Сколько ни хожу в штаб полка, сколько на Нину ни смотрю - она не замечает. А свои, штабные, говорят с ней просто: "Нина, дай кружку...", "Что, милая, устала?..", "Давай покурим...", "Здорово, Ниночка! Вот и еще раз увиделись!.." и обнимают ее. А она подаст кружку, улыбается, курит, сидя на ящике, и целует вернувшихся с задания, целует прямо в небритые щеки.
Это потому, что они свои. А кто они, эти свои? Они - штабные крысы. А я прихожу с бата-реи. Я жизнью рискую. У меня руки сбиты, шинель обожжена, губы потрескались. Но они - свои.
Я пролезаю в штабной блиндаж. Там тепло. Горит веселая пузатая трехлинеечка. Пахнет хлебом. И никого. Только Нина сидит с наушниками у приемника.
- "Дон", "Дон", я - "Москва"... Прием. "Дон", "Дон", я - "Москва", как слышно? Прием.
- Здорово, Нина, - говорю я развязно.
Она кивает мне. Это так по-приятельски, так хорошо. Это так неожиданно.
- Как меня слышно? Вот теперь хорошо? Прием... - Она снимает наушники.
- Садись, вояка. Отдыхай.
- Некогда, - говорю я и сажусь. На нары. И смотрю на нее. Она смеется:
- Ну чего уставился?
- Так. Давно не видел, как женщина смеется. Там ведь у нас, на батарее, женщин нет. Сашка вот Золотарев иногда улыбнется, Коля Гринченко, а женщин нет.
Она снова смеется:
- Этот ваш Коля сюда часто ходит. Все мне про свои геройства рассказывает. Не люблю хвастунов.
- Ты приходи к нам.
- Куда это?
- На батарею.
- Чайку попьем?
- Посидим покурим...
- Посидим покурим, - смеется она.
Какой я бравый был, когда вошел. Какой бравый! Даже пламя лампы заходило ходуном. А теперь оно не шелохнется.
- Хочешь, чайком напою?
- Я чай не пью, - говорю я. И усмехаюсь.
- А, понимаю, - говорит Нина, - ты к спирту привык.
- Привык не привык, а предпочитаю. Чаем будем на гражданке баловаться.
Она смотрит на меня прямо, не мигая, и смеется:
- Чудак ты. У нас разведчики - такие ребята, а от чая не отказываются... Ну и чудак ты. А я приду к вам, на батарею. Ладно? Посидим покурим... а?
- Да?
- Да... А у тебя глаза хорошие.
У меня белые крылья вырастают за спиной. Белые-белые. И от них светло, как от ракеты над передовой... Бред.
- И все-то ты врешь насчет спирта.
Это она говорит издалека. Я ее не вижу. Только два больших глаза. Круглых. Серых. Насмешливых.
Выходят какие-то люди. Топают сапогами. Говорят разные слова. А я слышу:
- "Дон", "Дон"... у тебя глаза хорошие... перехожу на прием, прием.
- От лейтенанта Буракова? - спрашивают меня.
- Так точно.
- На-ка вот.
Я беру бумагу. Кладу ее в карман. Иду к Нине:
- Так ты придешь?
- Куда?.. А, на батарею? Посидим покурим? Да?
- Приходи.
- А я не курю ведь, - смеется она. - Так посидим, да?
- Что, Ниночка, красивых солдатиков завлекаешь? - слышу я за спиной.
- Вот ведь все спокойно, тихо, а мне муторно как-то. Предчувствие у меня, - говорит Шонгин, - и тишина мне не в радость. Ну не радует она меня.
Маленький, худенький Гургенидзе стоит перед лейтенантом Бураковым. На кончике носа у него капля. Он размахивает руками:
- Отпускай меня домой четире дня. Кварели - мой дом. Принесу разний пурмарили, еда. Вино, хачапури, лобио. Этот каша уже нэлзя.
Лейтенант смеется:
- А кто воевать будет?
- Я буду, - клянется Гургенидзе.- Кто будет? Я буду. Пока здэсь война нэту.
- А как же ты добираться будешь?
- Что?
- Как поедешь?
Гургенидзе смотрит на лейтенанта с сожалением.
- Давай отпуск. Сдэляем.
Комбат смотрит на нас:
- Ну как, отпустим?
- Да, видите, какое дело, товарищ лейтенант, - говорит Шонгин, отпустить бы можно, а вдруг начнется? Как же без такого связиста?
- Вот так, - говорит комбат, - не можем мы без тебя.
- Зачем нэ можем? - волнуется Гургенидзе. - Можем. Четире дня войны нэту.
- А ты, Гургенидзе, сходи к немцам, спроси, когда начнут. Может, и можно поехать, - предлагает Сашка Золотарев.
Все смеются. Не выдержали. Гургенидзе пытается понять, что произошло. Потом машет рукой.
- Ээээ! - И сам смеется.
И капелька, не удержавшись на кончике носа, летит на землю.
И комбат говорит, посерьезнев:
- Отдыхайте. Все. Вечером будем работать.
И уходит.
Вечером опять ничего. Я просил ее заходить на батарею. Для чего она придет? Для чего? Что ей здесь делать? Как в парк пригласил: "Приходите, погуляем". Если бы она видела мои руки, покрытые шрамами и мозолями, руки мои в заусенцах, руки мои, которые отмыть невозможно, так въелась в кожу копоть... Я скажу ей: "Послушай, давай без фокусов. Ты ведь видишь все, ты ведь понимаешь. Ну давай просто: ты и я. Чтоб я знал, что ты ко мне идешь. Пусть все видят. Ну давай, а? Послушай, мы ведь с тобой одногодки. Ведь это же ерунда, что мужчина обязательно должен быть старше. Я ведь тебя давно знаю, давно-давно. Ну, пожалуйста, не делай вид, что тебе все равно. Я знаю, что ты это от смущения посмеиваешься надо мной". И когда я буду это говорить, выйдет белая луна, и снег заискрится, и никого кругом не будет, и обмотки мои будут не видны.
- Ты чего не отдыхаешь? - спрашивает Коля Гринченко.
Ну что мне сказать?
- А я вчера с Ниночкой договорился. Сегодня придет.
- Врешь ты все, Коля, - облегченно говорю я. - Как же ты врешь!
- Поглядишь, - говорит он. - Лови момент.
Коля стоит передо мной. От него пахнет одеколоном. Побрился. Побрился? Неужели придет? Ну да, конечно, она же смеялась, а я...
Вот над немецкими траншеями взвивается ракета белая-белая. Где-то одиноко и грустно стучит и смолкает пулемет.
Коля Гринченко покуривает в кулак. Улыбается.
- Да, а Ниночка сейчас придет. Побеседуем.
- Она ведь замужем, - говорю я, - ничего у тебя не выйдет.
Он улыбается. И покуривает. Потом отходит в сторону. И молчит. Раз молчит, значит, правда. Значит, она придет. Дурак я, дурак. Просил, унижался. А ведь надо так, как Гринченко говорил. Да, надо так. Обнять, прижать, чтобы косточки хрустнули, чтобы слова не могла вымолвить, чтобы почувствовала: вот мужчина! Это им нравится. Это. А разговоры... кому они нужны? Ах ты, Нина сероглазая! Я теперь знаю, что тебе сказать...
За блиндажом урчит "виллис". И слышится женский смех. И я вижу, как Коля бросается туда. Приехала! И я слышу голос ее:
- Здравствуй, здравствуй. А улыбочка-то, улыбочка! Невозможно устоять. А я вот в гости к вам. На минуточку. Упросила майора, чтоб с собой взял. Вот вы как живете! Смотри пожалуйста, и немцы рядом! Чего ж ты, Коля, молчишь? Как будто и войны нет - такой ты щеголь, Коля. И бриться успеваешь. А у вас тут мальчик есть, черноглазенький такой, он-то где?
- Какой еще черноглазенький? - спрашивает Гринченко.
- Ну такой, черноглазенький.
Я слышу ее тихий смех. Она хорошо смеется. Подойти? А почему я должен подойти? А почему это обязательно про меня? Вот и Гургенидзе - черноглазый. И комбат - черноглазый...
Темный тонкий ее силуэт выплывает из-за блиндажа. Словно темная луна. Остановилась и слегка покачивается:
- Вот ты где, воин... Посидим покурим, а?
Она подходит, подходит, подходит...
- Интересно как! - говорит она. - Вот на войне у меня свидание. Ты что же молчишь? А-а-а, ты наверно, спирту напился, да?
- Ничего я не пил.
- Ну, расскажи что-нибудь...
- Пойдем туда, за минные ящики, посидим.
- О, какой ты! Сразу - в уголок.
- При чем тут это?
- При том, что каждому этого хочется. А на передовой тем более. Что завтра будет?
- Ты мне нравишься, Нина.
- Я знаю.
- Знаешь? Задаешься просто.
- Что ты, что ты, мальчик. Мне Коля Гринченко ваш рассказал, как ты во сне со мной разговариваешь.
- Врет он все!
Из-за блиндажа закричали:
- Нина! Шубникова! К машине!
- Ну вот. Пора. Так ты и не сказал мне ничего. Кто ты, что ты, что делать будем, - говорит она и ладонью проводит по щеке моей. - Ну, прощай. Война ведь. Может, и не увидимся.
- Я завтра приду к тебе. Ты мне нравишься.
- Я многим нравлюсь, - говорит она, - здесь ведь никого, кроме меня-то, нет.
Она бежит к машине. Она быстро бежит. А над немецкими окопами все чаще и чаще взлетают ракеты.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления