И с другой стороны — улица, со всеми ее темными безднами, грязью, унижением!

Лаума почти совсем согласилась, но где-то в самых отдаленных уголках сознания шевелились сомнения, — слишком уж невероятным казалось ей это неожиданное счастье… Залькалн обещал ждать ее вечером у кино. Весь день не могла Лаума забыть его умоляющий взгляд при расставании. Она все рассказала Алме. Та недоверчиво покачала головой и предрекла неудачу:

— У вас ничего не выйдет. Он поживет некоторое время с тобой, а потом прогонит.

Она привела много примеров, подтверждавших непостоянство мужчин.

— Даже самые хорошие из них не в состоянии поступиться чем-нибудь для женщины. Ни один мужчина не пойдет на невыгодную сделку. Если твой знакомый берет тебя к себе, значит, у него есть свои расчеты, и он в любом случае не теряет на этом, а выигрывает. Как только он почувствует, что ему невыгодно, он тут же избавится от тебя. Если хочешь, попытайся…

Скептические высказывания подруги все же не смогли удержать Лауму от принятого решения: сама того не сознавая, она уже была во власти новых надежд.

— Я все-таки попробую, — сказала она. — Что я теряю? Самое страшное я уже перенесла, хуже этого быть не может…

— Все же смотри, Лаума…

Вечером Лаума ушла к Залькалну. Он помог ей нести разную мелочь. Так как было уже поздно и темно, они шли, тесно прижавшись друг к другу.

«Она будет моей, только моей!» — с удовлетворением думал Алфред.

«Он полюбит меня…» — мечтала Лаума.

***

Начались дни, полные своеобразной прелести. У Лаумы наконец была своя квартира — кухня и комната, свое небольшое хозяйство, свои обязанности и права. Залькалн вставал рано. Лаума готовила ему завтрак. Потом он уходил на работу. Весь день Лаума оставалась одна, убирала квартиру, ходила в лавку или на рынок за покупками, готовила ужин и ожидала возвращения Алфреда. Как заботилась она о том, чтобы приготовить кушанье повкуснее! Лаума забывала себя, свои нужды и желания, — только бы он был доволен, только бы ему было хорошо!

Залькалн приходил вечером усталый, грязный, но держался бодро: ему ничего не сделается, тяжелая работа ничего для него не значит, он к ней давно привык! Но… того искреннего простодушия, той откровенной нежности, той настойчивой мольбы о близости и детской непосредственности, которыми Залькалн завоевал доверие Лаумы, — уже не было. Их сменили внимательность, бурная, скоро проходящая страсть, неудержимые объятия и поцелуи и изредка легкое нетерпение… Лаума не искала его ласк, не стремилась в его объятия, она молча покорно ждала, когда он подойдет и скажет ей что-нибудь ласковое.

Он был заботлив и вежлив, но не обладал чувством юмора. Алфред не напивался, а значит, и не дрался, как многие его женатые товарищи; с ним можно было довольно легко ужиться.

Лаума окрепла, поздоровела, исчезли приступы тоски. Непритворная дружба Залькална убедила ее в том, что люди видят в ней нечто большее, чем предмет утехи, что она может нравиться и как человек. Она была благодарна Залькалну, хотя понимала, что любит его не так, как нужно любить.

Они часто ходили в кино. Театр не интересовал Залькална, и Лаума не смела обратиться к нему с предложением пойти на какой-нибудь спектакль. К музыке он был совершенно равнодушен, любил только духовой оркестр. Когда летом в Верманском парке[78] Верманский парк — ныне парк имени Кирова; находится между улицами К. Барона, Кирова, П. Стучкас и Меркеля. В 1817 году сад был подарен городу вдовой рижского купца Вермана, именем которой вначале и назывался. В буржуазной Латвии на эстраде в парке устраивались симфонические концерты. начались симфонические концерты, они однажды пошли туда, но Залькалн весь вечер скучал, потому что программа состояла из сложных произведений Стравинского и Дебюсси. Только в конце концерта его приятно поразил «Турецкий марш» Бетховена.

— Вот это вещь! — оживившись, восхищался он, жадно вслушиваясь в музыку великого композитора. — Это я понимаю!

Что ему было понятно, он и сам не знал.

По воскресеньям они всегда куда-нибудь выезжали — на взморье, на Киш-озеро, в Сигулду, Огре. Они никогда не ездили в компании, а добравшись до места, всегда уходили подальше.

— Не понимаю, что за удовольствие шататься целой толпой, пить, орать песни и кривляться, — говорил Залькалн. — Чем плохо каждому по себе?

Он любил идиллию, — так он говорил… Но однажды вечером, когда они возвращались со взморья в город, на вокзале появилась большая группа молодежи: парни были под хмельком, девушки грызли орехи. Вдруг Лаума заметила, что парни перешептываются и посматривают на Залькална, сидевшего рядом с ней на скамейке у края перрона, потом сказали что-то остальным, и все стали смотреть в их сторону. Залькалн ничего не замечал.

— Это не твои знакомые? — спросила Лаума, показывая глазами на парней.

Залькалн, взглянув в их сторону, покраснел и поднял воротник плаща.

— Обожди меня, — произнес он, вставая. — Пойду куплю папирос.

Он исчез в здании вокзала. Очевидно, в буфете было много народу, потому что Залькалн вернулся только к отходу поезда, после третьего звонка. Вагоны были переполнены, и пассажиры осаждали подножки.

— Поедем со следующим поездом, — сказал Залькалн. — Нам некуда спешить, еще рано.

Он стал читать рекламы на стенах вокзала, повернувшись спиной к перрону, и только когда поезд ушел, опять сел рядом с Лаумой, смущенный и пристыженный. Лаума ничего не сказала, только в груди у нее что-то чуть заметно дрогнуло. Но она собрала все свое хладнокровие и подавила внезапно возникшее чувство обиды.

«Он прячется от других, стыдится меня…» — подумала она.

Теперь Лауме стало понятно, почему Залькалн так любит одиночество…

На следующей неделе Залькалн несколько вечеров подряд приходил домой изрядно охмелевший, злой и раздраженный. Он требовал, чтобы Лаума оставила его в покое, и, не говоря ни слова, тяжело дыша, садился куда-нибудь в угол, пока не засыпал в таком положении. Наутро он чувствовал себя виноватым, но никогда не пытался сгладить впечатление или оправдаться. Огорченная Лаума ни в чем его не упрекала.

Оставаясь одна, она старалась понять, в чем причина холодности Залькална. Они не ссорились, Лаума все время старалась приспособиться к привычкам Залькална, угождала ему во всем, старалась без слов угадать каждое его желание; балуя друга, она сама старалась казаться маленькой и незаметной. Но Алфред не исправлялся; он являлся домой все более мрачным, раздраженным и суровым, и когда Лаума подходила к нему, он пренебрежительно стряхивал ее руку со своего плеча.

— Что с тобой? — спросила она наконец. — Ты сердишься на меня?

Он насупился еще больше и упрямо молчал. Не рассказывать же ей о тех обидах, которые он терпит в течение дня, о насмешках, которыми преследуют его товарищи по работе, о снисходительном сожалении, выражаемом ему знакомыми девушками, о недовольстве хозяйки дома и о том, как она настойчиво допытывается, кто такая его новая сожительница. Говорить об этом Алфред не мог, но и молчать было нестерпимо, поэтому он нервничал и нарочно избегал Лаумы, надеясь в глубине души, что ей надоест такая жизнь и она оставит его. Но Лаума продолжала делать вид, что ничего не понимает, и он нервничал еще больше.

Залькалн чувствовал себя несчастным, и во всем виновата была эта женщина. Была бы хоть серьезная любовь! А то глупости, детская блажь — и больше ничего!

Нередко он напивался, чтобы набраться мужества и сказать Лауме всю правду, но, опьянев, чувствовал себя только усталым и все таким же нерешительным, как и до этого. И, будто назло ему, Лаума терпеливо переносила все его капризы, не обижалась, не упрекала его и еще больше притихла. Ее безграничное терпение раздражало Залькална. Он заподозрил, что Лаума нарочно терпит все, — ей ведь некуда идти.

Как-то вечером он с возмущением отшвырнул ложку:

— Черт знает что за бурда! Никогда не поешь как следует. Придется ходить ужинать в ресторан.

Ухватившись за этот предлог, он ушел из дому. Лаума не пыталась его удерживать. Она убрала посуду и села у открытого окна. Серая нить мыслей потянулась опять к прошлому: она думала о родителях, о Пурвмикелях и о человеке, который был где-то далеко. У нее не было никаких желаний, все ей казалось безразличным. Без малейшего огорчения она пришла к выводу, что окончательно потеряла гордость. Ее ничто больше не могло задеть, унизить, вызвать в душе болезненный отклик. Отгадав причину поведения Залькална, она принимала все как должное или не относящееся к ней. Всюду и везде она подчинялась, покорялась, покорность была единственно доступной ей формой существования.

Залькалн пришел поздно. Лаума еще не спала. С грустью взглянула она на своего сожителя. Он забыл запереть дверь и, одетый, упал лицом на кровать. Лаума заперла дверь и стала расшнуровывать ботинки Залькална. Стащив один башмак, она принялась за второй, но в этот момент Залькалн быстро перевернулся на спину и толкнул ее ногой в грудь. Она, шатаясь, сделала несколько шагов и ухватилась за стол, долго не могла перевести дыхание.

— Что ты давишься, как гусыня? — крикнул сквозь стиснутые зубы Залькалн. — Что тебе от меня нужно? Почему ты не оставишь меня в покое?

Лаума, придя в себя, глубоко дышала, держась рукой за горло, как будто в нем что-то застряло и душило ее.

— Разденься, Алфред, — прошептала она еле слышно. — Нельзя так спать…

— А какое тебе дело? Какое тебе дело до меня? Ну скажи, что тебе от меня надо? Не все ли тебе равно, как я сплю, разутый или обутый? В конце концов, это мое дело. И если я ем в трактире и пропиваю свои деньги, какая тебе забота? Это мои деньги, и я делаю с ними, что хочу!

— Да… Ты имеешь право делать, что хочешь.

Он язвительно рассмеялся:

— Ах, вот как? Ты только говоришь так! Я знаю, что злость в тебе так и кипит, у тебя сердце кровью обливается, когда ты видишь, что я израсходовал хоть один лат. Ты сама не своя, когда смотришь на чужие деньги, за деньги ты на все готова… — Он исступленно закричал. — Но ты не воображай, что я тебе отдам последний сантим, хоть ты и добиваешься этого!

— Ничего я не добиваюсь…

— Вот как? Это здорово! Что же тогда тебе нужно от меня?

— Ничего мне не надо…

— Смотри, как хорошо! Ей ничего не нужно! Ну и мне тоже не нужно. Значит, мы друг для друга нуль без палочки?

Лаума не отвечала.

— Ты, конечно, понимаешь, что я тебя здесь не удерживаю?

Она молча кивнула головой.

— Ну, тогда марш! Поторапливайся, еще не очень поздно. Рестораны закроются через час. Может быть, удастся подцепить какого-нибудь доброго дядю!

И, как бы в знак того, что теперь он все сказал и не желает продолжать разговор, Залькалн снова улегся ничком на кровать.

Лаума медленно разжала пальцы, крепко вцепившиеся в край стола, и принялась собирать свои вещи. Через полчаса она ушла. Как только на лестнице стих звук ее шагов, Залькалн встал и проверил свое имущество. Но Лаума ничего не взяла. И молодой мастеровой, обманутый в своих предположениях, лег спать, не понимая, как могла не украсть такая женщина.

Так кончилось в жизни Лаумы это грустное интермеццо, от которого она ожидала гораздо большего. Но мрачные отголоски пережитого еще долго преследовали ее…

***

Единственным человеком, к которому могла теперь обратиться Лаума, была Алма. Она шла к ней, не зная, найдет ли подругу дома: возможно, она бродила по улицам, возможно, где-нибудь заночевала. В таком случае и Лауме не оставалось ничего другого, как переночевать в гостинице.

Была тихая и теплая ночь. Уличные шумы постепенно утихали. Лаума шла неторопливо и, вдыхая свежий ночной воздух, старалась успокоиться. Несмотря на все происшедшее, выгнанная ночью на улицу, отвергнутая и оскорбленная, она, наперекор всему, была почти счастлива и чувствовала себя так, как будто сбросила с плеч тяжелый груз. Необходимость постоянно угождать, приспособляться к сумасбродным требованиям, добровольное унижение, самопожертвование, которое никем не ценилось, — все это порядочно утомило ее. И теперь она почти не сердилась на Залькална, ей только было обидно за свои обманутые мечты: она надеялась, что ей удастся вернуться к прежней жизни, почувствовать под ногами твердую почву и жить как равная среди людей. Лаума была убеждена, что всякое явление бывает плохим или хорошим постольку, поскольку мы его таким признаем. Лакомка отчаивается, если ему приходится день прожить на хлебе и воде, тогда как аскет рассматривает это состояние как самое возвышенное и достойное человека. Привыкший к обществу человек страдает от одиночества; мечтатель, напротив, считает одиночество величайшим счастьем.

Лаума позвонила у дверей Алмы. Через некоторое время послышались тихие шаркающие шаги. Этажом выше, на чердаке, пищали крысы. В дверях появилась Алма в накинутом на плечи халатике.

— Ты, Лаумук? — радостно прошептала она, узнав подругу, но тут же, приложив палец ко рту, многозначительно кивнула на комнату. — Тсс! У меня «гость». Иди, я тебя впущу через кухню в другую комнату. Утром поговорим. Но я и так могу себе представить.

Впустив Лауму в соседнюю комнату, Алма ушла, боясь, что «гость» рассердится.

— Знаешь, это совсем мальчик, только что с военной службы.

Лаума разделась и свернулась клубочком на старом диване. Она долго не могла заснуть. Мозг, возбужденный последними событиями, работал лихорадочно. Как только нить мыслей прерывалась хотя бы на мгновение, слух ее улавливал малейший шум на улице или в соседней комнате.

— Барышня, вы очень хорошенькая! — говорил за стенкой незнакомый мужской голос.

— Почему вы не скажете «красивая»? — смеясь, спрашивала Алма.

— Разве это не одно и то же? — отвечал мужчина, и по его голосу Лаума поняла, что он улыбается.

Так они дурачились, шутили и смеялись. Стена была такая тонкая, что можно было расслышать даже вздохи. Лаума невольно слушала их разговор. Опять эта жизнь предстала перед ней во всей наготе. Она знала, что ее ожидает, но выбора не было.

Когда ее стали мучить сомнения и сердце сжалось в предчувствии несчастья, она обратилась к белому порошку. Так наступило утро…

***

Несколько месяцев в жизни Лаумы не происходило никаких значительных событий. Она продолжала идти по тому же пути. В «гостях» недостатка не было. Все поражались ее свежести, а некоторые, не докучая пошлыми комплиментами внешности Лаумы, осаждали ее вопросами о душе. Что только их не интересовало! Они считали, что за свои деньги имеют право требовать у купленной ими женщины полной откровенности. Каждый из этих благомыслящих, сочувственно настроенных мужчин желал стать исповедником женщины. Они жаждали необычайных повествований, сентиментальных переживаний, хотели слышать об отчаянной борьбе падшего создания с неизбежным… Но больше всего их привлекал самый момент падения: при каких обстоятельствах, с каким чувством женщина поддалась неизбежному? Когда Лаума отказывалась раскрыть перед первым встречным свою кровоточащую душу, они сердились за ее скрытность…

Да, ей сопутствовал успех. Уже давно она перестала ходить в старом пальто и поношенном платье. На ее маленьких стройных ногах красовались туфли, отделанные змеиной кожей, и шелковые контрабандные чулки, подаренные моряками, на руках — изящные кожаные перчатки. Она походила на молодую даму. Но это были невыгодно: уличная женщина не должна быть слишком элегантной, что-то в костюме, гриме или манерах должно отличать ее от других женщин, что-то в ней должно быть преувеличенным, вызывающим, кричащим, небрежным, — что-то такое, по чему мужчины безошибочно узнавали бы ее профессию. Многие эту предательскую небрежность допускают неумышленно, но более опытные стремятся к ней вполне сознательно; чтобы мужчины сразу понимали, с кем они имеют дело. Поэтому и Лаума сильно красила брови и ресницы, что придавало ее лицу грубоватое выражение. Она с трудом узнавала себя, зато другие признавали безошибочно.

Потом одно за другим произошли два события, оказавшиеся роковыми для Лаумы. Немолодая дама, у которой Алма снимала комнаты, уехала из Риги, а новые квартирные хозяева решили сами поселиться в них. Девушкам пришлось искать себе квартиру. Они не успели еще ничего подыскать, как Алма заболела и ее с одного из очередных осмотров направили в больницу. Лаума опять осталась одна — без постоянного жилья, без близкого человека. С большим трудом, скрыв свою профессию, она нашла комнату в Старой Риге. Здесь и в помине не было тех удобств, какими она пользовалась в квартире Алмы. Лаума сняла скромную меблированную комнату с отдельным ходом, но хозяева предъявили жилице множество условий. Поздние возвращения Лаумы сразу же возбудили подозрения, и ей пришлось пойти на всяческие ухищрения, чтобы не лишиться комнаты. Она сказала, что служит на далекой окраине, в кино, названия которого хозяева еще никогда не слышали.

Однажды вечером Лаума встретила на улице Залькална. Она отвернулась и хотела пройти мимо, но он загородил ей дорогу и поздоровался, как старый знакомый.

— Добрый вечер! Ты меня больше не узнаешь? — он дружески улыбнулся.

Лаума отшатнулась, не глядя на Залькална.

— Пропустите меня…

Он не уходил и, взяв руку Лаумы, задержал ее в своей руке.

— Пойдем, пройдемся. Мне нужно с тобой поговорить, Я тебя долго не задержу.

— Мне не о чем с вами говорить! — сказала Лаума, стараясь высвободить руку. — Пустите, или я позову полицию.

— Зови, если хочешь скандала. Но тебе так или иначе придется поговорить со мной.

Взяв Лауму под руку, он шагал рядом с ней.

— Говорите, — сдалась она, наконец, убедившись, что от Залькална ей не отделаться.

Он стал просить ее вернуться к нему: он жалеет о своем недостойном поведении и понимает, что жизнь его без Лаумы пуста.

— Не бойся, я больше не буду таким. Тебе у меня будет хорошо. Милая Лаума, не вспоминай о случившемся. Тогда я еще не понимал, что для меня важнее — твоя любовь или отношение окружающих. Теперь я знаю. Ты ведь вернешься, милая, правда?

Он с беспокойством ждал ответа, как будто в нем заключался для него вопрос жизни и смерти.

— Нет, мне от вас ничего не нужно.

— Но почему? — в отчаянии воскликнул он. — Неужели ты все еще помнишь о том, что случилось?

— Что случилось, то случилось. Пустите меня, мне нужно идти.

Лицо Залькална помрачнело. Он желчно рассмеялся.

— Я знаю, куда ты идешь. Но ты можешь обождать, еще рано. Я еще не все сказал.

Они стояли у арки старинных ворот на маленькой грязной площади.

Лаума оттолкнула руку Залькална.

— Ну, говорите же.

Он вздохнул, огляделся вокруг и произнес:

— Если ты не пойдешь ко мне, я тебя заставлю пожалеть об этом. Понятно?

— Это все, что вы хотели сказать?

— Да. Подумай хорошенько.

— Делайте, что хотите. Я вас не боюсь.

И она быстро ушла, не оборачиваясь. Он поглядел ей вслед, глаза его сощурились, и, что-то пробормотав, он круто повернулся и зашагал прочь.

На другой день Лауме отказали от квартиры.

— Мы не знали, что вы из таких, — уничтожающе вежливо объяснила хозяйка. — Один порядочный молодой человек сказал нам об этом.

Два дня спустя Лаума сняла комнату в Задвинье. Там она прожила две недели. И опять однажды утром, когда она вернулась домой, к ней явилась жена управляющего домом и заявила:

— Вам придется освободить эту комнату. Мы не сдаем квартиру проституткам. С вашей стороны было нечестно скрывать свое занятие.

Опять донос исходил от какого-то приличного молодого человека.

Лаума знала — это работа Залькална, он всюду следовал за ней по пятам. И опять ей пришлось уйти. Соседки по дому облегченно вздохнули: матери больше не опасались, что их дочерей может кто-либо совратить дурным примером, жены и невесты, не дрожали за нравственность своих мужей и женихов.

Лаума нашла комнату на далекой окраине, у Видземского шоссе. Несколько недель она прожила там среди простых рабочих людей и уже стала думать, что здесь ее оставят в покое. Но однажды утром к ней постучала дворничиха, которая заменяла управляющего домом:

— Приходил какой-то мужчина. Он сказал…

И снова Лаума собрала свои пожитки и побрела по враждебному ей городу. Все двери закрылись перед ней. Она, как злой недуг, как мор, везде возбуждала отвращение и испуг. Где бы она ни показывалась, люди как будто задерживали дыхание, целомудренные краснели, ханжи поносили ее, а бездельники показывали пальцами и смеялись.

Лаума отказалась от дальнейших поисков. Она останавливалась либо в меблированных комнатах, либо у содержательниц притонов. В том и другом случае жизнь обходилась слишком дорого.

Одежда, квартира и кокаин требовали много денег, и хотя Лаума имела успех, ей ничего не удавалось скопить. Теперь Залькалн уже не мог ей повредить. Она еще несколько раз встречала его, и потом он исчез навсегда.

К тому времени, когда Алма вышла из больницы, Лаума нашла себе постоянное пристанище с полным пансионом у какой-то старухи, которая содержала тайный дом свиданий на Мариинской улице. Кроме Лаумы там постоянно жили еще две девицы, а вечером приходили с «гостями» и другие. Здесь же поселилась и Алма.

***

Они жили в подвальном помещении большого дворового флигеля. Квартира состояла из кухни и пяти небольших комнат. Только две из них имели более или менее приличный вид, с целой мебелью, с обоями; стены были увешаны цветными литографиями, изображавшими эпизоды из немецкой военной истории. Единственным исключением был портрет какой-то краснощекой девицы, висевший у кровати, где женщины обычно принимали «гостей», приходивших на ночь. Под красивым улыбающимся лицом со смелыми, гордыми глазами и пышными локонами стояла подпись: «The girl of the golden West»[79]«Девушка золотого Запада» (англ.)..

В остальных комнатах творилось что-то невообразимое: грязные обои, скрипучие полы, дырявые покрывала на кроватях, грязные простыни, фанерные стулья с проломленными сиденьями, на которых «гости», случалось, рвали брюки, и щербатые умывальные тазы на покосившихся скамейках. В квартире невыносимо пахло сыростью и кошками. Этот запах был так резок, что «гости», приходившие сюда впервые, чихали, не переставая, весь вечер.

Квартирную хозяйку никто не называл иначе, как «кошачьей барыней», и не без основания: все пять комнат ее квартиры кишели кошками и котами самых разных мастей и возрастов; сколько их развелось здесь на самом деле, никто не знал, но сама хозяйка была уверена, что их не меньше тридцати. Помимо них у нее было еще восемь собак — безобразные, черные, лохматые, глупые и изнеженные существа, которые боялись всякого чужого человека, всем лизали руки и не умели лаять. Старуха развела это вонючее хозяйство за короткий срок. Вначале у нее была только одна кошка и собака. Когда они обе принесли потомство, хозяйка целиком оставила его, ибо не могла допустить и мысли об уничтожении беспомощных созданьиц. Так продолжали они множиться и расти, а квартира — благоухать.

«Кошачья барыня» давно бы могла уже стать зажиточной особой, если бы не проматывала весь свой солидный доход на содержание мяукающего и скулящего двора. Каждый вечер все приемные комнаты были заняты, деньги текли в карман старухи ручьем, но она еле сводила концы с концами. Прислуга каждое утро ходила в мясную лавку за свежим мясом, из молочной приносила бидон молока; для кошек и собак жарились котлеты, а когда они как следует наедались, их поили молоком, чтобы бедные животные не страдали от жажды. Процесс их кормежки доставлял, старухе истинное наслаждение; пока собаки, с ворчанием и огрызаясь, глотали котлеты, а кошки, мурлыча, не спеша разделывались с едой по своим углам, старуха сидела у окна с вязаньем в руках и, блаженствуя, любовалась своими питомцами. Боже сохрани, если кто-нибудь из девиц осмеливался ударить или даже только прикрикнуть на ее кумиров!

Когда вечером женщины заходили в эти комнаты со своими «гостями», навстречу им изо всех углов сверкали зеленые кошачьи глаза. Случалось, что из-под кресла или кровати выскакивало сразу по пять-шесть кошек или показывалась собачья морда. Некоторые «гости», сняв ремень, били избалованных дармоедов. Как они тогда прыгали по столам и подоконникам, прятались под кровать, метались по углам и мяукали истошными голосами, пока им не открывали дверь!

Лаума подвизалась теперь в более бедном районе, недалеко от дешевых постоялых дворов и кино. Раньше она вращалась в среде интеллигентных и полуинтеллигентных девиц — кельнерш и прогоревших «артисток» эстрады и ревю; здесь же промышляли женщины попроще — обитательницы закрывшихся публичных домов, безработные из предместья.

На этом фоне Лаума выглядела почти настоящей дамой. Местные уличные клиенты — крестьяне, солдаты и чернорабочие — дарили ее своим трехлатовым вниманием. Теперь все чаще Лаума прибегала к помощи кокаина и даже не отказывалась от водки, когда подгулявшие «гости» предлагали ей выпить. Она немного побледнела и слегка покашливала.

После одного осмотра Лауму направили в больницу, где она провела целый месяц как в тюрьме, в обществе совершенно одичавших женщин. Здесь она познакомилась не только со всеми ужасами болезней, но и с самыми отталкивающими формами разврата. От соседок по палате, которые лечились здесь бесчисленное множество раз, она услышала такие вещи, что это показалось ей безумным бредом.

В больнице Лаума познакомилась с девицей, которая посещала пароходы, и та ей много рассказывала о своих многочисленных поклонниках во всех концах Европы.

— Моряки не то, что береговые мужчины, — они признают и нас за людей. Знаешь ты хоть одного мужчину с улицы, который бы осмелился пройти с тобой днем на виду у всех? Нет. А моряки не стесняются. Утром они провожают нас на берег, чтобы таможенники и портовые рабочие не обижали нас и не приставали. Они даже письма нам пишут. Приходи когда-нибудь, сама увидишь.

Лаума все это уже знала. Не были ей чужды и пароходы. Она знала, что там существовали особые порядки. У матросов, этих скитальцев по свету, таких же бездомных, как и она, Лаума встретила искреннее одобрение ремеслу, которое среди них вовсе не считалось постыдным. Лаума охотно пошла бы туда, если бы ее никто не знал, но в тех местах прошло ее детство, там жили парни и девушки, среди которых она выросла… И на одном из пароходов, вернувшемся из дальних морей, она рисковала встретить человека… Нет, нет!.. Лучше умереть, быть затоптанной в уличную грязь, задохнуться в вонючем подвале «кошачьей барыни», чем встретиться с Волдисом…

Она все сильнее кашляла. Ее всегда немного лихорадило. «Я простудилась!» — успокаивала она себя.

Из больницы Лаума вернулась опять к «кошачьей барыне». Наступила поздняя осень, потянулись ненастные, сырые дни. Продрогшая Лаума ходила вечерами по улицам, с трудом заглушая кашель… Она давала ему волю, только когда никого поблизости не было, — какой мужчина пойдет к женщине с больными легкими?

***

Наступила ранняя и суровая зима. Сразу же после рождества замерзло море. Судна, которые и в летнее время приходили очень редко, теперь, казалось, совершенно забыли Ригу. Да и тем редким «рейсовикам» и судам местных пароходных компаний, которые, не желая упускать завоеванные линии в Голландию, Бельгию и Францию, изредка пробивались в замерзший порт, нечего было делать — не хватало грузов; они месяцами стояли в порту, пока с трудом набирали хоть какой-нибудь груз, и наполовину порожняком отправлялись в море…

Все медленнее, слабее бился пульс города. Все замирало, останавливалось, и только ледяной северный ветер с завыванием носился над заглохшими фабричными трубами, пустыми складами и крышами домов, в которых мерз и голодал трудовой люд.

Лауме давно уже не везло. Целыми неделями ей не удавалось заработать ни лата. На улицах ежедневно появлялись свежие, молодые лица: из закрывающихся фабрик и мастерских, из рабочих семей, гонимые беспощадной нуждой, шли на улицу молодые девушки, И некому было их покупать…

Верхи общества содрогались от катастроф крупного масштаба: банкротства, разорения, аукционы, пожары; в подвалах незаметно и тихо происходили мелкие трагедии: там вешались, перерезали артерии, топились, отцы убивали своих детей, чтобы не видеть, как они мучаются от голода, и невинные девушки предлагали себя за кусок хлеба первому встречному.

Над миром сгустились темные тучи бедствия. Но пустыни жизни лежали в оцепенении, как океан перед бурей. Воздух стал тягостным наэлектризованным.

Иссякли скромные сбережения, отложенные Лаумой в лучшие дни, она уже больше не могла платить «кошачьей барыне» за пансион, и старуха дулась и сердилась. А четвероногое хозяйство мяукало и скулило каждое утро, и прислуга жарила им котлеты и приносила молоко.

— Вы же видите, сколько у меня расходов, — напоминала старуха девицам. — Как же я могу вас бесплатно кормить?

И девицы бродили с утра до вечера, в мороз и вьюгу, простаивали у дверей пивных, дрогли у подъездов кино в надежде на какой-нибудь заработок. Счастливы были те, кто заболевал и попадал в больницу.

В рождественский вечер Лаума встретила какого-то матроса, но он был без денег, и они только гуляли по улицам, разговаривая и наблюдая за прохожими. В окнах переливались огни рождественских елок, по улицам спешили радостные люди с пакетами подарков в руках, все церкви были открыты, и туда потоками вливался народ, — что-то торжественно-легкомысленное, ханжески-лихорадочное носилось в воздухе. И, совсем как на рождественских поздравительных открытках, падал большими сухими хлопьями снег. Головы и плечи прохожих покрылись снегом, щеки девушек алели от холода, стоявший на перекрестке полицейский топал замерзшей ногой. Затем показались сани, дети в белоснежных вязаных костюмах и дамы из Армии спасения с душеспасительной литературой. А у стен сидели скорчившиеся нищие, безногие и слепые; они склоняли свои обнаженные лохматые головы к земле, и их обмороженные уши напоминали красные куски мяса. Звонили колокола. В семейных домах читали газеты с традиционной рождественской передовицей профессора Малдона[80] Малдон Волдемар (1870–1941) — известный в буржуазной Латвии пастор, профессор богословия, один из наиболее активных проповедников клерикальной идеологии и буржуазного национализма., в которой он, цитируя философов, поэтов и народные песни, оправдывал все жизненные трудности и призывал покориться и не отчаиваться, ибо «звезда взошла, и волхвы пришли поклониться младенцу».

В этот вечер Лауму охватило такое чувство умиления, жалости к себе и ко всем несчастным, что она чуть не расплакалась на улице. Матрос, сопровождавший ее, смущенно улыбнулся, заметив ее волнение.

— Не глупи. К чему хныкать, от этого лучше не станет. Я такая же заезженная кляча, как ты, — чего нам горевать, когда никто о нас не горюет.

…Вскоре после Нового года «кошачья барыня» выгнала Лауму, потому что она уже вторую неделю не платила за содержание. Лаума вышла на улицу искать новый приют, мало веря, что найдет его. Было холодно. Кашель мучил девушку все сильнее. Отхаркивая мокроту, она стала замечать в ней темные сгустки крови. Лаума улыбнулась, покорная судьбе. Скоро все кончится…

И сердце как будто отогревалось, оживало в радостной уверенности, предчувствуя скорое освобождение. Усталая птица больше не пыталась поднять надломленные крылья для свободного полета. Тяжело и неудержимо земля притягивала ее к себе… в себя. И это больше не казалось страшным.

На руку Лаумы упала крохотная снежинка. Секунду она сверкала на солнце, как маленький алмаз, затем медленно съежилась, потеряла блеск и расплылась в крошечную бесформенную капельку воды. И ничего не осталось. Другие снежинки кружились, падали на землю, и их растаптывали… Другие люди продолжали жить…

***

Один за другим следовали морозные, вьюжные дни. Ветреные вечера, ночи без приюта, леденящие утра с багрово-красным туманным небом над городом. Казалось, земля дымится, как большое, остывающее после заката болото. Под ногами пронзительно скрипел сухой снег, пар от дыхания замерзал на лету. Уродливо-смешные комнатные собачки появлялись в теплых шубках и сапожках и все-таки дрожали и тряслись от холода.

Люди при встрече говорили:

— Какой проклятый холод!

И встречные соглашались, что холод действительно проклятый.

Девушки выходили на улицу и, побродив немного, укрывались в вестибюлях гостиниц. Никто к ним не подходил.

Лаума гораздо больше страдала от холода, чем от голода, у нее совсем не было аппетита. Это ежедневное безуспешное хождение начало тревожить девушку. Что случилось, почему вдруг на нее никто больше не обращает внимания? Почему те немногие мужчины, которые появлялись на улице, не шли за ней? Неужели ее время действительно прошло? Всем надоела, больше никому не нужна?

Зеркало отражало бледное худое лицо, ввалившиеся, лихорадочно блестевшие глаза с большими предательскими синяками под ними. И потом этот вечный кашель, какие он причинял мучения! Заметив, что мужчины отворачиваются, едва только она закашляет, Лаума старалась скрыть кашель. Сделав глубокий вдох и задержав после этого дыхание, она подавляла боль в груди, пока не отделялась мокрота, которую она могла сплюнуть в носовой платок. Но не помогала и эта хитрость, ее совсем перестали замечать. И ей пришлось стать такой же назойливой, как старые проститутки. Она сама заговаривала с мужчинами, а они с любопытством глядели на нее и порой сердито отворачивались или насмешливо кривили рот, будто собирались сказать:

— Не трудитесь, милая барышня! Могу найти получше.

Потом она стала предлагать себя за ночлег и даже за ужин в дешевой столовой. Мужчины относились к этому с недоверием, догадываясь, что она больна. Несчастная, осмеянная своими товарками, она пряталась в тени и с горечью думала о своей судьбе. Она больше не обманывала себя надеждами, не успокаивала и не подбадривала тем, что все еще повернется к лучшему и что другим живется гораздо хуже. Время иллюзий кончилось. Суровая действительность заставляла видеть то, что было на самом деле, и довольствоваться этим.

Так бродила она, улыбаясь встречным мужчинам, и съеживалась при виде полицейского. Во время этих скитаний она иногда забывала обо всем. Казалось, она погружалась в глубокое раздумье, но на самом деле она не думала ни о чем. Бессознательно, движимая инстинктом, Лаума шла вперед, как лунатик, не замечая дороги. Когда наконец ее что-либо выводило из этого состояния, она оказывалась далеко от района своих постоянных прогулок. Однажды в таком состоянии она дошла до своего прежнего дома на улице Путну.

Знакомый киоск на углу вернул ее к действительности. Она поспешила прочь от этого места, где все ее знали, где каждый булыжник мостовой был знаком. Весь вечер ее преследовали сотни воспоминаний — нежных, мучительных, заманчивых и милых. Удивительно ясно воскресали в памяти разные незначительные мелочи, все прошлое казалось бесконечно дорогим.

В другой раз она в таком состоянии дошла до набережной Даугавы и пришла в себя на Понтонном мосту, уже дойдя до его середины. И сразу же ей вспомнилась одна ночь на этом самом мосту. Она возвращалась домой с какого-то вечера в Задвинье. Дул ветер, и хлестал дождь. На середине моста ее кто-то нагнал. Это был Волдис. Тогда они познакомились. Заметив, что Лаума промокла, он снял пиджак и накинул ей на плечи, а сам шел в насквозь промокшей рубашке. Дождь лил не переставая, а они смеялись и совсем не замечали холода.

«Нет, нет, не надо этого!» — гнала Лаума безжалостные, причиняющие боль прекрасные тени прошлого. — К чему теперь все это! Лучше подумай о ночлеге…»

Образ далекого друга не оставлял ее. Думая о Волдисе, Лаума мысленно видела его на иностранном пароходе в чужеземных портах. И тут же она вспомнила многие другие пароходы, темную набережную порта… ощутила боль в груди, холод и усталость. Незаметно погрузившись опять в состояние бездумного оцепенения, она шла дальше по набережной… к порту.

***

Ветер раскачивал электрические фонари на столбах. Светлые блики перебегали по мостовой. У набережной стояло несколько груженых темных пароходов, В камбузах дремали одинокие вахтенные матросы. Окна кают были завешены, но сквозь занавески пробивался, слабый свет.

Лаума дошла до нижнего конца порта, затем вернулась обратно. Никто ее не приглашал на пароход. Возможно, что там уже были другие женщины, постоянные портовые. У сходней одного судна она задержалась и не успела еще взяться за веревочные поручни, как на верхнем конце трапа показалось сонное лицо матроса. Лаума испуганно отшатнулась.

— Ну, что вам надо? — сердито проворчал матрос, недовольный, что прервали его сон. — Кто-нибудь из знакомых на пароходе?

— Нет, нет… — смущенно бормотала Лаума. — Знакомых у меня нет, но я думала, кто-нибудь из ваших…

Она смутилась еще больше и не могла произнести ни слова. Матрос наконец понял, в чем дело, и грубо рассмеялся.

— А! Тебе нужны парни? Гм, ничего не скажешь, недурная девочка! Жаль только, что негде устроить. Каюты уже полны.

Тогда она попросила, чтобы он разрешил ей немного погреться в камбузе, в дверь камбуза виднелась пылающая топка печки. Но матрос и слушать не стал.

— Уходи, уходи, здесь у тебя ничего не выйдет. Пускать в камбуз не имею права. Придет штурман, что тогда?

— Только немного погреться…

— Нельзя…

Матрос стоял на трапе, как неприступный, грозный страж, и сердито смотрел на нее сверху вниз.

Лаума ушла. Повторить попытку на другом пароходе она уже не отважилась. Съежившись от холода, она медленно двигалась вперед, опять погружаясь в бездумное оцепенение. Она миновала элеваторы, забрела на лесную биржу и, не разбирая дороги, спотыкаясь, скользя, шла все вперед и вперед по освещенному луной берегу. Вдруг перед ней выросло что-то большое, темное, и она остановилась. Оказалось, это остов парусника, вытащенный на берег и наполовину почти ободранный. Из оголенного корпуса торчали гвозди и болты. Лаума обогнула обломки и продолжала идти, ничего не сознавая, как лунатик. В одном месте, где тропинка поднималась вверх, она присела на большой камень отдохнуть. В легких что-то щекотало и ныло. Лаума прикрыла рот перчаткой и дышала через нее, так как воздух был обжигающе холодным.

Она думала о том, какое счастье было бы сейчас очутиться в тепле, под крышей, и представила всю прелесть натопленной комнаты. Какое наслаждение в такую ночь спать в мягкой постели, укрывшись до подбородка ватным одеялом! На дворе трещит мороз, завывает ветер, и порывы метели ударяют в ставни! Горит ночник. Она лежит и читает любимую книгу о жарких странах, о больших и смелых людях, которые борются и выходят победителями. И, может быть, тут же рядом в комнате сидит любимый человек и смотрит на нее, на Лауму. Или они сидят рядом, тесно прижавшись друг к другу, читают вместе или прислушиваются к завыванию вьюги. На улице так неуютно, страшно, а им хорошо, невыразимо хорошо…

Лаума тихо вздохнула. В этот момент ее испугал прохожий, который приближался к ней по песчаному берегу. Внезапно ее охватил страх, она вскочила и хотела бежать, но прохожий был уже совсем близко, и она успела только немного посторониться, чтобы дать ему пройти. Он шел задумавшись, разговаривая сам с собой, и сильно хромал. Лаума слышала обрывки слов и резкий короткий смех.

— Десять латов! Х-ха-ха! Она думает, что этого достаточно. Да, десять латов! Нет, обождите, милая барыня, вы встретили неблагодарного человека. Мне не надо, не надо ваших десяти латов…

Он смеялся как-то странно: его смех походил на сдерживаемые рыдания. Вдруг прохожий заметил Лауму и вздрогнул. Он устыдился своего громкого монолога и, втянув голову в воротник, хотел пройти мимо, но, когда Лаума испуганно отступила еще дальше от тропинки в снег, поглядел на девушку и остановился. Он был одет в сплошные лохмотья.

При свете луны они стояли и смотрели друг на друга — продрогшая девушка и оборванный мужчина. Он рассмеялся.

— Ну, что, страшновато?

— Нет. Почему я должна бояться?

— Все же, может быть… Хм, да… я вижу, что вам уже нечего опасаться. Богатые дрожат, зажиточные трясутся, нуждающихся колотит лихорадка от боязни потерять все свое имущество, а нам, голытьбе, которой нечего больше терять, спокойнее всего. Но что я вижу, вы тоже дрожите?

— Мне холодно.

— Чего же вы мерзнете на улице?

— Мне некуда идти.

— Гм, да. Это печально. Я знаю, как это печально, когда некуда идти.

С минуту он о чем-то раздумывал, потом, взглянув на Лауму, улыбнулся каким-то своим забавным мыслям,

— Вы и вправду не боитесь меня?

— Нет.

— И вам негде приютиться?

— Нет.

— Тогда пойдемте со мной. У меня есть местечко, там, может быть, найдется уголок и для вас.

Не ожидая ответа, он пошел, сильно прихрамывая, вдоль берега, Лаума последовала за ним. Они дошли до вмерзшей в лед заброшенной баржи. Незнакомец вскарабкался наверх и помог взобраться Лауме. На носу баржи он открыл люк и привычными, уверенными движениями спустился в темное отверстие, чиркнул спичку и осветил узкие самодельные ступеньки, по которым Лаума сошла в каюту баржи. Незнакомец заботливо прикрыл люк на крючок, находившийся где-то под потолком каюты, и зажег свечной огарок.

— Будьте как дома, — сказал он с усмешкой. — Не могу предложить ничего роскошнее, но здесь все же лучше, чем под открытым небом.

В тесном клинообразном помещении находился совсем маленький, очень грубый стол, два низких еловых чурбака, которые служили стульями, на стене полочка, и в углу на полу порядочная охапка сена и соломы, покрытая куском брезента. Щели в потолке и стенах были заботливо заткнуты тряпками и концами канатов. Здесь в самом деле получилось хорошее убежище, и Лауме показалось даже тепло.

— Ну, что вы скажете об этом дворце? — засмеялся незнакомец. — Разве плохо?

— На самом деле чудесно.

— Немного прохладно, ну да это ничего — лучше спится. Устраивайтесь, чувствуйте себя свободнее. Вам, наверно, все-таки страшно?

Лауме показалось, что она где-то видела этого человека. Лохмотья и небритая щетинистая борода делали его не только жалким, но и старым; ему, вероятно, не было и тридцати лет, а выглядел он сорокалетним. Нос с горбинкой, тонкие посиневшие губы и слегка насмешливые глаза вызывали в памяти другое лицо, которое Лаума когда-то видела, но где и когда, она не могла вспомнить. Пока незнакомец устраивал из соломы постель, Лаума разглядывала его. И внезапно нечаянная гримаса, нахмуренный лоб незнакомца озарили память Лаумы.

— Вы знали когда-нибудь Волдиса Витола? — спросила она.

Незнакомец вздрогнул, быстро обернулся к Лауме и взглянул на нее. Он ничуть не пытался скрыть своего волнения.

— Вы тоже знали его? — спросил он и, получив утвердительный ответ, продолжал: — Я его знал. Он был моим другом, единственным другом, до того как я стал таким… Мое имя Карл Лиепзар.

Теперь Лаума окончательно вспомнила его. Тогда он был хорошо одетым, приличным юношей и заходил на улицу Путну к Волдису. Лаума встречала их вместе на улице и на каком-то вечере. Но тогда он еще не хромал. Да, тогда все было иначе…

Затуманенным нежностью взглядом Лаума смотрела на незнакомого человека, который словно принес ей весточку от далекого, потерянного друга. Глядя на него, Лаума думала о Волдисе. И когда они вместе вспоминали о прошлом, казалось, что и Волдис присутствовал здесь, в каюте заброшенной баржи.


Читать далее

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть