…Воспоминание безмолвно предо мной
Свой длинный развивает свиток…
Странно как-то вспоминать мне об умершем Н. Д. Соколове — здесь: в полуразрушенном замке XVI века, среди острых вершин и кряжей Альп. Слишком все это далеко от Сергиевской улицы, да и дни далеки, когда покойный нам соседствовал и к нам заходил. Однако вспомнить о нем следует: индивидуальными качествами он не отличался, зато много в нем было типичных черт «интеллигента» — но чистейшей русской крови. Он происходил из духовного звания, а чище этой крови нет. Мне уже пришлось однажды коснуться облика Н. Д. Соколова (без имени, правда: статья называлась «№ 1» — это когда он объявился в Париже, в каком-то большевицком (небольшом) чине, встречался на улице с прежними друзьями и также прятал от них глаза, как затем прятал и в Варшаве. Теперь мне хочется к тогдашнему очерку кое-что прибавить, да кстати и к недавней статье Д. В. Философова в газ. «За Свободу!» — «Н. Д. Соколов».
Мне не кажется, что он «производил внешнее впечатление человека сурового и с большой волей». На протодьякона, точно, смахивал, но столько же походил и на большого черного кота. В суде, на митингах, он, м. б., и «гудел», (не «гремел» наверное), просто же в комнате — неизменно шептал-лепетал, с видом таинственным, самым конспиративным. А так как, обычно, ничего ни таинственного, ни интересного в лепете не оказывалось, то слушаешь его — не вслушиваясь, и кажется это лепетанье — мурлыканьем. Как настоящий кот, мурлыкал он вкусно; да и вообще характернейшей чертой его было — вкусное отношение ко всему: к жизни, к самому себе, к тому, что он делал. И вкусность не только в мелочах одних (вот это надо понять); он вкусно и апельсин очищал, — и о «серьезном движении» мурлыкал (когда никого и не было); и также «вкусно» принялся за «революционные действия», когда она, революция, случилась. Но странно: если и у меня, на дне души, шевелится жалость к этому человеку, несмотря на все зло, которое он понаделал, то именно при мысли о его «вкусном» жизнеощущении. Вероятно, потому, что здесь, а вовсе не в «добродушии», можно открыть какую-то его «невинность» (в особенности если помнить о нехватке ума). Протодьякон ли, интеллигент ли, меньшевик, но такой, как он, со всей своей вкусностью, — кому и чему помешал бы он, не случись около него того, что случилось? Прожил бы вкусно и умер бы вкусно… А уж как теперь невкусно кончил! Да еще с осиновым колом в могилу, который, по формальной справедливости, вполне им заслужен…
У меня случайно под рукой петербургская моя запись всех дней рокового 17 года. Делаю из нее несколько выдержек, касающихся Соколова, его деяний и лепетаний.
6 марта, понедельник… Был Соколов, этот вечно здоровый, никаких звезд не хватающий, твердокаменный попович, прис. поверенный, — председательствующий в Сов. Раб. Депутатов.
Это он, с Сухановым-Гиммером, там «верховодит», и про него Пав. Мих. Макаров (тоже прис. пов., левый интеллигент, но совсем не того облика) только что спрашивал: «До сих пор еще в красном колпаке? Не порозовел? В первые дни был прямо кровавый, нашей крови требовал».
На мой взгляд, или «розовеет», или хочет показать здесь, что весьма розов. Смущается своей «кровавостью». Уверяет, что своим присутствием «смягчает» настроение масс. Приводил разные примеры выкручивания, когда предлагалось броситься или на зверство (моментально ехать расстреливать павловских юнкеров за хранение учебных пулеметов), или на глупость (похороны «жертв» на мерзлой Дворцовой площади).
Рассказывал многое — «с того берега», конечно[58]Интеллигенция, в то время, как бы оказалась на двух берегах: большинство — на стороне правительства (революционного), другая часть — на стороне Сов. Рабочих.. Уверял: «Составлению кабинета мешали отнюдь не мы. Мы даже не возражали против лиц. Берите, кого хотите. Нам была важна декларация вр. пр-ва. Все ее 8 пунктов даже моей рукой написаны. И мы делали уступки. Напр., в одном пункте Милюков просил добавить насчет союзников. Мы согласились, я приписал…». Распространялся насчет промахов пр-ва и его неистребимого монархизма (Гучков, Милюков). Странный, в конце концов, факт получился: существование рядом с Bp. Пр. — двухтысячной толпы, буйного перманентного митинга, — этого Совета раб. деп. Соколов рассказывал мне подробно (полушепотом, полусмущаясь, полуизвиняясь), что он именно в напряженной атмосфере митинга писал Приказ № 1 (где, что называется, хвачено!). Приказ будто бы необходим был, так как, из-за интриг Гучкова, армия, в период междуцарствия, присягнула Михаилу… «Но вы понимаете, в такой бурлящей атмосфере у меня не могло выйти иначе, я думал о солдатах, а не об офицерах, ясно, что именно это у меня и вышло более сильно…».
Через день, от 7 марта, у меня в записи такая фраза: «…В Кронштадте и Гельсинфорсе убито до 200 офицеров. Это прямо приписывается Приказу № 1…» (следуют подробности убийств).
Еще через несколько дней от 14 марта (вторник), когда Керенский был у нас: «…бранил Соколова. Мы спросили: вы знаете, что Приказ № 1 даже его рукой написан? Кер. закипел: «Это уж не большевизм, а глупизм. Я бы на месте Соколова молчал. Если об этом узнают — ему не поздоровится…»».
Любопытно, что на этой странице моей рукописи есть внизу такая приписка: «Примечание от 10 сент. 17 года: «И вовсе даже не Соколов и писал-то Приказ (говорит Ганфман), а Кливанский из «Дня». Но этот сразу покаялся и скрывает. Н. Д. же полухвастается, а сам только присутствовал».
Что Соколов его, этот проклятый Приказ, фактически не писал (думаю, не писал) и все-таки «хотел, чтоб это он писал», — не меняет дела. Пожалуй, для Соколова, ухудшает. Но еще более ясной делает вот эту его черту — природное, врожденное ощущение вкусности к собственным деяниям и движениям. Нет, это не самоуверенность. Напротив, самоуверенности-то Соколову и не хватало, и эта нехватка была тоже важной чертой, притом очень для него несчастной. Несчастной, — невкусной. Ест кот мясо, жмурится, хорошо ему. Но вдруг… «знает, чье мясо съел…» или хоть знает, хоть сомневается, но уж тут другое у кота самочувствие, уже ему не по себе. Пользы из этих сомнений Соколовских не выходило никакой, положим; выходили одни его смущения, полуизвинения, полунеловкости и, должно быть, тупая внутренняя, — бесцельная, — тягость. Но вот — ее он нес, и может, может быть все увеличивающуюся.
Беру из моей записи еще один отрывок, встречу его с Д. В. Философовым, через пять месяцев, когда с Соколовым мы уже не виделись (мало и хотели видеться).
«22 августа (17 г.). Вторник… Проливной дождь… Пришел Д. В. Ф. из «Речи», рассказывает:
— Сейчас встретил защитный автомобиль. Выскакивает оттуда Н. Д. Соколов: «Ах, я и не знал, что вы в городе. Вы домой? Я вас подвезу». Я говорю — нет, Н. Д., я не люблю казенных автомобилей; я ведь никакого отношения к власти не имею… «Что вы, это случайно, а мне нужно бы с вами поговорить». Тут я ему прямо сказал, что, по-моему, он сознательно или нет, столько зла сделал России, что мне трудно с ним говорить. Он растерялся, поглядел на меня глазами лани: «В таком случае я хочу длинного и серьезного разговора, я слишком дорожу вашим мнением, я вам позвоню». Так мы и расстались. Голова у него до сих пор в ермолке, от удара солдатского…».
«Глазами лани…». Это глаза, пожалуй, еще невиннее глаз кота. И мне приходит в голову: не правильнее ли, если уж судить, — судить их отдельно: зло, произошедшее от человека, такого, как Соколов, и самого такого человека? Зло, впрочем, и судить нечего; зло вообще непростимо; судить его — значит лишь определять его размеры. А человек… Он, Н. Д. Соколов, очень ведь мало существовал сам в себе. Так мало, что зло беспрепятственно прошло сквозь него, оставив ему «глаза лани». Поскольку же он все-таки существовал — дана была ему вот эта мутная, смутительная тягота, нечто похожее, издали, на раскаяние. В его меру, — да ведь каждого надо его мерой судить. Оттого-то, хотя по внешней справедливости и достойна его могила осинового кола, — вбивать в нее этот кол мне как-то не хочется. Больше скажу: если есть только одно, что не прощается (человеку), — даже по логике не может прощаться, — нераскаянность, то Соколова вряд ли надо причислить к сонму «непростимых». А этих нераскаянных — непростимых у нас, действительно, сонм. Стоит взглянуть внимательно. Разного калибра и положения, они, большею частью, удачливее Соколова. И понятно: нет смущений, нет, значит, и задержек в шествовании по выбранной тропинке.
Кто знает, будь у Соколова ума побольше, может быть, его мутная тягость, лишь отдаленно напоминающая раскаяние, превратилась бы в раскаяние и настоящее. Тут сказывается его чистая русская кровь, отцовское наследие. Характерная черта русского человека — способность, даже влечение, к покаянию. Правда, рядом черты не менее характерные: незнание ни в чем меры, зарыв, провал и затем пассивное лежанье в провале. Все эти черты у Соколова были, — в соответствующем его незначительной личности виде. Были природно, врожденно. Судьба сделала его русским — интеллигентом. А это не шутка. «Интеллигентство» имеет роковое свойство стирать из характерных русских черт только одну: именно способность к раскаянию. И, однако, в Соколове стереть ее окончательно не могло. Только сверху завалило, а не уничтожило.
Да немало злого прошло через глупые его руки. Это злое ему же, в его меру, отлилось, и теперь единственное, что, в сущности, мы могли бы о нем, человеке, сказать — «да будет легкою ему земля забвенья». Могли бы… если б такой Соколов был один и умер. Он умер, но осталось много живых, ему подобных. И о них забывать нельзя, потому что они продолжают дела и делишки маленького интеллигента с протодьяконской бородой, не имея притом даже бедного его оправданья — «глаз лани».
Chateau des IV Tours
Thorenc
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления