Свеча на нашем столе чадила. Пришел хозяин с ножницами и обрезал ее.
Я размышлял. Почему монашеская ряса не опалила мне тело? Что мне пришлось выслушать!
О, ночи в моей келье и вечно возвращающийся сон, когда вечный Бог в образе Троицы являлся мне в язычке пламени свечи!
Но это был злой Бог, злобный, властолюбивый Бог-деспот?!
И я должен в это поверить?
Да, я этому верил. Бился ли я в паутине колдовства?
Почему полюбил я страшного еретика за этим столом, почему наполняли меня его голос и облик дружеским чувством? Разве не было все, что он говорил, проклятием Богу и благословением Сатане?
И я жадно внимал им, мое сердце соглашалось с ними? Я — отверженный монах, которому и бежать нельзя было, и даже короткая молитва на уста не шла? Члены мои отяжелели от густого, необычного вина. Я смотрел на доктора Грау, который опять очнулся от новой слабости и, устремив страстный мальчишеский взгляд на мой рот, не способный ни сказать ничего, ни ответить, продолжал дальше:
— В то время два Элохима, томившиеся в темнице Высочайшего, окрепли и осмелели. С силой рвали они свои цепи. Люди служили им все вернее и охотнее, и на посвященных им мистериях избавлялись от ига абстрактного авторитета, достигали полноты жизни, радости и счастья.
Эти демоны звались на языке того времени Баал и Астарот[81] Астарот , или Астарта — финикийская богиня любви, деторождения и плодородия и войны, супруга Баала., были особенно дороги народу финикийцев и высоко им почитались. Этот народ был расой равнин и благого, плодородного, одухотворяющего Средиземного моря.
Их страна кишела большими городами, и главным из них был Сидон, огромный, обильный храмами и парками город с рынком, где продавалась добыча тысячи морей, от Офира до янтарного побережья Севера. Я так и вижу этот обширный рынок, размерами вдесятеро превышавший римский форум. В лавках, построенных из тончайшей древесины, в шатрах из огненно-желтых и пурпурных тканей стоят торговцы и продавщицы. Мужчины носят одеяния, похожие на бурнусы нынешних бедуинов, только окрашены они не в сверкающий цвет песков пустыни, а в разнообразные яркие и нежные цвета, и усеяны тысячами таинственных печатей, рисунков и символов. Женщины, даже матроны, не носят, кажется, под своими пеплумами иной одежды, кроме нежных рубашек из тонкого шелка или дорогой материи, сотканной из волокон растений с крупными цветами, таких как кувшинка и лотос, плавающие по ночному зеркалу озер. Солнце — яркое, и краски пылают. Между множеством лавок прогуливается гомонящая толпа. На столах свесив вниз перерезанные шеи, на красиво разложенных листьях латука и толстых стеблях петрушки лежит редкая дичь и домашняя птица. На лотках манят взор изящные стеклянные изделия со всей страны, животные и растительные эссенции в больших графинах и крохотных флакончиках. Торговец разбивает один флакон, и тотчас распыляется и испаряется пьянящее резким запахом масло, так что толпа разражается возгласами одобрения и топает ногами от восторга. Видно кишащую людьми карусель, помост, где труппа актеров, танцоров, заклинателей змей и провидцев готовится к выступлению. С первого взгляда ясно, что эта труппа большей частью состоит из иудеев, пришедших по широкой дороге через Ливан. Они бранятся друг с другом. Только трое заклинателей змей держатся особняком и молчат. Они принадлежат к другому, очень смуглому народу.
Стойте! Гром множества литавр. Шествие. Жрецы в желтых паланкинах проносят большие пурпурные знамена. Народ сильно напирает. Я не смотрю на колонну. Я даже хочу отвести взгляд от Сидона, к югу, к горной стране, к бедной полупустынной стране, где бунтовщик против первоначальной гармонии, Яхве, терпит ныне притеснения. Пойдите туда, и скажите мне, где вы и что видите.
Давно уже я не замечал лица и фигуры доктора Грау. Догоревший огарок восковой свечи внезапно вырос и превратился в огромный, безжалостно палящий шар Солнца.
Не знаю, сообщил ли я мои впечатления и переживания тому, кто послал меня в эту страну, еще во сне. Позже Грау знал все.
Солнце жжет, пот течет со лба. Я иду вприпрыжку в толпе пилигримов по желтой, будто вареной улице. Нас более сотни мужчин. Наши бороды серы от пыли. Притом одеты мы в тяжелую дерюгу из шерсти, в черную и белую полоску, а через плечо перекинуты плащи с обтрепанными косматыми краями. Тяжелые мягкие капюшоны давят на головы. Справа и слева от улицы, по всей видимости, тянется пустыня. Все же я сразу замечаю, что эту страну постигла засуха, речной песок запорошил сожженные ивы — их желтый песчаный мех способен обмануть глаз.
Мы проходим мимо омертвелых рощ из оливковых и лимонных деревьев, высохших ручьев, в которых находим еще признаки травы, мимо покинутых глиняных хижин. Мы идем все дальше, глотки высушены жаждой, языки шевелятся в ножнах пыли. Мало живых людей встречает нас на этой улице. Кое-где — погонщик верблюдов со своим животным, повозка с пустыми мешками, шатающийся нищий.
И зловещее множество трупов людей и животных, высохших или еще раздувшихся, лежит в ямах.
— Долго еще?.. — спрашиваю я на незнакомом языке: голос мой цепью заднеязычных и глухих гласных повисает в воздухе.
— До полудня, — слышу я в ответ. Мы идем дальше, все дальше, иссохшие, хрипло дыша.
Вдруг чей-то голос начинает причитать: «О Боже, Боже, Боже, что Ты сделал с нами?»
Раздается сотня голосов, все мы причитаем, и наш жалобный вопль пляшет на плечах взвихренной пыли. Кто-то кричит: «Проклятье Самуилу, что уступил унизительным тщеславным просьбам и помазал царя над Израилем!»
Другой: «Проклятье этой клике князей, властителей и иноземных льстецов, что призывают нас стать язычниками!» Третий: «Мы не хотим, не хотим быть такими, как эти язычники-иноземцы!»
И этот призыв звучит как строевая песня! Нам становится веселее; чахнувшие, шаткие тела набираются сил, наша походка становится ритмичной, горячие пятки бодро топают по дороге: «Не хотим быть как язычники, как чужаки, как чужаки-язычники!»
Мой сосед, старик, задыхающийся от пения, говорит мне: «Как нам предсказано было, так и вышло!
Он забирает сынов наших и сажает их в боевые колесницы, делает их всадниками, а иных, самых благородных, — гонцами перед своими четверками и шестерками коней!
А дочерей наших заставляет смешивать мази, кухарничать во дворце и печь пироги!»
Кто-то из заднего ряда перебил старика: «Не он, не Ахав — злодей!» Его прерывают яростные голоса: «Горе ему, жокею, хлыщу, лакомке, павлину, неженке, онанисту и сластене, горе царю!»
«В стране ничего не осталось, кроме рощ, где они приносят в жертву голубей!» «Ха, ха, бассейны да фонтаны иссякли у них — желтых жрецов, лжецов!» «Огонь, хвала ему, да истребит их!» «Их и их бога Солнца и мух!» «Поистине бог Солнца превратил все у нас в пустыню!» «Проклятье Солнцу, злому, злому Солнцу!»
Меня пригибает в земле. Мы валяемся в пыли. Сотни рук тянутся к небесам. «Проклятие, проклятие Солнцу, богу мух!» И снова идем мы, безмолвные, задыхающиеся, дальше. Я слышу позади голоса: «Не в Ахаве зло — в Иезавели[82] Иезавель — супруга царя Ахава, названная здесь «сидонской шлюхой», хотя происходила из Тира Финикийского, а не из Сидона; насаждала в Израиле, вместе с мужем, культ Баала, в который входила и ритуальная проституция.!» — Мы останавливаемся. Мужчины дрожат от возбуждения, когда слышат это имя. Они повторяют: «Да, в ней... в Иезавели!» «Господи, ты поразил нас иноземкой!» «Долой царицу!» «Долой ее вместе с сидонскими проститутками!» «Что с нашими пророками, с нашими святыми мужами?»
Это последнее восклицание обрывается, будто кому-то перехватило горло. Все зажимают себе рты руками.
«Тихо, тихо, тссс...» — бормочут некоторые.
«Они надежно спрятаны от надушенной гадины!»
Вдруг один пилигрим, почти еще ребенок, кричит: «Самария!»
Вдали виднеется город. Большие белые купола прячутся в рощах и парках. Здесь ландшафт не так жестоко опустошен солнцем. Мы даже проходим маленькое озерцо, которое съежилось до вонючей трясины посередине жирного венка из камыша и тростника, но все-таки это вода, вода! Многие из нас не могут совладать с собой, бросаются туда и начинают жадно черпать горстями грязную жижу. Старики крепко держат их за пояса, бранят и проклинают: «Не пейте, вы, сыны Баала, малодушные! Вы пьете чуму, вы прокляты! Не видите разве навозных мух на тине? Не пейте соки мертвых крыс и мочу Сатаны!»
Ужаснувшись, возвращаются испуганные странники в колонну. Кто-то кричит: «Чуму на Иезавель!»
Мы бредем дальше. Солнце в зените. Улица все оживленнее. Повозки, запряженные изнемогающим от жажды скотом, скрипят рядом. Бичи свистят по лопающимся крупам животных, тяжело ступающих в жужжащей туче слепней.
Отряд лучников в рваной одежде возвращается с учебного стрельбища. Трое музыкантов — один с четырехструнной арфой, другой с инструментом вроде волынки, третий с тамбурином, — играют на обочине. Вместе с ними одноглазая старуха, спутанными волосами встряхивая свою высокую шапку с колокольчиками, поет непристойную уличную песенку, по словам и мелодии которой я сразу понимаю, что сочинена она не в этой стране, а прибыла с Севера или даже из-за моря. В ней бесстыдно рассказывается о женской менструации.
Несколько дальше сидит помешанный, который, разорвав на груди одежду, черпает из стоящего рядом горшочка пепел горстями и осыпает им голову.
Он вращает глазами и монотонно напевает, почти блеет:
Увидел я лик его.
Трижды позвал он, хвала ему:
Гераз, Гераз, Гераз!
Трижды позвал он меня: отрок мой,
плохо ты кормишь противень, ковш,
совсем забыл жертву мне приносить.
Побью я тебя, и дом твой сожгу,
чтобы и впредь ты глазами вращал.
Ты и весь дом Авраамов.
Мы идем дальше. Все выше сверкающие на солнце купола Самарии, все оживленнее — улицы. Навстречу нам движется паланкин на плечах четырех бритых слуг — первых безбородых мужчин, которых мы видим. Сидящий в паланкине — тоже без бороды, лысый и тучный. Он, вероятно, евнух, и одет в ядовито-желтую столу. Грудь его татуирована священным иероглифом. Два сухощавых, в желтых одеяниях, жреца следуют за ним, ритмично обмахивая его опахалами. Гордо, неподвижно, с закрытыми глазами сидит он, спрятав руки под платьем.
Завидев его, мы втягиваем головы в плечи. Однако едва он минует нас, вслед ему несутся проклятие за проклятием. «Посмотрите-ка на откормленный шлюхин послед!» «Взгляните на жреца заклятого Врага!» «Видите этот помет злых звезд?» «Солнце наделило его лысиной и вонючей бесплодной кровью, а луна, матерь его, — житом, что глаза ему залепило!»
Все ближе мы подходим к городу. Видим уже толчею перед воротами. Нас обгоняет кавалькада. Крики, визгливый наигрыш рога, звон уздечек и блеск брони. Впереди — мужчина с разлетающимися рыжими волосами, в красном плаще, в белых узких рейтузах и красных сапогах со шнурками.
Вонзаются шпоры, вперед рысью, топот — и мимо! «Слава царю!» — кричит самый юный из пилигримов, тот самый, что первым увидел Самарию.
«Чтоб тебя проказа разъела!»
Какой-то верзила бьет его по затылку.
Мы — за воротами.
Сразу нас окружает толпа продавцов воды и лимонада. Начинается бешеный торг.
«Возьми мою воду! Она начерпана из ручья Иезавели, из фонтана дворца, охотничьего замка в землях племени Гада, никто другой не вхож туда, кроме меня! День пути я потратил, чтобы принести эту воду! Серебряный шекель за три налитые кружки!»
«Возьми мой лимонад! Он лжет! Его вода застоялась, она затхлая, как щелочь дубильщика! Выпей сладкий сок арбуза! Господь тебя благослови! Ты избегнешь лихорадки и впредь не заболеешь!»
Я выпиваю тепловатую, противную жидкость, хотя и не сильно хочу пить, — я ведь страдаю не совсем так, как они...
Едва я отпил этой воды, как до того столь ясные образы спутались передо мною; будто оглушенный, я ничего не могу понять. Но я слышу голос доктора Грау, побуждающий меня ступать тверже.
«На гору Кармель, на Кармель!» — слышу я все время.
Запах пота многих тысяч людей вокруг меня!
Пыль, пыль, пыль!
И все-таки мало-помалу у меня возникает такое призрачное чувство, будто я стою на сцене в отведенном мне месте среди хористов. В душе моей высоко вверху будто парит ястреб, являющийся сознанием другой действительности. Я — все еще пилигрим в толпе негодующих, скрежещущих зубами, проклинающих всех и вся, стоящих в сторонке пилигримов. Я догадываюсь, что мы отправлены сюда по тайному поручению. По-видимому, многие из нас принадлежат к посвященным и доверенным лицам. Мы избегаем толпы; в тенистой чаще мы стоим, тесно прижавшись друг к другу, но так, что можем отчетливо видеть большую поляну посреди священной рощи. Эта поляна — огромный, тщательно выстриженный в траве рисунок, который медленно выгибается вверх. Все дорожки, посыпанные гравием и расходящиеся лабиринтом по густому ухоженному парку, исчезают в траве.
Место это походит на необыкновенно широкую площадку для детских игр. Оно полого поднимается к вершине холма. А там стоит, пылая в свете искусственного солнца, гигантское святилище — два алтаря и две статуи одна подле другой. Статуи изображают великую супружескую пару, брата и сестру: Баала и Астарот. Алтари возвышаются на круглой террасе, с которой наружная лестница ведет вниз, на поляну. Каждый алтарь имеет цоколь высотой в двенадцать ступней, на котором выдолблена в ленте рельефа история божества. Дверь из матового металла ведет внутрь цоколя. Сами жертвенные камни — плиты из отполированного прозрачного кварца, они особенным образом впитывают лучи солнца или луны, а теперь их отражают, таинственно воздействуя на человеческое сознание. Контур божественных фигур, каждую из которых можно отмерить тридцатью ступнями, ярко мерцает.
Я вижу, что оба божества вытянули руки над головами, оба держат в ладонях отполированные кристаллические диски. Камень Баала — из горного хрусталя, сверкающего, как смарагд, Астарот показывает селенит, но не бледный, а багровый.
Я сразу понимаю значение этого символа. Богиня со времен ее женской слабости постигла таинственную судьбу субстанциального превращения женской крови в молочного цвета камень! На наружной лестнице, на помосте стало по священному уставу подниматься и опускаться все воинство желтых жрецов. Я замечаю, что алтарь Астарот обслуживается жрицами в таких же желтых одеяниях, но с длинными шлейфами.
Эти жрицы носят вокруг бедер пурпурные шарфы, тогда как жрецы Баала — шарфы цвета глубокой синевы Средиземного моря.
Вокруг широкой окружности лестницы беспрерывно вращаются два хоровода храмовых плясунов. Внутреннее кольцо состоит из танцовщиц, внешнее — из танцоров; кольца медленно движутся в противоположных направлениях. Все еще беспощадно светит солнце, уже склоняясь немного к западу. Одновременно с ритуальными танцами постоянно приносятся жертвы: овны — Баалу, голуби и цветы — Астарот. Но оба бессильны. Огонь не хочет больше возноситься к небу. В этом безветрии он не вздымает вверх прямого столпа дыма, а чадит и стелется понизу под воздействием подземных сил. Народ, мужчины, женщины, дети, сотни тысяч полунагих, разноцветных людей сопровождают каждое жертвоприношение громким воплем, будто хотят подбодрить больных богов, поощрить их, заставить преодолеть свою несостоятельность и схватить жертву огненными руками. Однако напрасно катаются люди по земле с эпилептической пеной на губах, воя и выкрикивая гимны. Бессильны остаются Баал и Астарот. И лишь мы, неподвижно и насмешливо стоя в стороне, знаем, что эти демоны отчаянно трясут решетки клетки Имени, кое непреодолимо.
Внезапно один желтый жрец поднимается на высокую кафедру помоста. Он тощий и высокий. Его гладковыбритый череп блестит, как зеркало.
Жестом он призывает людей к молчанию. Затем начинает говорить — и я слышу голос доктора Грау:
«Она, богиня Астарот, ведающая священной тайной превращения крови в молоко, она, мягко отнимающая и приемлющая, растущая и исчезающая, наполняющая и опорожняющая в своей бесконечной, всепонимающей любви, она, хранящая средоточие вселенной — брызжущий источник всего, в сиянии которого, как на празднике лучников, подскакивает и подпрыгивает первичное яйцо, — Астарот, богиня, говорит моими устами:
Ослабло мое счастливое дыхание, ослабло мое благое лоно, что отдавалось днем мужским морям и бурям, дабы к ночи мог родиться поток милых преходящих образов и напитаться сладкими моими сосцами.
Бесплодной я стала, и не действует больше на меня семя брата. О, как слаба я, как жалка! Не могу я больше всем серебром своим смягчить суровое безветрие и львиное дыхание пустынь! Вода — пожертвованная смертным существам кровь богов — иссякает, и наши сердца слабеют. Гордые собой ежемесячные и ежегодные кольца дерев не появляются больше, огромными скалами плавает по поверхности жирного, пресытившегося моря не растворимая соль. Не в силах я больше умягчать ветви мирта для тех, кто бродит, обнявшись, в зарослях. Не могу я уже придавать густоту теням колонн, не отбрасывает больше столп мужчины суровую и сильную тень на женщину. Слишком устала я и слаба, чтобы ночью бодрствовать ради рождения детей и благословлять крики блаженства.
О, как слаба я, как жалка! И вы тоже, любимые дети, которых я, мать, родила, изнываете от жары и сохнете, как рано сморщившийся инжир! Я хотела бы отдать вам всю мою любовь, вечное счастье моей страсти и моей удовлетворенности, чтобы вечно могли вы шествовать в беспрерывных танцах, сочетаться и расходиться, погибать и появляться на свет без грехов, без боли, ревности, без жажды и мучений покинутого любовника или избранника.
Я хотела подготовить вас к никогда не утомляющему празднику ночи и бодрствующего утра, чтобы усилить его блистательными битвами.
О, как слаба я! О, как я жалка!
Тяжелая рука играет мной и давит на меня. Рука необузданного своевольного возницы. Но для вас, ради вашей пользы и блага я унижусь, я смирюсь перед этой дланью, дабы простерла она над вами свое милосердие.
Я посылаю мою любимую дочь, мою первую жрицу — Иезавель, жену Ахава. Я, с трепещущим сердцем, посылаю Иезавель, чтобы смирилась она во Имя мое перед диким богом, повелителем, которого тут называют Яхве. Я посылаю Иезавель, мою любимую дочь, закутанную в драгоценное покрывало, служить денно и нощно пророку бога Яхве, избраннику повелителя. Так говорит богиня. Слушайте ее и поклоняйтесь ей!
Едва жрец выговорил имя Иезавели, как медленно в толпе все усиливающимся гулом поднимается неописуемый рокот одобрения. Потрясение настолько велико, что кафедра с ее высокими воздушными узорными лесами под напором тесно обступившей ее толпы подкашивается, раскалывается и рушится, а желтый жрец летит вниз.
Я вижу мужчин, раздирающих себе грудь гвоздями; женщины рвут на груди свои платья, другие зарываются головами в траву, старики всхлипывают и задыхаются, дети, потерянные матерями, визжат в суматохе. Мы, пилигримы, стоим в стороне, насмешливо и неподвижно. В глазах некоторых вспыхивает скрываемое еще торжество.
Вот!
Обрушивается буря голосов! Медь, басы, тромбоны, литавры — одна и та же фраза в едином ритме маячит вдалеке.
Широкая улица захвачена тупой человеческой массой.
Однако мы стоим прямо и с достоинством, ожидая в конце этой улицы.
Железные двери цоколя алтаря Астарот раскрываются. Три фигуры отделяются от темноты, одна в сияющем облаке, две желтые жрицы следуют за нею. Мерцающая фигура приближается, обе других держатся в отдалении.
Я слышу крик: «Иезавель!»
Насмешливые гримасы на лицах моих братьев словно застыли.
Я делаю три шага вперед.
Священное фиалковое покрывало богини видением падает на мою сетчатку. На неизвестной ткани светятся нежно очерченные знаки Зодиака, корабли, храмы, города, спящие пары влюбленных; все явления жизни вышиты на этой волшебной ткани. Все ближе парит это очарование. Ястреб под куполом моего сознания трижды коротко вскрикивает: слабым сиянием пробуждается во мне отпечаток английского приветствия:
«Хвала тебе, Мария, мать всех милостей!» Я пытаюсь проговорить эти слова, но воспоминание уже миновало.
Теперь я различаю фигуру идущей женщины.
Она — будто дуновение, огненный вздох, затерянный в широком облаке покрывала. В красные, сильно раскачивающиеся туфли с золотыми каблучками обуты ее усталые ноги, словно не привыкшие к ходьбе и беспомощно переступающие. Ее непокрытые рыжие волосы увенчивает шапочка кабиров[83] Кабиры — боги одного из распространенных в Финикии тайных греческих культов.. До середины лба свисает выточенный в форме яйца, бесстыдно сияющий рубин.
Ах! На мне — фальшивая борода? Пахнет пылью кулис? Что это за музыка?
Кто она — та, что подходит ко мне?
Ястреб ликует.
Это Лючия ди Ламмермур.
Это Иезавель.
Это Лейла!
Мне в грудь вцепляется какой-то противный арфист. Язык мой дрожит и ощущает кислоту железной проволоки под электрическим током.
Не кого-то другого выбирает она, именно меня. Надо мной она парит с опущенной головой, с закрытыми, багровым цветом накрашенными веками; ресницы погружаются в черноту под глазами.
Это она! О! Сегодня я — певец, сегодня я стою в освещенном рампой сне. Выдержать еще секунду! Молчи, ястреб!
Она близко — Лейла!
Я расправляю руки. Душа моя раскачивается, как пловец, что собирается с высокого парапета прыгнуть в море.
Теперь...
Меня отбрасывает множество рук.
Из нашей толпы выходит мужчина, широкоплечий и высокий. На нем короткая меховая куртка, опоясанная вокруг бедер веревкой, и черный плащ на плечах. В руке он держит узловатую палку. Ступни его босы, в струпьях и кровавой пыли. Лица его я не вижу, так как медленно и боком шагая, он поворачивается к нам спиной.
Возгласы в толпе:
«Илия! Пророк из Фисбы Галаадской!»
Уже звучит гимн пилигримов. Дико поют они свою походную песнь и торжествующе топают ногами:
«Не хотим быть как язычники, как иноземцы, не хотим язычниками быть!»
Теперь высокий волосатый мужчина стоит напротив нее, Иезавели — Лейлы. Мое тело корнями врастает в землю. Лейла дрожит, готовая упасть, наконец успокаивается, снимает покрывало и держит его обеими руками перед фисбеянином.
Поднимается слабый ветерок. В этом дуновении легко, отбиваясь, словно пойманное, порхает покрывало богини. Солнце клонится к закату.
Глубокий голос:
«Я отвергаю тебя, Астарот!»
Крики ужаса.
Мужчина медленно снимает черный плащ.
Поднимает его за нижний конец.
Покрывало Астарот трепещет на ветру. В божественной вышивке из золота, серебра, меди, неизвестных металлов, тяжелой от драгоценных камней, тонким рисунком появляются образы всех созданных вещей.
Илия, фисбеянин, вытягивает руку и концом своего черного плаща касается протянутого ему покрывала.
Вздох, короткий крик боли!
В одном-единственном языке пламени сгорает ткань, и даже пепел не опадает.
Иезавель склоняется к ногам пророка.
Я слышу свой голос: Лейла!
Чудо, чудо, чудо!
Со всех сторон глухо доносится это слово.
Мужчина возвращается к нам.
Только теперь я вижу его лицо.
В этом лице будто нет внутренней жизни, будто человек этот ни о чем не думал и ничего не видел; не лицо, а одна из жутких рож на стене комнаты ночью; лицо, которое ничего не боится.
В свете вечерней зари я вижу, как на лбу его — буквами, которые я почему-то знаю, — тлеют два слова:
АДАМ КАДМОН[84] Адам Кадмон , «первый человек» ( ивр. ) — в Каббале первое излучение Божества, небесно-астральный прачеловек.
Тело фисбеянина покачивается, как при землетрясении. Он размахивает дубиной высоко над головой.
Глубоким голосом он прерывисто выкрикивает:
«Где ваши боги?
Зовите же их!
Они отдыхают на постоялом дворе?
Они спят в ночлежке?
Позовите их!
Вы, четыреста пятьдесят желтых, зовите их, пусть падет огонь и пожрет вашу жертву!»
Молчание.
Желтые жрецы, дрожа, цепляются за алтарь Баала.
«Зовите же их!»
Рыдания вверху, на жертвеннике.
«Помоги нам,
помоги нам,
спаси нас от бога с гор!»
Илия отбрасывает прочь дубину и рокочет, шатаясь от гнева, как грозная статуя.
«Есть лишь один бог, Господь, Вечный, и я — слуга его!»
От маленького алтаря, наспех сооруженного из двенадцати необтесанных камней, бурно вырастает огненный столп.
Толпа бьет себя в грудь.
«Есть лишь один бог, Бог Израиля!»
Многие прячутся.
Некоторые бегут и погибают, ударяясь о стволы деревьев.
Скрежет зубовный и вопль поднимаются в сумерках.
Женщина кричит: «Дождь!»
И уже падают, пока ветер пляшет смерчем, первые крупные капли. Атмосфера разряжается тремя продолжительными ударами грома... дым, пары́ серы... и вот — проливной ливень!
«Он помог! Он помог! Хвала ему!»
Наша горсточка пилигримов вырастает в целое воинство.
Тысяча мечей высовывается из-под плащей.
Мысль об убийстве — на всех лицах. Иезавели здесь больше нет.
Лейла.
Жажда крови.
Я еле держусь на ногах в этом бешеном марше. Жрецы Баала и Астарот в дождливом тумане лезут вверх по статуям...
— Достаточно, — говорит доктор Грау, держа меня за руку. — Никаких убийств!
Я воззрился, не в силах успокоиться, на свет свечи, не сгоревшей и на десятую часть дюйма с тех пор, как она превратилась для меня в солнце Палестины.
Мои переживания с утра до вечера в походе до ворот Самарии и на гору Кармель длились, следовательно, едва ли несколько секунд.
— Жрецы обоих богов, — продолжал доктор Грау, — освящены смертью. Все четыреста пятьдесят. Я спас вас от участия в этой кровавой бойне. Толпа пилигримов, с которой вы шли до Самарии, состояла из учеников сект, которые особенно расплодились по ту сторону Иордана, в стране Галаад племени Гада. Мудрецы Талмуда и отцы Церкви сходятся в том, что отец Илии был предводителем такой пророческой секты. Восстание учеников пророков, которые прятали оружие под одеждой, было успешным. Еще до наступления ночи не осталось в живых ни одного из желтых жрецов, благодатные демоны осиротели, Яхве победил. Победил благодаря Илии, который нес знак предательства на челе.
Исход всей истории, смерть Ахава, кровь которого лизали собаки и о котором так мало скорбели, что даже шлюхи не совершили омовений, гибель Иезавели — все это подробно описано.
Благодарю вас.
Это счастливая случайность, — что вы в благоприятный час смогли отправиться в Самарию тех дней.
Вы дали мне увидеть Илию. Это важно для меня. Важнее, чем неизвестные нюансы истории. Я имею в виду происшествие с покрывалом Астарот. Я благодарен вам.
Он открыто и дружески посмотрел мне в глаза.
— Я ведь знал, что мы что-нибудь получим друг от друга.
Голова моя все еще была как в железном шлеме. Я спросил:
— Как мне удалось все это испытать?
Доктор Грау наклонился вперед:
— Теперь я должен поведать вам эзотерическую тайну. Благоприятный аспект вселенной соединил нас. И еще более удачное обстоятельство нам помогло: то, что вы до сих пор не познали женщину.
Вам, конечно известно, что свет звезды, которая распалась или растворилась еще в начале эона[85] Эон — термин древнегреческой философии, «жизненный век», время в аспекте жизненного существования (в противоположность Хроносу). В иудео-христианской традиции имеет значение — «мир», но не в пространственно-геометрическом (Космос), а в историческом и временном аспекте., все еще достигает нашей земли; для нас эта звезда по-прежнему сияет в небесах. Будь у нас чрезвычайно остро воспринимающая свет и тонко чувствительная пластина дагерротипа, мы могли бы зафиксировать, сделать современными для нас происходящие на этой звезде процессы, протекающие во времени, которое мы не способны измерить в числах.
Так же те события на этой земле, что давно миновали и исчезли для нас из мира явлений, где-то происходят еще в пространствах вселенной и именно теперь оказываются настоящими, реальными. Так как универсум бесконечен, все проявленное непреходяще, протекает как вибрация вовне и обратно всего наполненного медиума, целостного бытия, и должно было бы на существ менее грубой конструкции, чем наша, воздействовать постоянно. В этом смысле принцип исторической науки строится на ложном основании, так как на самом деле нет никакого другого временного измерения, кроме вечного настоящего[86]Идея, весьма близкая мировоззрению старшего современника Верфеля австрийского писателя Густава Майринка (1868—1932)..
Теория эфира, этой первичной материи, которая бесконечным многообразием разновидностей колебаний и чисел порождает все существующее, вовсе не создана современным естествознанием. Нет, уже древнейшие индийские теософы принимали идею татв, то есть модификаций первичной эманации, прежде всего акаша (звуковой эфир) и тейас (световой эфир), которыми создается иллюзия мира форм. Итак, нам известно, что свет и звук, герольды нашего проявленного мира, вечно возникают и погибают благодаря эфиру; таким образом, все события, все происходящее присутствует повсеместно и одновременно.
Для посвященных из этого следует, что нет и не может быть никакого «будущего».
Мы сами — материализация акаша и тейас, как и других татв. Ах мы, глупцы, считающие себя явлениями плотной действительности, причинами, возбудителями звука и света!
Можем ли мы знать, приливом каких далеких волн оказываемся?
Можем ли мы знать, не является ли эта действительность, наша жизнь, наши поступки, совершаемые нами убийства, наша покорность, наше упорство, наши войны — отливом волн той реальности, которая все еще не заслуживает у нас этого слова?
Храните же эту тайну!
Всё — вечное настоящее! Но настоящее это доступно существам нашего склада только в осколочках. А эти осколочки — наши собственные воспоминания и наше воображение. Закройте глаза и попытайтесь представить себе картины вашей жизни.
Хорошо!
Теперь образы за вашими закрытыми веками движутся отчетливо, как некая реальность. На вашу сетчатку действуют колебания света тончайшего рода и воспринимаются, по-видимому, не из внешнего мира, а порождаются силой воображения. Не думаете ли вы, друг мой, что между прекрасной мадам Лейлой, которая стоит перед вашими закрытыми глазами, и той Лейлой, что уснула сейчас, утомившись от напряжения оперного спектакля, существует огромное различие в степени реальности? Наша сила воображения, власть воспоминаний — самый обычный вид колдовства, но тем не менее — колдовства!
Наша память — настоящий заклинатель мертвых. Я говорю: настоящий; и, не зная этого, мы ежечасно занимаемся всеми видами магии, теургии и заклятия духов.
Обратимся теперь от микрокосма человека к макрокосму. Макрокосм, заключающий в себе все существующее, тоже обладает сознанием; нельзя, однако, допустить теологической ошибки. Сознание никоим образом не является атрибутом всеведения, которое признается тем Высшим, которое само возвело себя на трон. Я уже вам это объяснял. Универсум — вне этого Вечного и богов, что им побеждены. Мир — увядшая листва, упавшая с древа богов, когда один из них ради властолюбия своего создал смерть и осень. Но все это — между прочим!
Вы меня понимаете!
Существует космическое сознание, и в пределах этого сознания феномен воспоминания аналогичен человеческой памяти.
Вечно существующие в настоящем явления, дрожащие на крыльях эфира, подобны бесчисленным частицам ассоциаций в душе человека.
Но так же, как в человеческой душе фиксирующая и связующая сила сплетает эти ассоциации в осмысленное целое, есть и в макрокосме фиксирующий принцип, замещающий воспоминания. Этот феномен прошедшие инициацию посвященные называют «хроникой».
А чтобы читать в этой «хронике», в памяти мирового духа, необходимы несколько редких и неизбежных условий. Сегодня между нами обоими эти условия были выполнены, и вам, вам позволено читать в «хронике». Мало на свете людей, которые могли бы этим похвастаться.
Сам я лишен этого дара. Но я могу проникнуть в отчет избранника.
Я видел Илию. Мы сослужили друг другу хорошую службу.
Доктор Грау задул чадящий огарок. Теперь только дымящая керосинка горела на буфете. Стулья уже составлены были на столах.
Хозяин ждал в нетерпении.
Мы поднялись и вышли.
Сзади хозяин покачивал головой. Сутана жгла мне тело, как рубашка Несса[87]Рубашка Несса — приносящий порчу дар; в греческой мифологии — отравленное кентавром Нессом одеяние Геракла..
Утром я как раз собирался купить светскую одежду.
Нет! Нет!
Утром я хотел вернуться в любимый родной мой дом, в монастырь, броситься к ногам приора и исповедаться во всем.
Увы!
Слова мотыльковым венком плясали вокруг моей головы.
Мы вышли на свежий воздух.
Ветер подталкивал меня.
Тотчас я вспомнил о своей любви к певице, возвышенность этого чувства восхищала меня как дальний благовест, который я скрывал в своей душе.
Грау снова шел рядом со мной подпрыгивающей походкой ощипанного стервятника. Его нос, казалось, еще вырос, лицо же опадало, как гладь морская при отливе.
Ясно было: я познакомился с магом и принял участие в еретическом действе и заклинаниях, которые церковь предает ужасной анафеме, — я, отверженный монах!
Было ли это испытанием, через которое требовалось пройти?
Все равно!
Я понимал лишь одно.
Имя Лейлы наполняло меня.
Гнетущий воздух подвала, где мы сидели, спал с моих плеч. Возможно, все это было лишь фантазией, вызванной вином?
Однако я понимал, что не должен больше встречаться с этим человеком, видеть это осунувшееся мальчишеское лицо. Все благие силы во мне восставали против этой опасности. И все-таки! Сильно притягивало меня это лицо. Можно сказать, оно меня возбуждало.
Да, страстное желание дружбы — чувство еще сильнее, чем я питал к юному брату Афанасию, — владело мною, когда я рассматривал эти беспорядочно соединенные черты лица.
Вдруг я услышал, как кто-то отчетливо и резко прошептал мне в ухо слово «Fuga!»[88]Беги! ( ит. ). Фуга! — беги! Кто мне его крикнул? Мы как раз стояли на мосту, знакомом мне с той ночи, когда я в первый раз был в театре.
Доктор Грау шатался, как больной с перебитым позвоночником. Второй и третий раз коротко и остро вонзилось мне в ухо: «Fuga! Fuga!» Мы проходили мимо статуй святых, у ног их горел вечный огонь. Доктор Грау остановился в мерцающей тени, попытался шагнуть вперед, но безуспешно. Ему пришлось снова вытащить щепотку из своей табакерки, чтобы прийти в себя. Он глубоко вздохнул раза три с хрипами тяжелобольного, и затем сказал: «Извините». Не говоря ни слова, мы пошли дальше. Шипение предостерегающего голоса прекратилось.
Недалеко от моей гостиницы доктор Грау остановился и сказал:
— Прежде чем мы с вами расстанемся, я хочу точно описать то место, где мы встретимся завтра.
— Мы завтра уже не встретимся! — хотел я сказать, но не решился. Вот слабость натуры! Мне тяжело было сказать «нет», отказаться от чего-то, кого-то обидеть.
Грау, казалось, не замечал, что со мной происходит. Спокойно говорил он дальше:
— Вас, пожалуй, не стоит отговаривать пойти вечером в оперу. Господин Кирхмаус, будучи и меломаном, и глупцом-монотеистом, и комментатором этого бедняги Канта, рассказал мне о вашем любимом увлечении. Я со своей стороны немузыкален, или, лучше сказать, враг земной музыки, она обманывает нас своей размеренностью и возвышенностью, отвлекая от самых безотлагательных вопросов.
Немного погодя он добавил:
— Я отвергаю эту музыку! И прежде всего ненавижу вокальную музыку — дерзкое проявление людской заносчивости.
Эти слова сильно меня разозлили. Грау улыбнулся:
— Не обижайтесь на человека, который строго придерживается своих убеждений!
Впрочем, мои друзья и я ожидаем вас в десять часов в «Клубе Причастия».
Пойдите по Старому Мосту на ту сторону набережной, затем идите прямо вдоль нее, пока не достигнете пригорода Нойвельт. Там вы увидите маленький причал — узкие мостки с цепью по краям, — который ведет к острову. Идите по причалу, затем мимо сгоревшей мельницы и остановитесь в переулке, где вам бросится в глаза гостиница под названием «К мосту». Там вы спросите о клубе. Этого достаточно.
Странно! Пока доктор Грау говорил, я проделал в воображении весь путь, который он описал. Я видел причал, мельницу и наконец гостиницу.
Так тесно я был уже с ним связан.
Fuga! Fuga!
Я повторял в душе это слово. На какое-то мгновение я решился оставить завтра этот город, покинуть даже ее. Внезапно мне пришло на ум имя нашего приора. Я собрал все силы и сказал:
— Нет! Никогда вы меня больше не увидите! — Но доктор Грау уже протянул мне руку и исчез в переулке.
Я стоял там, без единой мысли в голове. Я глубоко дышал. Мышцы болели так, словно всю ночь я перетаскивал каменные плиты к какому-то строению за несколько миль отсюда.
Затем напряжение спало, но я был так разбит, что едва смог сделать несколько шагов к своему дому.
Между тем забрезжило бледное, болезненной страстью одержимое утро.
Лаяли собаки; на голове украшавшей фонтан фигуры посреди рыночной площади сидел черный дрозд. Пение его давило на меня страшной тяжестью.
Тут же стояла телега. На козлах спал мужчина. Тощая кляча скреблась и рвалась из упряжи. Две женщины стаскивали с телеги каждая по корзине. Увидев меня, они толкнули друг друга в бок. Я слышал, как одна из них сказала другой: «Священник!» Когда я проходил мимо, они перекрестились, встали на колени и запели на два голоса, как школьницы:
— Хвала Иисусу Христу!
Я забыл их благословить. Я хорошо помнил, что уже пережил это однажды, и застыдился своего молодого лица, прикрыв его невольно рукой.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления