ГЛАВА I
Мы наиболее боимся того, что нам менее знакомо; нас не страшат бедность, разочарование, горести сердца и потери, но нас пугает одиночество.
Леонора была занята мыслью, что надеть, — ни черное, ни белое не было ей к лицу. Она окончательно остановилась на прелестном матовом пурпуре и маленькой, очень нарядной черной шляпе. А какие перчатки — белые? Бежевого цвета? Нет, светло-серые…
А вуаль?
Очень demodee и испортит весь шик, весь эффект. Вуали не надо.
Суд заседал, или собирался, или как это называется, в такие невозможные часы!.. Приходилось быть там уже в десять часов, а вас могли вызвать только в три.
Так неделикатно…
Однако она была готова, и Дикки суетился в холле… Слава Богу, ей удалось отговорить его поехать с ней. Не потому, чтобы она хоть капельку боялась, но на суде делались иногда такие несносные намеки; и она слышала, что защитник Филиппы, Бородейль, очень горячо взялся за ее дело.
В то время, как «ролле» быстро катился по улицам, Дикки делал замечания относительно чудной погоды.
— Лето, наконец, наступило, — говорил он, высовываясь, чтобы посмотреть, как выглядит лето на Ватерлооском мосту. Жирные руки его покоились на жирных коленях; красное лицо было оживленно.
— Впрочем, сегодня не следовало бы так много об этом думать, — сказал он вдруг и положил одну из своих рук на стройную руку Леоноры в серой перчатке.
Она всегда чувствовала отвращение при его прикосновении; теперь она закрыла глаза и ничего не ответила. Какое у нее сердце, подумал Дикки, и какая глубина чувства! Бедная его девочка! Через что ей придется пройти сегодня! Какая проклятая, неприятная история!
— Честное слово, ума не приложу, — выпалил Дикки уже в сотый раз, — как это Вильмот может вести такой процесс! Он, верно, сумасшедший. Да он и выглядит таким, во всяком случае.
Леонора открыла глаза.
— Я полагаю, что он хочет снова жениться и иметь наследника, — сказала она мягко.
— Это более похоже на его похороны, чем на свадьбу, — фыркнул Дикки. — Это какой-то ходячий скелет, с лицом гробовщика.
— Он сильно страдал, — вздохнула Леонора.
— А мне ее жаль, — не унимался Дикки. — Ведь она еще такой ребенок… Никогда не выходит ничего хорошего, когда старые женятся на молодых. Вильмоту следовало иметь больше здравого смысла — или терпимости.
Он мрачно стал смотреть в окно; они подъезжали к зданию суда.
Леонора не позволила ему проводить ее. Ей не хотелось, чтобы ее появление было испорчено видом Дикки; красный, потный и толстый, воплощенная вульгарность, он не отставал бы от нее с гордостью законного обладателя.
Итак, Дикки продолжал свой путь, пока не встретил около Кэннон-стрит Спендера и не окликнул его. Он тотчас же сообщил Спендеру, что завез свою супругу в суд… она ведь была в Фонтелоне, имении Вильмота, когда убился этот бедный малый и когда все это случилось…
— Я как раз говорил ей, — добавил он, — что не могу понять, как это Вильмот… Словом, мне кажется неприличным, чудовищным разводиться с женой из-за человека, которого уж нет в живых…
— Я того же мнения, — согласился Спендер, — а между тем… не знаю… ведь есть в этом вопросе и другая сторона. Скажите, что оставалось делать Вильмоту, раз он знал? Не мог же он все оставить по-старому! Понятно, что он не захотел больше видеть жену. Чертовски неловкое положение, как ни взгляни.
— Полагаю, что так, — согласился Дикки, глубоко вздохнув. Он не мог отделаться от мысли о бедной юной леди Вильмот… такой еще ребенок, как бы там ни было…
— Дает пищу газетам, дело-то, — заметил Спендер. Но Дикки нельзя было развеселить. Он мрачно ответил:
— Только подумать о всей этой гласности вокруг такого ребенка!
— Довольно-таки опытный ребенок, судя по газетам, — усмехнулся Спендер.
Дикки не продолжал; он не мог объяснить даже самому себе, почему факт развода Вильмота с женой гак его угнетал. Ведь развод, даже принимая во внимание столь ужасные обстоятельства, казался справедливым.
«Во всяком случае, это не мое дело, — говорил себе Дикки, но не мог не думать об этом процессе. — Может быть, это потому, что Нора туг тоже замешана, — решил он и вспомнил собственные подозрения. — А оказывается, что все время это была эта девочка! Нора относилась ко всему очень снисходительно; она созналась, что сочувствовала им обоим… Но, конечно, ей и в голову не приходило, что здесь могло быть что-нибудь дурное».
Прошел газетчик, выкрикивая последние отчеты этого процесса.
— Я, верно, буду весь день покупать экстренные выпуски, — пробормотал Дикки, глядя на листок, опасаясь и вместе желая прочесть все, что там было.
Наступившее лето ясно чувствовалось и в суде. Солнечный свет играл в косых столбах пыли; свидетели выглядели бледными; суд казался очень усталым; один только председатель был совершенно свеж; он сидел неподвижно, не спуская твердого взгляда со свидетелей.
Зал суда был набит битком и напоминал шатры в Итоне и Харроу; те же лица, те же великолепные эффектные туалеты.
Рядом с Филиппой сидел Разерскилн. Он был несколько краснее обыкновенного; тонкие губы его были крепко сжаты.
Ничто не изменило его приверженности.
«Ты дурак», — сказал он Джервэзу, узнав о его намерении развестись с Филиппой и о выставленных им основаниях.
«Я и теперь того же мнения», — ответил он за день перед этим на замечание Джервэза. Он решительно отказался обсуждать с ним этот вопрос. С нелестной откровенностью он высказал ему все, что думал о его поведении в тот день, через месяц после смерти Тедди, когда Джервэз впервые сообщил ему о своем намерении развестись с Филиппой.
Филиппа была в это время у Камиллы Рейке; последняя взяла ее с собой в Лондон, а Разерскилн оставался с Джервэзом в Фонтелоне.
Понятно, он знал, что «что-то неладно», но, по мнению Разерскилна, «неладное» между мужем и женой не должно было интересовать третьих лиц.
Сообщение Джервэза поразило его как громом, и он спросил в первую минуту:
— Ты с ума спятил?
Выражение почти безумного гнева на лице Джервэза в то время, как он отвечал отрицательно, неприятно поразило Разерскилна.
— Ты хочешь сказать, — медленно спросил он, — что ты разводишься с Филиппой и привлекаешь этого умершего беднягу как соответчика?
— То, что Мастерс умер, не устраняет факта неверности моей жены, — выпалил Джервэз.
— А какие у тебя доказательства? Тебе понадобятся очень веские!
Он не скрыл презрения в тоне.
— Я застал Мастерса в комнате Филиппы в четыре часа утра, и миссис Ланчестер тоже видела его.
— Нора Ланчестер?
Разерскилн высказал свое мнение о Леоноре с большей силой, чем это допускала деликатность, и закончил словами:
— Вот что я о ней всегда думал!.. Неужели же ты в самом деле собираешься развестись с Филь на основании слов такой женщины?
На него не произвело впечатления даже бешеное заявление Джервэза, что Филиппа ничего не отрицала.
Но он пошел к Филиппе, снес ей конфет и большой букет нарциссов и предложил покататься.
Наняв фаэтон у Смита, любовно держа вожжи и пуская лошадей еще и еще раз вокруг парка, он заговорил:
— Джервэз мне все сказал… Я знаю, что это вздор, Филь… Но он чертовски крепко стоит на своей точке зрения… Я задавал себе вопрос, как бы я мог помочь прежде всего тебе… а в конечном итоге и вам обоим?
Разерскилн не смотрел на Филиппу, а остановил свои светлые твердые глаза на лоснящихся спинах великолепных рыжих лошадей, на их блестящих острых ушах.
— Я… я не буду бороться, — вымолвила, наконец, Филиппа, — и я не хочу больше видеть Джервэза… Он может делать, что хочет.
Разерскилн подумал с минуту и сказал:
— Да, но он хочет…
— Джим, я… ты не понимаешь. Это все кончено. Я никогда не вернусь к Джервэзу.
— Но пока он не был таким, Филь, ты ведь любила его тогда?
— Да. То есть я думала, что любила. Он, видишь ли, был первым; и все тогда казалось таким важным и таким, как надо. Это, конечно, звучит глупо, но папа и мама были так довольны, Джервэз был страшно популярен и такой добрый, забавный, милый… правда, он был таким тогда… И, Джим, честное слово, поскольку я умела, я была хорошей женой. Что же касается этого несчастного столкновения во время хоккея, то это была только чистая случайность — ничего больше. У меня было особое утреннее приподнятое настроение; мне было так ужасно хорошо, и я была так счастлива — у меня и в мыслях не было нанести какой-нибудь вред. Но я думаю, что Джервэз никогда мне этого вполне не простил.
— Я тоже думаю, что нет, — медленно сказал Разерскилн.
Он перевел лошадей на шаг с помощью целой системы тихих окриков и увещаний, которые составляют столь живую связь между любителями лошадей и лошадьми.
— Но тебе незачем мучиться из-за этого. Если ставить вопрос о прощении, то тебе приходится прощать в тысячу раз больше, чем Джервэзу; ему прощать на самом деле нечего, а тебе — почти все. Во — первых — твой брак с ним. Ты не убедишь меня, что Джервэз считал все в порядке вещей, так же, как и твои родители. Все они должны были иметь больше здравого смысла. Легко поймать каждого ребенка со школьной скамьи, нарассказав ему басен: он поверит. Думают, что современные девушки все знают. Не верь этому, дорогая! Некоторые вещи даже современные девушки не могут знать — до свадьбы. Много чепухи говорят о молодежи, но наибольшая глупость изо всех — та, будто современную молодую девушку, идущую к венцу, уже ничему учить не приходится! Не верь, дорогая, и этому! Я никогда этому не верил. Потому что никто не может научить всему тому, что нужно знать о замужестве. Это надо понять, чтобы выдержать, так мне кажется; а такое понимание достигается всей жизнью двух людей, любовью и терпением… Но еще прежде, чем стараться понять, надо чувствовать одинаково! А какое же может быть понимание между человеком возраста Джервэза и ребенком твоих лет? Он думает все время так, как его поколение, а ты — как твое; он ищет тихой пристани, в то время как ты только начинаешь жизнь! Это нельзя было согласовать. Если следовать законам природы, то нельзя особенно сильно ошибаться; а видала ли ты когда-нибудь, желал бы я знать, чтобы старому самцу удалось прельстить лучшую из стада? Никогда в жизни. И скотоводы скажут тебе то же: подобное с подобным — вот верное правило. Так оно и есть. Послушай меня, Филь, поверь, что я знаю, о чем говорю. Джервэз разрывает с тобой не потому, что он есть или был безумно ревнив, а потому, что ты и он говорите на разных языках, и он это почувствовал. Я бы сказал, что в Жизни каждого мужчины есть две женщины, на которых ему не следует жениться: это его первая любовь и последняя. Потому что с каждой из них он наглупит!
Он положил свою холодную жесткую руку на плечо Филиппы.
— Я бы хотел, чтобы ты была моя девочка, — сказал он, — ты могла бы быть ею — я только на два года моложе Джервэза. Я бы смотрел за тобой и выдал бы тебя замуж за мальчика твоих лет. А где Кардон, между прочим, а?
Филиппа покачала головой:
— Понятия не имею. Он написал мне ту единственную записку, которую я тебе показывала, в которой он отрекался от меня; с тех пор я его не видела и ничего о нем не слышала.
— Я бы хотел свернуть его жирную шею. А твоя сестра Фелисити, где она?
Филиппа взглянула вниз на свои руки.
— Когда она писала… после того, как узнала, — она сообщала, что Сэм был болен и что они возвращаются домой, как только он достаточно окрепнет для переезда. Она добавила, что, по ее мнению, я дура; что она скрыла все от Сэма, чтобы его не волновать, и что позже я смогу, если захочу, навестить ее! Но не теперь, потому что Сэм еще слишком болен, чтобы они могли принимать посетителей.
— Она всегда мало стоила, — сказал Разерскилн с суровым презрением.
Филиппа беспокойно задвигалась, проводя большим и указательным пальцами вверх и вниз по своему жемчугу.
— О Джим, кто же на свете захочет быть замешанным в некрасивую историю? Никто! И ты бы не захотел, но ты терпишь весь ужас огласки, стоишь за меня и показываешься со мной потому, что ты уж такой человек… Я полагаю, что природа создает некоторых мужчин совершенно бескорыстными — и ты один из них. Но я не стала бы тебя осуждать, если бы ты повернулся ко мне спиной. Тебе же надо подумать о Ките, и ты брат Джервэза.
— Лучшее, что Джервэз когда-либо сделал для меня, это — что он сделал меня твоим братом, — язвительно сказал Разерскилн. — Факт! Знаешь, что он упал с лошади вчера?
Даже если бы он убился, — мрачно сказала Филиппа, — это не спасло бы меня теперь. Ужасная огласка Теддиной смерти… и к тому же известие об этом потрясающем скандале… Мое дело было проиграно еще до его возбуждения в суде. Раз люди начинают бросать грязью в женщину, замужнюю женщину, то даже если все очистится, следы останутся навсегда! И ты знаешь это.
Разерскилн отрицал, что он это знает.
— Не надо настраиваться так мрачно, — сказал он в виде доброго поучения.
Они продолжали говорить, и разговор вертелся все о том же, не успокаивая и не обнадеживая.
— Тем, что я стою за Филь, я помогаю ей, знаете? — сказал потом Разерскилн Камилле.
Камилла посмотрела в его несколько холодные серые глаза сквозь слезы.
— Я не могу передать вам, Джим, — проговорила она с чувством, — каким хорошим я вас считаю! Я никогда не смогу вам это сказать!
Разерскилн вспыхнул, как мальчик; его глаза изменились, стали живыми и умоляющими.
Он вышел из дома Камиллы, покручивая коротенькие усы; ему надо было привести в порядок так много мыслей, а он не был из тех, у кого мозги работают с быстротой молнии.
Этому всему со смертью Бриджет минуло тринадцать лет. С тех пор он не думал ни об одной женщине с любовью.
Камилла не была второй Бидди — под луною не бывает двух таких; но Камилла была такая тихая… можно было представить себе, как приходишь к ней домой… а это много значит для мужчины.
Она бы создала семью.
Он перестал крутить ус и поднял палку кверху, чтобы позвать таксомотор. Возможно, что она и не думает о нем, а он был дурак, что отдался так своим мыслям… дурак!
Но на следующий день, не застав Филиппы, он пил чай вдвоем с Камиллой. Была ранняя весна; из гостиной Камиллы был виден сад, а за ним — Реджентс-парк. Нарциссы белели в траве, в комнате все вазы были наполнены ими, а также розовыми и голубыми гиацинтами; воздух был напоен сладким обещанием весны — факт, который Разерскилн комментировал словами:
— По этому признаку я надеваю свои «чеки».
— И они отлично выглядят, — согласилась Камилла, смеясь и думая, как элегантно, хотя и несколько старомодно, выглядел Джим в своем черном сюртуке, так хорошо сидящем на его худой фигуре, и широких брюках, которые он называл «чеками». На нем был также довольно старомодный воротничок, галстук в крапинках и шляпа на песочного цвета волосах, одетая неизменно на затылок.
— Джимми, — вдруг спросила она, — а разве вы не соскучились по деревне?
Он печально кивнул:
— Все это скоро кончится, и я поеду домой. — И они снова вернулись к процессу.
Камилла заняла свою позицию на другой день после смерти Тедди; она слышала яростное, горькое обвинение Джервэза и прошла к Филиппе, и Филиппа открыла перед ней свое сердце.
Камилла не могла забыть ужаса, который вызвало в ней заявление Джервэза, что он намерен привлечь умершего к делу о разводе, который он хотел начать против жены.
Ей показалось, что она падает в обморок; черная мгла застлала ей глаза, но мгла рассеялась, и она увидела сквозь нее мертвенно-бледное, изможденное лицо Джервэза.
— Вы не можете совершить такой ужасный, низкий поступок! — крикнула она. Это было несколько месяцев тому назад; она уехала из Фонтелона через два дня после заявления Джервэза, захватив Филиппу с собою.
Для нее он был сумасшедший, лунатик, жертва собственной ужасной иллюзии; но она никогда не допускала возможности такого процесса.
Интересы Филиппы защищали ее поверенные; глава адвокатской конторы, человек еще молодой для такого ответственного поста, но весьма опытный юрист, не скрыл от Камиллы всю серьезность положения Филиппы.
— Не забывайте показаний лорда Вильмота и миссис Ланчестер, — сказал он.
— Показания такой женщины! — протестовала Камилла.
Энгус Кэрд пожал плечами.
— Я опасаюсь за исход, — сказал он веско.
— Когда будет теперь суд, как вы думаете? — спросила Камилла Разерскилна в один весенний день.
— Через месяц, я полагаю.
В действительности процесс ускорили; он начался тотчас же после пасхальных каникул.
Разерскилн и Камилла явились в суд вместе с Филиппой. Разерскилн глядел прямо перед собой, словно совершенно незаинтересованное лицо; Камилла, бледная, с расширенными глазами, дрожала от справедливого негодования.
И Филиппа — тоже вся бледная, совсем еще дитя, если бы не выражение ее глаз.
Джервэз, все еще слегка хромавший, даже не взглянул на нее. Зато она смотрела на него, будто что-то, обдумывая. Неужели она когда-то действительно стояла у алтаря, слушая его уверения в любви и верности? Неужели она лежала в его объятиях, была его женой?.. Это казалось невероятным.
Разерскилн вскинул монокль и уставился на Джервэза, как будто он был выставлен напоказ.
«Он сошел с ума, — думал он. — Сумасшедший или чертовски дурной человек — это почти одно и то же!»
— Ты свободна, — сказал он Филиппе несколько часов позже, ласково поддерживая ее за локоть. — Конечно, пойдем.
Все было кончено: вкрадчивая, слезливая ложь Леоноры, грозное обвинение Джервэза… Защита была очень прямолинейна, но неубедительна ввиду показаний свидетелей. Филиппа была признана виновной стороной; поверенные согласились между собой назначить ей содержание в три тысячи фунтов в год.
— Какая щедрость! — говорили в публике, восхищаясь Джервэзом.
Дикки Ланчестер, ожидавший жену, чтобы отвезти ее домой, чуть не заплакал при виде Филиппы, одетой во все белое; фотографы прессы щелкали справа и слева; она, казалось, не замечала их, идя рядом с Разерскилном к автомобилю.
— Чертовски гнусный поступок, я нахожу! — говорил Ланчестер Леоноре. — Боже мой! Это ж бесчеловечно… он не человек, этот Вильмот.
— Это было все слишком ужасно, — промолвила Леонора и несколько искусственно всхлипнула.
Дикки говорил позже своим друзьям в клубе:
— Моя маленькая женка совсем раскисла. Ужасное положение для нее, ужасное — давать показания! Это чуть не разбило ее сердце… Мне выпала тяжелая доля привести ее в себя сегодня вечером… В общем, ужасная история, а?
Филиппа, возвратившись в дом Камиллы, стояла перед ней на коленях, прижавшись щекой к ее руке, и говорила:
— Ты видишь, мне надо ехать. Я должна, дорогая!
Камилла гладила ее короткие золотистые волосы, рассыпавшиеся по ее рукаву…
— Поедем со мной в Линдхэрст… Я проведу там только конец недели, потом ты останешься одна… я не могу еще пока отпустить тебя далеко.
— Я не могу остаться — прошептала Филиппа. Камилла посоветовалась с Разерскилном.
— Уехать одной!.. Она не сознает этого, Джим, она не имеет ни малейшего понятия! Если бы она могла подождать месяц-другой, пока уляжется этот так сильно возбужденный интерес…
— Я поговорю с ней, — сказал Разерскилн. Он сказал:
— Знаешь, Филь, тебе надо немного посидеть тихо, а затем мы вместе придумаем какую-нибудь перемену — идет?
Филиппа стояла рядом с ним и взглянула ему в лицо:
— Джим, из любви к тебе и Камилле я готова почти на все. Неужели вы думаете, я не сознаю, что вы оба сделали для меня больше, чем просто доброе дело? Если Джервэз, разведясь со мной, принес мне горе и стыд, то это помогло мне также узнать и убедиться в людской доброте, дало мне веру в бескорыстие, которой я прежде не знала. Но остаться я не могу, как бы вы меня ни убеждали. Мне не для чего оставаться теперь; мне надо взять себя в руки, а я не могу этого сделать при… при сочувствии и любви ко мне. Видишь ли, мне надо продолжать жить, и лучше сразу постараться найти способ, как это сделать. Вот почему я и уезжаю! Ты всю жизнь скакал напрямик, никогда не уклонялся от прыжка через забор, не искал калитки или лазейки. Помоги же и мне идти прямо. Помоги!
Он вернулся к Камилле.
— Ей лучше уехать, — сказал он просто. Итак, в одно солнечное утро, оставив Лондон за собой, Филиппа ехала на поезде к пароходу.
Она привыкла уже возбуждать внимание и шепот, но ей еще надо было привыкнуть к тому, что ей перестали кланяться.
Молли Гавершем, которую она знала еще ребенком, застенчиво улыбнулась и поспешила пройти мимо; ее мать молча проплыла, глядя на Филиппу в упор. Мужчины бросали быстрый взгляд, а затем отворачивались и ухмылялись друг другу — все, за исключением одного. Это был один из старших служащих этой пароходной линии, который заботился о Филиппе, когда она еще ездила в Париж в школу; он знал также всю ее семью и Джервэза. Он подошел, такой же вежливый и любезный, как всегда, совершенно не изменившийся.
— У меня есть место для вас здесь, леди Вильмот!
Он устроил Филиппу, заказал ей чаю и поджаренный хлеб, подошел к ней позже на пароходе, помог ей в Кале и дружески простился с ней:
— Дайте мне знать, когда поедете обратно.
Из своего пустого купе Филиппа смотрела на мелькавший плоский французский пейзаж… и когда поезд промчался мимо солдатских могил в Вимерэ, у нее промелькнула горькая мысль: «Счастливцы!»
Они тоже были молоды и страдали. Теперь они покоятся; их страдания увенчаны славой, тогда как ее — покрыты позором.
Наконец она очутилась лицом к лицу с событиями последних месяцев и имела время, если хотела, все обдумать.
Но в уме ее как бы что-то бесцельно вертелось, ничего не решая, ни с чем не примиряясь. И вдруг неожиданно мелькнула мысль:
«Я не могу сосредоточиться потому, что для меня нет будущего; будущее ничего для меня не представляет».
Это была правда; ей некуда было ехать, и не к кому и не для кого было строить планы. Где были все ее друзья?
Каким-то образом, понемногу, она растеряла их во время замужества… А если бы она их и не растеряла, то они, наверное, почувствовали бы то же самое, что Молли Гавершем, когда та, вся красная, осмелилась — именно осмелилась! — улыбнуться ей, но не посмела заговорить с нею!
И Фелисити с Сэмом исчезли; они не хотели ее, и она не нуждалась в них.
В этом году ей исполнится двадцать два года!
Двадцать два! А может случиться, что она доживет до глубокой старости!
— Premier service!1 — прокричал голос проводника.
Филиппа встала и пошла в вагон-ресторан по качающимся, пыльным коридорам. Беглый взгляд показал ей, что там не было никого, чье лицо приняло бы рассеянное выражение при виде ее, и она облегченно вздохнула.
Но все-таки она поспешила позавтракать, опасаясь, что кто-нибудь может войти. А вернувшись в купе, с грустью спросила себя, к чему она спешила.
Как-никак, в вагоне-ресторане были люди, а в этой запертой коробке было так уныло. Она принялась за самое неблагодарное времяпрепровождение — вспоминать по датам прошедший год. Год тому назад она была в Сомерсете с Джервэзом — или они как раз собирались туда ехать? Трудно восстанавливать дни, проведенные в довольстве и покое! Не отправились ли они с Джервэзом в мае? И теперь тоже был май…
Это одиночество было действительно ужасно; как будто что-то окончательно застигло ее, какая-то ужасная мгла, которая отделила ее навсегда от всякого живого существа.
«Не надо настраиваться так мрачно!»
Это сказал Джим, милый, дорогой Джим! Он был потерян для нее, потерян в той любви, в которой он еще сам не был уверен, но которую он действительно чувствовал к Камилле, одинаково потерянной в нем, но сознающей свою потерянность.
Они поженятся и устроятся и будут совершенно счастливы; и Кит сможет поступить в гвардию, а Тим, старший сын Камиллы, уже военный, будет присматривать за ним. Это будет действительно счастливое, настоящее супружество.
«Вы снова выйдете замуж», — сказал кто-то Филиппе, и чувство отвращения охватило ее.
Выйти вторично замуж? Ни за что! Во всяком случае, она была свободна сейчас, могла делать, что хотела.
Где-нибудь на свете должен же быть дом для нее, место, где ей захочется жить.
Сейчас она намеревалась поехать на юг Франции, найти какой-нибудь маленький городок на Ривьере и на время обосноваться там.
Камилла посоветовала ей поехать в Валескюр, где у ее сестры есть вилла; сестра была бы очень рада…
Но Филиппа не хотела ехать на виллу «Каскад»; она поедет, если мадам де Ко напишет и пригласит ее…
Все, в конце концов, свыкаются с разводом; некоторые женщины не обращают на это внимания, а мужчинам, конечно, все равно…
Жизнь неизменно идет вперед. И надо свыкнуться с ее нормальным ходом. Ужасны только первые недели или месяцы непосредственно после случившегося…
А вот и Париж, где она впервые совсем одна, даже без горничной, без всего, что напоминало бы Лондон и то, что там осталось.
Затем отель «Ритц», с этим крошечным въездом в виде полуциркуля, из которого так трудно выезжать в автомобиле… и тот же швейцар при входе в Вандом, та же голубая комната с серебром и шелковыми голубыми одеялами и занавесями, с тиканьем раззолоченных часов на стене.
Филиппа чувствовала, что в этом караван-сарае должен быть кто-нибудь, кого она знает… А что, если сразу стать лицом к лицу с жизнью?.. Теперь же… за обедом?..
Она тщательно оделась в серебристое платье с темно-красной бархатной розой сбоку. Глядя на себя в высокое зеркало, она увидела отражение матового золота, серебра и слоновой кости и поняла, какой бледной она стала.
С минуту она колебалась… Нет, она не будет румяниться.
Она пошла по длинному коридору, заставленному, по обыкновению, бесчисленными сундуками, с ярлыками, свидетельствующими о том, нужны ли или не нужны они в пути, великолепными ярлыками великолепных отелей, которым покровительствуют великолепные американцы.
Метрдотель поклонился и отвел Филиппе очень хороший столик.
— Миледи обедает одна?
— Да.
Гавершемы вошли, показав профиль, как только они заметили Филиппу.
За ними появился высокий брюнет и остановился на пороге, рассеянно улыбаясь в ответ на почтительное замечание старшего официанта.
Маунтли! Вот удача!
Маунтли, который был таким добрым!
Филиппа смотрела на него во все глаза; затаенная улыбка готовилась сделаться настоящей.
Его темные беспечные глаза оглядывали комнату, и рука поглаживала маленькие усы. Наконец его глаза встретились с глазами Филиппы; он двинулся по направлению к ней.
— Алло-о! Как поживаете? Здесь проездом? Я тоже… в Биарриц, на поло.
И, не меняя своей стереотипной улыбки, он уже прошел дальше к столу Гавершемов.
ГЛАВА II
Жизнь — это красные маки во ржи,
Любовь придет в свое время!
Лезвие серпа времени остро, годы летят.
Жизнь — это красные маки во ржи.
Красные маки смелых мечтаний полны,
Но связаны злою судьбой!
Жизнь — это красные маки во ржи,
Любовь придет в свое время!
В сквере, в Антибе, Арчи увидел Форда; Форд его не видел, да так и не увидел бы, если бы этого не захотел сам Арчи. Форд пил пиво со льдом под белым с красным тентом пивной, на площади Этуаль.
«Пусть будет так», — решил Арчи, перешел залитую солнцем площадь, взял стул, уселся и сказал Форду:
— Алло! — на что тот поднял голову и ответил тем же. — Кончай и идем, — предложил Арчи. — Нам нужен моцион. Надо настроиться к вечеру. Сегодня как раз вечер-gala. Эта новая орда воображает, что выдумала что-то веселое, возбуждающее… Черт подери, эта женщина из Вены чуть не сломала мне руку! Сказала, что она пошутила. Я хотел было ответить: «Да, вижу, но вам надо бы похудеть сперва на целую тонну!» Ты только представь себе, Джосс, на минуту, что было бы, если бы высказать хоть раз всем этим людям всю правду, откровенно и чистосердечно!
Форд сморщил свое молодое лицо в сардоническую улыбку.
— Ты сможешь это сделать, когда скопишь довольно денег, чтобы уехать в Мексику и работать там, как лошадь, на каком-нибудь ранчо. У меня более скромная цель, но, зная хорошо свой Париж, я скажу, что правда — это последнее, что я предложил бы той публике, которою хотел бы наполнить свое кабаре на Монмартре, если, впрочем, я когда-либо буду иметь его.
Арчи засмеялся, откинулся на зеленом стуле и зевнул, показав при этом все свои великолепные зубы:
— Я готов скорее умереть с голоду на улице, чем толстеть и отъедаться — или что ты там еще собираешься делать? — в твоем кабаре. Если только мне удастся вырваться из этого чересчур жаркого, переоцененного и слишком населенного местечка, этой «гордости Ривьеры», то я отправился бы туда, где есть простор, где вставал и ложился бы в приличные часы и зарабатывал бы свой хлеб в поте лица.
— Ты его здесь и так зарабатываешь, — протянул Форд.
— Да, но я подразумеваю честный труд, а не танцы… Это будет в конце этого года, дружище, если мне хоть немного повезет!
Подкативший автомобиль остановился на противоположной стороне площади.
— Леди Рэллин, — сказал Арчи. — Скорее наутек.
— Утекать не для чего, — спокойно возразил Форд. — Мери избавит меня от расхода на обратное такси. Пойдем, Арчи, не будь дураком!
— Ничего со мной не поделаешь! — сказал Арчи, мотнув головой. — Ну, пока, до встречи на пляже через полчаса.
Он быстро пошел вперед, но обернулся назад, очутившись в тени платанов, раскинувшихся подобно зонтику над его головой.
Форд входил в эту минуту в огромный автомобиль; его белокурая голова на секунду блеснула на ярком солнце перед Арчи, так же, как розовое, сияющее улыбками, слишком напудренное лицо леди Рэллин. Арчи пошел дальше, выбирая тенистые стороны мощеных улиц.
Как Форд мог!
Как будто с них обоих не было довольно общества этих богатых, престарелых, болтливых женщин по вечерам, чтобы еще связываться с ними днем.
— Ты упускаешь не одну сотню, отказываясь от завтраков, — заметил ему однажды лениво Форд.
— Мне иногда необходим чистый воздух, — возразил Арчи. И вот он дышал «чистым воздухом» в эту минуту, медленно шагая в своих белых башмаках с резиновыми подошвами, с папиросой в зубах, низко надвинув шляпу на голубые глаза и засунув руки в карманы.
Продолжительное купанье, долгое ныряние — и он снова в своей комнате за чтением. Остается еще четыре-пять часов свободы до того, как идти в бальную залу и снова стать наймитом. Стоя за красным с белым жалюзи, он перелистывает странички записной книжки с приглашениями на танцы. № 9 — леди Рэллин… Не так уж плоха, если бы не была такая огромная! Она, во всяком случае, умеет танцевать и платит прилично… № 10 — синьора Дуранте. Тяжела в работе и чертовски лукавая. Леди Рэллин в некотором роде лучше, более смелая; с нею, по крайней мере, знаешь, как держать себя, а Арчи, как все мужчины, предпочитал откровенную грубость тонким намекам.
Почему — черт их побери! — женщины известного типа вечно думают, что мужчины любят неприличные анекдоты, и что профессиональные танцоры — специалисты по этой части? И почему все женщины, которым уже за сорок, неизменно называют его «очаровательным мальчиком»? Видит Бог, что он не чувствует ни малейшего желания «вернуть им той же монетой», как сказал бы Форд, и назвать их «деткой»!..
— Но это следует делать, — цинично просвещал его Форд, — они это любят больше всего! Еще не было женщины, стремящейся похудеть, которая не мечтала бы услышать, что она прелестна! Немало крупных кредиток положил я в карман благодаря этому знанию. Чем крупнее, тем миниатюрнее! Факт! Назови семипудовую махину «деткой», и она тебя озолотит!
— Но всему же есть предел, дружище, — начал было Арчи.
— Тщеславию толстой женщины нет предела, — спокойно возразил Форд, — равно как, если хочешь, нет предела тщеславию каждой женщины, которой уже за сорок и которая достаточно богата, чтобы купить лесть. Впрочем, они нашего брата иначе и не кормят. «Придите пообедать» понимается так: «Придите говорить мне, что я очаровательна, и поухаживайте за мной». Есть такой же скверный тип стареющего мужчины. Он готов заплатить что угодно, чтобы казаться каким-нибудь молокососом, не потому, чтобы он был сильно увлечен, а просто ему хочется показать, что молодежь еще увлекается им самим. Я всегда скажу, Арчи, что профессиональный танцор кое-что смыслит в жизни!
Продолжая свой путь, Арчи вынужден был согласиться с последними словами Джоссэра.
Три года танцев в отеле довольно основательно почистили его запас идеализма.
«Был ли этот запас когда-либо велик?» — спрашивал он себя, продолжая свою прогулку.
Перед войной он был еще слишком юн; а война, конечно, не была теплицей и не воспитала в нем духа сэра Галахэда.
Женщины на войне!
Мысли его перескакивали от Истчерча до Вогез, от Парижа до Лондона и побережья. Жизнь летчика была, пожалуй, одной из самых опасных; одно падение — и для вас в большинстве случаев все было кончено. Во многих отношениях это было нечто новое — не то что стрелять и посылать снаряды вместе с другими. Вы шли одни, вы же сами и управляли машиной, и, если вам удавалось проскользнуть, нечего было опасаться промаха соседа.
Но зато — Боже мой! — это была жизнь!
Вы поднимались при любых условиях, и каждый раз у вас бывал один великий момент.
И скверные минуты тоже.
Видеть, как медленно убивали, кололи до смерти штыками славного немецкого летчика, который чудом спасся после ужасного падения!.. Были и скучные обыденные моменты… скверные тоже. И ждать приходилось, ждать, ждать… А холод? Лицо вспухнет раза в три против действительного размера, глаза — одно страдание, руки отморожены…
Потом — перемирие и нищета.
Некоторые из сверхсрочных получили работу как испытатели или заместители заболевших летчиков… Но в ожидании случайного заработка надо было иметь хоть немного денег; у него денег не было, и все его лучшие друзья, молодцы и герои, находились тоже в — таком же положении или только-только принимались за какое-нибудь дело.
Главное, у него не было ни родственников, ни невесты, ни матери.
Если бы он умер с голода, никто бы его не оплакивал!
Он застрял в Ницце, где поправлялся после падения; у него была работа в отеле, но отель прогорел. Другая работа — этот раз уже в банке — фю-ить!
А затем мелкие, случайные заработки и, наконец, предложение сделаться «gigolo» в одном из больших отелей, где служил в администрации его товарищ. Славный, веселый парень, баск.
— Ты хорошо выглядишь, Арчи, и умеешь танцевать… Женщины будут тебя обожать!
Он хорошо выглядел, умел танцевать и женщины его обожали.
Он взялся за дело «жиголо», потому что опустился почти на дно, дошел до крайнего предела. И вот, к удивлению, дело пошло; за первый год он отложил сто фунтов, а в этом году — уже вторую сотню. Правда, был небольшой перерыв, когда он вывихнул себе ногу.
Сделавшись «жиголо», приходилось заботиться о каждом волоске своих усов! Лицо и ноги составляли все его состояние; надо было их беречь.
Форда это наполняло горечью; он тоже был летчиком, получил Croix de guerre и пальмовую ветвь… Он не мог просто смотреть на жизнь, относиться к игре как к игре. Ему нужны были деньги, он любил деньги.
— Мне нужно много денег, — говорил он горячо, — я не хочу отставать от всех этих скотов, этих разодетых тунеядцев, которые никогда не заработали ни гроша, но которые осматривают вас с ног до головы и говорят: «Ах, черт, эти „жиголо“ — настоящие паразиты!», а они сами даже не умеют прилично ротозейничать, не говоря уж о работе. В их глазах мы представляем что-то вроде бастарда, нечто среднее между слугой и плохим артистом из варьете!
— Какое тебе дело? — лениво спрашивал Арчи.
— Большое. И сам проклинаю себя за это. — Забавно, что он действительно принимал это близко к сердцу, ужасно близко; у него был зуб против всех мужчин на Ривьере. Он приходил в комнату Арчи по окончании танцев, садился на окно и проклинал людей, которых встретил в этот вечер, а Арчи слушал, слушал, поворачивался, наконец, на другой бок и крепко засыпал. Но Форд был его единственным другом, единственным приятелем-мужчиной, так же, как Перри Вэль — единственной женщиной, которая ему нравилась.
— Перри — сокращенное от Периль, — объясняла она всегда и обычно прибавляла: — Следите за тактом, голубчик, — или же какую-нибудь другую, такую же глупую, шутку.
Форд очень мало говорил о Перри, и это не раз заставляло Арчи задуматься.
Они оба знали ее историю, лучшую ее часть, и обоим становилось с нею легче на душе.
Они все трое могли разговаривать; Перри была единственной женщиной, для которой «мальчики», как она их называла, любили устраивать пикники и которую они любили вывозить.
Арчи пришло в голову, что он может теперь зайти к Перри, и он ускорил шаг.
Вилла Перри была лимонного цвета с красной крышей, маркизы были оранжевые с белым; корзины цветов «болтались», по выражению Форда, повсюду. По правде сказать, вилла скорее была похожа на кафе, но Перри находила, что она выглядит привлекательной и что это и было ее целью — замечание, которое, по-видимому, не требовало ответа.
Арчи застал Руперта в саду. Руперту было семь лет; это был лучший товарищ Арчи, нежный, прелестный худенький мальчик с копной светлых волос, живыми глазами и болезненным личиком.
— Пойдем купаться, — предложил Арчи. — Клянусь, что буду держать тебя.
— Тогда б я очень хотел пойти, — благодарно отозвался Руперт.
— А где мамми?
— Причесывается.
— Он мог бы сказать: красится, — раздался веселый голос Перри.
Она вышла на один из комичных маленьких балкончиков, которые выступали кругом всего дома, и послала Арчи приветствие одной рукой, в то время как другой энергично закручивала узел золотисто-рыжих волос.
— Входите и приведите Руперта; теперь слишком жарко для него.
Рука в руку, Арчи и Руперт вошли в виллу.
— Хотите что-нибудь выпить? — спросил Руперт.
— Нет, благодарю. — Вошла Перри.
— Вот и вы! А где Джосс?
— Катается в «золоченой» роскоши.
— Что это такое: «виноватая» роскошь? <Мальчику послышалось прилагательное «guilty», означающее по-английски «виноватый», вместо «gilded» — «золоченая». (Примеч. пер.)> — спросил Руперт.
Перри расхохоталась; она смеялась много, и у нее была способность выглядеть тогда веселой и счастливой.
— То, в чем мамми живет! — воскликнула она, открыто подмигивая Арчи, который разразился громким хохотом.
— Что это? — мрачно спросил Форд, появляясь внезапно в дверях. — Что-нибудь хорошее или так себе?
— Очень хорошее, и мое! — быстро ответила Перри. — Чай, мальчики, или что?
— «Что» в виде пива, пожалуйста, — сказал Форд. А Арчи добавил:
— Чаю две чашки, для Руперта и меня. — Он поднялся с шезлонга.
— Мы сами заварим чай.
Когда их голоса раздались из кухни, Форд спросил Перри:
— В чем дело?
— Как вы узнали, что что-то случилось?
Форд мог бы сказать ей, что и она сама иногда угадывала наполовину, но он сказал только:
— Не знаю. Вероятно, уж такая интуитивная натура. Ну, выкладывайте.
— Это из-за Руперта. Доктор сказал, что такая жара вредна для него.
Форд соображал:
— Разве вы не можете уехать?
— Как же я могу?
Она смотрела на него прелестными, ясными глазами, и губы ее слегка дрогнули.
— Пьер никогда не уедет отсюда, а если он не уедет, то и я не могу.
Форд что-то пробормотал, и Перри, хорошо знавшая этот признак, поспешно добавила:
— Он… он не такой дурной, право. Все мужчины эгоисты, во всяком случае, все, которых я встречала. Пьер еще приличнее других.
Пьер вошел, едва она окончила говорить. Он был такой же блестящий, как его автомобиль, остановившийся у небольших ворот, моложавый, очень элегантный, типичный единственный сын. Перри была его увлечением после войны.
Он был другом ее молодого мужа и помогал Перри после его смерти, а затем влюбился в нее.
Пьер пространно объяснил Перри, почему он не мог жениться на ней: супружество его не привлекало, хотя сама Перри была очаровательна. Перри долго и напрасно старалась найти работу и боролась, не желая сдаваться Пьеру; затем они сошлись, но Пьер очень скоро охладел к своей новой и красивой подруге и не очень заботился скрывать этот факт.
По временам на Перри нападал ужас, тот ужас, который охватывает разум в первые часы ночи, когда мирской шум затихает и испуганное сердце бьется в унисон со страшными мыслями, появляющимися одна за другой в усталом, измученном мозгу.
Ривьера преимущественно является тем местом, где становятся лицом к лицу с совершившимися фактами жизни; к ней рано или поздно прибегают многие из хорошеньких женщин, богатых мужчин, любовников, молодоженов, женатых и скучающих, неженатых и авантюристов, мужественных и неудачников, счастливцев и трусов — все, потерпевшие крушение и выброшенные за борт из этого нарядного мирка, недостаточно, однако, смелые, чтобы выдержать жизнь как она есть, и кончающие ее обыкновенно самыми жалкими средствами.
Перри никогда не претендовала на геройство, но у нее было одно прелестное качество: она была неисправимо честна сама с собой и добра к другим.
Теперь она несколько нервно оправляла легкие оборки своего хорошенького белого платья, разглаживая края, обшитые шелком кораллового цвета. У нее было странное чувство стыда в присутствии этого человека, который некогда любил ее и которого она, как ей казалось, любила, и того другого, который никогда не сказал ей ни одного особенно ласкового слова, но кого она любила, глубоко любила.
Про себя Пьер думал:
«Можно многое сделать на лишние двадцать тысяч франков в год и на все то, что расходится по мелочам… Человек должен же когда-нибудь жениться. Правда, мои родители были удивительно добры в этом отношении!»
Было приятно также думать об ожидающем его теплом семейном уюте, если он согласится жениться на девушке, которую для него выбрала мать.
Кроме того, ведь он никогда не давал Перри понять, что намерен жениться на ней. Он ставил это себе в заслугу, и это чувство было настолько приятно, что побудило его пригласить Перри на этот вечер.
Раз он собирался ее бросить, а «чему быть, того не миновать», то ему было скорей приятно доставить ей маленькое развлечение.
Тем более что его расходы в этом направлении скоро прекратятся… Alors!
Он условился, что Перри встретит его в казино в половине десятого, выпил стакан прохладительного, произнес, разговаривая с Фордом, целый монолог, так как Форд отвечал односложно, простился со всеми вежливо, но небрежно и уехал.
Форд следил за его уходом из-под насупленных черных бровей.
— Прибавляет в весе, — фыркнул он сердито. В его голосе было все презрение двадцатишестилетнего к тридцатисемилетнему, который не заботился о физических упражнениях и несколько раздобрел. Перри следила за тем, как черные брови немного раз двинулись; с коротким вздохом Форд стал искать свой портсигар, нашел его и закурил. — Есть один плюс, — сказал он угрюмо. — Раз вы будете обедать в казино вечером, то мы сможем потанцевать.
Лицо Перри тотчас же просияло от живой радости:
— Это будет чудесно! Как дела, Джослин? — Одной Перри Форд откликался на свое имя, которое ненавидел.
— Ничего себе, — отвечал он. — У меня есть пара старых гусынь, которые дадут верных двести за вечер. Это не так уж плохо. Одна из них — выкрашенная хною брюнетка. Вы ее видели катающейся в большом «Рено»; она француженка и адски богата. Другая — маленькая англичанка, с лицом как пирожок; ее муж — фабрикант фетровых шляп или что-то в этом роде. В нее вделано до семи крупных солитеров, на голове у нее болтается пара райских птиц, а ноги она подымает, как машина для штампования.
— А что стало с русской графиней?
— Уехала и осталась должна в отеле, как говорил мне Марко, целую массу денег. Мне, однако, она платила очень прилично.
— Еще бы, — сказала Перри с легким вздохом; в памяти ее живо мелькнули ярко-рыжие волосы, белое лицо и рот цвета герани.
— Танцевать она, однако, умела, — задумчиво заметил Форд. — Черт возьми, Перри, если бы вы только знали, что это значит обнять кого-нибудь, кто не выгибается над рукой, не упирается на нее или не извивается, но просто позволяет себя направить; кто танцует на своих ногах, а не на ваших; не задыхается и не захлебывается, не смотрит вам в глаза и не говорит вам: — «Какой вы сильный и ловкий!»
Он вдруг выпрямился на своем стуле и выпалил:
— Боже, как я ненавижу старость, которая маскируется! Старость жеманную, лукавую, мазаную. Если мне когда-либо удастся вырваться отсюда, я ни за что не стану танцевать ни с кем старше моих лет. Клянусь — не буду! С меня довольно на всю жизнь. Проклятая сентиментальность стареющих женщин, их бледные руки с набухшими, в виде шишек, венами, их брови, подкрашенные карандашом, так что вы видите, где под карандашом уже ничего нет; их зубы, чуть не выскакивающие на вас или напоминающие витрину золотых дел мастера… и это… это… в божественную ночь, один воздух которой уже вдохновение… и вся боль вашей души растет, когда у вас нет времени остаться одному!
— О, конечно, — продолжал он, — вы можете сказать, что не надо быть непременно профессиональным танцором; ведь всегда говорят высокопарным слогом о том, что лучше копать землю, работать с киркой на мостовой или взмахивать веслом. Я верю вам… несомненно, это так, но в настоящее время больше земледельцев и владеющих заступом и гребцов, чем свободной земли или лодок! Многие из нас вернулись с войны не настолько годные для работы и гребли, как прежде. Многие были ранены или отравлены газами, им пришлось остаться под этим проклятым вечным солнцем, где обрабатывать французскую почву вправе лишь земледельцы-французы и где я однажды просил работы каменщика — ведь я не хуже другого сумел бы накладывать кирпич на кирпич? Мне ответили, что предпочтение дается каменщикам-французам! Поэтому, когда у меня осталось лишь одно, что пустить в оборот, я и пустил его. Я умел танцевать, и я ловок. Но мне жаль, Перри, что на меня напала такая хандра. Простите меня. Это бывает со мной иногда. Это напало на меня, когда я наблюдал за уходящим Пьером, богатым, жирным, праздным и… и обладающим еще кое-чем.
— Я понимаю, — мягко сказала Перри и, нагнувшись в своем кресле, слегка коснулась руки Форда, — я хорошо понимаю.
Форд повернул голову и улыбнулся ей, и его улыбка преобразила все его лицо. Оно утратило выражение надутой злости и зависти и сделалось вдруг таким обезоруживающе мальчишеским и поразительно красивым.
Пробормотав: «Я скотина, что надоедаю вам!» — Форд потрепал Перри по руке и встал, приглаживая свои густые волосы и затягивая и без того прекрасно и туго завязанный шелковый галстук.
Он любил, когда Перри поступала, как сейчас; ему доставляло странное счастье узнать по ее голосу, что она понимала его и сочувствовала ему, и в то же время ее нежность била по его чувству.
— Мне пора, — сказал он и позвал Арчи, который вошел вместе с Рупертом; обоим было жарко, и оба выглядели веселыми и грязными.
— Пойдемте, мы собираемся купаться. Возьмите ваш палантин и жакетку, Перри! Мы боролись с Рупертом.
«Странно, — думала Перри, ища свой купальный чепец и роясь в не очень-то аккуратных ящиках, — странно, как человек любит… или… наоборот. Арчи счастливый малый — с ним легко, а Джослин был бы истый черт, а между тем…»
Она перестала думать и стояла, выпрямившись, глядя на море, которое было вправо; но, увидев преобразившееся лицо Форда, молодой блеск его глаз и привлекательность его улыбки, сказала громко и с легким вздохом:
— Какая это странная вещь — жизнь!
ГЛАВА III
Тот, кто мудр, не станет обрывать едва распустившийся вишневый цвет.
— Сегодня твоя очередь с новенькими, — сказал Форд.
Они были в спальне Арчи, и Арчи причесывался двумя старыми оббитыми щетками черного дерева.
Форду, который сидел на кровати и смотрел на него, вдруг пришло в голову, что у Арчи сложение настоящего коринфянина; у него была пропорциональная фигура с узкими бедрами и вместе с тем широкими плечами, что так типично для хорошего спортсмена, так же, как стройные лодыжки и узкие ступни, характерные для бегуна.
Далее Форду, который если и был способен любить мужчину, то любил по-своему Арчи, представилось, что Арчи кроме красоты обладал еще мужественностью — сочетание, которое он до сих пор не считал возможным.
Он знал, что и сам недурен, но сознавал, что у него была просто красивая наружность определенного типа, и больше ничего, тогда как у Арчи была та красота, которой, как полагал Форд, должны были обладать атлеты прежних дней; у Арчи и волосы росли, как следует, а его несколько твердые серо-голубые глаза с короткими черными ресницами и черными бровями составляли резкую противоположность со светлыми волосами…
— А ты видал кого-нибудь нового? — неожиданно спросил Арчи.
— Мне кажется, что видел одну блондинку, то есть только ее спину.
— Отлично-о!
Они сошли вместе вниз, где их приветствовал Марко, метрдотель:
— Леди Вильмот приехала, та, из Лондона.
— Ну и что же? — спросил Форд.
— Та самая леди Вильмот.
— Мы слышали, — кратко ответил Форд; он ненавидел спокойную любезность Марко, так же, как и всякого другого.
Арчи круто повернулся:
— Форд, Марко имеет в виду ту женщину, о которой было столько шума. Мужчина убился, убегая из ее комнаты, и муж с ней только что развелся. Которая она, Марко?
Темные глаза Марко обвели большую белую с позолотой комнату.
— С минуту тому назад она была здесь. Высокая, очень светлая блондинка, blonde cendree, ravissante! <Пепельная блондинка, восхитительная.>
— Она и должна быть такой, — неудержимо вырвалось у Арчи.
— Ага… вон там! — и Марко возбужденно указал направо. — Она входит из сада.
Молодая женщина медленно шла через высокие стеклянные двери между рядами розовых и пунцовых цветов по обе стороны входа; высокая, очень стройная женщина с золотистыми волосами. На ней было светлое с золотом платье, и она очень высоко держала голову.
— Et voila! — воскликнул Марко.
— Какая-нибудь любительница сильных ощущений! — промолвил Форд со своей обычной медленной, скучающей манерой.
Арчи с минуту ничего не говорил, но когда Форд продолжал тянуть: «Так вот она, эта знаменитая лепи Вильмот!» — он сказал:
— Она выглядит чертовски молодой — для всего, что с ней случилось.
Он глядел на Филиппу каждый раз, как кружился мимо нее в танце.
Она сидела одна, на маленьком диванчике с золоченой спинкой. Уже было двое претендентов на знакомство с ней, которых она прежде не встречала. Один из них — полковник Баррон, мужчина лет пятидесяти, очень любезный и веселый; другая — миссис Дэвис, с великолепными жемчугами и той поразительной развязностью, которая так ужасна, потому что у обыкновенного вежливого человека нет оружия, чтобы бороться с ней.
Полковник Баррон сказал с добродушной любезностью:
— Я знал вашего отца много лет тому назад, дорогая леди Вильмот! Надеюсь, это дает мне право представиться вам, не правда ли?
Миссис Дэвис сказала:
— А! Леди Вильмот! Вы меня забыли? Какая вы нехорошая! Я настаиваю на том, чтобы вы меня вспомнили! Наш первый бал с шалями у Клеридж!.. Теперь мы можем быть друзьями.
Филиппа с облегчением заметила, что никого из ее новых друзей не было в бальном зале. Она смотрела на танцующих; было еще рано, и молодежи было мало, но зато там были два молодых человека, оба поразительно красивых, которые танцевали с женщинами гораздо старше их; и один из них очень много смотрел на нее.
Один раз их глаза встретились; его взгляд был довольно смелый, открыто любующийся, с намеком на улыбку в глубине взгляда. Филиппа сначала отворачивалась, потом слегка рассердилась; ее щеки окрасились прелестным слабым румянцем, но она решительно смотрела в сторону, когда молодой человек приблизился в следующий раз. Затем появились Гавершемы, и смутное чувство интереса Филиппы было поглощено сознанием усталости и своего несчастья.
Она посидела еще немного, а затем встала и ушла.
Она старалась уверить себя, что действительно устала — ведь она приехала только днем, и в первый день следовало лечь пораньше. Но в ее спальне был слышен оркестр; она представляла себе танцующих и среди них молодого человека с веселым взглядом. Во всяком случае, он танцевал хорошо!
Она разделась и села у окна, слушая ту же музыку, которую слышала сотни раз в Лондоне, в посольстве, в граммофоне, всюду.
Жизнь здесь может наладиться, если она действительно познакомится с людьми. Это было божественное место по красоте природы. Море в эту ночь выглядело, как темное зеркало, звезды были золотые, и воздух был напоен ароматом мимозы. Может быть, ее ожидало здесь какое-нибудь приключение — ведь она впервые была совершенно одна.
Миссис Дэвис налетела на Филиппу, сидевшую в шезлонге.
— Дорогая леди Вильмот, вы выглядите, как раннее утро. Я отправляюсь пешком в Juan-les-Pins, пока еще не жарко… Пожалуйста, пойдемте со мной.
Широкая дорога, по которой они шли, была бы чудесной, если бы прелесть ее не отравлялась смертельным страхом вследствие ее узости и того полного пренебрежения, с которым каждый шофер относится к удовольствиям всех других, кроме своего.
Когда авто проехали, и можно было говорить, миссис Дэвис умудрилась окликнуть и представить Филиппе трех своих знакомых, людей очень элегантных и слишком экспансивных.
«По-видимому, я перезнакомлюсь с массой людей», — подумала Филиппа, а вслух она сказала:
— Наверно, вы здесь всех знаете?
— Всех, кто не borne! — заявила миссис Дэвис. — Это единственное, чего я не выношу. Я всегда говорю: пусть каждый делает, что он или она хочет, и предоставит ему или ей делать, что они хотят. Не проводите вашего времени в строгой критике! Живите сами и не мешайте жить другим, или любите, если это вам больше нравится, и не мешайте другим любить!
Филиппа несколько сконфуженно улыбнулась в ответ.
— Если бы нам дано было знать все тайное в жизни каждого, — продолжала загадочно миссис Дэвис, — то я полагаю, что все нуждались бы в снисхождении.
В одном из больших магазинов миссис Дэвис поссорилась с хозяином из-за счета, а Филиппа купила сладостей из очаровательных банок и чувствовала себя немного менее одинокой, чем накануне, потому что солнце светило ярко, а она была еще так молода.
Проходя по скверу, они встретили обоих молодых людей из танцевального зала. Филиппа сразу узнала их; они шли с дамой, которая вела за руку маленького мальчика.
— Это «жиголо» отеля, — тотчас сказала миссис Дэвис, — а молодая женщина — содержанка одного очаровательного француза, некоего мосье Дюпона (он один из парижских Дюпонов — легковые автомобили). Трудно предположить, чтобы это был его ребенок — французы так осторожны.
Филиппа приняла эти объяснения без комментариев. Несколько позже она спросила:
— Эти двое молодых людей — танцоры отеля?
— Да. Нечто среднее между авантюристами и шантажистами! Вот кто они. Женщины сходят по ним с ума, теряют головы, а затем платят, чтобы заткнуть им рот. Ужасно!.. Это два очень подозрительных типа, мне кажется. Их содержат две женщины в отеле. Первый — отвратительный, невоспитанный щенок, так я считаю. Другой, Арчи, или как там его (все они — Арчи, Родди или Бобби, русские или что-нибудь в этом роде), еще не так плох, и манеры у него лучше. Дерут они невероятно!
Филиппа задумчиво следила за тем, как Арчи «как там его» поднял маленького мальчика к себе на плечо. Какова бы ни была его нравственность, у Арчи, по-видимому, было доброе сердце!
Миссис Дэвис предложила вернуться в автомобиле и предоставила Филиппе расплачиваться. Когда они вместе вошли в холл, швейцар вежливо обратился к миссис Дэвис. Она остановилась, Филиппа прошла дальше и на пути к лифту слышала громко звучавший в ответ сердитый голос миссис Дэвис.
Филиппе вспомнился афоризм ее отца: «Редко женщина, живущая одна в отеле, может быть в чем-нибудь полезна!»
Она пришла к заключению, что Билль хотя и не обладал добротой, но хорошо понимал мораль и отельных моралистов!
— Мне кажется, что я готов увлечься, — заявил Арчи, оглядываясь вслед Филиппе.
— Она прелестна, действительно прелестна! — воскликнула Перри.
— И она — леди Вильмот, — медленно сказал Форд, — если это говорит что-нибудь вашей невинности, Перри!
Вы хотите сказать, что это та самая, с которой была эта ужасная история? Какой-то мужчина убился из-за нее, и муж развелся с ней из-за мертвеца? Эта девочка, Джослин? Вы, вероятно, ошибаетесь. Как ужасно!
— Увеличивает интерес, я полагаю, — сказал Арчи и засмеялся.
— О нет, это почти как мадам Штейнгейль… это… это ужасно… она выглядит такой молоденькой, Арчи…
— Таково уж теперь молодое поколение, — пояснил Арчи. — Кроме того, она, конечно, не так молода, как кажется.
Он думал и думал о Филиппе довольно много с тех пор, как встретился с ней. Однажды ночью, в такое время, когда Арчи редко шевелил мозгами, он вдруг проснулся и совершенно неожиданно «увидел» Филиппу… Восстановил в памяти с поразительной ясностью ее образ на диванчике с золоченой спинкой, на котором она выглядела как бы сделанной из золота и слоновой кости с легким розовым оттенком.
Он лежал с открытыми глазами, думая о необычайных вещах.
Вокруг Филиппы был тот ужасный шум гласности, который всегда окружает любовь; и Арчи должен был против воли сознаться, что этот шум служил для него приманкой.
Ему хотелось познакомиться с женщиной, из-за которой погиб другой человек.
Он заснул, думая об этом, и вот теперь, несмотря на напускное равнодушие, эта встреча неожиданно взволновала его таким же странным образом, как его ночное видение.
Далеко выплыв под лучами солнца, разрезая руками ласкающие волны, он несколько смущенно спрашивал себя: что должна была чувствовать такая женщина, как леди Вильмот?
И чувствовали ли такие женщины что-нибудь? Но она должна была чувствовать — потому что такая любовь, как та, которую она внушила, не может оставить женщину равнодушной. Кроме того, ведь тот мужчина — он вспомнил теперь всю историю! — выпрыгнул из ее комнаты на смерть.
Ужасно все это!
Арчи был глубоко заинтригован.
Она была как-то особенно прелестна, держалась строго, и у нее, несмотря на все, был вид настоящей леди.
Женщины были загадками… Подумать, что эта прошла через весь этот ужас, — и видеть ее теперь! Она выглядела ребенком в своем голубом кисейном утреннем туалете и шляпе с опущенными полями.
И она была женой Вильмота, царила в его домах…
Он постарается познакомиться с ней, он должен это сделать.
Со времени войны в его жизни здесь ничего не было в этом роде — ничего подобного! Эти старые женщины с их подарками: золотыми портсигарами, кольцами, катаньем на моторах — были ему противны. А здесь была молодость, привлекательность и страшная опытность, и последняя значила так много.
Он отрицал бы это, а между тем это было так: мысль об исключительной опытности Филиппы, равно как и известная всему свету главная роль, которую она сыграла в трагедии с такой оглаской, возбуждали величайший и тайный интерес в Арчи, привлекали его. Он был в том возрасте, когда опыт имеет опьяняющую привлекательность и когда неопытность готова купить посвящение за самую высокую цену. Он никогда не сознался бы также и в том, что имя Филиппы, шум, который окружал ее как жену Вильмота, заинтриговали его.
Он знал только, что был увлечен, и решил познакомиться с этой чарующей женщиной; он чувствовал лишь, что был готов, как он выражался, «пойти на все», лишь бы добиться своего.
В этот же вечер он не стал дольше ждать и спросил Филиппу, не желает ли она танцевать.
Она поблагодарила его, но нет, ей как будто не хочется.
— О, постарайтесь захотеть! — умолял Арчи. — Пожалуйста!
Но она, улыбаясь, покачала головой. Разочарованно отходя прочь, он размышлял о том, что она ни капельки не казалась развязной. Все, кроме этого! Голос ее был восхитительный, но холодный!
И у нее были замечательные манеры — он почувствовал себя мужиком перед ней.
Он прилежно танцевал с «девами» старой бригады, но продолжал поглядывать на Филиппу, рядом с которой уселся полковник Баррон («Проклятый юбочник!» — думал Арчи), видимо приятно проводивший время, судя по галантности, с которой он вставлял монокль одной рукой, прижимая другую к сердцу как бы для того, чтобы усилить выражение сказанного.
«Будь он проклят», — подумал Арчи, бессознательно пользуясь леди Рэллин как буфером между собой и острым локтем Форда. Тот улыбался одними губами, кляня все в душе, в то время как он с трудом удерживался на ногах, танцуя с дамой, шея которой была унизана жемчугом, а руки покрыты браслетами от кисти до локтя; дама говорила языком Боуэри и казалась чрезвычайно довольной собой и всем, что ей принадлежало.
Возвращаясь из сада, где он курил, Арчи совершенно случайно встретился с Филиппой, медленно спускавшейся по широким каменным ступеням.
Он тотчас остановился.
— Даже если вы не хотите танцевать, можно с вами говорить?
Она слегка засмеялась, и ее смех заставил Арчи неожиданно почувствовать себя смелым и счастливым.
— Немного ниже влево есть скамейка, откуда чудесный вид; мы могли бы там выкурить по папиросе — если вы захотите?
Филиппа с секунду его рассматривала; у нее заныло сердце только потому, что его молодость и веселость напомнили ей, как всякая другая молодость, — Тедди.
И мысль о Тедди, даже такая мимолетная, придала мягкость ее голосу:
— Я хотела бы посмотреть этот вид.
Они пошли вместе; рука Арчи один раз мимолетно коснулась ее локтя, чтобы направить ее к белой полукруглой скамейке, которая, казалось, повисла над багряной красотой спящего моря.
Налево берег делал поворот; крутая дорога по временам ярко освещалась фарами автомобилей, вырывавшими из темноты подымавшиеся кверху темные очертания стен замка, стоявшего на страже маленького городка.
Издали слышалось пение девушек; голоса их, смягченные расстоянием, и мягкий ароматный воздух были полны той задумчивости, которую придает неясная музыка в темноте.
Ни Арчи, ни Филиппа не разговаривали до окончания песни. Затем Филиппа тихо сказала:
— Это прелестно!
— Это девушки, которые работают там, на фабриках, — сказал Арчи, чувствуя всю банальность своих слов, желая сказать что-нибудь особенное и сознавая, что все, что он делал, было обыденным.
Он неудержимо понесся вперед, потому что ему ужасно хотелось показаться «особенным»:
— Я безумно хотел встретиться и познакомиться с вами, леди Вильмот!
Ему теперь стало видно ее; наклонившись вперед, он напряженно смотрел на Филиппу.
— Что мне сказать на это? — спросила его Филиппа.
— Полагаю, что вам все говорят то же самое? — При воспоминании о приеме, оказанном ей Гавершемами и Маунтли, и о том одиночестве, которое ее окружало в Париже, у Филиппы вырвался иронический смешок.
— Почему вы смеетесь? — тотчас же спросил Арчи.
— Может быть, я смеюсь над вашим прелестным, но довольно наивным комплиментом.
— Знаете ли, что вы разговариваете гораздо более по-взрослому, чем выглядите?
— Неужели?
Наступило молчание, молчание, которое Филиппа не прерывала из лени, и которое Арчи стремился нарушить, сказав, вот так, совсем откровенно; безумно:
— Я хочу вам понравиться! — Он поймал себя на мысли: «Почему люди не высказывают того, что хотят? Почему не выкинуть все это первоначальное жеманство при знакомстве друг с другом? Если вам действительно отчаянно хочется узнать кого-нибудь поближе, тогда надо сразу стать наполовину друзьями. Я хочу, ужасно хочу понравиться этой женщине. Она заставляет меня чувствовать то, что никогда еще никто не заставлял…»
Что, если бы он так и сказал ей это?
Он смотрел сначала на море, а затем повернулся к ней; в ту же минуту Филиппа тоже повернула свое лицо, и Арчи мог увидеть линию ее губ… И вид этой мягкой извилистой линии, казалось, ударил ему в голову, как мифический нектар, как будто эликсир какого-то волшебного напитка разлился по его жилам. Он наклонился к Филиппе так близко, что его охватил залах ее волос, и сказал нетвердо:
— Вы заставляете меня чувствовать то, что никто еще на свете меня не заставлял…
Едва он проговорил это, как наступила реакция; он почувствовал, что затаил дыхание, резко двинулся и затем понял, что Филиппа встала и оставляет его одного.
Он бросился за ней и властно преградил ей путь:
— Вы не можете уйти так. Я… вы никогда не поймете… но я не предполагал… дерзости…
Его прервал тихий, ледяной голос Филиппы:
— Из-за… из-за некоторых фактов вы подумали то, что, я полагаю, могут думать люди вашего сорта, что… что мне можно все говорить и обращаться со мной… как вы сейчас со мной. Уйдите, пожалуйста, с дороги.
— Я не уйду… пока не объясню, — с отчаянием произнес Арчи.
— Никаких объяснений не надо.
Она мелькнула мимо него и исчезла за поворотом.
Он остался стоять, кляня себя, но все же с сознанием какой-то несправедливости где-то в самой глубине души.
В конце концов, он подразумевал это, но не так, как она это приняла.
Он бросился вперед очертя голову, потому что с ней, наверно, говорили так и раньше; но затем он почувствовал странную смесь истинного огорчения, уязвленного тщеславия и светской суетности…
Как-никак, но ведь был же процесс!..
Он вернулся в зал, пользуясь этим осуждением как щитом против натиска собственного идеализма, того немногого, что осталось в нем от прежних лет.
В глубине души ему было стыдно этого бесконечно унизительного размышления о жизни Филиппы; но, надувшись, он ухватился за него и старался привить своему чувству странной скорби несколько дешевых горьких афоризмов о разведенных женщинах, которые были вынесены на суд общественного мнения и получили обвинительный приговор.
Он танцевал весь остаток вечера. Филиппа не возвращалась в бальный зал. Когда, наконец, оркестр перестал играть и он был свободен, он снова направился к белой полукруглой скамье. Приближался рассвет; густой фиолетовый цвет неба исчезал, пропуская сияние зари; слабый, колеблющийся предутренний ветерок коснулся его лица.
Спустя некоторое время он встал, вернулся к себе в комнату и лег в постель. Поднявшийся ветерок дул прямо на него, но он лежал с открытыми глазами, бесконечно взволнованный.
ГЛАВА IV
Возьми меня, сломай меня,
Истязай меня, убей меня…
Все для меня будет радостью,
Я горю радостью, чтобы все испытать.
Для меня мгновенье — вечность.
Филиппа, сидя в темноте у окна, думала: «Мне кажется, что так будет продолжаться и далее. Мужчины и женщины будут говорить со мной о чем угодно; мужчины будут считать себя совершенно вправе обращаться со мной так, как поступил со мной сегодня вечером тот, и теперь все они будут считать меня доступной».
А этот Лоринг казался таким славным, таким веселым; казалось, что они так хорошо понимают друг друга.
Сначала ей нравилось смотреть на него; он казался ей таким симпатичным, а это было для нее чем-то большим, чем просто красивая наружность. Голос его был таким веселым и приятным… и, помимо всего, он принадлежал к тому типу мужчин, который больше всего ей нравится!
Казалось, что если он и не будет другом, то все же он такой, с которым может быть легко и радостно…
Но теперь из этого ничего не выйдет — ни дружеских отношений, ни чего-либо другого.
И когда она ложилась спать, скользнув в прохладные простыни, слезы скатились с ее глаз на подушку.
— Я держал себя неподобающим образом с леди Вильмот, — сказал Арчи Форду.
Он старался вспомнить все, что он говорил. Форд лежал на песке и курил, обволакивая себя дымом из трубки, и в ответ на слова Арчи лениво возразил:
— Я этого не вижу. Я не вижу никакого оскорбления в том, чтобы сказать женщине, что ты увлечен ею. В чем здесь оскорбление?
И он добавил:
— Совсем непохоже на то, чтобы леди Вильмот только что сошла со школьной скамьи. Брось! Леди Вильмот сама кое о чем имеет понятие. Разве она дала тебе резкий отпор?
— Во всяком случае, она не сделала этого так, чтобы я мог заметить, насколько я нравлюсь ей!
Форд повернулся:
— А ты в самом деле увлечен ею, Понго?
Он бросил долгий взгляд на своего друга. Выражение лица Арчи смутно напоминало того Арчи, которого он видел сразу после падения с аэроплана; сильно разбившийся молоденький летчик, этот самый Понго, не хотел принимать тогда никакого соболезнования, считая помощь и совет оскорблением для себя.
Арчи не заметил этого долгого взгляда, продолжая смотреть на сверкающее море; наконец он медленно произнес:
— Не знаю. Думаю, что да. Это случилось в первый же момент, как я ее увидел. Как бы то ни было, я чувствую себя ужасным дураком. У меня столько же шансов добиться ее, как, по пословице, снежному кому долго оставаться в аду. Она богата, а у меня ни гроша. Она…
— И так далее! — язвительно прервал его Форд. — Назови и другие общественные добродетели этой прекрасной леди, не забывая упомянуть ее вполне заслуженную на суде славу! Я полагал бы, что, помня это, тебе нечего тревожиться при сравнении ваших обоюдных достоинств! Боже мой! Арчи, — он привстал на локте, — неужели это тебя серьезно беспокоит? С какой стати?
Арчи кивнул головой:
— Я сам себе так говорил, и все же это меня ни в чем не убедило. Вот почему это меня так беспокоит. Ведь серьезно относиться к человеку возможно лишь тогда, когда то плохое, что ты можешь подумать о нем, ты сам ни во что не ставишь!
— Ну и продолжай себе беспокоиться! — резко возразил Форд. — Только не относись к этому делу серьезно.
Арчи поднялся и потянулся, показывая каждый мускул своего крепкого, молодого, красивого тела.
— Так будет лучше! — сказал он уступчиво. — Я опять иду в воду.
Он подплыл к вышке, с которой ныряют, взобрался по лесенке и нырнул с верхней площадки. Ему нравилось чувствовать, как море увлекает его вглубь, и проявлять свою силу в борьбе с волнами; зной палящего солнца и приятное щекотание во всем теле доставляли ему большое удовольствие. На короткое время он забыл о Филиппе… И вдруг он увидел ее на вышке.
Он ясно осознал свои чувства в этот миг; его сердце трепетало, останавливалось и снова трепетало. Захваченный этим совершенно неожиданно захлестнувшим его ощущением, он подумал:
«Будь что будет! Если верить Форду, почему бы мне не добиться всего того, что я могу взять? Он бы так поступил — каждый мужчина поступил бы так же».
Иллюзорное и как бы робкое чувство прошлой ночи было разрушено грубым мировоззрением Форда. Он смотрел на Филиппу, силуэт которой вырисовывался на фоне синего неба и прозрачного моря. Она нырнула; он с быстротой молнии нырнул вслед и, когда она выплыла, очутился рядом с ней. Он тотчас же сказал, протянув руку:
— Простите меня!
Филиппа удивленно взглянула на него, сдвинув черные узкие брови. Кто бы мог быть этот человек, скорей похожий на изображение бога солнца, такой же загорелый, с такими же сверкающими голубыми глазами и с таким же ярким блеском волос?..
— Я тот, который вас вчера так огорчил и которого вы так безжалостно оттолкнули, — сказал Арчи, не выпуская ее руки. — Но вы простите меня? Я до тех пор буду просить, пока вы не простите.
Они оба рассмеялись и поплыли рядом.
— Вы не откажетесь танцевать со мной сегодня вечером? — была его последняя просьба.
Он пошел одеваться, чувствуя, что мир для него превратился в рай, а когда оделся — хорошо позавтракал и отправился гулять.
Ему нужно было остаться одному, обдумать все случившееся; он хотел избежать отталкивающего цинизма Форда. Он поднялся на холм, туда, где по обе стороны росли бархатистые серовато-зеленые оливковые деревья и где далеко впереди полоса тени указывала на близость маленького леса.
Когда он добрался до этого леса, он бросился на землю, сильно разгоряченный, но тем не менее довольный. Далеко внизу раскинулся Антиб с черепичными крышами вилл и с безобразными серыми и зелеными квадратами отелей, а среди них — сверкающее белизной и позолотой здание казино.
Под которой из этих крыш живет его белая и золотая девочка, Филиппа?.. Это имя он узнал из газет.
Ему это имя решительно не нравилось. И, наверное, некоторые называли ее Филь.
Он не будет ее так называть! Так он решил! Он придумает ей другое имя!
Он лег спиной на горячую землю, заложив руки под голову.
Он ей, должно быть, немножко нравится… это было заметно по тому, как она смеялась… О Боже! Как она была хороша — дух захватывало!
У нее была своеобразная манера широко открывать глаза, сначала слегка улыбаясь со сжатыми губами, потом быстро раскрывая их… Он был уверен, что она божественно танцует… и она обещала танцевать с ним сегодня вечером. Он не мог припомнить во всей своей жизни такого напряженного и исключительного возбуждения из-за кого-либо или чего-либо, даже во время полетов.
Какова же на самом деле история ее жизни?
Ведь она защищалась при разводе, боролась с ним, отрицала свою неверность.
Правда, ее муж привел довольно веские улики…
Арчи почувствовал внезапный взрыв гнева при мысли, что ее опрашивали, оскорбляли… Адвокаты такие негодяи… Начинают допрашивать, выводить различные заключения, приставать… Он знает, он как-то слышал их.
Его представление о Филиппе нисколько не соответствовало ни тому, что он узнал о ней, ни известным ему фактам, ни ее прежней жизни. Филиппа замужем… Она так не походила на замужнюю женщину… Филиппа влюблена… преступно влюблена…
Арчи повернулся на горячей низкой траве и прижался лицом к земле…
Ему было невыносимо тяжело думать, что она так любила, ему ненавистна была эта мысль не с точки зрения морали, а только потому, что она целовала какого-то другого мужчину, который обнимал ее, лежа в ее объятиях.
Он чувствовал, что задыхается; он поднялся, чтобы дать горячей волне крови отхлынуть от лица и горла.
— Тысячу проклятий! — произнес он грубо, вслух.
«Мне не хочется идти так рано домой, я буду обедать возможно позже», — решила Филиппа. Ей опять хотелось танцевать, так хотелось, что она уговаривала себя, что это только танцы привлекают ее, но отнюдь не человек, похожий на бога солнца, который к тому же вполне искренне просил у нее прощения! И надо же, в конце концов, бывать в обществе! И она довела себя до чрезмерно болезненной чувствительности за три последних ужасных месяца.
Доставая белые атласные туфли к своему белому шифоновому платью, отделанному серебром, она напевала песенку.
Помимо всего, здесь чудесное солнце и весело, а солнце всегда поднимает настроение.
Со временем жизнь наладится… В ней жила непобедимая надежда юности и твердая вера в чудо, которое должно совершиться, несмотря ни на что…
Когда она входила в ресторан, она мельком бросила взгляд на дальний столик, за которым обыкновенно обедали Арчи и Форд, но столик был свободен.
Она сильно опоздала и, пока ела, все время слышала звуки танго, фокстротов и уанстепов. Кто-то рядом почти неслышно произнес:
— Кажется, это леди Вильмот? Да, я уверен, что она. Вероятно, она приехала прямо сюда. Ведь после ее процесса прошел только месяц.
Филиппе показалось, что эти слова ударили ее. Неужели только один месяц прошел после суда? Иногда, когда ей удавалось забыть об этом, и она чувствовала себя счастливой, ей казалось, что это было давным-давно, а порой, в бессонные ночи, ей казалось, что это было так недавно — всего несколько часов тому назад.
Она крепко стиснула руки под столом… Может быть, это было действительно признаком ее невиновности, что она могла иногда забывать?
Она поднялась из-за стола, прошла в зал, и Арчи немедленно очутился возле нее.
— Как вы долго не приходили! — сказал он. — Вы не откажетесь танцевать со мной сейчас же?
Она очутилась в его объятиях. Они молча танцевали. Арчи был много выше ее, хотя Филиппа была тоже высокого роста. Ей пришлось поднять голову, чтобы посмотреть ему прямо в глаза, которые были устремлены на нее; и когда глаза их встретились, его взгляд выражал отчасти робость, отчасти — нечто другое.
Что же было это другое?
Филиппа прервала молчание:
— Как хорошо вы танцуете!
— В самом деле? — отозвался Арчи, страстно желая сказать: «Вы прекрасны, я обожаю вас… Может быть, это безумие, но я вас обожаю… это так. Неужели вы этого не чувствуете? Неужели не чувствуете, как бьется мое сердце и рвется к вам?»
Он крепко сжал губы и, глубоко вздохнув, почувствовал запах духов, которыми была надушена Филиппа. Острое ощущение этого аромата овладело всем его существом. Он еще глубже вдохнул этот вскруживший ему голову запах, напоминавший запах фиалок, хранившихся в ящике сандалового дерева.
Он не мог смотреть, как поднималась и опускалась ее грудь; вид этой нежной белизны приводил его в трепет.
Он сам был поражен неожиданно вырвавшимися у него словами:
— Вы, конечно, знаете, что я здесь «жиголо» — платный танцор-профессионал? Я ужасно беден, но у меня есть кое-какие сбережения, и, как только буду в состоянии, я уеду в Мексику. У меня есть возможность получить там работу, хотя бы и с небольшими деньгами. До вот этого занятия я был летчиком. Только у меня не было ни гроша, когда война окончилась, и я очутился здесь. Это все, что вам необходимо знать обо мне.
Филиппа встретилась опять с его молодым и ясным взглядом, который уже не выражал робости; теперь это был пристальный и сверкающий взгляд, и его смуглое лицо слегка побледнело.
— Ах, вы были летчиком? — сказала она. — В Беркшире, совсем близко от нашего дома, была большая авиационная школа.
— Неттлбед, — сказал он, обрадовавшись. — Я там и обучался.
— Вот как? А наше имение называлось Марч.
— Марч! — воскликнул Арчи, радостно рассмеявшись. — Как же, я бывал там; мы занимались там спортом, купались и пили чай. Но где же вы тогда были — я никогда не забыл бы вас, если бы хоть раз увидел.
— Наверное, я тогда была еще в пансионе, — сказала Филиппа.
— Какая вы молоденькая! Ну, конечно, вы еще совсем маленькая. — Он крепче сжал ее в своих объятиях. — Пойдемте на террасу — там прохладней.
Они вышли на террасу, сели на белую полукруглую скамью и закурили папиросы.
— Встреча с вами так необычайна, — начал Арчи не совсем твердым голосом. — Ведь я бывал в доме ваших родителей.
Филиппа, пристально смотревшая на море, повернулась к нему и кивнула головой:
— Как тесен мир! Это звучит банально, но все же это так! Ужасно тесен… особенно… особенно, если вам… если…
— Если что? — спросил Арчи.
У нее не было намерения это сказать, но она быстро продолжала:
— Если все идет не так, как нужно. Если не хочешь встречаться с людьми, потому что они скверно относятся к вам… Но никогда нельзя избежать встречи с некоторыми из них…
Какая-то внутренняя преграда, которая сдерживала Арчи, вдруг прорвалась в нем. Ничего не было так далеко от его мыслей минуту или две секунды тому назад, как то, что он сделал…
Он сидел, наклонившись вперед, не сводя глаз с Филиппы; неожиданно он схватил ее в объятия, быстрым движением приблизил ее лицо к своему и поцеловал ее в губы со страстью, которая ее оскорбила. Так же внезапно он отпустил ее; они смотрели друг на друга, бледные оба, оба с горящими глазами, оба безмолвные, тяжело переводя дыхание.
Филиппа поднялась, и ее движение точно толкнуло его на последнее отчаянное усилие приблизиться к ней и умолять ее. Арчи упал на колени и, задыхаясь, страстно прижался к ней. При ясном свете луны его высоко поднятое лицо даже в этот момент напомнило Филиппе ее прежнее сравнение его с богом солнца, и даже в эту минуту бушующего гнева что-то в повороте его головы, изгибе губ и изогнутости бровей тронуло ее.
Совершенно забыв об условностях, о своей любви, о себе, забыв обо всем на свете, он поднялся с земли, усеянной лепестками, взывая к ней…
— Вы не понимаете, вы не чувствуете, — прерывающимся голосом говорил он, и вдруг его голова очутилась на ее груди, и она почувствовала сквозь шифон своего платья его горячие губы и жар пылающего лица, прижимавшегося к ее груди. У нее на мгновение явилось странное и сильное желание приласкать его.
«Я, должно быть, с ума сошла!» — подумала она, решительно и злобно оттолкнув его.
— Это безумие… Вы не можете чувствовать… то, что вы говорили… Уходите, вы…
Он моментально вскочил, преграждая ей дорогу, с почти угрожающим видом.
— Да, это безумие, — воскликнул он горячо, — но, во всяком случае, это истинное безумие любви. Люди так любят — это бывает. Я вас так люблю. Я обожаю вас, слышите? Не уходите… выслушайте… Это не может оскорбить вас…
— Я не хочу слушать. Пустите меня, вы должны меня пустить…
Ей удалось проскользнуть сзади него, и она побежала по белым ступеням, которые казались ей бесконечными, и прошла в отель через боковую дверь. У себя в комнате она опустилась на кровать, прижимая холодные руки к горящим вискам. В глубоком удивлении она спрашивала себя: чувствует ли она гнев сейчас? Что же она, в таком случае, чувствует и что она чувствовала тогда? Во всяком случае, нечто совершенно не похожее ни на какое другое чувство, которое она когда-либо испытывала.
Все это было так безумно, почти невероятно, и все же это произошло.
Платный танцор, который сказал ей совершенно откровенно о своей бедности, просто обнял ее, поцеловал и, по-видимому, безумно влюбился в нее!
Она не знала, что она при этом чувствовала, но одно только воспоминание приносило с собой повторение того удивительного трепета, легкого, бесконечно приятного, немного пугающего, который охватил ее, когда Арчи целовал ее губы, целовал их так страстно.
Значит, это была страсть…
Она подошла к широко открытым окнам, защищенным тончайшей проволочной сеткой.
Ни разу в продолжение своего двухлетнего замужества она не испытывала подобного трепета… Ни разу…
Она только теперь это познала, и это бесконечно отдалило от нее Джервэза и ту полосу ее жизни. Она разделась и постаралась уснуть, но снова и снова сладостный трепет пробегал по ее телу, и она прятала разгоряченное лицо в подушку, чтобы забыть его, не признаваться в нем.
Она заснула, когда было уже светло, и проснулась с чувством усталости и с синими кругами под глазами.
Чувство усталости победило робкий романтизм, а условности и вкоренившиеся взгляды хорошо опекаемой юности и замужества снова полностью захлестнули ее, подавив едва зародившиеся надежды и мечтания этой ночи.
«Это невозможно!» — мрачно думала Филиппа, вспоминая поцелуи в лунную ночь.
Она медленно встала, одеваясь бесконечно долго, как одеваются люди, когда их мучают тяжелые мысли.
Когда, наконец, она была одета, она старалась оттянуть время, чтобы не сойти вниз, и сердилась на себя за то, что поставила себя в такое положение, из-за которого ей приходилось испытывать все эти неприятности.
В корреспонденции, которую ей вручили, когда она выходила из комнаты, оказался ряд официальных документов, связанных с ее разводом.
Разбор и просмотр этих документов с потрясающей силой вернули ее к действительности.
Романтика!.. Случайные поцелуи!..
Нечего удивляться тому, что произошло, если вспомнить, что все знают ее прошлое!..
Она поднялась, твердо решив идти по намеченному ею пути. Она уедет отсюда, уедет подальше; она чувствовала, что она обречена и что у нее нет никаких средств защитить себя.
Бегство было ее единственным оружием.
Она позвала горничную, чтобы та упаковала ее вещи, заказала автомобиль и велела шоферу ожидать ее у подъезда.
Она никого не видела, когда спускалась в лифте; и, когда автомобиль мчал ее по дороге в Канн, она также не увидела ни того, кто напоминал ей бога солнца, ни других простых смертных. И с каждым километром условности все более и более теряли свое значение; а когда она остановилась в отеле «Мажестик», они стали совершенно ничтожными. Бесконечно тянувшееся время и пустота в холле и на террасе перед отелем вызывали в Филиппе гнетущее чувство тоски и одиночества.
Она пошла в город, над которым нависла летняя скука, купила книги и газеты и в старом номере «Таймса» прочла о помолвке Камиллы с Разерскилном.
Это было замечательно приятное известие, и она тотчас же поехала на телеграф, чтобы послать им поздравительную телеграмму; но как только автомобиль тронулся по направлению к отелю, ее снова охватила тоска.
Как бы то ни было, Камилла и Разерскилн были для ее потеряны; ничто так не отрывает друзей, как их полное счастье.
Она была искренне рада, что они поженятся, но известие об их счастье еще более подчеркнуло ее одиночество. Она представила себе Джима таким торжественным и важным, словно юношу, идущего под венец… Милый, милый Джим, такой порядочный, не то что современные молодые люди, такой славный, разумный и вместе с тем такой простой!
А Камилла нуждалась в надежной опоре, хотела преклоняться и любить всем своим существом. Идеальная жена в прекрасной оправе!
В сумерки Филиппа думала о них, и эти мысли погружали ее в мрачную меланхолию, усиливая сознание ее одиночества.
В громадном отеле, только наполовину открытом для немногочисленных летних гостей, сегодня вечером давался большой бал.
Филиппа одевалась на бал без всякого увлечения; когда же она сошла вниз и увидела деревья, увешанные электрическими лампочками, похожими на золотые, пурпуровые и фиолетовые цветы, это вызвало в ней проблеск интереса.
Пел русский хор, и увлекательная красота мужских голосов взволновала ее.
Она грустно размышляла: что легче переносить — печаль в одиночестве или быть одинокой среди всей этой красоты? Она чувствовала, что красота музыки и лунного отражения в море еще больше подавляла ее душу.
Она усиленно старалась не думать об Арчи или же думать о нем с негодованием, но это ей плохо удавалось. Никогда ни одна женщина действительно не сердится на мужчину за то, что он ее любит, даже тогда, когда его любовь не особенно почтительна; ведь впоследствии она будет такой — нужно только немного исправить в ней какую-то точку зрения.
Наконец, чтобы победить свою слабость, Филиппа умышленно начала бичевать себя:
«Мужчины считают меня теперь доступной, и так они смотрят на всех разведенных жен… И то же самое думает и Арчи».
Это было в точности то, что он и думал, почти то, что он сказал Форду.
Если бы Филиппа, поселившись в отеле, была не замужем и находилась под покровительством семьи, он бы не так безумно влюбился в нее. Но она появилась как женщина, которая, несмотря на свою молодость, уже была замешана в прошлом в любовной трагедии; она еще носила на себе манящие следы этой трагедии, и он сказал себе: «А почему бы и нет? Если у нее имел успех тот бедный малый, который погиб, так почему бы и мне не попытаться?»
Ни один мужчина не выскажет этих мыслей открыто; но в его сознании они всегда отчетливы и ясны.
Когда они говорили о разводе Филиппы, Форд выразил весьма обычное мнение мужчины, сказав Арчи с легкой усмешкой:
— Полагаю, что она получила по заслугам! — Услышав это, Арчи загорелся гневом.
— У тебя мерзкая точка зрения! — воскликнул он. — Откуда ты знаешь, что все это правда и что леди Вильмот виновата?
— Я ничего не знаю, — возразил Форд так же горячо, — я только считаюсь с решением суда и руковожусь здравым смыслом! Бьюсь об заклад, что не много разведенных женщин получают развод, не заслужив его! Мужчин таких тоже много, но мужчины — это совершенно другое дело. Веришь ли ты, что леди Вильмот не виновна? Конечно, не веришь; ты ведь не так глуп.
Этот разговор произошел до того, как Арчи пошел к себе. Он настолько был взволнован, что не мог уснуть и, лежа с открытыми глазами, ругал Форда, самого себя и все на свете, тем не менее испытывая сильнейший душевный подъем.
Он проснулся взвинченный и как-то необычайно счастливый и хотел было направиться вниз, как в его комнату влетел Форд с радостным выражением лица, сияющими глазами и полным возбуждения голосом:
— Арчи! Я не знаю, что со мною делается… я чувствую, что схожу с ума!.. То, что ты сейчас увидишь, — правда! Я телеграфировал и получил ответ. Читай — вот…
Он протянул Арчи бумагу, в которой значилось, что умерший в Канаде родственник Форда завещал ему пять тысяч фунтов стерлингов. Письмо было от одной лондонской адвокатской конторы, которая сообщала ему о необходимости немедленно поехать в Канаду.
Когда Арчи, так же обрадованный, как и он сам, вернул ему письмо, Форд сказал:
— Я должен уехать сегодня же — с Перри.
— Что-о-о? — удивленно спросил Арчи.
— С Перри. Я всегда ее любил. Я скажу этой скотине Пьеру… Она меня тоже любит. Я думал, ты знаешь об этом!
Через секунду он уже исчез, и Арчи слышал легкие шаги его бежавших по длинному коридору ног.
Он поспешил вслед за ним и встретил Марко, который тотчас же окликнул его, чтобы поговорить с ним, и рассказал ему, между прочим, что Филиппа уехала.
— Уехала? — переспросил он.
— Увы, да. В Канн. Может быть, в Лондон. Я не знаю.
Арчи сразу забыл о Форде — так потрясло его это известие. Она уехала из-за него, не сказав даже ни единого слова.
Круто повернувшись, он вышел на залитую солнцем и кишевшую людьми террасу, где над маленькими столиками пестрели яркие зонтики.
Сидевшие за столиками пили коньяк со льдом, оранжад, лимонад, ели пирожные. Большинство публики было в купальных костюмах и в мохнатых купальных халатах.
Несколько знакомых поздоровались с Арчи; он их даже не заметил и быстро прошел в самый конец террасы, подозвал автомобиль и велел шоферу ехать в Канн.
Но в Канне не было и следа Филиппы; он ничего не мог узнать о ней и на вокзале. Тогда он возвратился обратно и остановился у виллы, где Перри встретила его радостными криками, а Руперт обхватил его и потащил в дом.
Много позже Арчи, возвращаясь с Фордом, сказал:
— Леди Вильмот уехала.
Форд равнодушно отнесся к этому известию:
— Неужели? Надеюсь, что этот дурак в отеле оставит нам комнаты. Ему надо только хорошо дать на чай.
— К сожалению, тебе придется обождать немного, потому что Перри не будет готова к тому времени.
— О, теперь меня это не трогает! — с жаром промолвил Форд. — В четверг мы, во всяком случае, зарегистрируем наш брак в консульстве. Я считаю, что все идет хорошо и скоро, если принять во внимание, что я только сегодня узнал об этом наследстве!
— Неужели ты так хочешь на ней жениться, что настолько спешишь со свадьбой?
— Как бы я ни спешил, это не может быть слишком скоро для меня. Ведь я люблю ее, чудак человек!
Они поженились, как Форд и стремился, и устроили свадебный завтрак для четверых: Руперта, Перри, Форда и Арчи. Арчи надел свой единственный парадный синий шевиотовый костюм прекрасного покроя, а Форд расфрантился и блистал великолепием, «будучи теперь, как никогда раньше, человеком со средствами!».
Перри и он строили тысячу различных планов: они будут заниматься садоводством, будут разрабатывать копи, займутся кино, откроют дансинг… Они решили уехать из Канна через две недели… Они болтали, смеялись и смотрели друг на друга. Наконец, Арчи нашел возможным уйти.
И сразу же он вернулся к своей постоянной мысли. Прошло уже четыре дня, а он все еще не нашел Филиппы. Было только пять часов вечера, и он решил пойти пешком в Канн, но потом раздумал и поехал поездом, вспомнив, что позже ему предстоит еще большая работа в дансинге. Он стал ходить из одного большого отеля в другой и уже в третьем увидел фамилию Филиппы и номер ее комнаты. Он взбежал наверх, постучал и, не получив ответа, толкнул дверь.
Дверь приоткрылась; он очутился в маленькой передней и через открытую дверь увидел Филиппу, полулежавшую на шезлонге. Розовый свет заката заполнял комнату.
Он стоял на пороге, сжав руки, с устремленными на нее глазами, и очень медленно, как бы чувствуя его взгляд, Филиппа повернула голову и увидела его.
Арчи произнес тихим, дрожащим голосом:
— Я должен был прийти.
Но он все еще не двигался, он только смотрел на нее с обожанием и откровенным восхищением. Филиппа встретилась с его взглядом; она побледнела и, слегка приподняв голову, сказала равнодушным, ничего не выражавшим голосом:
— Зачем вы пришли? Не потому ли, что считаете меня доступной?
Эти слова, это трагическое спокойствие вопроса отрезвили его. Возбуждение и чувство гордости оставили его; он неожиданно столкнулся с тем, на что никак не рассчитывал, — с возможностью такого равнодушия в их отношениях.
Он стоял, глядя прямо на нее, и не мог произнести ни слова.
Филиппа заговорила слегка дрожащим, изменившимся голосом, в котором звучала искренность:
— Я сказала то, чего я не думала, — вы сами это знаете.
Если бы она обратилась к нему со словами: «Я люблю вас», — это бы не так тронуло его, как то, что она сказала.
Он подошел к ней и стал на колени, и в эту минуту он был так близок к тому, чтобы расплакаться, как никогда со времени своего раннего детства. Он сказал прерывающимся голосом:
— Простите меня — я был груб.
Он еще не прикоснулся к ней и вдруг увидел, что она почти плачет, но старается улыбкой скрыть слезы.
Последние остатки самообладания покинули его, когда он увидел ее влажные ресницы; лицо его побледнело, голубые глаза стали почти черными, и он нерешительно протянул руку.
Его рука коснулась платья Филиппы, скользнула по ее руке, разжала ее; их ладони соприкоснулись, его возбужденное лицо ближе наклонилось к ее лицу. Молодая любовь взывала к молодой любви, свежие губы тянулись к свежим губам, и в глазах светились робость и желание.
Наконец Арчи сказал страстным и сдавленным шепотом:
— Моя прекрасная, моя любимая…
Потом, когда сладостное безумие первых поцелуев оставило их и они сидели, прижавшись щекой к щеке, глядя, как надвигались сумерки и зажигались, один за другим, маленькие огоньки на противоположной стороне бухты, Филиппа неожиданно сказала:
— Приложи свою голову к моему сердцу.
Она прижала его голову к своей груди, снова ощущая дорогую ей теплоту, снова тронутая той удивительной нежностью, которую она только что испытала
— Я так ждала этого, — сказала она Арчи, — потому что в ту ночь, когда ты сделал первый шаг, я заставила тебя уйти только потому, что я боялась себя, боялась позволить себе остаться с тобой.
— Значит, ты меня уже тогда любила, с того момента, как и я тебя?
— Мне кажется, что да, но я не хотела признаться в этом, потому что… — Она замялась.
— Потому что ты считала, что у меня дурные мысли, — мрачно вставил Арчи; теперь ему казалось невозможным, что он когда-либо мог думать о Филиппе легко и двусмысленно; ему стало стыдно. — Да, у меня действительно были скверные мысли о тебе, — сказал он угрюмо, — я этого не скрываю от тебя. Я считаю, что моим оправданием может служить то, что я верил слухам, совершенно не размышляя.
Он слегла отодвинулся от нее и посмотрел ей прямо в глаза.
— Тот человек, которым я был раньше, теперь мне кажется даже не существовавшим, а существует только тот, которым я стал, который любит тебя и сейчас здесь с тобой. О, если бы я мог выразить то, чем я полон сейчас, заставить тебя чувствовать то, что ты во мне вызываешь, сказать, как я робею и преклоняюсь перед тобой и как я горжусь тобой! Ты завладела всем моим существом и целиком поглотила меня. Новый мир открылся для меня, мир, в котором нет несчастья и безверья, нет страданий и тоски, потому что я нашел тебя, люблю тебя!
Филиппа положила свою руку в его, и их пальцы сплелись.
— Милый мой! Пусть это звучит невероятно, бессмысленно, но это все-таки правда. Я никогда, никогда раньше не любила.
Я никогда не знала этого чувства. Раньше я никогда не смогла бы понять, что ты хотел сказать, когда говорил о преклонении и гордости и об открывающемся для тебя новом мире. Раньше эти слова мне казались бы очень трогательными, но они не ласкали бы моего сердца так, как твои теперь.
— Неужели это правда? — спросил Арчи, задыхаясь. — Ты никого не любила… никого… даже своего мужа? Ведь я так безумно ревновал тебя к твоему прошлому, твоему замужеству, ко всему и ко всем!
— Нет, я не любила, никогда не любила, — шептала Филиппа.
С неожиданной быстротой он отпустил ее руки, заключил ее в свои объятия, прижимая ее все ближе и ближе; его губы дрожали, касаясь ее губ; Филиппа едва слышала его прерывистый восхищенный голос.
Под покровом незаметно спустившейся ночи они стояли, охваченные безмерным счастьем, отделявшим их от всего остального мира.
Держа друг друга за руки, прижавшись щекой к щеке, они говорили, целовались, сидели молча, прислушиваясь в этой звучащей тишине к биению своих сердец.
Арчи сказал:
— Слушай! — и прижал рукой ее руку к своему сердцу, и сквозь тонкий шелк сорочки она почувствовала, как оно бурно бьется.
— Послушай и ты! — прошептала она, и Арчи, дрожа, ощутил своей рукой биение ее сердца; он вдруг наклонился и прижался губами к ее нежной груди, чувствуя всеми фибрами своего существа буйный прилив нежности, переходившей в сладостную муку…
Он опустился на колени и долго оставался в таком положении; Филиппа гладила его волосы, а он чувствовал своими губами удары ее сердца, бившегося для него.
ГЛАВА V
Я была хрупкою, я была огнем,
И ты благоговел передо мной и желал
меня. Я была твоими лаврами и твоею лирой.
Вся суровость и неверие Форда были сломлены его собственным счастьем. Может быть, он почувствовал, как глубока и искренна была любовь Арчи, а возможно, что дружеское чувство вызывало в нем сочувствие к любви вообще. Поэтому, когда он заговорил с Арчи, им руководило только доброе дружеское отношение. Но все же он сильно задел Арчи, когда без всякого умысла спросил:
— Значит, шесть месяцев?
— Что шесть месяцев?
— Шесть месяцев тебе надо ждать, чтобы жениться.
А ко всему этому добавил еще гораздо более ужасную фразу, напомнив о том, о чем Арчи никогда даже не думал:
— Зато теперь ты сможешь поехать в Америку! — Он вдруг загорелся восторгом:
— Арчи, что ты на это скажешь? Давай в компанию! Ты ведь думал заниматься скотоводством, а я как раз получаю в наследство ранчо. Давай вместе! Мы с тобой вместе сделаем состояние. Внесем по тысяче каждый.
— По тысяче? — повторил Арчи с иронией.
— Ну а леди Вильмот?
Форд остановился, видя, как нервно сжались губы Арчи. Форд смущенно продолжал:
— В конце концов, вам же нужно жить?
У Арчи был ответ на этот вопрос, и он возмущенно выпалил:
— Только не на это… не на деньги Вильмота, благодарю покорно!
— Он с ума спятил! — ворчал Форд, обращаясь к Перри, которая во всем с ним соглашалась. — Это безумие! У леди Вильмот три тысячи фунтов годового дохода, а Арчи играет роль благородного любовника — деньги, мол, нечистые и подобного рода ерунда!
— Да, это нехорошо, — необдуманно вставила Перри.
Несмотря на всю свою любовь к ней, он почувствовал сильное желание сказать ей, что она глупенькая, какой она на самом деле и была. Он втайне молил судьбу даровать ему побольше терпения, или послать Перри немножко больше практичности, чтобы жизнь их могла протекать без особых материальных затруднений.
Арчи и Филиппа, лежа в маленьком лесу над оливковыми рощами, обсуждали тот же вопрос; но в противовес бестолковой Перри, которая со всем соглашалась, Филиппа горячо отстаивала свою точку зрения.
— О, эти деньги, — говорил Арчи, перебирая рукой ее золотистые волосы, — эти ненавистные, проклятые деньги!
Ты, дорогая, должна немедленно их отослать. Если ты до нашей встречи пользовалась ими, то это было в порядке вещей, но сейчас это недопустимо.
— Единственное, что я могу возразить на все, что ты говоришь, это то, что я же должна жить, — тихо сказала Филиппа, не придавая серьезного значения сказанному и слишком счастливая, чтобы о чем-либо тревожиться. — Есть, чтобы дышать, — вот что необходимо! Если бы я не дышала, я бы умерла, милый!
Арчи улыбнулся, перестал перебирать золотистые завитки ее коротких волос и прижался щекой к ее плечу.
— Я все обдумал, — сказал он спокойно. — Вот мой план. Половина того, что я имею, будет принадлежать тебе. Разумеется, нам будет не по карману жить в отеле «Мажестик», но у меня есть чудесная идея. Нам осталось еще пять месяцев жить таким образом. Отлично! У нас у каждого будет по комнате, где мы только будем спать, в тех двух домиках на улице Камбон, которые тебе так нравились, — помнишь, домики с зелеными ставнями? — а завтракать, обедать и ужинать мы будем вместе в настоящих маленьких французских ресторанчиках, которые мне известны и где дают хорошую, здоровую пищу, а не какую-нибудь изысканную дрянь, и платить мы будем, как местные жители.
Филиппа, прислонившись к дереву и глядя куда-то далеко в пространство, испытывала странное, смешанное ощущение слабого страха и гордости радостным и непоколебимым благородством Арчи; ее забавляли его планы и его отрицательное отношение к ее деньгам.
Филиппа испытующе сказала:
— Понимаешь ли, ведь я на самом деле не была виновна.
Арчи быстро возразил:
— Я это знаю, но Вильмот полагает, что дает тебе деньги на совершенно других основаниях. Я думаю, что он считает, что делает благородный жест: она, мол, виновата, но я великодушен… И что такое деньги — сущая ерунда! А я считаю, что деньги — это такая вещь, которую нельзя брать ни у кого, кроме человека, которого любишь. Я так смотрю на это. Напиши, дорогая, письмо — я его тебе продиктую — и укажи его поверенным, этим гнусным людям (они, наверное, существуют, так как, если бы их не было, этот старый дурак никогда бы не начал дело против тебя!), что ты отказываешься от его мерзких денег. Ведь ты же не хочешь пользоваться ими, не так ли, радость моя? Нет, ты бы не могла…
Он был так убежден, что она не может, так уверен, что она разделяет его точку зрения, что Филиппа не знала, что ей ответить.
Ее молчание дошло до его сознания и отрезвило его; он резко поднялся и повернул ее лицо к своему.
— Мы не можем любить друг друга, если ты будешь цепляться за эти проклятые деньги, — сказал он спокойно. — Это так. Я не могу допустить, чтобы другой человек содержал женщину, на которой я хочу жениться; это ясно, дорогая! Я знаю, что я кажусь тебе жестоким, но от этого я не отступлю. Вильмот в моем представлении есть все, что подло, мерзко и жестоко. Неужели же ты думаешь, что я, чувствуя все это, могу допустить, чтобы ты на его деньги жила, одевалась и окружала себя роскошью? Я не буду в состоянии доставить тебе эту роскошь, но все, что мне, удастся заработать, ты будешь иметь, чтобы ты не жалела об этих тысячах… Итак, детка, дай мне руку и скажи, решено это дело или нет? Если нет и ты не можешь отказаться от денег, то я уйду. Я никогда не перестал бы любить тебя, но и оставаться я бы не мог. Ни один порядочный человек не мог бы. Что ты на это ответишь?
— Диктуй письмо, мой Муссолини, — сказала Филиппа, не то смеясь, не то плача.
Арчи мгновенно приблизился к ней; настойчивое выражение его лица исчезло, опять вернулась к нему божественная и беспечная свобода любви — говорить и быть таким, как хочется.
— Ангел ты мой, детка моя, обними меня, — сказал он с глубоким вздохом удовлетворения. — Слышишь, моторная лодка подъезжает. Поцелуй меня скорей — ты меня еще никогда не целовала в тот момент, когда подъезжает моторная лодка.
Позже у себя в комнате он внимательно просмотрел свои денежные записи, которые он вносил в маленькую тетрадь.
Он мог жить на значительно меньшие средства, чем Филиппа, которую он теперь называл Тупенни, потому что как раньше, так и теперь ему не нравилось ее имя. Он нашел возможным внести в банк на имя Филиппы пятьдесят фунтов. Этого ей хватит на некоторый срок. А ему будет достаточно и двадцати.
В этот вечер они танцевали радостные, окрыленные и безмятежно счастливые; письмо было продиктовано и отправлено. Арчи был в спокойном и умиротворенном настроении.
«Вот будет для них пощечина!» — радостно думал он.
А Филиппе, которая в последний раз ночевала в своей розовой с золотом спальне, казалось любопытным приключением, что завтра она начнет новую жизнь.
А когда она уплатит по счетам отеля, она будет зависеть от средств Арчи.
И будет так, как он сказал!
— Этого парня надо бы сдержать, — сказал Форд своей Перри, узнав о поступке Арчи. — Это только показывает, как мало люди понимают друг друга. Я бы сказал, что у Арчи здравого смысла больше, чем у кого-либо другого, но все же человек, который отнесся к доходу в три тысячи фунтов в год как к личному оскорблению, должен быть помещен на долгое время в санаторий.
— Не думаешь ли ты, что некоторые найдут его поступок прекрасным? — осмелилась робко вставить Перри.
Сентиментальная Перри находила в любви Арчи что-то рыцарское и возвышенное. За последнюю неделю красота Арчи приобрела какую-то одухотворенность; он выглядел более чувствительным и значительно менее походил на тип красивого летчика.
— Ты посмотришь, как будет неприятно поражена леди Вильмот, когда ей придется обходиться без орхидей и автомобилей. Держу пари, что ее первая поездка на трамвае откроет им обоим глаза, — сказал Форд с раздражением.
Перри и он благополучно поженились и уехали в Шербург, по пути в Америку, а ни в Арчи, ни в Филиппе не произошло никаких заметных, бросающихся в глаза перемен. Каждый жил в отдельной комнате в маленьких, белых с зеленым, смешных домиках, и Филиппа немного загорела. И когда бы Форд и Перри их ни встречали, они всегда казались веселыми и необычайно счастливыми.
— Она, должно быть, отложила кругленькую сумму, — цинично решил Форд.
Ему знакомы были дешевые рестораны, которые посещал Арчи и которые вечно кормили телятиной и шницелями, причем ни то, ни другое не было первой свежести.
— Я ничего не смыслю в разных нежностях, — с грубой откровенностью сказал он Перри, — и кусок жесткого мяса убил бы мою любовь скорее, чем что-либо другое.
Однако Филиппа и Арчи, казалось, благоденствовали, питаясь студнем из телячьей головки и сезонным салатом.
Вся Ривьера о них только и говорила; они же этого абсолютно не замечали.
— Скандал! — говорили знатные старухи, а мужчины в баре спорили об Арчи и решили, что «он недолго ждал!».
Заработок Арчи несколько понизился, а когда прибыла новая стая посетителей, его дела опять поправились. Он снял обручальное кольцо Филиппы и бросил его в море, и теперь она носила его перстень, который был переделан для нее.
Филиппа все же оставила себе свои жемчуга.
— Милый мой, я получила их, когда все еще было хорошо…
Арчи должен был согласиться, что эта мысль справедлива.
— Как только я разбогатею, я куплю тебе нитку такого же жемчуга, а этот ты пожертвуешь в пользу какого-нибудь приюта.
— О, ты прямо чудный! — сказала Филиппа, безудержно расхохотавшись.
Каким бы неразумным и своевольным он ни был, она должна была признать, что не себялюбие руководило им.
— Я хочу, чтобы ты всецело принадлежала мне, — говорил он ревниво. — Я не хочу, чтобы ты украшала себя подарками других мужчин. Ты моя, и я молю судьбу, чтобы никто, кроме меня, даже на один час, не мог что-либо значить для тебя.
Они обычно были бесконечно счастливы вместе, спокойно и безмятежно счастливы; но бывали моменты, когда малейшая ласка Филиппы доводила Арчи до безумной страсти.
— Ты себе когда-нибудь представляешь, — спросил он ее однажды, — что будет, когда окончится наше долгое испытание… когда мы, наконец, поженимся?
Ее красота сводила его с ума.
— Я люблю каждую частицу твоего тела, — говорил он, лежа на траве у ее ног и глядя на нее полными обожания глазами. — Меня приводит в трепет одно только твое дыхание! Я все в тебе обожаю: и волосы на затылке, которые так блестят на солнце, и тень, которую бросают твои ресницы, когда ты опускаешь глаза. И даже крошечное пятнышко грязи, которое каким-то образом очутилось на твоем носике, кажется мне очаровательным!
Они серьезно поссорились из-за Маунтли, который приехал сюда, невозмутимый и прекрасно одетый, один и с полной готовностью встречаться с Филиппой.
Он был частью ее прежней жизни; они говорили на одном языке. Он видел Камиллу и Джима и всех старых знакомых; он был небрежно любезен с Арчи, которого в душе считал «не совсем саибом — да и как он мог бы им быть, если ему приходится зарабатывать на жизнь танцами?» — а Арчи считал его ловеласом, о чем он подчеркнуто сказал Филиппе.
Она смеялась над ним.
— Нет, дорогой, — сказала она. — Право же, Маунтли совершенно безвредный. Я его знаю уже много лет.
— Маленькая соблазнительница! — пробормотал Арчи, ненавидя Маунтли за его дорогой автомобиль, который он хотел предоставить Филиппе, чтобы выезжать с ней, за обеды, которыми он имел возможность угощать и угощал, за его никогда не покидавшее его бодрое настроение, но больше всего за его восхищение Филиппой у за их очевидную взаимную дружбу.
Арчи безумно ревновал и отчаянно стыдился своего потертого смокинга и вообще своих старых вещей; только он один был на теннисе в белых туфлях с заплатой.
Филиппа и он смеялись над этой заплатой, они даже дали ей кличку… но сейчас это ему не казалось смешным.
Комната Филиппы была вся уставлена цветами, присланными Маунтли. И Арчи узнал, что Филиппа любит шоколад de Sevigne, а также какие-то особенные персики, которые трудно было достать, и которые были очень дороги.
Он ненавидел те минуты, когда Маунтли входил в танцевальный зал и кивал ему, в то время как он танцевал с какой-нибудь из старых «форелей», как называл их Форд, с выкрашенными хной волосами. Но если бы он не танцевал, он не мог бы давать Филиппе на жизнь…
Стояли непомерно жаркие дни; москиты причиняли невыносимые мучения, а в маленьких домиках не было проволочных сеток на окнах.
— Неужели у вас нет сеток? — воскликнул Маунтли недоверчиво, выражая сочувствие Филиппе, когда ее сильно укусил в шею москит. — Скажите на милость, почему вы не живете в отеле? Что стоят прекрасный вид, прелести простой жизни и прочая романтика по сравнению с покоем ночью, с сеткой на каждом окне и обычными удобствами?
Но она не могла объяснить Маунтли истинную причину и сказать: «Видите ли, у меня нет денег, за исключением тех, которые дает мне Арчи, а он очень беден. А брать теперь деньги у Джервэза я считаю невозможным».
Объявление об их помолвке пока не могло состояться, так как судебное решение о ее разводе еще не вступило в законную силу.
— Может быть, вы слегка проигрались? — ласково спросил Маунтли.
Нет, Филиппа ничего не проиграла. Он не мог больше говорить на эту тему, но все же продолжал нападать на Арчи:
— Скажите, Лоринг, кто посоветовал леди Вильмот поселиться в этой комнате?
— Я, — отрезал Арчи.
Маунтли деликатно смолчал; хотя ему было хорошо известно, что Арчи влюблен в Филиппу, но, надо ему отдать справедливость, настоящее положение вещей никогда не приходило ему в голову.
— Ради чего же эту милую крошку поедают эти проклятые москиты? Да и воздух на этой темной улице тоже неважный. А здесь, ей-богу, воздух такой чистый, что прямо необходимо и полезно дышать им.
Он и Арчи, идя по направлению к теннисной площадке, очутились в маленьком немощеном переулке.
Арчи обернулся к Маунтли с неожиданной свирепостью.
— Какое вам дело до того, где живет леди Вильмот? — спросил он, и лицо его исказилось судорогой.
Маунтли остановился и вынул портсигар; его обычно улыбающееся лицо выглядело теперь бледным, спокойным.
Он закурил папиросу, поднял глаза и смерил Арчи долгим взглядом.
— Вы большой нахал, — сказал он спокойно. — Я вижу, что вы хотите драться? Ну что ж, давайте!
Они сбросили свои белые пиджаки и начали. Они дрались безмолвно, и только было слышно шарканье подошв по каменным плитам и тихое прерывистое сопенье.
Арчи, получив от Маунтли нокдаун, поднялся на ноги, закружился и, наклонив голову, набросился на него как бешеный.
Пот катился с них градом; оба совершенно выбились из сил.
— Довольно, — пробормотал Маунтли, безуспешно стараясь подняться.
Филиппа узнала об этом, негодовала и возмущалась. Арчи было стыдно, и поэтому он дулся.
Маунтли на следующий день уехал, не встретившись больше с Арчи, а Филиппе он послал на прощанье букет роз.
Вечером Арчи поднялся и, немного прихрамывая, отправился к Филиппе. Ее комната напоминала беседку из роз.
— Алло! — сказал он недовольным тоном. — Хороша твоя верность, надо сознаться!
Он хотел, чтобы его утешили за все его страдания. Он чувствовал себя совсем разбитым, почти больным; он никогда в жизни не болел, и такое подавленное самочувствие его страшно угнетало.
Он внимательно оглядывал комнату, вазы, наполненные красными и желтыми розами, большую коробку с дорогими засахаренными фруктами… он хорошо знал, сколько все это стоит! Он как-то купил Филиппе небольшую коробку.
Она как раз приготовляла чай — они всегда пили чай вместе; услышав слова Арчи, она подняла голову и, не улыбнувшись, взглянула на него:
— Ты пришел раздражать меня? Я так устала.
— Расстроена отъездом Маунтли, не так ли? — Он не мог не сказать этого, ему просто необходимо было сказать так.
Филиппа отставила маленький пузатый коричневый чайник; их глаза встретились.
— Арчи, я предупреждаю тебя! Я не желаю выслушивать подобного рода замечаний. Если у тебя скверное настроение, то лучше уйди.
Арчи мгновение поколебался, угрюмо глядя на нее из-под прекрасного изгиба своих бровей, и, не говоря ни слова, повернулся и вышел.
Каждый настоящий влюбленный испытал неприятное раздражение первой ссоры, а также тоску одиночества…
Арчи и Филиппа прошли все этапы, начиная от жестокого торжества уверенности каждого в своей правоте и в абсолютной неправоте другого, через смутное желание примирения и более сильное желание быть снова любимым и, наконец, до убеждения, что все нипочем, лишь бы быть вместе.
Но прошли целые сутки, пока каждый из них пришел к этому последнему этапу, стоявшему на пути к их примирению.
Арчи говорил себе: «Лучше уж мне провалиться сквозь землю, чем снова видеть этот проклятый ворох роз».
Филиппа все время напрасно прислушивалась к его шагам и, наконец, решила уйти и не быть дома как можно дольше.
Они встретились в танцевальном зале «Мажестика», куда Филиппа пошла с отчаяния и где полковник Баррон сразу же пригласил ее пообедать с ним.
Зайдя в зал, Арчи увидел ее, смеющуюся, казавшуюся веселой и вполне счастливой.
Он танцевал с леди Рэллин сзади нее, не глядя на нее, сознавая всем своим существом острое унижение, что это — его работа, его профессия и что женщина, которую он любит, видит его в роли платного танцора, которому женщины суют в руку чаевые!
Леди Рэллин продолжала свою бессвязную болтовню, многозначительно сжимая его руку своими унизанными кольцами пухлыми пальцами, чтобы придать особое значение какому-нибудь пустому замечанию.
А Арчи в это время думал о том, как он приехал в Марсель искать работу, как ему не удавалось ее найти, как он все же остался там, занимаясь чем угодно: был проводником, исполнял какую-то работу в одной типографии, — словом, ни от чего не отказывался, кроме тяжелой работы, потому что его плечо не совсем еще зажило.
До этого вечера он не стыдился быть платным танцором, но теперь озлобление, жгучая боль и унижение, доводившие его до отчаяния, овладели им. Он говорил себе, что похож на дешевую марионетку, пляшущую перед презирающей ее толпой, что он жалкий «gigolo», один из того круга на Ривьере, который кормится за счет женских слабостей и в котором каждый слишком хорошо одет, преувеличенно вежлив, но скверно воспитан и хам в душе.
Он был бы в состоянии ударить леди Рэллин за то, что она улыбается ему прямо в лицо, и за ее сентиментальное: «Что с вами, милый Арчи? Скажите мне… скажите своей Лотти!»
Скажите Лотти!
Когда-то он был способен смеяться над этим, его это искренне забавляло! Теперь же эти слова, этот тон звучали оскорблением его мужского достоинства.
А Филиппа сидела здесь, глядя на него, как он скачет и вертится и как он продает себя за сто франков в вечер!
Он растравлял себя мыслью: «Она все поняла и презирает меня!»
Его профессия, пока он не любил Филиппу, его даже не трогала. Он не задумывался над ней и вполне приспособился: был бодр, делал сбережения, жил для будущего, когда он будет свободен и будет работать, чтобы стать на путь к богатству.
Но когда Арчи становилось невмоготу, Форд, угрюмый и вечно недовольный, старался привить ему свою точку зрения:
— Потерпи, это — только средство к достижению цели, ужасно неприятное средство, но я уверяю тебя, что близится конец.
Без сомнения, он был сумасшедшим, безумным, когда признался Филиппе в своей любви, строил планы женитьбы на ней и заставил ее отказаться от тех денег.
А что он мог ей предложить взамен? Он даже не мог купить ей цветов, которые ей преподносили другие мужчины, или подарить ей какую-нибудь мелочь вроде дорогих конфет или английских журналов. Все, что он мог сделать для нее, это только оплатить ее комнату и услуги.
Она, должно быть, это поняла; она не могла не понять этого за время пребывания здесь Маунтли.
Он так грубо и неразумно исковеркал ее жизнь. Он закончил на этот вечер танцы и вышел на террасу.
Филиппа уже давно исчезла, вернулась к себе в комнату, так же, как и Арчи, сознавая свое глубокое несчастье и обиду.
Она, как и Арчи, размышляла о неизвестном будущем; и если Арчи мучили вопросы о том, что он собой представляет, то и Филиппа начала смутно разбираться в своем положении в этой любви, которая смела всю обстановку ее прежней жизни.
Сегодня ночью, после цветов, запаха духов и музыки в «Мажестике», ее единственная маленькая комната в пансионе показалась ей совсем убогой.
И она принимала это за любовь!
«Действительно ли она потеряла рассудок?» — спрашивала она себя с насмешкой; она пожертвовала своим доходом и отказалась от так называемой роскоши, потому что какой-то молодой человек безумно, как он говорил, влюбился в нее?
И вот к чему все это привело!
Когда она перебирала все это в мыслях, это казалось ей невероятным; она в тот раз, по-видимому, потеряла всякую власть над собой!
На столе в комнате осталось еще несколько роз, которые ей прислал Маунтли, славный, веселый, милый Маунтли, которого Арчи оскорбил из смешной, детской ревности!
Арчи должен был бы прийти к ней сегодня вечером просить прощения, а вместо этого он, слегка кивнув ей головой, продолжал танцевать перед ней с этими ужасными, смешными, строящими глазки, накрашенными старухами.
Он всегда говорил, что он их терпеть не может, но Филиппа видела, как он им отвечал улыбкой.
— Замечательно красивый молодой человек! — сказал о нем полковник Баррон. — И, как говорят, вполне порядочный — в своем роде.
— Он служил в воздушном флоте, не так ли? И был так тяжело ранен, что должен был остаться в этом климате после окончания войны, — отвечала Филиппа.
— Да, кажется, что-то вроде этого, — согласился с ней полковник Баррон, который никогда не был ближе к Франции, чем южный берег Англии, где он занимался доблестной работой, наблюдая, как другие эту работу за него исполняют, — Да, что-то в этом роде. Хотя, конечно, каждый молодой человек, которого встречаешь в этом прекрасном месте, был либо летчиком, либо вообще каким-нибудь героем! И вот до чего они теперь докатились!.. Вот я и хочу сказать: прошло уже несколько лет, как окончилась война, и если мы, старики, могли приспособиться, заняться делом, то почему они так же, как и мы, не втянулись в работу? Не говорите мне, что нет другой работы, кроме танцев! Нет, моя милая маленькая леди, слишком трудно этому поверить!
Арчи снова промелькнул мимо них; полковник Баррон продолжал:
— Мне говорили, что это тип красоты, который нравится женщинам. Удивляюсь, почему он не идет в кино. Ведь он выглядит атлетом и не любит настоящей работы! Ха-ха-ха!
Филиппе этот вечер не принес ни удовлетворения, ни радости и вообще никакого удовольствия; теперь она была одна, раздраженная и несчастная.
«Конечно, в словах старого полковника Баррона была некоторая доля правды»-, - говорила она себе.
Казалось странным, что Арчи был доволен своим положением танцора, но тем не менее ничего плохого в нем самом не было.
О Господи! Все, кроме…
— Откажись от денег!.. Откажись от встреч с мужчинами, которые к тебе хорошо относятся!.. Я не хочу этого!..
По-видимому, Арчи не будет иметь возможности не только создать ей жизнь, полную удовольствий, но даже просто спокойную жизнь.
Он был большим — эгоистом. О, как ей не хотелось бы этому верить, но после его недавнего поведения она должна была в этом убедиться.
Конечно, обстановка, комфорт, деньги и «все такое» имеют значение…
Даже если вы влюблены, вам все же надо жить!
Арчи, казалось, игнорирует этот пустячный факт!..
Филиппа легла в постель огорченная и раздосадованная и, проснувшись, почувствовала себя еще более огорченной, потому что обычно утро усугубляет настроение ночи; к тому же в это утро кофе был холодный, а после плохо проведенной ночи, если она вообще чего-либо желала, то только горячего кофе.
Арчи пришел к ней как раз в тот момент, когда она кончала греть кофе на маленькой спиртовке, на которой они обычно готовили чай на пикниках.
Постучав, он вошел и остановился в дверях, умоляюще глядя на нее голубыми жаждущими глазами, с крепко стиснутыми челюстями.
— Алло! — сказала Филиппа с таким равнодушием, на которое большинство из нас способно лишь в те моменты, когда мы хотим произвести сильное впечатление.
— Я тебя не буду долго задерживать, отнимать твое время, — сказал Арчи с заученной, неестественной вежливостью. — Я пришел тебя спросить, хочешь ли ты, чтобы между нами было… все кончено? Видишь ли, я всю ночь думал. Я многое понял из того, чего я раньше не понимал. Я должен был это понять… Например, о твоих деньгах… Ты очень молода, а я был… я думаю, что был очень глуп в этом вопросе… Я уверен, что, если ты порвешь со мной, ты сумеешь получить обратно эти деньги. Ведь ты получила их по закону, понимаешь?.. Рано или поздно и у меня будут деньги… и эта роль танцора, — (его бледное лицо зарделось), — я не пожизненно обречен на эту роль, как я тебе уже говорил! Должен же был я что-нибудь делать, чтобы жить! Сначала я брался за многое другое, но я не за тем пришел, чтобы говорить об этом; я хотел тебе сказать, к чему привели меня мои размышления. Вот что: я был возмутительно несправедлив к тебе. Я ничего не могу предложить тебе, кроме… кроме самого себя. Когда я, наконец, доберусь до Америки, меня, может быть, вначале постигнет неудача. Но, по крайней мере, я не буду больше танцором! Теперь ты видишь, как обстоит дело…
Он умолк и достал портсигар, и Филиппа видела, что его рука слегка дрожала.
Она взглянула на его склоненное осунувшееся лицо; взор его был устремлен на огонек папиросы.
Обо всем, что он сказал, она и раньше думала и догадывалась, но все-таки когда она услышала это из его уст, ее прежние мысли показались ей гадкими.
Она сказала холодно, боясь, что ей изменит голос:
— Не хочешь ли ты мне сказать, что ты… ты… что мы… что все кончено… что нет больше нашей… нашей любви?
Арчи прошел вперед к столу, оперся на него руками и взглянул ей прямо в глаза.
— Неужели ты не знаешь, — сказал он, прерывисто дыша, — что, сколько я ни буду жить, я буду любить тебя? Но, если мне достаточно твоей любви, иметь тебя, то будет ли это достаточно для тебя? Ты всегда была избалованной, такой, какой тебе и следовало быть, а я не могу предоставить тебе того, к чему ты привыкла. И я не имею права назвать тебя своей до тех пор, пока я не буду уверен, что смогу сделать тебя счастливой. Раньше я верил в это… но потом…
Он на мгновение остановился, а затем горячо продолжал:
— Маленькие ничтожные пустяки все-таки имеют большое значение… И то, что я лишен возможности щедро раздавать чаевые, когда я бываю с тобой где-нибудь… что я вообще не могу с тобой где-либо бывать… что мне становится жутко, когда я думаю о стоимости твоих красивых платьев, не будучи в состоянии тратиться на них, как другие мужчины… Ты себе не представляешь, как меня все это подавляет!.. У тебя есть деньги, а у меня их нет…
Филиппа смотрела ему в лицо, в его грустные и страдающие глаза, на скорбные складки рта и на словно выточенные из слоновой кости пальцы судорожно сжимавшей стол руки.
Она видела под этой напряженностью и страданием настоящую красоту его души, которая заставила его осуждать себя ради нее; она быстро поднялась со своего места, подбежала к дивану и начала лихорадочно шарить в кармане своего белого шелкового жакета. Она подошла близко к Арчи, держа в руках свой маленький бумажник, и открыла его. Там был единственный пятифранковый билет.
— Милый, — сказала она неуверенным голосом, — ты совершенно не прав. У меня нет денег! Ты должен будешь добывать для нас обоих! Ты мне дашь немного денег?
Арчи не в силах был произнести ни слова; его холодные как лед руки искали бумажник. Наконец он его нашел, вынул из него все содержимое и дрожащими руками переложил в бумажник Филиппы.
Потом он поднял голову; в глазах его не было слез только потому, что он жестоко боролся с ними. И прошептал так тихо, что только возлюбленная могла разобрать его слова:
— О, возьми меня опять к себе!
ГЛАВА VI
Старости и молодости одинаково свойственна глупость.
Жизнь имеет какое-то странное свойство выдвигать затруднения, которые, внезапно возникая, отодвигают намечаемые события на неопределенное время.
Свадьба Разерскилна с Камиллой три раза откладывалась по тем или иным причинам.
Кит заболел воспалением легких и едва не умер.
Кит лежал в доме у Камиллы, и если бы Разерскилн уже не любил Камиллу, он полюбил бы ее за то время, что они провели у постели его больного сына.
Он видел тогда ее самоотверженную нежность, ее ангельское терпение, и в ту ночь, когда доктора думали, что Кит умрет, он цеплялся за руку Камиллы, как маленький ребенок.
Кит лежал на высоко взбитых подушках; теперь его маленькое, исхудавшее лицо казалось серым, и пальцы его теребили одеяло.
Не спуская с него покрасневших, измученных глаз, он слышал, как Камилла молилась, совсем как маленькая девочка:
— Молю тебя, Господи, сделай так… сделай… — Прошел час. Камилла освободила свою руку и приготовила чай; теперь она выглядела иной — моложе и счастливее.
— Я верю, что Бог будет милостив к нам, — сказала она шепотом Разерскилну и улыбнулась.
Разерскилн обрадовался ее спокойствию, черпая в этом надежду.
И он услышал, как Камилла опять стала молиться за выздоровление Кита.
Было около часу ночи; в половине второго произошла неожиданная, чудесная перемена к лучшему. Кит шевельнулся, поднял свои отяжелевшие веки и как будто улыбнулся; дыхание его стало более свободным, цвет лица изменился, и он впал в глубокий сон.
Камилла, стоя рядом с Разерскилном, нежно потянула его за руку.
— Джим, милый мой…
Он послушно стал на колени возле нее, преисполненный такого обожания и благодарности, что совсем не мог говорить.
Юный Тим был второй причиной, помешавшей их свадьбе; его назначили в Индию, и поэтому нужно было поспешить с его свадьбой.
— Давай устроим наши свадьбы, вместе, — предложил Разерскилн.
— Ну, что ты, дорогой, — рассмеялась Камилла, — это будет нехорошо!
— А с моей точки зрения, это было бы прекрасно, — энергично возразил Разерскилн. — Ничего не может быть лучше!
Наконец в сентябре, накануне назначенного дня свадьбы, казалось, что не было никаких причин, которые могли бы помешать свадьбе.
Собственное счастье Разерскилна смягчило его отношение к Джервэзу. Когда он заметил его у входа в Сен-Джемский сквер, куда он и сам направлялся, он заколебался: свернуть ли ему в сторону или идти дальше, навстречу ему, забыв о прошлом.
Тот факт, что завтра его свадьба, заставил его пойти брату навстречу.
Джервэз кивнул ему, едва улыбнувшись.
Разерскилн остановился и сказал:
— Алло! Как дела?..
Чертовски трудно вообще придумать, что сказать человеку в положении Джервэза!
— А ты как поживаешь? — спросил тот, на что Разерскилн ответил:
— Значит, ты не в Шотландии?
— Нет, я еду еще только десятого.
«А он здорово постарел, — решил про себя Разерскилн. — Впрочем, выглядит здоровым».
— Желаю тебе счастья, — сказал Джервэз с более теплой нотой в голосе.
Разерскилн, слегка растроганный, ответил:
— Благодарю. Приходи завтра. Фарм-стрит, 12, ты знаешь где. Я уверен, что Милли будет очень рада тебе.
Джервэз не обещал, сказав, что охотно придет, если у него будет возможность. На этом они расстались. Разерскилн пошел в клуб, где с важным видом смотрел гравюры, принадлежавшие одному из членов этого клуба, а затем отправился к Камилле.
Он заметил, целуя ее:
— Ты выглядишь восхитительно, как летнее утро.
— Знаешь, ты — прямо прелесть, Джим! Я тебя совсем не ждала сейчас, — сказала Камилла, — а ты умница, ты так хорошо сделал, что пришел.
Разерскилн погладил свою гладко причесанную голову; этот жест он употреблял, чтобы скрыть свою радость.
За завтраком он сказал:
— Сегодня я встретил Джервэза… Знаешь, Милли, уж очень давно мы ничего не слышали о Филь…
— Конечно, мы должны ей написать, — сказала Камилла с упреком.
Они повенчались на следующий день; и не то чтобы они забыли ей написать, а просто у них не было времени вспомнить об этом.
А позже они успокоились на том, что узнали от Маунтли, когда он случайно и весело упомянул о ней:
— Я видел Филь в Каннах, она чудесно выглядит и, по-видимому, хорошо проводит время.
«Очевидно, с ней все благополучно, и нечего особенно беспокоиться о ней», — сказал себе Разерскилн. И его мысли всецело занял вопрос: сдать или не сдать дальний луг под пастбище?
Маунтли, который ездил на охоту в Дорсет, вернулся в город, чтобы захватить кое-какие необходимые вещи и составить программу своего времяпрепровождения на будущую неделю. — Стоял конец сентября; воздух становился прохладней и, казалось, был наполнен запахом белых и красных маргариток, когда врывался в открытые окна вагона; природа красовалась в полном своем величии, одетая в пурпур и золото, которые торжествующе пламенели на фоне мягкой синевы неба.
В клубе было пусто, и после превосходного коктейля Маунтли решил ехать оттуда в более веселое место.
Выходя, он столкнулся с высоким, худым молодым человеком, который как раз в этот момент входил в клуб; оба пробормотали извинение, но, когда бронзовое лицо молодого человека попало в полосу света, Маунтли воскликнул:
— Майлс, неужели это ты?
Он повернулся и схватил его за руку.
— Ах ты, разбойник, — даже не сообщил мне о своем возвращении!
— Да я только сегодня днем приехал, — медленно, с едва заметным ирландским акцентом сказал Майлс. — Я еще сам не верю, что приехал.
— Ну а я верю! — весело подхватил Маунтли. — И такой случай надо отпраздновать! Я никогда не был так рад видеть кого-либо, как тебя. Лондон похож на пустыню, если попадешь сюда в мертвый сезон.
Они пошли вместе, болтая и смеясь. Он и Майлс учились вместе в школе, были вместе на войне, и если Маунтли любил кого-нибудь немного больше, чем самого себя, то, наверное, только Майлса, которого, будучи мальчиком, он обожал, как героя; а когда он сделался старше, это обожание перешло в горячее и искреннее восхищение.
— Посмотрите, кто пришел, Джордж! — восторженно обратился он к старому лакею. — Я так рад. В честь твоего приезда я угощу тебя шикарным обедом, и мы выпьем старого коньяку — я ведь так рад видеть тебя.
— Ну и чудак же ты! — сказал Майлс своим приятным голосом, но улыбнулся, и лицо его при этом показалось менее усталым.
— Ну, как там у вас, в Африке? Как поживают львы, кофе и прочая дребедень? И почему ты вернулся? Ты писал мне, что у тебя нет надежды приехать раньше 1927 года?
— Мне необходимо было приехать, — сказал Майлс. — Дело в том, что вообще сейчас плохое время для всех, но у нас на ферме не хватает рабочих рук, и мне только теперь удалось наладить хозяйство. Затем мне непременно нужно было побывать у губернатора, а он был в Индии, и мне пришлось немало поездить, чтобы добраться до него. Наконец, меня привело сюда одно не столь важное, сколь печальное обстоятельство: старая Мегги — Анн, наша бывшая няня, — ты помнишь ее, Тэффи? Она тебя еще здорово отколотила, когда ты украл грушу у Тедди, помнишь, в Хэссоке? Так вот она больна, бедная старушка, и я боюсь, что должен буду задержаться здесь и погостить немного дома…
«Он вернулся из-за какого-нибудь неприятного дела, — подумал про себя Маунтли. — Держу пари на пять фунтов, что здесь не все благополучно».
Вслух же он сказал:
— Как бы то ни было, ты можешь приехать на недельку в Марстон, в будущий четверг?
Майлс кивнул головой:
— Благодарю. Мне бы очень хотелось приехать. Мое дело меня здесь долго не задержит.
В то время как Майлс ел камбалу, Маунтли внимательно разглядывал его, Майлс очень похудел, лицо его сделалось угрюмым и суровым… наверное, он болен.
— Ты был болен? — спросил Маунтли.
— Нет. Но климат все-таки дает себя знать; иногда у меня бывала лихорадка, но все же я чувствовал себя довольно хорошо.
— Ты очень осунулся, — откровенно сказал Маунтли.
Майлс ел мало и умеренно пил. После того как он выпил коньяку, на чем Маунтли настаивал чуть ли не со слезами на глазах, они направились на Пикадилли.
— Все по-новому? — спросил Майлс, и в голосе его чувствовалось приятное удивление. — Смотри-ка, Девоншир-Гауз перенесли как раз на середину Грин-парка! Удивляюсь, как это не передвинули собор Св. Павла на Роунд-Понд или что-нибудь в этом роде, просто из желания все сделать по-новому!
— Пока еще нет. Пойдем, ты посмотришь красу и гордость твоей страны, на площади Пикадилли! Взгляни на эти электрические рекламы! Куда там несчастной Америке сравняться!
— Мне кажется, будто я лунатик, — тихо сказал Майлс.
Они стояли, смотрели, слушали — Майлс, выглядевший несовременным в своем старомодном костюме, и Маунтли, как всегда одетый по последней моде.
Вдруг Майлс повернулся:
— Это было больше чем мило с твоей стороны, Тэффи, оказать мне такой прекрасный прием. А теперь мне нужно идти. Я обещал заглянуть домой около девяти часов, а теперь уже половина десятого. Ты мне позвонишь, и мы условимся насчет четверга. Спокойной ночи!
Он пошел и, позвав такси, вскочил в него. Маунтли в раздумье глядел вслед удалявшейся машине.
«С ним что-то неладно», — решил он. Он догадывался, что его лучшего друга постигло горе, которое он тщательно старался скрыть под наружным спокойствием.
О да, старина Майлс очень изменился. Ведь он был одним из самых веселых людей до того, как уехал в Кению, а теперь он уж больше не весел. В его глазах что-то мрачное. В нем нет жизни.
«Если бы меня спросили, — рассуждал с самим собой Маунтли, — как хотел бы Майлс отпраздновать свой первый вечер возвращения из Африки, у меня на этот счет были бы два ответа, и оба были бы правильны. Праздновать и праздновать! Так поступил бы тот славный парень, которым он когда-то был. Но не теперешний Майлс! Этот чем-то угнетен, и очень глубоко».
Нахмурив брови, он старался разгадать, что могло так изменить Майлса.
Тедди? Неужели — Тедди? До сих пор? Ведь он, несчастный мальчик, погиб почти год тому назад.
Маунтли перестал думать об этом; он ничего не мог бы сделать, если бы даже и проник в эту тайну, и, глубоко вздохнув, направился в посольство.
«Мне сейчас необходимо хорошо выпить и хорошо посмеяться», — решил он.
ГЛАВА VII
Смоет ля одна слеза воспоминания
Другую холодную слезу?
Один ли шрам зарубцует другой?
Одиночество даст ли приют одиночеству,
И есть ли в этом забвенье?
Лежа в своей комнате, в верхнем этаже одного из домов на Виктория-Род, Мегги-Анна прислушивалась, не слышно ли шума останавливающегося автомобиля или быстрых легких шагов, которые она, без сомнения, сразу бы узнала.
Все лампы в ее комнате горели; она любила видеть «все», по ее выражению, а «все» в данном случае означало фотографии мальчиков, начиная с их раннего детского возраста до последней моментальной фотографии Майлса, присланной ей из Кении несколько недель тому назад.
Его приезд немного облегчил боль в сердце Мегги-Анны, но только немного; день и ночь она горевала о Тедди, своем дорогом мальчике; каждое утро и каждый вечер до тех пор, пока она не слегла, она сама убирала его комнату. В его ящиках каждый его носок, все его белье лежали в образцовом порядке и хорошо починенные.
— Даже те фуфайки, которые я много раз чинила, — сказала она Майлсу, — потому что, как ты знаешь, он не любил тратиться на фуфайки. «Рубашки мне необходимы, — говорил он, — так как что сказали бы люди, если бы на мне не было рубашки, и это было бы нехорошо!» Ты же знаешь, как он любил побаловаться, пошутить! «А моих фуфаек, — смеялся он, — никто не видит, Нанни, а если бы люди имели удовольствие увидеть их, они бы всплеснули руками и сказали: — „Боже, какая штопка!“» И сколько раз я предупреждала его: «А что, если с тобой что-нибудь случится и на тебе будет фуфайка, где остался только кусочек той шерсти, из которой она была сделана?» Вот что я ему говорила.
Она всплеснула сморщенными руками, упавшими на подушки.
— А когда настал тот день, он был одет, как игрушечный солдатик, мой милый мальчик, как в тот день, когда он получил медаль; и ему было всего только двадцать лет.
Майлс обнял ее покрытые шалью плечи.
— Не надо об этом думать, Нанни, — сказал он мягко. — Старайся не думать. Когда ты расстраиваешься, тебе становится хуже.
— Мне все равно, — всхлипывала Мегги-Анна, — чем раньше это кончится, тем скорее я буду со своим дорогим мальчиком, которого я нянчила со дня рождения. А он, опозоренный, лежит в могиле, и нет никого, кто бы защитил его. Меня не хотели пустить к нему, мистер Майлс! Но я их хорошенько отчитала, и тогда пришел этот молодой мистер Маунтли и сказал, что меня должны впустить, и я вошла. Я всегда считала его ветрогоном, пустышкой, но я никогда не забуду его доброты ко мне… «Войдите, миссис Кэн, — сказал он, — я позабочусь, чтобы вам не мешали, и вы можете приходить и уходить, когда вам угодно. Если вы не имеете на это права, то кто же его имеет?»
Майлс запечатлел в своей памяти долг благодарности по отношению к Маунтли.
Мегги-Анне становилось легче на душе, когда она говорила; она предавалась воспоминаниям, путая дни детства Тедди с последними днями его жизни.
— Всегда он был таким, любившим, чтобы все было, как следует. А как он суетился, когда одевался на этот бал! Уверяю тебя, совсем так же, как когда он хотел надеть твои шотландские носки и коротенькую шотландскую юбочку и патронташ, а его заставляли надеть шелковую рубашечку и бархатные штанишки, и он кричал до тех пор, пока не посинел, из-за того, что ему не давали кинжала за пояс! Но наконец он ушел в сопровождении этой дряни, которая говорила против него на суде и которая никогда не оставляла его в покое; ее звали миссис Ланчестер. Она писала ему ежедневно и дарила ему такие вещи, которые ни одна порядочная женщина не стала бы дарить молодому человеку, — халаты, такие тонкие, что их можно было пропустить сквозь кольцо, шелковые носовые платки с его меткой, вышитой на каждом из них; ужас, как трудно было их стирать, чтобы не оборвать рубчиков… Она всегда преследовала его. А он, я могу поклясться в этом, никогда за ней не бегал. Он любил мисс Филиппу, он сильно ее любил и никогда не сделал бы ей зла. И действительно не сделал, и я даже на смертном одре — поклялась бы в этом. Этот брак все время был несчастлив; лорд Вильмот годился ей в отцы и с самого начала был ревнив, как все старики. И, в конце концов, его ревность убила моего мальчика. Он и сейчас стоит перед моими глазами, как тогда, когда уходил в своем темно-синем пальто, за которое он заплатил девятнадцать фунтов, — грех так дорого платить — так я и сказала Тедди, а он только рассмеялся и сказал: «Ну что ж, я ведь не платил за него, дорогая! „Гленерон и Вильямс“ будут счастливы, если увидят половину половины этих денег, да и то после дождичка в четверг!» Всегда с шутками, над которыми он сам смеялся, даже тогда, когда был готов покончить с собой. А теперь он мертв… и он вернулся из Франции и…
Она опять заплакала, схватившись за руку Майлса, а Майлс через ее голову смотрел на фотографию Тедди в форме подпоручика, в фуражке набекрень и с очень серьезными глазами над детским ртом.
Трудно было поверить, что его уже нет в живых. Казалось, будто только вчера еще он махал рукой отъезжавшему Майлсу, смеялся над «коралловыми берегами Африки», а Мегги-Анна, оплакивавшая отъезд Майлса, бранила его за это.
В последний раз, когда он видел Тедди, тот был в синем костюме и стоял в нему спиной, нежно обнимая одной рукой Мегги-Анну, когда он уводил ее с платформы, «чтоб она не утопила поезд в слезах и чтобы он не сошел с рельсов!»
И, прежде чем увести ее, став за спиной Мегги-Анны, он пропел: «Я приму ее обратно, если она захочет вернуться!..»
И не было воспоминания о нем, которое не было бы веселым и счастливым.
«О Тедди, Тедди, — с грустью думал Майлс, — какой жестокий каприз судьбы заставил тебя принести в жертву свою юность?.. И такую бессмысленную жертву…»
Когда он вышел из автомобиля, он бросил взгляд на окно Мегги-Анны… Окно было освещено; значит, старушка еще не спала.
Он на цыпочках поднялся по лестнице, и сиделка встретила его на площадке:
— Наконец-то вы пришли, капитан Мастерс! Миссис Кэн так ждала вашего возвращения.
Майлс вошел в маленькую квадратную комнату. С тех пор как он мог вспомнить что-нибудь, он помнил красную с черным жестяную коробку, которая всегда стояла на маленьком столике у кровати Мегги-Анны, где бы они ни находились. В ней неизменно было разное печенье; она особенно любила печенье, осыпанное кофе с сахаром, а Тедди любил легкое печенье.
Мегги-Анна лежала, обложенная подушками; тут же на кровати лежала ее Библия.
— Сиделка мне читала, — сказала она Майлсу, — она очень милая и добрая, но никто из них не умеет приготовить крепкий чай.
— Может быть, ты сейчас выпьешь чаю? — спросил Майлс.
— Я не говорю, что я бы не выпила, мой дорогой!
Майлс ловко взялся за приготовление чая; по указанию Мегги-Анны он дал ему настояться, положил много сахару и подал ей душистый, почти черный чай.
— Вот теперь вкусно, — похвалила Мегги-Анна. — Тедди тоже любил выпить чашку чаю как можно крепче! И когда он приходил поздно домой, он, бывало, заходил ко мне в комнату, чтобы выпить чаю, который я для него готовила, и говорил: «Немного того, что вам нравится, доставляет вам большое удовольствие».
— Я встретил сегодня Сирила Маунтли, — сказал ей Майлс, думая этим отвлечь ее мысли.
— А сказал ли ты ему, что я рассказала тебе о его доброте? — сказала Мегги-Анна.
— Мы об этом не говорили.
Майлс сидел у ее кровати, держа ее руку в своей. Больная задремала. Он с нежностью смотрел на нее; ее лицо под оборками старомодного чепца, который завязывался на подбородке, казалось совсем исхудавшим, почти прозрачным; ее измученный вид надрывал его сердце.
«Я должен был бы приехать раньше», — тоскливо сказал он себе.
Он был далеко от своего дома, в глубине страны, когда он впервые случайно узнал о смерти Тедди. Потом у него самого была тяжелая лихорадка, а когда он добрался до Кении, заболел Вильсон и едва не умер. Его корреспонденция посылалась ему вслед, но где-то застряла в пути, и он не получил ни писем, которые объясняли все, ни телеграмму отца из Индии, ни писем из дому в течение долгих семи месяцев. Как только он получил свою запоздавшую корреспонденцию, он отправился с первым же пароходом в Европу.
Завтра он должен увидеть Вильмота и эту самую Ланчестер… Нет, сначала Ланчестер.
Это было омерзительное, противное дело, но оно должно было быть сделано…
Мегги-Анна слегка застонала; он наклонился над ней и приподнял ее выше на подушки. И когда он сделал это, какая-то ленточка выглянула из-под подушки, и что-то блестящее сверкнуло и скользнуло ему прямо в руки.
Это была военная медаль Тедди.
ГЛАВА VIII
Ревность всегда рождается с любовью,
Но не всегда умирает вместе с нею.
Леонора вертела в руках визитную карточку Майлса. Это имя вызывало в ней какое-то странное, неприятное содрогание; ей казалось, что все, связанное с той историей, кончено, и она прилагала все усилия, чтобы вычеркнуть ее из своей памяти, — усилие, которое в значительной степени поддерживалось ее необычайно оживленным флиртом с атташе австрийского посольства.
Все же она полагала, что должна принять его.
— Просите капитана Мастерса, — сказала она молодому лакею и подошла к зеркалу, чтобы посмотреть на себя.
С легким вздохом удовольствия она улыбнулась своему отражению; тень улыбки еще оставалась в ее глазах, когда она повернулась приветствовать Майлса.
Он подождал, пока дверь закроется, и сказал:
— Миссис Ланчестер?
У него была неприятная наружность; в нем не было и следа очарования Тедди — совершенно другой человек!
Леонора встала, машинально пробормотав в ответ какую-то трафаретную фразу учтивости. Майлс резко сказал:
— Садитесь, пожалуйста.
Она бросила на него острый взгляд своих больших, прекрасных глаз и решила, что он очень невоспитан.
— Я пришел, — продолжал уверенно Майлс, — чтобы сказать вам правду, и вынудить вас, заставить вас говорить мне правду.
Леонора побледнела под своими румянами.
— Я не имею понятия, о чем вы говорите, — сказала она немного резко.
— Вы скоро узнаете, — возразил он мрачно, вынул из кармана два письма, взглянул на одно из них, а другое положил обратно, постукивая худым коричневым пальцем по письму, которое он держал.
— Это, — сказал он сурово, — последнее письмо моего брата ко мне. Оно было написано в день его смерти.
Он остановился и, не спуская глаз с лица Леоноры, добавил:
— В этом письме он утверждает, что вы получили письмо от вашего мужа, где он угрожает вам разводом, и что он, Тедди, уговорился с вами уехать вместе в Кению. У Тедди, пожалуй, и было много недостатков, но никогда он не был лгуном и никогда в жизни не сделал подлости. Сегодня утром я прочел официальный отчет о судебном процессе. Я заметил, что на суде вы после присяги утверждали в своем показании, что были уверены в преступной любви моего брата к леди Вильмот. Я явился сюда, чтобы назвать вас лгуньей и доказать это.
Он остановился, почти потеряв голос. Она поднялась, подошла к нему с гордым видом и взглянула ему прямо в лицо.
— Как вы смеете? — воскликнула она вызывающе. — Если бы мой муж был здесь, он бы…
— Я постараюсь увидеться с вашим мужем, — сказал Майлс, наблюдая, как страх показался в ее глазах. — Если, — он сделал паузу, не сводя с Леоноры беспощадного взора, — если вы не скажете мне правду, я ее все равно добьюсь. Я хочу снять пятно с имени моего брата в связи с разводом Вильмотов. Ну а теперь говорите. В ту ночь Тедди направлялся в вашу комнату? Отвечайте!
И неожиданно он схватил кисть ее руки и сжал ее, как в железных тисках.
— Отвечайте мне, или, клянусь Богом, я заставлю вас говорить.
— Да, — прошептала Леонора.
Он освободил ее руку, пробормотав при этом что-то невнятное.
— А когда он был в комнате леди Вильмот, вы следили за ним. Ведь вы же признаете, что видели его входящим туда, а женщины вашего типа еще никогда не брезговали подслушиванием. Вы подсматривали за ним, пока он был там… Что там происходило?
Леонора злобно смотрела на него; она хотела было не отвечать, но заметила капельку крови на нижней губе Майлса, и это испугало и покорило ее.
Его голос звучал свирепо, угрожающе:
— Либо вы скажете мне всю правду, либо мы вместе с вами встретимся с вашим мужем.
Она начала говорить медленно, запинаясь:
— Я… он… он стал на колени перед Филиппой, она плакала… и это все… Неожиданно появился Вильмот, и я убежала.
Майлс отошел от нее. Его лицо подергивалось. Он открыл рот, чтобы сказать что-нибудь, но, ничего не сказав, повернулся и вышел из комнаты.
Леонора услышала, как хлопнула дверь: он ушел, слава Богу. И он не увидится с Диком… Он не такой, он этого не сделает; она уже совершенно не испытывала страха.
Она достала пуховку и слегка провела ею по липу; затем подошла к телефону и позвонила Акселю Шецу.
В телефоне послышался его вкрадчивый, с иностранным акцентом голос:
— Алло!
— Аксель, это я!
И между ними начался разговор, полный игривого смеха. В его голосе чувствовалась теплота.
Леонора, наконец, повесила трубку.
Она думала о том, что англичане не умеют легко флиртовать, а иностранцы — просто прелесть!
И если бы Дик в самом деле поехал в Боливию, она бы прекрасно провела время.
Майлсу сказали, что лорда Вильмота нет в городе, и на вопрос, где он, сообщили, что он уехал в Фонтелон.
Майлс возвратился домой и сел возле Мегги-Анны, которая стала еще слабее, но была в полном сознании; она очень обрадовалась, увидев его, и все время держала его руку, пока не уснула.
Он спросил у сиделки, не опасно ли ему оставить ее до позднего вечера; та ответила, что, по ее мнению, это можно.
Он поцеловал руку Мегги-Анны и тихо вышел, вызвал по телефону автомобиль и поехал в Фонтелон.
Когда машина свернула на длинную аллею, Майлс почувствовал запах горящих листьев, и ему почудилось, что в этом едком аромате заключается настоящий дух английского осеннего вечера. Он наклонился вперед, чтобы разглядеть едва еще видневшийся дом, и ему пришла мысль, что Тедди видел его таким же, подъезжая к нему в тот зимний вечер, почти год тому назад. Мысль, что Тедди мертв, казалась совершенно невероятной.
Эта мысль вертелась у него в голове, когда он встретился с Джервэзом.
Они встречались и раньше в некоторых домах, но не знали друг друга достаточно хорошо.
Джервэз увидел перед собой высокого молодого человека с очень решительным выражением глаз и рта, а Майлс — человека с таким измученным лицом, какого, казалось, он никогда не видел.
Он сидел в доме Джервэза; с минуту они в молчании глядели друг на друга. Потом Майлс сказал:
— Я приехал из Африки, чтобы видеть вас. Я получил это письмо четвертого числа прошлого месяца и уехал первым же пароходом. В январе я был в глубине страны, и моя почта затерялась.
Он вынул из кармана письмо Тедди, разгладил его и протянул Джервэзу:
— Я приехал в Англию, чтобы привезти вам это. — Джервэз молча взял письмо, надел очки, чтобы прочесть его; в то время как он читал, Майлс наблюдал за его лицом и увидел, как на его лице дрогнул мускул.
Апатия тоски охватила его душу. Он теперь вспомнил Джервэза: хороший был солдат! Его мысли бесцельно блуждали… Он подумал, что Тедди бывал в этой комнате, в которой он сидел… И, в конце концов, что бы он ни делал, он не вернет Тедди к жизни… С этой точки зрения все теперь было бесцельно.
Джервэз заговорил: его слова вернули Майлса к горькой действительности.
— Я признаю, что это письмо доказывает, что ваш брат был влюблен в миссис Ланчестер, но я не знаю, какое отношение это известие имеет ко мне, капитан Мастерс!
— Я вам скажу, — коротко ответил Майлс. — Сегодня утром я видел миссис Ланчестер; она созналась, что дала ложные показания на суде. Она следила за моим братом все время, пока он находился в комнате леди Вильмот. Она признает, что он направлялся в ее комнату, и она представляет себе, нет — утверждает, что он видел, как леди Вильмот плакала, и старался ее утешить… Миссис Ланчестер наблюдала за ними все время, может быть, все те двадцать минут (как ей казалось), которые мой брат провел в комнате леди Вильмот.
Джервэз поднялся и сказал с принуждением:
— Женщина, которая солжет в одном случае, солжет и в другом. Боюсь, что не могу согласиться с этим…
— Вы не только не можете, но и не хотите! — крикнул Майлс. Он также поднялся, и они очутились лицом к лицу. — Тедди любил вашу жену, — продолжал он сдавленным голосом, — но он думал жениться на этой женщине, к чему его обязывала честь. Его в такой же степени обязывала честь, как и нечто другое, не менее для него важное: его любовь к Филь… Я это утверждаю, потому что я слишком хорошо его знал. То и другое вынуждало его вести эту игру в вашем доме. Я готов поклясться, что он был вынужден так поступить, и если вы отказываетесь верить, то только потому, что вы не хотите этому верить, — я в этом убежден. Поэтому, если вы не признаете, что он был в высшей степени порядочный человек и был не виновен, я намерен просить о пересмотре дела. Я обращусь в следующую инстанцию. Я что-нибудь предприму. Тедди не должен быть опозорен и оклеветан. Его честь — моя честь. Я готов бороться за это. Боже мой! Неужели, прочтя это письмо и услышав, что миссис Ланчестер призналась, вы осмелитесь смотреть мне в глаза и говорить, что вы продолжаете верить, что Тедди вероломно пользовался вашим гостеприимством? Вы не смеете, говорю вам, вы не смеете… Неужели вы думаете, что он лгал бы мне в этом письме о своей любви к Филиппе, если бы он бесчестно поступал в отношении ее? Писать мне в том же письме, что он вынужден жениться на миссис Ланчестер, когда она будет свободна? Он писал мне о Филь, чтобы объяснить все остальное, старался заставить меня понять…
Краска сошла с его лица, он побледнел, когда увидел железную неумолимость глаз Джервэза.
— Тедди умер, а вы живете, — продолжал он почти шепотом. — Он был очень молод. И он считал, что сердце его разбито, жизнь его кончена, потому что вы женились на Филиппе. Вы отняли у него все при жизни, а теперь отнимаете все после смерти! Так оно выходит! Ваше первое преступление против него было невольным, второе же вы совершили сознательно!
Он наклонился вперед, с бледным возбужденным лицом.
— Я обвиняю вас, — закончил он горячо, но тихо. — Я не верю, что теперь вы все еще думаете, что ваша жена была вам неверна. Вы не могли, читая это письмо, не почувствовать, что она была вам верна… О, если бы это письмо попало в мои руки раньше, я не допустил бы этого процесса. Я снова возбужу это дело, чего бы мне это ни стоило. Пусть будет война между нами, это будет мое последнее усилие дать Тедди ответ, ответ, который вы лишаете меня возможности дать ему мирным путем. Я думал, что мне удастся убедить вас… Мне это не удалось; тогда я буду говорить его мертвыми устами, бороться с вами его мертвыми руками. И если вы можете в этом упорствовать, если вы еще можете отказать ему в единственном, что ему еще принадлежит, — в его чести, — то вы бессердечны и бездушны, и я буду клеймить вас и докажу, кто вы такой…
Он остановился, измученный аргументами, сдерживаемый только своей оскорбленной гордостью и чувством обидь! при мысли о жестокой несправедливости в отношении его младшего брата.
Что-то в его посеревшем лице, в посадке головы напомнило Джервэзу спокойные, юношеские черты лица Тедди.
— Вы могли угрожать женщине, глубоко втоптать ее в грязь, — снова начал Майлс, заикаясь от волнения, — но я ни перед чем не остановлюсь. Я привлеку вас к суду, я выставлю против вас эту Ланчестер… ее мужа… Клянусь, я опозорю ваше имя, как вы опозорили имя моего брата, его, который всегда шел прямым путем — и когда любил безрассудно, и когда вовсе не любил, готовый всегда расплачиваться за это! И вот его, с его благородным, трогательно-наивным рыцарством, вы забрасываете грязью даже в могиле!.. Его гроб вы пачкаете грязью своих мерзких измышлений!.. Вы…
Он вдруг оборвал свою речь и прижал руку ко рту. Даже если бы от этого зависела его жизнь, он не в силах был бы продолжать. Никогда до сих пор он не испытывал такого гнева, такой бурной, разрушительной ярости… И вдруг его гнев исчез; он почувствовал страшную слабость и ужаснулся самого себя.
С невероятным усилием он овладел собой, машинально сделал прощальный жест и вышел из комнаты, из этого дома на прохладный воздух.
— Поезжайте обратно, — сказал он мрачно шоферу, — прямо в Лондон…
ГЛАВА IX
Тот, кто приходит при свете свечи,
Если должен был прийти раньше,
Наталкивается на закрытую дверь
И должен уйти в темноту ночи.
Камилла и Разерскилн сидели в кругу своей семьи, под кедровым деревом, на поляне, перед домом, который первый муж Камиллы выстроил для нее и который очень нравился Разерскилну.
Он не знал Рейкса, но в душе считал, что тот был благоразумным человеком, в особенности в отношении создания здоровых условий для жизни. А Дорсет он считал прекрасной местностью.
Тим и Кит только что окончили трудную партию в теннис и подходили к столу, сравнивая преимущества чаепития и хорошего душа, и обсуждали, что раньше сделать.
Кит, верный своему возрасту, был за чай.
— Дайте мне целое море чаю, — сказал он, аппетитно уничтожая горячие пироги с земляничным вареньем.
Когда он съел все имевшееся на столе, он удовлетворенно вздохнул и выразил желание пойти поплавать.
— Что ты, милый, сейчас же после чаю? — с беспокойством сказала Камилла. — Это нехорошо для пищеварения.
— Это на меня не действует, — сказал весело Кит. — В крайнем случае, меня немного вытошнит, и этим дело и кончится!
Он ушел, шутя и споря с Тимом на тему о приличиях, вежливости и своем собственном пищеварении. А Разерскилн, затягиваясь сигарой и философствуя на самые разнообразные житейские темы, улыбнулся Камилле.
Она улыбнулась в ответ, слегка и мило покраснела и взяла вязаный шелковый шарф, который является характерным для всех хороших и преданных помещичьих жен и который обыкновенно отмечает сезоны; начинают его вязать около Троицы и кончают к последнему дню охотничьего сезона.
Разерскилн глядел на нее, а мысли его приятно вертелись вокруг вопроса о дренаже.
Он был замечательно счастливый человек, который сознавал это; благодаря этому сознанию он превратился в еще более доброе существо.
Он вдруг сказал:
— Какое удовольствие подумать, Камилла, что у нас впереди еще целых три прекрасных дня! Никакие гости не могут заменить радости мирного пребывания в кругу своей семьи!
Камилла собиралась ответить что-то очень приятное в том же духе, но вдруг увидела, что лицо Разерскилна приняло напряженно «гостеприимное» выражение, которое так хорошо известно каждой жене.
Он пробормотал тихо, но достаточно ясно, чтобы она услышала:
— Господи Боже мой, это Джервэз! — Он поднялся и пошел ему навстречу.
— Надеюсь, вы не откажете мне в ночлеге? — устало промолвил Джервэз. — Я должен поговорить с Джимом кое о чем очень важном.
Камилла ушла, стараясь подчеркнуть свое гостеприимство каждым жестом, каждым словом.
— Ты немного исхудал, — заметил Разерскилн испытующе. — Ты не болен?
И действительно, Джервэз выглядел ужасно.
«Совершенно раскис и развинтился после суда, — подумал Разерскилн и мысленно добавил: — Так ему и надо!»
— Я здоров.
— Ты по поводу учреждения майората? — благодушно начал Разерскилн.
— Нет.
— Ого!
Разерскилн задумался. Перед его глазами встали его обязанности хозяина, и он бросил осторожный взгляд на Джервэза… тот как будто не обнаружил нетерпения… но все же!.. С геройским самопожертвованием он поднялся:
— Я хочу показать тебе свои новые конюшни…
Джервэз кивнул головой. Минуя широкие лужайки, цветники и огороды, они вместе прошли в конюшни.
Разерскилн блаженствовал, поглаживая своего любимого гунтера, который положил голову ему на плечо. Худой, коричневой рукой он ласкал его бархатистые ноздри, а другой искал у себя в кармане яблоко. Найдя, он протянул его лошади и смотрел, как она после некоторого раздумья взяла его, сморщив свои мягкие губы.
Затем он сказал спокойным и задушевным голосом:
— Выкладывай, что у тебя на душе. В чем дело? Что бы это ни было, оно не так страшно, как сперва кажется…
— Нет, оно хуже, — ответил мрачно Джервэз и рассказал Разерскилну о посещении Майлса.
Разерскилн слушал молча; Руфус слегка заржал, тряхнул своей красивой головой и мягко фыркнул. Джервэз продолжал говорить тихо, упавшим голосом, устремив печальные глаза на Разерскилна.
Когда он кончил, воцарилась тишина, которая нарушалась лишь голосами деревенской жизни: мужским свистом, веселым девичьим пением, скрипом телеги.
Разерскилн, наконец, сказал:
— Я всегда знал, что Филь правдива. Я говорил тебе.
Он снял с плеча голову Руфуса и, как бы прощаясь с ним, погладил его ноздри и повернулся к Джервэзу:
— Не хочешь ли пойти к реке?
Они вышли в поле, где пахло грибами и тлеющими листьями.
На полдороге Разерскилн остановился.
— Хочешь знать мое мнение?
— Да.
— С самого начала у вас не было данных быть счастливыми. Неравный брак — вот что было скверно. Самое худшее, что может быть в неравном браке, это неравенство в возрасте. Все другие неравенства можно сгладить: воспитание, вкусы, национальность, но только не возраст. И это было у вас. Это именно всегда тебя угнетало. Возраст был причиной твоей ревности и ее беззаботности. И если бы у вас были дети… потом… через год, через пять лет… все равно разразилась бы какая-нибудь катастрофа. Этот юноша был очень порядочный, и я никогда не верил, что Мастерс был виновен перед тобой. Филь и он не были такими, они бы считали измену в браке не только ошибкой, но и мерзостью… Ведь многих же молодых людей толкает к этому не страсть, а прихоти… а также какое-то глупое желание показать себя. Они поступают, как дети, как школьники, а не как мужчины и женщины, как мы это понимаем. В наши дни могут совершаться большие дела, но не бывает больших романов. Я убежден, безусловно убежден, что у тебя не было никаких причин для развода. Я совершенно не сомневаюсь, что между Мастерсом и Филиппой были чистые и ясные отношения. Он любил ее, быть может, слишком сильно, но он был честен, а Филь была тебе верной женой, и Мастерс пал жертвой именно своей романтической любви, своей рыцарской честности. Большинство современных молодых людей — бездушные эгоисты. Филь и Мастерс не были такими — их, пожалуй, мог бы понять только кто-нибудь из их среды, если бы жил с кем-нибудь из них! И помоги, Господи, всякому из другой среды понять их…
Он перевел дух, а затем добавил, положив на минуту свою руку на руку Джервэза:
— Я боюсь, что ничего из того, что я сказал, не поможет тебе; во всяком случае, я ничего не вижу такого, что ты мог бы сделать.
Джервэз встретился с ним взглядом.
— О нет, — сказал он спокойно, — кое-что я могу сделать. Одно я уже сделал — я написал Майлсу Мастерсу.
Что же касается остального, я… Филиппа должна получить возможность вернуться, но быть моей женой только номинально. Потом она может решить, что делать дальше. Я, конечно, предложу ей дать мне развод.
— Снова все это разворотить? — сказал Разерскилн, чувствуя при этом, как оборвалось его сердце, в чем он потом признался Камилле.
Джервэз кивнул головой:
— Что я могу сделать, кроме этого? — Разерскилн откровенно признался:
— Ничего.
Он не видел никаких способов избежать неминуемой гласности; не было таких средств. Ни он, ни Джервэз не могли найти другого решения этого вопроса.
Он вспомнил с грустным чувством свое первое пророчество о женитьбе Джервэза на Филиппе: «Ничего хорошего из этого не выйдет!»
«Человеку есть над чем призадуматься», — решил он, когда выявил свой дар пророчества.
Ему мучительно хотелось знать, о чем думал Джервэз; разумеется, если б он знал, что именно Джервэз намерен сделать, он не был бы так откровенен…
Впрочем, Разерскилну нечего было печалиться по этому поводу: Джервэз забыл его слова, и мысли его вновь вернулись к безысходности его положения.
Он теперь так же был уверен в невиновности Филиппы, как в ту зиму убеждал себя, что она виновна.
Никакой анализ его умственного состояния в то время, никакая попытка к оправданию не могли спасти его теперь от сознания, что он причинил ей невероятное зло.
Слова Разерскилна только усилили это убеждение и снова вызвали в нем потрясающее сознание, что даже в лучшие времена их совместной жизни он не мог добиться ее любви.
Это ему не удалось, и он никогда не знал, как этого добиться. В первые месяцы их брака он старался сдержать себя; он никогда не был вполне самим собою, никогда не чувствовал, что может быть естественным, несмотря на совершенную беззаботность Филиппы, счастливую беззаботность, вытекавшую из полного отсутствия самоанализа… Но Филиппа была так молода, что сама молодость делала ее покорной… он же, напротив, чувствовал себя скованным условностями и добился сдержанности путем мучительного размышления.
С ужасом он понял, что ждал от Филиппы страсти в ответ на свои сдержанные чувства или, в лучшем случае, — на снисходительную любовь!
Его сердце болезненно сжалось при мысли о его горе, о ее несчастье, о крушении их жизней и о безнадежности его перспектив.
ГЛАВА X
Для того, кого я любила,
Я была самой прекрасной,
Потому что я та, которая его возродила,
Радость очага при свете ночи,
Тайна, в которой витают два духа.
Я странно далека — как небо,
И странно близка — как трава.
Вы можете быть безумно романтичны, вы можете быть влюблены с головы до ног и считать, что любовь — единственное и самое важное в мире, но, к несчастью, жизнь построена на денежном фундаменте, и, чтобы жить и любить, нужно иметь деньги.
Арчи был очень подавлен; каждый вечер сидел он у себя в спальне и пересчитывал свои капиталы, определяя в своем измученном уме назначение каждого франка и моля судьбу, чтобы Филиппе не вздумалось вдруг пообедать в казино или чтобы не пришлось нанять такси. Сбережения, которые он отложил на поездку в Америку, давно растаяли. В самые тяжелые минуты ему приходила мысль телеграфировать Форду с просьбой о займе, но ему всегда удавалось побороть эту слабость. Ему казалось, что Филиппа этого не знает; он решил, что будет просить милостыню, но не даст ей почувствовать свое безденежье.
Он начал усердно ухаживать за своими дамами и принимал приглашения на бесплатные завтраки и обеды, а ту еду, которую он не был вынужден разделять с Филиппой, он урезал до хлеба и кофе.
Сделалось страшно жарко, солнце пекло, как раскаленная медь, и зной чувствовался даже в душные ночи.
Женщины, которые стремились похудеть, веселились, несмотря на жару, и танцевали с самозабвением мучениц, а Арчи для них был только средством для достижения этой цели.
Он похудел, и, если бы не так загорел, Филиппа подумала бы, что он болен. Она всегда видела его оживленным к моменту их радостной встречи; его голубые глаза всегда блестели, он казался веселым и действительно был вполне счастлив.
Проведенные с нею часы и выражение ее любви к нему были для него каким-то божественным наркотиком, уносившим все заботы и усталость, и он в течение нескольких коротких часов находился как бы в глубоком очаровании. Лежа на душистой траве, Филиппа прохладными пальцами перебирала его волосы; глаза его были закрыты, и он их открывал, чтобы взглянуть в ее красивое лицо; он испытывал чувство беспредельного умиротворения.
Он сознательно никогда не анализировал этого спокойствия души, даже не удивлялся ему; он, который раньше сгорал от чувства обожания, теперь, как маленький мальчик, лежал и слушал чарующий голос Филиппы, говорившей обо всем, что они сделают, когда их мечты осуществятся.
А в бухте скользили яхты миллионеров, напоминая громадных серебряных птиц в своем бесшумном полете.
Филиппа согласилась переселиться осенью в Америку; сперва, как только войдет в законную силу постановление о разводе, они поженятся, а потом уедут в Америку.
— И в этой сказочной стране ты сделаешься большим человеком, милый, и добудешь мне кучу денег!
— Конечно, так оно и будет. А что ты — моя дорогая детка, так это уж есть и сейчас, — ответил поглупевший от счастья Арчи.
Когда Филиппа заметила, что на нем нет его запонок, он сказал, что потерял одну, и появился на следующий день в скромных перламутровых запонках, которые он тщательно старался скрывать.
Становилось все жарче; ночью в своей маленькой комнате он чувствовал, что задыхается, и лежал с открытыми глазами, обливаясь потом при мысли, что в комнате Филиппы, которая находилась так близко, в соседней вилле, было так же жарко, как и в его.
Но Филиппа не танцевала, не терзалась, обедала в скромных ресторанах, была всецело поглощена любовью и не знала никаких тревог. Она отдала свою жизнь на попечение Арчи и считала, что он чудесно управляет ею и что он сам чудесный и веселый товарищ и, по ее мнению, глубокий мыслитель. И действительно, не было ни одной темы, на которую они не набрасывались бы с одинаковой живостью и интересом.
Они были счастливы, более того, счастливы тем подлинным счастьем, которое ни о чем не спрашивает, ни над чем не задумывается просто потому, что оно является частью жизни двух людей. Они проводили божественные дни то в море, то в маленьком лесу на склоне холма, где они завтракали колбасой, пирожками, винными ягодами и холодным кофе.
Арчи впервые почувствовал боль за одним из этих завтраков и подозрительно взглянул на колбасу, половина которой осталась у него на тарелке; затем подозрение его пало на винные ягоды.
Трое суток он переносил эту боль, не говоря об этом Филиппе и, больше того, продолжая, больной, танцевать.
По ночам он испытывал смутный страх. Он никогда раньше не болел; ушибы от падения с аэроплана не были похожи на болезнь; но эта боль, сгибавшая его пополам и доводившая его почти до обморока, была ужасна.
Испытывая эту боль, он чувствовал унижение и ужас. Если он не сможет танцевать, то чем он и Тупенни будут жить?
Он схватился за подоконник, около которого он в это время стоял, чтобы удержаться, когда эта мысль пришла ему в голову.
— Что я буду делать, что я буду делать? — неслышно шептал он.
Перегнувшись вперед, он мог видеть освещенный квадрат окна Филиппы, резко выделявшийся в темноте ночи.
Она еще не спала.
Было бы невыразимым блаженством, если бы при появлении приступов боли она была с ним, и он мог бы держать ее руки.
Но об этом нельзя было и думать.
Некоторое время он тщетно пытался добраться до постели; когда ему это, наконец, удалось, он лег, обессиленный и страдающий.
Конечно, ему было не по средствам позвать доктора к себе, он сам должен пойти в город к доктору Нилону.
Наконец, он заснул, а когда проснулся, боль исчезла, и, если не считать того, что он чувствовал себя совершенно разбитым, он был здоров.
Одевшись, он свистнул Филиппе, и они вместе пошли выпить кофе в маленький ресторанчик у самого моря.
Потом Арчи поехал в Канн в очень тряском трамвае, и боль снова появилась. Он благодарил судьбу, когда, наконец, очутился в клинике доктора Нилона.
Бледный молодой человек с весьма равнодушным видом лениво вышел и, держа дверь полуоткрытой, сказал:
— Monsieur le docteur на отдыхе, в доме своей тещи, villa «Plaisir» Juan-les-Pins.
А Арчи как раз только оттуда приехал!
Он снова сел в трамвай и благодарил провидение, что не встретил Филиппы, потому что ему пришлось добираться до виллы «Плезир» ползком.
На этот раз он застал доктора Пилона; он играл в теннис и вышел к Арчи с ракеткой в руке и в теннисной рубашке, с открытой шеей, бодрый, улыбающийся и очень красивый.
Но его улыбка сразу исчезла, и под короткими черными усами губы его крепко сжались, когда он исследовал Арчи мягкими и опытными руками.
— Я отвезу вас обратно в своем автомобиле, — сказал он.
— Но вы знаете, что я не могу лечь в кровать, — сказал ему Арчи, — никак не могу!
— Посмотрим, — уступчиво сказал Нилон.
Он привез Арчи домой и заставил его лечь в постель, потом сел на край кровати и спросил:
— Ну а у вас есть здесь друзья?
— Есть леди Вильмот… мы с ней помолвлены… но я не хочу ее тревожить. У меня ведь нет ничего серьезного?
— Как вам сказать? Есть некоторое расстройство… Я хочу сделать более тщательное исследование…
Он знал Арчи всего несколько месяцев, и тот ему очень нравился.
— А эта леди Вильмот — где она живет?
— В доме рядом, — сказал Арчи, — но, пожалуйста, доктор, не говорите ей.
Нилон дал усыпительное средство и условился навестить его после обеда.
Около пяти часов он вернулся вместе со знаменитым хирургом Зейдлером и застал Арчи с высокой температурой, в бреду, и стоявшую на коленях у его кровати красивейшую женщину, какую он когда-либо видел.
Она крепко держала руки Арчи, а он, не переставая, бормотал о расходах, о цене цветов и конфет, о том, как ужасно быть «gigolo», о своем Фармане, о стрельбе в кого-то, и все время голова его металась по подушке, и на его лице был тот яркий румянец, который производит обманчивое впечатление здоровья, а на самом деле является таким грозным признаком.
— Что же с ним такое? — спросила Филиппа Нилона.
— Он очень серьезно болен, — сказал тот прямо. — К тому же он истощен недоеданием. Прекрасный молодой человек и, ручаюсь вам, атлетического сложения и большой силы, но он слишком много танцевал и, наверное, очень часто чувствовал себя очень плохо…
Арчи открыл пылающие голубые глаза и, увидев Филиппу, улыбнулся ей. На миг его сознание прояснилось, и он сказал:
— Радость моя, не волнуйся, я очень скоро буду совершенно здоров.
Макс Зейдлер обратился к Нилону:
— Это должно быть сделано сегодня же вечером, как можно скорее. Скажите ей, чтоб она вызвала по телефону сиделку.
— Но… но… я… Арчи, — заикаясь, в отчаянии говорила Филиппа, полная ужаса и любви, которые, как мечом, терзали ее сердце.
Арчи ужасно болен, Арчи, этот веселый, вечно бодрый Арчи, который так наивно гордился своей силой: «О, меня ничто не сломит!»
А теперь он лежал в бреду, не сознавая ее присутствия, он, который однажды сказал: «Я чувствую тебя, дорогая, прежде чем ты входишь в комнату… Один только шелест твоего платья (а чему там было шелестеть?) заставляет биться мое сердце».
Его лицо пугало своими багрово-красными пятнами на щеках, своим полуоткрытым ртом и жалкими, остекленелыми глазами.
У Зейдлера не было ни малейшего сомнения в том, что Филиппа была женой Арчи. Он ласково давал ей ясные и точные указания, и она молча слушала его, кивая головой, не произнося ни слова.
Нилон подождал, пока старший доктор ушел; он был еще молодым человеком, добрым, с грустными глазами, с юмором в складках рта. Он обожал свою жену, а она сбежала с его лучшим другом; его сердце, все еще чувствительное, скорбело за Арчи и Филиппу, которые казались почти детьми.
— Мужайтесь, мадам! — сказал он мягко.
Когда он ушел, Филиппа стала на колени у кровати Арчи. Она впервые была у него в комнате, и убожество этой комнаты сжало ее сердце; это была самая дешевая комната в пансионе, потому что Арчи подымался все выше по мере того, как у него таяли деньги, пока он, наконец, не очутился под самой крышей. У него была железная, покрашенная белой краской кровать, но краска сошла; на стене висело, на гвозде, маленькое четырехугольное зеркальце. Единственным красочным пятном был шарф летчика воздушного флота, переброшенный через спинку стула.
— Милый, любимый мой! — шептала ему Филиппа, припав щекой к его горячей, сухой руке и прижимая ее к губам.
Он не слышал ее и продолжал бормотать о деньгах, только о деньгах. Вдруг его голос зазвучал громче, и он произнес совсем ясно:
— Я не знаю, что делать. — И, повернув голову, хрипло добавил: — Любовь так дорого стоит, но не говорите Тупенни, никогда не говорите ей об этом.
Его глаза снова закрылись, и он еще раз унесся в ту недосягаемую страну, где ум бродит одиноко, страдает одиноко и куда даже любовь не может проникнуть.
Время от времени раздавалось: «Тупенни!» — нелепая кличка, которую он ей дал. Филиппа слушала его бред с чувством глубокого отчаяния. Один раз Арчи заговорил о Маунтли, потом о цветах и подарках и вдруг закричал:
— Есть ли у вас деньги? — И сам себе отвечал шепотом: — Да, сэр, да, сэр: три полных мешка!
Его рассудок блуждал в разных направлениях, бесцельно, лихорадочно, безумно, жутко.
Пришла сиделка из монастыря Св. Павла, аккуратно одетая, очень сдержанная, не очень располагающая. Она удобно устроилась и принесла Филиппе чай. Зейдлер вернулся с двумя молодыми ассистентами, и душная, голая комнатка превратилась в операционную.
Филиппа до последнего момента оставалась с Арчи, сидя теперь на его кровати, прижав его голову к своей груди, как это было в тот вечер, — так давно! — когда они впервые узнали, что любят друг друга.
«Было ли когда-нибудь время, когда жизнь была хороша, когда все текло спокойно и гладко, в полной гармонии? Было ли такое время?» — спрашивала себя Филиппа, с трудом спускаясь вниз в общий зал, напрягаясь, чтобы услышать звуки сверху.
Вошла мадам Дюкло, убого нарядная, очень любопытная, и ее сочувствие только растравило издерганные нервы Филиппы.
— Бедный месье Лоринг, такой молодой, такой очаровательный, так любящий спорт… И конечно, это очень плохо отражается на пансионе… Такая серьезная болезнь… можно из-за этого лишиться гостей… А затем, у меня к нему есть дельце, маленькое дельце, но все-таки!.. Он мне должен за две недели, и мадам должна понять!.. Ведь надо же жить!
— Я оплачу все счета, — быстро сказала Филиппа. Она убежала от нее на лестницу и ждала там в надвигавшейся темноте.
Шаги над головой, твердые шаги, опять тишина, голоса, опять шаги… Наконец, появился Пилон.
Несмотря на то, что он был так поглощен только что происшедшим, он снова подумал, что никогда не видел такого прекрасного лица, как у этой женщины, которая ждала его сообщений.
Он сделал рукой ободряющий жест:
— Операция прошла великолепно!..
Наука взяла верх над всем остальным в его мыслях:
— И Зейдлер был неподражаем!..
Он испустил глубокий вздох усталости и облегчения. В продолжение всей операции он с напряженным вниманием и восхищением следил за работой Зейдлера.
— Сегодня ночью я сам останусь здесь. — Темные фигуры Зейдлера и его ассистентов показались на освещенном фоне открытых дверей.
Зейдлер погладил руку Филиппы, пробормотал несколько слов и пошел дальше.
— Я только схожу к себе на виллу, чтобы закусить и переодеться, и через полчаса буду здесь, — сказал ей Нилон.
Сиделка приводила в порядок после операции комнату Арчи.
Филиппа стояла у его кровати; вся краска сошла с его лица, выражавшего бесконечное спокойствие, и он похож был на спящего: голова повернута набок, ресницы лежали вдоль щек, и весь он казался таким юным и беззащитным.
— Вы не должны здесь оставаться, мадам, — сказала шепотом сиделка; — Завтра можно будет, но сегодня вы должны уйти.
Филиппа вышла. Море дремало под звездным небом, по набережной мелькали взад и вперед автомобили, люди смеялись и болтали, и эхо их голосов и смеха носилось в тихом, прозрачном воздухе.
Филиппа сошла к 6epeгy, о который лениво, почти бесшумно, ударялись волны; она нашла укромный уголок за ярко расцвеченными палатками и села, глядя перед собой и стараясь объять весь ужас этого дня, который явился только кульминационной точкой всех дней страдания Арчи.
Отчаяние и скорбь овладели ею; она поняла, что она способствовала его болезни, потому что она никогда не сознавала простейших явлений и в его, и в своей жизни; кто-то всегда заботился о ней, а она никогда даже и не задумывалась об этом.
Арчи в заботы о ней вкладывал все свои силы и средства, необходимые ему самому, чтобы жить, а она никогда об этом даже и не подумала, даже в голову ей это не приходило. И вот теперь он умирал потому, что любил ее так самоотверженно.
«Истощение от недоедания… — так сказал Зейдлер, глядя на нее суровыми глазами. — Такое крупное телосложение… жара… плохая пища…»
Его глаза не обвиняли ее открыто, но Филиппа в них чувствовала укор.
Она вспомнила, как однажды вечером, когда она сидела с Арчи во время обеда в маленьком ресторане, он сказал:
— Я должен быть более или менее на диете, дорогая, это необходимо для танцев.
Ему нужно было быть на диете! И он с каждым днем истощал свои силы, танцуя в эту жару, гуляя с ней, плавая с ней.
— Я поем, когда приду домой! — сказал он как-то раз, когда на пикнике она предложила ему что-то съесть, а он отказался. — Слишком жарко!
Все, что она могла сказать, было: «Я об этом никогда не знала!»
А она думала, что любит его!
Ей никогда не приходило в голову, что мужчина может выказать благородство в таких прозаических вещах, как еда или счет от прачки!
Но в эту ночь эти прозаические вещи ущемили ее сердце больше, чем когда-либо любовная ссора.
Ее сердце болело и страдало при мысли, что Арчи нужна была любовь, а он никогда ее не получал. Что в том, что они жили в дешевых комнатах? Она тоже должна была танцевать, как и он, зарабатывать что-нибудь, наконец, продать что-нибудь…
Ее рука коснулась жемчуга. Теперь Арчи будет иметь все ему необходимое — завтра же она продаст свой жемчуг.
Она медленно вернулась обратно.
— Без перемен, — сказал Нилон, казавшийся добрым и непохожим на врача в рубашке с открытым воротом, в фланелевых брюках и халате.
Филиппа с мольбой смотрела на него. Он слегка кашлянул и сказал:
— Все будет хорошо, все будет хорошо!
Он совсем не был уверен, что это так будет, но всегда считал, что необходимо утешать и поддерживать надежды; по его мнению, будет вполне достаточно времени для отчаяния, когда все будет кончено…
Филиппа легла в постель, но не могла уснуть. А если Арчи умрет? Она не могла себе представить жизнь без него, и теперь она поняла, как сильно она его любит, любит в нем что-то такое, за что она цеплялась, как маленький ребенок. Это не были ни его манеры, ни его веселость, ни отсутствие эгоизма и даже ни его милая самоотверженная властность, которой он слегка бравировал, и, наконец, это не была его любовь к ней… Это было то, что она была ему так же необходима, как и он ей.
Однажды он сказал ей, крепко прижав свою руку к ее груди:
— Все лучшее, что есть во мне, это — часть тебя. Вот почему я так люблю тебя.
А она подумала, что он это просто так мило сказал; это было немного преувеличенно, но так похоже на Арчи в минуты его экстаза…
Этой ночью, лежа в темноте и думая, что он может умереть, она поняла, что он говорил чистейшую правду. Если он умрет, то лучшая часть ее, наиболее жизненная, умрет вместе с ним.
Она погрузилась в тяжелую дремоту. В полусне ей мерещился только Арчи; она видела его улыбающимся ей, слышала его легкий смех любви, которым смеются влюбленные между поцелуями и которым можно смеяться, приближая губы к губам возлюбленной, прижимаясь ими к золотым завиткам волос, когда легкий горячий трепет исходит из каждого маленького корня; она видела его очень серьезным, она видела его разгоряченным от танцев, раздраженным тем, что ему жарко, слегка ругающимся; она чувствовала также, как он целовал ее за ухом, говоря: «Мне кажется, что я целую лепестки цветов!» Она ощущала его поцелуи на своей шее и слышала, как он недовольно ворчал, когда ему мешали жемчуга… Он не мог спеть ни одной ноты, но однажды он разразился песней, и она хохотала над ним до слез — это было так смешно; а когда она дразнила его партнершами по танцам, он смотрел на нее, надув губы, стараясь не улыбнуться глазами, так похожий на недовольного мальчугана, которому делают выговор!
Ее душа и ум были полны воспоминаний о нем, сверкающими, волнующими, нежными… Лежа, она без конца вспоминала и вспоминала и знала, что если раньше этого не было, то теперь, наконец, ее душа всецело принадлежала ему.
ГЛАВА XI
Я хотела б найти другое имя для любви,
Робкое, трепещущее, неопределенное,
Имя, за которое ни один полководец не воевал,
Имя, не известное ни одному трубадуру.
И я нашла другое имя для любви,
Хоть это имя известно всем влюбленным,
Древнейшее имя, которое когда-либо
произносили смертные…
Другое имя для любви это — Ты.
В тот день, когда Нилон сломал себе ногу, Филиппа подумала, что случилось самое худшее, что могло быть, и ей казалось, что уже нет больше несчастий, которые могли бы еще свалиться на нее.
Зейдлера телеграфно вызвали в Вену, и он считал себя обязанным оставаться в Вене, потому что там свирепствовала эпидемия гриппа. А теперь она лишилась и Нилона, от доброты и ободрения которого она зависела даже больше, чем сознавала.
Новый доктор был стар, устал и равнодушен. Он должен был работать за троих, и эта работа, и жара, и все, с чем ему пришлось столкнуться, раздражали его; все это, во всяком случае, отрывало его от вполне заслуженного отдыха. Он щупал пульс Арчи, измерял его температуру, качал головой, вздыхал и протирал термометр.
— Необходимо поднять его настроение, — сказал он авторитетно. — Мне не нравится его апатия. Это плохой признак.
— Что я должна для этого сделать? — спросила Филиппа.
Доктор Клюсан взглянул на нее: красива, но резка… Странная раса эти англичане! Полное отсутствие утонченности и оригинальности! У этой молодой женщины был властный вид, которого он не любил, но который, как он знал, был свойственен англосаксам… и вообще он был равнодушен ко всему этому, и, кроме того, он измучен усталостью… изнуряющая жара, половина больных с укусами или с нарывами, вызванными переменой климата, а другая половина — больные гриппом… и все вместе жалуются, и все чего-то требуют…
— Выздоровление от некоторых болезней, — сказал он прямо, — зависит от крови, от удаления яда из организма, короче говоря — от совершенно естественных причин. Физически ваш муж оправился от очень серьезной операции; он молод, у него здоровый организм, он все еще великолепного телосложения, но он ко всему апатичен. Если хотите, у него это в крови, хотя это больше зависит от состояния духа. Ему нужно что-нибудь оживляющее; надо заставить его понять, что он хочет выздороветь. Может быть, большое потрясение, которое было еще до операции, задерживает его выздоровление. Это возможно. Во всяком случае, мадам, вы должны принять все меры к тому, чтобы возбудить в нем интерес к жизни.
С этим он ушел.
Воздух был тяжел и неподвижен; надвигалась гроза, мрачно охватывая склоны холмов; лист не шелохнулся на томившихся деревьях… Арчи лежал на кровати с закрытыми глазами, с сжатыми губами, неподвижный и совершенно апатичный.
Прошло пять недель после операций, и рана почти зажила; у него не было жара, он давно перестал чувствовать боль — но он не поправлялся.
Нилон говорил: время… потрясение…
Нилон успокаивал, слишком успокаивал, а этот старик сказал ей правду; Филиппа это знала.
Она подошла, села на кровать и сказала очень нежно:
— Арчи!
Он открыл свои голубые глаза; их взгляд был пустой, отсутствующий.
Филиппа взяла его ослабевшие руки и прижала их к своей груди.
— Мой любимый, прошу тебя, постарайся слушать… ты должен выслушать меня… Доктор, тот старик, который только что ушел, сказал, что ты не поправишься, если ты не будешь стараться. А ты не стараешься. Ах, Арчи… нет, нет, не закрывай глаза… слушай, слушай меня.
Но он уже снова погрузился в неподвижную дремоту.
— Ведь я люблю тебя, люблю тебя… и я — твоя любовь, — умоляла его Филиппа, и слезы из ее глаз катились на его бледное лицо.
Она опустилась на пол, стала на колени, прижав его руку к своим глазам, все время повторяя шепотом:
— Я люблю тебя, люблю тебя!
Она не слышала, как открылась дверь. Джервэз остановился на пороге, в недоумении переводя взор от Филиппы к лежавшему на кровати Арчи, который немного открыл свои невидящие голубые глаза.
Джервэз почувствовал щемящую боль, услышав ее нежный шепот, и ласково позвал:
— Филиппа!
Филиппа поднялась быстрым движением, которое он так хорошо помнил, и тогда только увидела его.
Она и раньше была бледна, но теперь каждый атом ее крови медленно сходил с ее лица; секунду она не двигалась, потом выпрямилась и положила руку Арчи обратно на постель.
— Я писал, что приеду, — сказал Джервэз.
— Я не получала вашего письма. — И, вспомнив, что у нее была пачка писем, которую она даже не распечатала, она добавила: — Видите, Арчи был так болен.
Джервэз сделал слабый жест и спросил:
— Не выйдете ли вы со мной на несколько минут?
Филиппа неопределенно покачала головой:
— Мы не разбудим Арчи, если будем разговаривать… он теперь уже не так серьезно болен. Теперь опасность миновала.
— Понимаю, — ответил Джервэз. Он слегка замялся, а затем продолжал: — Я объяснил все в своем письме… Я постараюсь сказать вам сейчас как можно короче. Майлс Мастерс привез мне письмо своего брата; оно было написано в вечер его смерти и разъяснило все. Когда я прочел это письмо, я понял, что причинил вам такое зло, что нет надежды, чтобы вы меня простили. Но все же я надеюсь хоть немного исправить это зло. Я теперь сознаю также, что нечестно поступил, женившись на вас. Бог свидетель, что эти мысли не приходили мне в голову, когда я просил вас быть моей женой. Я вас очень любил… и думал, что я вам также небезразличен… Он опять остановился, и в этот момент воспоминания витали над ними, как ангел с огненным мечом. Едва слышным голосом он добавил:
— Я пытался что-нибудь придумать… Вот мой план: если бы вы согласились вернуться ко мне, будучи моей женой только номинально… то позже, когда ваше возвращение достигло бы своей цели, — дать мне возможность доказать всему свету, какое невыразимое оскорбление и обиду я нанес вам… — вы… вы могли бы получить от меня свободу…
— О… нет… нет! — прошептала Филиппа, задыхаясь, и ее рука протянулась назад, как бы ища руку, за которую она могла бы ухватиться.
Джервэз сказал:
— Но что же вы думаете делать? Как вы будете жить? Вы должны позволить мне…
— Я отослала обратно ваши деньги, потому что Арчи ни за что не хотел, чтобы я ими пользовалась, — начала поспешно Филиппа, тяжело переводя дыхание. — Джервэз, это… это… я знаю, что это благородно с вашей стороны, что вы приехали сюда после всего, что произошло… Но этот суд… и все прочее… Впрочем, все это теперь больше не имеет для меня значения. Люди, которые поверили, что я была виновна, приняли грех на душу… Но теперь мне это безразлично! Если они могли поверить, то мне нечего с ними считаться. Когда Арчи поправится, мы с ним уедем отсюда… в Америку. Мы оба можем работать, чем-нибудь заняться…
— Но я должен что-нибудь сделать, — настойчиво промолвил Джервэз. — Если вы не дадите мне этой возможности, я поговорю позже с мистером Лорингом.
— Это ничего не изменит, — сказала Филиппа почти вызывающе. — Понимаете, Арчи даже не будет слушать вас: он… он действительно любит меня…
Джервэз весь подался вперед; эти последние слова обожгли его, как удар кнута, но он поспешно сказал:
— Вы меня не понимаете. Развод еще до сих пор не вошел в законную силу… Ради вас же я хочу, чтобы вы вернулись, не ради себя… тем более что я у вас в неоплатном долгу. Я хочу восстановить ваши права… Вы будете свободны, я клянусь вам в этом… Филиппа, что бы вы сейчас ни чувствовали… ведь было же время, когда вы… верили моей любви… А я…
— Она моя! — раздался голос Арчи. Джервэз сильно вздрогнул. Филиппа мгновенно повернулась к Арчи.
Арчи слегка приподнялся; теперь он лежал выше на подушках, и глаза его блестели на исхудавшем лице.
— Тупенни! — сказал он, с отчаянием схватив ее руки, не отрывая глаз от Джервэза. — Она моя! — Он перевел взгляд на Филиппу. — Скажи ему!
У нее не было большего желания, чем приласкать его растрепанную голову у себя на груди и сказать Арчи, что она любит его, любит безумно.
Она промолвила надломленным голосом:
— Ах, Джервэз, разве вы не видите, не понимаете, что вам следует уйти?
Джервэз глядел на них, на их молодость, на их бросающуюся в глаза бедность, на эти серые простыни, на полинявшую пижаму Арчи, на убогое батистовое платье Филиппы… бедность до крайности… А они уже забыли о нем, они смотрели друг на друга, и Арчи улыбался… Филиппа положила его голову к себе на плечо, склонясь над ним и что-то тихо нашептывая ему… И он, Джервэз, был так же бессилен добиться ее, прикоснуться к ней, как если бы он был не здесь, а в Англии. Так мало он для нее значил!
Мысли проносились в его голове, выталкивая одна другую. Он чувствовал, что леденеет, и что его душа застыла в нем. Все эти недели он, может быть, бессознательно рассчитывал на это свидание; помимо своей воли он строил планы на будущее…
Но нет такого будущего, которое удержало бы Филиппу подле него.
Они оба забыли о нем.
Он сделал неопределенный жест прощания. Он не мог говорить…
Потом Разерскилн ему как-нибудь поможет…
Он услышал голос юноши, а потом слабый легкий смех, и тогда Филиппа вскочила, и Джервэз увидел ее лицо. В голосе ее звучали восторг и торжество:
— Понимаете ли вы, понимаете ли — он начинает выздоравливать!
Слезы стояли в ее глазах; она заметно дрожала.
Джервэз резко изменился в лице; он страшно покраснел, потом побледнел как полотно. До этой минуты он не сознавал, какую он сделал ставку на эту встречу и как много он должен потерять.
Он испытывал чувство почти физической слабости, которая на самом деле была упадком духа.
Все его робкие планы, все хрупкие надежды сгорели, как сухие листья, в пламени этой взаимной любви, которую он сейчас видел и ощущал, как мучительную рану. Он сделал отчаянное усилие над своим голосом, чтобы попрощаться; ему удалось передать, что Разерскилн и Камилла будут здесь пятнадцатого.
Филиппа ему неопределенно улыбнулась, а затем снова Арчи заговорил слабым, но решительным голосом:
— Благодарю вас, мы сами устроимся, мы не хотим ничьей помощи…
Он с крайним напряжением поднял голову с плеча Филиппы.
— Лучше, лучше просить милостыню, — запинаясь, произнес он надломленным голосом, в котором звучал вызов, — чем что-нибудь принять от вас… Но я не дойду до этого… Мы поедем к моему другу, и я буду работать для него, чтобы заплатить ему…
Он отвернул голову от Джервэза под нежную защиту груди Филиппы; ее руки обвили его худые плечи.
Джервэз взглянул на Филиппу в последний раз.
И в этот момент он подумал, как мало, как бесконечно мало многое в жизни представляет собой! Половина того, что он считал имеющим значение для других, для них ничего не составляла.
Нельзя ничего дать человеку, который вас не любит… и можно дать все, несмотря на бедность и болезнь, если он вас любит…
Когда Джервэз вышел, багровый солнечный свет, предвестник надвигавшейся грозы, покрывал, словно маска, море и землю.
Единственным ясным воспоминанием Джервэза была склоненная головка Филиппы, золотистые волосы которой сияли, смешиваясь с волосами Арчи… и жест Арчи, которым он приложил свою щеку к ее щеке, и как он глубоко вздохнул.
Наконец, грянул гром, и солнце померкло, как потушенный факел, так же внезапно, так же окончательно…
Гром испугал Арчи. Он поднял голову и улыбнулся Филиппе; его голос уже звучал яснее.
— Знаешь что, дорогая? — сказал он важно. — Мне кажется, что я мог бы съесть яйцо, поджаренную булочку и немного варенья.
Филиппа упала на колени и обняла его. Они одновременно говорили и смеялись дрожащим смехом, сквозь слезы, а затем Филиппа, бросаясь к спиртовке, воскликнула:
— Ах, Арчи, неужели это правда? Арчи, я так люблю тебя… так люблю!..
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления