ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Онлайн чтение книги Черные алмазы
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Тридцать три женских облика

Итак, теперь каждый может спросить нашего философа: «О, ты мудрый, ученый человек, но как же ты глуп! Ты забросил ремесло, которым живешь, свое простое деревенское жилище, где тебе было так хорошо, покинул таинственных духов огня и воды, с которыми ты сдружился, и бросился, как рыба на песок, в совершенно чуждый тебе мир. Ты превращаешь науку в комедию, шарлатанствуешь, читая фантастические лекции, выступаешь статистом на подмостках, поешь в опере, танцуешь венгерский котильон, до утра играешь в карты, проигрываешь деньги, гоняешься сломя голову за зайцами и лисами, состязаешься на пирушках в пьянстве, волочишься за знатными дамами, вмешиваешься в интимные дела чужих тебе аристократических семейств, заводишь ссоры с офицерами из-за прекрасных графинь, стреляешься на пистолетах, подставляешь себя под пули, простреливаешь сигару, сбиваешь выстрелом кивер с головы противника и, наконец, даже хватаешься за саблю, словно дикий массагет! Что за дело тебе до бледнолицых людей с полюса, до господ из пештских салонов, благотворительных концертов в пользу братьев-хорват, до фигур венгерского котильона, карточных игр в казино, скачек с препятствиями и пуговиц, отскочивших с корсажа графини, или сабель гусарских капитанов? А главное, что за нужда тебе разбираться, из-за чего графиня Бондавари поссорилась со своим дедом и как ей с ним помириться, ехать ли ей к нему в Вену или его заманить к себе в Пешт? Что за нужда тебе обретаться здесь и вести подобный образ жизни? И если ты не можешь объяснить причину всего этого — ты самый большой на свете глупец, о котором когда-либо писали, и даже сам не ведаешь, как попал на страницы романа».

Ну, тогда мы расскажем, что побудило Ивана проделать все это, а там уж судите сами, глуп он или мудр или же просто человек с обычными человеческими чувствами, который поступает, как ему велит сердце. А у сердца свои законы!

Вспомним, что Иван Беренд, когда аббат Шамуэль пригласил его на вечер к графине Теуделинде, даже написал графине письмо, в котором просил его извинить, и совсем уже было собрался домой. Однако в это же время он сам получил письмо, которое в корне изменило его планы.

Письмо пришло из Вены, от молодого пианиста, чье имя вот уже несколько лет было весьма популярно в музыкальном мире: Арпад Белени.

Лет четырнадцать назад Иван Беренд довольно долго жил в доме Белени. Почему, мы узнаем в свое время. Арпад Белени, единственный сын в семье, был в ту пору пятилетним мальчиком. Уже тогда его считали вундер-кидом, он мог играть на фортепьяно целые марши. В то время военные марши были в моде.

Но вот скоропостижно скончался отец Арпада. Как и отчего он умер? И об этом мы скажем позднее. Вдова была в отчаянии, особенно ее страшила судьба сына. Иван утешал ее, обещал не оставить мальчика и позаботиться о его воспитании. Через несколько месяцев Ивану в силу сложившихся обстоятельств пришлось неожиданно покинуть дом Белени, и он не знал, увидит ли он их еще когда-либо. При расставании Иван все свои наличные деньги — сплошь одни золотые — отдал вдове, наказав, чтобы она обучала Арпада игре на фортепьяно, дала ему музыкальное образование, — выйдет он в люди, будет у него надежный кусок хлеба.

А между тем Иван не был ни другом покойного Белени, ни любовником его жены, ни родственником, ни должником. Но в ту пору часто случались необычные истории.

Семейство Белени после того долгие годы ничего не слыхало об Иване, а Иван — о них. Лишь однажды из случайного разговора он узнал, что они уехали из того города, где жили; по судебной тяжбе у них отобрали все, даже дом; мать и сын затерялись в безвестности.

Об их невзгодах мы тоже узнаем, когда придет срок.

Много лет они ничего не знали друг о друге до тех пор, пока об Арпаде Белени не стали писать в журналах, как о поразительном молодом даровании. С этого времени Иван выписывал все музыкальные журналы и внимательно следил за каждым шагом своего подопечного. Но тот по-прежнему не знал, жив ли его приемный отец.

Так было до той поры, пока Иван тоже не сделал нечто такое, что привлекло к нему внимание газет. Дебют в Академии навел его приемного сына на след, и он тотчас же настрочил Ивану письмо, которое начиналось словами: «Мой милый, добрый отец!»

Письмо дышало наивными и непосредственными детскими чувствами, сквозь которые прорывался озорно юмор артиста.

Юноша писал Ивану, как ему жилось до сих пор. Все это время он скитался вместе с матерью, которой он и по сей день должен давать отчет обо всем, до мельчайших подробностей, и откровенно, ибо кто лукавит — розги достоин. Он, уже выступал перед их высочествами и даже удостоился орденов, но ордена носит только по воскресеньям, а в будние дни мама не разрешает. Теперь он зарабатывает много денег, но их нельзя тратить; мама не выдает больше четвертака на день, а остальные она откладывает, чтобы со временем выкупить свой домик, который отсудил у них один старый грек. Поэтому приходится заниматься не только искусством, но и давать уроки. Он обучает игре на фортепьяно и аккомпанирует. За это тоже хорошо платят. Особенно одна жанровая певица, та платит прямо-таки баснословные деньги. Soi-disant,[133]Собственно говоря (франц.). это супруга некоего банкира по фамилии Каульман.

При этих строках у Ивана дрогнуло сердце.

Он изменился в лице и принялся читать с большим вниманием.

«Это муза в облике менады. Шаловливое дитя и неистовая амазонка. Прирожденная артистка, талант, который никогда не снизойдет до заурядности. Она достигла бы ошеломляющего успеха, если бы сама не боялась его, ум ее быстр, как пламя, и вместе с тем она первозданна, как земля. Держит себя, будто куртизанка, но я мог бы поклясться, что она еще невинное дитя. Она шалит при мне, словно школьница, а я браню, выговариваю ей, как наставник. Если б ты видел, милый отец, сколь несносно серьезен бываю я в эти минуты. Сейчас я специально для тебя снялся у фотографа. Не думай, однако, что я извожу столько бумаги на биографию одной из моих йlиves1 потому, что не могу рассказать ничего более путного, нет, это лишь оттого, что благодаря ей я прослышал об одном деле, которое тебя определенно заинтересует. Этот шаловливый ангел рассказывает мне буквально обо всем, что с ней происходит, словно я ее исповедник. Иногда она целый урок проводит болтая о том, где была, чем занималась, и зачастую рассказывает такие вещи, о которых, будь я на ее месте, я бы промолчал.

Пожалуйста, немного терпения, милый отец, перехожу к тому, что тебя должно заинтересовать.

Итак, меня с этой дамой связывает то обстоятельство, что у нее тридцать три роли. Все они самых разных жанров. Это не сценические роли в полном смысле слова, а просто отдельные характеры. Некий поэт сочинил ей стихи этих ролей, а какой-то музыкант положил их на музыку. Наши занятия заключаются в следующем: она репетирует свои роли, я аккомпанирую.

Сейчас я приступаю к самой сути, еще минуту терпения.

Разреши только перечислить эти роли:

1. Лорелея

2. Клеопатра

3. Царица солнца

4. Греческая рабыня

5. Вакханка

6. Султанша

7. Невеста

8. Новобрачная

9. Баядера

10. Клавдия Лета, весталка

11. Амелезунда

12. Магдалина

13. Нинон

14. Сомнамбула

15. Медея

16. Саломея

17. Гурия

18. Отчаяние Геры

19. Революционерка во фригийском колпаке

20. Турандот

21. Пейзанка

22. Мать

23. Жанна ля Фолль

24. Офелия

25. Юдифь

26. Зулейка Потифар

27. Маркитантка

28. Гризетка

29. Креолка

30. Лукреция

31. Дриада

32. Джульетта Гонзага

Тридцать третья роль мне неизвестна. Мы еще ни разу не репетировали ее вместе.

Спрашивается, к чему все эти дурацкие роли, если они никогда не увидят сцены?

Мне толкуют, что они необходимы, дабы сценическое дарование знатной дамы развивалось всесторонне, ибо предполагается ангажировать ее в оперу.

Понять это нелегко. Банкир, сам миллионер, жена его занимает апартаменты, которые обходятся в четыре тысячи форинтов, и тем не менее стремится попасть на сцену, где ей положат самое большее шестнадцать тысяч форинтов. Из них шесть тысяч пойдут учителю пения, который составит ей протекцию, две тысячи хормейстеру, четыре — газетчикам, чтобы не уставали хвалить, и три тысячи клакерам за аплодисменты и цветы; ей же самой останется ровно тысяча, только что на духи.

Но до этого дело не дойдет. У красивой дамы, если к тому же она артистка, всегда найдутся поклонники, и с ними совсем нетрудно поддерживать знакомство, тем более что моя ученица живет отдельно от мужа. Ну, это вполне естественно… Банкир, занимаясь серьезными делами, не может допустить, чтобы ему днем и ночью мешали сольфеджио.

Итак, существуют избранные особы, sub titulo «Kunst-maecen»[134]Так называемые (лат.) «меценаты» (нем.). — они покровительствуют искусству. Знатные господа, которым принадлежит решающее слово в управлении театров и у обергофмейстера. В виде милости они допущены на вышеупомянутые тридцать две репетиции. Тридцать третью еще никому не показывали.

Спешу заметить, все обставлено предельно прилично. Когда мадам репетирует, присутствую я, присутствует сам супруг.

Среди подобных любителей искусства есть графы, герцоги, принцы крови. Высокие особы!

А мы их между собой величаем «Фрици, Наци, Муки, Манчи».

В нашей коллекции имеются и два князя, князь Мари и князь Бальди. Одного из них при крещении нарекли Валь-демаром, другого — Тибальдом.

Позавчера, во время занятий, Эвелина (так зовут мадам) была в дурном настроении, и не успел я осведомиться, что случилось, как она сама пустилась в откровенности: «Вообразите, этот несносный князь Вальдемар вчера в ложе заявил мне, что, если я не допущу его на свои репетиции, он разорит Ликси (имя ее супруга — Феликс)». — «Ну, так отчего бы вам не пустить его? — спрашиваю я. — Он разинет рот не шире, чем другие». — «Потому что я не выношу этого человека! Я передала Ликси слова Вальдемара, а Ликси говорит, что это он разорит князя, дайте только срок… И тут же Ликси сказал мне, чтобы я приглашала на репетиции князя Тибальда». — «Ну, это почтенный старый господин, вы ему во внучки годитесь». Мадам прикусила губу. «Я должна кое-чего от него добиться». — «Могу себе представить…» — «Ах, нет, вам до этого не додуматься. Речь идет всего-навсего о подписи под одной бумагой; ему это ровно ничего не будет стоить, а Ликси сразу возвысит. Дело в том, что у Ликси есть одно крупное предприятие, солидная угольная компания, которая принесет немало миллионов, но та земля, где находится месторождение, — владение Бондавари, князя Тибальда. Графиня Теуделинда уже дала согласие, но без подписи князя акции на бирже не поднимутся. Этому препятствует Вальдемар, и потому необходимо покорить князя Тибальда. Ликси говорит, что сейчас для этого самый удобный момент: князь Тибальд поссорился со своей единственной внучкой, графиней Ангелой, внучка оставила его, князь грустит, и тот, кто сумеет его рассеять, многого мог бы сейчас от него добиться. А бондаварский уголь — лучший в мире». Я не смог удержаться от смеха. Тут мадам дернула меня за вихор и сказала: «Дурачок! Что вы смеетесь? Уж я-то знаю, что такое уголь, я сама с малых лет толкала вагонетку, была откатчицей на шахте господина Ивана Беренда». Пораженный, я вскочил с места. «Ну вот, теперь он остолбенел от удивления, как это я могла возить уголь. Да к тому же босая». — «Нет, меня не это изумило, мадам, а имя Ивана Беренда. Что вы знаете о нем?» — «Это нынешний владелец шахты в долине Бонда, рядом с которой Феликс намерен открыть новую богатую шахту — она займет все бондаварское имение. Иван Беренд — мой бывший хозяин, благослови его бог».

Итак, милый отец, мы и добрались до главного, из-за чего тебе пришлось прослушать до конца эту длинную прелюдию. Хоть я и музыкант, но сообразил: Ага! У моего отца угольная шахта в долине Бонда. А именно там богатая компания начинает перспективную разработку. Пожалуй, отцу следует знать об этом. Вдруг это обернется ему на пользу либо во вред. Ведь здесь даже самый воздух пропитан духом стяжательства. Как видишь, и меня не минуло! Сообщи, интересует ли тебя эта новость и в какой мере. А после я напишу тебе, как это дело обстряпывают здесь, за кулисами, ибо наивное создание все пересказывает мне».

Теперь нам известны обстоятельства, вынудившие Ивана пойти на вечер к графине Теуделинде, прочесть занимательную лекцию и представиться высшему свету; Арпаду же он ответил, попросив ежедневно сообщать ему обо всем, что тот узнает от Эвелины относительно шахты.

С этого дня каждую неделю Иван получал два-три письма из Вены.

«Старый князь клюнул на удочку. Каульман лично сопровождает его на репетиции мадам. Когда Эвелина дома и перед нею лишь два-три зрителя, она играет и поет столь чарующе, что, выступи она так на сцене, быть бы ей актрисой с мировым именем. Но стоит ей выйти на сцену, как ее охватывает страх, она все забывает, стоит столбом и безбожно детонирует.

А феерические репетиции устраиваются под тем предлогом, что, если князь, знаток искусства, убедится в ее талантах, он устроит ей ангажемент в оперу.

Но я-то знаю, какова истинная цель!

Князь не только знаток искусства, но и «ценитель».

Он знает цену двум прекрасным черным алмазам — глазам Эвелины.

К тому же князь Вальдемар безумно влюблен в мадам, а в силу известных причин князь Тибальд заинтересован в том, чтобы Эвелина не попала в руки князю Вальдемару, даже если для этого ему самому придется отбивать ее у Вальдемара.

На днях князь Вальдемар поразил меня, предложив по сто золотых за каждую страницу альбома, где хранятся фотографии мадам Каульман в разных ролях.

Ведь каждый день мы сперва репетируем жанровую сцену en famille[135]По-семейному, в узком кругу (франц.). y рояля, затем приходит фотограф и запечатлевает артистку в самой эффектной позе. Он должен проделывать всю работу здесь же, не выходя из дома, и изготовлять не больше четырех отпечатков с негатива. Затем один из снимков получает князь Тибальд, один мадам оставляет себе, одним осчастливливает меня и последний идет нашему другу Феликсу.

Негативы у фотографа отбирают.

Я же не стану продавать фотографии князю Вальдемару, а лучше перешлю их тебе в том порядке, как готовились роли. Мама не желает, чтоб эти фотографии хранились у нас в доме».

Теперь Иван вместе с очередным письмом получал также и фотографию Эвелины, каждый раз в новых и новых, все более пленительных позах.

Арпад нимало не подозревал, какое мучительное наслаждение доставляет своему «милому отцу» этим ядом, выдаваемым по капле.

Первый портрет изображал Лорелею, ту фею, что над пучиной Рейна поет волшебную песнь и золотым гребнем расчесывает свои длинные распущенные волосы; воздушные одежды открыли одно плечо, а очи зазывно смотрят на влекомую к гибели жертву.

Второй была Клеопатра перед завоевателем Тарса, готовая покорить его обаянием своей женственности. Портрет исполнен ослепительного блеска — на нем видна честолюбивая царица и сладострастная женщина, нежность и гордость, слитые воедино.

Третий портрет — царицы солнца, жены последнего инки Атауальпы: дерзкий и властный взгляд, одеяние подчеркивает величественность осанки, оставляя открытыми красивые руки; одна рука поднята к небу и протягивает солнцу жертву — трепещущее человеческое сердце, царица холодно взирает на него, и лицо ее словно отражает спокойную бесстрастность неба.

Четвертый портрет — греческая рабыня. Истерзанная красота, попранное целомудрие; она силится разорвать цепи, сковывающие ее руки. Доведенная до совершенства мраморная статуя, созданная оригинальной и смелой мыслью Прадье и вдохновением Торвальдсена.

Пятой была вакханка, словно сошедшая с античного барельефа, изображающего шествие Вакха. Не знающее запретов дерзкое существо: зовущее, одурманенное хмелем лицо и наэлектризованное страстью тело. Прелесть опьянения. Необычная драпировка. Барсова шкура, кубок, увитый лавром и виноградом жезл.

Шестой была султанша Нормагаль. Женщина сидит в застывшей позе, каждый ее член, каждый мускул лица неподвижен; но знаток искусства поймет, что эти темные очи скрывают тайны, доступные только взору посвященного, суля и наслаждение и негу тому, кто их разгадает.

Седьмой портрет — невеста. Белое кружевное платье, белоснежный венец, ниспадающая вуаль. На лице выражение трепетного страха перед неведомым счастьем, в глазах слезы, на губах чуть заметная улыбка. С непередаваемой грацией протягивает она руку за обручальным кольцом.

Следующая фотография показывает молодую женщину, впервые в жизни надевшую чепец. Стыдливый румянец гордости и торжествующая покорность на ее лице. Она чувствует, что этот чепец — все равно что корона, перед которой пал венец невесты.

О, сколь горькую радость доставил Ивану этими фотографиями его милый сынок!

На девятом снимке была изображена баядера. В живописном одеянии индусских танцовщиц она бьет в поднятый над головой звонкий тамбурин, тонкая талия перехвачена златотканым шарфом, на шее мониста из золотых монет, ноги до колен унизаны бусами.

Десятый портрет отображает новую метаморфозу: Клавдия Лета, весталка, влекомая на казнь, ибо она не дрогнула перед настояниями Каракаллы; в глазах ее страх целомудренной девы, она закрывается плащом, как бы защищая себя от оскорбительных взглядов.

Как же умеют играть эти женщины!

И помимо всего еще пояснения к портретам, которые давал Арпад в своих письмах!

И вот результат!

Князь более не в силах разорвать пленительные узы.

После каждой новой репетиции он твердит, что это скрытое сокровище не должно погибнуть для искусства.

Его светлость мог бы отыскать и другие сокровища, если бы не его преклонный возраст и не обширный в прошлом опыт по отысканию подобных сокровищ.

Это очень «дорогие» сокровища.

Когда человеку уже шестьдесят восемь лет и у него внучка на выданье, ему иногда приходит в голову заглянуть в счета своего банкира и уяснить себе разрыв между двадцатимиллионным активом и загадочной суммой пассива, а уж в зависимости от этого решать, можно ли одновременно выдать замуж единственную внучку и ввести в свет очередную красавицу.

Князь только что обставил во вкусе Ангелы дворец на улице Максимилиана на случай, если она выйдет замуж. Этот дворец отделан с истинно княжеской роскошью.

Но графиня рассорилась с князем и слышать не желает о своем нареченном — на что есть известные причины, — а пока Ангела с упрямством аристократки испытывает терпение своего деда, Эвелина все теснее смыкает заколдованный круг, и, если графиня Ангела своевременно не переселится во дворец на улице Максимилиана, то, может статься, его займет мадам Каульман.

Вот что узнал Иван из писем пианиста.

Потому и вторгался Иван в светские салоны, потому и вмешивался в интимные дела аристократических семейств, потому-то и отказался от прежнего образа жизни и попадал в ситуации, которые уготованы человеку, оказавшемуся в чужой среде: он хотел защитить Эвелину. Пусть он не смог ее уберечь, пусть она стала женой другого, но он не хотел видеть ее любовницей третьего!

Он смирился с тем, что девушка, которую он никогда не переставал любить, вышла замуж. Пусть будет счастлива! Но чтобы она, забыв все на свете, кинулась в омут позора, — этой мысли Иван не в силах был вынести. Если стала она женой, пусть и ведет себя, как подобает жене! И если муж сам толкает ее на стезю позора, пусть удержит тот, кто ее искренне любит.

Уж так ли безумен был этот замысел Ивана? Пусть судит о том человек хладнокровный; но у Ивана было горячее сердце, а у сердца свои законы.

И потом, кто знает, может быть, он защищал свои деловые интересы! Ведь если князя уговорят передать консорциуму бондаварское имение, тогда небольшое предприятие Ивана погибло. Может быть, он именно этому хотел воспрепятствовать? Промышленник все должен учитывать.

Итак, людям с пылким сердцем мы скажем, что Иван хотел избавить Эвелину от позора, а хладнокровным — что он, все взвесив, защищал свое дело от опасного конкурента, и тогда duplex libelli dos est.[136]От книги двойной прок (лат.).

Иван получал все новые фотографии. Одну за другой посылал их Арпад своему названному отцу. Амелезунда, предводительница амазонок, кающаяся Магдалина, Нинон в ослепительной роскоши рококо, сомнамбула с отрешенным выражением лица; Медея, из мести за попранную любовь не останавливающаяся перед убийством; Саломея, дочь Иродиады, чарующим танцем своим обрекающая святого на смерть; гурия в сказочных восточных одеждах, героиня революции во фригийском колпаке и с факелом в руках. Деспотичная китайская принцесса Турандот, отчаявшаяся Гера, веселящаяся Жанна ля Фолль, безумная Офелия, жестокая Юдифь, сладострастная Зулейка, бравая маркитантка, кокетливая гризетка, коленопреклоненная монахиня, пылкая креолка, неземная дриада, — в них Иван обнаружил больше искусственности, позы, погони за эффектом, нежели искреннего чувства. Это была «школа мадам Гриссак», куда Феликс отдал Эвилу на обучение. Все же две фотографии, которые пришли позднее, болью отозвались в сердце Ивана. На одной мать качала колыбель ребенка, на другой изображена была работающая на шахте девушка-крестьянка с распущенными косами, в красной юбке, с подоткнутым подолом.

Это было неприятно Ивану. Зачем понадобилось опошлять эти образы? Можно ли превращать в комедию материнскую любовь? Или этот последний образ, неужели нельзя было не выставлять его напоказ? Неужели девушку в красной юбке нельзя было оставить тому, кто ее так любил?

В один прекрасный день пианист написал Ивану:

«Этот мой дражайший патрон Каульман — такой негодяй, что пробу ставить некуда. До сих пор он честь честью присутствовал на всех репетициях вместе с князем Тибальдом. Сегодня князь был в столь прекрасном расположении духа, что это не укрылось даже от Каульмана, и после первых же расспросов князь признался, что он чрезвычайно рад письму от графини Ангелы. Внучка пишет ему очень ласково, она рассказывает, что откуда-то, словно из-под земли, объявился некий господин по имени Иван Беренд; у него хватило смелости прочесть ей нотацию и в глаза заявить, что у венгерской знати есть свои обязательства перед родиной и что князь Тибальд должен переселиться в Пешт, где надлежит теперь жить венгерским аристократам. Тогда и графиня Ангела помирилась бы с дедом. Князь был счастлив, рассказывая об этом. Зато Каульман скорчил весьма кислую мину. Князь сказал, что он подумает. Если графиня Ангела так полюбила Пешт, пожалуй, и он не прочь туда поехать. Каульман так и заскрипел зубами. Конечно, и он тоже очень рад (!), что графиня Ангела первой сломала лед. Видимо, она действительно готова мириться. Но на месте князя он сперва попробовал бы уговорить графиню вернуться домой, в Вену, вместо того чтобы зазывать князя в Пешт. Князь согласился, что это правильно и что он пока не поедет в Пешт, а попробует переманить сюда графиню.

А между тем пройдут и две последние репетиции.

Тридцать второй образ — Джульетта Гонзага.

Историю ее можно узнать из любого сборника новелл.

Эта роль примечательна только костюмом — холщовой рубахой, открывающей ноги. Однако под этой одеждой скрывается целомудреннейшая из женщин: Джульетта Гонзага, по преданию, готова своей рукой вонзить кинжал в каждого, кто осмелится взглянуть на ее ноги. Прилагаю фотографию.

На предыдущих репетициях обычно присутствовал Каульман. На репетиции Джульетты Гонзаги — он известил заранее — его не будет, он должен уехать. Так что мне отведена роль дуэньи.

Впрочем, и меня там не будет.

Как только я показал эту фотографию матушке, она пришла в ужас и категорически заявила, что ее дитя не может аккомпанировать артистке, которая репетирует в подобном наряде. И я должен был известить мадам, что болен, или отговориться еще чем-нибудь в этом роде. Я же не стал заботиться о более удачной выдумке, а прямо признался доброй фее: матушка не разрешает мне аккомпанировать, когда вы не одеты, а поскольку весь смысл этой роли в том, что на вас нет чулок, то, значит, завтра я не стану играть. Моя сумасбродная ученица вволю посмеялась надо мной и заявила, что она отыщет какой-либо выход.

Ну, да мне-то что за дело, пусть поступает как угодно! Матушка абсолютно права, что не пускает меня; и, по-моему, я тоже прав, так прямо сказав об этом мадам».

Это письмо выбило Ивана из колеи.

Он долго всматривался в фотографию. Женщина с пронзительным взглядом, с растрепавшимися волосами, запахнув на груди полотянную рубашку, простирает вперед правую руку с зажатым в ней кинжалом, попирая босой ногой некий предмет, покрытый ковром, и этот скрытый предмет очертаниями напоминает человека. Легкая одежда отчетливо обрисовывает пластические формы тела.

В тот же день историю Джульетты Гонзаги Ивану поведала некая знатная дама.

На другой день, когда Иван вернулся с дуэли, он получил еще одно письмо от Арпада.

Молодой музыкант описывал, как развивались дальнейшие события.

Эвелина демонстрировала свое искусство перед князем, при этом не было ни музыки, ни мужа. Фотография — иллюстрация к тому. Эвелина была столь заманчиво прекрасна, что крепость рухнула. Князь подошел к Эвелине и осмелился взять ее за руку. Роковая женщина вдруг рассмеялась: «Князь, разве вы не видите, что у меня в руке нож?» — «Я могу забрать его у вас». Женщина смеялась, а у смеющейся женщины нож легко отнять. В этот момент на смех Эвелины откликнулось эхо, если только кваканье лягушки может быть эхом соловьиному пению… И прямо под ноги к ошеломленному князю из-за кустов азалии и мирта, служивших декорациями, выполз на костылях хромоногий чудовищно уродливый карлик с яйцевидной головой, втянутой в горбатые плечи, перекошенным ухмылкой лицом сатира; этот колченогий кобольд на паучьих ножках приковылял к нежной паре.

— Князь, мы не одни! — засмеялась Эвелина.

— Что это за улучшенный экземпляр жабы? — вздрогнув, воскликнул князь.

— Это мой милый, любимый, единственный братец, — возразила Эвелина и, бросившись к чудищу, обняла его, покрыла лицо поцелуями и принялась гладить по голове. — Это мое единственное сокровище, это все, что у меня есть. Мой тиран, мой своенравный повелитель, который приходит ко мне, когда ему заблагорассудится.

— Отвратительный урод! — воскликнул князь. — Даже чудище перед пещерой эндорской колдуньи по сравнению с ним — просто херувим. Да не целуйте вы его, Эвелина. Этак навеки пропадет охота к прекрасным устам.

Тут Эвелина вдруг набросила на плечи бурнус, сунула ноги в туфельки и сказала князю, что ему предстоит увидеть тридцать третью роль.

Князь полюбопытствовал, как она называется.

Эвелина прошептала:

— Это вы узнаете послезавтра.

— А кто еще знает об этом?

— Никто на свете.

— И даже этот Калибан?

— Даже он.

Князь, совершенно очарованный, покинул Эвелину: последнее перевоплощение послезавтра он будет смотреть один. Всего день требуется Эвелине на подготовку к роли.

«Обо всем этом я узнал от самого урода, который меня очень любит и каждый день заходит ко мне попить чаю; хотя он получает от Эвелины все, что душе угодно, он чувствует себя не в своей тарелке, если не выклянчит чего-нибудь. Этот тип, будь он хоть герцогом, вылез бы из кареты посреди улицы, чтобы выпросить крейцер, так он доволен своим призванием. Мне же он все это рассказал за большой кусок ячменного сахара. Ему особенно польстило, что князь назвал его «улучшенным экземпляром жабы». Он даже изобразил мне, как вылезал на своих костылях и как заливался скрипучим смехом, когда этот важный господин хотел отнять у сестры нож.

Послезавтра напишу подробнее».

Послезавтра?

Иван не хотел бы дожить до этого дня.

А уж ежели доживет, то, бог свидетель, оставит после себя раны, которые надолго запомнятся.

В ту ночь он грезил наяву о двух Джульеттах Гонзага. Обе готовы были вонзить в него нож и обе — незаслуженно.

Два очка форы

У поединков на саблях есть одно курьезное преимущество: их не обязательно хранить в тайне. О них говорят повсюду уже накануне вечером, словно о каком-нибудь увлекательном пари. За последнее время, правда, случилось несколько поединков на саблях со смертельным исходом, и все же они не окружены такой таинственностью, какая сопутствует дуэлям на пистолетах. К тому же и для секундантов они менее опасны. Если один из противников умрет от ран, услужливый врач преспокойно докажет, что человек скончался не от полученной раны, а от какой-нибудь застарелой хвори, которая и без этой раны в течение двух суток унесла бы его в могилу; а кто в наше время станет поднимать шум из-за сорока восьми часов чьей-то жизни!

Предстоящую дуэль Ивана и маркграфа Салисты обсуждали во всех клубах, словно театральную премьеру.

А больше всех распространялся о ней сам Салиста в компании приятелей, собравшихся вечером в клубе, у камина.

Среди них были и все четверо секундантов.

Юным аристократам обычно хорошо известны успехи каждого из них в фехтовании: ведь им не раз приходилось меряться силами на уроках у одного и того же учителя. И потому они заранее могут судить об исходе любой встречи.

Салиста был известен как отменный фехтовальщик. На счету у него было немало дуэлей, в которых он неизменно посрамлял своих противников.

Он владел одним мастерским приемом, который мало кто может отразить: молниеносным ударом снизу, минуя клинок противника, распороть ему живот. Если же противник успешно парирует удар, он при этом настолько теряет темп, что неизбежно оставляет лицо не защищенным от мгновенного терса.

Салиста не ощущал неловкости из-за прерванной им дуэли.

В другом случае человек, который пошел на это, по крайней мере несколько недель не решился бы появляться в обществе, да и само общество дало бы ему понять — рискни он там появиться, — что он вел себя не вполне корректно; однако в иные времена все возможно, да и сами мы иногда бываем не слишком-то щепетильны.

Так что маркграф Салиста мог позволить себе похваляться сколько душе угодно.

— Посмотрим, на что способен этот ученый. Это вам не математика, как при стрельбе из пистолета. Испытаем, как он сможет парировать терс, когда сабля вдруг бьет тебя снизу — гоп!

Граф Геза одернул хвастуна:

— Друг мой, тебе следует помнить, что Иван вполне по-рыцарски обошелся с тобой, согласившись после пистолета на сабли. И учти также, что это видный ученый, его чтит страна, на благо которой он служит.

— Ладно, ладно! Не бойтесь, не убью я его. Только отрежу кончик носа, вот и все! Чтобы осталось хоть что-нибудь на память о нашей ссоре! Ведь и очень ученый человек может существовать без носа! В конце концов не носом же он впитывает знания. По крайней мере, нос не будет помехой, когда он уставится в телескоп на звезды.

Но тут уж вмешался и граф Эдэн и решительно вступился за нос своего подопечного.

В конце концов графу Салисте пришлось удовольствоваться одним ухом Ивана. Большего ему не разрешили.

Граф Эдэн протестовал даже против этого. «Ограничься легким ранением в руку. Этого вполне достаточно».

А граф Иштван высказал даже такое предположение:

— Милый Салиста! Ну, а вдруг этот выходец из-под земли изрубит тебя?

— Что? — взорвался капитан; он стоял у камина, расставив ноги. — Я даю ему два очка форы. Я предоставляю ему возможность первым нанести два удара мне в руку, но, зато потом я разделаюсь с ним! Спорим! Кто принимает пари?

Эта неумеренная бравада завершила спор, и общество разошлось.

Вопрос упирался лишь в то, чтобы секунданты оказались достаточно расторопными и вовремя вмешались бы, прежде чем этот вчерашний зуав искромсает ученого.

На другой день рано утром противники встретились в Зуглигете.

Местом для поединка выбрали большой танцевальный зал ресторана «Фазан».

Секунданты предварительно усыпали весь пол в зале толченым мелом, чтобы дуэлянты не поскользнулись.

Затем велели обоим противникам, находившимся в соседней комнате, раздеться до пояса.

После этого их ввели в зал.

Тянуть жребий для выбора позиции не пришлось, потому что окна в зале были со всех сторон.

Секунданты принесли сабли и объявили противникам условия.

«До первой крови. Колоть запрещается».

Салиста запротестовал. До первой крови — так не пойдет. Надо драться до тех пор, пока одна из сторон не выйдет из строя.

Все пытались переубедить его, но Салиста стоял на своем.

— Давайте же наконец сабли! — воскликнул тут Иван. — Еще насморк схватишь, стоя здесь полуголым!

Эти слова положили конец препирательствам. Секунданты роздали сабли, а затем развели обоих противников на нужную дистанцию.

Оба были раздеты до пояса. Бросалось в глаза геркулесовское сложение Салисты; но и Иван тоже выглядел мускулистым, закаленным. Он был менее массивен, но его костистые, жилистые, длинные руки и выпуклую грудь также нельзя было не отметить.

Оба прикрыли головы поднятой кверху рукой, скрестив лезвия сабель и заложив назад левую руку. Клинки несколько мгновений ловко обходили друг друга, пытаясь нанести удар в руку, затем осторожно и чуть слышно столкнулись. Дуэлянты впились взглядом друг в друга, пытаясь разгадать намерения противной стороны.

Салисте очень хотелось оставить метку на лице противника. Для этого надо было нанести искусный удар, потому что лицо тщательнее всего защищают рукой.

Но когда Салиста делал выпад, Иван нанес ему двойной контрудар, — что требует необычайной быстроты, — и достал противника: он разрезал вдоль мышцу на правом предплечье Салисты.

После такого удара кровь обычно показывается не сразу, что объясняется строением мышечной ткани.

— Поединок продолжается! — воскликнул Салиста. — Крови нет!

Но теперь уж он забыл уговор ограничиться отметиной на лице противника; он пустил в ход свой испытанный прием — удар в нижнюю часть туловища, от которого очень трудно защититься и который — если достигает цели — нередко становится смертельным. Тот, кто плохо парирует, неизбежно становится жертвой этого удара, тот же, кто сумеет защититься, в следующее мгновение получает удар в голову.

Однако Иван никак не парировал удар — ни хорошо, ни плохо.

Салиста не подумал о том, что дуэльные сабли обычно бывают короче учебных и боевых кавалерийских сабель, или просто недоглядел, что у противника на редкость длинные руки.

Иван не парировал удара снизу, а подставил поднятую руку и позволил сабле противника скользнуть в нескольких миллиметрах от тела, сам же нанес Салисте ответный удар именно там, где поразил его в первый раз: второй удар рассек мышцу накрест.

Вот вам два очка форы!

Это двойное ранение уравняло мышечную силу обоих противников.

Однако Салисту второй удар привел в совершенную ярость.

Взревев, словно раненый зверь, ринулся он на противника и изо всей силы опустил саблю ему на голову. Ударил, как мясник топором. Чудо, что обе сабли не разлетелись в куски.

Иван же по всем правилам отпарировал удар высоко поднятой рукояткой своей сабли так, что острие его даже не коснулось, и прежде чем противник успел изготовиться для очередного удара, в молниеносном темпе ответил ремизом, обрушив страшной силы удар на голову и лицо Салисты.

Счастье, что сабля оказалась легкой, не то она надвое рассекла бы череп.

Салиста зашатался, инстинктивно прикрывая голову левой рукой, а затем повалился на бок, вцепившись в эфес бессильно повисшей сабли. Секунданты подбежали, чтобы поднять его.

Иван, опустив саблю лезвием вниз, стоял с бесстрастным, холодным, как мрамор, лицом.

Секунданты поспешили к нему с поздравлениями.

— Удовлетворены ли эти господа? — спросил Иван.

— Смею надеяться, что удовлетворены, — ответил граф Эдэн.

— Лучше нельзя было и сделать. Спор улажен.

С этими словами Ивана проводили в соседнюю комнату — одеться.

Когда Иван возвратился в зал, его противник уже пришел в себя. Оба врача суетились возле него: один залеплял пластырем раны на голове, другой — на руке.

Иван, согласно рыцарскому обычаю, подошел к Салисте для примирения.

— Прости, друг!

Салиста учтиво протянул ему левую руку.

— Ах, о чем говорить! Отличный удар был этот, последний. Первые два — не в счет. Я ведь сказал, что дам два очка форы. Ну, а третий удар — дай боже! Впрочем, пустяк: через неделю все заживет.

Иван спросил врачей, не опасны ли раны.

— Пройдет! — ответил за них Салиста. — Я сотнями раздавал удары другим, настал черед получить их мне самому. Все это я ни в грош не ставлю. Но терзает меня боль, которую ни арника, ни пузырь со льдом не могут унять. Излечить от нее может только тот, кто причинил ее. Скажи по чести, ты когда-нибудь был военным?

— Ну, а как же! — сказал Иван. — Я был гусарским офицером во время освободительной борьбы.

— Ах, черт побери, что ж ты не сказал раньше? В каком полку ты служил?

— В гусарском полку Вильгельма. По всей вероятности, я единственный, кого ты оставил в живых как свидетеля поражения после того, как порубил остальных.

Присутствующие расхохотались, а раненый громче всех. Врачи выговаривали ему, запрещая смеяться, не то отлепятся все пластыри на лице.

— Ну, ладно, — сказал Салиста, — тогда я буду смеяться только одной половиной лица. Благослови тебя господь, друг. Теперь твой удар для меня — не позор! Ведь я получил его от солдата, а не от какой-нибудь тыловой крысы! Подойди, поцелуй меня в щеку, которая еще цела. Вот так. Целуй, брат. Правую руку я не могу подать, ты начертил на ней крест. Это тоже у тебя получилось неплохо. Гусарский удар. Ничего не скажешь.

И противники расцеловались.

Но Салиста спустя мгновение снова потерял сознание от потери крови, и Иван поддерживал его голову, пока врачи его перевязывали, а затем помог перенести раненого в карету.

— Добрый малый! — решили между собой все эти безукоризненные джентльмены.

Adieu![137]Прощай! (франц.)

Уже знакомое нам общество на квартире графа Иштвана ждало известий об исходе дуэли. Секунданты той и другой стороны обещали явиться туда сразу же по окончании поединка.

Заключались пари о результатах дуэли. Кто будет ранен? Получит ли отметину Салиста? Будут ли тяжелые ранения или только обычные на светских дуэлях царапины?

У графа Иштвана достало смелости заключить пари десять против одного, что «и» Салисте достанется; более того, он рискнул поспорить один против одного, что именно Салиста получит тяжелое ранение.

А на пари, что Иван выйдет целым и невредимым, можно было искать партнера хоть при условиях сто против одного, и все равно не нашлось бы никого, кто захотел бы ударить по рукам.

Наблюдательные посты у окон непрестанно следили за подъезжающими каретами.

Наконец у подъезда остановился какой-то наемный экипаж.

«Прибыли Эдэн и Геза!» — гласило боевое донесение.

— В таком случае выиграл я, — сказал граф Иштван. — Секунданты скорее оставят ту сторону, которой досталось более легкое ранение.

Граф Эдэн направился к дамам, а Геза взбежал по лестнице в апартаменты графа Иштвана.

Он распахнул дверь и ворвался к приятелям с торжествующим криком:

— Он сделал из него отбивную!

— Кто? Из кого? Из Ивана? Салиста? — закидали его вопросами столпившиеся вокруг господа.

— Да нет же! Иван из Салисты.

— А-а-ах! — пронесся недоверчивый возглас.

— Вот именно! — горячился молодой граф. — Он изрубил его, словно кочан капусты, искрошил, как мясо для гуляша.

— А Иван?

— Пострадал не больше, чем я.

— Да ну! Ты нас разыгрываешь!

— Вовсе нет, это не предмет для шуток. Спросите-ка Салисту.

— А где же тогда Иван?

— Он, естественно, повез домой своего врача; обоим врачам пришлось повозиться с Салистой, пока собирали его по кусочкам. А Иван сейчас будет здесь и не сможет показать неверующим ни одной раны, куда бы они могли вложить палец.

Затем он подробно рассказал о ходе дуэли. Барону Эдуарду, который никак не мог взять в толк случившееся, он с помощью двух тростей показал действия обоих противников. Вот так прошел двойной удар, так Иван парировал первый выпад, так нанес a tempo ответный удар. Сам же он остался без единой царапины.

— Да это просто чудо!

— Никакого чуда тут нет! — возразил граф Геза. — Ведь он был военным! Гусарским капитаном. (Его уже произвели в капитаны.) Он провоевал всю революцию, бился в девятнадцати сражениях, даже против казаков. У него и наград не перечесть. (Конечно, ничего подобного он не слышал от Ивана, но счел это само собой разумеющимся; ведь стоит нам кого-либо полюбить, и мы рады приписать ему кучу заслуг.) — Поразительный человек! — вздохнул барон Оскар. — Три месяца он ежедневно бывает у нас и ни разу не упомянул о своих боевых заслугах. Слушает, как другие рассказывают о событиях сорок девятого года, и ни единым словом не обмолвится, что и ему кое-что о них известно.

— Мы, можно сказать, сами посадили его себе на шею, — горестно заметил барон Эдуард. — Мы хотели его разыграть и вот доигрались. Теперь уж он никогда от нас не отстанет. И попробуй кто после случившегося говорить с ним непочтительно.

— Господи боже милосердный! — подхватил его стенания барон Оскар. — Вот когда он возомнит о себе. Наглости у него определенно прибавится. А как примутся пожирать его глазами дамы и почтительно раскланиваться мужчины! Sacrebleu![138]Проклятье! (франц.) Еще бы, ведь он так метко стреляет и так ловко дерется на саблях! А меж тем я готов держать пари, что все это чистая случайность.

— Я опасаюсь противного, — вмешался граф Иштван. — Думаю, что Иван поблагодарит нас за дружбу и покинет общество навсегда.

— Ну, такой глупости он не выкинет: ставлю сто против одного!

— Прежде расплатитесь за старое — вы ведь проиграли пари.

Барон Эдуард опустил было руку в карман, но не успел достать бумажник, как его осенила спасительная мысль.

— А что, если Геза и Эдэн разыграли комедию! Сочинили для нас небылицу, а после выяснится, что дуэль не состоялась, что противники помирились и сейчас приедут сюда прямо с ленча, где лилось только клико.

— Если не веришь, поезжай к Салисте. Моя карета к твоим услугам. Убедись сам!

Барон Эдуард помчался; пока он отсутствовал, возвратился от дам граф Эдэн и поинтересовался, куда сбежал Эдуард.

— Значит, вы обошлись с Гезой точно так же, как дамы со мной. Они не поверили мне. И без конца допрашивали, где же тогда Иван, если с ним ничего не случилось. Тетка моя, Теуделинда, льет слезы ручьями и проклинает нас за то, что мы послали Ивана на неминуемую смерть. Наверное, одному небу известно, которая из двух дам больше влюблена в него. До сих пор мне казалось, я это знал, а теперь я ни в чем не уверен.

Вскоре вернулся барон Эдуард.

Не промолвив ни слова, он вытащил бумажник и расплатился с графом Иштваном. Это был весьма красноречивый ответ.

— Ну, ну? Как Салиста? — обступили его с расспросами.

— На нем живого места нет.

Настал черед и остальным отдавать проигрыш.

Делалось это с кислой миной. Уж лучше бы магнетический рыцарь получил удар в голову!

И тут появился Иван.

На кислых дотоле физиономиях тотчас же расцвели сладкие улыбки, и все наперебой принялись поздравлять его и пожимать ему руку.

Лицо Ивана было серьезным и кротким.

Когда он поздоровался с графом Иштваном, тот сказал:

— Я искренне рад видеть вас невредимым.

Двое молодых господ перешептывались за его спиной:

— Еще бы ему не радоваться, выставил нас на этих «скачках».

Действительно, «радовались» все. Пожалуй, кроме самого Ивана.

— Я весьма признателен всем за участие, — сказал Иван без всякой патетики и притворства. — И прежде всего я должен поблагодарить графа за любезный прием и дружеское внимание, которым он почтил мою скромную особу. Я всегда буду помнить об этом. Заверяю вас в моем добром расположении, ибо я пришел поблагодарить и проститься. Завтра я уезжаю домой.

Граф, приподняв бровь, взглянул на барона Эдуарда: «Ну, что я говорил?»

И ни словом не пытался удержать Ивана.

— В свою очередь, заверяю вас, — сказал он, пожимая Ивану руку, — в моем искреннем уважении. Где бы ни свела нас судьба, считайте меня старым другом. Прощайте!

Барон Эдуард иначе отнесся к словам Ивана; он обеими руками схватил его руку.

— Нет, не выйдет, не удастся тебе удрать от нас. Такого славного малого мы легко не отпустим, особенно теперь, когда ты стал звездой сезона. Нет, тебе отсюда не уйти. Теперь ты наш почетный председатель.

Иван улыбнулся. Мягкий сарказм, тихая грустная ирония, горечь сильного человека были в этой улыбке. Он негромко ответил Эдуарду:

— Спасибо за честь, друг. Но я не гожусь в правители Баратарии. Мне лучше дома. Пойду седлать своего «серого» и поскачу домой. (Те, кто листал «Дон-Кихота», вспомнят забавную историю острова Баратария и трогательную встречу доброго «серого» с возвратившимся хозяином.)

С этими словами он откланялся и удалился.

Граф Иштван вышел следом и, несмотря на все протесты Ивана, демонстративно взял его под руку, проводил по лестнице до апартаментов графини Теуделинды.

Вернувшись, граф Иштван застал всю компанию, расстроенную предыдущей сценой.

— Но кто из нас, — взорвался наконец барон Эдуард, — проболтался ему о наших шутках насчет острова Баратарии?

Каждый из присутствующих дал честное слово, что это не он.

— Провалиться мне на этом месте, если не господин аббат выдал нас! — высказал свое мнение граф Геза.

— Но, друзья мои, ведь мог же Иван и сам догадаться! — вмешался граф Иштван. — Тем более что он все подмечает, хоть и не показывает виду.

— А я готов поклясться, что это поп наушничает. (Мы же ни в чем не можем поклясться, одно достоверно, что за несколько дней до этого аббат Шамуэль получил из Вены письмо следующего содержания: «Что за глупости вы там творите? Ты все дело испортишь! Этот Беренд помирит графиню со стариком. Сделай так, чтоб он уехал, он действует нам во вред. Феликс».) — Ха! Мы действительно выжили его отсюда! — сказал граф Эдэн. — Ведь моя очаровательная кузина пожелала, чтоб он уехал, — вот он и уезжает.

— Это так! — сказал граф Иштван. — Но я заранее предвижу последствия: когда этот человек там, внизу, объявит дамам, что он уезжает, твоя очаровательная кузина поднимется и заявит: «В таком случае мы едем вместе!»

— Нет, не может быть! — раздались возгласы недоверия. Эдэн пожал плечами:

— Это вполне вероятно. Вероятно ли?

Эдэн уподобился Понтию Пилату. Сейчас модно ставить общество перед fait accompli.[139]Свершившимся фактом (франц.). Европа примирилась с куда более серьезными завоеваниями. Если Сицилию мог дважды захватить человек, у которого не было ничего, кроме красной рубашки, то почему бы другому — в черной рубашке — не захватить бондаварское герцогство?

— Enfin,[140]В конце концов (франц.). что тут такого? Он в достаточной мере джентльмен. В прошлом военный. Дворянин. Его владения примыкают к бондаварскому имению и оцениваются в двести тысяч форинтов. Кузину Ангелу ждет наследство в двадцать миллионов. Если же господь бог не призовет к себе дядю Тибальда еще лет десять, а также позволит ему и впредь с отменным успехом распоряжаться собственностью своей внучки, то и по имущественному положению союз Ивана и Ангелы будет «parti йgal».[141]«Равным браком» (франц.). Ну, а что касается титула, то если министерство не переменит своего пренебрежительного отношения к нашим дворянским привилегиям, а парламент будет и далее преклоняться перед сермягой, то я первым подам прошение: Mich in den Bauernstand zu erheben.[142]Пожаловать мне перевод в крестьянское сословие (нем.).

Ивана на правах близкого знакомого приняли в апартаментах графини Теуделинды.

Иван чувствовал себя крайне смущенным. Бледность и взволнованность сообщили привлекательность его резким чертам.

Завидя Ивана, графиня Теуделинда поднялась, еще издали протянула ему руки и встретила его горячим рукопожатием. Губы ее дрожали, она не могла промолвить ни слова и, пытаясь сдержать слезы, лишь молча кивнула Ивану, чтобы тот сел к мозаичному столу, на котором красовался роскошный букет цветов в великолепной вазе из майолики. Теуделинда опустилась рядом с ним на софу, напротив графини Ангелы.

Графиня Ангела в это утро была на редкость просто одета. Ей даже не пришло в голову приколоть к локонам цветок, что всегда так шло ей. Она выглядела удрученной и не поднимала глаз.

— Как мы волновались из-за вас! — проговорила наконец графиня Теуделинда, когда к ней вернулся дар речи. — Вы не можете себе представить, какие мучительные страхи пережили мы за эти два дня.

Ангела потупила взор. Графиня говорила «мы», подразумевая и ее.

— Я никогда не прощу себе, графиня, — промолвил Иван, — что стал причиной подобных волнений, и я немедля наложу на себя покаяние. Завтра же я ссылаю себя в Бондавёльд.

— Ах! — изумленно воскликнула графиня. — Вы хотите покинуть нас? И что за нужда вам ехать в Бондавёльд?

— Займусь своим заброшенным делом.

— Вам нравится Бондавёльд?

— Мне там спокойно.

— У вас там родственники?

— Нет, никого.

— Так, значит, хозяйство?

— Как раз такое, чтоб я мог управляться один.

— Или знакомые, которых вам недостает?

— Только мои рабочие и машины.

— Вы живете отшельником?

— Нет, графиня. Отшельник одинок.

— А вы?

— А нас всегда двое: я и моя работа.

Графиня собралась с силами для торжественного заявления.

— Господин Беренд! Дайте мне вашу руку. Оставайтесь здесь!

— Для меня навсегда останется приятным воспоминанием ваша любезность, графиня; вот и сейчас вы хотите меня удержать. Это свидетельствует о вашей бесконечной доброте. Я глубоко вам признателен.

— Итак, надолго ли вы остаетесь?

— Да завтрашнего утра.

— Ах! — обиженно воскликнула графиня. — Ведь я же велю вам остаться совсем.

Ее обида была столь искренней, столь непритворной, что не могла не тронуть Ивана. Теуделинда взглянула на графиню Ангелу, словно ожидая, что та придет ей на помощь. Но Ангела, даже не подняв своих длинных шелковистых ресниц, ощипывала с цветка рудбекии пурпурные лепестки, будто гадая на них.

— Графиня! — начал Иван, отставляя стул, с которого он поднялся. — Поскольку на ваше предложение остаться я вынужден ответить отказом, я чувствую, что должен назвать причину достаточно серьезную, чтобы она возобладала над теми милостями, которыми вы, графиня, меня осыпали. Перед вами я не могу сослаться, как перед прочими светскими знакомыми, на свои дела, на то, что я и без того задержался, что вскоре вернусь. Вам я должен признаться, что уезжаю, поскольку больше не могу оставаться здесь, уезжаю с тем, чтобы не вернуться никогда. Графиня! Высшее общество не для меня, это не тот мир, где я мог бы жить. Вот уже четыре месяца, как я принят в свете, и это время я жил и поступал, как все другие. Я признаю, что у людей вашего круга есть свои права, свои основания вести именно такой образ жизни и так поступать. Но у меня их нет. Я свыкся с иным миром, с иными условиями существования. Каждый из членов высшего общества — как бы обособленное кольцо, а мы там, внизу, — звенья единой цепи. Ваше положение делает вас независимыми; поэтому вы живете каждый сам по себе. Наша жизнь заставляет нас опираться друг на друга, и среди нас совершенно иначе проявляются и своекорыстие и великодушие. Я вам не подхожу. Я стыжусь относиться свысока к тем, кого вы презираете, и не могу угодливо склонять голову перед теми, кто у вас в почете. Я не могу усмотреть ничего божественного в идолах, которым вы поклоняетесь, и не могу забыть бога в тех, над кем вы глумитесь. Словно какое-то проклятие тяготеет над людьми вашего круга, подо всем у вас кроется насмешка, скепсис. Кто среди вас скажет правду в глаза? Кого среди вас похвалят заглазно? Лучших друзей здесь понуждают тягаться друг с другом. Кто-нибудь из них да упадет, свернет себе шею. Туда ему и дорога. И нет больше друга. А другой свернет себе шею не в скачке с препятствиями, а по-иному: промотает свое состояние, но и ему позволят участвовать в гонках, никто не скажет: «Остановись, не то погибнешь!» И вот рано или поздно он упадет, потеряет — загубив фамильную честь — родовое имение. Туда ему и дорога! В клубе лишь вычеркнут его имя из списка завсегдатаев. Был друг — и нет друга. Еще вчера мы знали, что он погибнет; только он, единственный, не догадывался, а мы позволили ему нестись к гибели. Теперь-то и ему все ясно, да только мы не признаем его больше. Если же кто не решается следовать нашему примеру, предпочитает стоять в стороне, мы говорим про такого: тряпка, трус, скряга. Ну, а каковы представления о женщинах! А семейная жизнь! Какие драмы таятся в душе, какие комедии разыгрываются на людях! Что за безудержность в пороках! Какое поклонение мимолетным утехам! А когда все это кончается, остается беспредельная скука жизни, полнейшая апатия, толкающая на самоубийство! Нет, графиня, я больше не в силах дышать этим воздухом. Те, кому такая жизнь по вкусу, по-своему правы, но я здесь сошел бы с ума! Поэтому я уезжаю отсюда, графиня! Простите меня за дерзкие слова! Я поступил бестактно, я без прикрас обрисовал то общество, где сам я радушно принят. Я проявляю неблагодарность, не скрывая своих антипатий, в то время как другие были столь терпимы к моим недостаткам, моей неотесанности и любезно провожали меня до подъезда; я знаю, что с начала до конца я выглядел смешным в их глазах, однако они не высмеивали меня открыто. Но я был вынужден объясниться, графиня, ваша доброта толкнула меня на это. Ибо вы были бесконечно любезны, предложив мне остаться, и я должен был высказаться определенно: сила, что влечет меня прочь, еще могущественнее вашей доброты.

Графиня Теуделинда во время монолога Ивана тоже встала; глаза ее сверкали, лицо выражало само одухотворение, губы шевелились, словно она повторяла за ним каждое слово.

Когда же Иван кончил, она схватила его руки и, теряя самообладание, прерывисто проговорила:

— Вот видите? Вы так говорите!.. Вы сейчас высказали мысли… что я говорила… сорок лет назад… когда сама отстранилась от этого мира. Свет и теперь такой же, как был тогда!

Тут она страстно сжала руки Ивана.

— Уезжайте! Уезжайте домой. Скройтесь под землю. В своей шахте. Да благословит вас господь. Везде… всегда… с богом… Прощайте!

Они не заметили, что и третья из присутствующих — Ангела — тоже поднялась с места.

И когда Иван поклонился в знак прощания, она выступила вперед.

— Если вы уедете отсюда, то уедете не один! — сказала юная аристократка твердым, решительным тоном. — Я тоже уеду!

И ее лицо вспыхнуло при этих словах, вознесших Ивана до небес.

Все еще витая в облаках, он тем не менее ответил с полным самообладанием:

— И правильно сделаете, графиня! Завтра день рождения князя Тибальда. Вы еще поспеете к нему до завтрашнего утра, а там вас ждут родственные объятия.

Графиня Ангела сделалась бледна, как статуя.

Она упала в кресло, рассыпав лепестки цветка.

Иван почтительно склонился, поцеловал руку Теуделинде и вышел.

Ах! И за пределами страны Магнетизма есть люди, которые уж если кого полюбят, то не забывают вовек. После отъезда Ивана граф Эдэн вновь навестил своих родственниц. Его влекло туда любопытство.

Графиня Ангела была любезнее, чем когда-либо.

При расставании она наказала кузену:

— Проведай Салисту и от моего имени справься о его самочувствии.

Граф Эдэн сумел довольно искусно скрыть свое изумление, а спускаясь по лестнице, напевал про себя арию Фигаро из «Севильского цирюльника»:

О, хитрости женщин,

Кто разгадает вас,

Кто вас поймет!

Графиня Ангела в тот же день отправила письмо князю Тибальду. (…Накануне дня рождения деда.) Содержание письма было кратким:

«Домой я не вернусь. Adieu!»

… На следующий день в свете еще говорили об Иване и о его дуэли.

…На третий день его забыли! «Adieu!»

Роковая репетиция

Князь Тибальд в свой день рождения утром получил от единственной внучки письмо, которое кончалось словом «Adieu!».

Каждый год она превращала этот день в праздник для него; с младенчества и до юных лет Ангелы князь Тибальд в день своего рождения получал от внучки традиционный поцелуй.

На этот раз поцелуй оказался горьким.

Память о нем останется среди бумаг князя, в альбоме с золотым переплетом, где хранятся одни лишь трогательные семейные реликвии — подарки ко дню рождения за много лет. Засохший букетик цветов — его протянула князю крохотная ручонка годовалой Ангелы; милые каракули, что, впервые упражняясь в письме, Ангела нацарапала на клочке бристольской бумаги, и в соседстве с ними — искусный узор бисером и золотом, собственноручно вышитый Ангелой в прошлом году. И все эти знаки внимания завершает последнее — «Adieu!».

Князь Тибальд был наделен от природы чувствительным и вспыльчивым характером.

Но даже если б он оценил поступок внучки с полным беспристрастием, он должен был бы отметить ее неправоту.

Графиня Ангела обязана была ради своей же пользы выполнить требование престарелого князя. Если бы желание деда шло наперекор влечениям ее сердца, ее трудно было бы осудить, но Ангела никого не любит. Тогда отчего же она делает различие между теми, к кому равнодушна?

Князь Тибальд с растревоженной душой отправился на репетицию Эвелины.

То, что смутило его дух, распалило кровь.

На дерзкое «Adieu!» он тоже мог бы ответить достойно.

Когда он явился в дом к Эвелине, камердинер провел именитого и частого гостя в зал, где обычно проходили репетиции самозваной актрисы.

Князь оказался в зале один.

Бледно-розовые шторы на окнах опущены, по углам зала расставлены в кадках экзотические восточные растения. Терпкий аромат живых цветов наполняет зал. Из зелени доносилось воркование горлицы, укрывшейся где-то среди цветущих деревьев, соловей насвистывал то жалобную, то веселую чарующую песнь. Зал казался волшебным островком в чаще леса.

Князь, никого не застав, присел на кушетку и раскрыл альбом, лежавший на столе. Это была коллекция сценических перевоплощений Эвелины. Князь перелистал весь альбом, страницу за страницей, и, в то время как он рассматривал эти обольстительные картины, перед мысленным взором его проходили страницы другого альбома, где хранились рисунки и вышивки Ангелы.

И только дойдя до последней фотографии, князь снова вернулся к действительности. Эта фигура в грубой одежде, как она пленительна, как сладострастна, несмотря на художественную идеализацию!

Соловей заливался, горлицы ворковали, пряный аромат цветущих апельсиновых деревьев одурманивал. Каков же будет облик этой женщины в ее заключительной роли?

И тут ему почудилось, будто откуда-то издали доносится некогда знакомая и давно забытая песня; тихая, чуть слышная мелодия, словно сладостный отзвук прошлого, пробежала по его нервам.

Это была та самая крестьянская песня, которую некогда кормилица пела над колыбелью его внучки. Какая-то простая словацкая народная песня с непонятными словами.

Через минуту песня замолкла.

А вслед за тем раскрылась боковая дверь из гардеробной Эвелины.

Сейчас она появится.

Но как? В каком заманчивом облачении? С волшебным поясом Киприды?

На Эвелине было простое платье из черного крепа в белую клеточку, волосы зачесаны в гладкий пучок, белый узкий вышитый воротничок обрамлял шею.

Она целомудренно, скромно, доверчиво приблизилась к князю Тибальду и протянула ему кошелечек, по белому атласу которого траурным крепом была искусно вышита детская фигурка, опустившаяся на колени у надгробья.

Затем, подняв на него глаза, сверкавшие от неподдельных слез, прерывистым, сдавленным, дрожащим голосом Эвелина промолвила:

— Сударь! Примите это на память в день вашего рождения. Да хранит вас небо долгие годы!

Столь глубокая искренность или притворство, убедительное до правдоподобия, таились в этой сцене, что князь Тибальд, забывшись, вместо «мадам!» воскликнул: «О, дочь моя!»

При этих словах Эвелина с рыданиями припала к груди князя и, роняя из глаз жемчужины истинной боли, воскликнула со страстной мольбой:

— О сударь, только не берите этих слов обратно! В целом свете нет существа более одинокого, чем я!

Князь Тибальд возложил руку на голову рыдающей Эвелины и поцеловал ее в лоб.

— Так будьте же моей дочерью. Взгляните на меня, Эвелина. Улыбнитесь. Вы еще дитя, вы годитесь мне в дочери. А я стану вашим отцом, нет, дедом! Отцы, бывает, не любят своих детей, но деды внуков — всегда. Будьте же моей внучкой. Вы будете развлекать меня милой болтовней, когда я не в духе, читать вслух, когда я не смогу заснуть, станете заботиться о моем здоровье, когда я слягу. Вы будете принимать мои подарки; двери вашего дома всегда будут открыты для меня. Вы выслушаете мои жалобы и вы плачете мне свои. На мои прихоти вы не станете отвечать капризами, а будете стараться угодить мне. И я так же стану относиться к вам. Вы будете хозяйкой всего, что мне принадлежит. Вы будете блистать там, где я пожелаю насладиться вашим блеском. И вы во всем будете мне послушны.

Эвелина вместо ответа молча поцеловала ему руку.

— Вы согласны принять мое предложение? Вы рады этому? — спросил князь.

Ответом ему был счастливый смех. Эвелина вскочила, принялась танцевать, не помня себя от радости, и снова бросилась к князю, покрывая поцелуями его руки!

— О милый, родной мой дедушка!

Князь опустился на кушетку и саркастически расхохотался.

Эвелина, резвившаяся, как дитя, испуганно замерла. Столь пугающим, столь безжалостным диссонансом прозвучал его хохот.

— Это относится не к вам, дорогая. Подойдите сюда и сядьте подле меня, моя прелестная внучка. (Хохот князя был ответом на «Adieu!».) Он нежно погладил волосы Эвелины.

— Сейчас я буду говорить с вами очень серьезно. Слушайте меня внимательно, ибо то, что я скажу, отныне станет для вас законом. В нашей семье повелевает только один, остальные покоряются.

Сколько нежности крылось в этих словах «в нашей семье»!

— Вы немедленно переселитесь в мой дворец на улице Максимилиана и отныне будете принимать только тех, кого я разрешу. Заручиться согласием господина Каульмана будет моей заботой. Отныне у вас отпадет необходимость общаться с господином Каульманом, разве что по делам. Вам жаль лишиться его дружбы?

— Нельзя лишиться того, чем не владеешь.

— Я устрою вам постоянный ангажемент в опере. Вы должны трудом завоевать себе право появляться в свете. Звание актрисы — королевская мантия, перед ней открываются двери салонов. Об успехе вам не следует беспокоиться. У вас блестящий талант. Учитесь, и вы многого сможете достичь. Добивайтесь славы, тогда вы обеспечены, даже если я умру.

— Только бы мне не теряться на сцене!

— Привыкнете. А впоследствии сами убедитесь, что и на сцене каждого ценят во столько, во сколько он сам оценивает себя. Кто разменивается на мелочи, того и другие невысоко ставят. И не принимайте поклонение от всех и каждого. Если вы испытываете к кому-либо дружеские чувства, скажите откровенно, чтобы и я мог предупредить вас, чего следует опасаться.

— Нет, сударь! — горячо воскликнула Эвелина. — Я испытываю привязанность только к вам.

— Нет, Эвелина! К чему в тот миг, когда вы растроганы, давать обеты, которые нарушатся, едва лишь забьется сердце? Вы еще дитя. Никогда не забывайте, что мы — дедушка и внучка. О Каульмане не стоит говорить, это низкий мошенник. С вашей помощью он достиг цели. Он получит то, что хотел. Но взамен он дал вам свое имя и отнять его уже не может. Вы еще испытаете сами, какое бесценное сокровище для женщины имя мужа! С его помощью можно блистать в свете, им можно прикрыть позор. Для дамы, которая получила имя мужа, не существует десяти заповедей. Впрочем, это вам еще объяснят.

— Я не хочу этому учиться, сударь!

— Не обещайте мне больше, чем я прошу у вас. Иначе я буду думать, что вы не выполните и того, о чем я вас действительно попрошу. Я ставлю вам одно условие. Вам никогда не следует принимать у себя одного-единственного человека, запрещается читать его письма, получать от него подарки, поднимать на сцене его букеты, обращать внимание на его аплодисменты. Этот единственный человек вообще не должен существовать для вас, словно он носит шапку-невидимку. Я говорю о князе Вальдемаре.

— Ах, сударь, я ненавижу этого человека! Презираю, ненавижу, страшусь его!

— Мне приятна ваша горячность. Но этот человек богат. И красив. И он без ума от вас. А женщинам, в конечном счете, льстит, если кто-то от них без ума. Вы можете попасть в стесненные обстоятельства. Богатство — великий соблазнитель, а бедность — великая сводница. Придет время, когда меня не станет. А я хочу, чтобы, даже когда я обращусь во прах, вы ничего не принимали от Вальдемара и ни в чем не отвечали ему взаимностью.

— Клянусь вам, сударь, самым святым для меня: памятью моей матери!

— Дайте я поцелую вас в лоб. А сейчас я отправлюсь к Каульману и закончу дело. Спасибо, что вы вспомнили о моем дне рождения. Другие тоже могли бы о нем вспомнить, достаточно лишь раскрыть энциклопедию и отыскать мое имя и жизнеописание. Этот вышитый кошелечек — для меня подлинное сокровище. Я пришел сюда расстроенный, а ухожу с легким сердцем. За это я сумею отблагодарить. Да хранит вас господь, милая Эвелина!

Через несколько дней Эвелина переселилась в апартаменты на улице Максимилиана, где Тибальд Бондавари окружил ее княжеской роскошью.

Свет полагал, что она — возлюбленная князя; князь тешил себя иллюзией, что она его внучка; сама Эвелина считала, что выполняет супружеский долг, делая то, что приказал ей ее законный супруг и повелитель.

Почти в то же время каменноугольный и металлургический консорциум получил от князя Тибальда Бондавари подпись, необходимую для подтверждения договора, заключенного с графиней Теуделиндой.

Итак, бондаварское родовое имение уплыло от обоих его владельцев.

А графиня Ангела могла бы спасти это родовое имение для себя и своей семьи, послушайся она совета Ивана Беренда.

Но почему графиня Ангела выказала такое упрямство?

Можно ли найти оправдание тому, что она столь капризна, столь безжалостна к своему деду, что она любуется собственным упрямством?

Сумасбродство ли это? И если сумасбродство, оправдано ли оно?

Замолвим хоть слово в ее защиту.

Князь Зондерсгайн, за кого князь Тибальд хотел выдать замуж графиню Ангелу, — и есть тот самый Вальдемар, о котором уже столько говорилось ранее.

И графиня Ангела знала все, чго говорится в свете об уготованном ей женихе.

Могла ли она поступить иначе? Могла ли она принять совет, который ей дал Иван? Пусть судят женщины, мужчины не имеют на это права.

Искусство делать деньги

Итак, бондаварское имение в кармане.

Теперь не хватает лишь десяти миллионов на инвестирование.

И еще железной дороги, которая свяжет рудник с мировым рынком.

Поищем сперва эти десять миллионов.

Бондаварские угольные залежи стоят того. И даже большего. Но кто о них знает? Кто поверит этому?

Реклама в печати, всевозможные «извещения» дают все меньше эффекта. Подобный трюк известен каждому:

«Ваше счастье в руках у Каульмана! Покупайте гамбургские лотерейные билеты!»

Люди начинают понимать остроты. Вся соль в предлоге: «у» него в руках счастье, может быть, и есть, но «от» него сей благодати не получишь.

Однако еще немало чудес случается под солнцем.

Когда Феликс, оказав Ивану любезность, привез к нему управляющего, во время разговора он заметил на столе кусок угля, на котором был виден лапчатый отпечаток какого-то растения. Иван нашел его в штольне.

— О, да это след какой-то первобытной птицы! — сказал Феликс.

— Нет, — ответил Иван, — это лист растения.

— У меня тоже очень хорошая коллекция окаменелостей.

— Ну, тогда возьми и это себе.

Феликс взял кусок угля.

Когда пришло время основать бондаварское акционерное общество, в одной весьма популярной немецкой газете однажды появилось снабженное иллюстрациями описание следа доисторической птицы, только что обнаруженного в глубинах бондаварской шахты. Сообщение было подписано «Доктор Фелициус».

— Посмотрим, что это за птица! — воскликнули ученые.

Первооткрыватель даже снабдил существо, которое оставило на мягком (!) тогда еще угле свой след, греческим названием «Protornithos lithanthracoides».[143]«Праптица каменноугольная».

— Эге, постой! — воскликнули одновременно геологи, физиологи, палеонтологи, профессора, ученые, строители артезианских колодцев. — Это слишком смелое утверждение!

Одни ученые доказывали: существование птицы возможно, другие опровергали — невозможно.

Почему невозможно? Да потому, что в эпоху образования каменного угля еще не было ни птиц, ни млекопитающих, в каменном угле не находят ничего, кроме растительных остатков, моллюсков и как большую редкость — рыб.

А почему возможно? Да потому, что не обнаруженное еще никем кто-то может в один прекрасный день и обнаружить. Ведь сам Гумбольдт утверждал, что в первобытном мире не существовало обезьян, потому что ископаемая обезьяна нигде не найдена, а с тех пор уже обнаружили в Англии одного, а во Франции трех ископаемых macropythecus.

В ответ на это лагерь противников снова взбунтовался, обозвав сторонников птиц невеждами; ведь даже пресмыкающиеся встречаются только в эпоху бурого угля! Ну, anthracotherium еще куда ни шло. Но о птицах не может быть и речи!

Поскольку перебранка велась на страницах многих иллюстрированных журналов и потому взбудоражила немецкую, английскую и французскую общественность, этот спор, затрагивавший крупные авторитеты, необходимо было разрешить: для обследования и определения спорной окаменелости была создана комиссия из пяти влиятельных ученых.

Доктор Фелициус вызвался уплатить тысячу золотых тому, кто докажет, что его окаменелость — не отпечаток птицы.

Суд ученых, обследовав кусок угля, вынес единодушный вердикт, из коего следовало, что окаменелость — никакой не след protornithos, a отпечаток листа «annularia longifolia». Он и не может быть ничем другим, ибо это кусок не бурого угля, а чистейшего антрацита, в эпоху образования которого еще не было птиц.

Доктор Феликс Каульман честно выплатил комиссии тысячу золотых и вполне искренне поблагодарил весь научный синклит за услугу: они прославили бондаварский уголь на весь мир. Даже за сорок тысяч форинтов Каульман не смог бы сделать этому углю такой рекламы. А теперь пусть кричит кто угодно, что protornithos — блеф. Качество бондаварского угля подтверждено наукой.

Итак, приближается благоприятный момент, когда компания сможет выступить на биржевой арене.

Ибо уловить благоприятный момент — самое большое на свете искусство.

На бирже выдаются и ясные и пасмурные дни. Самый воздух порой там, кажется, пронизан электричеством, а овцы резвятся на поле; иной раз все пригнут головы к земле и перестают щипать нежную зелень пажити. Или блеянием просят пастуха остричь их, потому что уж очень тяжела им шерсть. А то все стадо сдвинет головы, повернется задом и не слушает никаких окриков. Время от времени никто не знает почему, вожак вдруг припустится бежать, а за ним и все стадо. И ни пастух, ни собаки не могут его остановить.

Итак, основное искусство здесь — определить, когда на бирже благоприятная погода.

Ибо иногда выпадают такие благодатные моменты, люди бывают в таком благодушном настроении, а кошельки и бумажники столь легко раскрываются, что в это время удается все: даже если кто-нибудь вздумает сколачивать компанию по разделу и распродаже горы Геллерт, то и он найдет основного предпринимателя и акционеров. А иной раз они не откликнутся даже на турецкий железнодорожный заем.

И вот, в один такой прекрасный день, когда каждая травинка тянется к солнцу, на венской бирже была основана компания: «Бондаварские каменноугольные разработки», — и в день ее учреждения перед зданием банка Каульмана и по всей улице пришлось установить заслон из солдат, чтобы хоть как-то сдержать неистовую толпу, кинувшуюся подписываться на акции.

Будущие акционеры с самого утра заняли подъезды здания; тот, кто полагался на свою силу, прокладывал себе путь локтями; сбитая в сутолоке шляпа, оторванная пола пальто во внимание не принимались; словесные обиды всех родов, оскорбления действием второй и третьей степени не считались наказуемыми. Выходящие на улицу окна банка были разбиты, и возбужденные люди в них кричали: «Подписываюсь на десять тысяч, на сто тысяч, на миллион! Вот гарантия!» Иные с ловкостью гимнастов использовали свое физическое преимущество, взбираясь на плечи соседей, оттуда карабкались на балкон, а там — просовывали голову в зал, отведенный для подписки: «Дайте на полмиллиона!» И когда наконец пробило шесть часов пополудни и подъезды закрыли, теснимой при помощи оружия толпе, — тем, кому не посчастливилось подписаться, — прокричали с балкона: «Подписка закончена! Колоссальное превышение! Вместо десяти миллионов проведена подписка на восемьсот двадцать миллионов форинтов!»

Но располагают ли сами акционеры такими деньгами?

Где там! На десятую часть суммы каждый представляет гарантию в других ценных бумагах. А денег как таковых консорциум еще не видал.

Те, что в страшной давке рвут здесь друг на друге пальто, далеко не толстосумы, да и к добыче угля они имеют самое отдаленное отношение, просто на бирже благоприятный момент: можно нажиться. Акции бондаварской угольной компании объявлены выше номинала: эту небольшую прибыль каждый стремится заполучить, и какое кому дело, что там случится с этими акциями в дальнейшем.

Но есть кому позаботиться и о том, чтобы деревья не вырастали до неба.

Готовый к бою стоит противник и выжидает момент, чтобы сбить курс акций.

Во главе противной партии — князь Вальдемар. Один из прославленных воротил биржи.

Вполне естественно, что, как только люди, которые купили акции, в расчете на быструю наживу, понесут их обратно на биржу и начнут продавать, — повышение курса акций тотчас же прекратится, ажиотаж спадет, а затем и вовсе исчезнет. Если предприятие жизнеспособно, если акции попали в надежные руки, то курс их может снова подняться.

Но и против этого биржевая наука изобрела контрмеры.

Совет правления выбирает синдикат. После понижения курса синдикат устанавливает срок, в который акции должны быть розданы пайщикам.

А оставшееся время не теряют даром: вручают маклерам сотен пять акций, чтобы те привлекли внимание к предприятию. Маклеры на паркете и кулиса[144]Паркет — внутренняя часть биржи, предназначенная для агентов и маклеров. Кулиса — неофициальные посредники на бирже. поднимают неистовый шум. Они отчаянно играют на повышение своих акций. Сертификаты с большим ажио[145]Ажио — отклонение биржевого курса акций или бумаг от их номинальной стоимости в сторону повышения. рвут друг у друга из рук, и, хотя акций пока еще на бирже не видно, биржевой бюллетень фиксирует нормальное соотношение «деньги» — «товар».

Искушенные люди знают, что это лишь искусственные страсти, ибо тот, кто заплатит наличными, может из первоисточника получить аль-пари[146]Аль-пари — цена акций или бумаг на бирже, равная их номинальной стоимости. столько акций, сколько пожелает; а противная партия выжидает, когда настанет момент присоединиться к играющим на понижение, сбить ниже пари акции данного предприятия и затем скупить их по низкому курсу, а там они могут снова подниматься.

Кто проиграет в этой игре, так это владельцы мелких капиталов, вздумавшие плясать на льду. На шумном вакхическом пиру в честь золотого тельца у них выманят их мизерные капиталы, приносящие ничтожный доход, и поначалу поманят некоторой прибылью. Но позднее, когда курс пойдет на понижение, мелкие вкладчики разом повернут назад, выбросят на биржу свои акции, как рак бросает клешню, и разбегутся по домам, воздавая хвалу всевышнему, что удалось унести хоть ноги.

Так уж оно повелось.

Первые талеры

В городе X. есть улица, которую до сих пор называют Греческой. Ряд красивых домов, которые когда-то построили греческие купцы; в центре улицы — церковь с фасадом, отделанным мрамором, богато позолоченная колокольня с самыми звучными во всем городе колоколами. Говорят, когда выплавляли эти колокола, греки пригоршнями бросали в кипящий сплав серебряные талеры.

Славный, жизнерадостный, добрый народ были эти греки! Они первыми основали постоянную торговлю в Венгрии; евреям тогда еще не разрешалось приобретать недвижимое имущество, и лишь по домам греческих купцов можно было судить, насколько умен и рачителен хозяин.

Впоследствии, хотя они были родом из Македонии, их уже нельзя было отличить от исконных венгров. Венгерский стал их родным языком, освоили они и венгерские обычаи. Они не отделяли себя от остальных; бывали там же, где и другие. Большинство из них стали дворянами и гордились своими дворянскими грамотами; они восседали за зеленым столом,[147]Имеется в виду зеленый стол комитатского сословного собрания. и народ замечал разницу между греками и прочими обывателями города лишь на пасху: на десятый день после того, как венгры успевали облупить крашеные яйца, греки начинали двумя молотками по деревянному блюду отбивать великую пятницу.

В городе X. весь исконный греческий род перевелся. Стоило бы провести физиологическое исследование, чтобы выяснить, что привело их к вымиранию. Почему мужчины умирали холостыми, а женщины — незамужними. А ведь и мужчины и женщины были стройными, статными, отличались горячей кровью, пламенными очами, благородными чертами лица. И все же они умирали один за другим.

В конце концов остался лишь один грек, да и тот холостяк: старый Ференц Чанта.

Некогда общительный человек, веселый запевала, богатый, щедрый, галантный кавалер, поклонник прекрасного пола, отчаянный картежник, а по прошествии времени — замкнутый, нелюдимый, ненавидящий музыку и песни скопидом, скряга, ростовщик…

И чем более одиноким он становился, тем сильнее росла его жадность. Как только умирал кто-нибудь из его старых приятелей, родственников или компаньонов, он спешил купить его дом: почти вся сторона улицы перешла к нему, и лишь по соседству с ним оставалась одна семья, которая пока жила в собственном доме. Дом этот раньше тоже принадлежал одному из его соплеменников-греков, наследница и дочь которого, в отличие от остальных гречанок, не осталась в девицах, а вышла замуж за учителя музыки, чье имя на венгерский лад звучало Белени. Затем у них родился сын, нареченный исконным венгерским именем Арпад.

Старого грека все это очень огорчало. Зачем было последней в городе греческой девушке выходить замуж, да еще за учителя музыки? Зачем у них родился сын? Почему окрестили его не иначе как Арпадом? И почему все это происходит у него под боком?

К тому же только один этот дом мешает ему завладеть всей улицей!

А ведь ему принадлежит даже церковь. Никто не ходит туда, только он один. Поп служит обедни только для него. Он и «благодетель», он и приход, он и куратор, он и церковный совет, он и казначей, он — все.

Когда он умрет, пусть закроют церковь, и пусть зарастет травой ее паперть. А между тем молодой отпрыск в доме рядом и не собирался умирать. Малыш Арпад рос шустрым, как ящерка. Когда ему исполнилось пять лет, он частенько стал забрасывать во двор старого грека свой мяч. Старый грек, конечно, никогда не отдавал его обратно.

Этот мальчишка причинял старику и другие огорчения.

Через город текла красивая речка, две сажени вширь, в полсажени глубиной. Сады домов спускались к самой речушке. Берега ее были живописны и прохладны.

Старый грек отгородил свою часть речки железной решеткой, чтобы в его воду не совались чужие.

Но вода в ручье обычно не задерживается у одного хозяина; какой железной решеткой ее ни перегораживай, она течет дальше, и на смену ей приходит другая вода. Дом Белени стоял выше по течению. А у мальчонки Арпада была дурная привычка: как только ему удавалось сбежать в сад, он тут же мастерил бумажные кораблики, нагружал их разными цветами и травами и пускал вниз по ручью; кораблики благополучно проплывали сквозь решетку и обычно приставали к владениям соседа, который по утрам находил у своего берега следы кораблекрушений и страшно злился. Это посягательство на его собственность! По какому праву соседский шалопай запускает свой бумажный флот в его воды? По этому поводу у семьи Белени было немало неприятностей, и Арпаду строго-настрого запретили подобные навигационные опыты. Но разве этакий отпетый негодник кого послушает!

Затем наступили военные времена. Отчего, почему — теперь уж и не разобраться — гонведы и немецкие солдаты стали стрелять друг в друга. По мнению новейших историков, все это было лишь «детской забавой» и произошло из-за того, что венгерские сипаи, будучи магометанами, не хотели надкусывать патроны, которые немцы при изготовлении смазывали свиным салом. А может быть, это было в Вест-Индии? Ну, да все равно, теперь уж не дознаться доподлинно. А что еще рассказывают об этих событиях — то сплошь выдумки поэтов.

Мы упомянули обо всем этом исключительно для того, чтобы стало понятно, что же привело Ивана Беренда в дом Белени. Во время войны он то ли помогал там снять осаду, то ли делал еще что-то в этом роде и стоял тогда на квартире у Белени. В доме Белени его очень любили: он был добрый, веселый малый. Но вот однажды незадачливого учителя музыки, который мирно возвращался домой, на его же улице так шарахнул по голове осколок разорвавшегося вдалеке снаряда, что он тут же умер. Мальчик Арпад осиротел, и Иван усыновил его. Затем Иван и сам вынужден был сложить оружие и куда-то отбыть, но куда и зачем — это уж такая старая и скучная история, что лучше и не вспоминать о ней.

Потому и отдал Иван все свои золотые вдове Белени, наказав, чтобы она потратила их на обучение Арпада музыке. Для Ивана они были бы в скитаниях лишней тяжестью, и лучше он не мог бы их пристроить. Возьми он эти деньги с собой — кто знает, кому бы они достались.

В ту пору представитель венгерских властей под барабанный бой объявил на базарной площади города, что, если у кого есть немецкие деньги, пусть несет их на площадь, там разложат костер и сожгут их. А кто ослушается, пусть пеняет на себя…

И впрямь те, кто не хотел неприятностей, принесли немецкие банкноты, подпалили и сожгли их.

У вдовы Белени тоже была отложена сотня-другая. Что же делать? Ей было очень жалко бросать их в огонь. И тогда она обратилась к богатому соседу, старому греку: не обменяет ли он их на венгерские деньги?

Тот сперва чуть было не вышвырнул ее из дома, но потом сжалился, дал ей взамен венгерских кредиток.

Но это еще не все.

Через неделю он пришел к женщине и сказал:

— Не хочу я возиться с деньгами, которые твой отец передал мне из шести процентов. Вот твои десять тысяч форинтов, делай с ними что хочешь.

И он выплатил хранившуюся у него сумму в венгерских банкнотах.

Еще через неделю в город прибыл другой комендант, немец. Этот под барабанный бой приказал всем, у кого есть венгерские банкноты, немедленно нести их на площадь для сожжения, а если у кого потом найдут хоть один, — того ждет смерть.

Несчастная вдова в отчаянии бросилась к соседу: что делать? Вся сумма, которую он ей выплатил, у нее еще в целости! Ведь она с ребенком обречена на нищету, если лишится этих денег. Зачем только он ей дал их? Зачем поменял немецкие деньги, если знал, какой порядок будет установлен?

— А кто знал? — накинулся на нее господин Чанта; у него было еще больше причин жаловаться. — Если ты нищая, то я трижды нищий. Ни единого распроклятого филлера не сыщешь в доме, не на что купить мяса в лавке. Сто тысяч моих кровных форинтов горят в огне. Горе мне, горе, я нищий!

И тут он принялся на чем свет стоит ругать и проклинать и своих, и врагов, от мала до велика, да так, что Белени самой пришлось его утихомиривать: уж не кричал бы он так ради всего святого, а то, не ровен час, услышат, да, чего доброго, еще и повесят.

— И пускай слышат! Пускай вешают! Я сам выйду на базарную площадь и выскажу им все в глаза, а если они меня не повесят, я сам повешусь. Вот только думаю, где лучше повеситься? На перекладине колодца или на колокольне, на языке колокола?

Белени умоляла его ни в коем случае не губить себя.

— А что мне еще остается? Пойти с шапкой побираться? Вот мои последние гроши, вот они!

И, вытащив из кармана мелочь, он разрыдался — слезы так и катились градом по его щекам. Бедной женщине пришлось утешать его, чтоб он не отчаивался; ведь и мукомол, и мясник поверят ему в долг; она уж сама готова была выручить его двадцаткой.

— Вот увидишь! — всхлипывая, приговаривал старый грек. — Приходи завтра утром и увидишь, как я болтаюсь на галерее. Этакого мне не пережить.

Что оставалось бедной вдове, как не отнести господину коменданту всю пачку денег, и их, конечно, сожгли на площади.

Страшно забавные шутки были тогда в ходу. У многих, стоит только вспомнить о них, и по сей день выступают на глазах слезы — от безудержного смеха, разумеется.

Для вдовы наступили тяжелые времена.

Она лишилась всего капитала, унаследованного от отца; у нее не осталось ничего, кроме дома. Передние комнаты она сдавала под лавку, а в задних ютилась сама вместе с сыном, и так они и перебивались на свой скудный доход.

Со страхом посматривала она на галерею соседнего дома: вдруг в один прекрасный день она увидит старика висящим на перекладине? Ведь он перенес столько лишений!

Но старик не повесился. Правда, он тоже потерял несколько тысяч форинтов: но это были для него сущие крохи, а основные сбережения не пострадали. Был у него подвал, куда можно было проникнуть из дома только по узкому подземному ходу. Этот подвал находился как раз под речкой. Его строил опытный каменщик, приглашенный из Вены; местные жители даже не догадывались о его существовании. Этот подвал был забит двухведерными бочонками, а каждый бочонок — полон серебра. Неисчислимые сокровища таились в подвале старика. Из спальни, нажав на пружину, можно было привести в действие потайной механизм, который открывал шлюз, и через пять минут весь подвал затоплялся водой. Напрасно сунулся бы сюда грабитель.

Все серебро и золото, что попадало в руки господина Чанты, уже никогда больше не видело белого света; оно прямехонько отправлялось в подвал под водой.

А несчастная вдова очень нуждалась; она занималась шитьем и вышивала, чтобы хоть как-то заработать на хлеб насущный.

То золото, что она получила от Ивана, она даже под страхом голодной смерти не потратила бы ни на что другое, кроме как на завещанное: на обучение Арпада. А эти уроки на фортепьяно стоили недешево!

Арпад был вундеркиндом. Но, как и у всякого ребенка, у него был тот недостаток, что талант, дарованный ему богом, он развивал не слишком рьяно, предпочитая всякие бесполезные занятия.

Правда, ему никогда не разрешалось выходить из дома без матери, чтоб он не научился у других ребят чему-нибудь дурному, но ребенок и сам способен выдумать немало проказ.

Взять, к примеру, сад. Как только Арпада отпускали туда, он пробирался к кустам бузины, срезал прошлогодние побеги, мастерил мельницу, ставил ее на воду и мог часами проводить время за совершенно пустым занятием, наблюдая, как вращаются мельничные колеса. Это бы еще ничего. Но он придумал и другое озорство: из той же самой бузины вырезал свирель и на этом нехитром инструменте насвистывал всякие крестьянские песни. Господин Клемплер, учитель Арпада, был безутешен, узнав, что его ученик играет на свирели. Ведь это самоубийство для пианиста! Но и это еще не все! При звуках свирели в саду напротив, отделенном речушкой от сада Белени, обычно появлялась белокурая девочка лет пяти, и это ей гнал Арпад через речку бумажные кораблики, а она дула на них, посылая обратно. А это уж как есть непорядок! Тут попадало Арпаду как следует. Но ни разу не удалось проследить, куда он прячет мельницу и свирель. Стоило только кому-нибудь спуститься в сад, как все его богатства исчезали.

Мельницу и свирель Арпад прятал в отдушине подвала, привязывая их к цепочке из медной проволоки и опуская в глубину, чтоб они никому не попадались на глаза.

Эта игра на свирели донельзя раздражала соседа. А еще того пуще — музыкальные упражнения, не смолкавшие целыми днями. С утра до вечера он вынужден был слушать. Ему даже ночью снилось: до, ре, ми, фа, соль, ля, си, до!

По мере того как дорожала жизнь, сокращались и возможности заработка. Вдове Белени пришлось заложить дом. Она обратилась за помощью к соседу. Тот дал ей денег. Долг постепенно рос. Однажды соседу вздумалось спросить с нее долг. Белени не могла заплатить; началась тяжба. Тяжба кончилась тем, что господин Чанта пустил с молотка дом Белени, а поскольку он был единственным покупателем, то сам же и купил его за четверть цены. Вдове отдали то, что осталось после погашения долга, а дальше — скатертью дорога!

Барчук Арпад в последний раз спрятал свою свирель и мельницу в отдушину подвала и даже заложил кирпичом, чтобы никто не наткнулся на них ненароком. Мать повезла его в Вену продолжать учение.

Старому греку теперь принадлежала вся улица. Больше никто ему не мешал. По соседству с собой он не терпел ни детей, ни собак, ни птиц.

И продолжал копить деньги.

Число двухведерных бочонков в подвале под речкой все увеличивалось, и наполнены они были чистым серебром.

То, что хоть раз туда попадало, больше никогда не выходило на свет.

Как-то раз явился к господину Чанте гость.

Давний знакомый — банкир из Вены, отец которого был в дружбе со старым греком, и с тех пор Чанта обычно обменивал у него банкноты на серебро и золото.

— Феликс Каульман.

— Чему я обязан? Что привело вас сюда?

— Дорогой дядюшка! (Так обычно называл старика Феликс.) Не стану говорить обиняками; вам дорого время, мне тоже. Начну с того, зачем я приехал. Я возглавляю весьма авторитетное объединение и основал грандиозную каменноугольную компанию в имении бондаварских князей. На гарантированный десятимиллионный капитал у нас подписано восемьсот двадцать миллионов.

— Ого! Да ведь это в восемьдесят два раза больше, чем нужно.

— Деньги далеко не главное. Мне нужны уважаемые лица, которые могли бы войти в правление общества, ибо успех любого начинания обеспечивается лишь деятельным, умелым и опытным руководством.

— Ну, таких людей найти можно, особенно если вы обеспечиваете хорошие дивиденды.

— На дивиденды обижаться не приходится, tantieme[148]Тантьема — доля чистой прибыли, выплачиваемая членам правления акционерного общества (франц.). каждого члена правления составит пять-шесть тысяч форинтов в год.

— Да, это хорошие деньги. Повезло тем, кто войдет в правление.

— Одним из членов правления я наметил вас, дядюшка.

— Большая честь. Но прежде всего скажите мне, каковы мои обязательства?

— Ни прежде, ни после, ни во время — никаких обязательств! Единственное условие — член правления должен подписаться на тысячу акций.

— Ай-яй, дорогой племянничек! Это большие деньги.

— О деньгах нет и речи, надо только подписаться.

— Ну, милый племянничек, хоть я и провинциальный коммерсант, но уж настолько-то разбираюсь: что подписаться, что платить — одно и то же.

— Если исключить, что взаимные обязательства компенсируют друг друга. Вот, к примеру, вы, дядя, подпишетесь на тысячу акций моей угольной компании, а я в ту же минуту подпишу вам долговое обязательство, по которому обязуюсь купить у вас аль-пари тысячу акций, так что платежи взаимно погашаются, и ни один из нас ничего не теряет.

— Ну, а вам-то что за нужда так шутить?

— Признаюсь вам откровенно. Так уж устроен мир, что люди смотрят, как поступают наиболее уважаемые люди. Если они шевельнутся, за ними потянутся остальные. Если на бирже увидят, дядя, что вы подписались на тысячу акций, за вами хлынет множество мелких капиталодержателей. Вы, дядюшка, получите взамен синекуру, которая даст вам пять-шесть тысяч годового дохода, я же обеспечу блестящий успех своему предприятию. Ну, не правда ли, ведь я говорю откровенно?

— Гм! Я обдумаю это предложение. Приходите после обеда в кафе.

До обеда господин Чанта старался услышать, что говорят в кафе о бондаварской компании; учел он и то, что сам ничем бы не рисковал: обязательства Феликса являлись великолепной гарантией. К тому времени, когда пришел Феликс, господин Чанта решился.

— Ладно, я подписываюсь на акции. Только чтоб ни одной из них не оставалось у меня на руках, не люблю я эти бумаги. Бумага — все одно бумага, а серебро — всегда серебро.

— Не беспокойтесь, дядя, я буду держать их у себя. Я сам внесу гарантию за акции, я же произведу погашение.

Феликс усыпил недоверие старого грека к бумагам и оставил ему обязательство на покупку тысячи акций.

Затем последовал маневр кулисы.

Агенты, дельцы, маклеры подняли ажиотаж. Акции бондаварского угля стремительно подскочили.

А синдикат еще ни единой акции никому не выдал на руки.

Противная партия на бирже пока что была парализована.

С того дня Ференц Чанта начал исправно читать газеты.

Но не обычные газеты — те вечно врут, — а биржевые ведомости: уж они-то пишут чистую правду!

И он с изумлением следил за тем, что происходит с бондаварскими угольными акциями.

День ото дня растет ажио: вот они на пятнадцать, восемнадцать, наконец, двадцать процентов выше пари. Тот, кто подписался на двести тысяч, за две недели выиграл двадцать тысяч форинтов. А ведь вполне возможно, что у акционеров вовсе и не было этих двухсот тысяч, а только обеспечение под них в бумагах.

Страшно подумать!

На двух сотнях тысяч форинтов за две недели получить двадцать тысяч!

А сколько приходится трудиться бедному порядочному ростовщику, чтобы получить с двухсот тысяч двадцать процентов прибыли? Сколько пота пролить, сколько передрожать из-за одолженных денег! Со скольких несчастных простаков содрать шкуру, у скольких умирающих с голоду оттягать последнее барахлишко, со сколькими стряпчими переругаться! Скольких судей подмазать, сколько компаньонов предать! А тут какой-то никчемный барышник, всего лишь нацарапав свою подпись, за две недели огребает такие деньжищи! Ну, разве справедлива судьба?

Ведь теперь Феликс Каульман только за то, что Ференц Чанта подписался на тысячу акций, получит двадцать тысяч форинтов чистыми.

Ну, согласитесь, ведь не был бы порядочным человеком тот, кто, обнаружив подобную несправедливость, не сделал бы все возможное, дабы воспрепятствовать этой несправедливости или хотя бы обратить ее в свою пользу!

«Что я — дурак, что ли, воровать для других!»

Воровать in thesi[149]Вообще, в теории (лат.). уже само по себе некрасиво, но воровать для других — это уж просто аморально!

Но вот как-то однажды в городе X. снова появляется Феликс Каульман и наведывается к своему давнему другу.

Старый друг с хитрой, льстивой улыбкой принимает Каульмана.

— Извольте сесть, любезный племянничек! Что опять привело вас сюда?

— Да вот, — сказал Феликс с деловитым равнодушием, — я приехал, чтобы переписать на себя небезызвестные вам акции.

— Какие акции? Ах, бондаварские? А что, это очень спешно?

— Совершенно верно, потому что я хочу погасить первый взнос, а поскольку за переоформление акций взимается два форинта пошлины, то если акции сразу же оформят на мое имя, я сэкономлю две тысячи форинтов.

— Стало быть, вы собираетесь взять целиком всю тысячу?

— Как и обязался по договору.

— А если я дам не больше пятисот?

Каульман поджал губы.

— Что поделаешь, я буду вынужден с этим примириться.

— А если я не дам ни одной?

— Что? — вскричал Каульман, вскакивая с места. — Вы, конечно, шутите, дядюшка?

— Какие там шутки! Что я, дурак, что ли, расставаться с акциями, которые дают двадцать форинтов чистой прибыли каждая.

Каульман выглядел крайне раздосадованным.

— Но, дядюшка! Ведь мы же условились. Я дал вам расписку.

— Верно, милый племянничек, вы дали подписку, что обязуетесь принять от меня акции аль-пари, но я вам не давал расписки, что обязуюсь их вам передать. В этом-то вся штука! Хи-хи-хи!

Каульман откинулся на спинку стула, выкатив глаза и раскрыв рот.

— Хи-хи-хи! — потешался над ним старый грек, хитро подмигивая одним глазом. — Ну, что, племянничек, и у меня можно кое-чему поучиться, не правда ли?

— Но, дядюшка, — протестовал банкир, — так не полагается. Это противоречит всем биржевым законам! Если мне на бирже кто-либо скажет: я дам вам ultimo[150]В коммерческой и биржевой терминологии последний день месяца, устанавливаемый в качестве срока завершения сделки (итал.). тысячу таких-то и таких-то акций по такой-то цене, для этого не требуется никакой расписки; мне достаточно сделать пометку у себя в записной книжке. Это закон биржи!

— Какое мне дело до законов биржи? Они мне не указ. Да я там отродясь и не бывал.

Каульман скривил рот в кислой улыбке.

— Ну, дядюшка, должен признаться, что так меня не надувал еще никто в жизни! Ничего не скажешь — я нарвался на мастера. И вы так-таки и не уступите ни одной акции?

— Ни единой!

— Ладно, но тогда вам сейчас придется выплатить сумму подписки!

— Выплачу, выплачу, как положено.

— Да, но всю сумму.

— Не извольте беспокоиться. Пока что есть чем платить. В этом доме еще водятся денежки. Хоть золотом, хоть серебром — могу утереть нос всему консорциуму.

— Ну, никогда бы не поверил, — воскликнул Каульман, бросив цилиндр на стол, — что в таком захолустном городишке меня способны так провести!

Господин Чанта был страшно горд, что ему удалось перехитрить дельца из Вены. Он решил ковать железо, пока горячо. Ведь если он запоздает с первым взносом, его акции могут неожиданно аннулировать, и потому он поспешил тут же выложить банкиру первые тридцать пять процентов серебром.

Однако это нелегко сделать. Ведь для семидесяти тысяч форинтов серебром требуется несколько подвод, да и жандармский конвой в придачу. Неизбежно поднимется шум. Ну, да пускай!

Когда господин Чанта спустился в подвал, чтобы выкатить наверх семь бочонков (никому другому он не доерил бы к ним прикоснуться), сердце его сильно билось. Это заключенное в бочонки серебро — такой надежный капитал! Правда, оно не приносит никакого дохода, но зато ему не грозит никакая опасность. У старика даже слезы выступили на глазах, когда пришлось выбирать, с какими из двадцати бочонков ему расставаться. Он словно оплакивал их!

И ведь за них ничего не дадут, только пустые бумажки. «Но не упрекайте их, вы, остающиеся! Покинувшие вас скоро вернутся. Сейчас они просто отправились в путешествие, и в пути их не ждут никакие опасности, не грозит кораблекрушение: по железной дороге, на колесах покатят они собирать с других денежки. Как только акции попадут к нам в руки, спустим их, не дадим бумажкам даже переночевать в доме. А на них опять купим серебра. И прибыль тоже обратим в серебро, вместо семи бочонков обратно вернутся девять!»

Подбадривая так оставшиеся денежки, господин Чанта прикинул по текущему курсу, каково ажио серебра. По всем расчетам, ему еще причиталась сдача. И вот, снарядив обоз, Чанта сам отправился с поклажей в Вену.

Накануне того дня, когда господин Чанта решил перевезти серебро, враждебная партия на бирже сделала первый ход.

Это была лишь проба сил. Они хотели проверить, не пошатнется ли какой зуб у противника, и для начала принялись скупать валюту: если серебро поднимется, бумаги упадут.

Так что семь бочек серебра господина Чанты прибыли на рынок очень кстати.

Две повозки в сопровождении жандармов с примкнуты-ми штыками, бочки, залитые свинцом, не могли не привлечь внимания на улицах Вены. А если бы еще кто проведал, что бочки эти доверху полны серебром! Да если бы еще узнали, что вся эта куча серебра перекочевывает в банк лишь в качестве первого взноса за бондаварские акции!

Перу и Бразилия открывают свои сокровищницы!

Фирма Каульмана постаралась поднять как можно больше шума. Передача произойдет в присутствии официальных лиц, и всеобщая беготня и суматоха будут длиться, пока господин Чанта не получит квитанцию за принятые деньги, а после полудня не обменяет ее на акции. Тогда же высчитают ажио серебра. Все операции фирма Каульман произведет без проволочек.

Каульман выбрал для этого самого ловкого поверенного. Он наказал ему, как вести себя с греком: какие бы чаевые тот ни давал, за все следует целовать ему руку и целый день неотлучно быть в его распоряжении.

Поверенного звали Шпитцхазе.

К полудню он принес Чанте расчетный листок, причитающуюся сдачу и акции, подобострастно заметив, что он принес милостивому гоподину на семьсот форинтов больше, чем тот рассчитывал, потому что с позавчерашнего дня, когда господин Чанта производил подсчеты, ажио серебра поднялось на один процент.

«Ого! Видать, честный малый! — подумал про себя господин Чанта. — Надо бы дать ему на чай».

И он дал Шпитцхазе пять форинтов.

Шпитцхазе усиленно благодарил и не преминул поцеловать Чанте руку.

«Эге, — подумал господин Чанта, — наверное, это много ему, пять форинтов?»

— Дайте-ка назад эту бумажку, я ошибся, хотел дать другую, — сказал он.

И дал вместо пятифоринтовой однофоринтовую кредитку.

Шпитцхазе опять поблагодарил и поцеловал руку.

«Ara! Выходит, это честный человек, мне такой и нужен».

— Дайте назад эту однофоринтовую, я опять ошибся. И дал пятьдесят форинтов.

Шпитцхазе на этот раз поцеловал ростовщику обе руки и пожелал ему процветать и благоденствовать до скончания веков.

Господин Чанта теперь был совершенно уверен, что по гроб жизни осчастливил маклера вкупе со всеми его потомками.

— А кабы нам подождать с серебром до послезавтра, не получили бы мы за него еще больше?

— О нет, не извольте сомневаться, сегодня как раз было самое время, а послезавтра серебро упадет на два процента.

— А вы откуда знаете?

— Эх, я давно уже изучил все порядки на бирже.

— Да? Если вы все знаете, так почему же не играете сами?

— Потому что для этого нужны деньги, а у меня их нет.

Я манипулирую только чужими деньгами.

— Так вы на бирже свой человек?

— Осмелюсь доложить, я, можно сказать, живу там, только что не сплю.

— Тогда сводите меня на биржу. Мне хотелось бы там побывать. — Господин Чанта намеревался, если подвернется подходящий человек, тут же и продать бондаварские акции. — А вечером туда тоже можно пойти?

— Вечером там как раз самое оживление, особенно в такой день, как сегодня.

Господин Чанта позволил отвести себя в храм золотого тельца.

Даже через закрытые двери вырывался беспорядочный гул, который царил в зале, а когда Чанта и его провожатый вошли внутрь, у господина Чанты голова пошла кругом от невиданного зрелища. В огромном, как храм, битком набитом зале сквозь толпу продирались тысячи людей в цилиндрах и шляпах; все одновременно говорили, кричали что-то возбужденно, сердито, словно ссорились; грозили кулаками, размахивали бумагами, показывали на пальцах разные числа и выкрикивали имена и суммы, — от всего этого и впрямь можно было растеряться.

Шпитцхазе, как завсегдатай, вел за собой сквозь толпу господина Чанту, который не успевал поражаться тому, сколько толчков в бок здесь можно получить, не услышав ни единого извинения.

Ему хотелось понять, что значит «ich gebe!»[151]«Я даю!» (нем.) и «ich neh-me!»,[152]«Я беру!» (нем.) которые то и дело выкрикивали люди, похожие на ссорящихся.

Но еще больше заинтересовало его одно слово, которое он постепенно стал различать: «Пунтафар! Пунтафар!» Неужели это Бондавар?

Настолько-то он разбирался в коммерции, чтобы знать: если кто собирается что-либо продать, то сперва разузнает цены на рынке как покупатель, а уж потом решает, почем запрашивать за свой товар.

Поэтому он спросил одного из кричавших «Wer will Puntafar?»,[153]«Кто берет Пунтафар?» (нем.) почем тот продает бондаварские акции.

— Тридцать выше пари.

У господина Чанты зарябило в глазах. Невероятно!

— Ведь это очень много! Вчера было только двадцать.

— То было вчера, а то сегодня. Если же господин захочет купить завтра, то будет уже тридцать пять. Весь мир покупает эти акции. Один богатый набоб из Вест-Индии привез все свое серебро, чтобы купить на него бондаварские акции, приезжают даже из Перу и Бразилии и платят за акции звонкой монетой. Один марокканский властелин и какой-то московский князь, у которого свои серебряные рудники, закупили по десять тысяч акций. Каждый, у кого завелась лишняя сотня форинтов, лезет по головам и умоляет уступить ему хотя бы одну бондаварскую акцию по тридцати форинтов ажио. Так чему же вы удивляетесь, сударь?

Господин Чанта и не подозревал, что пенджабский набоб, перуанский инка, марокканский властелин и московский князь — это он сам, единый во многих лицах, и он же непосредственный виновник всего этого бума.

Более того, он подумал, что над ним шутят и что тут придется как следует поторговаться. Он готов был довольствоваться гораздо меньшим.

— Ах, полно вам, сударь! — возразил он предлагающей стороне. — Какие там тридцать форинтов ажио. Я уступлю вам тысячу бондаварских с ажио в двадцать пять.

Сроду не доводилось господину Чанте видеть такого переполоха, какой вызвали эти его слова.

Спереди, сзади, сбоку — отовсюду на него налетели, накинулись, затолкали, орали ему на ухо, совали под нос… «В чем дело? Кто это? Спекулянт! Мошенник! Жулик! Негодяй! Реакционер! Наемный провокатор! Вон его! Сбейте с него шляпу! Всыпьте ему двадцать пять по спине! Вытолкать его взашей!»

Шпитцхазе едва удалось вызволить Чанту, у которого все же растоптали шляпу, из священного вертепа, а выбравшись, он и сам принялся ругать своего господина.

— Какого дьявола вы все это затеяли, сударь? Ведь должно же у вас хватить ума, чтобы теперь, когда противник разбит и подавлен, не ввязываться в контригру и не сбивать курса собственных акций?

— Да я и не собирался его сбивать, — оправдывался господин Чанта, — я только хотел проверить, правда ли они продают акции.

— Правда ли продают? — сердито повторил господин Шпитцхазе. — Словно на биржу люди ходят затем, чтобы рассказывать друг другу анекдоты! Да бондаварские бумаги — золото! Сегодня тридцать «товар», двадцать восемь «деньги», завтра — тридцать два «товар», тридцать «деньги». И еще будут подниматься. Были бы у меня деньги, я бы последний грош в них вложил. Уж я-то знаю… Изучил биржу… А потом я еще кое-что узнал в конторе Каульмана. Ну, да об этом нельзя говорить.

— А что такое вы узнали? — подлаживался к поверенному господин Чанта. — Уж мне-то вы можете сказать.

— Я могу только намекнуть, — доверительно шепнул Шпитцхазе, оглядевшись по сторонам, — что это еще не самый высокий курс Пунтафара! Эге! Те, кто приобретут их по тридцать два, — счастливчики. Я посвящен в планы, — конечно, выдавать подробности я не стану, — однако скажу, что последуют скачок за скачком, которые погонят акции вверх: через полгода — один, еще через полгода — второй. Мир обомрет от удивления. Через год, считая с сегодняшнего дня, Пунтафары будут стоить выше пари на сто процентов.

— На сто процентов? — ахнул господин Чанта и в крайнем изумлении даже прислонился к стене. Но быстро пришел в себя. Он разозлился на Шпитцхазе — напрасно тот пытается его одурачить. — Послушайте вы, великий Aufschneider![154]Хвастун, лгун (нем.). Возвращайтесь-ка обратно. А я и сам найду дорогу домой.

И он прогнал Шпитцхазе.

Однако на следующее утро первым делом велел официанту принести ему «Биржевые ведомости».

И что же, там действительно все было так, как предсказывал Шпитцхазе. Серебро упало на два процента, а «Бондавар» был 30 деньги, 32 товар. Как в Священном писании.

— Ни одной не продам! — стукнув кулаком, решил господин Чанта.

Он встал и оделся.

Сумасшедшее везение! Не успеешь глазом моргнуть, а все ящики уже набиты деньгами.

Он доканчивал свой завтрак, когда явился Шпитцхазе. Физиономия его светилась торжеством.

— Ну, что я говорил? — выпалил он, сунув господину Чанте принесенные с собой «Биржевые ведомости», где красным были подчеркнуты интересующе его места.

Господин Чанта не подал вида, что уже читал «Биржевые ведомости», и потому легко разыграл роль хладнокровного финансиста; просмотрев отмеченные строки, он кивнул головой:

— Да, так оно и есть! Все, как вы говорили!

Уж это точно! К вечеру курс поднимется до тридцати пяти! Эх, кабы у меня были деньги!..

— Ну, вот вам, Шпитцхазе, еще пятьдесят форинтов. Станьте и вы счастливым человеком. Купите одну бондаварскую. Нет, не целуйте руки, я не позволю.

Однако все-таки позволил.

— Но не спускайте эту акцию. Сохраните ее. А когда подойдет срок очередного платежа, я заплачу за вас. Да не целуйте вы каждый раз руки. Я вам еще много раз буду делать добро. Если вы каждый раз, как я вам сделаю добро, станете целовать руки, так у меня и рук не останется. Однако теперь я вправе ждать, что вы в знак признательности поставите меня в известность, если ваш патрон вздумает предпринять какой-нибудь маневр с акциями. Не забудьте предупредить, когда настанет время их продавать. Вы меня поняли? Ну, вот! Да ведь теперь и вы заинтересованы, у вас тоже будет своя акция. Так что следите внимательнее. А там и комиссионные перепадут вам, когда сбудем акции.

Шпитцхазе поочередно перецеловал все пальцы господина Чанты.

— Я только об одном прошу вас, — умолял Шпитцхазе, — не выдавайте меня господину Каульману: ведь если он узнает, что я разглашаю коммерческие тайны, он меня тут же выгонит.

— Не бойтесь! Вы имеете дело с порядочным человеком. И сей порядочный человек всецело поверил, что он теперь купил с потрохами другого порядочного человека, чтобы тот выдавал ему тайны третьего порядочного человека. Неизвестно только, среди этого скопища порядочных людей кто кого обманет более жестоко?

Нет! Эвелина!

Иван как нельзя более вовремя вернулся на свою шахту.

Пока он в Пеште толок воду в ступе, в долине Бонда вершились великие дела.

Прежде всего совсем рядом с его участком с волшебной быстротой вознеслись огромные новые здания, как обычно вырастают здания, о которых не спрашивают, во сколько они обойдутся, а строят как можно скорее и любой ценой.

Акции еще не были выпущены, а консорциум уже вложил в предприятие миллион форинтов.

Повсюду работы велись с лихорадочной быстротой: не успеешь оглянуться, как рядом уже на полную мощь работает кирпичный завод, а там подвесная дорога доставляет строительные материалы к возводимым корпусам; горы глины остались после завершения земляных работ; трубы уже дымят, крыши покрываются черепицей. Целая улица строится здесь, вырастает настоящий город.

Господин Ронэ ничего не писал Ивану о строительстве.

И еще кое о чем умолчал господин Ронэ.

О том, что в шахте завелся третий страшный призрак, соперничающий с взрыпадом и гретаном: забастовка.

Часть рабочих пожелала перейти на новую шахту, которую они назвали «господским участком». Там обещают жалованье в полтора раза больше того, что платит Иван.

И, наконец, уволился сам господин Ронэ, сообщив, что считает для себя более выгодным пост управляющего в акционерном обществе.

Понятное дело, именно он, отобрав среди рабочих Ивана самых лучших и посулив им большее жалованье, переманил их на работу в акционерное общество.

Только теперь увидел Иван, какую оплошность допустил, приняв на шахту управляющего по рекомендации своего любезного друга.

Ох, уж эти ученые мужи!

Всю жизнь потратят, но докопаются, какие животные обитали в каменноугольный период сотни тысяч лет назад, а вот что не следует подпускать конкурентов к своему углю, это им и невдомек.

А ведь даже любой необразованный арендатор смекнул бы: коль скоро его любезный друг Феликс говорит, что он по соседству организует акционерное общество по добыче угля, то немедленно следует отправить туда и господина Ронэ: «Здесь, приятель, ты не останешься ни минутой дольше».

Ведь таким путем он открывал врагу все свои деловые секреты!

Ну, и воочию убедился, что тот не преминул извлечь из этих секретов наибольшую выгоду.

Узнав о грозящей беде, Иван созвал своих рабочих.

— Ребята! — сказал он. — Это новое предприятие, которое сулит вам такую высокую плату, может дать ее только в убыток себе. Моя шахта до сих пор всегда приносила прибыль. Так вот я предлагаю, чтобы впредь, помимо заработной платы, вы получали свою долю и с прибыли. Все, что мы зарабатываем, будем делить поровну. В конце года я покажу вам расчеты. Выбранная вами комиссия проверит их, и каждый получит свою долю, в зависимости от того, сколько он наработал. Если вы согласны, давайте работать дальше. Если же вы решите перейти в акционерное общество, потому что там больше платят, я не буду разоряться, конкурируя с обществом, располагающим миллионами, а продам ему свою шахту, и тогда вы убедитесь: как только обе шахты окажутся в одних руках, вам снова снизят заработок. Тем, кто не захочет меня покинуть, я предлагаю заключить этот договор на всю жизнь. Прибыль на шахте будет поровну делиться между рабочими и мною до тех пор, пока я являюсь владельцем.

Это предложение многие приняли, и тут уж акционерное общество ничего не могло поделать. Больше половины рабочих решило остаться у Ивана и не бросать своей родной шахты. И все же многие шахтеры, подбиваемые наемными смутьянами, перешли на акционерный участок.

Тем, кто остался на старой шахте, пришлось немало вынести со стороны отколовшихся. Ни одно воскресенье не обходилось без драки между рабочими двух шахт.

Вскоре Иван убедился, что его могучий соперник задумал встречный ход.

Его давние покупатели, все, кому он обычно поставлял уголь, чугун и железную руду, известили, что поскольку бондаварская акционерная шахта и металлургический завод предлагают им свою продукцию на пятьдесят процентов дешевле, то впредь они и у него будут делать закупки лишь по такой цене.

Заработная плата на пятьдесят процентов выше, добываемая продукция на пятьдесят процентов дешевле — это все равно что работать даром.

Все деловые связи Ивана долгое время были в руках Ронэ, и тот мог предпринять что угодно, чтобы их расстроить.

Но Иван и тут не утратил мужества. Он ответил всем своим партнерам, что уголь и чугун он не станет продавать ни на филлер дешевле, пусть даже вся продукция останется у него.

В результате этого уголь и чугун копились под навесами и на складах, и на черной бондавёльдской дороге редко показывались телеги. Шахта и домна работали вхолостую.

Это сулило преданным Ивану рабочим весьма жалкое будущее. Их товарищи с соседней шахты нещадно издевались над ними. Откуда они возьмут прибыль? Или поделят между собой чугун да уголь?

Иван успокаивал их. В конце года все разойдется по хорошей цене. Нельзя работать себе в убыток. Если другая шахта работает в убыток — на то воля ее хозяев, а он не последует их примеру.

Когда великолепные сооружения на участке акционерной компании были готовы, правление устроило пышные торжества в честь завершения строительства.

Из далекой Вены прибыли на празднование основные пайщики, члены правления и председатели.

Здание огромного склада было отделано под роскошный ресторан, окна увиты цветочными гирляндами, вдоль стен накрыты столы для рабочих, а посредине — стол для важных гостей.

Заранее оповестили, что приедет сам князь. Консорциум избрал его почетным председателем общества. Князья, как известно, лучше всех знают толк в промышленных предприятиях, а уж князь Тибальд отличался особо выдающимися способностями к предпринимательству и расчетам. Он сам подписался на акции на миллион форинтов. Этот миллион ему одолжил Каульман, этот же миллион записали в качестве долга за бондаварским имением. Понятное дело, в действительности этого миллиона и не существовало.

Празднеству предшествовало богослужение, во время которого, как оповещалось заранее, служил святую мессу сам прославленный аббат Шамуэль. Да так оно и положено, ибо перед столь высокими гостями негоже выступать простому невышколенному сельскому служителю — его преподобию господину Махоку.

Гости в застекленных каретах подкатывают к церкви из бондаварского замка, где они расположились накануне. Вместительная, разукрашенная гербами карета князя показалась первой. На запятках ее два лакея в золоченых ливреях, на козлах кучер в напудренном парике, в треугольной шляпе. Лакеи спешат открыть дверцы кареты. Оттуда сначала появляется изящный пожилой господин с серебристо-белыми волосами, с гладко выбритым приветливым, кротким лицом, величественным взглядом, и этот господин протягивает руку разодетой в бархат и кружева даме, которой он с любезностью очень близкого человека помогает выйти из кареты.

Когда дама выходит из кареты, видны ее светло-лиловые атласные туфельки и блестящие шелковые чулки.

«Должно быть, очень знатная госпожа!» — решает глазеющая толпа, что околачивается у паперти и со шляпами в руках поджидает господ.

И только какой-то простолюдин в грубой посконной одежде испуганно вскрикнул, увидев выходящую из кареты даму: «Эвила!»

Это был Петер Сафран.

Дама услышала его изумленное восклицание и с улыбкой повернула голову.

— Нет! Эвелина!

И с этими словами она с непередаваемой грацией вспорхнула по ступенькам храма.

Эвелине хотелось показать свои шелковые чулки тем людям, которые привыкли видеть ее в деревянных башмаках или босой.

Это было тщеславие крестьянки.

Не заносчивость, а лишь тщеславие. Она не хотела унизить своих прежних собратьев, она хотела сделать им что-нибудь хорошее, оделить деньгами, вызвать их признательность, уважение; и особенно тем, кто был к ней добр, хотела показать, что хотя она и сделалась важной госпожой, но не забыла их и хочет облагодетельствовать.

Эвелина заранее радовалась встрече со своим бывшим женихом. Тот, вероятно, давно уже утешился, наверное, и жена у него есть. Скромный денежный подарок сделает его просто счастливым.

Она рассчитывала встретиться и с Иваном. И ему она докажет, что помнит его доброту и что теперь в ее власти доказать свою признательность на деле. Ему она, правда, не могла сделать подарок, но могла предупредить, какая опасность грозит его маленькому предприятию со стороны могущественного консорциума, и предложить ему свои услуги — она могла бы повлиять на компанию, если Иван захочет помириться с гигантским соперником, который намерен его раздавить.

Всем она хотела сделать добро, чтобы люди потом говорили: «Да, послал же господь бог счастье человеку! А все-таки доброе у нее сердце! До сих пор не забыла своих бедных друзей!»

Тщеславие и жажда благотворительности привели ее сюда.

Она хитро подстроила встречу с Берендом. От имени влиятельнейших лиц округа, помещиков и самого князя его пригласили на торжественное открытие шахты и банкет. Такое приглашение отклонить нельзя. Правда, когда Эвелина деликатно спросила аббата Шамуэля, не навестит ли он Беренда как своего ученого коллегу и не привезет ли его на банкет, тот ответил, что нет на свете таких сокровищ, ради которых он сунулся бы к своему другу Ивану Беренду со столь любезным предложением: «Не угодно ли вам появиться в гостиной у бондаварских господ?» И у аббата были основания так ответить.

Петер Сафран стоял, уставившись вслед мелькнувшему перед ним очаровательному видению, когда кто-то сзади хлопнул его по плечу. Это был Феликс Каульман.

Петер побледнел — в первый момент от испуга, потом — от ярости при виде этого ненавистного человека.

Каульман с барским высокомерием улыбнулся в ответ, словно в прошлом их связывала какая-то известная только им двоим великолепная шутка.

— Здорово, парень! Обязательно приходи на праздник!

Петер Сафран оглядел всех проходивших мимо господ, а когда те прошли в церковь, он тоже вошел за ними.

Там он опустился на колени перед святым образом в самом темном углу храма и, опершись локтями о стену и скрыв в сцепленных ладонях лицо, дал обет: страшный, тяжелый обет. Те, кто видел его, подумали, что он молится или кается в грехах. Затем он поднялся и, не дожидаясь конца торжественной службы, заторопился из церкви; обо-ротясь, он бросил назад дикий взгляд: не вопиют ли вослед святые, указывая на него перстами: «Хватайте! Вяжите его!»

После молебна именитые господа занялись осмотром участка. У арки, увитой сосновыми ветками, их встретила делегация рабочих, и назначенный заранее оратор произнес бы, наверное, весьма складную речь, если бы не сбился. Зато стайке девочек в белых платьицах удалось без запинки продекламировать заученные стихи; одна из девочек протянула Эвелине пышный букет цветов.

Эвелина расцеловала девочку и спросила: «Ну, Мицике, узнаешь меня?»

Где там узнать! Девочка не осмелилась даже взглянуть на Эвелину, настолько та была прекрасна.

Управляющий господин Ронэ показал гостям административные здания, цеха, домны, чугунолитейный завод, шахту, коксовые печи, и наконец гости, порядком устав, возвратились в складское помещение, переоборудованное под банкетный зал, где их встретили два цыганских оркестра — естественно, маршем Ракоци.

На празднество явились званые и незваные: и господин, и простолюдин, и поп, и цыган.

Но среди гостей Эвелина не нашла Ивана.

Он даже не прислал письма с извинениями. Он уже снова надел свою темную рубаху и не мог расточать комплименты там, где чувствовалась фальшь. Невоспитанный человек!

А быть может, на это были свои причины?

Когда заранее делят шкуру неубитого медведя, оставим медведю на худой конец хоть право не присутствовать при дележе.

Зато на праздник пришел Петер Сафран.

Ему выпала особая честь: за столом для рабочих его усадили на первое место. Ведь он был почетным гостем. Из рабочих бондавёльдской шахты пришел только он один.

Пир продолжался до позднего вечера. И господа и рабочие веселились вовсю.

В конце пира Феликс подозвал к себе Петера Сафрана.

— Это тот самый дельный рабочий, о котором я говорил вашему сиятельству, — представил он Петера князю.

Сафран почувствовал, как к лицу его прилила кровь и отхлынула затем к вискам.

— Ну, добрый малый, рассказывай, как ты поживал с тех пор, как мы расстались? — потешался Феликс. — Все еще боишься докторов? На вот, я дам тебе средство. Полечись им от страха! — И тут он вытащил из бумажника и сунул в руку Петеру новехонькую сотенную бумажку. — Не мне, ее милости целуй руку.

Петер Сафран покорно поцеловал руку Эвелины, обтянутую красивой светло-сиреневой перчаткой. Просто диво, до чего послушным и смирным парнем стал людоед!

— Благодари ее милость, она твоя благодетельница, — продолжал Феликс. — По ее просьбе их сиятельство светлейший князь изволил распорядиться, чтобы тебя определили на нашем участке десятником с годовым жалованьем я тысячу форинтов. Ну, что скажешь на это, парень?

Что он мог сказать? Он поцеловал руку и светлейшему князю.

— Ну, а теперь выпей со мной! — с величественной снисходительностью сказал господин Каульман, наполняя пенящимся шампанским бокал Петера Сафрана: «Много лет жизни нашему всемилостивейшему председателю, его сиятельству князю!»

— Да здравствует самая прекрасная из женщин! — галантно добавил князь, прежде чем грянул туш, и тогда все четверо сдвинули бокалы: Петер Сафран, князь, банкир и прекрасная дама.

Крестьяне были растроганы этой сценой. Подумать только, знатные господа чокаются с рабочим в грубой домотканой одежде. Видать, и взаправду любят народ.

А Петер Сафран в это время гадал про себя: из двух господ, что сидят справа и слева от дамы, который может быть ее мужем, и тогда кем же приходится другой?

Он выпил свой бокал, но в голове от этого не прояснилось.

Праздник завершился великолепным фейерверком. Золотые искры хлопающих ракет летели к участку Ивана.

На другое утро Петер Сафран пришел к Ивану и объявил, что переходит на господскую шахту.

Иван только сказал с горечью:

— И ты? Ну что же, ступай!

Сафран был бледнее обычного. Он ждал, что Иван начнет упрекать его, но ждал напрасно, ибо Иван не промолвил больше ни слова, и тогда у Петера вырвалось то, что камнем лежало на душе.

— Почему тогда вы крикнули тому человеку «доктор»?

— Потому что он и есть доктор. Доктор философии.

Сафран угрожающе поднял палец.

— Все равно вам не надо было кричать тогда «доктор»!

Он повернулся и вышел, не попрощавшись. Душевные силы Ивана подвергались поистине суровому испытанию.

Лучшие рабочие покидали его. Мощные, колоссальные капиталы захлестывали его утлое суденышко, грозя смести начисто; от Ивана отказались все его прежние партнеры и компаньоны. Крепкое сердце нужно было иметь, чтобы не убежать из этого прокопченного домишка, оставив торжествующему противнику неблагодарную шахту.

Но и в этом тяжелом положении один истинный друг не изменял ему и не давал отчаиваться: то была аксиома, что дважды два всегда четыре.

Простейшая логика подсказывала Ивану, что происходит на его глазах.

«Это объединение промышленников?! — Нет, рыцарей биржи».

«Они занимаются развитием национальной экономики? — Нет, ведут азартную игру».

«Может быть, здесь создается промышленное предприятие? — Нет, вавилонская башня».

Дважды два — четыре. И вовеки веков — четыре.

Даже если все цари земные издадут законы и указы, что дважды два — пять, даже если сам папа выпустит буллу, чтобы люди верили, будто дважды два отныне — пять, и все финансовые тузы дважды два посчитают пятью, все равно дважды два останется неизменным во веки веков: четыре.

А наше процветающее акционерное общество намерено действовать вопреки сей непреложной истине. С крайне легкомысленным расточительством оно строит, открывает шахты, налаживает добычу угля, заключает договора, покупает, продает, — и все, все вопреки простому арифметическому закону; дважды два — четыре. И не ради прибылей в будущем, а ради минутного, кратковременного успеха.

«Я переживу эти неслыханные события!»

В конце года еще один сюрприз поразил деловой мир. Бондаварские акции начали устанавливаться между тридцатью пятью и сорока процентами выше номинала. А меж тем близился срок второго платежа.

В таких случаях все «свежие» бумаги обычно идут на понижение.

Господин Чанта как раз подумывал, что сейчас самое время избавиться от акций, сгрести свое серебро и — домой.

Но именно в это время он получил от Шпитцхазе тайное уведомление воздержаться от продажи акций… Сегодня правление подвело итоги двух последних месяцев и на ближайшем заседании удивит пайщиков, распределив двадцать процентов прибыли, после чего акции вновь подскочат. Так что пусть господин Чанта извлечет прок из этой тайны.

И действительно, такой сюрприз был преподнесен деловому миру. Уже в первые два месяца работы бондаварская шахта дала колоссальную прибыль, помимо tantieme, на каждую акцию пришлось шесть форинтов дохода, а это всего лишь через два месяца после выплаты тридцати пяти процентов — невиданный успех.

Иван, прочитав об этом, громко расхохотался.

Уж он-то лучше, чем кто-либо, знал, с какой прибылью работает акционерный участок. Ведь нет ничего проще, чем провести учет таким образом, чтобы вся наличность в кассе фигурировала как прибыль. А разве неопытные пайщики могут разобраться в этом? Сами-то члены правления, конечно, ведают, что творят. Но даже если каждый из них потеряет то, что вложил в бондаварские акции, он выручит свое на других, а мелкие пайщики пусть себе плачут.

Ведь на бирже никогда не трубят тревогу.

Итак, господин Чанта не спустил свои акции, выплатил серебром второй взнос и теперь радовался прибылям и благословлял Шпитцхазе, который удержал его от продажи бумаг по тридцать пять процентов, тогда как через неделю они поднимутся до сорока пяти.

Иван же спокойно взирал на эту дьявольскую свистопляску:

«Доколе же будет длиться эта шутовская затея?»

Почести сермяге

По странному расположению созвездий, именно в тот момент, когда Иван сказал себе: «Доколе же будет длиться эта шутовская затея?» — на бирже князь Вальдемар задал тот же вопрос светившемуся торжеством Каульману:

— Как вы полагаете, долго ли продлится эта комедия?

— Предстоит еще третий акт, — ответил банкир.

— Да, третий взнос. Тогда-то, с моей помощью, вы и взлетите в воздух.

— Я тогда тоже скажу свое слово!

Противная сторона не в силах была разгадать планы Каульмана. Ясно, что он к чему-то готовится. Но к чему? Это знали лишь аббат Шамуэль и князь Тибальд.

Третий акт открывала авантюра с бондаварской железной дорогой!

Трудная задача! Государственные мужи гневаются на Венгрию и в гневе не разрешают ей строить железные дороги, даже проезжие дороги не дают мостить, пусть-де Венгрия обратится в пустыню, пусть станет азиатской страной!

А нет ли у них достаточно веских оснований для гнева? Ведь доныне все выношенные ими государственные идеи разбивались о косность этого упрямого народа.

Все в Венгрии — все, кто ходит в сукне, — настроены против них. Чиновничье сословие, средний класс страны, интеллигенция, — все единодушно скорее готовы сложить с себя полномочия, нежели способствовать осуществлению замыслов венской государственной мудрости. Хорошо! Одних депутатов сменили другими: к накрытому столу всегда подоспеет гость. Но эта мера не дала никаких результатов. Новая партия чиновников получила жалованье, поприветствовала представителей власти, выразила добрые пожелания, принесла присягу, набила карманы, но для претворения в жизнь государственной идеи не сделала абсолютно ничего.

Разница между прежними и вновь навербованными лишь в том, что первые открыто заявляли, что не желают ничего предпринимать, а эти делали вид, будто стараются как-то действовать, но у них ничего не получается, будто они толкают дело вперед, а оно ни с места.

От сословия, одетого в сукно, не добиться того, что нужно государственным мужам.

В прошлые времена служил противовесом класс, разодетый в шелка и бархат: парадная венгерка и ряса, помещик и поп. Теперь и они сошли со сцены.

Кардинал противится, епископы попусту занимают свои места, графы, бывшие губернаторы засели в Пеште и выражают недовольство, а может, и устраивают заговоры.

«Flectere si nequeo superos…»[155]Начало строки из «Энеиды» Вергилия: «Если мне не удается склонить всевышних на свою сторону, обращусь к преисподней» (лат.). Обратимся же к сермяге.

Сермяга, как известно, самый низкий сорт серой, жесткой ткани, которую носят лишь самые бедные слои народа. Но именно сермяга пользовалась в то время наибольшей популярностью в имперской столице.

Нет, дело не дошло до того, что модницы, потеряв голову, набросились на сермягу и отныне только из нее шили себе воздушные платья! Просто люди, одетые в эту ткань, заняли целую скамью в законодательном собрании империи. Их прислала Галиция.

Ну так что? Есть у вас какие-либо возражения? Ведь мы как-никак демократы! Не так ли?

Ах, покорнейше прошу прощения! Конечно, мы демократы. Я тут ни словом не возражаю, более того, как раз хочу подчеркнуть, что это была гениальная идея: посадить сермягу в законодательное собрание. Облаченные в нее люди вне всякого сомнения весьма прямодушны и порядочны. Если епископ зевает, и они зевают, если он встает, и они встают тоже, если он скребет в затылке, и они скребут, что лишний раз доказывает их принципиальность и твердость.

Языка, на котором проходят дебаты, они, правда не понимают, но в этом их неоценимое преимущество: они не произносят длинных речей и не мешают репликами ходу дискуссии. Конечно, они не привнесли глубоких знаний в дело составления законов, в обсуждение конституционных вопросов, реформ и статей бюджета, но именно здесь сама их первозданная простота заставляет относиться к их поступкам с максимальным доверием, ибо никто не может заподозрить их в том, что они голосуют за правительство в надежде заполучить какую-нибудь должность.

Еще раз повторяем, что идея ввести простолюдинов в законодательное и конституционное собрание делает честь тому, кто пустил ее в ход.

А ведь в Венгрии многие носят сермягу. И сто с лишним кресел, для них предназначенных, пустует в Шоттенторском дворце законодательства.

Недостает лишь одного посредника: духовенства.

Ибо эти венгерские попы — сущие варвары, такие неотесанные, что и по сей день считают более важным цепляться за старые традиции времен Ракоци, чем принимать новейшие достижения цивилизации.

Уж на что мелкая сошка приходский священник Махок, а он и то отсылает обратно распоряжения министра, которые ему следует оглашать с амвона, — да еще с припиской, что он-де не деревенский стражник. А буде что желают объявить народу, на то есть базарная площадь, есть глашатай при сельской управе, есть барабан: бейте в барабан и созывайте народ; а в храме не место циркуляры зачитывать!

Это твердолобое духовное сословие тоже еще предстоит обломать!

— Настало время действовать! — сказал Феликс Каульман аббату Шамуэлю.

«Настало время действовать!» — сказал себе аббат Шамуэль.

Кардинал ездил в Вену. Кардинал не получил аудиенции. Кардинал впал в немилость. Трансильванский епископ отстранен от должности. Над венгерским духовенством навис дамоклов меч. И для нити, его удерживающей, готовы ножницы!

Бондаварская железная дорога — «gradus ad Parnassum».[156]«Ступенька к Парнасу» (лат.)

Если удастся получить разрешение на постройку, фирма Каульман встанет в один ряд с фирмами Перейра и Штраусберг.

И тогда свершится: заем от папы под залог венгерских церковных владений.

Все достигается разом!

Положение в свете, власть в стране, влияние в империи, успех в деловых кругах и главенство в церковной иерархии.

Аббат Шамуэль приступил к осуществлению своих честолюбивых замыслов.

Первой его задачей было привезти и из Венгрии сермяжных депутатов в имперское законодательное собрание и взамен получить бондаварскую железную дорогу, сан епископа и кресло в сенате.

Все три приманки лежали готовыми: извольте принять. И в этой игре самые влиятельные люди — не более чем шахматные фигуры, которые он будет двигать по собственному усмотрению: государственный деятель, биржевой воротила и красивая женщина!

Как-то в субботу Ивана навестил господин Ронэ. Он кратко изложил цель своего визита. Жители окрестных деревень из долины Бонда намерены ходатайствовать перед венским правительством и имперским советом об улучшении средств сообщения. В этом вопросе Иван заинтересован так же, как и другие, так что пусть он разрешит своим рабочим тоже участвовать в завтрашней общей сходке.

Иван наотрез отказал.

— На нас распространяется действие чрезвычайного закона, который запрещает политические собрания. А ваше собрание будет носить именно такой характер. Я соблюдаю высочайший указ.

Все же на следующий день собрание состоялось, и аббат Шамуэль произнес зажигательную речь. Его облик уже сам по себе внушал почтение, а речь была доходчивой и увлекательной.

Само дело настолько очевидно отвечало общим интересам, что никто ничего не мог бы возразить. А чтобы малейшая искра подозрения не пала на благодатную почву, столь непопулярное слово, как «Reichsrat»,[157]«Государственный совет» (нем.). ни разу даже не упоминалось в его речи.

Единодушно решили выбрать двенадцать народных представителей, которые отправятся в Вену и выскажут пожелания простых селян. Так будет лучше всего.

Аббат Шамуэль назвал двенадцать кандидатов, а собравшиеся прокричали «ура!»

Бондаварское акционерное общество снабдит каждого посланца пропитанием на дорогу, а кроме того, новой сермягой, шляпой и сапогами.

К двенадцати новым сермягам всегда можно подобрать и двенадцать желающих их надеть.

Но и это было бы нелегким делом, ибо сермяжная душа подозрительна.

Она чурается братания с господами. А подарков боится уже потому, что знает: за них приходится дорого расплачиваться. Если бы зачинщиком всего был какой-нибудь барин, он встретил бы немало трудностей, но на сей раз им был священник, и священник высокого сана. Ему можно верить. Можно не бояться, что он поставит депутацию в такое положение, 'что им придется взвалить на себя все тяготы этой поездки, когда объявят, что они должны отдать свои дома и наделы, потому что тогда-то и тогда-то двенадцать человек ездили в Вену и там спустили дьяволу или еще кому все земное и небесное народное достояние.

Но аббат не обманет их.

Однако двенадцати обладателям новых сермяг все же строго-настрого наказали, чтобы перед начальством все, как один, отпирались, говорили, будто неграмотные, и ни на какие подписи не соглашались, а особливо, если начнут выведывать, у кого сколько земли да сколько взрослых парней в деревне, чтоб остерегались давать прямой ответ.

В ходатаи, конечно, попал и Петер Сафран. На него возлагались особые надежды.

На другой день депутация во главе с господином аббатом без промедления двинулась в путь.

На третий день Ивана вызвали к начальнику ближайшей военной округи.

Военный начальник сообщил, что на Ивана написан донос. Он-де подстрекает других против всеобщей конституции, поносит имперский совет, а народ, особенно своих рабочих, отговаривает от проявлений верноподданности, хулит членов высокого собрания, состоит в тайных обществах.

Пусть он впредь ведет себя осмотрительнее, сказал начальник, иначе придется начать против него следствие, что может печально кончиться. На сей раз он отделается этим внушением.

Иван хорошо знал, кто послал донос.

Только такого удара недоставало еще его шахте — чтобы единственного ее управляющего и распорядителя упрятали на год в следственную тюрьму. Потом, конечно, выяснилось бы, что он невиновен, и его выпустили бы на свободу, но за это время предприятие окончательно захирело бы.

На счастье Ивана, начальник военной округи был человеком семейным, и жена его, к тому же беременная, занимала как раз ту комнату, которая предназначалась для арестантов. Поэтому Ивана сочли за лучшее отпустить домой, дабы не лишать страждущую женщину пристанища, — и это, по-моему, одобрил бы каждый.

Ах, это был настоящий праздник, когда в столице появились двенадцать новых сермяг, прибывших из долины Бонда.

Вот они, венгры! Крепкие духом дети народа. Депутация в имперский совет. Живое воплощение февральской конституции! Первые ласточки.

Трижды громогласное «ура» в их честь.

Все газеты были полны восторгов и приветствий. Политические листки посвятили столь значительному событию солидные передовые статьи.

Государственные деятели удостоили сермяг особой аудиенции, где господин аббат произнес от имени депутации витиеватую речь, в которой помянул отсталое положение страны, народ которой желает подняться и уже начинает отличать своих истинных благодетелей от бездеятельных злостных обманщиков.

Господин аббат в особенности стал напирать на трезвый разум народа, когда увидел перед собой его превосходительство министра, задающего тон в правительстве.

Его превосходительство милостиво протянул господину аббату руку и доверительно сообщил, что вскоре освободится епископат и что при новом назначении он постарается проследить, чтобы сим саном был облечен наиболее достойный прелат.

Его превосходительство обратился с ласковым словом и к членам депутации, и обе стороны остались очень довольны его любезной речью, поскольку языка друг друга они не понимали.

Более того, когда его превосходительство узнал из объяснений господина аббата, что среди ходатаев наиболее яркой личностью является Петер Сафран, он даже пожал ему руку и выразил надежду, что на завтрашнем заседании имперского совета вновь увидит депутацию на галерее. Пока еще «только» на галерее!

Петер пообещал, что они придут. Он один понимал, о чем с ним беседуют. Он знал немецкий и даже французский. Научился, еще когда ходил в плаванье.

Однако господин министр уклонился от ответа на главный вопрос — разрешат ли в долине Бонда построить железную дорогу.

За аудиенциями у высоких лиц последовала популярность. Редакторы трех иллюстрированных выпусков обратились к депутации с просьбой позволить сфотографировать их для своих газет в новых «живописных» сермягах. Эти забавные фотографии вскоре появились во всех витринах среди прочих новинок и собирали толпы зевак.

На очередном заседании имперского совета депутации отвели целиком всю первую скамью на галерее, где дорогие гости один за другим заняли места и, навалившись на барьер, свесили вниз свои грибообразные шляпы.

Его превосходительство произнес в их честь полуторачасовую речь и, как подсчитали чешские депутаты-оппозиционеры, пятьдесят два раза взглянул во время своей речи на галерею, чтобы проверить, какое впечатление она на них производит.

Один из ходатаев уснул и уронил шляпу. Шляпа разбудила некоего члена собрания, спавшего на скамье депутатов. Это происшествие все имперские газеты превратили в великолепный анекдот, кочевавший из одной газеты в другую, пока наконец им не завладели иллюстрированные сатирические журналы. Посланцам долины Бонда даже приписали остроумные замечания, которых они, естественно, никогда не делали.

Но они высидели до конца заседания — стойкий народ! В возмещение страданий и в награду за длительный стоицизм, наиболее деятельные из законодателей устроили в честь депутации шикарный банкет в отеле «Мунч», где Петер Сафран удостоился чести занять место во главе стола, справа от господина аббата; там каждый мог разглядеть его как следует.

Из восторженных тостов, которые отменные ораторы, ученые господа, имперские и тайные советники произносили по-немецки в его честь, Петер Сафран понял, что в его лице все чтят без пяти минут депутата от долины Бонда, многообещающего коллегу, будущего законодателя. А из перешептываний по-французски за его спиной он узнал, что собравшиеся представляют его друг другу как того самого, парня, жениха прекрасной Эвелины, которую похитил Каульман.

Петер Сафран делал вид, будто не понимает ни тех льстивых фраз, что говорили ему в глаза, ни презрительных насмешек, что раздавались за его спиной.

А про себя он думал: «Если бы эти господа знали, что однажды мне уже довелось есть человечье мясо!»

В конце банкета важные ученые господа перецеловались со славными гостями, и лишь поздняя ночь разлучила друзей. На следующее утро у представителей долины Бонда раскалывалась голова от обильных возлияний, к которым они не привыкли.

А их ожидало еще немало празднеств. Надо было явиться в императорские покои и засвидетельствовать свое почтение высочайшему трону. Перед жалкой сермягой отверзлись даже священные врата.

На следующий день им предстояло увидеть торжественный военный парад. Сколько пушек! Сколько кавалерии! Какой устрашающий лес штыков!

И вот настал еще один день, воскресенье, когда они осматривали храмы. О, что это были за храмы! В таких не решишься прочитать скромную крестьянскую молитву, которой их учили дома. Здесь и приличествующее месту пение, и звуки органа! Да, богат здешний господь бог! Как, должно быть, стыдились крестьяне, что их-то деревенский бог — бедняк бедняком!

После полудня состоялось народное гуляние. Ух ты, вот уж где было на что поглядеть! Диковинные звери, танцоры на проволоке, фокусники, состязание в беге, взлетающие вверх воздушные шары. А потом пиво — сколько душе угодно. Платит господин аббат.

И это еще не все. Им предстояло осмотреть все достопримечательности имперской столицы: картинные галереи, собрание редкостей, оружейную, пушечный двор и все сокровищницы, — дабы сермяга получше уразумела, какая роскошь, сила, слава, богатство, величие и власть расшаркиваются сейчас перед их бедностью, убожеством, беззащитностью, приниженностью и невежеством.

А сермяге уже не терпелось попасть обратно домой, посидеть спокойно за привычным столом, у чугунка с вареной картошкой.

В последний вечер их повели в театр.

Не в театр Бурга[158]Императорский оперный театр в Вене. — это не для них, а к Трейману.[159]Основанный в 1860–1861 гг. Карлом Трейманом театр в Вене.

Там как раз давали подходящую для них пьесу, где было на что поглядеть и чему посмеяться.

Пьеса — сплошь пение и танцы да выкрутасы. Но вся соль здесь в том, что заглавную роль в пьесе играла прекрасная Эвелина, мадам Каульман. Узнает ли ее Петер Сафран?

Эвелину пока что нельзя было ангажировать в оперу, потому что там гастролировала итальянская труппа, но когда гастроли закончатся, она, по-видимому, получит ангажемент, в договоре так и указано, что поначалу она попробует себя на какой-нибудь другой сцене, попроще, чтобы избавиться от страха перед публикой.

Вот так и попала она в роли дебютантки на подмостки театра Треймана.

Ее природное обаяние покорило публику, и уже тогда о ней заговорили, как о редкостном таланте, а что касается золотой молодежи, та просто сходила от нее с ума.

Пьеса, которую в тот вечер давали в честь сермяги, оказалась одной из самых фривольных оперетт Оффенбаха, где артистки на сцене мало что держат в секрете от зрителей.

Публика восхищалась, была вне себя от восторга.

Но сермяга не веселилась.

Не по душе ей пришлось бесконечное пиликанье да треньканье, и балет, и нимфы в прозрачных одеждах, и фривольные жесты, завлекательные улыбки, смелые канканы да коротенькие юбчонки.

Дочка бедняка тоже подтыкает подол, когда работает или когда полощет белье на речке; но ведь тогда она занята делом, и никто не обращает на нее внимания, не подсматривает за ней.

Поистине это девиз не рыцарского ордена, а людей в сермяге: «Honny soit qui mal y pense».[160]«Да будет стыдно тому, кто об этом дурно подумает» (франц.).

Сермяге казалось, будто именно ей надо стыдиться за актеров и зрителей.

А уж когда появилась Эвелина!..

Она изображала фею, мифологическую богиню, окутанную облаком, вызолоченным солнцем облаком, а в облаке были просветы, сквозь которые проглядывало… ну да, — небо.

Петера прямо в жар бросило.

Разве можно всему свету показывать это небо?

Еще когда они работали в шахте, он много раз с ревнивой опаской поглядывал на ее красивые ноги, мелькавшие из-под подоткнутого подола; но девушке тогда и в голову не приходило, что в ее ногах могут усмотреть что-то зазорное. И для тех, кто трудится, существует правило: «Да будет стыдно тому, кто об этом дурно подумает!»

А теперь она научилась кокетничать, улыбаться, обольщать на виду у сотен людей!

Петер не принимал во внимание, что это всего лишь театр, что феи, которые сейчас выступают на сцене, — дома, как правило, добродетельные жены и скромные девицы: Все это лишь искусство.

Бывший жених в сермяге испытывал отвращение и горечь.

По-шутовски обниматься, шутовски клясться в любви, завлекать, любезничать!

Неужто она по своей воле пошла на такой позор?

Или то не позор, а слава?

Так и есть, слава. Из лож целый град венков низвергается к ее ногам, она едва успевает увернуться от этого дождя цветов. Это слава!

Аплодисменты сотрясают театр. Это почести. Не те, какие выпадают на долю людей, и не те, что воздаются святым, а какой-то особый вид поклонения. Поклонение Идолу. И женщине нравится, что она — Идол.

Так осмыслил происходящее Петер Сафран, и это ничуть не смягчило его раздражения против Эвелины.

Его утешало лишь то, что ни один из его товарищей не узнал в опереточной диве прежнюю откатчицу угля.

Горечь и отвращение унес с собой Петер из театра. После спектакля, встретив в гостинице господина аббата, он спросил:

— Когда же мы поедем домой?

— Надоело тебе, Петер?

— Да, надоело!

— Ну, наберись немного терпения. Завтра нам придется нанести еще один визит. Некой прекрасной даме.

— А мы-то зачем ей понадобились?

— Ты знай ходи, куда велят, и не спрашивай зачем. Если мы хотим добиться успеха, надо использовать все средства. Нам нужно заручиться покровительством дамы, одно слово которой для его превосходительства значит куда больше, чем все наши челобитные.

— Ладно, сходим тогда и к ней.

Два поклонника

На другой день в одиннадцать часов утра аббат Шамуэль снова погрузил свою братию в наемную карету и повез в последнюю инстанцию: к влиятельной даме, одно слово которой для самых-самых важных господ значит больше, нежели все хитроумные речи священников и ораторов вместе взятые.

Они остановились перед роскошным особняком. Привратник в шубе ярко-красного сукна и высокой медвежьей шапке потянул за звонок, и, пройдя меж двух рядов мраморных колонн, они дошли до парадной лестницы. Лестница тоже была из белого мрамора и застлана пушистым ковром. Как счастлив был бы их сельский учитель, получи он на зимнее пальто кусок такого красивого добротного материала!

Вдоль лестницы стояли статуи настолько прекрасные, что впору было целовать им руки.

Галерея отапливалась, так же как и застекленный внутренний двор и сам подъезд, чтобы не померзли красивые цветы в дорогих фарфоровых горшках.

В передней гостей встретили лакеи с серебряными позументами, и у пришедших прямо дух захватило, когда их ввели в приемную.

Стен здесь не было видно: они целиком затянуты дорогим, расшитым цветами шелком, богатые золоченые украшения поддерживают занавеси, а на стенах развешаны роскошные картины в золотых рамах. В верхней части окон — разноцветные витражи, как в богатых храмах, а напротив большой камин белого мрамора, на котором тикают удивительные часы, увенчанные диковинной движущейся фигуркой. Вся мебель из красного дерева; с потолка, от которого глаз не отведешь — такими прекрасными золочеными фресками он расписан, — свисает люстра из ста рожков и тысячи хрустальных подвесок. Как же здесь все залито светом, когда ее зажигают!

Оробевшая депутация даже не успела толком осмотреться вокруг, как из другого зала вышел какой-то господин в изящном черном фраке с белым галстуком, — если не сам барин, то, во всяком случае, дворецкий, — и объявил, что господа могут пройти в другой зал, хозяйка готова принять их.

Здесь ни в одной комнате не было дверей, а только тяжелые занавеси из дамаста, в точности как у них на родине в церкви на царских вратах.

Следующий зал был еще краше. Стены обтянуты шелком темно-серого цвета, от пола до потолка зеркала в фарфоровых рамах с цветами, в простенках между зеркалами на резных консолях танцующие беломраморные нимфы; пол застлан пушистым ковром, нога тонет в нем, словно в мягком мхе; мебель — копия версальской, ножки кресел, столов — из севрского фарфора, подлокотники в форме искусных цветочных гирлянд, соблазнительных женских фигур; каждая вещь уже сама по себе шедевр; на столе посреди комнаты и боковых столиках яркие японские вазы и кувшины. На одном из окон в стеклянном аквариуме золотые рыбки и диковинные морские растения.

Бедному простолюдину одним взглядом и не охватить всего; как только они вошли в зеркальный зал, им показалось, будто навстречу им с трех сторон зала входят еще три депутации в сермягах и впереди каждой — свой господин аббат с золотым крестом.

Но вдруг их внимание привлекла вышедшая им навстречу знатная дама поистине сказочной красоты.

Пышное лиловое платье с глухим воротом украшено дорогими кружевами, густые черные волосы локонами ниспадают на спину и плечи; лицо ее столь прекрасно, столь восхитительно и полно достоинства, что невозможно отвести от него глаз.

Но Петер Сафран и тут узнал ее. Опять она! И здесь она! Смотрите, как почтительно подходит к ней господин аббат, как склоняется перед ней, с каким серьезным видом произносит свою витиеватую речь, вверяя заботы бондаварского люда покровительству ее милости. На что ее милость отвечает любезно, ласково, обещая не пожалеть усилий и сделать все от нее зависящее. И добавляет под конец: «Ведь и я тоже родом из долины Бонда».

При этих словах депутация в сермягах обратила на нее вопрошающий взгляд, и затем каждый ответил сам себе: «Должно быть, дочка или родственница бондаварских помещиков».

И только Сафран усмехнулся про себя. «Да кто же ты на самом деле? Вчера вечером ты в прозрачном платье пела, скакала, кривлялась, выставляла свои прелести напоказ гнусному городскому сброду, который пялился на тебя в бинокли, хотя полагалось бы поглубже надвинуть шляпу, чтобы ничего не видеть; а сегодня ты принимаешь депутацию, серьезно выспрашиваешь о наших нуждах и обещаешь свое покровительство влиятельному церковнослужителю. Взаправду ли было то, что ты разыгрывала вчера вечером? Или ты и сейчас ломаешь комедию — и с попом и с нами?»

В замешательстве вспомнил Сафран дикарей с острова Фиджи в далеком море, над которыми он так смеялся из-за их невежества. С каким изумлением таращились эти готтентоты, видя, как белый человек снимает с руки кожу, а под ней оказывается другая кожа.

Таким же невежественным готтентотом чувствовал себя теперь сам Сафран.

Но тут речь идет уже не о руке, а обо всей коже.

Господин аббат, судя по всему, был очень доволен результатами визита и дал знак толпящейся позади депутации потихоньку удалиться, а сам снова почтительно согнулся перед хозяйкой.

Тут дама что-то шепнула аббату и отошла.

Аббат взял Петера Сафрана за руку и, стараясь говорить тихо, приказал:

— Ты, Петер, останься. Ее милость хочет с тобой поговорить.

Сафрану показалось, будто кровь, ударив ему в голову, вот-вот брызнет наружу.

Пошатнувшись, остановился он у двери, почти у самой портьеры.

А Эвелина, когда все вышли, бросилась к нему.

Теперь у нее на руках не было этих отвратительных перчаток, и Сафран, когда она сжала его грубую ладонь, ощутил бархатистость ее кожи и снова узнал ее голос, который он столько раз слышал, ее шаловливый, веселый, щебечущий голосок.

— Ну, Петер, что ж ты не скажешь мне даже «здравствуй»? — обратилась Эвелина к остолбеневшему парню и похлопала его по спине. — Ты все еще сердишься на меня, Петер? Ну, пожалуйста, не сердись. Останься у меня обедать, и мы выпьем с тобой за примирение.

С этими словами она взяла Петера за руку и потрепала по лицу нежной белой ручкой — сейчас и не поверишь, что когда-то она была загрубелой от работы.

Если Эвелина хотела принять кого-либо у себя в гостиной, то, верная данному обещанию, она каждый раз спрашивала князя Тибальда, не возражает ли он.

И князь всегда давал ей отеческий совет.

Ведь есть же искренние поклонники искусства и порядочные джентльмены (во всяком случае, надо полагать, что есть), которых без малейшего ущерба для репутации может принять у себя в гостиной дама, живущая отдельно от своего супруга.

Князь и сам любил приятное общество, а если к тому же оно подбиралось по его вкусу, тут уж он отдыхал душой, а Эвелина следила за этикетом.

В этот день Эвелина известила князя еще о двух предполагаемых визитерах.

Одним из них был Петер Сафран.

Князь улыбнулся при этом имени.

— Хорошо. Бедняга! Примите его как должно, ему будет приятно.

Это не опасный человек.

Вторым был его превосходительство.

Тут князь неожиданно вскинул голову.

— Как попал к вам этот господин?

— А что? Разве он женоненавистник?

— Напротив. Его превосходительство великий греховодник, но предпочитает это не афишировать. Великим мира сего, вершителям судеб, прощают подобные слабости, но выказывать их возбраняется. Столь знатный господин не вправе без всякого повода посещать салон очаровательной артистки подобно тому, как завсегдатай является в свой жокей-клуб.

— Но у него есть повод. Я просила его о встрече.

— Вы сами просили его?

— Вернее, я осведомилась, когда он мог бы принять и выслушать меня, а он передал через своего секретаря, что предпочел бы сам нанести мне визит.

— Но о чем вы хотите его просить?

— Феликс велел…

— Ах, так? Господин Каульман? Но чего ради?

— Ради подписи под этим документом.

Эвелина протянула князю сложенный лист. Князь заглянул в него и удивленно покачал головой.

— А его превосходительство знает, что вы хотите говорить с ним об этом деле?

— Откуда ему знать! — расхохоталась Эвелина. — Когда он через секретаря осведомился, о чем я желаю с ним беседовать, я сказала, что насчет ангажемента в оперу. И он тотчас же просил передать, что придет. Об этом документе он и не подозревает.

— И этот совет вам дал господин Каульман?

— Да, он.

— Ясно. Господин Каульман — отменный мошенник. Но все же сделайте так, как он советовал. Господин Каульман ошибается, полагая, что столь крупного зверя можно заманить в шелковые тенета. Ну, что же, примите вашего высокого гостя. За вас я спокоен, вам не опасны чары его превосходительства, а вот за эту бумагу опасаюсь — как бы не дошло до беды.

Итак, Эвелина продела свою прелестную белую ручку под руку Петера Сафрана и провела его в другую комнату, всю заставленную серебром. А оттуда через закрытую дверь в четвертую комнату, которая вместо ковров была украшена искусными резными деревянными панелями, а на потолке перекрытия и балки тоже были покрыты резьбой и выпуклыми точеными завитками; портьеры на окнах поддерживали крылатые амуры, вырезанные из того же дерева, что и настенные украшения, старинная мебель являла собой шедевр, а великолепные кариатиды — чудо искусной резьбы; часы двухсотлетней давности были заключены в корпус филигранной работы с восходящим солнцем, луной и созвездиями; некоторую строгость и сумрачность комнаты, придаваемую ей деревянной обшивкой, скрашивали вделанные в стены овальные фарфоровые картины-пейзажи; в трех окнах открывались подобные же пейзажи, только они были на стекле, а четвертое окно, в такой же круглой раме, что и картины, выходило в зимний сад; там взгляду открывалось подобие японского садика, полного цветущих камелий, азалий и гортензий. С потолка вместо люстры свисала ваза с цветами, и вьющиеся растения взбегали от нее вверх к потолку и оттуда снова свешивались вниз, покрывая зелеными листьями и красными шапками цветов человеческие фигуры в стиле рококо с рогами и рыбьими хвостами.

Здесь Эвелина усадила Петера Сафрана на кушетку, а сама села рядом с ним в кресло.

В комнате, кроме них, никого не было.

— Ну, видишь, Петер! — сказала Эвелина, кладя свою ручку на руку мужлана в сермяге. — Значит, была на то воля божья, чтобы я с тобой рассталась. Мне это далось тяжело, поверь, ведь нас тогда уже трижды огласили в церкви. Но не следовало тебе обижать моего бедного Яношку. И меня ты избил. Ну, да ладно, оставим это. За побои я на тебя не сердилась. Мне другое было обидно. Ты ведь не знаешь даже, что, когда ты не вернулся домой, я пошла разыскивать тебя темной ночью через весь лес, к корчме в котловине. Там я увидела тебя в окно. Ты танцевал с Манци Цифра и даже целовал ее. Вот когда я рассердилась на тебя.

Петер стиснул зубы. Он чувствовал, что попался и связан по рукам и ногам. Он же еще и виноват! И даже нечем оправдаться. Не может же он прямо сказать: то, что дозволено мужчине, не дозволено женщине! Коли честного уважающего себя мужчину дома жена упрекнет в чем этаком, он знает, что ответить: отколошматит ее как следует — вот и весь сказ; но как обходиться с такой важной дамой, ее ведь не схватишь за косу и не станешь трепать, покуда сама не признается, что не права?

— Ну, да теперь все позади, — с приветливой благожелательностью продолжала Эвелина. — Выходит, господь все устраивает к лучшему. Тебе со мной была бы вечная маята, ведь я люблю спорить, я упрямая, ревнивая, а теперь ты сам себе хозяин. И мне, видишь, какая выпала доля. Сколько добра я могу сделать людям! В моем доме каждый день кормится десятка два бедняков. А скольким несчастным я помогаю улаживать их беды-напасти, стоит мне только замолвить за них слово перед знатными господами. Я могу облагодетельствовать всю нашу долину. В моих силах сделать такое, что тысячи людей станут благословлять меня. Разве это плохо?

Эвелина ждала ответа. Петер Сафран и сам видел: пора наконец доказать, что он не проглотил язык.

— И все это огромное богатство заработано на бондаварской шахте?

Эвелина густо покраснела. Что ей ответить на этот вопрос?

— Не совсем. Но я зарабатываю своим искусством. За каждое выступление на сцене и получаю пятьсот форинтов.

«Пятьсот форинтов!» — подумал про себя Петер; это и впрямь большие деньги. Тут уже многое становится понятным. При таких-то деньгах можно бы справить себе платье и подлиннее, но что поделаешь, раз городскому сброду так больше нравится. В конце концов хоть и в театре, а такая же работа, еще повыгоднее, чем возить уголь. Вот и приходится подтыкать подол. Ведь «всякий труд почетен»!

Петер Сафран немного оттаял.

— Ну, не делай такого сердитого лица! — уговаривала его Эвелина. — Когда вернешься домой, расскажи, что ты говорил со мной, что мы виделись. Если дома у кого в чем нужда, напишите мне хоть строчку, и я, чем можно, тотчас же помогу. И потом, советую тебе, женись, коли еще не женился; есть там у вас Панна — красивая, добрая девушка, мы с ней были подругами, или Аница, та вечно бегала за тобой, из нее выйдет хорошая жена. Только на Манци не женись, прошу тебя, с ней ты не будешь счастлив. На обручение твоей будущей невесте я посылаю свадебный подарок — вот, смотри: пару серег, цепочку на шею и брошь; а тебе дарю на память вот эти часы; на крышке нарисован мой портрет. Вспоминайте меня, когда будете счастливы.

Говоря это, Эвелина рассовывала по карманам Петера подарки, на глаза ее набежали слезы, а губы горестно дрогнули; Петер понял, что среди всей этой пышной роскоши счастье не свило себе гнезда.

Тут ему в голову пришла мысль, от которой лед в его сердце начал таять. Не от полученных драгоценностей, не от свадебных подарков. Не наденет их ни одна невеста! Будь они из золота или свинца — безразлично, их никто никогда не увидит! Пусть все остается так, как оно есть.

Но Сафран не привык выражать свои мысли вслух.

«Доброе у тебя сердце, щедрая ты. Оделяешь полными пригоршнями золота. Но если хочешь, чтоб я за тебя вечно богу молился, не нужно мне никакого золота. Подарила бы ты мне один поцелуй. Что для тебя поцелуй? Милостыня. Один поцелуй из тысячи, которые ты раздаешь! Даже размалеванным комедиантам на сцене!»

Жалкий чудак! Он не знал, что поцелуи, какими принято награждать на сцене, это бутафорские поцелуи, как сделаны из бумаги торты, которые будто бы едят на сцене. Все это не настоящее.

Петеру казалось, что от одного такого поцелуя утихнет все, что бушует в его груди. А испытывал он одно непреодолимое желание: наброситься на людей, разорвать их на мелкие кусочки. Всех, что в глаза ему льстили, а за спиной высмеивали, похвалялись своими сокровищами, выставляли напоказ свои прелести, бахвалились знатностью, и тех, что спали во время их речей, и тех, кто разглядывал в лорнет их кривляния, и попа, который их завез сюда, и своих спутников, что, разинув рты, глазели кругом, как баран на новые ворота, — так бы их всех и перемолоть зубами. Вот какой ад разбудила в груди его безответная страсть.

И все эти муки смягчил бы один поцелуй.

«Мы одни, когда-то мы любили друг друга, так что же тут невозможного?»

Но Петер не знал, как подступиться, как сказать ей об этом.

— А сейчас пообедаем вместе, Петер! — ласково предложила Эвелина. — Представляю, как тебе надоела господская бурда, которой здесь, в Вене, вас без конца потчуют. Ну, подожди, я сама приготовлю тебе обед. Твое любимое блюдо, которое ты всегда хвалил: ты уверял, что никто лучше меня не умеет его приготовить. Я сварю тебе гречневую похлебку.

На лице Пети Сафрана появилась непроизвольная улыбка. То ли при упоминании любимого блюда, то ли от того, что сама важная госпожа примется сейчас стряпать для него.

Но как же она будет варить похлебку? Ведь здесь нет ни очага, ни котла.

— Сейчас все будет! — с ребяческой живостью воскликнула Эвелина. — Вот только переоденусь, не в этом же стряпать.

С этими словами она скользнула в соседнюю комнату и через несколько минут вернулась уже переодетая (артистки ловко умеют переодеваться). Теперь на ней был белый расшитый пеньюар, на голове кружевной чепец.

Она не кликнула на помощь никого из прислуги, сама застелила скатертью старинный дубовый стол; поставила на таган серебряную кастрюльку, под которой в серебряном же котелке полыхал спирт: на нем она вскипятила воду; затем засучила по локоть широкие рукава своего пеньюара и нежной розовой ручкой засыпала в кипящую воду темную гречневую муку, не переставая серебряной ложкой помешивать варево, пока оно не загустело. Затем она взяла серебряную кастрюльку за ручки и опрокинула дорогое яство в обливную глиняную миску: да, да, в глиняную миску, — полила все сверху растопленной сметаной и достала две деревянные ложки, одну дала Петеру, другую взяла себе.

— Давай есть из одной миски, Петер!

И они черпали из одной миски деревянными ложками гречневую похлебку.

Петер вдруг почувствовал, что из глаз его на руку капает что-то горячее. Наверное, слезы!

До того вкусна была эта гречневая похлебка!

Всем поварам Вены, хоть расшибись они в лепешку, ни в жизнь не приготовить такое лакомство.

Вина не было, и даже бокалов не стояло на столе. Крестьяне не пьют за едой.

А когда они насытились, Эвелина достала из-под стола глиняный кувшин и подала Петеру, сперва сама отхлебнув из него глоток в знак уважения.

— Пей, Петер! Это тебе понравится!

То был мед, любимый напиток Петера. Безобидный, освежающий напиток. Петер решил, что обязан выпить все до последней капли.

Огонь погас в его груди. Все нутро, горевшее адским пламенем, охолонуло от этого питья.

«Да! Быть по сему! — сказал он про себя. — Приду в церковь, где я дал тот страшный обет, и отмолю обратно клятву, принесенную перед святыми образами. Никого не обижу, ни за что не стану мстить. Пусть себе зеленеет трава на лугах! А ты продолжай блистать, купайся в золоте, в шелке, принимай улыбки знатных господ: я больше не держу на тебя зла. Ради этого дня, когда ты приняла меня, забыл я тот день, когда ты меня бросила. А на прощанье дай мне один поцелуй, чтобы больше уж и не помнил я ничего, кроме этого поцелуя».

Лицо дамы светилось лаской, алые уста ее были так нежны, очи такие томные; одетая в белый вышитый пеньюар, она казалась воплощенным желанием; и все же Петер не знал, как к ней подступиться, как сказать ей главное:

«Так подари же своему покинутому жениху единственный и последний поцелуй!»

И он терзался, не умея высказать свое заветное желание, как вдруг распахнулись двери, торопливо вбежал дворецкий и доложил, что прибыли его превосходительство.

Ну, а теперь, Петер, прощай! Убирайся поскорее. Не видать тебе больше ни поцелуя, ни гречневой похлебки. Даже проводить тебя не сможет ее милость, она торопится снова переодеться. Дворецкий спешно выпроводит тебя через потайную дверь, потом лакей сведет вниз по задней лестнице и выпустит с черного хода на какую-то незнакомую улицу, где ты ни разу не был, и пока ты оттуда будешь добираться до гостиницы, можешь помечтать о том, что бы ты сказал прекрасной даме, если бы еще раз довелось побыть с ней часок наедине в комнате с круглыми окнами.

Очутившись на улице, Петер Сафран кулаком ударил себя по лбу и заскрежетал зубами.

Огненные потоки преисподней полыхали в его жилах. Серные реки, где мучатся души обреченных.

«Не зеленеть траве на том лугу!»

Когда его привезли в этот огромный Вавилон, он таил в душе только месть и ревность. Теперь к ним прибавились ненависть, отвращение, зависть, жгучий стыд и политический фанатизм. Неплохая компания, когда все это собирается вместе!

Где алмазы бессильны

О чем беседовал его превосходительство с прекрасной дамой на назначенной ею встрече, доподлинно сообщить не можем, ибо стенографист там не присутствовал.

Наверное, он хвалил ее артистический талант, обещал свое высокое покровительство, а поскольку ничего на свете не делается даром и поскольку князь назвал его превосходительство великим греховодником — в определенном смысле, — то, по всей вероятности, он намекал на аванс, причитающийся за покровительство.

В свою очередь, Эвелина, как женщина умная, прежде хотела получить определенные гарантии и закрепить их «черным по белому»: она извлекла из шкатулки уже известную нам бумагу.

Его превосходительство, видимо, думал, что это ходатайство об ангажементе в оперу, и с беспечной улыбкой сказал: можно считать, что бумага уже подписана.

И более чем вероятно, что его высокий лоб тотчас покрылся официальными морщинами, когда он развернул сложенную вдвое бумагу, поскольку речь там шла не о театральных делах, а о разрешении на строительство железной дороги в долине Бонда.

Тут его превосходительство немедля поднялся с кресла и, утратив всякую охоту любезничать с прекрасной дамой, стал распространяться о непреодолимых препонах, о могущественной оппозиции в имперском совете, о еще более сильной оппозиции в верхней палате, где князь Зондерсгайн перевернет все вверх дном, лишь бы воспрепятствовать строительству железной дороги в долине Бонда, о политической ситуации, о трудностях на денежном рынке, о государственных тяготах, сложных перспективах, территориальных препятствиях и тому подобном, из-за чего невозможно или, во всяком случае, в данный момент не представляется возможным выдать государственные субсидии на строительство железной дороги в долине Бонда.

А что его превосходительство очень скоро взял свою шляпу и покинул прекрасную даму — это установленный факт.

И что, спускаясь по лестнице, он с кислой миной ворчал про себя нечто вроде: «Если б я знал, что встречу не актрису, а жену банкира, разве бы я явился сюда!» — это уже вполне правомерный психологический вывод.

И наконец, как утверждает молва, садясь в наемную карету, его превосходительство так хлопнул дверцей, что разбилось стекло.

В это время во дворце князя Тибальда заседал совет правления. Обсуждались сроки третьего взноса. Самая рискованная хирургическая операция на кошельке публики.

Очень пригодилась бы в такой ситуации железная дорога в долине Бонда.

Каульман был уверен, что в течение недели нужное решение будет получено. Депутаты из долины Бонда произвели подлинную сенсацию.

Помимо того, у консорциума есть еще один влиятельный покровитель, который может получить у нужных людей решительно все, даже железную дорогу.

Тонкое, аристократическое лицо председателя ни единым движением не выдало, что ему известен этот таинственный покровитель.

Каульман и представить себе не мог, что Эвелина с предательской наивностью рассказывает князю, во дворце которого живет, обо всех, кого она принимает с тайного хода этого дворца.

Если подобная откровенность и встречается в жизни, то она уникальна. И надо же было именно Каульману столкнуться с нею.

Во время заседания Каульману принесли письмо.

Феликс узнал почерк Эвелины.

Он поспешно вскрыл конверт.

И с кислой миной бросил на стол.

Выражение лица у него стало такое, словно он хлебнул уксусу и пытается скрыть это.

— Что это? — спросил князь Тибальд и, не спрашивая разрешения, взял бумагу.

Это был неподписанный документ. Каульман с досадой ткнул пером в бумагу.

— Наша железная дорога опять полетела ко всем чертям!

Князь подумал про себя: «А женщина опять спаслась». Затем, наклонившись к Каульману и положив ему руку на плечо, он шепнул:

— На такие дела не идут ради прекрасных глаз, друг мой!

Шпитцхазе был секретарем заседания.

После разыгравшейся сцены он черкнул что-то на клочке бумаги и протянул Каульману.

Каульман прочел, разорвал и пожал плечами.

— Это я знаю и без дурацких советов.

Заседание правления закончилось в удручающей атмосфере.

Комедия с делегацией из долины Бонда обошлась в две тысячи форинтов и не дала результата.

Оставалось прибегнуть к крайнему средству.

Господин Чанта был твердо намерен — будь что будет — третий взнос не платить. Он выбросит на рынок все свои акции, сколько бы за них ни дали.

Однако в день платежа он получил письмо от Шпитцхазе следующего содержания:

«Сударь!

Завтра к вам приедет господин Каульман и предложит скупить все ваши акции с приплатой в сорок пять процентов. Будьте осторожны. Доподлинно известно, что правительство уже подписало разрешение на железную дорогу в долине Бонда, и, когда все о нем узнают, акции сразу подскочат еще на двадцать процентов».

Господин Чанта теперь уверовал в Шпитцхазе, как в оракула.

Столько раз он следовал его советам и ни разу не обманывался.

После объявления третьего взноса, когда акции немного упали, к Чанте явился дорогой племянничек Каульман и предложил за акции сорок пять процентов приплаты.

Чанта не отдал ему, устоял.

Он предпочел выкатить из подвала последний бочонок серебра и отвезти его в Вену, только бы не расставаться ни с одной акцией.

И судьба наградила его за это.

На третий день после платежа он прочел в газетах, сколь успешно прошло голосование за железную дорогу в долине Бонда в имперском совете и верхней палате.

Его превосходительство лично защищал дело в нижней и в верхней палате и доказал — ясно, как божий день, — что государственное субсидирование железной дороги в долине Бонда диктуется помимо всего и политическими мотивами, и теперешней благоприятной конъюнктурой на денежном рынке, а также национальными и экономическими интересами народа, государственными соображениями, территориальными преимуществами — и в обеих палатах голосование прошло почти без противодействия. Князь Вальдемар пытался было поднять оппозицию, но его никто не поддержал.

Комиссия, проверяющая отчетность бондаварского консорциума, при очередной ревизии наткнулась на такую статью: «Организационные расходы — сорок тысяч форинтов».

— Что это? — воскликнули все в один голос.

Каульман что-то шепнул председателю. Тот шепнул соседу. После чего все втянули головы в плечи и единогласно одобрили.

Разрешение на строительство железной дороги подняло бондаварские акции на семьдесят процентов выше пари. Господин Чанта на радостях выпил пуншу.

Несколько позже в фойе театра Треймана Эвелина встретилась с его превосходительством.

Его превосходительство решил, что сейчас самое время напомнить просительнице об оказанной ей протекции.

— Ну, дорогая, я выиграл железную дорогу в долине Бонда, не правда ли?

Эвелина сделала низкий реверанс. Она была в костюме герцогини Герольштейнской.

— Я ваш вечный должник, ваше превосходительство. Незамедлительно пришлю вам сорок тысяч поцелуев.

Ну, казалось бы, что тут плохого? А его превосходительство почувствовал себя уязвленным упоминанием сорока тысяч и больше не оказывал внимания герцогине Герольштейнской. Но и Эвелина могла быть уверена, что отныне, как она ни пой, ей не получить ангажемента в оперу.

Железная дорога в долине Бонда строится

Итак, железная дорога в долине Бонда строится. Князь Вальдемар потерпел поражение, а вместе с ним и вся противная партия. Есть люди, которых обильный урожай обрекает на голодную смерть.

В жокей-клубе князь Вальдемар встретил князя Тибальда и осыпал его упреками.

— Ты стал во главе моих врагов. Ты сделал все, чтобы меня сразить.

Я предложил привести в порядок твои запущенные денежные дела, ты же поручил их враждебной фирме Каульман.

Я просил руки твоей внучки, ты обещал, сам же под всяческими предлогами удалил ее из Вены, и теперь я слышу, будто она в Пеште обручилась с каким-то капитаном кондотьеров по имени Салиста.

Приглянулась мне одна красотка, так ты, только чтоб она не досталась мне, упрятал ее в свой дворец и распорядился принимать, кого ей заблагорассудится, кроме меня.

Ты отдал свое единственное свободное от долгов бондаварское родовое имение компании мошенников, которая спит и видит, как бы сокрушить меня, а ты становишься председателем этого общества.

Ты подстроил так, чтобы твоей угольной компании отпустили государственные субсидии на железную дорогу, а эта дорога не принесет и двух процентов прибыли.

Ты сам не ведаешь, как высоко ты забрался.

Мне жаль тебя, потому что я всегда тебя уважал.

Но берегись, ибо, если я однажды столкну эту пирамиду из людей, на вершине которой ты стоишь, ты, когда она упадет, расшибешься больнее всех!

И с этими словами он оставил князя.

Князь Тибальд из множества неприятных фраз уловил лишь одну: что Ангела выбрала себе в мужья маркграфа Салисту.

А ему она даже не сочла нужным написать, он узнает об этом от посторонних.

Итак, дорога в долине Бонда строится. В дивных алмазах — очах прекрасной дамы — больше нет нужды. Теперь от нее можно и отделаться.

Однажды Эвелина нанесла визит своему супругу.

Каульман очень обрадовался случаю.

— Сударь, я хотела бы узнать у вас кое-что. Я замечаю, что князь Тибальд вот уже несколько дней необычайно печален. Не знаете ли вы, в чем дело?

— Отлично знаю! Его внучка, графиня Ангела, вышла замуж, и зять, маркграф Салиста, возбуждает судебное дело, обвиняя князя в бездумном расточительстве.

— К бездумному расточительству, вероятно, отношусь и я?

— У вас острый ум, Эвелина!

— Я намерена положить этому конец! Князю скажу сегодня же, что покидаю его дворец. Я навеки останусь ему благодарна. Он был моим благодетелем. Вы тоже были им, сударь. Вас мне следовало бы упомянуть в первую очередь. Вы оба учили меня, дали мне воспитание. Благодаря вам обоим я хоть чего-то стою, даже если сниму с себя все бриллианты; теперь я сумею заработать на жизнь, стану профессиональной актрисой. Но Вену я покину, у меня нет желания оставаться здесь более.

— И очень правильно поступите, Эвелина. Видите, сколь родственны наши души. Я только что хотел посоветовать вам то же самое. Оставьте Вену и проявите свои богатые способности на сцене. Я выполню свой супружеский долг. Я провожу вас в Париж, переселюсь в свой парижский дом и открою там дело, чтобы быть с вами рядом. Там вас ждет успех. И мы навсегда останемся добрыми друзьями.

Эвелина, досконально изучившая этого человека, все же была тронута и уверила себя, что во многом была к нему несправедлива.

Какие жертвы он приносит ради нее! Даже переводит в Париж свою фирму.

Если бы она только знала, что это делается лишь с одной-единственной целью — чтобы в один прекрасный день заявить ей:

«Мадам! С завтрашнего дня вы вновь мадемуазель. Так предписывают французские законы, которые признают только гражданские браки».

Черные алмазы сослужили свою службу, черные алмазы могут вернуться туда, откуда пришли!

А помимо того Каульману необходимо было переселиться в свою парижскую резиденцию из-за крупного церковного займа, ибо в этом вопросе ему приходилось рассчитывать главным образом на французские и бельгийские финансовые круги.

Итак, дорога в долине Бонда строится. И вместе с тем крепнут позиции аббата Шамуэля.

Эта дорога и для него означает путь наверх.

Фирма Каульман прославилась на весь мир благодаря успешной операции с железной дорогой.

Теперь уж она может причислять себя к международным компаниям. На денежном рынке она обладает как бы княжеским титулом.

Из ранга биржевых баронов она поднялась до князей биржи. И если выгорит дело с займом, то выйдет в биржевые короли.

А имя аббата Шамуэля постепенно осеняет ореол славы.

Власти предержащие видят, что сей популярный народный трибун может стать в их руках надежным орудием, которое лишит стадо вожаков и сделает покорную паству тем самым единым целым, которое им нужно.

Снизу простой люд взирает на него, как на высокого покровителя, слова которого всесильны. Доказательством тому служит строящаяся в долине Бонда дорога. А все двенадцать депутатов считают, что железную дорогу они принесли из столицы в рукавах своих сермяг.

Венгерское духовенство усматривает в нем восходящее светило.

Рим ему благодарен за помощь, оказанную святому престолу. Если он получит сан епископа, то станет первым венгерским прелатом в венской палате аристократов.

Министр будет поражен, так как поймет, что план секуляризации венгерского церковного имущества несовместим с планом церковного займа под то же самое имущество, преследующим цели возвышения римской католической власти.

Но зато французский и бельгийский католический финансовый мир встретят его «осанной»; «осанной» встретит римская курия; и имя своего спасителя святой престол занесет на золотые скрижали.

Да и в самой Венгрии этот шаг воспримут как спасение церковного имущества, потому что правительство никогда не осмелится посягнуть на ипотеку.

Затем…

Кардинал в преклонном возрасте, а папа и того старее.

Каждое колесико на своем месте, можно запускать машину.

Когда первый паровоз, увитый цветочными гирляндами, просвистит по рельсам ведущей в долину Бонда дороги, аббат Шамуэль сможет сказать: «Эта дорога ведет в Рим!»

Итак, дорога в долине Бонда строится. Иван Беренд не без оснований может усматривать в этом полное разорение своего предприятия.

С помощью этой железной дороги продукция акционерной компании выйдет на мировой рынок и сможет конкурировать не только с жалким промыслом Ивана, но и с прусским углем и с английским железом. Да Ивана больше и не принимают в расчет. Гигант шагает семимильными шагами.

И насколько выгодна эта дорога акционерной шахте, настолько же невыгодна она для его участка.

Линию железной дороги проложили не через ту долину, где расположена его шахта, что соответствовало бы природным условиям и обошлось бы гораздо дешевле, а предпочли взорвать гору и пробить туннель, лишь бы обойти его участок и проложить путь возле самой акционерной шахты; и теперь Ивану, чтобы добраться от шахты до железной дороги, придется делать объезд, на который уйдет полдня, поскольку акционерное общество закрыло конкуренту прямой путь через бондаварское имение, и когда он доставит свою продукцию на станцию, это обойдется ему уже на пять-шесть процентов дороже, чем акционерному обществу.

Так что для Ивана эта железная дорога — последний, уничтожающий удар.

Кроме того, близится конец года. Надо выплачивать шахтерам обещанную прибыль, но ни уголь, ни чугун больше не находят сбыта. Конкурирующая компания, сбивая цены, переманила всех потребителей.

Однако Ивану известен и такой прием: у кого есть свободный капитал, тот, даже крупно проигрывая, может утверждать, что выигрывает. На профессиональном языке это называют: «врать в собственный карман». (Хотя, как правило, страдает от этого чужой карман.) А у Ивана водился свободный капитал, поскольку он был рачительным хозяином. Даже если он постоянно будет терпеть убытки, нескольких сот тысяч форинтов, отложенных на черный день, ему хватит на десять лет, чтобы выдержать конкуренцию с этим мощным гигантом.

Однако у гигантов к тому же еще и ловкие руки.

Они не гнушаются даже мелкими ухищрениями.

Когда был объявлен конкурс на поставку рельсов для железной дороги, Иван подумал: «Ну, а теперь моя очередь сыграть с ними шутку. Акционерное общество, по имеющимся у меня сведениям и подсчетам, продает железо на шесть процентов дешевле, чем оно обходится им самим. А я предложу железнодорожной компании поставить рельсы на десять процентов дешевле того, во что они обходятся мне самому. Я потеряю на этом деле пятьдесят тысяч форинтов, но отобью у соседа охоту бессмысленно сбивать цены».

Наивный человек!

Таковы ученые: они воображают, что печати на письмах ставят для того, чтобы сохранить в тайне их содержание, и надеются, что как только вскроют все пакеты с предложениями, то немедля дадут подряд тому, кто предложил самые выгодные условия.

Да где там!

Заранее решено, кто получит тот или иной подряд.

А когда прочтут предложения и окажется, что кто-то готов подрядиться по более низкой цене, чем их протеже, последнему тут же говорят: «Вот тебе перо, вот бумага, скорее напиши другое письмо и предложи на полпроцента дешевле конкурента».

Это общеизвестная истина, и о ней не ведают только такие люди, как Иван, которые предпочитают исследовать окаменелости да звезды.

Подряд на поставку рельсов для железной дороги получило акционерное общество, да еще на четверть процента дешевле той цены, что предлагал Иван.

Но у Ивана не убавилось упорства. Дважды два — по-прежнему четыре. А те, кто грешит против этой истины, рано или поздно должны просчитаться и проиграть.

И потому Иван, не прекращая, отливал у себя на заводе железнодорожные рельсы и складывал их штабелями под навесом. Они дождутся своего покупателя!

Итак, железная дорога в долине Бонда строится.

Господин Чанта продает свои доходные дома в городе X. Продается целая сторона улицы.

Он говорит, что уедет в Вену и будет там членом правления. За это еще полагается большое жалованье.

Все свои деньги он обратит в ценные бумаги. Нет в нынешнем мире таких пахотных земель, таких шахт, скота, таких домов, которые могли бы сравниться по доходности с бумагами. И им не нужны ни батраки, ни удобрения, ни сено, ни овес, ни страхование от пожара! Это такие бумаги, за которые не надо платить никакого налога, и даже само государство еще приплачивает, если бедный биржевик недополучил с них прибыли.

Потому-то и продается улица. Да только вот беда: во всем X. не сыщется столько денег, чтобы купить целую улицу.

Итак, дорога в долине Бонда строится.

Работа кипит вдоль всей линии. Огромный, растянувшийся из конца в конец муравейник трудится, хлопочет, возит тачки с утра до вечера. Сажень, за саженью роют землю, дробят скалы, пробивают горы, делают насыпи, заколачивают сваи, обтесывают камни.

У темного входа в бондаварскую шахту неподвижно стоит человек, следя за работой. Его мрачный, зловещий взгляд прикован к суетящимся фигурам.

Это Петер Сафран.

В руке он сжимает большой кусок угля.

И когда взгляд Сафрана переходит с оживленной долины на окаменелое растение, его сверкающие глаза словно говорят: «Неужто основой всей этой славы, всего богатства, всей власти являешься Ты, Ты — их источник, их живительная сила? Ты!»

И он, с ненавистью бросив кусок угля, что держал в руке, разбивает его о стену.

Бедный добрый князь

Вы писали, что хотите поговорить со мной? — спросил князь Тибальд, явившись к прекрасной даме в тот же день, когда Эвелина встретилась со своим мужем.

— Я хочу уехать из Вены.

— Ах, это и в самом деле неожиданно. И куда же?

— Куда глаза глядят… Мой муж переезжает в Париж, и я, вероятно, отправлюсь с ним.

Князь пристально посмотрел ей в глаза.

— Вам наскучило быть со мной?

— Я напрасно пыталась бы отрицать это. Здесь я невольница. Я живу в разукрашенной клетке и даже не знаю, что такое жизнь.

— Вы жалеете о данном мне слове? Я освобождаю вас от него. Оставайтесь здесь.

— Я слишком горда, чтобы быть неблагодарной по отношению к тому, чьими благодеяниями я пользуюсь. Мне достаточно сознания, что вы — хозяин в этом дворне, и уже одно это делает меня вашей невольницей. Я не хочу больше принимать благодеяния от кого бы то ни было.

— Вы хотите стать актрисой?

— И актрисой — тоже.

Эвелина намеренно подчеркнула последнее слово.

— Из честолюбия?

— О нет! Тогда я была бы прилежнее в учении. Я хочу вкусить вольной жизни. Хочу быть свободной от уз.

— Это скользкий путь для красивой женщины.

— Не так уж часто оступаются на нем, чтобы после не подняться.

— Откуда вам это известно?

— Из наблюдений.

— Стало быть, только от меня вы хотите освободиться?

— Да, да, да! — в нетерпении воскликнула Эвелина.

— В таком случае, чем скорее я избавлю вас от столь неприятного общества, тем будет лучше, — сказал князь, беря шляпу, и с едва уловимой иронией добавил: — Простите, сударыня, за то, что я порой вас утомлял.

Эвелина дерзко повернулась спиной к уходившему князю, нетерпеливо постукивая ножкой.

В прихожей князь обнаружил, что забыл свою трость в комнате Эвелины. Это была его любимая трость. Ее как-то подарила ему Эвелина на новый год. Теперь ему не хотелось бросать ее тут.

Он вернулся за тростью.

Дойдя до дверей комнаты, где он оставил Эвелину, князь в изумлении замер.

Эвелина стояла спиной к двери.

Держа в руках ту самую трость, за которой вернулся князь, она несколько раз порывисто прижала ее к губам и зарыдала.

Князь удалился, как и вошел, незамеченным.

Он все понял.

Эвелина разыграла ссору, чтобы облегчить ему расставание с нею, и выказала низменные чувства, чтобы помочь князю забыть ее.

Но почему она так поступила?

На следующий день князь узнал и это.

Дворецкий принес ключи от покоев Эвелины. Мадам уехала первым утренним поездом.

Князь поспешил в покои Эвелины и тотчас понял, отчего она его покинула.

Она оставила все дары, что когда-либо получила от князя: драгоценности, серебро, кружева.

Она ничего не взяла с собой.

Даже трость он нашел на столе и только позже заметил, что там, где набалдашник слоновой кости смыкается с золотым ободком, намотан тонкий волос, один из длинных шелковистых волос, достававших от головы до пят.

Какая сила таится в одном тонком волоске!

Эвелина приехала в Париж раньше, чем Каульман.

Они условились, что, пока Каульман не обставит квартиру Эвелины, она будет жить в гостинице.

Через несколько недель господин Феликс приехал к мадам в гостиницу и сказал ей:

— Ваша квартира готова, если угодно, я могу отвезти вас туда.

Эвелина села в карету, и Феликс проводил ее в новые апартаменты.

Квартира находилась в одном из самых фешенебельных районов города, на Севастопольском бульваре, в бельэтаже.

Когда Эвелина вошла туда, у нее вдруг сильно забилось сердце.

Та же самая гостиная с коврами вишневого цвета, за ней — комната, обитая серым шелком, с черным мраморным камином и, наконец, такой же точно кабинет, украшенный резьбой в стиле рококо, с овальными картинами на фарфоре, и одно окно так же выходит в зимний сад, как и в Вене. Те же картины, то же серебро, тот же гардероб, те же шкатулки с драгоценностями, все то же, вплоть до перчаток, забытых ею на столе в венском доме.

«Бедный добрый князь!» — вздохнула мадам, прижав руки к груди, и глаза ее затуманились слезами.

А у господина Феликса достало бестактности поинтересоваться в этот момент:

— Довольны ли вы тем, как я обставил ваше гнездышко? … Бедный добрый князь!

И эти слова потом много раз со вздохом повторяла Эвелина. Ибо, начиная с контракта, который с ней тотчас же подписал лучший оперный театр Парижа, и до первых упавших к ее ногам цветов, все-все было сделано руками старого Тибальда, который так и не отступился от слов, вырвавшихся у него когда-то: «Дочь моя».

Dies irae![161]День гнева! (лат.)

В один из пасмурных осенних дней возвращался пешком от домны на шахту. Дорогой он предавался размышлениям.

Скверно устроен наш мир.

Плоды труда достаются не мудрейшим, а победа не на стороне сильных.

Ничто не меняется со времен мудрого Соломона.

История движется вспять.

Один скудный год сменяется другим.

Даже природа стала мачехой человеку.

Народ голодает и нищенствует в поисках хлеба.

А получив, народ забывает того, кто дал.

Невежество — наш злейший враг.

Огромные помещичьи угодья гибнут, а их владельцы не оставляют после себя ничего, достойного упоминания, ни в стране, ни в народе, ни в истории. Вся вина за настоящее и будущее лежит на малочисленном эксплуататорском классе.

Ни больших господ, ни среднего сословия не застать дома.

Даже засаленная сермяга совещается у мельницы, кого послать депутатом в имперский совет.

И Петер Сафран, как вернулся из Вены, до того зазнался, что не разговаривает со старыми знакомыми.

Безумный мир!

Дерзать больше уж никто не решается.

Разве что тяжко вздохнет патриот, да затянет «Призыв»,[162]Стихотворение выдающегося венгерского поэта М. Вёрёшмарти, ставшее национальной революционной песней. разве что взгрустнет за стаканом вина и разразится угрозами, а решиться на большее никто уж не смеет.

Растрачены последние силы. Не сыскать больше ни одного настоящего мужчины по всей стране.

А настоящие женщины, есть ли они? Да, представительницы женского пола.

Вот одна из них. Она отдает свою руку клеветнику и лишь затем, чтобы выказать высочайшее презрение к несчастному, который осмелился защищать ее.

А другая?

Фаворитка герцогов, чаровница света.

Ни у аристократки, ни у крестьянки ничего за душой, одно бессердечие.

И под землей не лучше. В шахте вот уже который день гуляет гретан. Рудничный газ прибывает с такой быстротой, что невозможно работать.

Хоть бы обрушилось все Ивану на голову, когда он будет внизу!

Мысли под стать мрачному пейзажу.

Спускаясь вниз по дороге вдоль окраинных домов рабочего поселка, Иван увидел, как из дверей последнего дома, пошатываясь, вышел какой-то шахтер. Дверь вела в винную лавку.

Рабочий повернулся к Ивану спиной, поэтому он не узнал его. Видно было, как шахтер силится идти прямо, твердо переставляя ноги.

«Интересно, кого это с раннего утра ноги не держат?» — подумал Иван и, пытаясь узнать своего рабочего, прибавил шагу, чтобы заглянуть ему в лицо.

Когда он догнал рабочего и узнал его, то несказанно удивился. Это был Петер Сафран.

Ивану все стало ясно. Он помнил, как Сафран в день исчезновения Эвилы поклялся, что никогда больше не возьмет в рот палинки.

Он знал также, что Сафран держал свое слово.

Но он помнил и другое: тогда же Петер оговорился, что он выпьет палинку еще раз в жизни, и связал этот случай с какой-то таинственной угрозой.

Ну, да пусть пьет, это его дело.

Только зачем он пришел выпить именно сюда, на участок Ивана? Или мало ему лавки на акционерном участке?

Впрочем, коли здесь ему больше нравится…

Иван поздоровался с рабочим.

— Доброе утро, Петер!

Однако тот, не ответив на приветствие, неподвижно и дико уставился на Ивана, словно бешеная собака, что больше не признает над собой власти человека. Губы его были сжаты, ноздри раздувались, шапка надвинута на самые брови.

Иван хотел кое о чем расспросить его.

— Что, у вас в шахте тоже гуляет гретан? — спросил он. Тот, к кому относился вопрос, ничего не ответил, лишь сдвинул шапку со лба, глянул на Ивана широко раскрытыми глазами и, придвинувшись вплотную к лицу Беренда, открыл рот и беззвучно выдохнул. Затем, не проронив ни слова, повернул прочь и пошел по дороге к акционерной шахте.

Ивана охватил необъяснимый ужас, когда запах палинки ударил ему в лицо. Впрочем, этот запах действительно не из приятных.

Он стоял как вкопанный и смотрел вслед удалявшейся фигуре, а Петер, пройдя шагов двадцать, еще раз оглянулся, и Иван снова увидал все то же мрачное, отчаянное лицо; рот у Сафрана ощерился, как у злобного пса, обнажились редкие белые зубы и широкие красные десны.

При виде этого лица Иван инстинктивно полез в карман, и, когда его рука коснулась рукоятки револьвера, у него на мгновение мелькнула мысль, что застрели он сейчас этого человека на месте, он совершил бы богоугодный поступок. С некоторых пор Иван вынужден был ходить с револьвером, потому что рабочие соседней шахты грозили, что коли застанут его одного, то столкнут в какой-нибудь колодец, если не сумеют расправиться с ним другим способом; а от грубой, озлобленной, подстрекаемой со стороны своры всего можно ждать.

Но Иван дал Петеру Сафрану уйти, а сам повернул к своей шахте, чтобы проверить воздушные насосы.

Соотношение между рудничным газом и воздухом в шахте равнялось трем к семи, поэтому Иван запретил в тот день спускаться под землю. Прежде следовало откачать опасные газы.

Всех своих шахтеров он отправил на-гора разгребать уголь, и в шахте не осталось ни одного человека, кроме тех, что работали у насосов.

Иван наблюдал за их работой до позднего вечера.

Вечером он распустил всех рабочих по домам: ночной смены сегодня не будет.

И сам тоже вскоре отправился домой.

Стояла скверная, пробирающая до костей, слякотная погода; она, казалось, так и давила на душу человека. Человек всегда страдает вместе с природой.

Если небо меланхолично, то и человеку грустно. А уж если к тому же и земля недомогает… А тут землю под ними лихорадило уже который день. Уголь изрыгал смертоносные газы и своим зловонным дыханием отравлял округу: от червей и гнили опадали плоды, спорынья поражала хлеба, падал скот. И человеку тоже тяжело.

Иван с утра ощущал, как по телу время от времени пробегает необъяснимая дрожь ужаса.

Неприветливый мир!

Когда он остался один в своем пустом доме, леденящий ужас еще сильнее сковал его. Все тело покрылось гусиной кожей. Он не находил себе места…

Невеселыми были его мысли, к чему бы он ни обращался. Думал ли он о своем материальном положении, о делах родины, о друзьях или о прекрасных женщинах, — все эти мысли были одна тягостнее другой.

Даже наука не давала удовлетворения: словно слепой, блуждал он на ощупь в потемках.

Работа не радовала его, а это самый верный признак недуга.

Если еда и питье не доставляют радости, если сон нейдет, если не согревает слово красивой женщины, — все это еще куда ни шло, но если к тому же и работа не по душе, это уже тяжкая болезнь.

Ни тело его, ни душа не требовали ни сна, ни бодрствования.

Он прилег лишь затем, чтобы не сидеть. Закрыл глаза, лишь бы не глядеть.

Но даже перед закрытыми глазами его оживал мир. На память приходили видения прошлого.

С вновь вспыхнувшим отвращением — а именно у отвращения особенно хорошая память — он вспомнил винный перегар, исходивший от Петера Сафрана, и это чувство привело на ум слова, некогда сказанные Петером:

«Больше я не стану пить палинку. Только разок еще выпью… И когда почувствуете, что я выпил, или увидите, как я выхожу из корчмы… в тот день оставайтесь дома, потому что в тот день никому не дано будет знать, отчего и как он умрет».

Впрочем, какое мне дело до того, что ты напился? Ты отсыпайся у себя дома, а я буду спать у себя.

Но призрак никак не желал спать у себя дома. Он во что бы то ни стало хотел остаться с Иваном.

И даже когда Иван немного забылся, его по-прежнему преследовал все тот же отталкивающий запах, и даже сквозь прикрытые веки он, казалось, видел склоненное к нему лицо Петера, неподвижный взгляд налитых кровью глаз и запах перегара из ощерившегося рта со стиснутыми зубами.

Иван мучительным усилием старался прогнать это наваждение.

И вдруг, словно трубы Судного дня, страшный грохот вырвал Ивана из сна.

И встряхнул с такой силой, что сбросил с постели: он пришел в себя на полу.

Первой мыслью его было: «Взрыпад разнес мою шахту».

Только этого удара судьбы не хватало, чтобы окончательно свалить его!

Он выскочил на улицу.

Кругом была непроглядная тьма и мертвая тишина, такая тишина, что даже звенело в ушах.

Он не знал, что делать. Кричать?.. Но до кого докричишься? Есть ли в целой долине еще хоть одно живое существо или все погребены и погибли? А может, люди живы, но онемели от ужаса, как и он сам?

Что случилось? Откуда взялся этот грохот, от которого до сих пор содрогается земля и гудит воздух?

Следующее мгновение принесло ответ.

В кромешной тьме среди строений акционерного участка вдруг взметнулся ослепительный столб пламени, а через мгновение раздался еще один взрыв, сильнее прежнего, отчего все окна в домах разлетелись вдребезги, а треснувшие трубы рассыпались по крышам, и воздушная волна страшной силы прижала Ивана к дверям дома.

И при свете адского пламени Иван увидел, как у его шахты, опустившись на колени, стоят рабочие; на их лицах, освещенных огнем, застыло выражение страха. На пороге ближайших домов — силуэты женщин, детей; мгновенный приступ ужаса сковал их.

А вся долина подобна рухнувшему кратеру вулкана, подобна Гоморре, когда она под огненным ливнем погружалась в Мертвое море.

Страшное пламя достигало небес, словно показывало тучам, как должна полыхать молния, — но таких раскатов никогда не повторить грозе.

Через две минуты пламя утихло, вся долина снова погрузилась в кромешный мрак, и лишь над акционерной шахтой застыло легкое белое облако.

— Соседняя шахта взорвалась! — не помня себя, отчаянно закричал Иван, словно этот адский грохот и без того не разбудил всех, кого оставил в живых. — На помощь, люди!

Теперь в голове уже не осталось места для мыслей, что «мир устроен скверно», что «все люди — враги ему», он знал лишь, что под землей случилось страшное, никакими словами не передаваемое несчастье и теперь уже не важно, чья это земля.

— На помощь, люди! — еще раз крикнул Иван, кинулся к колоколу и принялся бить в него, что есть силы.

Через минуту отовсюду стали сбегаться его рабочие, и все кричали: «Соседняя шахта взорвалась!» — словно был среди них хотя бы один, кто не знал этого.

Потом наступила долгая, немая тишина. Шахтеры с лампами в руках обступили Ивана и вопрошающе смотрели на него, ожидая, что он решит.

— Мы должны спасти их! — это были первые слова, которые произнес Иван.

Он угадал их мысли!

Погребенных под землей (а может статься, еще живых?) должны спасать те, кто остался под небом господним. Здесь нет больше врагов, есть только люди.

— Тащите воздушный насос и черпаки, да живее! — распоряжался Иван. — Всем приготовить повязки для рта. Захватите с собой инструмент, чтобы пробивать завалы, несите веревки, лестницы и резиновые сапоги. Здесь останутся только женщины. За дело!

Кое-как натянув на себя одежду похуже, Иван взвалил на плечо железный лом и заторопился вперед, расчищать рабочим дорогу к акционерной шахте.

Новые хозяева надежно огородили свои владения, чтобы подводы Ивана не могли проехать напрямик.

На воротах висело объявление, написанное крупными буквами: «Входить без разрешения строго воспрещается!»

До того ли сейчас было, чтобы спрашивать разрешения!

Поскольку ворота были закрыты, Иван поддел запор железным ломом, петли хрустнули, и ворота распахнулись.

Люди не дожидались, пока впрягут лошадей в повозки с насосами, они впряглись сами человек по десять и, подталкивая, тащили повозки к шахтным колодцам по дороге и по бездорожью — где как было ближе.

Они двигались во тьме, словно целый сонм гонимых куда-то призраков: у каждого к поясу была привешена лампа.

А вскоре появилось и другое освещение. От сильного сотрясения рухнула одна из стен небольшого металлургического завода возле акционерной шахты, и пламя раскаленных плавильных печей вмиг озарило красным светом всю округу.

Рабочие разбежались кто куда, спасаясь от потока расплавленного железа.

При свете пламени подоспевшим к шахте людям открылось ужасающее зрелище.

Круглые воздухоотводные трубы над шахтой взлетели в воздух все до единой, и на тысячи саженей вокруг земля была усеяна кирпичами от них.

Перевернутую подъемную клеть из литого железа отбросило далеко от шахты, а от всей надшахтной постройки сохранилась только одна стена: из нее торчали искореженные железные полосы. С крыш расположенных поблизости крупных строений начисто сорвало всю черепицу.

Северный колодец шахты обвалился, а роскошно отделанный каменный портал походил сейчас на вход в заброшенную каменоломню; камни громоздились друг на друга.

Камни, балки, железные брусья, уголь и бут, — все было перемешано страшным образом, словно при извержении вулкана.

И душераздирающий плач!

Десятки и сотни женщин и детей. И, видимо, столько же вдов и сирот.

Их мужья, их отцы заживо погребены тут же, у них под ногами, и они не в силах их спасти.

Несколько человек — скорее из безрассудства, чем из храбрости — пытались в одиночку проникнуть в горловину рухнувшей шахты.

Хлынувший наружу газ сбил их с ног, и теперь их товарищи, сами рискуя жизнью, вытаскивали их оттуда баграми или кошками.

Вот одного уже положили на траву. Заламывая руки, его обступили беспомощные женщины.

Иван, добежав до шахты, тотчас же начал распоряжаться.

— Нечего без толку соваться в шахту! Всем оставаться на месте, пока я не вернусь!

И он поспешно направился к зданию дирекции. Иван и думать забыл про зарок больше никогда не вступать в разговор с Ронэ.

Но Ронэ в дирекции не было. Управляющий в этот момент находился в соседнем городе: там железнодорожные концессионеры давали банкет по случаю завершения постройки большого туннеля. Его присутствие там, разумеется, было необходимо.

Иван застал на месте только помощника инженера. Тот вышел ему навстречу.

Это был в высшей степени невозмутимый человек.

Он утешал себя тем, что подобное случается и в других странах. На такие катастрофы за границей давно уже никто и внимания не обращает.

— Придется заново отстроить надшахтные здания, расчистить проходы в штольне и, пожалуй, начать проходку в другом месте. Это обойдется недешево. Voilа tout![163]Только и всего! (франц.) — Сколько людей работало внизу? — перебил его Иван.

— В эту смену всего около ста пятидесяти человек.

— Всего? И, как вы думаете, что их ждет?

— Гм! Их трудно будет спасти, потому что они как раз пробивали штрек для соединения северной штольни с восточной, чтобы улучшить вентиляцию.

— Стало быть, в северную штольню нет другого входа, кроме того, который обвалился?

— Но восточная штольня тоже обвалилась! Это оттуда вырвалось пламя, которое вы видели.

— Для меня непостижимо, как мог второй взрыв на ступить через несколько минут после первого.

— Это вполне объяснимо. Пострадавшая от первого взрыва перемычка между штольнями настолько истончилась, что ее мог обвалить взрыв северной штольни. И тогда, несомненно не от пожара, потому что он уже угас, а от сильной воздушной волны (она тоже создает высокую температуру) вспыхнул газ в восточной штольне. Не пробившись сквозь завалы угля, он вырвался через жерло шахты. Так бывает, когда в ствол ружья попадает песок; пороху легче разорвать ружейный ствол, чем вытолкнуть песок.

Инженер давал пояснения Ивану столь хладнокровно, словно во всей этой неприглядной истории ему ни до чего не было дела, и он был готов тут же приняться чертить новые проекты надшахтных сооружений.

— Чтобы спасти заваленных в шахте рабочих, надо в первую очередь откачать газ из шахтного ствола, тогда можно будет расчистить завалы. Где ваша насосная установка?

— Вон там! — бросил инженер, неопределенно махнув рукой. — Если еще не развалилась.

— А переносных насосов у вас нет?

— В них не было никакой необходимости.

— Ладно, мы захватили свой, сейчас попробуем.

— Хотелось бы только знать, каким образом? Если у насоса медная трубка, ее нельзя протолкнуть по извилистому ходу через развалины, а если у вас резиновый шланг, то он просто свернется.

— Его должен протянуть туда человек.

— Человек? — насмешливо переспросил инженер. — Полюбуйтесь: сейчас вытаскивают замертво уже третьего из тех, кто очертя голову сунулся в развалины.

— Но эти смельчаки еще не умерли. Мы вернем их к жизни.

— Не думаю, что вы раньше вечера найдете кого-либо, кто согласится протащить конец шланга на пятьдесят шагов в глубь развалин.

— Я уже нашел! Я сам сделаю это.

Инженер пожал плечами, но удерживать Ивана не стал. Иван вернулся к своим людям, к которым за это время подоспели остальные рабочие.

Он подозвал самого старого шахтера.

— Пал! Кому-то придется спуститься в обвал со шлангом.

— Ладно! Потянем жребий!

— Тянуть не надо. Пойду я. У вас семьи, у всех дома жены, дети, а у меня — никого. Сколько времени можно выдержать без кислорода в шахте, наполненной газом?

— Пока жила ударит сто раз.

— Ладно! Давайте сюда шланг. Привяжите веревку мне к поясу и протравливайте шланг за мной. Если я перестану его тянуть, осторожно вытаскивайте веревку, но осторожно, не то, если я упаду и вы резко рванете, разобьете мне голову.

Иван снял с себя хлопчатобумажный пояс, обмакнул его в ведро с винным уксусом, а потом, отжав его, прикрыл им рот и нос.

Затем он передвинул веревочную петлю под мышки, взвалил на плечо конец шланга и двинулся к обвалу.

Старый рабочий проворчал ему вслед:

— Отсчитывай секунды, сударь! Пятьдесят туда, пятьдесят обратно.

Иван исчез за завалом.

Рабочие сняли шапки и скрестили на груди руки.

Старый рабочий, сжав правой рукой запястье левой, отсчитывал удары пульса.

Он перешел уже за пятьдесят, а шланг по-прежнему полз вниз.

Он насчитал шестьдесят, вот уже семьдесят, а шланг все полз. Иван протискивался все глубже в туннель со смертоносным газом.

По лбу старого шахтера катился холодный пот.

Восемьдесят, девяносто, вот уже сто секунд!

Они никогда больше не увидят Беренда.

И тут шланг замер.

Тогда они принялись тянуть за веревку.

Веревка легко подалась, на ней не висела тяжесть. Значит, Иван возвращается сам.

Он идет, веревка все еще не натянута. Но вот она вдруг запружинила. Осторожнее тащите! Снова ослабла веревка. Старый рабочий отсчитывает сто шестидесятую секунду. И тут показывается Иван, он карабкается из жерловины, цепляясь за фундамент обвалившегося свода, но перешагнуть через него он уже не в силах, и в тот момент, когда к нему бросаются все разом, он без чувств падает на руки своих людей. В лице ни кровинки, как у человека, борющегося со смертью.

— Ничего страшного! — еле выговорил он, придя в сознание, когда лицо его обдуло свежим ветром, а лоб был растерт уксусом. — Ох, какой ужасный там воздух! Чего только не натерпятся те, кто застрял внизу!

Ему и в голову не пришло упрекнуть: «Несчастные, вы так подло меня покинули, вы сговаривались погубить меня, вы измывались над верными мне рабочими, предали меня, вы хотели убить меня из-за угла, вы отправили ходатаев, собирались даже вступить в сговор с врагами своей родины. А теперь вы сами заключены в недрах мстящей вам родной земли!» Он подумал лишь: «Какие же страдания терпят они там, под землей! Надо спасти их!»

Как только заработал воздушный насос, появилась возможность приниматься за расчистку.

Это и теперь была борьба ожесточенная, но посильная.

Иван расставил своих людей.

При расчистке обвала ни один человек не должен был работать больше часа.

Всем велено было завязать лица. Если кому-то станет плохо, товарищи должны немедля подхватить его и вывести наружу.

К рассвету рухнувший вход был расчищен.

Но в зияющее жерло не могло заглянуть солнце.

Кирпичный свод с одной стороны обвалился сверху донизу, так что Иван, когда тащил туда шланг, едва отыскал узкий лаз, через который смог протиснуться. А там, где он оставил конец шланга, свод рухнул с обеих сторон.

Это была сверхчеловеческая попытка: проделать немедленно, за несколько дней, работу, которой хватило бы на недели. И все-таки ее необходимо было сделать!

Рабочие Ивана продолжали разбирать обвалившийся вход, но даже и в этом акционерное общество очень мало им помогало.

Выяснилось, что взрыв произошел как раз во время пересменки.

Поскольку работать приходилось в рудничном газе, шахтеры сменяли друг друга четыре раза в день.

Несчастье случилось в полночь, когда часть рабочих только что спустилась в колодец шахты; эти уже в лучшем из миров!

Другая смена поднималась на-гора; их погубили взрыв и обвалы. Но какая-то часть людей, по всей вероятности, оказалась в забое, где пламя и обвал миновали их — эти сейчас погребены заживо.

Наверху, таким образом, оставалось всего лишь двадцать — тридцать шахтеров.

А рабочих с чугунолитейного завода управляющий отказался выделить наотрез. У него, видите ли, во всех домнах плавится металл, если за ним не уследить вовремя, то не оберешься «козлов». («Козлом» литейщики называют массу железа, которая из-за неудачной плавки застревает в домне и которую потом выбрасывают как испорченное сырье, выламывая вместе с печью.) А работа у доменщиков спешная. Рельсы должны быть готовы к сроку, иначе придется платить громадную неустойку.

Итак, Ивану пришлось выполнять все спасательные работы силами одних своих рабочих. Помогать ему сбежались женщины. Они помогали тем, кто спасал их мужей.

А работа была нелегкая.

Обвалившийся свод через каждые полсажени приходилось крепить балками, а как только спасатели пробили брешь в завале, они встретились с новым врагом!

После взрыва шахту затопило водой.

Теперь пришлось пустить в ход и водяные насосы. Где не доставали помпы, там черпаками выбирали черную жижу.

По колено в вонючей грязи, хватая ртом смертоносный газ, рискуя попасть под град то и дело сыплющихся сверху кусков породы, шаг за шагом углублялись под землю самоотверженные люди.

После обеда прибыл и господин Ронэ.

Ужасная весть дошла до него в самый разгар веселья. Трудно описать, как он был взбешен.

Он подлетел к штольне и принялся осыпать проклятиями погребенных там рабочих.

«Негодяи! Нанесли компании миллионный убыток! Да чтоб вы все там подохли! А вы что тут возитесь, нечего их спасать! Пусть подыхают! Пьяные свиньи!»

Занятые работой люди ни словом не возразили ему. Во-первых, потому, что им было некогда, а во-вторых, потому, что у них были завязаны рты. Когда расчищают шахту, работают молча.

Но тут господин Ронэ, как раз когда он пуще всего ругался и осыпал проклятиями погребенных шахтеров, неожиданно столкнулся с рабочим, который, не уступая дороги, пристально посмотрел ему в лицо.

Этот рабочий был так же вымазан жидкой грязью и углем, как остальные. Лицо его, как и у других, было завязано платком по самые глаза, а лоб выпачкан копотью, но все же господин Ронэ узнал его.

Кто хоть раз взглянул в эти глаза, никогда не забывал их выражения. Это был Иван.

Господин Ронэ тотчас же осекся на полуслове и ретировался вместе с инженером, предоставив Ивану действовать, как тому заблагорассудится.

Четыре дня и четыре ночи непрерывно шла напряженная работа.

Отважные люди не останавливались ни перед какими преградами, пробивая путь к уцелевшей штольне.

Иван за все это время ни разу не поел за столом и не спал в постели. Он наскоро перекусывал, присев на ближайшую глыбу, и спал час-другой, когда его валил с ног сон, где придется, лишь бы не на дороге. Он ни на минуту не отлучался из шахты.

На четвертый день рабочие обнаружили первого человека.

Человека? Какое там! Просто месиво, прилипшее к стене. Когда-то оно было живой плотью.

В нескольких саженях лежал на земле другой труп; голову его так и не удалось отыскать.

Затем наткнулись на разбитую в щепы вагонетку, в каких вывозили уголь; обломками ее был насквозь изрешечен труп еще одного человека.

А дальше попадались до неузнаваемости обгоревшие тела. Этих настиг огонь.

В одном месте рухнувший каменный пласт весом в сотню центнеров придавил сразу человек пятнадцать. Их не стали трогать: понадобилось бы несколько суток, чтобы разобрать эту груду.

Теперь следовало торопиться на розыски тех, кто еще, может быть, остался в живых.

Повсюду, в каждом отсеке штольни натыкались на трупы; но пока еще отыскали не всех засыпанных.

Рабочие акционерной шахты сказали Ивану, что если где и остались в живых люди, так это на разгрузочной площадке; там обычно шахтеры перед началом смены оставляют свои пожитки и после работы забирают их.

Но в штреках царил такой хаос, что даже бывалые шахтеры с трудом распознавали знакомые места; тут взрыв разнес перегородки, там завалил проходы или соединил в один два расположенных друг над другом штрека. Даже им, опытным шахтерам, все время приходилось возвращаться к главному штреку, чтобы не заблудиться.

Наконец почудилось Ивану, будто из-под большой груды обвалившегося угля и породы до него донесся слабый стон.

— А ну-ка, попробуем здесь копнуть! — повернулся он к своим людям.

Те принялись разбирать завал, и, когда его расчистили, рабочие с акционерной шахты сразу смекнули, где они находятся.

— Верно! Вон та дверь ведет прямо в раздевалку и к подъемной клети!

По всей видимости, воздушной волной захлопнуло дверь, обрушило на нее боковую стенку и тем самым закрыло и даже замуровало находившихся там рабочих, но вместе с тем и спасло их от обвала.

Так оно и было.

Стоны, мольбы о помощи все явственнее доносились через завал, вот уже показалась дверь, и, когда сняли ее с петель, Иван первым поднял лампу и осветил тьму.

Ему не ответили криками радости. Спасенные от гибели люди не бросились обнимать его колени. Там лежали скорчившиеся тела людей, ведущих последнюю схватку со смертью.

Их насчитывалось больше сотни.

И все они были живы! Да, но жизнь в них чуть теплилась! Иссохшие от голода и жажды. Полузадохнувшиеся от рудничною газа. Сломленные отчаянием. Десятки изможденных людей протягивали слабые руки, поднимали отяжелевшие головы навстречу проблеску света, засиявшему как путеводная звезда средь могильного мрака. Сонмище погребенных всколыхнулось, услышав призыв к воскрешению.

Душераздирающий стон, в котором уже не разобрать было ничего человеческого, сорвался с сотен губ, и тот кто eго о услышал, навеки запомнил этот ужас.

Их завалило здесь в момент взрыва. Воздушной волной разом задуло лампы, а зажигать свет сызнова было бы безумием. И с тех самых пор они были погребены во мраке.

Опасность положения усугубилась, когда вскоре после наступления темноты в помещение, которе служило им убежищем и могилой, стала постепенно просачиваться вода. Площадка находилась на полсажени ниже штрека.

Тогда в кромешной тьме они принялись из обшивки и стоек сооружать помост. На этот помост вскарабкались все. Там они ждали неминуемой гибели. Голод, рудничный газ или подступающая вода — все несло смерть.

Когда спасатели открыли дверь, вода уже дошла до помоста и проступала сквозь доски.

По распоряжению Ивана несчастных одного за другим бережно выносили с уготованного им места погребения. Никто из них не лез вперед. Каждый лежал недвижно на своем месте и ждал, когда до него дойдет черед.

Встреча со смертью научила их смирению.

Некоторые не могли даже открыть глаза, но Иван убедился, что все они живы, а человеческая натура подчас творит чудеса!

Итак, эти люди теперь спасены.

Однако работа на том не кончилась.

А что, если у пролома тоже завалены люди?

Кроме того, надо было удостовериться, действительно ли все произошло так, как предполагал инженер: первый взрыв образовал пролом между двумя штольнями и теперь из одной можно было пробраться в другую. Тогда намного легче было бы спасти людей из восточной штольни.

У пролома лежал обгоревший до неузнаваемости труп.

В руках он сжимал открытую лампу Дэви.

Так вот он этот проклятый, кто совершил злодеяние.

Стало быть, все-таки человеческое безумие замыслило столь чудовищную катастрофу!

Труп невозможно было опознать. Одежда на нем сгорела. Но на кожаном поясе сохранился стальной футляр. В этом футляре нашли золотые часы, на эмалевой крышке которых разглядели портрет прекрасной женщины.

Иван узнал в ней Эвелину.

Под крышкой часов лежала стофоринтовая ассигнация; она сильно потемнела от соседства раскаленного металла, но уцелела.

На обороте ассигнации прочли надпись:

«Я получил ее ровно год назад и сегодня расплачиваюсь».

Страшная это была расплата!

Теперь Иван понял связь между словами и действиями этого страшного человека; инстинкты каннибализма толкнули его на поступок, погубивший десятки людей.

Понял давнюю угрозу Сафрана — в тот день, когда похитили его невесту.

Внезапный переход в акционерную шахту.

Последнюю выпивку. И как бы предвещающий гибель ядовитый выдох в лицо Ивану.

Это был какой-то новоявленный антихрист.

Дьявол в человеческом облике, который принес себя в жертву, дабы отомстить всем, кто обижал его, обкрадывал, высмеивал, надругался над ним, унижал, дурачил его, провозглашая здравицы в его честь, оскорблял его своим богатством, дразнил своей роскошью, водил его за нос.

А как рухнут все они теперь, когда он выбил из-под них пьедестал, и как попадают все они один за другим на его могилу: и священник, и банкир, и биржевик, и дипломат, и министр, и комедиантка!

Поистине в аду ему нечему будет учиться!

Когда Иван, погрузившись в размышления, стоял над трупом, он словно коснулся небесных высот. А ведь он находился под землей.

Все эти страсти кипели и в его сердце!

Его тоже ограбили, обокрали, высмеяли, задавили богатством, вонзили в сердце отравленный кинжал те самые люди, на которых этот, другой человек излил яд своего мщения!

А Иван старается спасти жизнь своих врагов.

Притом искренне, и не только жизнь людей, но и людское имущество.

Ведь все эти несметные сокровища, что таятся здесь, под землей, — богатства не только его врагов, но и всего человечества, это тайная кладовая страны, основа промышленности.

Но, ведя спасательные работы, он боялся еще одного врага.

Он никому даже не заикнулся о своих страхах, ибо, поделись он подобными мыслями со своими рабочими, теми, что до сих пор шли за ним на любой риск, они тотчас же побросают все и кинутся бежать прочь, на волю.

Проволочный колпачок лампы Дэви был доверху заполнен красным пламенем, а это значило, что в штольне все еще не меньше трети рудничного газа и лишь две трети живительного воздуха; остальное — смертоносный газ.

Но рудничного газа они уже не боялись. Они привыкли смело смотреть в огненные глаза этого страшного духа. Даже в те минуты, когда кладут на носилки изувеченные останки его жертв.

Но есть и другой злой дух, он подкрадывается исподтишка. С ним никто не рискнет сразиться. Это угарный газ.

Появляясь, он сеет ужас!

Добравшись до пролома в туннеле, они застали точно такую картину, как предсказывал инженер.

Перегородки повалило взрывом, и теперь оставалось только разобрать обломки, чтобы открыть доступ к восточной штольне. Ни один из шахтеров, занятых расчисткой пролома, не выдерживал там долго.

Проработав по нескольку минут, все они возвращались обратно, жалуясь, что их мучит кашель и что лампы там плохо горят.

Если в штреке пламя лампы предостерегающе заполняет весь цилиндр, то у обвала оно еле моргает. И это еще страшнее.

Рабочий, вернувшийся последним, сказал, что, как только он стронул большую глыбу угля, сквозь повязку в нос ударила такая вонь, что он не выдержал. Неприятный запах, похожий на дух испорченной кислой капусты.

Старые шахтеры знали, что означает запах кислой капусты в шахте.

Старик Пал предупредил Ивана, который сам направился туда проверить, чтобы тот остерегался дышать даже сквозь повязку и как можно скорей возвращался обратно.

Иван схватил железный лом и лампу и, задерживая дыхание, поспешил к пролому.

Схватив лом обеими руками, он что было силы ударил по груде угля, которая со страшным грохотом обрушилась в провал.

Подвесив лампу на конец лома, Иван просунул ее в образовавшуюся щель.

Лампа тотчас же погасла.

Заглянув из темного штрека в щель, Иван содрогнулся: он увидел в глубине соседней штольни багровое раскаленное зарево, отсветы которого озаряли весь коридор.

Иван знал, что это за свет.

Знал настолько хорошо, что, выронив железный лом, охваченный страхом, бросился прочь со всех ног.

— Восточная штольня горит! — в ужасе крикнул он рабочим.

Те, ни слова не говоря, поспешно подхватили Ивана под руки, чтобы он не отстал, и увлекли за собой.

То, что преследует их, эта ужасная вонь, — не грозный гремучий газ, который грохочет и разрушает, если вызвать его гнев, а коварный угарный газ; он образуется при пожаре шахты, и с ним не вступишь в противоборство, он не щадит храбрые сердца, а если кого однажды коснется своим дыханием, то уж не возвратит жизни, не даст отмолить у смерти. От угарного газа есть лишь одно спасение: бежать.

Через несколько мгновений штольня опустела.

Когда они вышли наверх, где отвоеванных у смерти встретили возгласы радости и причитания несметной толпы женщин и детей, Иван разыскал инженера.

Только сейчас Иван сорвал повязку с лица.

— Итак, сударь, теперь я могу описать вам, что творится внизу. Полная катастрофа. Восточная штольня горит! Она горит, должно быть, уже несколько суток, потому что, я видел, весь штрек раскален докрасна. Такого зрелища вовек не забыть. Это не плод злого умысла и даже не гнев божий, а обычный недосмотр со стороны десятников. Вы, как опытный физик, должны знать, что угольная шахта загорается, если порода с большим содержанием серы своевременно не удаляется из шахты. Она тлеет, а при соприкосновении с кислородом самовозгорается. Ваши штольни завалены этой горючей породой. А теперь пожелаем друг другу спокойной ночи. Пожар в штольне не погасить никому. Вы слыхали о дуттвейлерской горящей горе? Сто двадцать лет назад загорелся там уголь. И по сей день еще горит. Ваша шахта будет ей под стать. Спокойной ночи, сударь!

Инженер только пожал плечами. Ему-то что до этого?

Иван со своими рабочими покинул злосчастную шахту.

А что стало с его собственной шахтой? О своем имуществе он так ни разу и не подумал за эти четверо суток…

Du sublime au ridicule[164]От великого до смешного… (франц.)

Кто хочет постичь смысл фразы: «От великого до смешного один шаг», — пусть попробует играть на бирже. Там он усвоит это в полной мере.

Сегодня ты царь и бог, а завтра ничтожный червь.

Сегодня все шестьдесят биржевых агентов до хрипоты надрываются во славу интересов твоего предприятия у круглого барьера, сегодня все биржевые заправилы видят, что ты «на паркете», и следят за выражением твоего лица, пытаются уловить, весел ли ты, нет ли какой скрытой тени на твоем сияющем лице. Сегодня, когда пробьет ровно час и зазвонит биржевой колокол, вся орава кулисы устремится к тебе, все биржевые агенты издали будут показывать тебе свои записные книжки, сплошь исчерканные сделками в твою пользу. Сегодня вся биржевая публика, пристроив бумаги на спины друг другу, карандашом записывает пари, заключенные на твои акции. Сегодня все руки указывают на биржевое табло — свидетельство твоего возвышения. Сегодня проезд Опера[165]Улица в Париже, поблизости от здания биржи. осаждают толпы, которые наживаются на тебе. Сегодня ожесточенно кричат о твоих акциях: «Je prends! Je vends!»,[166]Покупаю! Продаю! (франц.) заключают на них сделки fin courant, fin prochain.[167]По высшему курсу (франц.). Слышатся выкрики: «En liquide!».[168]Сделка принята! (франц.) И даже за пределами биржи, — куда «прекрасному полу» доступа нет, ибо закон запрещает дамам играть на бирже, и потому они играют за ее оградой, — тысячи алчных, жаждущих наживы женщин следят за комиссионером, вооруженным записной книжкой, а тот через железную ограду выкрикивает «женской бирже» курс твоих акций. А на противоположной стороне бульвара знатные дамы, что стесняются подойти поближе, но не стесняются играть, высовываются из окон карет, дабы выведать, сколько они заработали «на тебе». Все это сегодня.

А завтра тебя нет.

Твое имя вычеркивают из записных книжек. На паркете видят, что тебя нет среди них, и поэтому каждый делает вывод, что ты вообще не существуешь на свете.

Даже старухи за оградой биржи и те уже знают, что тебя больше нет. Ты даже не человек, ты — ничто. Пустое место.

Фирма Каульман находилась на вершине триумфа.

Господин Феликс и его задушевный друг аббат во время полуденного отдыха, окутавшись клубами душистого сигарного дыма, строили сверкающие воздушные замки.

— Завтра на бирже будет предложен папский заем под венгерские церковные владения, — сказал Феликс.

— Завтра я получу из Вены посвящение в сан епископа Трансильвании, — сказал аббат Шамуэль.

— Денежные тузы вложат миллионы в этот заем.

— Папа дал свое благословение, и кардинальская мантия, можно считать, уже моя.

— Магнаты-легитимисты недовольны тем, что женщина, которая носит мое имя, выступает на подмостках. Это может поставить под угрозу церковный заем.

— Тебе нетрудно развестись с ней.

— Мне она больше не нужна. Завтра же разъясню ей истинное положение дел.

— Говорят, князь Вальдемар приехал в Париж.

— Поговаривают, будто он приехал вслед за прекрасной дамой.

— Может быть, он намерен помешать нашим финансовым операциям?

— На подобные действия он больше не способен. Оппозиционная партия замолкла надолго — слишком чувствительно было ее поражение с бондаварским акционерным обществом и железной дорогой. Следовательно, он только ради Эвелины приехал в Париж. Он совершенно без ума от нее. Говорят, куда бы ни ехала Эвелина, он повсюду следует за ней. В гостиницах, где останавливалась Эвелина, Вальдемар подкупает лакеев, чтобы занять тот же номер, с той же постелью, в которой спала Эвелина, подкупает горничных, чтобы вымыться в той же самой ванне, которой раньше пользовалась Эвелина.

— Высшая степень безумия! А мадам не терпит его.

— Тем хуже для нее.

— Князь Тибальд едва ли сможет долго содержать ее.

— Я постарался так устроить его финансовые дела, что он едва ли протянет еще года два до предъявления иска.

— Если только новоиспеченный зять не возбудит судебного дела об опеке над ним.

— Об этом уже поговаривали, когда мы уезжали из Вены.

— Не скажется ли это отрицательно на бондаварских делах?

— Никоим образом. Акции выданы ему под залог бондаварского имения, а оно-то как раз свободно от долгов. О, бондаварское предприятие стоит на твердом, как алмаз, фундаменте.

В это время с телеграфа для обоих господ принесли известия. В адрес Каульмана приходили также и письма господину аббату от его венского корреспондента.

— «Lupus in fabula!»[169]Латинская пословица, соответствующая русской «легок на помине». — воскликнул, вскрыв первую телеграмму, Каульман и протянул ее аббату.

Аббат прочел:

«Князь Тибальд Б. на основании судебного иска взят под опеку».

— Бедняжка Эвелина! Теперь ей не поздоровится! — с циничным сожалением заметил Феликс.

Священник тоже вскрыл свою телеграмму и мгновенно пробежал ее глазами.

— И мне тоже!

Он протянул телеграмму Феликсу.

Там были следующие строки:

«Все министры подали в отставку. Император ее принял. Кабинет меняется».

— Прощай, епископская митра! Прощай, кардинальская шляпа! Прощай, бархатное кресло в имперском совете!

Вскрыв третью телеграмму, оба склонились над ней, чтобы прочесть ее одновременно.

А в ней сообщалось коротко:

«На бондаварской шахте взрыв. Вся шахта охвачена пожаром».

— Ну, теперь уже не сдобровать нам обоим! — пробормотал Феликс, выронив из рук телеграмму.

Три удара последовали один за другим, как три зигзага молнии!

Последний был самым тяжелым.

Если об этом узнает князь Вальдемар, противная партия тотчас же пустит в ход весь свой арсенал.

Необходимо как-то предотвратить опасность и сделать это как можно скорее.

Но что?

Надо выиграть время лишь до подписания крупного церковного займа, а после этого такой пустяк, как ничтожное предприятие в долине Бонда, даже не будет приниматься в расчет.

Но как заставить противника молчать?

Было решено, что священник сегодня же побеседует с Эвелиной.

А с князем Вальдемаром — Каульман. …Как помрачнели сияющие лица!

Так неужели все мужское достоинство держится на волоске женской улыбки?

Двое детей

Эвелина появилась в Париже в то время, когда там воцарилась своеобразная мода.

Это были годы, когда императрица Евгения сняла кринолин и в угоду монсеньеру Чиги, папскому нунцию, повелела всем придворным дамам на приемах появляться в закрытых платьях.

Злоязычный свет и развращенная печать намекали, что это новшество не очень-то по душе высокому посланнику.

Эпохальная дата снятия кринолина еще не значится в календаре среди красных дней, но все мы помним, что это событие вызвало революцию (чтобы не сказать реставрацию) во всем дамском мире.

В свете появились платья темных тонов, сверху закрытые до самого ворота, снизу узкие, облегающие; вошли в моду темные драгоценности, крупные цепи, угольно-черные бусы наподобие четок с крестом в середине.

В соответствие с внешней модой был приведен и духовный мир. Отныне хороший вкус предписывал ходить в церковь, слушать проповеди. Дамы учились элегантно креститься и потуплять взоры, не отрывая их от молитвенника.

Грусть и скорбь по поводу испорченности света нашли выход и в более значительных проявлениях.

Элегантные дамы принялись собирать пожертвования на благочестивые цели, как то: в фонд доблестных воинов, призванных на защиту святейшего престола; на уплату штрафа, присужденного истинно верующим, набожным газетчикам; на обеспечение всем необходимым истовых служителей божьих, изгнанных с насиженных мест безбожниками. Первые красавицы салонов и сцены собирали пожертвования на эти возвышенные цели не только среди знакомых, но в своей набожности и смирении не гнушались даже стоять с кружкой на паперти, принимая доброхотные даяния прихожан.

Господин Каульман не мог бы выбрать более благоприятного момента для осуществления великолепного плана аббата Шамуэля.

К тому же внутреннее настроение парижского модного света целиком совпало с душевным состоянием Эвелины.

Через несколько дней после переезда в Париж умер ее калека-брат. Один знаменитый врач сделал ему операцию, после которой тот излечился навек.

Эвелина была расстроена и подавлена. У нее было такое чувство, будто больше ей не для кого жить.

Старенькие костыли умершего калеки она хранила в своем будуаре, прислонив с обеих сторон к туалетному столику, и два раза в неделю карета отвозила ее на кладбище, где она вешала на могильный крест свежие венки.

Другими словами, Эвелина была искренне увлечена этой модой на покаяние.

С гораздо большим чувством она пела в церкви Моцарта и Генделя, нежели Верди — в опере.

Более того, Эвелина решила устроить в своем салоне благотворительный концерт с дорогими пригласительными билетами, средства от которого намеревалась употребить на какое-либо богоугодное дело. Может быть, на вспомоществование зуавам или еще на что-нибудь в этом же роде. Я не знаю точно, а почему, об этом речь пойдет ниже.

И в тот момент, когда она ломала голову над составлением программы, к ней со свойственной ему взбалмошностью ворвался без всякого доклада ее давний любимец, товарищ веселых забав, Арпад.

Эвелина, выронив перо из рук, со смехом бросилась к нему и обняла.

— Ах, проказник вы этакий! Где же это вы пропадали?

— Скитаюсь в поисках работы, — также смеясь, отвечал Арпад. — Ищу, где бы поставить свои цимбалы и дать концерт.

— Как нельзя кстати! Вас словно позвали сюда. Но как вы меня разыскали?

— Невелика премудрость! Если бы я не нашел вашего имени в театральной программе, я бы взглянул на афишу у храма святого Евстахия.

— Вы уже слышали меня?

— И здесь и там. И на сцене и в церкви. Но должен сказать, что в церкви очень высокая плата за вход. Если в опере я заполучил вас за двенадцать франков, то у дверей храма герцогиня, собиравшая плату за вход, не согласилась впустить меня меньше чем за двадцать.

— Ах, какой же вы дурачок! И что за выражения? Он заполучил меня за двенадцать франков! А вот я заполучу вас немедленно! За какую цену можно вас заполучить?

— Весь вопрос в том, для чего?

— Ну, взгляните на этого простака! Да уж, конечно, не кофе молоть! За какую плату вы согласитесь играть один вечер?

— Вам за одно пожатие прелестной ручки, а для других установлена плата в пятьсот франков.

— А если речь идет о благотворительном концерте?

— В таком случае ни даром, ни за деньги!

— Но-но, что это за разговоры! Вы циник! Неужели в вас ни к кому нет жалости? Неужели вы ничего не сделаете для бедных?

— Я знаю одну бедную женщину, которой обязан всем: это моя мать. Каждый грош, отданный другому, я отнимаю у человека, обобранного самым несправедливым образом: у моей матери. Так пусть сперва вернут моей матери то, что забрали у нее, а уж потом я отдам миру все, что в моих силах. А до тех пор все мое принадлежит моей матери.

— Ах, так вы маменькин сынок! Ну, тогда вы получите пятьсот франков, но надо сыграть что-нибудь возвышенное, духовное: мессу Листа или ораторию Генделя.

— Что? Уж не в пользу ли зуавских волонтеров будет этот концерт?

— Да, и я его устраиваю.

— Я не приму в нем участия.

— Но почему же?

— Почему? Да потому, что я не хочу выступать против Гарибальди.

— Ох, да вы на редкость неразумное дитя! Он, видите ли, не хочет выступать против Гарибальди!

— Нет и нет! — вспыхнул юноша и, чтобы придать больший вес своему протесту, распахнул жилет и показал Эвелине:

— Видите это?

На нем была красная рубашка. Эвелина залилась безудержным смехом.

— А вы и впрямь заделались краснорубашечником! Того и гляди, пойдете в гарибальдийцы.

— Я бы давно пошел, если бы не мама.

— А если вас ранят в руку, что вы станете делать?

— Попрошусь нахлебником к какой-нибудь знатной даме. Уж кто-нибудь да согласится содержать меня.

Тут Эвелина неожиданно разрыдалась.

Ариад никак не мог взять в толк отчего.

Он кинулся к Эвелине, принялся уговаривать ее, утешать, выспрашивать, уж не обидел ли он ее чем, пока наконец мадам не проговорила сквозь слезы:

— Бедный Яношка умер. Видите, вон там, у стола, его костылики.

— Как жалко! Немало веселых часов провели мы с несчастным мальчиком!

— Правда, ведь вы его тоже любили? Знаете, для меня теперь весь мир опустел. Больше никогда я не услышу стука его костылей на лестнице. Не знаю, для чего я еще живу. Мне хотелось бы жить ради человека, который не может обойтись без меня, за которым бы я ухаживала. Я мечтаю о каком-нибудь художнике, потерявшем зрение, или музыканте, лишившемся правой руки, о великом борце за свободу, которого преследуют, и он не может выйти даже из дому, и для которого я была бы всем-и спасительницей и кормилицей. Идите к Гарибальди!

Тут она снова рассмеялась.

— Ну, лучше поговорим о другом. Вы ведь слышали мое пение? Что вы о нем скажете?

— Если бы вы могли и дьяволам петь так же, как ангелам, вы стали бы поистине великой артисткой.

— А кого вы подразумеваете под дьяволами?

— Ну, из проповедей отца Ансельма вы знаете, что театр — это капище дьявола.

— Ах!.. Вы неотесанный мужлан! Разве вам не известно, что я артистка?

— Тысяча извинений! Я думал, что днем вы аббатиса и лишь по вечерам артистка. Послушайте, а ведь это было бы прибыльное занятие.

— Ах, оставьте, вы, сумасшедший! Чем я похожа на аббатису?

— А разве вы одеты не как аббатиса?

— Я одета так для покаяния. А вы безбожник! Насмехаетесь над благочестием!

— О нет, помилуйте, мадам! Более того, я признаю, что ходить в сером и черном шелку, значит, приносить великое покаяние, кокетничать, потупляя взор, значит, пребывать в глубокой скорби, а вкушать лангуст по двадцать франков — это и есть соблюдать великий пост. Я даже готов поверить слухам, которые распространяет набожный свет: будто парижанки оттого носят закрытые платья, что по средневековой моде бичуют себя хлыстом во искупление грехов и хотят скрыть следы истязаний.

— Ах, нет, это неправда! Мы так не поступаем! — возражала Эвелина.

— Не берусь утверждать. Так поговаривают в свете, а знатные дамы умеют хранить тайны.

— Но это неправда! — горячилась Эвелина. — Мы не бичуем себя. Вот убедитесь сами!

И с этими словами она, наклонившись к Арпаду, с полной непосредственностью приподняла свой вышитый воротничок, чтобы тот заглянул ей за ворот.

Арпад покраснел и отвел глаза.

В сущности, оба были еще просто дети!

Затем Арпад взял шляпу и шутливо распрощался с Эвелиной:

— Ну что ж, собирайте пением отряд зуавов для господина Мерода, а мы с Гарибальди своей музыкой их разгоним!

И с этими словами, оставив Эвелине визитную карточку, юный сумасброд удалился.

А его собеседница, будучи столь же сумасбродной, вернулась к составлению программы благотворительного вечера.

Immaculata[170]Непорочная (лат.).

Эта женская забастовка в Париже что-то уж слишком затянулась.

Все мы, кто восторгался забастовками наборщиков или пекарей, знаем, как трудно выдержать перебои в производстве таких вещей, которые относятся к повседневным потребностям.

А вдобавок еще женщины устроили забастовку!

Parbleu![171]Проклятье! (франц.) Шутить подобным манером в Париже опасно.

Сто лет назад аббат Пари ввел в моду отказ от наслаждений и умерщвление плоти, и неистовство святости постепенно распространилось настолько широко, что все красивые женщины и девушки, вместо того чтобы подыскивать себе милого, отправлялись на кладбище и занимались самобичеванием; женщины били себя палками и вскрикивали при этом: «Ах, как это приятно! Ах, как спасительно!»

В конце концов королю пришлось закрыть кладбища и запретить священные конвульсии, в ответ на что самоистязательницы сочинили следующую эпиграмму:

De part le Roi, defense а Dieu,

De faire miracle en ce lieu. [172]Король издал указ, чтоб бог здесь чудеса творить не мог.

Но справиться с этой напастью оказалось не под силу ни королю, ни парламенту, а положила ей конец новая мода.

Благословен будь тот, кто изобрел шиньоны и подкинул дамским умам другую пищу, нежели стремление к возвышенному, иначе долго бы еще после падения кринолина среди красавиц всего света царила мода на аскетическое самобичевание.

Аббат Шамуэль посетил Эвелину.

О, в Париже никто не сочтет экстравагантным визит аббата к актрисе.

Господин аббат — старый друг дома: как мужа, так и жены.

Эвелина радушно встретила аббата и познакомила его с программой благотворительного концерта, который она собиралась устроить у себя в салоне.

Господин аббат выказал к программе большой интерес.

— Вот взгляните, — обиженно сказала Эвелина, — как уместен был бы здесь, между вокалом и виолончелью, фортепьянный дивертисмент этого сумасбродного Арпада, а он не желает выступать!

— Так Арпад в Париже?

— О да! Он только что сбежал от меня. Сумасшедший! Ведь я так просила его принять участие в моем концерте. И на фисгармонии он лучше других аккомпанировал бы мне Stabat Mater. Но он не послушался. Он просто не в своем уме. Еретиком заделался.

Священник долго смеялся над ее рассказом и, пока смеялся, кое-что надумал.

Эта женщина с заметным увлечением говорит о мальчишке Арпаде. Арпаду сейчас почти двадцать, да и Эвелине около девятнадцати.

Детям всегда нужно подбросить какую-нибудь забаву, чтобы подготовить их к серьезным и более трудным делам. Что, если Вальдемара подсластить Арпадом?

— Ну, а если я устрою, ваша милость, что Арпад Белении согласится играть на вашем концерте и аккомпанировать Stabat Mater на фисгармонии, какова будет награда?

— О нет, не согласится, я знаю Арпада. Он такой упрямец! Стоит только этому какаду забрать себе что-нибудь в голову! И потом, уж если я не справилась с ним!..

Эвелина была уверена в магической власти своих очей.

— Ну, а я берусь уговорить Арпада. Только что же я получу взамен? — настаивал священник.

— Но как вы думаете уговорить его? — спросила Эвелина. (Она по-прежнему уклонялась от вопроса о награде.) — Смотря по обстоятельствам. Например, предложу ему условие: если он согласится играть здесь, то будет играть и во дворце императрицы и тем самым обеспечит себе успех на весь сезон. Артисты ценят такие предложения. Кроме того, и некая толика денег…

— Ах, это я и сама ему предлагала. Пятьсот франков.

— Ну, если на молодого человека не оказали должного воздействия пятьсот франков, предложенные очаровательной женщиной, то, может быть, на старую даму повлияют сто золотых наполеондоров, посланные священником. Надобно договориться с матерью Арпада, и тогда, как решит почтенная дама, так и придется сделать сыну. Мне известны подобные отношения.

— О, до чего вы проницательны, господин аббат! Я бы своим умом не дошла до этого. Конечно же, не с этим молокососом следовало торговаться, а с его маменькой. Итак, вы берете эту задачу на себя! Ну, а если вы это сделаете, тогда просите меня о чем угодно!

Мадам пришла в столь прекрасное расположение духа, что была готова на все. И священник рискнул.

— Я попрошу у вашей милости всего лишь один пригласительный билет на благотворительный концерт.

— О, хоть десять! — радостно воскликнула Эвелина.

— Но в приглашении должно быть указано имя, и это имя впишете вы.

— Продиктуйте, кому написать приглашение! Эвелина, дрожа от внутреннего возбуждения, выдвинула ящик письменного стола и положила перед собой чистый бланк пригласительного билета.

— Ну? Назовите имя!

— Князь Вальдемар Зондерсгайн.

При этом имени Эвелина с силой вонзила перо в поверхность стола и стремительно вскочила.

— Нет!

Господин аббат расхохотался.

— Ах, как же вам к лицу гнев! Прошу вас, сломайте еще несколько перьев.

— Князю Зондерсгайну я не пошлю приглашения, — твердо повторила Эвелина, опускаясь на софу.

— Вы считаете, что он неприятный человек?

— Невыносимый.

— В вашем представлении мир должен состоять только из Арпадов Белени?

Эвелина вскочила и в ярости разорвала программу в клочки.

— Ну, и пусть этот Арпад сидит дома у маменькиной юбки! Не нужен мне ни он, и никто другой, и весь этот концерт не нужен. Кончено! Не желаю больше слышать об этом!

И Эвелина бросила в камин обрывки бумаги. Тогда священник поднялся с кресла и взял взволнованную даму за руку.

— Умерьте свой гнев, сударыня. Я пришел к вам по очень важному делу, в котором заинтересованы и вы, и ваш супруг, да и — не скрою — я сам. Все мы настолько заинтересованы в нем, что осмелюсь сказать: для нас это вопрос жизни, ибо если обстоятельства обернутся против нас, то ваш муж будет изгнан в Америку, я — в свой монастырь, а вы — уж и не знаю куда.

Женщина, пораженная, села.

— Начнем с вас. Вам следует знать, что, когда вы с такой непосредственностью вернули князю Тибальду дворец на улице Максимилиана, он депонировал на ваше имя бондаварские акции на миллион форинтов.

— Я об этом понятия не имею! — изумилась Эвелина.

— Ну, это только доказывает, что вы не дали себе труда поинтересоваться у господина Каульмана, из каких средств оплачивается этот пышный двор, этот роскошный выезд и несметное количество слуг, и зимний сад, и все прочее…

— Я полагала, — смущенно проговорила мадам, — что мои доходы актрисы и господин Каульман…

Язвительная усмешка на губах священника заставила ее замолчать. Шамуэль продолжал:

— Со всем этим покончено! Мы узнали из полученной сегодня телеграммы, что зять князя обратился в суд по делу о взятии его под опеку, и его прошение удовлетворено. Под попечительство несомненно попадут и бондаварские акции, записанные на вас.

— И пусть попадают! — легкомысленно заявила дама.

— Ну, тут можно бы еще судиться. Но вот беда более серьезная. Другой телеграммой нам сообщили, что на прошлой неделе взрыпад взорвал бондаварскую шахту.

— И шахту господина Беренда? — вскрикнула Эвелина. Священник удивленно взглянул на нее и продолжал, не спуская глаз с лица женщины.

— Его шахту — нет! Зато акционерная шахта погибла окончательно. И, кроме того, в телеграмме сказано, что в шахте начался пожар и погасить его невозможно.

Священник прочел в обращенных к небу очах Эвелины страстную молитву: «Хвала господу! Хоть Беренда миновала чаша сия!»

— Теперь возникает очень большая опасность, — продолжал аббат. — Вы, вероятно, слыхали, каких блестящих успехов достиг Каульман в финансовом мире благодаря бондаварской операции. Миллионы, вложенные в реальные ценности и десятикратно возросшие как предмет биржевой игры, повисли в воздухе. Однако такая катастрофа, которая, возможно, еще и поправима, — может быть, пожар в шахте удастся погасить, — в данный момент является оружием в руках противника, достаточно сильным для того, чтобы разорить Каульмана. Взорвавшаяся шахта — это одновременно и взрывной заряд, подложенный под нас противной биржевой партией. Мощь финансового магната заключается не в тех миллионах, что хранятся в его стальном сейфе, а в миллиардах, которые он может выгрести из кубышек других людей: в его кредите. Неожиданное падение цен на акции, и все эти тайники захлопнутся перед ним, и тогда растает все, что хранится под замком у него самого; если только он не сбежит, захватив из собственной кассы все, что можно удержать в пригоршнях. Каульман сейчас именно в таком положении. Еше сегодня к нему со всех сторон угодливо тянутся руки, предлагая сотни миллионов, а завтра — один лишь выкрик, и столько же рук забарабанят в его ворога, требуя возвратить вклады. Выкрикнуть эти слова или промолчать теперь зависит только от одного человека. Этот человек — князь Вальдемар Зондерсгайн. Он сейчас в Париже, он приехал сегодня. Вполне вероятно, что через своих тайных агентов он узнал о бондаварской катастрофе раньше, чем проинформировали Каульмана местные управляющие, которые, очевидно, преуменьшают опасность. В руках князя Зондерсгайна находится судьба Каульмана, да — не скрою — и моя тоже. Я подсказал Каульману одно крайне важное дело. Завтра намечено выбросить на парижский и брюссельский денежный рынки церковный заем, основанный Каульманом, что могло бы, пожалуй, повлечь за собой новый поворот мировой истории. Если князь Вальдемар воспользуется бондаварской катастрофой и вмешается, все исчезнет, как сон. Стоит ему появиться на бирже и выкрикнуть: «Акции Каульмана шестьдесят ниже пари», — и мы пропали. Если же он промолчит, блестяще разработанный план увенчается полным успехом, и тогда вся эта бондаварская неприятность обратится в столь незначительное происшествие, что на мировом рынке никто не обратит на него внимания. Теперь-то вы понимаете, какой волшебной силой обладает одно-единственное ваше слово и что вы можете сделать, если замолвите словечко князю Вальдемару?

Эвелина лишь молча покачала головой, прижав к губам указательный палец. Воплощенный ангел молчания.

— Как? Вы отказываетесь? — воскликнул господин аббат, впадая в священный гнев. — Вы не задумались над тем, что достижение высокой цели обойдется вам всего лишь в одно слово? Вы допустите, чтобы пал священный престол, дозволите безбожникам водрузить над Ватиканом красное знамя на место поверженного креста, сбросить статуи святых с пьедесталов — и все это единственно в угоду женской прихоти?

Эвелина вскинула руки, словно решаясь на борьбу со злым великаном, и обреченно воскликнула:

— Не могу я говорить с этим человеком!

Шамуэля вконец обозлила подобная жеманность. Аббат решил, что уж если ему не удастся уговорить эту женщину, то, по крайней мере, он чувствительно оскорбит ее.

С этим намерением он взял свою шляпу и, заложив руки за спину, с холодной насмешкой обратился к Эвелине:

— Я не в состоянии понять вашей антипатии. Ведь князь Зондерсгайн во всех отношениях не хуже тех господ, которых вы до сих пор привечали.

Услышав оскорбление, Эвелина горячо схватила руку священника и в неудержимом, самозабвенном порыве воскликнула:

— О сударь! Ведь я непорочна!

Священник изумленно уставился на Эвелину. Повернутое в сторону пылающее лицо, изменившееся от огорчения, целомудренно потупленный взор, равно как и детские слезы, свидетельствовали о правдивости ее слов.

Священник глубоко вздохнул.

Он почувствовал, как все его величие и слава обращаются в дым перед этим словом.

Ведь эта добродетель выше Замка святого Ангела![173]Резиденция главы католической церкви. Женщина с «talon rouge»[174]Красный каблук (франц.). Туфли с красными каблуками — мода, распространенная среди французской аристократии. Здесь в переносном смысле: символ легкомысленного образа жизни. на ногах и с миртовым венком на голове.

Куртизанка и девственница.

И в этот момент священник лучше, чем когда-либо, понял загадочный смысл изречения: женщина — это сфинкс.

Священник почувствовал, как одно это слово сразило его.

Даже Саула не сильнее поразил гром.

Ему открылось, что все значительное, недостижимое, о чем только может мечтать мужчина, — почести, величие, власть, мировая слава, — дым и прах в сравнении с той высотой, с какой сейчас снисходит к нему эта женщина.

Она поклялась в верности мужу, в угоду ему носила на лице своем раскрашенную маску модной дамы и смогла сохранить под ней румянец целомудрия.

У него исчезло желание свергать ее с этой высоты.

— Эвелина! — с кроткой серьезностью начал Шамуэль. — То, что вы мне открыли сейчас, навеки заточает меня в келью. Хорошо! Я удаляюсь туда. Вы развеяли мои призрачные мечты о мирском величии. Я больше не тешу себя никакими грезами. Вы сказали: «Я еще дева!» Хорошо, так будьте «девицей» и в глазах других. Французские законы не признают браков, не заключенных гражданскими властями. Ваш брак с Феликсом Каульманом в этой стране недействителен и может быть опротестован. Здесь вы девица Эва Дирмак, только и всего. Вы можете сказать господину Каульману, что узнали об этом от меня. Я дал ему совет так поступить с вами. А теперь я вновь удаляюсь к себе в монастырь искать примирения с богом.

Эва Дирмак бросилась на колени к ногам священника, покрывая поцелуями его руки и орошая их слезами.

— Возложите мне руку на голову! — рыдая, воскликнула девушка. — Благословите меня, отец мой!

Священник, отступя на шаг, поднял руку.

— О дочь моя! Над твоей головой всегда простерта незримая длань. Пусть она вечно хранит тебя.

И аббат Шамуэль удалился. Каульмана он даже ни о чем не известил. Он купил железнодорожный билет и вскоре затворился в тихой обители.

Свет больше о нем не слышал.

Муж и мужчина

Феликс тем временем спешил встретиться с князем.

Он не остался на бирже до вечера, когда без лишних церемоний мог повидать князя с глазу на глаз на паркете, а сам нанес ему визит.

Вальдемар не заставил его долго ждать в приемной; финансовые магнаты имеют обыкновение уважать себе равных, по крайней мере, внешне.

Банкир принял его в своем кабинете.

— О! Князь работает? — с подчеркнутой любезностью заговорил Каульман, весьма удивленный тем, что столь сановный муж способен собственноручно разрезать страницы книги и красным и синим карандашом подчеркивать заинтересовавшие его строки.

Князь отложил брошюру, которую держал в руке, и предложил Феликсу сесть.

— Я только что узнал, господин князь, о вашем прибытии в Париж и поспешил первым нанести вам визит.

И я как раз был занят вами.

Феликс отлично понял загадочную улыбку, которой князь сопроводил эту фразу.

— В таком случае я появился в штаб-квартире противника с белым флагом парламентера.

Князь подумал: «Знаю я этот флаг — вышитый носовой платок с меткой «Э» на уголке».

— Враждующие державы, стоящие выше нас, и те приходили к примирению, — начал Феликс, — и становились союзниками, когда у них возникали общие интересы.

— А какие у нас с вами общие интересы?

Задуманная мной операция с займом.

Князь ничего не ответил, лишь улыбнулся, но улыбка его была столь оскорбительна, что совершенно лишила банкира самообладания.

— Сударь! — проговорил Феликс, поднявшись с кресла, чтобы с большим пафосом выразить свои мысли. — Речь идет о займе на благо священного престола! А мне хорошо известно, что вы ревностный католик!

Откуда вам, собственно, это известно?

— Помимо того, вы родовитый аристократ. Вы не потерпите, чтобы в Венгрии министр-бюрократ просто-напросто положил себе в карман церковные владения, да еще в то время, когда всякий масонский сброд готов отдать империю Святого Петра в руки каналий-санкюлотов. А меж тем мы одним ударом можем воспрепятствовать и тому и другому. Вы благородный человек!

— А кто я еще?

— Ну, и, наконец, вы финансист. Вы не можете не считаться с тем, что наша компания является одним из самых грандиозных, самых рентабельных предприятий. Вы умный человек, способный заглядывать в будущее.

— Нет ли у меня еще каких-либо добродетелей? Феликс не дал холодному сарказму Вальдемара сбить себя с толку; смело повернув тему, с выражением приторной любезности, он протянул руку князю.

— И еще вы — лучший друг фирмы «Феликс Каульман». Он рисковал: в ответ ему могли протянуть руку и принять его дружбу либо дать пощечину.

Но случилось нечто худшее.

Князь взял со стола ту самую брошюру, где он ранее подчеркивал отдельные строки синим и красным карандашом.

— Так вот, любезный мой собрат-католик, приятель по аристократическим салонам, финансовый компаньон и лучший друг: загляните сюда, в эту брошюру, и в ней вы найдете мой ответ. Прошу вас, усаживайтесь поудобнее.

Пока Феликс пробегал глазами предупредительно переданную ему брошюру, у Вальдемара хватило времени занятся маникюром.

Феликс отложил брошюру.

— Стало быть, это мое жизнеописание?

— О чем и свидетельствует заглавие.

— Вы сами написали это, князь?

— Во всяком случае, я сообщил факты.

— Здесь перечислены разнообразные деловые операции, посредством которых я будто бы втер публике очки, вплоть до бондаварского дела, когда я собрал у акционеров поддутый баланс и вымышленные дивиденды десять миллионов, которые неизбежно пойдут прахом из-за случившейся катастрофы. Это жестокий памфлет.

— Быть может, это не правда?

— Правда. В вас, князь, я нашел беспристрастного историографа. Но позвольте мне продолжить свое жизнеописание. Нанесенный мне вчера убыток я могу компенсировать завтра; невыгодную сделку уравняет удачная. Небольшой проигрыш перекроет крупная победа. Чего вы хотите добиться этой брошюрой?

— Как только заем выбросят на биржу, я распространю эту брошюру повсюду — на паркете и среди кулисы — и начну контригру с того, что ваши акции будут вычеркнуты из списка.

— Я предвидел это заранее и пришел сюда именно затем, чтобы предотвратить подобный шаг.

Часто моргая, Феликс Каульман пытался изобразить всю глубину своих страданий, одну руку он заложил за жилет, в голосе появились глухие нотки.

— Сударь! Если вы хотели, чтобы я погиб у вас на глазах, вы достигли цели.

Князь Вальдемар громко расхохотался и хлопнул Каульмана по плечу.

— Полно разыгрывать фарс! Ведь вы пришли сюда не затем, чтобы застрелиться у меня на глазах, а чтобы сделать какое-то предложение. Вы — обанкротившийся мошенник, у которого осталось одно-единственное сокровище: чудесный черный карбункул, который вы отыскали в куче угля, отшлифовали, много раз перезакладывали, немало заработали на нем, а теперь он снова попал в ваши руки; вам хорошо известно, что я без ума от этого сокровища, что я готов биться за него на аукционе хотя бы против целого мира; вот затем вы и пришли сюда! Ну, так давайте столкуемся. Я буду торговаться. Назовите свою цену!

Князь опустился в кресло и на этот раз даже не предложил Каульману сесть.

Каульман тоже отбросил пафос, лицо его приняло обычное выражение, если здесь вообще уместно говорить о человеческих выражениях.

— Прежде всего эта тетрадь! — сказал он, кладя руку на брошюру.

— Хорошо, вы получите ее, всю тысячу экземпляров вместе с черновой рукописью. Можете протопить ею камин, если не пожелаете сохранить на память.

— Во-вторых, — продолжал Феликс, — вы откажетесь от контригры и в течение трех дней распространения займа не предпримете никаких маневров ни против меня, ни против моих компаньонов. Более того, вы сами подпишетесь одним из первых, и притом на значительную сумму.

— Хорошо! — сказал князь. — Договорились! Но теперь выслушайте мои поправки. В первый день распространения займа я ничего не сделаю против вас, но и не подпишусь. Во второй день я тоже вас не трону, но и не поддержу. Затем, на третий день, я подпишусь на миллион и в дальнейшем стану поддерживать ваши предприятия, словно ваш ближайший друг.

— Но почему не в первый день?

— Я скажу вам, что должно произойти в первые два дня. Сегодня же вы известите мадам, что князь Тибальд взят под арест и что она не может долее оставаться в его апартаментах. Мадам однажды уже проявила бескорыстие, возвратив Тибальду дворец со всей обстановкой; она сделает это и во второй раз и вернется к своему супругу. Супруг отметит примирение званым вечером. На вечер он пригласит и лучшего друга дома. (Тут князь красноречивым жестом приложил к груди указательный палец.) Друг дома, пользуясь случаем, предложит мадам полюбоваться красотами озера Комо, где роскошный летний дворец ожидает свою хозяйку, а мадам крайне необходим целительный итальянский воздух и перемена обстановки.

— Вы очень деликатный человек.

— Прошу вас, не хвалите меня раньше времени. В течение второго дня господин Феликс Каульман разъяснит мадам, что во Франции, дабы брак был действительным, обязательна и гражданская процедура. После чего вы отведете ее к нотариусу и заключите гражданский брак.

— Но, сударь! — вскричал Каульман с неподдельным испугом и отшатнулся. — Зачем вы добиваетесь этого?

— Зачем? — воскликнул князь и поднялся с места, чтобы еще более унизить свою жертву. — Да затем, прожженный мошенник, чтобы не дать вам проделать то, что вы собираетесь: в одной стране вы похищаете красотку, а в другой, где вы можете от нее избавиться, бросаете ее. Я раз и навсегда лишу вас возможности отнять у мадам свое имя. Не так ли? Иначе на четвертый день вы рассмеетесь мне в лицо и скажете: «Ведь то, что я тебе отдал, никогда и не было моим!» А мне нужна и оправа к алмазу. Я не позволю вам, сударь, выломать камень из вашего обручального кольца, я хочу видеть их вместе!

Каульман не скрывал растерянности.

— Я не понимаю вашей прихоти, сударь!

— Зато я прекрасно понимаю! Да и вы в состоянии понять, если захотите. Я без ума от этой женщины, а она меня терпеть не может. И я знаю, в чем тут причина, хотя вы и не подозреваете о ней. Ваша жена — целомудренная женщина! Вы удивлены, не правда ли? Но это заслуга не ваша, а князя Тибальда. Это Тибальд открыл мне. Он заставил мадам поклясться, что она никогда не примет меня. Бедный старик! Он надеялся примирить меня со своей внучкой, если я откажусь от Эвелины. Каким же он оказался плохим психологом! Ведь этим он только разжег мою страсть. За падшей женщиной я не стал бы таскаться из страны в страну. Я давно бы забыл о ней. Но я преследую мадам, потому что мне открыли секрет ее непорочности. Я обожаю эту женщину потому, что она светлая, чистая, сверкающая; и чтобы этот кристалл засверкал полным блеском, ему нужен титул, клеймо подлинности, и этот титул — ваше имя. Теперь понятно, чего я требую от вас?

— Князь! У вас дьявольские замыслы. Вы хотите привязать меня к моему позорному столбу, к моему унижению!

— Унижение? Да кто завлекал вас на эту ярмарку, где торгуют честью и унижением? И что я предлагаю вам? Разве не то, чтобы имя Каульмана засверкало еще ярче? О, на имени Каульмана не должно быть ни единого пятнышка. Глава фирмы Каульман станет достойным, респектабельным человеком. В свете — влиятельное лицо, на бирже — воротила, человек с прочным положением, дома — добропорядочный глава семьи. Ну, а кто вы на самом деле — будем знать только мы двое, и о вашем доме — мы трое.

Каульман пытался изобразить мучительные душевные терзания.

— Ах, сударь, да не трите вы глаза и щеки! — с досадой отворачиваясь, воскликнул князь. — Я все равно не поверю, что вы плачете или что вы покраснели. Времени остается в обрез; мой совет — не тратьте его понапрасну.

Это святая правда. Надо спешить. Поэтому господин Феликс скомкал заключительную сцену и обошелся без вырывания волос на голове — как признака тяжких метаний между чувством порядочности и крайним отчаянием; он принял выгодную сделку и протянул князю руку.

Но Вальдемар и на этот раз не подал ему руки, а ограничился поклоном.

— Пометьте себе в записной книжке наряду с другими сделками: у нас нет причины пожимать друг другу руки. Предельно точно запишите все условия! Если я завтра до часу дня получу от вас приглашение на вечер, то завтра не появлюсь на бирже. Если послезавтра до часу дня я получил от вашего нотариуса официальное извещение о заключении гражданского брака, то я и в этот день не поеду на биржу. И если до часу пополудни на четвертый день ко мне придет ваше доверенное лицо и сообщит, что вы отбыли на брюссельский рынок проводить операцию с займом и шлете мне ключ от квартиры с просьбой ко мне как деловому компаньону заменить вас, то я появлюсь на бирже и обеспечу займу блистательную победу. А теперь можете плакать или смеяться, но только не в моем доме.

Эва Дирмак

Итак, господин Каульман наилучшим образом уладил свои дела с князем Вальдемаром.

Князь действительно был безумно влюблен в Эвелину.

С тех пор, как он услыхал ее пение в соборе св. Евстахия, он готов был следовать за нею хоть в пустыню, поселиться в пещере и питаться акридами, как святой Антоний, — лишь бы она появилась в образе искусительницы!

Каульман добился тут полного успеха.

Князь не возглавит контригру, не воспользуется бондаварской катастрофой, начинания фирмы Каульман не потерпят крах.

Напротив, князь предотвратит панику на венской бирже, когда распространится слух о катастрофе на шахте, он поддержит курс бумаг. Он позволит выпустить на парижской и брюссельской бирже церковный заем и сам подпишется, притом на солидную сумму.

И во что же это обойдется Каульману? Ровным счетом ни во что. В одно доброе слово красивой женщины.

Пусть еще раз покажут свою магическую власть черные алмазы: черные глаза Эвелины. А там доставайся они тому, кто больше заплатит.

Каульман долго ждал возвращения священника, но, не дождавшись его, решил самолично отправиться к супруге.

Он не застал ее дома. Привратник сказал, что госпожа отбыла в театр.

Каульман забыл заглянуть в театральную афишу и лишь теперь узнал, что Эвелина сегодня занята.

Он помчался в оперу.

Первым делом он бросился в ложу супруги, но там, кроме компаньонки, никого не было.

Он оглядел из ложи зрительный зал. В партере сидело достаточно клакеров, в одной из лож у просцениума он заметил князя Вальдемара.

Да, князь лучше него знал, что Эвелина сегодня поет.

Затем он спустился в фойе; в театре знали, что господин Феликс — супруг мадам, и его пропустили в уборную Эвелины.

Эвелину он застал уже в театральном костюме, готовой к выходу.

Завидев Каульмана, она отвернулась с выражением досады: «Зачем он мешает ей в ту минуту, когда она готовится исполнять свое предназначение?»

— Я зашел пожелать вам доброго вечера, мадам!

— Могли бы отложить это на завтра.

— Что отложить? Вечер? Ха-ха!

— Не вечер, а пожелания. Ведь вам известно, как я каждый раз волнуюсь перед выступлением.

— Я боялся опоздать. Вы знаете, что цвет общества готов на все, лишь бы достать билет на ваш благотворительный концерт. Вы оставили хоть один для меня? — Господин Феликс был сама любезность и предупредительность.

— Нет, не оставила.

— Ах, отчего же? — воскликнул он, разыгрывая огорчение.

— Оттого, что никакого концерта не будет. Я отказалась от него.

Лицо господина Феликса мгновенно вытянулось.

— Не будете ли вы добры объяснить причину?

— После выступления. А сейчас мне пора на сцену.

С этими словами мадам удалилась из уборной и оставшееся до выхода время провела за кулисами.

Каульман занял место возле другой кулисы, откуда мог видеть и Эвелину и ложу у просцениума.

Эвелина играла слабо и пела тоже посредственно. Ее сковывал страх. В этот вечер она не только плохо интонировала, но и пропускала целые ноты. Было заметно ее волнение.

Но вышколенная клака хлопала ей так, что стены дрожали, а Вальдемар из своей ложи аплодировал, словно ему за это платили больше всех.

После заключительной арии из ложи Вальдемара к ногам Эвелины обрушилась целая лавина венков и букетов.

Эвелина не подняла ни одного цветка и торопливо скрылась в своей уборной.

Каульман вошел туда вслед за ней.

— Почему вы не подняли ни одного из этой груды красивых венков? — спросил он у Эвелины.

— Потому что я не заслужила их. Я чувствую, я знаю, что пела отвратительно.

— Но хотя бы в угоду тому, кто послал эти венки, следовало принять хоть один.

— Ах, так? Вам вправду, хотелось этого?

— Мне?

— Ну, да! Я полагаю, все эти венки от вас?

— О нет! Разве вы не заметили? Все они были брошены из одной ложи. Вы не узнали того, кто занимал эту ложу?

— Я не смотрела туда.

— Князь Вальдемар.

— Ах! Ваш страшный враг, тот, кто стремится вас разорить?

— О, князь очень изменился, он весьма сожалеет о прошлом и теперь он наш лучший друг.

— Наш друг? Чей?

— Как мой, так и ваш.

— Благодарю! Но я отказываюсь разделить эту дружбу.

— Здесь трудно что-либо разделять, мадам! Ведь он мой добрый друг, и для него открыты двери моего дома.

— А двери моего дома закрыты.

— В таком случае я вынужден сообщить вам неприятное известие. Ведь вы закончили свое выступление? Так что вам не опасно волноваться…

— Да, извольте говорить, — сказала Эвелина, сидя перед зеркалом и нежным кремом удаляя грим с лица, — я вас слушаю.

— Вы недолгое время сможете держать собственный дом. Князь Тибальд взят под опеку, а как вы могли подметить своим острым умом, парижский особняк — свидетельство его дружеского внимания к вам. Теперь с этим покончено. Мне же обстоятельства не позволяют снимать для вас отдельные апартаменты, так что в дальнейшем нам придется жить одним домом и, стало быть, естественно и неизбежно, что гости, желанные в моем салоне, будут и вашими гостями.

Эвелина освободилась от роскошною наряда королевы, сняла с головы диадему, с запястий — сверкающие браслеты.

— И вы полагаете, — спросила она через плечо, полуобернувшись к Каульману, — что, если обстоятельства вынудят меня оставить роскошный отель, я не смогу снять в Париже мансарду, где будет дверь, а в двери запор, и что если я пожелаю ее захлопнуть перед кем-либо, то ни один князь на свете туда не войдет!

Каульман решился на крайность. Он больше не давал себе труда казаться любезным.

— Предупреждаю вас, мадам, во Франции существуют неприятные законы, обязывающие жену жить вместе с законным мужем, выезжать с ним, подчиняться ему.

Эвелина в этот момент снимала золотые сандалии. Черные, пронизывающие глаза ее устремились на Каульмана.

— В таком случае я тоже предупреждаю вас, сударь, что во Франции существуют неприятные законы, по которым брак французских граждан, заключенный перед алтарем без гражданской регистрации, не признается властями и считается недействительным.

Каульман вскочил со стула, словно ужаленный тарантулом.

— Что вы сказали?

Эвелина сняла с ноги золотую сафьяновую сандалию. И, стоя в одной сорочке, босая, она бросила роскошные сандалии к ногам Каульмана.

— А то, что вот эти сандалии — еще ваши, но я, мадемуазель Эва Дирмак, принадлежу только самой себе.

— Кто вам это сказал? — изумился банкир.

— Тот, кто дал вам совет так поступить со мной.

Каульман оперся о стол: голова у него шла кругом.

— А теперь, — Эвелина взмахнула рукой, — впредь не забывайте, сударь, что это уборная мадемуазель Дирмак!

Не дожидаясь повторных напоминаний, Каульман схватил свою шляпу и кинулся прочь.

Бегство его было так стремительно, что ему уже и не остановиться, пока где-нибудь он не упадет без сил.

Полный крах. Спасенья ждать больше неоткуда.

Все складывалось так, как предсказал священник.

Еще вчера он ворочал миллионами. Отовсюду ему предлагали сотни миллионов, а завтра к нему же потянутся тысячи рук, чтобы весь капитал, включая наличность, расщепить на атомы, миллионы раздробить в гроши.

Нет иного выхода, как застрелиться или запустить лапу в акционерную кассу, загрести, сколько можно утащить с собой, и бежать, бежать куда глаза глядят.

Каульман предпочел последнее — он сбежал.

Быть никем

Эвелина воспринимала окружающее, как человек, которому после неудачно сложившейся жизни суждено родиться заново.

Она больше не жена.

И не вдова, которой есть что оплакивать из минувших радостей.

Она снова вернулась в девичество, перед ней раскинулось цветущее поле жизни, и она стоит в нерешительности, не зная, какой же цветок предпочесть.

Сердце полно пробудившихся неясных мечтаний, надежд, желаний — волшебная тайна ждет, чтоб ее разгадали.

На следующий день, получив известие, что Каульман бежал и уже никогда не вернется, Эвелина почувствовала, как с нее пали оковы.

Вольная птица вырвалась из клетки.

Куда летит вольная птица, ощутив крылами открытый простор? Разве вспомнит она, сколь роскошна была ее клетка, как заботливо ухаживал за ней хозяин, как вкусно ее кормили, сколь надежно оберегали от холода и недугов, как искусно учили ее петь?

Вольная птица думает только о том, куда направить полет.

Быть может, на воле ее растерзают, может быть, она замерзнет, и, уж наверное, она разучилась выискивать корм среди полей, — но все же она улетает. Ищет себе гнездо. Ищет спутника.

Эвелине не приходило в голову, что слухи о бегстве Каульмана повлекут за собой, как влечет невольника цепь, и пересуды о ней; что всюду уже идут разговоры, кому же достанется брошенная красавица.

Красавица, что играет в салоне более значительную роль, нежели на подмостках. На сцене она предстает лишь неопытной дилетанткой, в салоне же — зрелой актрисой.

Кого наречет она новым своим повелителем? Ибо эта мятежная держава, чье имя прекрасная женщина, навсегда сохраняет за собой право выбора короля, ей ничего не стоит принять отречение. Это самая необычайная конституционная монархия с кабинетом министров, не подвластным королю, где понятия о цивильном листе диаметрально противоположны нашим.

Итак, сейчас у нее нет правителя. Дворец пуст. А сердце исполнено радости, которой еще нет названия. Да и какое ей дать название?

О ком ей мечтать? Кто ей ближе всех?

Кому открыть прежде других, что она счастлива, безмерно счастлива, что она возрождается к жизни, что она обрела свободу?

На столе лежала визитная карточка Арпада.

Эвелина велела заложить карету, дала лакею записку с адресом и отправилась с визитом к семейству Белени.

Они жили неблизко, на окраине Парижа, где до сих пор еще сохранились одноэтажные дома.

Вдова Белени предпочитала жить в одноэтажных домах. Ее собственный дом — тот, что пошел с молотка, — тоже был одноэтажным.

Кроме того, у этих домов было и еще одно преимущество.

В каком бы большом городе они ни останавливались с концертами или давать уроки, мать Арпада всегда старалась отыскать квартиру с кухней, чтобы готовить самой и столоваться дома вместе с сыном. Дабы не ускользнул он от материнского ока, не попал в разгульную компанию, что неизбежно при жизни в гостиницах.

Конечно, вдова готовила все сама, и Арпад искусству любого кулинара предпочитал стряпню своей матери; нельзя было оказать ему более дурную услугу, чем пригласить на званый обед. И где только это представлялось возможным, Арпад отклонял приглашения, утверждая, что не может есть нигде, кроме дома, — ему-де гомеопатами предписано лечебное питание.

Не мог же он так прямо и заявить приглашавшим его знатным особам, что он им очень признателен, но матушка приготовила дома фасоль со свиными ушками, а это блюдо он не променяет ни на какие лакомства.

Кучеру и лакею Эвелины пришлось изрядно потрудиться, прежде чем они где-то в районе Монмартра отыскали улицу, на которой поселилось семейство Белени.

Эвелина велела кучеру остановиться на перекрестке: в начале улицы она вышла из кареты и в сопровождении лакея пешком отправилась разыскивать нужный дом.

В одном из неказистых строений, задняя сторона которого выходила в сад, вдова Белени снимала две небольшие комнаты, отделенные друг от друга кухней.

Какая-то служанка, стиравшая белье во дворе, показала Эвелине комнату, которую занимал молодой господин.

Эвелина тихонько прошла на кухню и заметила, что дверь из комнаты, окнами выходящей во двор, тотчас же приоткрылась, оставив ровно такую щель, какая вполне достаточна для любопытных женских глаз.

Это, очевидно, матери Арпада не терпелось узнать, кто явился с визитом к сыну.

Эвелина на цыпочках проскользнула к другой двери и бесшумно вошла.

Она хотела сделать Арпаду сюрприз.

В комнате музыканта было на удивление красиво и уютно. Во всем чувствовалась заботливая материнская рука. Стол и стены украшали подарки знатных почитателей таланта: кубки, искусная резьба, старинное оружие, великолепные картины; на окнах цветы, в шкафу — со вкусом подобранная библиотека.

Мать намеренно обставила комнату так, чтобы сын любил бывать дома.

Рояль, взятый напрокат, был из лучших образцов фирмы Эрарди; он и сейчас стоял открытый.

А у рояля сидел Арпад, спиной к инструменту, и что-то рисовал за маленьким столиком.

Пианист рисует?

У каждого артиста обычно бывают такие причуды: знаменитый художник истязает своих соседей пиликаньем на скрипке; превосходный музыкант кропает вирши, а мастер писать романы исправно переводит мрамор или слоновую кость, вырезая нелепые фигуры.

Но что же рисует Арпад?

Эвелина подкралась к нему сзади. Однако шелест шелкового платья все же выдал ее; Арпад вздрогнул и тотчас испуганно спрятал рисунок в ящик стола. Эвелина едва успела заметить, что это был чей-то портрет.

— Ах, это вы? — смущенно пробормотал Арпад. — А я думал, мама.

— Ага! Вы опять занимаетесь чем-то недозволенным. Мама, наверное, не разрешает вам рисовать. И что за причуды? Пианист тратит время на мазню. А что вы рисуете?

— Ах, ерунда. Цветок.

Как он лукавит! Ведь это был портрет.

— Так дайте мне этот цветок.

— Не могу.

— Но если это всего лишь цветок!..

— Все равно не дам.

— Ну, полно, не сердитесь на меня. Предложите мне хотя бы сесть.

Все-таки Арпад досадовал на нее.

Что за нужда была так пугать его? В другое время он был бы ей очень рад.

Но неудачный приход нарушил всю гармонию. Спрятанный портрет не был изображением Эвелины.

— Ну, сядьте же рядом, а то можно подумать, что вы меня боитесь. Видите ли, я ждала, что сегодня вы сами ко мне заглянете и поделитесь впечатлениями о моей вчерашней игре. Но раз вы не явились, я сама пришла к вам. Так что же вы молчите? Скажите наконец, что я плохо пела.

— Очень плохо, — неохотно ответил Арпад. — Вы деградируете, вы все забыли. Я краснел за вас перед публикой! А ваша игра! Мне казалось, что я в театре марионеток.

— Я была совершенно не в настроении. И к тому же семейный разлад зашел так далеко, что я окончательно рассталась с Каульманом.

— Но даже Каульман, какой он ни на есть, — еще недостаточная причина для того, чтобы фальшивить, и вы могли бы разойтись с ним, не выпадая из такта. Пусть господин Каульман сидит на своих миллионах. Да вы и до сих пор уделяли ему не слишком много внимания.

Арпад не знал о катастрофе, постигшей Каульмана. Слух об этом еще не достиг Монмартра.

— И потом не следовало купаться в цветах, коли уж вы так скверно пели!

В душе Эвелины была задета самая чувствительная струна: ее обидели несправедливо.

Едва сдерживая слезы, она принялась оправдываться.

— Но ведь не я же велела бросать эти венки!

— Значит, кто-то из ваших поклонников. Какой-нибудь одержимый князь. Здесь все связано одно с другим. Быть красивой, плохо петь и получать цветы: три греха вместе, такой букет миру еще никогда не удавалось разрознить.

— Пусть так, порицайте, браните меня, мой старый ворчливый ментор! Что во мне еще дурного?

Арпад улыбнулся и протянул Эвелине руку.

— Простите, красавица моя! Все эти грубости — лишь упреки артиста-наставника артистке-ученице. С ними покончено. А теперь давайте отвлечемся на время и снова станем детьми. Принести шашечницу? Хотите, сыграем в карты или в капустку?

Веселый голос юноши снова покорил и согрел душу Эвелины.

Она рассмеялась и в ответ шаловливо ударила Арпада по руке.

— Ну, а чем вы теперь намерены заняться, изгнав господина Каульмана? Снова выйдете замуж? Из-под земли уже явился новый муж? По-моему, они растут, как грибы. Или сохраним артистическую независимость?

Эвелина прикрыла глаза и задумалась.

— Мне никто не нужен, — грустно призналась она.

— Ага! Но ведь это не значит, что «я никому не нужна».

— Именно так. Я не хочу быть ничьей собственностью. Я никогда не позволю распоряжаться собой человеку, не равному мне! Как видите, девчонка, откатчица угля, босой убежавшая с шахты, ищет себе ровню. Тот, кому я когда-либо соглашусь дать место в своем сердце, должен быть вольным, свободным человеком, как я сама. Не зависеть ни от кого и ни от чего, кроме своего призвания. Прославиться не богатством, а блеском таланта. Быть артистом и гордым человеком.

Это было достаточно красноречивое признание для того, кто хотел бы понять.

Арпад понял. Настроение его заметно упало.

— Гм! В таком случае, прекрасная дама, вы избрали путь, на котором вы никогда не встретите подобного человека.

— Что вы хотите этим сказать?

Арпад в волнении резко поднялся.

— Я хочу сказать, что в среде артистов существуют несколько странные представления о жизни. Вот взгляните на этот красивый старинный кубок. Я получил его в подарок от князя Демидова. Он же унаследовал кубок от какого-то предка, которому подарил его Петр Великий. Это уникальная вещь, шедевр. Из него пили князья и герцоги. Я ценю этот дар. В нем хранятся мои визитные карточки. Но за обедом я пользуюсь для питья простым стеклянным стаканом, который купил за пятнадцать су и из которого никто, кроме меня, никогда не пил.

Эвелина густо покраснела при столь недвусмысленном сравнении. Арпад же пошел в своих пояснениях еще дальше.

— Вы, прекрасная дама, мечтаете встретить артиста, гордого, свободного, неограниченного властителя в своей сфере, рассеивающего мрак светочем гениальности, и вы мните, что этот свободный, гордый человек удовольствуется местом рядом с вами в карете, когда вы прогуливаетесь на Елисейских полях и доставляете свету повод для толков: «Обратите внимание, вот помазанница Аполлона, но лошади, что впряжены в карету, не потомки Пегаса, пробившего ударом копыта источник Гиппокрена, а чистокровные рысаки герцога X., блеск, окружающий даму, — не отсветы славы ее мужа, а бриллианты маркиза У.». Разве найдете вы такого человека, прекрасная дама?

Бедная Эвелина! На свою беду, она еще вздумала защищаться от нападок безжалостного юноши.

— А если я сброшу с себя все бриллианты, все то мишурное и чужое, что не принадлежит мне по праву, чего я не заслужила, что получила, ничего не давая взамен, даже признательной улыбки, и останусь лишь тем, кто я есть по природе своей — артисткой? Если я буду работать денно и нощно над развитием своих способностей, чтобы на мне не сверкало никаких украшений, кроме блеска артистической славы?..

Тогда Арпад открыл ей истину, о которой Эвелина до тех пор не имела представления.

«Устами младенца и блаженного глаголет истина!» А в Арпаде было нечто и от того и другого. От одного — особенности возраста, от другого — врожденная приверженность к искусству.

— Прекрасная дама! Из вас никогда, никогда не выйдет артистки. Вы относитесь к числу тех падчериц муз, которые щедро наделены всеми талантами, кроме одного: смелости. Вы прекрасно поете дома, вдохновенно и с юмором играете перед двумя-тремя зрителями, но стоит вам только завидеть огни просцениума, как голос перестает вас слушаться, грудь теснит, вы фальшивите, не видите и не слышите ни чего вокруг, вы глухи и слепы. И к тому же держитесь, словно деревянная кукла. Это называется страхом перед публикой, и от него еще никто никогда не излечивался. Страх погубил больше редких талантов, нежели критика. Вы качаете головой, вы, конечно, сошлетесь на свои триумфы. Не обманывайте себя. Я знаю наше ремесло вплоть до машины, извергающей бутафорские молнии, я знаю, как на сцене устраивают гром. Вы торжествуете победу, срываете аплодисменты, ступаете по ковру из цветов после каждого выступления. На другой день вы читаете хвалебные отзывы тех газетчиков, которых подкармливают за вашим столом. Все это золотой фимиам, он держится, пока у вас есть богатые поклонники. Уж им-то известно, во что обходится подобный способ ухаживания. Но попробуйте вы только разогнать поклонников, захлопнуть дверь перед высокими покровителями и выйти на сцену с требованием: «Отныне аплодируйте только мне самой!» Вот тогда вы узнаете, как дешевы свистки, а убийственная критика — та вообще обойдется вам даром!

Эвелина, уничтоженная, опустила голову.

Она глубоко сознавала, что все сказанное — правда.

Арпад легко высказал все это как артист, и в то же время ему было трудно как человеку.

Он видел в Эвелине светскую даму, перед которой незачем заискивать прямодушному жрецу искусства, нет нужды кружить ей голову тщеславными мечтами. Но он жалел в ней подругу юности, которая всегда относилась к нему с участием. Она никогда не обижала Арпада, так почему же он обошелся с ней так сурово?

Да, но зачем она, Эвелина, тронула в его сердце струну, которой лучше было бы не касаться?

Зачем понадобилось пугать его, когда он увлекся рисованием? Зачем она допытывалась о спрятанном листке?

Не важно, что там было нарисовано!

Пусть хоть цветок!

Зачем она попросила этот цветок?

Потянулась за ним, вот и пришлось ударить ее по руке. Не для нее он рисовал…

— Так что же мне делать? Что мне теперь остается? — упавшим голосом спросила Эвелина и в поисках ответа подняла на Арпада затуманенные слезами глаза.

Юноша раздумывал, сказать ли ей всю правду. Ну, уж если она сама просит, то пусть пьет чашу до дна!

— Я отвечу без утайки, мадам. Вам остается выбрать лишь один из двух путей, ибо идти по третьему — вернуться к супругу, господину Каульману, — я вам не советую. Будь я женщиной, я предпочел бы лечь на стол морга, но не пользоваться его хладнокровно награбленными миллионами. Итак, перед вами лишь два пути: остаться на сцене, как и прежде принимать цветы, аплодисменты и избрать себе очередного князя; или же вернуться домой — возить уголь!

Эвелина поднялась с места, плотно закуталась в шаль и смущенно проронив: «Благодарю!» — поспешно вышла.

Арпад все же не сдержал слез, понимая, что видит ее в последний раз.

Но зачем она явилась как раз в ту минуту, когда он рисовал портрет?

Едва Эвелина скрылась, Арпад выдвинул ящик стола, чтобы удостовериться, не смазаны ли краски на поспешно спрятанном цветке.

Это поистине был прекрасный цветок.

Белокурое дитя с голубыми глазами.

Снова открылась дверь, и рисунок опять пришлось спрятать.

В комнату никто не вошел, мать лишь просунула голову в приоткрытую дверь.

— Арпад, сынок! Кто эта дама, что посетила тебя? Прекрасная, как герцогиня!

— Это, матушка, бедная женщина, она просит милостыню.

— Да? Поразительно, как разодеты нищие в этом Париже! Шелковое платье и персидская шаль! Ну, и дал ты ей что-нибудь?

— Я ничего не дал ей, матушка!

— И хорошо сделал, сынок!

С этими словами вдова прикрыла дверь и удалилась в заднюю комнату — дошивать сыну воротнички.

Каменный уголь

Эвелина вела себя, как человек, не желающий умирать.

Не желающий умирать хотя бы потому, что врач предрек ему близкий конец.

Юноша высказал ей немало горьких истин, но пусть, по крайней мере, в одном он окажется не прав.

У нее достанет сил найти свое место в жизни, Эвелина почувствовала, как в ней пробуждается упорство, энергия, когда увидела, что осталась одна-одинешень-ка на всем белом свете.

Нередко люди обретают новые силы при мысли: «Если у меня никого не осталось, буду жить сама для себя!»

Эвелина решила в душе, что найдет в себе силы жить.

Она будет артисткой!

Она докажет миру, что может достичь многого, если того пожелает.

У нее достанет мужества победить страх на сцене. Она будет черпать свое мужество в неверии других.

Она будет петь как бы для одной себя. Она вправе это себе позволить, ведь целый мир, что ее окружает, состоит из чужих и равнодушных людей.

Эвелина провела мучительную ночь: ее угнетала роскошь ее покоев, малейшая безделушка на уникальной работы столике или в шкафах казалась ей укором; дорогие вазы, кубки, чаши, изукрашенные драгоценными каменьями, словно говорили ей: «Какой прок, что я из золота, а я из чистого серебра, коли мы не стоим грошового стакана!» Но под конец сон смежил ей веки, и когда она проснулась утром, решимость ее только окрепла.

В тот день повторно давали оперу, в которой она пела позавчера.

На утро была назначена репетиция.

Уже на репетиции Эвелина покажет, на что она способна. Она попросту перестанет замечать людей, будет петь, как слепой соловей.

Она велела подать экипаж и отправилась на репетицию, а у театра отпустила карету, распорядившись, чтоб за ней вернулись через два часа. Столько времени займет репетиция.

Однако, едва она появилась в фойе, как к ней подошел режиссер и сообщил, что ее роль сегодня передали другой примадонне.

Эвелина рассердилась. Отчего у нее забрали роль? Отчего не известили заранее? Какая бестактность!

Режиссер сожалел, что не может ответить на эти вопросы. Ей лучше справиться у импрессарио.

Крайне раздосадованная Эвелина направилась к импрессарио, но того не оказалось на месте.

Зато его секретарь — сама любезность — вручил Эвелине письмо, которое он сию минуту собирался отправить ей по поручению импрессарио.

Эвелина взяла конверт и, выйдя в вестибюль, вскрыла его и прочла письмо.

В нем сообщалось о расторжении контракта. Немедленном расторжении, мотивированном недавним провалом.

Как Эвелина вышла из театра, как оказалась на улице, она и сама не помнила. Она пришла в себя, лишь очутившись среди уличной сутолоки, и тогда она попробовала взглянуть на себя со стороны.

Удивительное это состояние, когда человек для других уже мертв, но все еще пребывает среди живых!

Он сам еще видит людей, но люди его уже не замечают.

Он по-прежнему движется, ходит, но тело и душа его более не едины, они существуют порознь.

Какое это странное ощущение — чувствовать, что превращаешься в ничто.

Стало быть, все, что говорил ей этот безжалостный юноша, — чистейшая правда!

Что радужная дымка фимиама держится лишь до того мгновения, пока не зайдет солнце.

Что весь блеск ее славы был отражением чужого сияния и лишь скрывал внутреннюю пустоту. Что очаровательное создание было всего лишь преступной игрушкой в еще более преступных руках.

Что глупая удача длится, лишь пока существуют на свете незадачливые глупцы.

Эвелина долго блуждала по улицам, пока не добралась до дому. Ведь она шла пешком.

Она не решилась нанять карету и даже не отважилась окликнуть проезжавшие мимо наемные экипажи: в глазах ее могут прочитать, что отныне она — ничто, и спросят: а кто же заплатит, если мы вас повезем?

Ей не показалось бы странным, узнай она у подъезда особняка, что здесь не проживает более женщина по имени Эвелина. Она давно умерла или съехала отсюда.

Но, к ее удивлению, в мире еще оставалось нечто способное вывести ее из оцепенения.

Пройдя через анфиладу своих покоев до гардеробной, она увидела в кресле сидящего в небрежной позе мужчину.

Перед нею был князь Вальдемар.

Здесь самое время представить читателю нашего героя, о котором мы столько наслышаны.

Безукоризненный джентльмен, изящные, непринужденные манеры. Тщательно ухоженные волосы и светлая бородка, расчесанная на две стороны, подвитые усы, большие глаза, тонко очерченный рот. Улыбка надменная и неприятная. Взгляд ласковый и оскорбительный.

Придя в ярость от неожиданности и испуга, Эвелина воскликнула:

— Сударь! Что вам здесь надо?

— Я жду вас, прекрасная дама! — самоуверенно и несколько в нос проговорил князь и даже не поднялся с кресла, где, как видно, расположился весьма удобно.

— Кто разрешил вам сюда войти? — возмутилась Эвелина.

— Я ни у кого и не спрашивал разрешения!

— Так по какому же праву вы здесь?

— Вот по какому, мадам! — сказал князь, с деланной небрежностью опуская руку в карман сюртука и извлекая оттуда газету с объявлениями, где некоторые места были подчеркнуты красным. Он протянул лист Эвелине. Газета дрожала в ее руках, пока она читала. Эвелина изумленно обратилась к князю:

— Что это? Я не понимаю!

— А между тем все предельно ясно! — ответил князь Вальдемар, наконец-то соизволив подняться с кресла. — Кредиторы господина Каульмана наложили судебный арест на ваше имущество. Господин Каульман был весьма невнимателен или забывчив, объявив ваше имущество своей собственностью, и вот теперь на него наложен арест; в ваше отсутствие при содействии представителей закона комнаты были открыты, и кредиторы тотчас же поместили у входа объявление, приглашая всех желающих осмотреть вещи, предназначенные к распродаже. В связи с этим приглашением я и имею честь здесь находиться: я осматриваю обстановку. Как видите, на мебели всюду пломбы. Я здесь в качестве покупателя!

Эвелина оглянулась вокруг и убедилась, что слова князя — жестокая правда.

— Но, сударь, это невероятно! Ведь Каульман прекрасно знал, что здесь нет ни одной вещи, которая принадлежала бы ему.

— Я верю. Во всяком случае, это вина вашего нотариуса, что он не ввел вас в права владения домом. А покуда известно лишь, что именно господин Каульман привез сюда все. Он купил дом, он же его и обставил. Что до самого господина Каульмана, то он, к сожалению, даже если б и захотел, не смог бы свидетельствовать в вашу пользу, ибо ему сопутствовало роковое невезение: на пути в Кале, заметив, что его преследует полиция, Каульман выпрыгнул из вагона и так неудачно, что свернул себе шею.

Эвелина устало опустилась на кушетку, подперев рукой лоб.

— Если вы желаете, мадам, пролить две-три слезы в память о господине Каульмане, я отвернусь! — холодно поклонился князь Вальдемар.

Эвелина не проронила ни звука.

Пропади все пропадом!

Уж раз он умер, пусть покоится с миром. Вору, которого убили при побеге, можно сказать, повезло; по крайней мере, его не повесят.

Супруга банкрота, услышав весть о гибели мужа, воздает хвалу господу. Он все устроил к лучшему!

Могила равно укроет и мужа и бесчестье.

О чем же еще ей тревожиться?

Быть может, начать тяжбу из-за несправедливо отторгнутого имущества?

Выступить на суде? Дерзновенно предстать перед судьями? Призвать свидетелей, которые подтвердят, что изъятые драгоценности и роскошная обстановка — собственность не мужа, а почтенного, убеленного сединами венгерского аристократа, и что этот аристократ безо всякой корысти, не тая никакого низкого умысла, подарил их артистке, нареченной приемной дочери? Доказывать свою правоту под издевательский хохот зала? Надеяться, что кто-то ей поверит? Сделать всеобщим посмешищем имя своего благодетеля наряду со своим собственным?

Лучше пусть уж пропадает и дом и имущество!

— Я не плачу! — промолвила Эвелина. — Продолжайте, сударь, какие еще добрые вести вы принесли?

— Мне известно многое! — сказал Вальдемар и оперся о серебряную решетку камина. — Князя Тибальда, вашего высокого покровителя, его зять и внучка передали под судебную опеку, и он тем самым лишен малейшей возможности активно воздействовать на ход событий!

— Я это знаю!

— И в результате акции на миллион форинтов — те, что были депонированы на ваше имя, — также попали под судебный арест.

— Это я тоже знаю.

— Но сама материальная основа этого дела изменилась, ибо бондаварские акции вследствие взрыва шахты и непрекращающегося пожара окончательно обесценены.

— Что мне до них!

— Ах, вам нет до них дела? Но мало этого — в Вене снят с поста тот государственный деятель, который слыл вашим самым могущественным покровителем.

— Меня не трогает его участь.

— Но и это еще не все. Аббат, что был вашим другом и мечтал о епископстве, возвратился в свой монастырь.

— Я давно это знаю.

— Похоже, что мы обо всем узнаем одновременно. Так вот, мне известно еще, что вам, прекрасная дама, сегодня утром импрессарио передал письмо, в котором сообщает о расторжении контракта.

— Вот это письмо! — сказала Эвелина, вынимая из кармана скомканный лист и бросая его на стол.

И сухими глазами она посмотрела прямо в лицо князю Вальдемару.

В эту минуту Эвелина была удивительно прекрасна.

— И вы, сударь, явились сюда только затем, чтобы сообщить мне все это? — спросила Эвелина. Глаза ее сверкнули — не слезами, а огнем.

— Я явился сюда не «только затем», — сказал Вальдемар, приблизившись к сидевшей на кушетке даме и любезно склонившись перед ней. — А затем, чтобы предложить вам нечто разумное. Как видите, настал крах всему, что доныне навевало вам золотые сны. Бондаварская шахта горит. Акции падают неудержимо. Государственный муж отстранен от власти. Князь взят под опеку. Супруг бежал и погиб. Венский дворец на улице Максимилиана занят. Парижское имущество пущено с молотка. В театре расторгнут контракт. В этой драме сыграны все пять действий. Поаплодируем ей, если угодно, и обратимся к новой! Я раздобуду для вас утраченную ренту, верну вам дворец на улице Максимилиана, перекуплю конфискованные у вас драгоценности, обстановку и выезд, возобновлю театральный контракт на условиях гораздо более выгодных, чем прежние. Вы займете еще более высокое положение, и за вами всюду будет следовать обожающий вас слуга, гораздо более верный и преданный, нежели все окружавшие вас до сих пор. Его имя — князь Вальдемар Зондерсгайн.

С этими словами он низко поклонился Эвелине.

Эвелина тяжелым, презрительным взглядом уставилась на носки его штиблет.

Вальдемар был уверен, что теперь он хозяин положения.

И поскольку Эвелина хранила молчание, он достал из правого жилетного кармана часы (это был великолепный хронометр) и вложил их ей в руку.

— Мадам! Время дорого. Меня ждут на бирже. Мне предстоит ликвидировать предприятия Каульмана. Сейчас ровно двенадцать. Я даю вам час на размышление. Решайте свою судьбу. Я буду ждать здесь. Я прошу от вас только краткого ответа: «да» или «нет».

Эвелина ответила еще короче.

Она с такой силой бросила на пол вложенный ей в руку хронометр, что ни в чем не повинная вещица разлетелась вдребезги.

Это был ее ответ.

Князь Вальдемар улыбнулся, опустил руку в левый карман жилета, извлек оттуда другие часы и насмешливо прищурился:

— Я был вполне готов к такому ответу, мадам, поэтому захватил с собой еще одни часы. Прошу вас, бросьте и эти. Тогда я достану третьи.

Но к другим часам Эвелина не притронулась. Охваченная волнением, она поднялась с места и гневно бросила в лицо Вальдемару:

— Если вы купили мою мебель, забирайте ее! Но эти стены пока еще мои. Уходите отсюда!

Князь Вальдемар с неизменной улыбкой гордо вскинул голову.

— Мадам! Это легко сказать. Но подумайте прежде, что вас ожидает, если вы оттолкнете меня. Вам некуда деваться.

— У меня еще осталось прибежище! — горько воскликнула Эвелина. — Там я в любое время могу укрыться!

— И это?

— Уголь!

Князь Вальдемар склонил голову, взял шляпу и, не проронив ни слова, удалился.

Женщина, которая обращалась за помощью к углю, больше не нуждалась ни в чьей дружбе.

* * *

В тот же вечер ювелир Эвелины принимал у себя прекрасную даму.

Эвелина отдала ему бриллиантовые серьги — единственное, что у нее осталось; на все остальные драгоценности был наложен судебный арест.

Эти бриллианты Эвелина продала. Все вырученные деньги она оставила ювелиру с просьбой на проценты с них два раза в год обкладывать дерном могилу ее братца на кладбище Пер-Лашез и высаживать на ней цветы в день поминовения усопших.

Она сказала ювелиру, что уезжает в далекие края.

И, судя по всему, она действительно уехала очень далеко!

На следующий день рано утром на берегу Сены нашли свернутое в узелок кашемировое платье: домашняя прислуга опознала одежду исчезнувшей певицы.

Князь Вальдемар посулил большую награду тому, кто отыщет ее тело.

Но, видно, красавица и эту свою собственность сумела упрятать столь ревниво, что тело так и не нашли.

А возможно, это была всего лишь уловка с ее стороны — узелок с одеждой, оставленный на берегу Сены, — и в то время, как ее искали на дне реки, Эвелина сдержала свое слово и бежала к Углю, тому, кто тихо прикрывает глаза умирающим, Углю — кормчему в мир иной…

Князь Вальдемар больше никогда ничего не слыхал о ней. В течение шести недель он сам и все его слуги носили траур по Эвелине.

Завещание грека

Бондаварские акции ценились по шестьдесят процентов выше пари и обнаруживали тенденцию к дальнейшему повышению.

Но господину Чанте уже наскучили прибыли.

Все хорошо в меру. Человеку не следует быть ненасытным. Не надо стремиться поглотить весь мир. Это вполне приличная прибыль — шестьдесят тысяч форинтов в течение одного лишь года, — да еще когда она не стоит никаких усилий.

Кроме того — скажем правду, — в каких тревогах и страхе живешь целый год, когда подвал под тобой не набит серебром и золотом. Испытайте хоть раз эти муки. Попробуйте заснуть с сознанием, что вы спите не на талерах!

И господин Чанга решил, что как бы там ни советовал господин Шпитцхазе, а сейчас самое время начать исподтишка сбывать акции людям, охваченным биржевой лихорадкой. Пусть излечиваются, бедняги.

И без того с некоторых пор цены слишком уж прочно установились. Чанте давно примелькались в биржевом курсе стереотипные цифры:

«Бондавар: 60 выше пари».

И вот в одно прекрасное утро, когда господин Чанта проснулся с намерением отправить акции в Вену, он зашел в кафе, взял в руки первую попавшуюся газету из тех, что еще не разобрали другие, и, естественно, начал читать ее с конца — оттуда, где крупным шрифтом печатают биржевые новости.

Первое, что он увидел, было лаконичное сообщение:

«Бондавар: 60 ниже пари».

«Ах! Это опечатка, да еще какая! Газетчик, наверное, пьян был, висельник, когда печатал. В шею гнать его, негодяя! Если есть еще полиция в Вене и справедливость в монархии, злоумышленника наверняка закуют в кандалы, чтобы не повадно было пугать добрых людей! Ведь здесь налицо не что иное, как «нарушение общественного порядка».

Потом Чанта одну за другой просмотрел остальные газеты. И обнаружил поразительный факт, что в этот день все газетчики сговорились напиться до того, что не могли отличить разницы между «выше пари» и «ниже пари».

А ведь до первого апреля еще далеко, не могли они этакое пропечатать в шутку.

Чанта решил про себя, что тут не иначе как чудовищное недоразумение, и тотчас же телеграфом запросил Шпитцхазе, в чем дело.

Телеграммы встретились на полпути; Шпитцхазе уже телеграфировал Чанте:

«Большое несчастье… Бондаварская шахта горит… Общая паника… Акции 60 ниже пари… Продавайте все!»

«Уф! Чтоб им пусто было! — выругался господин Чанта. — Продавайте все! На шестьдесят ниже пари! С убытком в шестьдесят тысяч форинтов! Вот уж истинно пришел час, ищи, где веревка от колокола, где крюк в стене, чтобы повеситься! Шести бочонков серебра как не бывало! Всех перебью, растерзаю! Доберусь до Вены! Разворошу весь город, что твой муравейник, если не вернут мне мое добро! Не для того я возил туда мои денежки, чтоб они там пропали!»

Чанта метался, как бешеный бык. Вытряхнул из сундука все акции до единой и в ярости принялся топтать их ногами.

«Ах вы, мошенники, ах, подлецы! Ах вы, грязные вымогатели! Так вы решили проглотить мои шестьдесят тысяч форинтов серебром? Да я все кишки из вас выпущу. Выколочу из вас свое серебро! Убью, раздавлю!»

Он рвал и метал, пока ему под руку не попалась какая-то бумага.

«Эге! Так чего же я беснуюсь, как полоумный в клетке? Что у меня за беда? Да моя беда не больше макового зерна! Ведь вот же письмо моего племянника, вот оно! Как хорошо, что я не вернул его тогда! Ведь он тут обязуется в любой момент купить у меня аль-пари тысячу бондаварских акций. Ну, и молодец же я, что не разжег трубку этой бумажкой. Прямо расцеловать себя готов за смекалку! Ну, и светлая же у меня голова! А какое верное чутье! Да теперь я весь с головы до ног могу завернуться в эту бумагу, и поливай хоть самый студеный, самый яростный ливень, на меня не упадет ни капли».

Тут господин Чанта снова аккуратно сложил в окованный железом сундук акции и драгоценное письмо и окончательно успокоился.

Он немедля засел за письмо к своему дорогому племяннику на адрес парижской квартиры, который он знал; он просил племянника честь по чести, поскольку дела обстоят так-то и так-то, прислать кого-нибудь за акциями; или же он ради старой дружбы готов оказать услугу и привезти их сам, пусть только племянник укажет, куда везти и кто заплатит за них. О процентах за истекшее время они договорятся.

Целую неделю Чанта не мог дождаться ответа на свое письмо. Ну, да ведь и до Парижа путь не близкий.

Зато всю неделю, каждое утро и в полдень он получал телеграммы от Шпитцхазе, который всячески торопил его поскорее избавиться от акций, так как они стремительно падают, ежедневно на десять форинтов. В последний день недели за «Бондавар» давали уже не больше восьмидесяти форинтов, да и то «слабый спрос». Противная партия заметно брала верх.

Господин Чанта в ответ на все это и ухом не повел.

«Пиши, пиши! Отбивай себе пальцы на телеграммах, мне-то какое дело, что ваши акции ни с того, ни с сего вдруг принялись расти вниз, как морковка, и на будущей неделе посулят сто форинтов тому, кто из любви к ближнему возьмет хоть одну из них. Не мои это акции. Нужны мне больно ваши бумажки! Ваши они! Вы их и забирайте обратно, а мне подавайте назад мое серебро. Попались, голубчики!»

И он каждый день заходил в кафе, всем своим видом показывая, что у него великолепное настроение и что оно ну ни капельки не омрачилось. Пусть тот кряхтит, у кого что болит!

Но наутро восьмого дня, когда он в одной из газет прочитал телеграмму из Парижа, в которой сообщалось, что глава фирмы Каульман, господин Феликс, скрылся, оставив ужасающее количество непокрытых долгов, и тут же вслед за тем сообщение из Кале, что бежавший Каульман, спасаясь от полиции, выпрыгнул из вагона и свернул себе шею, — вот тут-то господина Чанту едва не хватил удар.

Он незамедлительно телеграфировал Шпитцхазе, чтобы тот, не теряя времени, распродал все его акции, если купят, по восьмидесяти форинтов; если же покупателя не найдется, то ниже этого; за любую цену, лишь бы продать.

Шпитцхазе ответил:

«Поздно спохватились! Курс стоит на семидесяти. Да и то лишь по номинальной котировке. Спроса нет, одно предложение, не существует больше ни шахты, ни железной дороги, все пропало! Почему вы не продали акции неделю назад, когда вас предупреждали! А теперь можете протопить ими печку или раскурить трубку!»

«Я погиб, — сказал себе господин Чанта. — Пойду домой. Лягу. Помру. Больше незачем жить. Чистейшая глупость тянуть дольше, хотя бы несколько дней».

Он распрощался со всеми знакомыми. Пусть не опасаются за него, он не станет себя убивать. Он умрет естественной смертью, от горя, как иные люди умирают от болезней.

Ведь умирают же люди от случайного сквозняка, от проглоченного несвежего куска или от заразного дыхания, так разве хватит у человека сил пережить такую потерю, такую боль?

Двухсот тысяч форинтов как не бывало!

Аккуратно разложенных по запечатанным бочонкам двухсот тысяч форинтов полновесными талерами.

Не этих обманных, нарисованных на бумаге форинтов: сегодня — красные, завтра — зеленые! А настоящих, звонких монет серебряной чеканки. Тех, что и через тысячу лет не утратят своей ценности!

И вот их нет!

Сердобольные люди отвели господина Чанту домой. Сам бы он ни за что не добрался. Так бы и ходил вдоль всей улицы из конца в конец и стучался бы в каждые ворота: укажите, люди добрые, где мой дом?

Не иначе, подумали бы люди, пировал где-то Чанта, да и хватил лишку.

Придя домой, Чанта велел отвести его в подвал под ручьем, чтобы еще раз убедиться воочию, что и на самом деле нет там больше бочонков, наполненных серебром.

Нет! Ни единого! Все до последнего выманил хитрый столичный мошенник.

О, зачем только он сломал себе шею? Почему не дала ему природа столько шей, сколько бочонков выкатили отсюда по его прихоти!

А как славно лежали они здесь рядышком! Какой был порядок! Здесь двадцатки. Там форинты. В одном бочонке имперские талеры. В другом — талеры с короной!

Какие замечательные деньги — серебряные кругляшки! Самые вечные! Меняются короли, происходят революции, а денежки остаются. Издает ли законы австрийский правитель или венгерский — это им не указ!

И эти чудесные деньги, настоящие деньги он дал выманить у себя из подвала! Из того самого надежного подвала, куда не проникнуть было грабителям, потому что одно нажатие пружины — и все затопила бы вода!

— Пустите воду в подвал! — вне себя хрипел ростовщик. — Пусть затопит подвал! Пусть захлебнется каждый, кто сюда сунется.

Но поздно!

Раньше надо было пустить воду!

Когда еще все бочонки хранились в подвале, чтобы не мог к ним притронуться даже сам хозяин. Тогда они и по сей день лежали бы там! Двадцатки с благородной прозеленью, до белизны отмытые талеры. А теперь одни только лягушки квакают в воде: «Квак-квак, слепой дурак!»

Господин Чанта позволил раздеть себя и лег в постель.

Он попросил послать за священником, чтобы исповедаться и причаститься.

Затем позвал чиновников из магистрата и составил завещание.

Чанта распорядился своими мирскими делами.

У него еще оставалось немало имущества. Но чего оно стоило, если упущено главное, пропала самая ценная добыча, сгинуло серебро?

Все дома, всю сторону улицы он завещал пустующей церкви, куда теперь уж никто никогда не заглянет, где на паперти между плит пробьется трава и зеленой порослью затянутся стены, где мальчишки-школьники по четвергам после уроков станут гонять на дворе мяч.

И пусть будет у церкви свой поп, свой звонарь и сторож.

Поп пусть служит обедню, звонарь трезвонит в колокола, а сторож пусть каждый день открывает двери, как было в ту пору, когда еще десятки и сотни верующих переступали церковный порог, мужчины в камзолах с серебряными пуговицами и женщины в шелковых платьях со шлейфами, — те мужчины и женщины, что не оставили на земле потомства.

Пусть церковь послужит напоминанием, что все они «были»!

А соседний дом пусть вернут той вдове, единственной дочери последнего грека в городе, у которой он и откупил когда-то этот дом с торгов.

И поскольку у них с этой женщиной еще с давних пор шел спор, — чему бог судья, — о какой-то бумаге, которая сегодня ценится дорого, а завтра не стоит ни гроша, — так вот, он, Чанта, оставляет в наследство ей вместе с сыном эту пропасть проклятущих бумажек, которые называются «бондаварские акции», — они-то и убили его! Пусть эта женщина с сыном ими владеют. Если бумаги падут, то и пусть себе пропадают, а если поднимутся, то пусть хоть они разбогатеют на этом.

Распорядившись, как следовало, своим имуществом, он поставил на завещании печать, скрепил его собственноручной подписью, раздал знакомым и слугам последние серебряные и золотые монеты и наказал звонарю немедля звонить в колокола и через каждые два часа трижды отзванивать заупокойную, а если спросят, по ком звонят, сказать, что, мол, преставился старый Чанта.

С тем он и отослал всех от себя.

И на другой день к утру был мертв.

Признаков насилия на теле не обнаружили.

Просто его убило горе. Подобно тому, как может умереть преклонных лет человек, когда умирает его жена, с которой он вместе состарился, или как умирает человек сильной воли, если решает, что жить больше не стоит, — и с этим решением уходит из жизни!

Когда земля горит под ногами

Проклятие Петера Сафрана начало сбываться: «Не расти траве на этом поле!»

Трава-то хоть и зеленеет на поле, да под ней, в недрах земли, творится нечто неописуемое.

Акционерное правление изобрело такую защиту против пожара в шахте: велело замуровать все подступы к ней, входы и выходы из колодцев и штолен; если перекрыть доступ воздуха снаружи, то подземный пожар постепенно утихнет сам собой.

Но тут пришла другая беда: иссякли запасы угля, и нечем стало поддерживать огонь в домнах.

Пробовали топить дровами, благо лесов в округе хватало, но доменщики не умели обращаться с дровами и перепортили массу чугуна.

Вместо железнодорожных рельсов вокруг литейной валялись выброшенные «козлы».

Ведь на завод вербовали из-за границы сплошь неумелых, неопытных или никчемных рабочих да пьяниц, лишь бы пустить пыль в глаза всему свету и пайщикам да сделать вид, будто по мановению волшебной палочки появилось работающее на полную мощь предприятие.

Мановение волшебной палочки действительно было, но крепкий удар молотом пришелся бы здесь куда более кстати.

Нечего было и мечтать о том, чтобы в срок поставить рельсы железнодорожной компании. Гарантия поколеблена! А между тем строителям железной дороги грозили большие неприятности, если они не сдадут дорогу к условленному сроку.

Вот так, связанные одна с другой, акционерная шахта и железнодорожная компания устремились вниз по крутой лестнице, попеременно опережая друг друга, но неизменно скатываясь все ниже и ниже.

В конце концов одно правление прижало к стенке другое, вынудив признать, что необходимо закупить уголь, где только можно и по какой угодно цене. Рядом в долине Бонда шахта Ивана Беренда, у него должен быть уголь, ведь он уже год как не продает его, значит, можно купить у Беренда.

Господин Ронэ отважился написать Ивану и попросить у него угля! Хороши хозяева — покупать уголь у кузнеца!

Однако над всеми его письмами к Ивану тяготел какой-то рок: они возвращались нераспечатанными.

Когда же господина Ронэ прижали еще сильнее, он решил лично съездить к Ивану и поклянчить у него уголь.

Однако этот визит оказался весьма кратковременным. Не прошло и двух минут, как из дома Ивана вылетел сначала господин Ронэ, затем — его шляпа, а вслед им донесся возмущенный возглас Ивана: «С доносчиками не разговариваю!»

Имело ли место при этой встрече какое-либо оскорбление действием со стороны Ивана, нам неизвестно; несомненно одно, что господин Ронэ не возбудил против Ивана судебного процесса и не послал к нему своих адвокатов, а вместо того написал дирекции длинный отчет, где утверждал, что Беренд — низкий корыстолюбец. Он намерен воспользоваться катастрофой на акционерной шахте и ни в какую не хочет продать уголь, а вместо того упорно изготовляет железнодорожные рельсы в расчете на то, что компания рано или поздно будет вынуждена купить их у него по любой цене. Это-де Иван заявил ему сам.

Непостижимо, как за те две минуты, в которые входили и приветствия и прощание, — последнее, правда, было очень кратким, — господину Ронэ удалось получить столь обстоятельную информацию.

Но своим письмом господин Ронэ добился как раз обратного: правление железной дороги обратилось непосредственно к Ивану и сдало ему подряд на изготовление рельсов по весьма высокой цене. И если бы Иван потребовал в полтора раза больше, они все равно заплатили бы ему.

У всех сейчас земля горела под ногами.

В результате рабочим, не покинувшим Ивана, была обеспечена крупная доля прибыли.

Отступники тоже просились обратно: на акционерной шахте работы прекратились.

Но на старой шахте не брали всех без разбору.

Комиссия «верных» решала голосованием, можно ли принять обратно сбежавшего или лучше взять на участок нового человека.

«Нет» обрекало на изгнание, и Иван не имел права помилования. А принятый должен был сначала поработать на шахте за обычную плату, и лишь через год уже не комиссия, а общее собрание решало, зачислять ли нового рабочего в состав постоянных жителей поселка и заслужил ли он право на будущий год получить свою долю прибыли.

А дела шли превосходно: рабочие считали шахту своей. Меньше давали брака, повысилась выработка, не пропадали даром ни время, ни силы. Порядок поддерживался без всякого принуждения.

Но не грозила ли беда будущему шахты из-за пожара на соседнем участке?

Да, грозила!

По расположению пластов можно было определить, что подземный пожар распространяется по направлению к долине Бонда. Пройдут годы, прежде чем он доберется туда; но в конце концов уголь Ивана все-таки ожидает та же судьба: огонь испепелит его, как и в соседней шахте.

Великие сокровища в недрах земли обречены на гибель!

А между тем и на поверхности земли немало добра погибло по воле бондаварского злого рока.

Поначалу правление акционерного общества решило за наличный капитал скупить обесцененные акции и тем самым получить двойную выгоду: во-первых, акции, выпущенные аль-пари, приобрести по гораздо более низкому курсу, а во-вторых, приостановить их дальнейшее падение.

Но и этим шагом акционерное общество ничего не добилось, только растратило по мелочам резервный капитал, так что под конец в кассе не осталось денег даже на самые необходимые расходы.

А приостановить падение акций все равно не удалось. Едва акционеры успели перевести дух, как выступила противная партия и снова взяла их за горло.

Князь Вальдемар тоже знал, на что пригодны газеты.

Редакционные портфели он снабдил для рубрики сенсаций неиссякаемыми материалами о подземном пожаре.

Газеты писали, что на бондаварской горе трескается земля, выделяя из недр своих зловонные газы. Эти газы обладают тем удивительным свойством, что все красные цветы от них мгновенно становятся синими.

Трава на больших пространствах пожухла на корню, и целые лесные массивы еще весной сбросили листву.

Пахарь с изумлением взирает, как добрая глинистая земля, поднятая его плугом, краснеет.

Дно глиняных ям покрывается твердой оплавленной коркой, напоминающей нещадно пережженные кирпичи.

Мергелевые и сланцевые пласты оседают вместе с покрывающим их зеленым дерном.

В колодце бондаварского замка вода стала теплой и запахла серой, потом начала убывать, испаряться и постепенно иссякла до капли. Позднее оттуда вырвались горячие пары. Под конец на камнях колодца начала отлагаться селитра в виде каких-то новых, неизвестных науке кристаллических образований.

В витринах антикварных лавок и у натуралистов были выставлены на всеобщее обозрение спекшиеся в камень и оплавленные комья глины, куски порыжелой окалины, причудливые кристаллы как свидетельство пожара в бондаварской горе, и ученые геологи подтвердили, что это действительно продукты подземного горения.

Напрасно доказывали акционеры, что во всем этом нет ни единого слова правды, что в Бондаваре растет трава, зеленеют леса, что все эти обгорелые предметы — из дутт-вейлерской горы, которая горит уже сто двадцать лет, да из планицкого рудника, который давно сгорел, а кристаллы — продукты горения подземных пластов в Эптероде и Билине, — ничего не помогало!

Напуганный человек всегда верит в худшее.

Факт, что в Бондаваре бушует подземный огонь.

Не сейчас, так через десять, через двадцать лет там все будет разрушено, выжжено, спалено, как пишут газеты.

А у князя Вальдемара всегда были наготове новые панические слухи.

Он уже сбил акции до тридцати, двадцати форинтов и намерен был сбить их еще ниже, до абсолютного нуля.

Именно к той поре восходит история, когда акции одного гигантского предприятия продавались дешевле бумаги, на которой они были напечатаны. Один процент предлагали держатели каждому, кто перепишет хоть одну акцию на свое имя.

Веселая это была игра! Тысячам и тысячам людей вложили в руку нищенский посох.

Те самые жалкие маленькие людишки, что год назад гонялись со своими грошовыми капиталами за бондавар-скими акциями, сулившими неслыханно высокие прибыли: мелкий чиновник, который вложил в них плату за квартиру; лавочник, который все, что заработал на сыре, всадил в обертку для сыра; служанка, которая считала, что сэкономленное жалованье помещено наилучшим образом; вдова, которая свои бумаги, дававшие малый доход, выменяла на весьма прибыльные, и кассир, который осмелился рискнуть доверенной ему суммой ради верной наживы, и вот разом потерял и деньги и честь; солидные ремесленники, кого капризная удача выманила из мастерских и разорила, — все, все они стали нищими, обездоленными, лишенными куска хлеба!

Из господ, разъезжавших в колясках, все они превратились в бедняков пешеходов.

Горе и беда поразили множество людей.

Но это развлечение — по душе противной стороне, которая взяла верх.

Ажиотаж на бирже все еще продолжался, но теперь его раздувала сторона, играющая на понижение.

Близка была пора, когда князь Вальдемар мог появиться у круглого барьера со словами:

«Кому Бондавар по десяти форинтов? Я предлагаю».

Но плакали не только маленькие людишки. Были и высокие господа, у которых этот удар выбил почву из-под ног.

Среди них — князь и графини Бондавари.

Зять князя испытал на собственном опыте, что нельзя вынуть камень из фундамента без того, чтобы не рухнул весь свод. После того как князь Тибальд по ходатайству зятя был взят под опеку, явились кредиторы.

И огромные имения, хозяин которых был выше иного владетельного князя, попали в руки кредиторов.

Вот когда у Бондавари действительно загорелась земля под ногами.

Уж если то, как хозяйствовал мот-офицер, казалось им хищничеством, то сдача кредиторами всех угодий в аренду явила собой картину неприкрытого грабежа. Были вырублены нетронутые вековые леса, парки, охотничьи заказники, разбазарен скот, табуны лошадей, стада мериносовых овец; каждый клочок земли, на котором хоть что-то могло расти, был вспахан и засеян пшеницей. Впоследствии господь бог покарал кредиторов, ниспослав им невиданный урожай, но не дав еврея, который мог бы его купить. Вот и не получилось никакого проку от обильного урожая.

В бедственном положении оказалось и бондаварское имение.

Из-за него возникло десять отдельных тяжб: в каждой свои ответчики и истцы, каждый друг против друга, и все вместе — против одного! Тут переплелись последняя воля и воля к жизни, девичье право и общее право наследования, право юридического наследника на родовое имение и майорат, аренда и передача в вечное пользование, сервитут и горное право, закладные под имение и статуты, капиталовложения и экспроприация, конфискация и приоритет, — все смешалось воедино и стараниями стряпчих сплелось в такое хитросплетение, что, пока суд в этом разберется, нынешнее поколение давно уже переселится в мир иной.

Прямым следствием столь сложной ситуации явилось то, что графине Теуделинде не выплатили положенные ей сорок тысяч форинтов годовых.

Как известно, многие семейные разлады начинаются тогда, когда кончаются деньги.

Денежные неурядицы графини Теуделинды болезненнее всего отразились на графине Ангеле.

Маркграф Салиста после женитьбы повел расточительный образ жизни, как человек, убежденный, что он женился на двадцати миллионах; и поколебать эту его уверенность было очень нелегко. По сей причине между супругами происходили весьма бурные сцены.

Графиня Ангела держала себя так, словно выбрала мужа не из уважения к его достоинствам, а из упрямства.

Это знали все.

Мог знать и Иван.

Однако его терзали сейчас совершенно иные заботы: под ногами горела земля.

Детские забавы

В самый разгар концертного сезона Белени получили официальное уведомление о том, что господин Чанта умер и по завещанию вернул им перешедший к нему по суду дом.

Даже если бы сами великие композиторы Бетховен, Моцарт и Гайдн ждали Арпада, чтобы составить квартет, и то он не смог бы оставить Париж поспешнее, чем в тот час, когда торопился вновь увидеть двор покинутого их семьей дома.

Вдова Белени забыла о подсчетах выручки и ценах на входные билеты при одном слове «домой!».

Стоит ли плакучая ива у колодца? Как, должно быть, разросся плющ вдоль террасы? Ухаживал ли кто-нибудь за плодовыми деревьями в саду? Растут ли по-прежнему ландыши у ограды? Целы ли незабудки около ручья?

Только эти вопросы и волновали сейчас обоих.

Где там задержаться хоть на день! Трудно сказать, кто из них торопился больше — сын или мать.

Новый день застал их уже в дороге. Они спешили так, словно убегали от кредиторов.

Ни днем, ни ночью не останавливались они на отдых. День клонился к вечеру, когда они приехали в город X.

Душеприказчик Чанты в этот час сидел в казино и играл в преферанс, но его вытащили из-за карточного стола и потребовали, чтобы он немедленно ввел мать и сына в права владения. Почтенный попечитель был вынужден покинуть партнеров, внеся в банк отступные, и отправиться с Белени.

В дороге вдова Белени не знала ни минуты покоя: уж не переделал ли господин Чанта под лавку ее прекрасную комнату с окнами на улицу? Хоть бы одна единственная комнатушка оказалась незанятой, чтоб она смогла первую же ночь провести в своем доме!

Поэтому господин попечитель весьма и весьма ее обрадовал, сообщив, что в доме никто не живет. Господин Чанта не пускал жильцов в дома по соседству. Он хотел жить спокойно и без соглядатаев. Чтобы никто не заглядывал к нему во двор. Чтобы не подсматривали в окошки подвала. Он держал в соседних домах только одну прислугу, следившую за домами и охранявшую их от воров. В доме Белени прислуга занимала крохотную комнатушку.

И вот господин попечитель ввел Белени в возвращенный им дом, распахнув перед ними двери комнат.

Вся мебель стояла так, как они ее оставили. Даже пыль не стирали бог знает сколько лет.

Арпад тотчас же хотел сбегать в сад, но господин попечитель удержал его.

Он должен еще кое-что передать. Большой, окованный железом сундук. С тройным запором. А в нем — несметные сокровища.

Бондаварские акции.

— А, чтоб им пусто было, этим бондаварским акциям! — засмеялся Арпад. — Ведь сейчас лето, топить незачем.

— Это верно, сейчас они низко ценятся! — подтвердил господин попечитель. — В данный момент их курс держится чуть выше десяти форинтов. А если бы не так, тогда ведь и господин Чанта не умер бы.

Но все-таки акции пришлось принять. Дареному коню в зубы не смотрят.

Вдове о многом еще надо было поговорить со старым добрым попечителем, ей предстояло немало забот и хлопот; Арпад в эти дела не вмешивался, потихоньку выскользнул из комнаты и спустился в сад.

Фруктовые деревья целые и невредимые стояли в полном цвету; у самой ограды нежно розовело в цветочном уборе персиковое дерево: смертным грехом считалось прежде тронуть дерзкой рукой хоть один его лепесток; и незабудки голубели вдоль ручья, а у стены вызванивали нежную мелодию колокольчики ландышей. Было бы кому слушать.

Все деревья целы, за минувшие годы все буйно разрослись. Кроны деревьев с обоих берегов речки почти смыкались ветвями.

Арпад первым делом разобрал заложенную кирпичом отдушину подвала. Сохранилась ли проволочная цепочка и привешенная на цепочке мельница из бузины?

Все оказалось на месте.

А свирель?

И свирель уцелела.

Совпадут ли желобки?

В самый раз.

И все части мельницы тоже были в исправности.

Тогда он вытянулся на зеленой траве среди желтых цветов, укрепил на воде мельницу из прутьев бузины и, упершись подбородком в ладони, весь отдался созерцанию, с наслаждением наблюдая, как вертятся колеса из бузины, как щелкают лопасти и вращается круг. Теперь его не накажут за это!

Наконец-то он может наиграться всласть!

Известность, слава? Газетные новости? В Париже жалеют о его внезапном исчезновении. И кто? Влюбленные светские дамы? Что все это в сравнении с пощелкиваньем мельничных лопастей?

Ну, а как поживает свирель?

Пощадило ли ее время? Сохранила ли она голос? Не потрескалась, не сгнила ли?

Ничего с ней не случилось. Свирель была спрятана в надежном месте: прохладном, сухом, проветриваемом. Понадобилось только чуть настроить ее. И она запела, как дрозд.

И за игру на свирели его тоже не станут больше бранить.

Ну, что еще не испробовано? Бумажные кораблики. И из-за них теперь не будет ворчать сосед, не будет укорять мама.

Арпад вытаскивает из кармана большой лист бумаги; это, кстати, память о его недавнем триумфе в Париже — программа очередного концерта.

К чему все это теперь?!

Из программы он мастерит большой красивый кораблик, с парусом, а чтобы тот был устойчивее, нагружает его розоватыми лепестками персика — за это больше не надают по рукам! — и пускает по воде, а пока кораблик тихонько плывет, окруженный пляшущими над речкой стрекозами, Арпад снова опускается на зеленую траву среди незабудок и принимается выводить на свирели «Лети, моя ласточка».

При первых же звуках свирели в саду дома, что напротив, появляется другое дитя. Белокурая девочка лет пятнадцати. Круглое, румяное, улыбающееся личико. Голубые глаза. Робко, как козочка, ступает она шаг за шагом, удивленно вглядываясь сквозь ветви. Вот она подходит еще ближе. Опять останавливается. Музыкант не замечает ее. Он целиком увлечен свирелью, мельницей из бузины да корабликом с грузом цветов.

Девочка подошла уже к самому берегу, а Арпад все не замечает ее. Тогда девочка засмеялась. Словно звук волшебного колокольчика, звенит по саду радостный смех.

Арпад вздрагивает. Удивленно поднимает голову.

— Ах, это вы, Жофика? Какой прелестной девушкой вы стали за то время, что я вас не видел! Пожалуйста, подгоните обратно мой кораблик.

И другое дитя не заставило себя упрашивать. Девочка сбежала к самой воде. Зажала платье между колен, чтобы не замочить его, прибавила еще пригоршню белых цветов к розовому грузу, ракитовой веткой подтолкнула кораблик к другому берегу.

Потом они заставили кораблик повторить этот путь.

Славная это была забава!

Вдова Белени с галереи выглянула в сад. Она не прикрикнула на детей. Оставила их в покое, пока солнце не стало клониться к закату: потянуло прохладой, и тогда кто-то из них, кто оказался рассудительнее (уж наверное, девочка), напомнил другому, что на траву вечерами выпадает роса и пора идти в дом.

Тогда Арпад понадежнее привязал мельницу, спрятал свирель и поднялся к матери.

Мать не бранила его, но и не встретила поцелуем в голову, как обычно.

Она показала сыну, какой навела в доме порядок, пока он гулял.

Арпад был очень доволен.

— Теперь мы навсегда поселимся здесь. — Первой не выдержала мать.

— Я не против, если ты женишься, сынок. Привел бы в дом хорошую девушку…

— Я? Матушка! — удивленно рассмеялся Арпад.

Ну, конечно! Ты уже не маленький, не вечно же мне присматривать за тобой.

Арпад еще пуще расхохотался.

— Выходит, я вырос настолько, что матушке уже не совладать со мной? И что же, я должен найти другую женщину, которая стала бы опекать меня?

— Кончено! Так уж заведено! — вполне серьезно подтвердила мать.

Словно бы и нельзя по-другому; сына, пока он не вырастет, опекает мать, а после передает его другой женщине, имя которой жена, — пусть та, в свою очередь, заботится о нем. Ведь нельзя же оставить ребенка одного, никоим образом.

— Ну, что ж, матушка, рано или поздно я это сделаю, в угоду тебе. Свой дом у нас теперь есть, но мне придется еще немало заработать впрок, чтобы потом, когда я обзаведусь семьей, не бродить по свету. Потому что, когда ведешь цыганскую жизнь, плохо оставлять жену дома, а самому скитаться от Петербурга до Парижа, но не лучше и таскать ее за собой.

— Ну, ведь у нас отложено кое-что. Я неплохо вела хозяйство на твой заработок. А потом еще эти акции. Да не смейся ты, дурачок! Даже если за каждую дадут десять форинтов, так ведь их целая тысяча. Если все продать, получится десять тысяч. В небольшом городке это целый капитал. С такими деньгами ты хоть сегодня можешь жениться.

— Эх, мама! Не так все это просто. В первый день пожалуй, и правда, можно продать одну акцию за десять форинтов, но если я назавтра опять приду на то же самое место, чтобы продать другую, мне дадут по шапке и вытолкают взашей. А уж если я заявлю, что намерен продать тысячу бондаварских акций, меня свяжут и упрячут в сумасшедший дом. Положи-ка ты эти акции вместе с другими своими бумагами, которые ты хранишь на память, и будем надеяться, что наступит еще пора, когда они снова будут стоить равно столько форинтов, сколько на них обозначено.

— Кто знает, может, так оно и случится. Разве мало было на нашем веку больших перемен? Разве мог ты поверить, что нам вернут когда-нибудь дом? Я жалею, что дала тогда сжечь деньги. Как знать, вдруг нам еще повезет с этими акциями. Вдруг они снова поднимутся до прежней цены и мы получим за них двести тысяч форинтов!

— Я на случайную удачу не рассчитываю, мама. Самый худший дар, какой только господь бог может послать человеку, это дать ему выиграть в лотерею. Он словно говорит такому счастливцу: «Вот видишь, глупец, ничем другим я не в силах тебе помочь!» Но человеку, наделенному разумом, в лотерею играть нельзя. Фортуна вправе упрекнуть его: «И не совестно тебе? Разве мало того, что я одарила тебя талантом? Главные выигрыши в лотерее я приберегаю для дураков!» Не бойся, мама, нас прокормит мое искусство. Надо только набраться терпения! Ведь нам не к спеху. А той девочке я куплю куклу с фарфоровой головкой, пусть пока поиграет. Меня же, как и прежде, опекай ты одна.

За эти слова вдова расцеловала сына.

Однако вечером, при лунном сиянии, Арпад все-таки вышел к плакучей иве и заиграл на свирели грустную песнь. Время от времени он прерывал игру, чтобы послушать, как подпевает ему со двора другого дома, через речку, нежный, точно серебряный колокольчик, голосок.

Но там, едва заметив, что он перестает играть, тотчас же умолкали в смущении. …Как все-таки прекрасно быть ребенком!

Истинный бог!..

Эврика!

Когда Иван на шестые сутки работ по расчистке взорвавшейся шахты вернулся домой, он, прежде чем отправиться отдыхать, заглянул к себе на шахту.

Не стряслось ли там какой беды?

Муки голода, сон, желание смыть с себя грязь терзали его меньше, чем тревога о собственной шахте.

Ведь толчок от взрыва прошел по всему угольному бассейну.

И на его участке не обошлось без последствий.

Ивана удивило, что рудничный газ в шахте едва ощущался, зато все штреки оказались залитыми водой.

Перегородки в разных местах потрескались, но обвалом пока еще не грозили. Иван первым делом заглянул в пещеру с подземным озером.

Воды в пещере не осталось ни капли.

Иван решил понаблюдать за возвращением воды; прислонившись к галерее, он ждал, когда озеро снова начнет наполняться, но вода не появилась и через три часа.

Тогда он поставил у пещеры одного из своих рабочих, наказав остальным, сменяясь всю ночь, не спускать глаз с озера и, как только заметят воду, звать его.

Лишь после этого он отправился домой, чтобы помыться и выспаться.

Сказалось огромное напряжение — он заснул мертвым сном, и, когда открыл наконец глаза, солнце уже вовсю светило на его постель.

Больше всего Ивана удивило, что рабочие не разбудили его среди ночи, как он велел.

Может быть, и они уснули, бедняги. Ведь они тоже порядком намаялись!

Или же он спал так крепко, что не слышал стука?

Иван немедля отправился в шахту.

Рабочие, несшие вахту, доложили, что озеро за ночь так и не наполнилось.

Ждали еще двадцать четыре часа. Вода в озере не появлялась.

Иван теоретически нашел причину этого явления.

Видимо, тут действовали периодически возникающие и исчезающие источники.

В недрах горы образовался бассейн, абсолютно изолированный горным сводом от давления воздуха извне. В этот бассейн проникает влага, просачивающаяся из водоносных пластов породы.

Трещина в породе, верхняя часть которой находится выше уровня воды в бассейне, связывает его с расположенной ниже пещерой, куда проникает воздух снаружи.

Под действием атмосферного давления из нижней пещеры вода верхнего бассейна выталкивается через трещину в нижнюю пещеру до тех пор, пока уровень воды в ней не закроет отверстия связующей трещины; тогда прекращается воздушное давление из нижней пещеры на бассейн верхней пещеры и вода из последнего уже не вытесняется больше, пока запасы влаги, скопившиеся в нижнем озере, не растекутся по своим подводным путям; тогда нижний выход трещины снова открывается и в верхнем бассейне опять образуется атмосферное давление.

И если нижняя пещера больше не наполняется, тому могут быть две причины.

Или же связующая трещина вдруг оказалась наглухо закупоренной и на верхний бассейн больше не давит атмосферный столб, под действием которого из него вытеснялась вода, или же свод над верхним бассейном дал где-либо новую трещину, через нее проник воздух извне, и под его давлением вся вода ушла в какую-нибудь пещеру, расположенную еще ниже.

Здесь читателю следует быть особенно внимательным! Ибо это позволит вам оценить тот поступок, связанный с безрассудным риском, на который решился Иван.

Отныне поле деятельности свободно! Перед ним отверзлись черные входы в обитель смерти. Он может углубиться в сей мрачный лабиринт. Может разыскать то, что пытался обнаружить с давних пор: соединительный путь между верхним и нижним бассейнами.

Для этой работы ему необходим был еще один человек.

Он кликнул старого Пала.

— Сколько лет тебе, Пал?

— Шестьдесят девять, сударь.

— Хотелось бы дожить до семидесяти, верно?

— Только чтоб отпраздновать золотую свадьбу с нашей шахтой. Сравняется как раз полсотни лет, как ее открыли. Я был на ней первым рабочим.

— А если придется умереть раньше?

— Я скажу: «На то воля господня!»

— Сыновья у тебя уже взрослые?

— Да уж и внуки все сами себе хлеб зарабатывают.

— Пошел бы ты со мной в такое место, где, не ровен час, можно погибнуть?

— Гм! А то разве я не бывал уже с вами в таких местах?

— Ты вникни как следует, куда я тебя зову! Необходимо отыскать воду исчезнувшего озера. Для нас и для многих других людей — пожалуй, для всего нашего края — это вопрос жизни и смерти. Я уповаю на помощь божию. Ну, а если не будет нам этой помощи? Если господь бог скажет: «Вы, жалкие черви, пытаетесь избежать суровой кары, что я наслал на весь край? Я не внял даже мольбам Лота, и ныне затонувшие города покрывает Мертвое море! А вы разве менее грешны?» Пойми хорошенько, что нам предстоит! Пытаясь разгадать, куда уходят воды исчезающего озера, я часто бродил по темным, запутанным катакомбам, которые местами настолько узки, что, только выдохнув воздух, мне удавалось протиснуться; в иных местах приходилось пробираться на животе по низким пещерным лазам; глубокие темные пропасти разверзаются под ногами, и над ними надо ползти, цепляясь за выступы, забиваясь все глубже в узкие норы, поднимая колени и локти. Все эти щели, трещины в скалах образовало давнее землетрясение; оно же вызвало смещение целого угольного пласта. Теперь, после сильного взрыва в шахте, возможно, некоторые из этих щелей сомкнулись или образовались новые. Если ход между пещерой под нами и той, что лежит наверху, закрылся, это значит, что вся вода скопилась над нами. И если во время поисков мы натолкнемся на этот заваленный ход, если проделаем в нем хоть небольшое отверстие, какое способно пробить острие кайла, то вся вода из верхней пещеры в мгновение ока обрушится нам на голову. Когда мы услышим ее шум, нам уже не спастись. Если же трещина в верхней скале после взрыва осталась открытой, значит, озеро над нами исчезло и теперь образовалось где-то внизу. И нам, живым или мертвым, во что бы то ни стало надо его найти.

— Невдомек мне, зачем все это, сударь. Ну, да про то ты сам знаешь, а я пойду за тобой.

— Тогда ступай домой и попрощайся с родными, будто перед дорогой. Зайди к священнику и причастись! Потом возвращайся, да смотри никому не проговорись, куда мы собираемся!

Иван тоже готовился к путешествию, откуда, быть может, нет возврата.

Он написал завещание. Шахту свою он оставлял рабочим, а деньги — семье Пала, который в случае смерти Ивана погиб бы вместе с ним.

Покончив с делами, он в последний раз, прежде чем сойти в страну вечной ночи, окинул взглядом окрестности.

Все же здесь, на земле, благодатная красота!

Как далеко синеет небо! Как близко зеленеет трава!

В эту минуту Ивану принесли с почты письмо.

Письмо было от Арпада Белени. Он подробно рассказывал о событиях в Париже. О судьбе Каульмана, об исчезновении красавицы. Все склонны были думать, что она ушла из жизни.

Иван вздохнул. Он почувствовал, как от этой вести сердце его словно окаменело и стало неподвластно чувствам.

Небо уже не казалось ему таким синим, и зелень травы поблекла.

Прими же меня, вечный мрак угольных рудников!

Полученное известие оказалось ему хорошим напутствием. Он больше не ведал страха.

Иван сложил в кожаную сумку все необходимые инструменты: водомер, лот, угломер, чертежные принадлежности. Сумку он повесил на шею. Старый Пал нес следом за ним кайло, железный лом и веревку. Один за другим они спустились в озерную впадину и исчезли в промытом водой лабиринте.

Через шесть часов они возвратились.

И так продолжалось изо дня в день.

Иван точно наносил на план место каждого углубления, каждого хода в лабиринте, после чего дома его ждала еще более кропотливая работа: инженерные расчеты на основании собранных данных. Он просиживал за ними по многу часов подряд.

А по ночам он уединялся в своей ученой келье, разжигал огонь в тиглях и нагревал в колбах смертоносные газы, понуждая элементы, образующие мир, выдать ему свою заветную тайну. Он сражался с непокорными демонами, допытываясь, который же из них сильнее огня!

Явись, явись!

Не знаками альфы и омеги, не пентаграммой,[175]Геометрическая фигура, которой в древности придавали мистическое значение. В средние века — это магический знак, предохраняяющий от злых духов. не силой абраксаса и мейтраса,[176]Мистические символы. а властью всепобеждающей науки заклинаю тебя.

Явись!

Но напрасно, дух не являлся.

И это сражение с двумя противниками: внизу — с твердью земной, наверху — с непокорными газами, двумя великими демонами, образующими мир, — шло непрерывно день за днем и за ночью ночь.

Иван не знал отдыха.

Однажды утром ему принесли весть, что вода в колодце замка стала теплой и у нее появился привкус серы.

Он пришел в отчаяние.

Значит, подземный пожар распространяется быстрее, чем он полагал.

Долина обречена на неминуемую гибель. Достаточно одного десятилетия, чтобы все было уничтожено.

Господин Ронэ, узнав об этом, бросил свою должность и переметнулся к князю Вальдемару. По его поручению он выступил как самый надежный свидетель всей катастрофы и расписал ее историю в венских газетах.

Иван же прилагал отчаянные усилия, пытаясь найти средство спасения.

Он проникал все глубже в подземный лабиринт. Его старому спутнику от всех ужасов, через которые, что ни день, проводил его хозяин, стали чудиться привидения.

Однажды, затерявшись в лабиринте скалистых пещер, они попали в грот, откуда все пути казались отрезанными.

Но в одном месте камень гулко отозвался на стук, словно за ним была пустота.

Свежий сдвиг пластов породы свидетельствовал о том, что обвал произошел недавно.

— Надо пробить в этом месте! — воскликнул Иван и схватил кайло.

Старый Пал в ужасе прижался к скале, вздрагивая при каждом ударе.

Так стучат во врата ада, вызывая на единоборство самого сатану!

Кайло пробило щель. Просунув в нее лом, Иван приподнял пласт.

Сейчас, если озеро наверху, им на головы обрушится водопад!

Старик осенил себя крестным знамением, вверяя душу господу.

А Иван с восторгом первооткрывателя воскликнул:

— Ты слышишь? Всплеск! По ту сторону куски угля падают в воду: значит, нижний бассейн здесь, под нами.

— Да, а вдруг верхний тоже полон?

Но тут уж ждать недолго: пока «жила ударит сто раз».

Более тягостных ударов пульса они не отсчитывали за всю свою жизнь, даже когда Иван спускался в шахтный завал.

Ниоткуда не доносилось ни звука. В недрах земли было тихо.

— Нашли! — закричал Иван, охваченный счастливой дрожью. — Теперь обвяжи меня вокруг пояса веревкой и спускай в колодец.

— Как, и туда еще?!

Опуская веревку вместе с Иваном, старый шахтер не переставал читать про себя «Богородицу». Пусть богородица не думает, что Иван еретик!

Свет лампы мерцал все слабее. Вдруг послышался голос Ивана: «Тащи!»

Верный напарник принялся осторожно поднимать его из глубокой пропасти.

Когда он протянул руку, чтобы помочь Ивану встать на ноги, тот обнял старика:

— Мы у цели! Лот показал огромные запасы воды.

В мозгу Пала начала чуть проясняться цель их поисков.

— А теперь скорее на волю!

Как только Иван выбрался из шахты, он тотчас же бросился домой. Он проверил данные своих замеров и остался доволен результатами.

Вечером, все еще в приподнятом настроении, он уединился в химической лаборатории. Иван подступил к осаждаемым им демонам с той гордостью, с какой победоносный полководец предлагает сдаться последней крепости противника.

«Те уже повержены, теперь ваш черед сдаваться!»

Бывают в жизни творческой личности столь возвышенные мгновения, когда кажется, будто сам господь бог вдохнул в нее свою созидательную силу.

Мгновения, когда рождается новое, когда мудрец в экстазе выбегает на улицу, восторженно возвещая людям: «Эврика!»

Несколько капель найденной им жидкости — ровно столько, сколько можно стряхнуть с конца пера, — и вся лаборатория сразу же погрузится во тьму; разом потухнут и станут черными все горящие печи с добела раскаленным углем.

Эта кромешная тьма и была тем притягательным светом, что так упорно искал Иван.

Абсолютный мрак, куда он направил лучи всех своих знаний. Черный фокус.

— Нашел! — закричал он самому себе.

— Нашел! — закричал он своим рабочим, выскочив к ним, как помешанный, с непокрытой головой и в одной рубашке.

Рабочие не знали, что он нашел. Но они знали: то, что так радует этого человека, должно быть очень ценной находкой.

Аль-пари!

Сатанинская комедия на бирже все еще продолжалась.

Обреченные на гибель бумаги — акции бондаварской шахты и бондаварской железной дороги — с молниеносной быстротой переходили из рук в руки.

Теперь трагедию низвели в ранг комедии, в разговорах о катастрофе стал проскальзывать юмор.

Одного только слова «Бондавар» было достаточно, чтобы вызвать среди биржевиков оживление.

Кто сумел, пусть даже со значительным убытком, избавиться от последней акции, смеялся над теми, кто их приобрел.

Акции предлагались в обмен на ничего не стоящие предметы. Например, в придачу к старому зонтику, чтобы получить новый.

Акциями расплачивались за газеты, если редактор навязывал подписку.

Акции жертвовали на благотворительные цели.

Нашелся даже один остряк, который сшил из них маскарадный костюм, наподобие герцога Э., который в свое время сшил такой же костюм из полотен Тициана.

На бирже из-за бондаварских бумаг велась лишь незначительная борьба.

Основные обладатели акций пытались уберечь едва теплившийся огонек, а противная партия во что бы то ни стало старалась его погасить.

Князь Вальдемар, глава этой партии, изо дня в день сбивал курс акций; под конец их уступали уже по проценту, по полпроцента, по четверть процента, и за каждую половину, четверть форинта велась борьба.

Зондерсгайн стремился довести «Бондавар» до такого положения, чтобы его акции вообще вычеркнули из биржевых списков. А держатели акций хотели как-нибудь воспрепятствовать этому.

В тот день, когда все венские газеты обошло сообщение господина Ронэ, в котором приводился химический анализ веществ, появившихся после пожара в колодезной воде бондаварского замка, — что, естественно, вызвало сенсацию, — князь Вальдемар готовился обрушить последний удар на головы бондаварцев.

Он объявил на бирже, что в последний день месяца будет предлагать бондаварские акции по десяти форинтов.

Отыскались даже желающие заключить с ним пари: это были заинтересованные пайщики, которые заранее знали, что проиграют, но не хотели допускать окончательного падения акций, не хотели, чтобы они были вычеркнуты из списков.

Князь Вальдемар к полудню успел заключить пари на пять тысяч акций.

Конечно, этих акций у него на руках не было, да и партнеры в споре не стремились получить их, — все это были чистые условности биржевой игры.

Если к последнему дню месяца акции упадут до шести форинтов, тогда проигравшие заплатят князю Вальдемару двадцать тысяч форинтов разницы; если же поднимутся на четыре форинта, тогда он им выплатит такую же сумму.

В полдень к барьеру подошел маклер и во всеуслышанье объявил, что здесь, по ту сторону барьера, находится один господин, который желает приобрести пятьсот штук бондаварских аль-пари!

Можно было подумать, что ударили молотом по роялю — не меньшую какофонию вызвали эти слова.

Издевательский смех, возгласы удивления, недоверия, крики радости, проклятия разом взметнулись над барьером.

«Он что, сумасшедший? Аль-пари! Бондаварские акции! Кто он? Покажите этого человека!»

Маклер указал на незнакомца.

Это был человек ничем не примечательной наружности, судя по всему, провинциал. Прислонившись к колонне, он невозмутимо созерцал этот биржевой Олимп.

— Да это просто какой-то шут, он задумал разыграть нас! — издевался князь Вальдемар. — Подите к нему, — велел он маклеру, — и спросите, как его имя. Мы желаем знать, с кем имеем дело.

Маклер отошел, обменялся несколькими фразами с незнакомцем и снова вернулся.

— Господин просил передать, что его имя — «Сто тысяч форинтов». Деньги говорят сами за себя.

И с этими словами маклер показал десять банковских чеков на десять тысяч форинтов каждый.

— Кто дает пятьсот бондаварских акций? Это уже означало полный биржевой переворот.

Толпа снова пришла в движение: и верящие, и неверящие ринулись к незнакомцу, обступили его, атаковали тысячами вопросов, тянули к нему поверх голов свои записные книжки; пришелец холодно взирал на весь этот ажиотаж и обступивших его людей направлял к своему маклеру, — пусть договариваются с ним.

Наконец сам князь Вальдемар, пробившись сквозь толпу, подошел к незнакомцу.

С изысканно оскорбительным видом, опустив на глаза поля шляпы и заложив пальцы в карман жилета, — князь Вальдемар остановился перед ним:

— Сударь! Своим появлением здесь вы произвели на стоящую революцию. Позвольте узнать ваше имя?

— Меня зовут Иван Беренд! — ответил незнакомец, не меняя позы и по-прежнему опираясь плечом о колонну.

— Ах! — воскликнул князь, стремительно срывая с головы шляпу и сгибаясь в ироническом поклоне. — Я имел удовольствие слышать о вас. Вы тот знаменитый стрелок, что выстрелом выбивает сигару изо рта противника? В та ком случае я перед вами — ничто, хотя при прочих равных условиях имею честь зваться князем Вальдемаром Зондерсгайном. Но я действительно не умею стрелять так метко, как вы. Тем не менее поговорим по-деловому. Вы скупаете аль-пари бондаварские акции. Вы что, наследник вест-индийского набоба и получаете наследство при условии скупить аль-пари бондаварские акции?

— Нет! Я даю эту цену потому, что они ее стоят.

— Но ведь бондаварская шахта горит!

— Я знаю, моя шахта находится рядом.

— Тогда вы прогорите вдвойне!

— Нет, я погашу пожар в течение двух недель.

При этих словах возбуждение толпы возросло до предела; заинтересованные акционеры едва не раздавили Ивана.

«Вот человек, который победит подземный пожар! Шахта спасена! «Бондавар» снова идет аль-пари!»

Противная партия в мгновение ока оказалась уложенной на обе лопатки; обезумевшие от радости акционеры подхватили Ивана на руки и торжественно пронесли его через всю биржу, а вечером того же дня созвали общее заседание, где Иван рассказал собравшимся, — в зале яблоку негде было упасть, — что он разработал безошибочный план, каким образом в течение двух недель погасить пожар в бондаварской шахте; без лишних слов он пригласил всех присутствующих самим взглянуть завтра утром, как он под открытым небом будет испытывать найденное им средство борьбы с огнем, и убедиться воочию, что его обещания — не пустая похвальба.

На следующее утро при большом стечении народа Иван проделал блестящий опыт: из угля и торфа был разложен костер, облит керосином и подожжен с разных сторон; когда костер разгорелся и огонь полыхал вовсю, он был погашен в течение пяти минут с помощью одного-единственного ручного брандспойта.

Ликующая толпа на руках донесла Ивана до города, и собрание акционеров решило, что Ивану, если он потушит подземный пожар и если шахту снова можно будет использовать, вручат шестьсот тысяч форинтов вознаграждения.

Однако и здесь не обошлось без пререканий. На собрании присутствовал князь Вальдемар, теперь уже в качестве одного из основных держателей акций, к тому же одного из самых недоверчивых: он возражал больше всех и всячески стремился опровергнуть Ивана.

— Я допускаю, — говорил он, — что вы одним ако[177]Мера объема — 50,8 литра (венг.). жидкости можете погасить шесть кубических саженей горящего угля. Но подумайте сами, ведь в бондаварской шахте — от места взрыва до графского замка — должно быть охвачено пламенем самое малое шестьдесят тысяч кубических саженей угля, значит, вам понадобится десять тысяч ако раствора, и притом еще весь раствор надо доставить одновременно и не куда-нибудь, а непосредственно в то место, где бушует огонь. С помощью каких механизмов вы рассчитываете произвести подобную операцию?

— Это предусмотрено в моем плане! — отвечал Иван.

— Затем, даже если допустить, что вам удалось одно временно ввести в горящие штольни всю нужную массу жидкости, это вызовет такое скопление пара, что вся ваша шахта моментально взлетит в воздух.

— И это я продумал заранее.

— И наконец, если вы имеете хоть малейшее представление о машинах и оборудовании, вам должно быть ясно, что на все те расходы, которые неизбежно возникнут в ходе вашей операции, не хватит и миллиона.

— У меня все подсчитано.

Пайщики в один голос закричали, что примут на себя все расходы, пусть это будет хоть миллион, и Иван тем самым получил свободу действовать на бондаварской шахте так, как он считал нужным, — сколько бы это ни стоило.

Князь Зондерсгайн понимал, что повороту, вызванному Иваном, пока что нельзя помешать никаким контрманевром.

Когда собрание акционеров утвердило протокол, он отвел Ивана в сторону и сказал:

— Итак, господин Беренд, удастся вам задуманное пред приятие или нет (а я полагаю, что нет), вы в любом случае вынимаете у меня из кармана миллион. Один миллион чистоганом. К тому же вы теряете свои сто тысяч, не считая затрат на рискованный опыт. Впрочем, все это ровным счетом ничего не значит. Своим маневром вы на две недели утвердили на бирже аль-пари. Не будет ни спроса, ни предложения, и та и другая сторона предпочтут выжидать, но рано или поздно это положение будет зафиксировано и на биржевом табло, и тогда мне по обозначенному курсу придется выплатить разницу тем, кто заключил со мной пари. Это составит миллион. Но я не придаю этому значения. Я не раз видел, как теряются миллионы. Потом они возвращаются. Для биржевой борьбы необходимо хладнокровие. Если же вы вдруг раньше, чем истекут эти две недели, убедитесь, что взятая вами на себя задача невыполнима и заявите об этом во всеуслышание, я весь миллион передаю в ваши руки.

Иван ответил с подлинно деловым хладнокровием:

— Господин Зондерсгайн! Мне хорошо известно, что на бирже в ходу определенного рода свобода, что здесь можно оскорбить человека, не опасаясь никаких последствий. То, что здесь говорят, предлагают, предполагают, — не укладывается в общепринятые нормы морали. Здесь допустим вопрос: «Сколько стоит твоя честь?»; и если на это ответят: «Не продается!» — ну, что ж: «На нет и суда нет!» Здесь можно к каждому обратиться с предложением: «Пойдем, ограбим кого-нибудь!», и тот, к кому вы обратитесь, не обидится и, если предложение ему не подходит, ответит лишь: «Не располагаю временем». Здесь не считается позором, если кого-нибудь обругают, плюнут в лицо, собьют шляпу; пострадавший отвернется, словно бы ничего не слышал, утрет физиономию, поправит шляпу, снова нахлобучит ее на голову, а через час выйдет под руку со своим врагом. Никто и не подумает, что они ссорились; просто у них возникло небольшое «расхождение», ввиду чего оба пребывали в весьма «приподнятом» настроении. И потому на все, что сейчас господин Зондерсгайн, биржевой воротила, сказал торговцу углем из долины Бонда, этот торговец ответит всего лишь: «Данное предложение не может быть принято во внимание». Но пусть остережется князь Зондерсгайн за порогом биржи предложить что-либо подобное Ивану Беренду!

Князь Вальдемар рассмеялся.

— Это мне известно. Я не раз имел удовольствие слышать ваше имя, и если я расположен к вам, то, как вы знаете, у меня есть для этого веские основания. Однажды вы оказали мне протекцию у некоей прекрасной дамы. Я не знаю причины вашего поступка, но знаю, что вы его совершили. Об этом говорили в свете. Вы отказались даже от своих собственных притязаний на руку прекрасной дамы, притязаний, которые были бы вполне оправданы. К сожалению, все оказалось напрасно. В конце концов она досталась ничтожному человеку. Но это не имеет значения! Ваше загадочное участие, которое — коль скоро тут не крылось ни малейшего расчета — можно объяснить лишь первозданным пуританством, я никогда не забуду. Если бы та прекрасная дама последовала вашему совету, из бондаварского колодца не черпали бы сейчас горячую воду, более пригодную для серных ванн, ибо из всей затеи ничего бы не вышло. Поэтому какой бы тон мы ни приняли в разговорах друг с другом за порогом биржи, я включаю сделанное мною предложение в свои расчеты. Если вам удастся погасить пожар в шахте, вы получите шестьсот тысяч форинтов, если же не удастся, вы получите миллион.

Пайщики заметили, что Вальдемар слишком долго беседует с Иваном, и вмешались в их разговор: «Никаких махинаций, ваше сиятельство! Оставьте нашего человека в покое!»

Они боялись, что князь переманит Ивана.

— Не ревнуйте! — воскликнул князь. — Мы беседуем об одной красавице, за которой в былые времена оба ухаживали и оба безуспешно.

Но пайщики не дали сбить себя с толку.

Они выбрали комиссию из трех человек, которые обязаны были всюду следовать за Иваном, не спуская с него глаз; обедать вместе с ним, спать у его порога, сторожить под окнами, чтобы к нему не проник враг. И все это под предлогом помощи Ивану: мол, чтоб можно было своевременно снабжать его деньгами.

Иван с тремя сопровождающими тотчас же уехал обратно в долину Бонда, захватив с собой все необходимые для дела машины и рабочих.

Трем своим спутникам он поручил каждый день посылать отчеты о ходе работ.

Одним из троих оказался господин Шпитцхазе.

Шпитцхазе сочли необходимым включить в комиссию как самого предусмотрительного, самого надежного и самого беззастенчивого защитника интересов акционерного общества. (Этим последним эпитетом мы не желали выразить пренебрежение. В денежных делах застенчивость и стыдливость — несомненный порок, а противоположные качества — неоценимое достоинство. Стало быть, мы упомянули об этом свойстве характера господина Шпитцхазе лишь в похвалу.) Господина Шпитцхазе Иван не раз еще выставит за дверь, а тот столько же раз влезет обратно через окно.

Борьба с преисподней

В первую неделю триумвирам почти не о чем было докладывать.

Они видятся с Берендом утром и вечером за едой в трактире. Большую часть суток он проводит под землей. И на все их расспросы отвечает лишь, что все идет как нельзя лучше.

А что именно идет, того видеть нельзя.

И подозрительнее всего, что Беренд постоянно торчит в своей шахте, куда он велел спустить все привезенные из города машины и химические вещества, а у акционерной шахты еще не вскрыто ни одного колодца и вокруг нее не ведется никаких подготовительных работ для тушения пожара.

Беренд же не отвечает ни на какие вопросы. Правда, машины постоянно находятся в действии, а из шахты вместо угля рабочие вывозят на тачках глину, камни и обломки породы, но тем не менее суть дела понять невозможно.

На восьмой день господин Шпитцхазе не вытерпел.

— Сударь, — обратился он к Ивану с бесцеремонностью барышника, — вы обещали в две недели покончить с по жаром в шахте. Неделя уже прошла, а я еще не вижу никаких изменений.

— Это вполне естественно! — спокойно ответил Иван.

— И вы утверждаете, что все идет хорошо.

— Так оно и есть.

— Я желал бы убедиться в этом воочию!

— Оттуда, где вы стоите, этого никоим образом нельзя увидеть.

— Так проведите меня в то место, откуда видно!

— Вы действительно желаете туда попасть? Это весьма неприятное место.

— Куда вы, туда и я. Я не из пугливых, будь там хоть преисподняя.

— Почти так оно и есть.

— Ну, что ж, я готов спуститься туда! Хочу завязать знакомство с самим сатаной. Как знать, может, удастся заключить с ним сделку, предложить ему наш уголек?

— Но я должен предупредить вас еще об одном. В то место, куда я пойду, нельзя идти простым наблюдателем, там могут пройти только два человека, и оба нужны для работы. Так что вам придется потрудиться наравне со мной.

— Не боюсь я никакой работы. Мне сам черт не брат.

— Хорошо, в таком случае идемте! — сказал Иван. — И, если остальные желают посмотреть, где установлены механизмы, они могут проводить нас.

Наблюдатели ухватились за это предложение. Ведь до сих пор их буквально снедало любопытство.

Иван дал всем троим господам шахтерские робы и на подъемной машине спустил их в ствол.

Каждый получил по лампочке Дэви, подвешенной к поясу, и по толстой войлочной шляпе.

По извилистым штрекам Иван вел их к той железной двери, за которой не так давно находилось исчезающее и возвращающееся озеро. Теперь середину пещеры занимала дробильная установка, которую приводил в движение идущий сверху ремень.

Жернова перемалывали какое-то вещество, и, размельченное в порошок, оно по трубе снова ссыпалось дальше вниз. Ремень от большого колеса тоже тянулся куда-то вниз.

Иван уводил своих гостей все дальше и дальше, по узким штрекам. Им пришлось снова спускаться в какой-то глубокий колодец по длинной деревянной лестнице.

Достигнув дна колодца, они очутились в маленькой, — в две с половиной квадратных сажени, — клетушке, где дежурили двое рабочих: старый и молодой.

— Ну, сударь, — обратился Иван к Шпитцхазе, — здесь у нас гардеробная, давайте переоблачаться.

— Что? Мы получим еще более живописные костюмы?

— Да, панцири. Для той гимнастики, что нам предстоит, необходим панцирь.

По знаку Ивана рабочие принесли костюмы и начали прилаживать их на господ.

Формой своей костюм напоминал одежду пожарников: широкая бесформенная роба и штаны, наружная ткань которых — асбест, огнеупорный, неорганический шелк, а между прокладками изнутри — несколько слоев дробленного в мелкий порошок древесного угля. Толстые перчатки из горного льна плотно закрывали руки.

— Славные рыцари получатся из нас! — шутил господин Шпитцхазе.

— Подождите, еще полагается шлем!

Шлем представлял собою стеклянный шар величиной в два двенадцатиквартовых бочонка; в шаре были проделаны три отверстия.

Иван объяснил Шпитцхазе их назначение.

— Там, куда мы сейчас спустимся, все заполнено угар ным газом. Поэтому туда следует отправляться с не мень шими предосторожностями, чем если бы мы опускались под воду. Кроме того, нам иногда придется пробиваться сквозь огонь…

— Сквозь огонь?

Господин Шпитцхазе начал уже жалеть, что напросился в шахту, но отступать было поздно. К тому же проявить храбрость в данном случае требовалось для пользы дела.

— Вот почему необходимы асбестовые костюмы! — про должал Иван. — Этот костюм скомбинирован из снаряже ния водолазов и пожарных. К стеклянному шлему, который резиновые зажимы герметически соединяют с воротом одежды, подходят две трубки; через одну из них будет поступать свежий воздух, а другая предназначена для выдыхаемого воздуха. Концы обеих трубок останутся здесь, а шланги от них потянутся вслед за нами точно так же, как в море за водолазами. По одной из трубок будет нагнетаться живительный кислород, через другую — избыточное давление в шлеме вытеснит выдыхаемый воздух. Воздух будет доходить до нас несколько более нагретым, нежели здесь, и к тому же будет вонять горячей резиной, но зато мы не задохнемся. В третье отверстие вставляется гибкая пружинистая трубка, которая соединит наши шлемы. Она нужна для того, чтобы мы могли переговариваться друг с другом, потому что через этот толстый стеклянный шар звуки не проникают, а ведь нас разделяют два таких шара.

Господин Шпитцхазе почувствовал себя весьма неважно, когда на него надели этот необычный шлем. Особенно после того, как ко всем трем отверстиям подвели трубки, и он обнаружил, что оглох и не слышит больше ни слова из того, что говорят ему два других господина. Теперь он был отрезан от всего света.

Он слышал только одного человека, того, чей шлем был подключен к его шлему — Возьмите на руку свернутый резиновый шланг! — прозвучал в его тесном мирке этот единственно доступный голос, да и тот был слышен так глухо, словно шел с расстояния в сотню шагов или доносился из подземелья.

Шпитцхазе машинально позволил нацепить себе на руку скатанный шланг.

— Следуйте за мной! — раздался голос Ивана; он взвалил на плечо другой шланг и отворил закрытую ранее прочную дубовую дверь.

Остальные господа не слышали ни единого слова из разговора одетых в шлемы людей. Один из господ, перетрусив, спросил, не просочится ли и сюда отравленный воздух, если откроют дверь.

Старый рабочий успокоил их. Угарный газ намного тяжелее кислорода, не говоря уж о водороде, так что он останется внизу, там, куда спустятся оба горнопроходца. За ними смело можно идти до того места, где горит последняя лампочка Дэви.

Через открывшуюся дверь они вошли в просторную пещеру, по стенам которой было видно, что ее создала сама природа.

Пещера — две раздвинутые стены; углублению в одной стене соответствовал точно такой же выступ в противоположной, а местами порода была отполирована, как стальное зеркало. Наискось по стенам проходили пласты каменного угля.

Через всю пещеру шли мостки из толстых, прочных досок.

Приводной ремень спускался сверху и здесь вращал вал, стук которого глухо раздавался под полом, словно он работал глубоко под водой.

Вбок от помоста низкий проход вел в каменную толщу горы.

В темном жерле этой пещеры уже гасла лампочка Дэви. Здесь начиналось царство угарного газа.

Но на помосте была установлена динамо-машина с электрической лампочкой в проволочной сетке.

Старый рабочий привел машину в действие и направил луч в темноту.

Он осветил туннель, который Иван четыре недели подряд пробивал из своей шахты в соседнюю.

Иван никому не обмолвился о нем ни словом, пока работа не продвинулась настолько, что оставалось лишь пробить сквозное отверстие.

Эту часть работы можно было проделать, только облачившись в специальный костюм, который стеснял движения, поэтому требовалась еще неделя времени.

Электрический луч далеко выхватывал из мрака узкий туннель; там, где туннель поворачивал, были установлены высокие зеркала из отполированной до блеска жести, которые направляли свет дальше. На следующем повороте другое зеркало снова преломляло отблеск, пока наконец не оставался чуть брезживший слабый отсвет, который, однако, позволял исследователям различать предметы.

— Сейчас мы окажемся в темноте! — сказал Шпитцхазе.

— Сейчас у нас будет предостаточно света! — подбадривал Иван.

И вел его за собой.

Шпитцхазе вынужден был не отставать, ибо головы их прочно соединяла трубка.

Настоящие сиамские близнецы! Если связывающая их трубка оборвется, обоим грозит мгновенная смерть.

— Стой! — скомандовал Иван. — Здесь насосная установка. Дай сюда трубку!

В аду они были на «ты». Приходилось экономить слова.

В полумраке возник небольшой, футов двух с половиной в высоту механизм с вращающимся колесом. Его установили здесь накануне.

Иван взял у напарника свернутую трубку и одним концом привернул ее к соответствующему отверстию насоса. Затем он пустил машину, и колесо с двумя тяжелыми ядрами стало стремительно вращаться.

Тогда Иван, придерживая конец трубки, отвернул кран насоса и передал скатанный шланг своему спутнику, — но если до сих пор тот таскал его на руке, то теперь Иван повесил шланг на шею Шпитцхазе.

У Шпитцхазе было такое ощущение, словно свернутый шланг, который до сих пор едва весил десяток фунтов, вдруг превратился в груз весом в полцентнера. Наполнившийся шланг сразу напрягся, точно пружина.

— Скорей вперед! — прозвучали в трубке слова Ивана — Жарища, как в пекле! — проворчал его спутник.

— Эту часть штольни уже потушили, — пояснил Иван. К ногам обоих были прикреплены стеклянные пластины, иначе они сразу почувствовали бы, что ступают по раскаленному пеплу.

Резиновая трубка медленно раскручивалась с плеча Шпитцхазе.

А вокруг становилось все темнее.

Наконец сплошной непроглядный мрак окутал их.

— Я ничего не вижу! — прозвучал голос Шпитцхазе.

— Смело следуй за мной! — ответил Иван. Вдруг снова забрезжил свет.

Впереди пробивались розоватые отсветы.

Под землей начинался рассвет.

Шпитцхазе опять пожаловался, что трудно дышать.

— Это еще ничего! — утешил его Иван.

И вдруг, когда они вышли из-за поворота штрека, им открылось поистине адское зрелище.

Само пекло!

Объятый пламенем лабиринт, в раскаленных зигзагах которого перемежались цвета всех оттенков.

От сине-зеленого пламени, стелющегося по низу, поднимались вверх охваченные пунцово-красными языками перегородки штреков и, уходя вдаль, терялись в пурпурном мерцании, тогда как из трещин рвался наружу слепящий солнечно-белый свет. В царстве горящего угля плясало демоническое скопище подземных огненных духов с зелеными вихрами и красными гривами, а с киноварно-красного свода штольни золотым дождем сыпался вниз каскад искр! То с одной, то с другой стороны из толщи породы со свистом вырывалась косая струя сжатого газа, освещая подземную огненную ночь, а из невидимой глубокой пещеры взметался вверх целый фонтан огня, обрушивая вихри искр; и над всем этим, мягко касаясь свода, блуждало какое-то молочно-белое облако, явно приближаясь к дерзким посетителям ада.

Шпитцхазе в ужасе прижался к стене. Фантастическое зрелище парализовало его волю.

— Отпусти трубки! — раздался приказ Ивана. Высвобожденные трубки тотчас же, словно выпущенные на свободу змеи, извиваясь, скользнули вперед.

— А теперь не отставай от меня! — крикнул Иван. — Шланг держи на руке!

И с этими словами Иван увлек его за собой.

Шпитцхазе вынужден был повиноваться.

Ведь шлемы их были связаны один с другим.

Даже если бы сознательно или случайно Шпитцхазе оторвался от Ивана, он достиг бы этим лишь одного: его мгновенно сразил бы проникший под шлем угарный газ.

Он безропотно позволил увлечь себя дальше.

Огнедышащий ад со всеми его ужасами разверзся перед ним.

А тот, другой человек, ничего не боится.

Да он, быть может, и не человек, а некий дух, колдовской силе которого подвластны даже огненные призраки?

Вот он подходит к краю тверди, к самому берегу огненного моря.

Там он смело снимает с плеча свернутый кольцами шланг и, направив конец его в глубину пекла, открывает кран.

Из отверстия трубки вырывается сверкающая, как алмазный луч, струя и бьет в геенну огненную.

— Крепче держись на ногах! — прозвучала команда Ивана.

Под напором выпущенной им струи из горящих недр земли внезапно взметнулись темные клубы пара и серой плотной пеленой окутали дотоле ярко пылавшую пещеру, мгновенно скрыв обоих пришельцев.

Один из них зашатался.

— Не бойся! — сказал другой. — Здесь мы в безопасности.

— Страшная жара! Я сгорю! — простонал первый.

— Ничего не бойся, не отставай! — ободрял другой, увлекая своего нерешительного спутника через промоины, клубящиеся паром, прыгая по дымящимся скалам и направляя всюду, где пробивался огонь, пожирающую пламя водяную струю из резинового шланга. Свист газа, шипение обжигающего пара заглушали все звуки, отсветы гаснущего пожара слепили их; но Иван ничего не страшился. Вперед, только вперед!

Подземное облако накрыло их.

— Мы погибли! — сломленный ужасом, простонал один из смертных, падая на колени.

— Малодушный! — бросил ему тот, что единоборство вал с адом, и протянул руку. — В таком случае мы возвращаемся!

И поднял его, как спаситель тонущего в море Петра.

Он снова закрыл и скатал шланг, обмотал его вокруг шеи и вернулся к оставшейся позади насосной установке.

Остановив машину, он повел своего спутника назад к раздевалке.

Шпитцхазе, добравшись до камеры, рухнул на землю.

Когда с обоих мужчин сняли стеклянные шлемы, Шпитцхазе, задыхаясь, хватал ртом воздух. Иван с жалостью смотрел на него.

Рабочие поспешили дать обоим свежей воды с лимоном и натерли им виски крепким винным уксусом.

Затем они раздели их донага и окунули в чан с холодной водой, через две минуты снова вытащили их оттуда и растерли грубой хлопчатобумажной ветошью.

Незадачливый Шпитцхазе только тогда стал приходить в себя и ощутил, что все пять органов чувств снова начинают служить ему.

Когда его одели в обычный костюм, Иван не удержался от вопроса:

— Ну, сударь, как вам понравилось там, внизу?

Но Шпитцхазе был не из тех, кого можно взять голыми руками. Он весело ответил:

— Знаете, сударь, я не дал бы ста тысяч форинтов за то, что там побывал, но и за двести тысяч не согласился бы спуститься туда еще раз!

— Ну, теперь вы знаете, что написать совету правления. Пал! Проводи господ домой! Я останусь здесь продолжать работу.

Чтобы передать тот пафос, с каким господин Шпитцхазе расписывал в венских газетах подземную схватку с огнем, требуется гораздо больший дар воображения, нежели мой. Иван был изображен этаким Антипрометеем, Моисеем, святым Флорианом.

Все подобного рода сравнения и гиперболы являлись не более как поэтическим приемом, преследующим цель создать благоприятные условия для курса аль-пари.

Само собой разумеется, что комиссия из трех членов в тот вечер попировала на славу. Шампанское лилось рекой. А уж откуда бондавёльдский трактирщик раздобыл шампанское, мог бы разнюхать только господин Ронэ.

Разгоряченные шампанским и подстрекаемые неумеренной похвальбой Шпитцхазе, оба других господина, в конец раззадорившись, заявили на спор, что и они проделают тот путь в преисподнюю, который господин Шпитцхазе прошел с Иваном. Вот прямо на следующий же день.

На другое утро, едва оправившись от похмелья, они, естественно, пожалели о заключенном пари, но долг чести не позволил им идти на попятный.

В сопровождении одного из штрейгеров они спустились в штольню. Ивана в это время в шахте не было, им сказали, что он занят где-то наверху.

Господ это не остановило.

В каморке для переодевания валялись без дела «водолазные» костюмы. Господа заявили, что желают в них облачиться.

Никто не возразил.

Они пожелали тотчас же залезть в костюмы.

Пожалуйста!

Им хотелось попробовать, как они будут двигаться с привязанными друг к другу головами.

Если угодно…

Их одели, нацепили на головы шлемы и через дубовую дверь провели в пещеру, где раньше было озеро.

Но никакого туннеля они не обнаружили.

— Где здесь вход в туннель? — крикнул один.

— Где здесь вход в туннель? — повторил другой. Но никто, кроме них самих, не слышал их криков. Ведь для всех окружающих они были немы.

Так и не найдя туннель, они в конце концов вернулись обратно и позволили раздеть себя.

— Куда же девался туннель? — наперебой возмущались они. В их гневе проскальзывало нечто от бахвальства дуэлянта, который всю ночь ломал голову, как избежать поединка, а наутро получил от противника письмо с извинениями. Почему же отступил перед ним этот трус? (Как хорошо, что он это сделал!) — Куда девался туннель?

— Он завален мешками с песком и замурован! — пояснил штейгер.

— Почему же он замурован?

— Вот этого я не могу вам сказать.

Весьма разочарованные члены комиссии поспешно разбежались в разные стороны искать Ивана Беренда. Все трое столкнулись с ним у ствола акционерной шахты, где он отдавал какие-то распоряжения.

— Разрешите узнать, почему замурован туннель?

— Извольте! — ответил Иван. — Все опыты по тушению огня до сих пор представляли собой только попытки испытать силу огнетушительного раствора. Пока не было смысла применять его в количестве большем чем пятьдесят — шестьдесят ако за раз: этого достаточно, чтобы погасить пожар в одном открытом штреке. Таким способом мы расчистили себе путь к главному очагу пожара, но там действия одного человека, струя одного брандспойта — бессильны. То, что угасает на минуту, в следующее мгновение вспыхивает с новой силой, образуются большие скопления горячего пара, а его воздействия не может долго выдержать человек даже в защитном костюме. Поэтому мы сейчас подвели к самому очагу пожара шланги диаметром в четыре дюйма. Как только я вернусь, мы тотчас же приведем в действие паровую машину высокого давления, которая в течение четырех часов перекачает из бассейна в горящую штольню десять тысяч ако раствора. Это будет решающее сражение, господа.

— Черт возьми! — воскликнул господин Шпитцхазе. — А не кончится ли эта шутка тем, что образовавшийся газ разнесет всю штольню, а попутно и нас уподобит жителям Геркуланума и Помпеи?

— Не бойтесь! Я только что проверил все необходимое еще раз. Правление акционерной шахты велело заложить мешками с песком все входы. А ствол шахты закрыли тяжелыми коваными железными створками и поверх обмазали толстым слоем глины. Если же в горящей штольне, куда лавиной ринется огнетушительный раствор, образуется давление газа такой силы, что ему необходимо будет прорваться наружу, то эта железная дверь шахтного колодца послужит тем спасительным клапаном, выбив который газ освободится.

У господ из комиссии при таком объяснении застучали зубы от страха.

Готовилось небольшое землетрясение. Но Ивану некогда было беседовать с господами.

Ему предстояло отдать еще немало распоряжений.

Необходимо было все предусмотреть, соблюсти максимальную осторожность. Лишь к полудню вернулся он на свою шахту.

После того как колокол пробил полдень, Иван подал знак включать большой насос.

С этого момента он сам встал у насоса и не отходил от него, пока вся работа не была закончена.

Члены комиссии настояли — и это делает им честь — на том, чтобы остаться вместе с Иваном, пообещав, что будут немы, как рыбы: за исключением Ивана, никому не разрешалось говорить ни слова.

После сигнала к пуску насоса из-под земли донесся чуть слышный плеск льющейся воды, словно где-то глубоко высвободившийся поток устремился через прорванный шлюз.

На первых порах машина работала вполсилы.

Через полчаса к шуму воды начал примешиваться какой-то глухой гул, похожий на гул, что остается в воздухе после удара колокола, — но не постепенно затухающий отзвук колокола, а напротив, все возрастающая вибрация.

Землю трясло, как в лихорадке.

Она заметно дрожала под ногами у людей.

И те, у кого под ногами дрожала земля, тоже дрожали вместе с ней. Дрожь передавалась всем людям.

Только один человек был спокоен: Иван.

Он деловито следил за показаниями приборов: за хронометром, за термометром машины, за малейшими колебаниями стрелки барометра, за расходом озона и электроэнергии и заносил свои наблюдения в записную книжку.

Через час он дал знак механику.

— Сильнее!..

И тогда под землей разразилась битва титанов.

Из глубин земных недр, словно эхо небесного грома, донеслись долгие глухие раскаты; каждый заканчивался ощутимым толчком.

Теперь уже сотрясались все строения на поверхности земли, трепетали верхушки тополей, и крест на колокольне, дрожа и колеблясь, навевал ужас на всю долину.

Под землей неистовствовали, ревели, трубили сонмы повергаемых гигантов, приподымая плечами, толкая головой неподвижную оболочку; вой запертой в пещеру стихии, рев великана, разрывающего цепи, безумный хохот Левиафана заглушали друг друга.

Люди, онемев, окаменев, уставились на Ивана; их упорные взгляды вопрошали:

«Что ты делаешь? Ты бросил против нас всю преисподнюю, всех ее духов!»

В глазах Ивана светился одухотворенный восторг, взор его словно ободрял малодушных:

«Не бойтесь! Я наступил ногой на голову Левиафана!»

Три долгих часа длится это подземное сражение.

Земля содрогается под ногами. Люди шатаются, словно в дурмане, им трудно ходить по земле, и они упрекают мастера: «Разве ты бог, чтобы вызывать землетрясения?»

Иван не обращает внимания на их страхи.

Он снова подает знак механику.

— На полную мощность!..

И машина — творение божественной силы человеческого разума — вновь осаждает врата ада.

Подземные толчки учащаются, становятся все сильнее, глубокий гул перерастает в оглушительный грохот.

«Конец наш пришел!» — стонут по всей долине мужчины и женщины.

И тут пронзительный звук вдруг прорезает воздух. Словно свист через жерло вулкана. Гром, заключенный в трубу органа.

Из ранее замурованного колодца акционерной шахты с ужасающей быстротой вырывается белый столб пара и, достигнув холодных слоев воздуха, образует среди ясного неба круглое облако, которое тотчас же проливается дождем. Заходящее солнце окружает его радугой.

И тут подземные толчки разом стихают, только пронзительный вой рвущегося в поднебесье пара разносится далеко по долине. Люди за шесть верст от шахты останавливаются и спрашивают: «Что за чудовище ревет там?» Иван и здесь проявляет предусмотрительность:

— Пал! Собери в дождемер влагу, я хочу знать состав выпадающих осадков.

И он знаком велит механику остановить машину. Даже лоб у него не покрылся испариной от сатанинской работы.

Когда дождемер был наполнен, Иван перелил собранную влагу в склянку и спрятал ее в карман.

— Ну, господа, теперь можете идти ужинать. Работа окончена.

— Пожар потушен? — спросил Шпитцхазе.

— По всей вероятности!

— А что это за столб пара?

— Он продержится до полуночи, да и потом еще долго будет выделяться пар. Ступайте ужинать! А меня ждет спешное дело дома.

Будто кто-то мог есть! У всех от волнения кусок не шел в горло.

Пар продолжал бить столбом из шахтного колодца; теперь вокруг него образовалось уже большое облако, оно вобрало в себя атмосферные испарения, и полил проливной дождь. Сверкали беззвучные молнии. Но никто не ушел под крышу, господа надели резиновые плащи, крестьяне набросили сермяги и наблюдали за необычным явлением природы. Дождь стал затихать лишь часам к десяти вечера; тогда облако постепенно спустилось ниже, белые клубы заметно опали, и пар вырывался уже без прежнего свиста, правда, еще нет-нет, да и взревет, заклубится; белое облако то и дело полыхало зарницами, но без громовых раскатов и без ослепительных молний. Затем гигантский паровой столб сник окончательно, пропал в самой глубине колодца, и только изредка, на несколько минут еще вскидывал белую косматую гриву, но уже никого не пугал своим ревом. Земля успокоилась и перестала сотрясаться. Подземный гул утих. У дальней церкви раздалось протяжное пение: «Аллилуйя, аллилуйя!» Народ с хоругвями и лампадами собрался на вечерний крестный ход.

Господа, вернувшись в трактир, застали там Ивана, ужинавшего в одиночестве.

И он может в такую минуту есть!

А Ивану в этот момент пришло в голову, что он такой же человек, как и все, вот он и принялся за мясо с картошкой.

— Я провел химический анализ! — объявил Иван с хладнокровием аптекаря. — И могу сообщить вам радостную весть: в осадках я обнаружил семьдесят пять сотых связанной углекислоты.

Господин Шпитцхазе изумился:

— А нам-то какая польза от этих семидесяти пяти сотых связанной углекислоты?

— А та, что штольню хоть завтра можно открыть с обоих концов и после первого же проветривания спускаться и возобновлять работу!

«Аллилуйя! Аллилуйя!»

Апофеоз

Награда за победу уже получена: состояние, слава, всеобщий почет.

Благодарная молва обожествляет человека.

Но разве он недостоин этого?

Человек, который спас несметные сокровища, принадлежащие тысячам людей, стране, промышленности, всему человечеству.

Человек, который остановил губительную напасть, грозившую целому краю новыми вулканическими катаклизмами; человек, который вернул кусок хлеба тысячам людей, обреченных на нищету, который осушил слезы сирот и вдов.

Разве не вправе он чувствовать себя богом?

Не без причины ничтожно малый обитатель крошечного земного шара сотворил себе легенду, будто все миры, солнца, млечные пути, туманности — все вращаются вокруг его незримой звезды.

Если есть разумные существа на соседних звездах, — а я верю, что они есть, — и если их приборам под силу разглядеть в подробностях звезду, именуемую Землею, — а я верю, что это так, — они с изумлением могут подметить на ней многие изменения.

С тех пор как последний геологический катаклизм стер с голубой глади морей зеленые острова и ярко расцвеченные материки вновь поднялись со дна океана, сколько нового создано на Земле, и творец всего — Человек!

Исчезли с лица земли голубоватые пятна болот, их место заняли желтые колосящиеся нивы.

Болота осушил человек.

Среди раскаленных пустынь возникли прямые пунктиры зеленых точек.

Это артезианские колодцы: их пробил человек и заставил плодоносить пески пустыни.

Извилистые реки приняли геометрически правильную форму: рука человека направила их в новые русла.

Моря разделяет суша; в один прекрасный день оба моря сливаются воедино, и их встречу тоже подготовила рука человека.

Океаны вдоль и поперек бороздят гигантские суда — это не чудища, сотворенные богом, а плавучие колоссы, также созданные человеком.

На месте темно-зеленых дебрей раскинулся пестрый ковер.

Это рука человека уничтожила джунгли и украсила землю полями желтых, синих и красных цветов.

Длинные, прямые линии протянулись от берегов одного моря к другому, а по ним со скоростью, заметной даже с большого расстояния, движутся узкие змейки.

Это железные дороги и поезда, созданные человеческим разумом.

И ночью (а впрочем, что значит ночь на Земле для соседних звезд?), то есть когда Земля подходит к ним ближе и, как Луна, поворачивается к звездам своей неосвещенной стороной, на ней сверкают разбросанные светящиеся точки.

Что же это? Это — города, где человек, любящий свет, по ночам зажигает яркие огни.

Ну, разве этот мир не прекраснее, чем планета периода мамонтов?!

Разве нет оснований у карликового племени гордо попирать кости гигантов?

Если видят Землю соседние звезды, они могут это засвидетельствовать.

И уж, наверное, видит Землю тот, кто сотворил все сущее!

Тот, кто одним мановением стер с липа земли прекрасный мир, где каменный уголь зеленел деревьями, а предок слонов был царем природы, и другим мановением набросил на Землю новый покров и населил его племенем, что рождается наго, и не дал ему ничего, кроме завета: «Доселе творил я, отныне же творцом будешь ты!»

И человек продолжает начатое богом!

Это его награда!

И вместе с тем он остается человеком.

Это его утешение.

Ибо быть богом — значит, не ведать чувств.

Любить и не чувствовать жара крови.

Это знали еще боги античных времен и, когда могли, спускались с Олимпа, дабы испытать то, что доступно лишь человеческому сердцу.

Даже строгий Создатель Ветхого завета ввел в Новый завет бога, изведавшего страсти человеческие.

Ни один разум не в состоянии представить себе бога вне облика человеческого, без человеческих чувств. Даже огнепоклонники наделяют Солнце человеческими руками и ногами, чтобы объяснить, каким образом передвигается оно по небу.

Боги тяготеют к антропоморфизму, так отчего же люди стремятся приравнять своих героев богу?

Что находят они в нем?

Что сулят им слова: «Возлюби весь мир, но не пребудет в нем того единственного, кого тебе суждено любить!»

«Делай добро тысячам людей, упивайся славой, слушай, как восхваляют тебя все вокруг, пожинай лавры, которыми осыпают твою триумфальную колесницу, будь щедрым!»

«Но не встретишь ты ни единого приветливого лица, готового разделить с тобой трапезу, не коснется ушей твоих нежный лепет, не обратится к тебе дитя с милой просьбой или благодарностью, не будет в петлице твоей скромной фиалки, которая предназначалась только тебе единственному!»

«Пусть душат тебя ароматы венков, полученных в награду, но одного-единственного цветка ты ни от кого не получишь!»

«Пусть тысячи шлют тебе поцелуи, но единственные дорогие тебе уста не дадут его никогда!»

«Иди, сгибаясь под тяжестью золотого дождя, что падает на тебя, и пусть не знает никто, что ты жаждешь милостыни!»

«Милостыни любви!»

«Того, что дано любому неимущему бедняку, но в чем отказано тебе; бедняку, который пешком возвращается в свою лачугу с праздника, неся на руках уснувшего младенца, в то время как ты в карете мчишься мимо. Вы обмениваетесь приветствиями, ибо ты — большой человек, а он — мелкая сошка, и он завидует тебе, а ты — ему!»

На Ивана после его умопомрачительного успеха со всех сторон посыпались разнообразные блага.

От правительства он получил в вечное пользование патент на состав своего огнетушительного раствора. От акционерного общества — денежное вознаграждение. Выборные от рабочих навязали ему пост управляющего шахты, отечественные и иностранные ученые общества в Европе и за океаном избрали его своим членом. Иллюстрированные журналы распространили по всему свету его портреты и жизнеописание. В каждой деревне долины Бонда простые люди поминали его в своих молитвах, и когда первый поезд промчался по возвращенной к жизни бондаварской железной дороге, то паровоз носил имя «Беренд».

Только бог уберег его от награждения орденом.

Да пребудет Ангела с Иваном

Но среди потока приветствий и благодарственных посланий, полученных Иваном, самым интересным было письмо, написанное собственноручно графиней Ангелой Бондавари.

Графиня откровенно рассказала ему обо всех событиях, произошедших со времени их последней встречи.

Она вышла замуж за маркграфа Салисту и не была с ним счастлива.

Деда ее, князя Тибальда, по настоянию Салисты, взяли под опеку, вследствие чего все состояние рода Бондавари пошло прахом.

Ангеле пришлось узнать лишения.

Даже графиня Теуделинда не получала положенных ей по договору доходов с бондаварского имения.

Графини вынуждены были жить одним домом.

В эти трудные времена немало прежних друзей показали свое истинное лицо, в том числе и Салиста. Он отбыл в Мексику в чине полковника.

И тут подоспела спасительная помощь Ивана.

Прежде всего его вмешательство сбросило князя Вальдемара с триумфальной колесницы.

Затем оно вернуло князю Тибальду погибший было миллион, вложенный им в бондаварские акции.

После этого князь Тибальд помирился со своей внучкой.

Он высвободился из лап кредиторов, и семейные отношения наконец-то будут улажены.

Графиня Теуделинда теперь исправно получает положенный доход с имения.

Обреченный на разорение аристократический род спасен и вновь возродился к жизни.

И жизнью своей он обязан некоему безвестному ученому, которого…

Здесь обрывалось письмо графини Ангелы.

Но ниже подписи была сделана приписка.

В ней говорилось:

«Пришлите мне ответ на это письмо. Я прошу об одной только строчке. Напишите лишь: я все вам прощаю!»

Иван тотчас же ответил графине.

Он писал, что весьма благодарен: графиня до сих пор не забыла его. Но, положа руку на сердце, он и понятия не имеет, за что она может просить прощения. Напротив, он с глубокой признательностью вспоминает те добрые чувства, которые питала к нему графиня.

Иван постарался, чтобы письмо его было вежливым и холодным.

Но в ответ пришло новое письмо от графини Ангелы:

«Не спрашивайте, в чем моя вина перед вами, — говорилось в письме. — Достаточно того, что это знаю я. Нет, не вы упрекаете меня, а моя тревожная совесть. Она жаждет успокоения. Скажите со всей откровенностью, сможете ли вы когда-либо простить меня! Не так мне следовало бы обходиться с вами, как я это делала когда-то!»

Иван снова ответил графине.

На этот раз его письмо было более пространным.

Он поверил ей тайны, которых никому никогда не открывал. Пусть будет спокойна душа графини, его она ничем не обидела! Образ графини и по сей час в его глазах столь же светел, как при первой встрече.

После этого он получил письмо от графини.

«Сударь!

Напишите мне только одну строчку:

«Ангела Бондавари, от всего сердца прощаю вас».

Если можете.

И больше ни слова!»

Иван написал эту строчку — и больше ни слова.

Однажды вечером у дома Ивана остановилась дорожная карета и еще какая-то повозка. Иван в ту пору занимал бельэтаж правления акционерной шахты.

Привратник обменялся несколькими словами с прибывшими, после чего передал Ивану две визитные карточки.

Иван с изумлением прочел:

«Графиня Теуделинда Бондавари».

«Графиня Ангела Бондавари».

Он обратил внимание, что к последнему имени не добавлено имя супруга.

Иван велел привратнику просить дам к нему, он готов их принять.

Чего они хотят от него? Каким новым мучительным испытаниям подвернут они его сердце? Ведь он никогда не наносил им обиды. Всегда желал им добра и делал добро. Отчего же они не оставят его в покое?

Дверь отворилась, и Иван увидел только одну даму.

Она была в глубоком трауре, даже лицо ее окутывала густая черная вуаль, и заслоняющий лицо креп скрадывал ее черты, как покрывало скрывает черты изваяния.

Это была графиня Теуделинда.

На ней был длинный с двойным воротником дорожный плащ, тоже черный. Когда Иван поспешил ей навстречу, графиня высвободила из-под накидки руку в черной перчатке и протянула Ивану кончики пальцев. Иван поднес к губам черные пальцы.

— Добрый вечер, сударь! — прошептала фигура в вуали.

— А где маркграфиня? — в ужасе воскликнул Иван.

— Сейчас она будет здесь. Ей нелегко подняться.

Иван подвел даму к кушетке и попросил сесть.

— Не ходите за ней! — остановила его графиня. — Она сама скоро явится сюда. Вы ведь охотно примете ее, не правда ли?

— О, графиня!

— Никаких громких фраз! — оборвала его дама. — Мы здесь не затем, чтобы говорить друг другу приятные вещи или обмениваться любезностями. Мы пришли с жестоким требованием. Ответ ваш должен быть кратким: «Oui ou non!».[178]Да или нет! (франц.) Ангела желает остаться здесь!

— Здесь? — оторопело переспросил Иван.

— Вот именно! Вы не ждали этого? Здесь, рядом с вами. Навеки! Остаться здесь навсегда. Жить вместе с вами, не расставаясь. Она так желает и имеет на это право!

Изумление Ивана все возрастало.

Тут раздалась тяжелая поступь, в коридоре послышались шаги нескольких мужчин. Дверь снова отворилась, и четверо работников внесли металлический гроб; посередине его белый венок из кованого серебра окаймлял бондаварский фамильный герб, а под венком золотыми буквами было выгравировано имя: «Ангела Бондавари».

Гроб поставили на большой дубовый стол.

Иван застыл неподвижно, как статуя, устремив взор на венок и надпись.

Теуделинда поднялась с места и взяла Ивана за руку.

— Вот она перед вами, графиня Ангела Бондавари, и она просит вас, владельца Бондавара, уделить ей немного места в замке, предоставить ей узкое брачное ложе в склепе ее предков, где ей предназначено ждать жениха всех страждущих — Иисуса Христа.

— Как это случилось? — выдавил из себя потрясенный Иван.

— Как случилось? Очень просто. Бросьте розу в огонь и спросите через минуту, как могла она обратиться в пепел. Я только что слышала ее смех. Она в тот час была не обыкновенно весела. Ей досаждали, а она смеялась. И по дошла слишком близко к камину. В следующее мгновение я услышала ее крик, и она предстала передо мной объятая пламенем.

— Сгорела! — воскликнул Иван, закрывая лицо ладонями.

— Не бывало еще алмаза, который горел бы так ярко!

— И не оказалось никого поблизости, кто бы кинулся ей на помощь?

— Никого поблизости? — повторила графиня. — А кем должен был быть этот «никто»? Разве не поднял вас с по стели в полночный час ее крик: «Иван, помоги!» Разве не слышали вы, как вас зовут по имени? Не видели перед собою живого факела — словно ангела в адском пламени? Где вы были тогда, отчего не бросились к ней, не потушили ковром горящую на ней одежду, отчего не схватили в объятия, не удержали, не вырвали силой из рук смерти? Вы — этот «никто»! И вот она с вами и говорит вам: «Теперь и я — никто. Будем же вместе».

Сердце Ивана железными тисками сжала какая-то неведомая боль.

— Двое суток она промучилась в нечеловеческих страданиях! — продолжала Теуделинда. — Когда я думаю о ней, я теряю разум, а думаю я о ней непрестанно. До последнего вздоха она была в памяти. И говорила… Впрочем, зачем вам знать, что она говорила? В последний час она попросила перо и что-то написала вам.

Ее письмо здесь, в конверте. Не вскрывайте и не читайте, пока я тут; все равно я ничего не могу вам объяснить. Если у вас есть к ней вопросы, спросите ее. Вот ключ от гроба. Я вручаю его вам.

Иван в замешательстве отстранил от себя этот дар.

— Чего же вы испугались? Вы боитесь открыть замок? Не содрогайтесь! Она набальзамирована. И лица ее не коснулся огонь. Вы увидите даже, что на устах ее улыбка.

Иван пересилил себя, открыл запор, поднял крышку гроба и взглянул на лицо Ангелы.

Нет, она не улыбалась больше, лицо ее было холодно и бесстрастно. Как тогда, на лесной просеке, когда он опустил ее бесчувственную, на поросший мохом пень.

Она лежала на белой атласной подушке, такая спокойная, что Ивану показалось: окликни он ее сейчас, как тогда, и она на мгновение откроет глаза, чтобы гордо бросить: «Мне ничего не надо!» — и снова уйдет в иной мир.

Мраморное лицо ее, с неподвижным изломом бровей, было несказанно прекрасно даже сейчас, но Иван удержался и не коснулся его поцелуем, как удержался тогда. А ведь, наверное, на него не рассердились бы за это тогда, как не рассердились бы и теперь.

Как тогда брошью, сейчас крышкой гроба он прикрыл прекрасную тайну. Ни у живой, ни у мертвой не вправе был он вырвать эту тайну.

— Возьмите ключ! — сказала Теуделинда. — Он ваш, как ваши гроб и сокровище, что покоится в нем. Так было завещано. Вы — хозяин склепа. Ваша обязанность — похоронить ее там. Теперь уж вам не убежать от нее.

Теуделинда через вуаль смотрела в горящие глаза Ивана; а он не отрывал взгляда от нее.

Если бы хоть один из них позволил единственной слезинке навернуться на глаза, оба разрыдались бы. Но и тот и другая хотели показать, какая у них воля. Даже чувствам своим они могут приказывать!

— Берете вы на себя эту обязанность? — спросила графиня.

Иван молча кивнул.

— Тогда вы сами ее похороните, ибо я, пока жива, не войду в бондаварский склеп. Вы знаете почему.

Несколько мгновений оба молчали. Затем снова заговорила Теуделинда:

— Никаких попов! Я не могу их видеть! Будь проклят и тот, кто выманил меня из моего затворничества, где я до сих пор пребывала бы в уверенности, что каждую ночь беседую с душами своих предков; не отправилась бы я по свету искушать судьбу, не приехала бы ко мне Ангела, не стал бы брат мой Тибальд посмешищем всего света, не разворошили бы этот ад под бондаварским замком. Я никогда не знала бы вас! И не случилось бы того, что случилось!.. Не хочу больше видеть попов, не хочу слышать песнопений!

Она снова задумалась.

— Впрочем, почему бы вам и не узнать? Ангела в последние дни перешла в протестантскую веру, чтобы развестись с мужем. Вы ведь тоже протестант, не так ли? Ну, да что вам до этого. Вообще не нужно никакого священника. Люди тихо и мирно донесут гроб до склепа; там я расстанусь с вами, ибо внутрь не войду. Вы прочитаете над ней молитву, если вы можете молиться. Я даже этого не могу, и там мы простимся. Adieu! Вы поставите гроб на уготованное ему место. А я вернусь туда, где меня никто не ждет.

Иван позвал четырех рабочих, которые снова подняли гроб на плечи и по коридору через заднюю дверь вынесли в сад.

Английский сад отделял здание правления от замка.

Когда они шли по извилистым дорожкам сада, деревья, прощаясь, роняли на гроб желтые листья. Зяблики в ветвях пели над Ангелой заупокойную песнь.

Иван с непокрытой головой шел за гробом; следом за ним, но не рядом, медленно ступала графиня Теуделинда.

Когда они подошли к дверям склепа, Иван велел опустить гроб, склонился над ним и надолго замер в такой позе.

Быть может, в этом и заключалась его молитва.

Бог слышит, даже если к нему не обращаются громогласно. Он слышит, даже если к нему обращены не слова, а чувства.

Теуделинда склонилась к Ивану и через траурную вуаль запечатлела поцелуй на его лбу.

— Благодарю, что вы проводили ее сюда с непокрытой головой. Теперь она ваша.

С этими словами графиня заспешила обратно по извилистым дорожкам сада, словно боялась, что Иван передумает и вернет ей врученное ему на вечное хранение сокровище.

Иван дал знак внести гроб в фамильный склеп бондаварских аристократов, установить его на скорбном ложе и отпустил людей.

Сам он еще задержался в склепе и при свете догорающей свечи прочел письмо, в котором умирающая графиня начертала ему прощальные слова.

Ее последними словами были: «Кого ж я стану ждать на северной заре?»

Иван глубоко вздохнул: «А меня кто станет ждать на северной заре?»

Когда он возвратился из склепа к себе домой, дорожная карета графини Теуделинды и погребальный катафалк исчезли бесследно.

Каждый скорбит по-своему

Итак, ушли обе: и знатная дама, и деревенская девушка: ушли туда, где нет красивых и нет виновных.

Одну из них поглотил уголь, другую унес огонь. Два мстительных духа! За то, что Иван покорил их, заставил служить себе, они убили обеих женщин, единственных на всем белом свете, на кого у Ивана еще оставались какие-то права.

Горькое право вспоминать их.

Теперь он лишился последнего мучительного наслаждения.

Ибо красавица, которая отвергла тебя и посвятила свою жизнь другому человеку, — еще твоя.

И светская дама, которая любила тебя и любя умерла и которую ты похоронил, — тоже еще твоя.

Но красавица, что принадлежала другому и умерла тоже ради другого, — от нее тебе ничего не осталось. Словно ее и не было!

Иван почувствовал, что теперь он один в целом мире.

А ведь он отдал бы всю свою славу, лишь бы спасти хоть одну из них.

Он оплакивал обеих.

Он не носил ни траурного платья, ни черного крепа на шляпе. К чему это?

Европеец в знак траура носит черные одежды, китаец — желтые, мусульманин — пепельно-серые; в античный период цветом скорби был белый, у древних мадьяр — лиловый; еврей оплакивает покойника, разрывая одежды; философ оплакивает его в сердце своем.

Скорбь мудрого не в том, чтобы делиться своей печалью с другими. А напротив: в том, чтобы отдать другим свои радости.

В домишках долины Бонда поселилось благополучие. На месте глухих лесов выросли деревни.

Просвещение постепенно завоевывало одичавшие души.

Нравственная чистота и твердость характера стали почитаться достоинствами среди народа.

Иван на собственные средства отправлял молодых рабочих учиться на иноземные заводы.

Он выписал из Швейцарии резчиков, из Гольштейна кружевниц, чтобы те обучали деревенских ребятишек и женщин своим ремеслам, которые почитаются забавами, но могут заполнить досуг и дать людям лишний кусок хлеба. А общество, где все от мала до велика трудятся и по необходимости и для развлечения, общество, которое привыкает смотреть на труд как на удовольствие, а не на тяжкое бремя, — такое общество, такой народ скоро облагораживается.

Иван позаботился о школах, вырвал учителей из нищенских условий существования, сделал их независимыми, стипендиями поощрил молодую поросль к учению, снабдил взрослых умными книжками. Основал в каждом селении библиотеку, общество читателей.

Он приучил людей бережливо откладывать каждый лишний филлер. Он познакомил их с благотворной идеей взаимной помощи. Основал в Бондавёльде сберегательную кассу, больницу.

А свою шахту, владельцем которой он оставался, Иван полностью переоборудовал, превратив в образцовое рабочее предприятие.

Рабочие тоже являлись хозяевами шахты и поровну делили прибыли с ее владельцем.

Тот, кто хотел наняться на этот участок, будь то мужчина или женщина, должен был выдержать серьезный экзамен — проработать сначала испытательный год.

И это испытание было не из легких.

Особенно для молодых девушек.

Под материнским оком, в женском монастыре, в пансионе так строго не оберегалась, столь бдительного присмотра не ведала молодая девица, как на бондаварской шахте. Каждое слово ее, каждый шаг становились известны.

И кто не выдержал года, кто оступался в течение испытательного срока, того не отталкивали, не позорили. Такому говорили: «Мы тебя поощряем! Ты переходишь на акционерную шахту, там получишь большее жалованье!»

Там свободнее нравы, законы не столь строги.

И человек не сознавал, что это, в сущности, наказание.

Тот же, кто с честью выдерживал все соблазны испытательного срока, без лишнего шума принимался в постоянный состав и получал свою долю прибыли.

К годовщине того дня, когда Иван погасил пожар в шахте, самому прилежному неженатому рабочему, отличившемуся безукоризненным поведением, решено было выдавать награду за нравственное совершенство.

Иван пожертвовал на премию пятьдесят золотых, а рабочие от себя обещали добавить на добрый гостинец к помолвке, коли надумает парень жениться.

Заранее никому не говорилось, какая награда ожидает победителя. Тот должен заслужить ее непреднамеренно. Старики держали все дело в тайне.

И вручение награды не приурочивалось к какому-либо праздничному торжеству: это должно было совершиться в обычный рабочий день, когда у рабочего в руках лопата и кайло, чтобы каждый видел, что награждают не за красивые глаза, а за доброе сердце и трудолюбивые руки.

Сколько радости будет народу в тот день!

Так скорбел Иван.

Нет! Эвила!

Наступала годовщина со дня победы над пожаром в шахте. Старый Пал наведался к Ивану, который, с тех пор как стал управляющим акционерной шахтой, поселился там же, на основном участке. Теперь Ивану недосуг было замыкаться в своей келье. Должность управляющего требовала постоянных связей с миром.

И в этот раз Иван уже на пути к шахте встретил старого рабочего и посадил Пала к себе в бричку.

— Сегодня исполнился равно год с того знаменательного дня, — напомнил Пал.

— Я знаю. Пал. Сегодня вручим награду за добродетель. Присудили ее кому-нибудь выборные?

— Единогласно присудили одной девице, которая не многим больше года назад поступила на шахту.

— И вы сочли ее достойной награды?

— Во всех отношениях. Девица прилежная. Каждый день первой приходит на работу и последней уходит. И когда работает, никакого недовольства не показывает, не кривится, как иные женщины, которые, кажется, того и гляди, заскрипят, ровно колеса у тачки. Эта же принимается за работу, словно она ей в удовольствие. А когда насыпают тележку, то еще подзадоривает: «Ну, еще лопату подбрось, не жалей!» И проворно так поворачивается с нагруженной тачкой, а когда обратно идет, всегда-то голос ее услышишь — песни поет, словно возвращается с гулянья. И в конце обеда еще других подгоняет: «Ну, хватит рассиживаться, лентяи, пора за работу!»

— Не франтиха?

— Нет, сударь. И по сей день на ней то воскресное платье, в котором она год назад пришла, оно и теперь такое же опрятное, как тогда! Не носит даже нитки кораллов, а на голове только узенькая ленточка, чтобы волосы не рассыпались. По ночам сама стирает у водопада свои сорочки. Это, пожалуй, единственная странность за ней, что любит она каждый день менять белье. Ну, да ведь она сама и стирает. Ее забота…

— Бережлива ли она?

— В нашей кассе взаимной помощи у нее больше всех отложено сбереженных форинтов. И могло быть еще больше, да она, почитай, каждое воскресенье раздает толпе нищих на паперти никак не меньше дневного заработка. А ведь нищих-то содержит община; но священник считает, что раздачу милостыни нельзя отделять от богослужения, чтоб, значит, калеки, увечные разные по воскресеньям си дели на паперти. Пусть, мол, народ приучается к милосердию, развивает в себе добрые чувства.

— Исправно ли она ходит в церковь?

— Каждое воскресенье, как и мы; но вот что чудно, ей бы надо садиться на скамью вместе с другими девицами, а она как встанет на колени в уголке бокового придела, так и простоит всю службу, закрыв лицо руками.

— А душа у нее добрая?

— Ни разу не было, чтоб она обидела кого, и сама обид не помнит. Как-то одна женщина сказала ей грубое слово. За это мы обычно строго наказываем. Ну, и другие рас сказали об этом случае. А девица так и не призналась, что ее обидели. Вскоре заболела та женщина. Близких у нее нету, вдова она, так девушка эта просиживала над хворой ночи напролет, а вечером после работы бегала для нее в аптеку за лекарством.

— Уж не хитрит ли она, не притворяется?

— Нет, нрава она не скрытного, скорее веселая от природы и вечно готова к проказам. Вы ведь знаете, сударь, речи у нас вольные, выражений не выбираем. Горе той, что, услыхав резкое словцо, вздумает покапризничать. Простой девушке не пристало пускать слезу, коли за ней кто грубо поухаживает, надобно отплатить незадачливому ухажеру той же монетой да надавать по рукам как следует, если он к тому же руки распустит. Это у нас за удаль почитается. Обидчивая девушка не по нам, не для наших простых нравов; но если которая отвесит оплеуху, мы говорим: ай да молодец девка! А про эту не скажешь, что глаза на мокром месте. Как она плачет, я вижу только по воскресным вечерам, когда во дворе под шелковицей обступит меня молодежь, усядется в кружок и, кто знает, в который раз заставляет рассказывать историю, как вы, сударь, один-одинешенек спускались в обвалившуюся шахту со шлангом и как мы все думали, что вы погибли. Бабы, ребятишки не дыша слушают мой рассказ, хотя заранее знают конец. Кто вздохнет, кто не выдержит, ужаснется вслух. Иная заранее радуется, что вот сейчас дойду до того места, как заживо погребенных на волю выносят, другая — охнет от ужаса, когда вспоминаю, как обнаружили пожар на шахте; и только она одна спрячет лицо в ладони и плачет тихо, пока не кончу всю историю.

— И поведения скромного?

— Мы как-то созвали женщин, пусть, мол, посудачат о ней, что знают. И, сударь, — это о многом говорит, — ни одна из них не нашла сказать ни словечка дурного. Потом опросили всех молодых парней. Не захаживает ли кто к ней под окошко? Все отказались. А чего бы, спрашивается, им отпираться, будь это так? Крестьянская девушка под пару крестьянскому парню. Кто ее полюбит, тот и женится.

— Хорошо, Пал.

Тем временем они подъехали к шахте Ивана. Слезли с повозки, зашли в караульное помещение, выстроенное рядом с железнодорожной линией. Через некогда запретную территорию теперь к шахте Ивана вела железнодорожная ветка.

Часть рабочих была уже в сборе, и Иван распорядился позвать остальных; пусть сегодня пораньше кончат работу.

Женщины и мужчины постепенно собрались, и лишь одна группа девушек задержалась; они уговорились друг с дружкой не бросать работу, покуда не перевозят тачками только что поданную из штольни вагонетку угля и не свалят в огромную общую кучу, которая росла сбоку от железной дороги, дожидаясь, когда ее переправят дальше; и хотя девушки подобрались проворные и тачки так и мелькали, — уголь никак не убывал.

Гора закрывала вход в штольню от караульного помещения, где находился Иван.

Только веселая перекличка девушек доносилась из-за горы угля, когда они подгоняли друг друга — пошевеливайтесь, мол, побыстрее.

Девичий голос затянул какую-то народную песню.

Напев у нее был грустный, меланхоличный, как у большей части словацких песен, словно слагали их, обливаясь слезами.

А голос, что пел эту песню, — на диво красивый, звонкий, полный чувства. Слова у песни простые:

Когда я тебя причесывала,

Прядки шелковой не дернула.

Умывала дитя милое,

Целовала — не бранила я.

Иван помрачнел.

Зачем поют эту песню? Зачем другие переняли ее? Отчего прошлому не дают уйти, кануть в забвение?

— Вот как раз идет та девушка, — сказал старый Пал. — Это ее песня. Видно, она взбирается на вершину угольной кучи.

Через мгновение на вершине черного холма показалась девушка.

Бегом вкатила она груженую тачку и, взобравшись наверх, легко и быстро опорожнила ее. Крупные куски угля посыпались вниз.

Это была молодая стройная девушка: одежда ее — синяя жилетка и короткая красная юбка.

Но эта красная юбка, не подоткнутая, по шахтерскому обычаю, к поясу, позволяла видеть лишь тонкие щиколотки да упругие икры девушки.

С головы ее сбился пестрый платок, и открылись блестящие черные косы, уложенные венцом.

Лицо ее было запорошено углем, но светилось неподдельным весельем. Земная грязь и неземное сияние.

И чего не могла скрыть даже угольная пыль — огромные темные очи, два больших черных алмаза. Звезды из мрака.

Девушка какое-то мгновение неподвижно стояла на вершине угольного холма, удивленно взирая на многолюдное собрание.

В следующее мгновение рядом с ней очутился Иван.

Обезумев от страха за свою неожиданную радость, он бросился с порога караульного помещения через линию железной дороги и взлетел на гору угля.

— Эвелина! — воскликнул он, схватив девушку за руку. Девушка взглянула на него и, тихонько покачав головой, поправила:

— Нет! Эвила!

— Ты здесь! Ты вернулась сюда! Девушка кротко ответила:

— Я работаю здесь, сударь, на вашей шахте уже целый год… И если позволите, останусь работать и дальше.

— О нет! Ты будешь моей женой! — пылко воскликнул Иван, прижав руку девушки к своей груди.

Все, кто стоял внизу, могли видеть, могли слышать это. Девушка склонила голову к руке Ивана и прильнула к ней губами.

— О нет! Нет, сударь! Позвольте мне быть вашей рабой, домашней прислугой. Прислугой вашей жены. Я все равно буду счастлива, больше мне ничего не нужно!

— Но мне нужно! Ты пришла, чтобы стать моею. Как могла ты поступить так жестоко, целый год быть рядом и не заговорить со мной?

— О сударь! Вы столь добры, что готовы возвысить меня до себя! — промолвила девушка, и лицо ее исказила боль, мука отречения. — Но вы не сможете простить меня. Вы не знаете, кем я была.

— Я все знаю и все прощаю!

Этими словами Иван подтвердил только, что ничего не знает. Ибо если бы он знал все, тогда не этой девушке следовало бросаться к его ногам, а ему у ног ее на коленях целовать ей руки: к ним не пристал запах омерзительного мускуса, их не унизила угольная пыль!

Иван прижал девушку к груди.

Она прошептала:

— Вы меня простите, но мир не простит вам этого!

— Мир! — повторил Иван, со строптивостью вероотступника вскидывая голову. — Вот он, мой мир, — воскликнул он, ударяя себя в грудь. — Мир! Оглянись вокруг. Все, кто живет в этой долине, мои должники по гроб жизни! Малая травинка — и та здесь обязана мне тем, что зеленеет! Горы и долы знают, что после бога я — единственный, кто уберег их! Я получил миллион! И ни у кого не отнимал его. Сколько филлеров, столько благословений пришло ко мне. От княжеских дворцов до лачуги бедной вдовы я осушил всем слезы отчаяния. Я даровал жизнь даже врагам своим, я спас вдов и сирот от их жалкой участи. По всему свету славили мое имя, а я укрылся под землю, чтобы не слышать хвалебных гимнов. Я видел обращенную ко мне улыбку прекраснейшей из женщин, и в одной этой улыбке крылся целый мир! А я лишь хранил ключ от гроба той, что делала мир столь прекрасным. Мой же мир здесь, внутри. И в нем никогда не было и не будет места ни для кого, кроме тебя. Скажи, сможешь ли ты полюбить меня?

Очи девушки затуманились. Она чувствовала, как на нее нисходит неземное блаженство. Перед нею был сияющий лик Зевса, один взгляд которого погубил Семелу.

— О сударь, — прошептала она, — если я не умру сей час… то буду любить вас вечно; но я знаю… что сейчас должна умереть…

С этими словами девушка без чувств упала на руки Ивана. Лицо ее, еще минуту назад румяное, пожелтело, как воск; глаза, что были такими сияющими, остановились и померкли; фигура ее, миг назад гибкая, как распускающаяся роза, поникла, словно опадающий розовый лист.

Иван держал на руках девушку, за которую перенес столько мук, столько страдал, боролся и которая сказала ему: «Если я не умру сейчас, то буду любить вас вечно», — а ноша его была без чувств и без жизни, сердце ее не билось.

«Но я знаю, что сейчас должна умереть!»

Она не умерла.

Последняя глава

Алмаз всегда остается алмазом.


Читать далее

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть