Часть третья. ЛИЧНАЯ ЖИЗНЬ

Онлайн чтение книги Коридоры власти Corridors of Power
Часть третья. ЛИЧНАЯ ЖИЗНЬ

21. Завтрак

Наутро после нашего разговора с Роджером в парке мы с Маргарет сидели за завтраком. Из окна открывался вид на цветники в саду, прилегающем к Тайбернской церкви. Я взглянул через стол на жену – в халате, без косметики, свежая и бодрая, она казалась совсем молодой. Иногда я подтрунивал над ней – как это она умудряется выглядеть по утрам такой свежей. Вот я действительно легко просыпался, она же, пока не выпивала первую чашку чая, бывала обычно сонная и не в духе.

Однако в то утро она была не настолько сонной, чтобы не заметить моего настроения. Она сразу поняла, что меня что-то тревожит, и спросила, в чем дело. Я рассказал ей про Роджера. Я ни минуты не колебался: мы никогда ничего не скрывали друг от друга; мне хотелось с ней поделиться. С Роджером она не была так дружна, как я, да и с Кэро не слишком дружила, и я никак не ждал, что она примет все это так близко к сердцу. К моему изумлению, Маргарет густо покраснела, глаза ее стали еще голубее.

– Угораздило его! – пробормотала она.

– Ничего, как-нибудь выпутается… – Я хотел успокоить ее, но она возмущенно перебила:

– Он меня мало волнует. Я беспокоюсь о Кэро, – и прибавила: – А ты о ней, видно, не задумывался…

– Помимо нее, есть еще двое…

– Он поступил безобразие, а расхлебывать придется ей.

Обычно в вопросах нравственности Маргарет была так же либеральна, как я. Но сейчас она вспылила, да и я тоже начинал злиться. Чтобы не дать ссоре разгореться, я сказал примирительно, что и до Роджера люди нарушали супружескую верность – он не один такой на свете.

– Ты хочешь сказать, что я разбила чужую жизнь, когда ушла к тебе, – вспыхнула Маргарет. – Ты совершенно прав.

– Я совсем не то хотел сказать. – Я уже пожалел о необдуманных словах.

– Надеюсь. – Гнев ее погас, и она улыбнулась. – Ты же знаешь, я и сейчас поступила бы так же. Но гордиться мне тут нечем.

– Мне тоже.

– Ты никому не изменял. Потому-то я и не могу так легко отнестись к измене Роджера.

– Ты говоришь, я не подумал о Кэро… – Снова мы спорили, снова были на грани ссоры. – Ну, а о нем ты подумала?

– Ты же сам сказал, он выпутается, ничего с ним не случится, – презрительно возразила она: в эту минуту участь Роджера нимало не трогала ее. – А ты только представь себе, что придется пережить ей, если они разойдутся. – Маргарет все сильнее горячилась. – Такой удар! Унижение! Потеря!

Я невольно подумал: Кэро была счастлива в браке и откровенно гордилась своим счастьем. Она много сделала для Роджера – быть может, слишком много? Что, если он так и не примирился ни с ее великодушием, ни с высокомерным отношением ее родных?

Да, конечно, все это верно. И все же, сказал я, как умел рассудительно, не надо делать из этого трагедии. Пусть даже она потеряет его – неужели она с этим не справится? Она еще молода, хороша. Не какая-нибудь кисейная барышня. И богата. Долго ли ей найти другого мужа?

– Уж очень у вас все просто получается, – сказала Маргарет.

– У кого это «у нас»?

– У него. И у тебя. – Глаза ее сверкнули. – Потерять его еще не самое страшное. Хотя и это достаточно скверно. Гораздо страшнее унижение.

Она продолжала:

– Ты всегда говорил, что Кэро очень мало считается с чужим мнением. Не больше, чем ее брат. Но ведь как раз люди, которые ни с кем не считаются, труднее всего переносят унижение. Оказаться в унизительном положении для них просто невыносимо.

Маргарет знает, о чем говорит, думал я. По своему характеру, по воспитанию она тоже не привыкла считаться с условностями. Она тоже жила по своим собственным правилам – пусть гораздо более утонченным, чем правила Кэро, но чувствовала себя такой же независимой. Вся ее родня, все их друзья в кругу высшей интеллигенции так же мало считались с чужим мнением, как и окружение Кэро – может быть, даже меньше. Маргарет знала, как непрочна такого рода независимость.

Она знала и нечто другое. Когда мы с ней только что поженились, на нее, случалось, находил страх – а что, если мы разойдемся? Сам я мог думать, что нашел свое счастье. Она же, зная меня, в глубине души была не столь уверена. Она понимала, что ей придется испытать, если ее опасения оправдаются, чего это ей будет стоить.

Сейчас, когда она узнала о Роджере и Кэро, давно забытые страхи с прежней силой нахлынули на нее. Внезапно я понял, почему наш спор перешел в ссору. Я перестал возражать. Перестал защищать Роджера. И, глядя ей в глаза, сказал:

– Нелегко дается гордость – а?

Для всех, кроме нас с Маргарет, это были пустые, ничего не значащие слова. Маргарет же они сказали, что я признаю свою вину, но что и она не без греха. И сразу все стало на свои места. Ссора погасла, раздражение прошло, и Маргарет улыбнулась мне через стол открытой, ясной улыбкой.

22. «Враги не дремлют»

Однажды вечером, через несколько дней после того, как Роджер открылся мне, в моем служебном кабинете появилась секретарша Гектора Роуза: мистер Роуз свидетельствует мне свое почтение и спрашивает, не буду ли я так любезен зайти к нему. Пройдя по коридору десятка полтора шагов, отделявшие его кабинет от моего, я, как всегда, выслушал горячую благодарность за свой подвиг.

– Дорогой мой Льюис, как необыкновенно мило, что вы пришли!

Он заботливо – словно это был мой первый визит к нему – усадил меня в кресло подле стола, так что я мог любоваться деревьями в солнечных бликах за окном. Потом уселся сам и из-за хризантем одарил меня ослепительной и ничего не выражающей улыбкой. И тотчас заговорил о деле.

– Создается правительственная комиссия, – сказал он. – Под этим названием наши хозяева со своим всегдашним беспечным отношением к значению слов подразумевают нечто совсем иное. Как бы то ни было, она создается.

Эта комиссия займется некоторыми вопросами министерства, находящегося в ведении Роджера, и в первую очередь новым законопроектом. Председателем комиссии назначен Коллингвуд, в нее входят: сам Роджер, Кейв и глава нашего министерства. Кроме того, как теперь принято, еще целый ряд лиц будет посещать заседания от случая к случаю: министры, высшие чиновники Государственного управления, ученые, что и послужило поводом для ехидного замечания Роуза.

– Во всяком случае, – продолжал он, – приглашением побывать на некоторых из этих представлений, несомненно, осчастливят и нас с вами.

Еще минуту-другую педантичный Роуз рассуждал о расплывчатом стиле работы теперешнего руководства, но я прервал его:

– Что это значит?

– Само по себе – ничего! – Роуз сразу вернулся к делу. – Во всяком случае, ничего серьезного. Судя по составу комиссии, она создана с тем, чтобы укрепить положение мистера Куэйфа. Я слышал – причем из источников, по-моему, вполне достоверных, – что господин председатель (то есть Коллингвуд) в известных пределах поддерживает Куэйфа. Так что, по всей видимости, создание комиссии означает поддержку политического курса мистера Куэйфа и его единомышленников.

Он вызывал меня на разговор, но всегдашнее рассчитанное самообладание изменило ему. Видно было, что ему не по себе. Он скрестил руки на груди. Од не шевелился, а светлые глаза так и впивались в мои.

– Я понимаю скрытый смысл вашего вопроса, – отрывисто сказал он. – Не вполне уверен, но подозреваю, что ответить следует утвердительно. – И прибавил: – Очевидно, подозрение зародилось и у вас. Может быть, я и не прав, но считаю своим долгом предупредить вас: враги не дремлют.

– Какие у вас доказательства?

– Почти никаких. Ничего существенного. – Он замялся. – Да, пожалуй, я не имею права зарождать у вас тревогу в связи с такими пустяками.

Снова в его голосе почувствовалась неловкость. Можно было подумать, что он – как это ни странно – хочет оградить меня от чего-то.

– Вы хотите сказать, что это касается лично меня?

– Я не считаю себя вправе говорить об этом. Не стану тревожить вас понапрасну.

Сдвинуть его с этой позиции оказалось невозможно. Наконец он сказал:

– Но одно я все-таки вправе сообщить вам. Мне кажется, вам следовало бы предупредить ваших друзей, что им не мешало бы поторопиться со своими решениями. Мне кажется, что с течением времени оппозиция станет действовать энергичнее. Я бы сказал, что сейчас отнюдь не время мешкать. – Неторопливо, как закуривают сигарету, Роуз понюхал хризантему. – Признаться, я очень хотел бы знать, какие прогнозы на будущее у нашего друга Осбалдистона. У него редкостный дар чуять, куда дует ветер. Дар поистине бесценный. Конечно, он наш общий друг, но справедливость требует отметить, что этот дар отнюдь не был помехой его карьере.

Я не узнавал Гектора Роуза. Во-первых, он сказал мне – правда, «не буквально» (по его собственному выражению), но все же достаточно определенно, – что сам он поддерживает политику Куэйфа. Это было неожиданно. Я считал, что он – так же как Дуглас и другие его коллеги – с самого начала относился к ней с некоторым предубеждением. Очевидно, взвесив все трезво, он решил, что это разумный курс; кто-кто, а Роуз был на это вполне способен. А может, он все еще находился под впечатлением Суэцкого кризиса? Во всяком случае, это было неожиданно. Но еще неожиданней был его выпад против Дугласа.

Я знал Гектора Роуза уже лет двадцать. За все это время я ни разу но слышал, чтобы он осудил кого-то равного ему по чину. Осуждать-то он, наверно, осуждал, но привык держать свои мысли при себе. Многие годы я понимал, что он, скорее всего, не любит Дугласа и, уж наверно, ему завидует. И все же я был поражен – да и он сам, вероятно, тоже, – что он не сумел сдержаться.

Зазвонил телефон. Мне сообщили, что у меня в кабинете сидит Фрэнсис Гетлиф. Услышав об этом, Роуз сказал:

– Может быть, он согласится уделить мне пять минут?

Я попросил пригласить Гетлифа к нему, и тут Роуз вторично за этот вечер посмотрел на меня так, словно колебался: сказать или нет.

– У вас ведь будет возможность поговорить с ним потом? – спросил он.

– Думаю, что да, – ответил я.

– В таком случае я был бы вам признателен, если бы вы передали ему вкратце то, что я только что вам сказал.

– Значит, вы считаете, что надвигаются неприятности?

– Всегда лучше быть к ним подготовленным – вам не кажется?

– В том числе неприятности и личного характера?

– Ну, так далеко я заходить не собирался…

Не собирался, однако хотел, чтобы Фрэнсис Гетлиф знал, чего можно ждать, только не хотел сам говорить ему об этом.

Когда Фрэнсис вошел в комнату, Роуз встретил его с любезностью настолько преувеличенной, что казалось – он передразнивает самого себя.

– Дорогой сэр Фрэнсис, вот уж поистине нечаянная радость! Я и не мечтал о таком удовольствии…

Он поминутно величал Гетлифа «сэр Фрэнсис». А Фрэнсис, и сам склонный к церемонности, называл его не иначе как «господин непременный секретарь». Прямо испанцы XVII века, нетерпеливо думал я, хотя мне пора было привыкнуть к этой их слабости, да и к тому же я был несправедлив. Никакие они были не испанцы, а самые обыкновенные англичане – государственные чиновники середины XX столетия. И они в самом деле уважали друг друга. Фрэнсис был куда больше по душе Роузу, чем я.

Роуз нас не задержал. Он спросил Фрэнсиса, доволен ли тот деятельностью комиссии ученых. Доволен, ответил Фрэнсис. А согласится ли он, если дело дойдет до открытых разногласий («И вы, конечно, сами понимаете, что совсем даром вам это не пройдет»), согласится ли он поддержать решение ученых силой своего авторитета?

– Да, – сказал Фрэнсис и прибавил: – А как же иначе?

Последовали благодарности, обмен любезностями, слова прощанья и снова благодарности и любезности. Вскоре мы с Фрэнсисом уже шли через парк к лестнице герцога Йоркского.

– В честь чего это он? – спросил Фрэнсис.

– Он давал тебе понять, что готовится грандиозный скандал.

– Так ведь мы на это шли.

– Похоже, что все обернется хуже, чем мы предполагали. – Я повторил то, что слышал от Роуза, и прибавил: – Он может кого угодно довести до белого каления своими намеками и недомолвками, но все же мне стало ясно, что на этот раз мишенью буду я.

На траве под солнцем расположились парочки. Фрэнсис шел раздраженный, озабоченный. Он сказал, что скорее все обрушится на него.

– Послушай, – заметил я, – никто не любит сообщать дурные вести, но, хоть Роуз ничего определенного не сказал, мне кажется, что он ждет дурного.

– До чего мне все это надоело, – сказал Фрэнсис.

Несколько шагов мы прошли в молчании, затем он продолжал:

– Хоть бы нам удалось довести это дело до конца, а там я выйду из игры. Хватит с меня!

Он заговорил о делах международных. Что я о них думаю? Логически рассуждая, иначе оценить положение невозможно. Посмотреть ли с точки зрения технической или с военной – все указывает на то, что надежда сохранить мир становится все более реальной. Логически рассуждая, это так. Я с этим согласен. Но вот, пожалуйста, едва только Куэйф и несколько ученых попытались перейти от слов к делу – и на них уже готовы обрушиться все громы и молнии.

– Иной раз поневоле думаешь, что люди так и не опомнятся вовремя. Я не хочу сказать, что люди злы. Я даже не хочу сказать, что они глупы. Но все мы – пассажиры сумасшедшего автобуса и согласны только в одном: как бы не подпустить кого-то к рулю.

Мы поднимались по лестнице.

– Мне нужен совет, Льюис, – вдруг резко сказал Фрэнсис.

Я испугался – уж не решил ли он отстраниться? Однако он сказал:

– Просто не представляю, как быть с Пенелопой и этим молодым человеком.

Он стал еще тревожней, еще угрюмей. Пока мы шли через парк, его – человека, который лучше, чем кто-либо, знал, чем грозит грядущая война, – одолевали мрачные мысли об этой войне. А теперь он заговорил так, словно его только одно и беспокоило – судьба дочери. Он говорил точь-в-точь как англичанин времен царствования королевы Виктории, которому будущее представляется ясным и безмятежным и у которого одна забота – получше выдать замуж дочь и обеспечить внуков.

Он должен встретиться с Пенелопой в дамской гостиной «Атенея». Не пойду ли я с ним? Все-таки ему поддержка! Он понятия не имеет, что там у них происходит и что она задумала. Возможно, они с Артуром тайно обручены и даже строят планы насчет свадьбы. Но летом Артур уехал к себе в Америку. Что это – ссора? Фрэнсис ничего не знал.

Не знал он также, близка ли она с Артуром. Но этого вопроса он не коснулся: как-никак она была его дочь, и, говоря о ней, мы проявляли гораздо больше щепетильности, чем если бы обсуждали поведение любой другой девушки. Но сам я считал, что это вполне возможно.

Мы сидели в гостиной, поджидая Пенелопу. Никогда еще я не видел Фрэнсиса таким озадаченным. И он, и жена его совсем растерялись. Пенелопа была упрямее их обоих и не привыкла объяснять свои поступки. К паукам у нее вкуса не было, окончила она всего лишь какие-то секретарские курсы, и ученые – друзья отца интересовали ее не больше, чем индейцы с Амазонки. Теперь, однако, она решила признать их существование. Она сообразила, что кое-кто из них живет в Соединенных Штатах и, уж конечно, кого-нибудь можно будет уговорить взять ее на работу.

– Нужно положить этому конец, – заявил Фрэнсис. – Я не допущу, чтобы она уехала.

Он сказал это с решимостью короля Лира в бурю и почти столь же убедительно. Он уже заказал бутылку шампанского, и вид у него был такой, точно он готовился умиротворить взбалмошную возлюбленную.

Наконец в гостиную влетела Пенелопа – раскрасневшаяся, красивая, сердитая.

– Я думала, вы в двенадцатой комнате, – сказала она, глядя на нас в упор, будто мы виноваты в ее ошибке.

– Выходит, что ты думала неверно, – ответил я.

– Но мы всегда встречались в двенадцатой.

– Никогда!

– Но я же прекрасно помню, что приходила в двенадцатую. – Она упрямо стояла на своем, и вид у нее был страшно надутый.

– Значит, или у тебя плохая память, или прежде ты ходила не туда, куда нужно.

Она вдруг перестала хмуриться и просияла улыбкой. И сразу же мне стало понятно, что находит в ней Артур и другие.

С жадностью здоровой молодости она выпила подряд два бокала шампанского.

Фрэнсис разговаривал с ней учтиво, но несколько натянуто, почти как с Гектором Роузом. Он сказал ей, что пригласил к обеду одного ученого из Оксфорда.

– А сколько ему лет? – Пенелопа выпрямилась.

– Лет сорок семь – сорок восемь.

Она снова откинулась на спинку кресла.

– Если бы ты увидела его, – заметил я, – ты бы сразу побежала наряжаться в новое платье.

– Вот уж нот! – Но тут ее осенило. – А у него есть знакомые в Америке?

– Причем тут Америка? – спросил я, пытаясь прийти на помощь Фрэнсису.

– Да я собираюсь туда осенью или будущей весной.

Фрэнсис откашлялся. И, набравшись духу, сказал:

– Извини меня, Пэнни, но я предпочел бы, чтобы ты выбросила это из головы.

– Почему?

– Потому что это вряд ли осуществимо.

Фрэнсис решил взять быка за рога.

– Дело вовсе не в том, что мы не могли бы найти тебе там службу. Наверно, могли бы…

– Так за чем же остановка? – обрадовалась Пэнни.

– Не в работе дело. Неужели ты сама не понимаешь?

Фрэнсис помолчал, потом снова пошел в наступление.

– Разве ты не понимаешь, что мы не можем позволить тебе вешаться на шею этому Плимптону?

– А почему бы нет?

Пенелопа с наслаждением потянулась, лицо у нее стало безмятежное, словно на сегодня она уже высказала все, что хотела. Фрэнсис продолжал еще что-то говорить, но она будто и не слышала. Неужели она не понимает, что родители не могут ей этого позволить? Не понимает, что у них есть обязательства по отношению к ней?

И вдруг он заговорил мягче, с еще большим смущением:

– Все это достаточно плохо, но есть кое-что и похуже.

На этот раз она отозвалась:

– А что именно?

– Вот что, девочка, я не буду тебя спрашивать, какие чувства ты питаешь к этому молодому… к Артуру… или он к тебе. Не думаю, чтобы кто-нибудь из нас имел право задавать тебе подобные вопросы.

Пенелопа смотрела на него своими прекрасными серыми глазами, лицо ее оставалось непроницаемым.

– Допустим, ты любишь его, но что-то в ваших отношениях вдруг разладилось. Вы оба так молоды, это вполне возможно. Так вот, если ты уедешь к нему и вдруг останешься одна… Мне страшно подумать, что ты можешь подвергнуться такому риску.

Пенелопа загадочно улыбнулась.

– Когда я поеду в Америку, я, может быть, вообще не встречусь там с Артуром, – сказала она.

23. В маленькой гостиной

Сентябрь еще не кончился. Как-то утром у меня на столе зазвонил телефон. Моя секретарша сообщила, что какая-то дама, по имени Элен Смит, хочет непременно говорить со мной. Имя это ровно ничего мне не объяснило. А какое у нее дело? Она отказывается сказать, ответила секретарша. Я заколебался. Никогда не знаешь, на что можно нарваться в таких случаях. Но потом сказал: «Ладно, соедините меня с ней».

– Меня зовут Элен Смит… – Голос был живой, интеллигентный. – Мы с вами однажды встречались.

– Вот как? – сказал я, но ничего не припомнил.

– Насколько я знаю, Роджер… Роджер Куэйф… говорил вам обо мне.

Тут я понял.

– Он позволил мне самой поговорить с вами, – продолжала она. – Вы не возражаете?

Может быть, я заеду к ней как-нибудь вечером – днем она на службе. Это ведь лучше, чем вести разговор по телефону, не так ли? Ей неприятно быть навязчивой, но она очень обеспокоена. Она надеется, что это меня не слишком обременит.

Голос был настойчивый, взволнованный, энергичный. Но совершенно мне незнакомый. По дороге на Эбери-стрит, где она жила, я подумал, что отсюда до парламента рукой подать: случайность ли это? Но кто же она? Замужняя женщина, одинокая? Я не знал о ней ровно ничего.

Когда она открыла мне дверь, я сразу подумал о пошлой иронии судьбы. Лицо знакомое – только где же я ее видел? Пожимая мне руку, она смотрела и застенчиво и строго. Невысокого роста, тоненькая, но отнюдь не хрупкая, с темными волосами. В белом свитере и черной юбке. Она была не моложе Кэро. И рядом с Кэро – нашей блистательной и самоуверенной Кэро – сильно проигрывала. И тут, очень кстати, мне вспомнился случай, совсем не связанный с ней: я вспомнил, как в гостиной на Лорд-Норт-стрит Кэро, покатываясь со смеху, говорила, что женам следует бояться не сногсшибательных красавиц, а тихих сереньких мышек. Вот уж действительно шутка судьбы – вспомнить об этом, проходя за Элен Смит в ее нарядную маленькую гостиную. Я так и не мог сообразить, кто же она и где мы встречались.

Она налила мне виски и удобно, с ногами, устроилась на диване. Стаканы стояли на низеньком столике перед нами.

– С вашей стороны очень мило, что вы пришли, – сказала она.

– Какие пустяки! – ответил я, пожалуй, излишне бодро.

– Пустяки ли? – Она посмотрела на меня. На миг перед моим умственным взором возникли глаза Кэро: большие, дерзкие, наивные. Глубоко посаженные глаза Элен дерзкими не были, но они были пытливее и проницательнее. Больше я не сравнивал. Я приглядывался к ней: не красавица, даже не хорошенькая, но лицо тонкое и изящное. Эта тонкость и одухотворенность особенно поражали по контрасту с широкими, прямыми плечами. Она улыбнулась мне застенчивой и искренней улыбкой.

– Мне ужасно неловко, – сказала она.

И вдруг я вспомнил – быть может, потому, что пальцы коснулись холодного стакана – посольство в Риджент-парке, вечер Суэцкого кризиса… Жена Дж.С.Смита!

Так вот кто она такая! Да, получалось действительно неловко, хотя она имела в виду совсем не то. Смит – племянник Коллингвуда! О нем говорили, что это фанатик, одержимый; мне приходилось читать его статьи и речи: в них чувствовался непонятный яростный вызов. Была какая-то глухая злоба в его подходе к историческим событиям и политике, и тем не менее я знал молодых консерваторов, которые буквально боготворили его. Жена Дж.С.Смита! Да, неловко! Я сказал что-то невнятное, вроде того, что главное – не надо мучить себя.

На этот раз ее улыбка была просто ослепительна.

– Это, знаете ли, легче сказать, чем сделать.

Чтобы как-то разрядить атмосферу, я спросил, чем она занималась сегодня. Она ответила, что была на службе. Оказалось, она работает в справочной библиотеке. Мы называли общих знакомых – среди них оказался лорд Лафкин. Я сказал, что когда-то работал у него.

– Уверена, что вам это пошло на пользу, – сказала она не без ехидства.

Хоть она и волновалась, но довольно скоро овладела собой и стала оживленна и разговорчива. Не забывала она и своих обязанностей хозяйки: налила мне еще виски, открыла сигаретницу.

– Я вовсе не мучаюсь из-за наших с ним отношений, – начала она. – Надеюсь, вы верите мне? – И продолжала: – Я счастлива. Никогда в жизни не была так счастлива. Мне кажется, и он счастлив. Это звучит до безобразия самонадеянно, но мне кажется, он тоже счастлив.

Нисколько она не самонадеянна, подумал я, будь она самонадеянной, ей было бы куда легче.

Элен говорила так откровенно, что я смог последовать ее примеру. Я спросил, где ее муж. Что у них произошло?

Она покачала головой.

– Я должна рассказать вам. Это звучит чудовищно. Если бы я узнала такое про другую женщину, я не подала бы ей руки. Да, конечно…

Кроме Роджера, сказала она, только родители мужа знают, что с ним. Это должно оставаться тайной. И она добавила глухо и жестко: «Он в доме для умалишенных».

Неизвестно, поправится ли он когда-нибудь. Избирателям сообщили, что он болен и, возможно, не выставит свою кандидатуру на следующих выборах.

– Это надвигалось давно. Да! И меня это не остановило. Я поняла, что передо мной счастье, и ухватилась за него обеими руками. – Она посмотрела на меня искренними, виноватыми и строгими глазами. – Я вовсе не хочу оправдываться, но можете мне поверить: пусть это кажется предательством, но, если бы не его душевная болезнь, я бы давно оставила его. Я пыталась ему помочь. Если бы не это, я ушла бы от него еще до того, как появился Роджер. – В ее горькой улыбке не было снисхождения к себе. – Когда женщина влюбляется сначала в человека, которого не переносит, а потом в такого, за которого по может выйти замуж, – должно быть, с ней что-то неладно, вам не кажется?

– А может, это просто невезенье?

– Нет, тут дело не в одном невезении. – И она сказала просто: – Только, знаете, сейчас я вовсе не чувствую, что со мной что-то неладное. Вы ведь понимаете меня?

Она громко рассмеялась. Трудно было не заметить в ней нежности, душевного жара, умения быть счастливой. И все же мне показалось, что такая жизнь не для нее. Я знал в Лондоне многих женщин, которые припеваючи жили по-холостяцки в таких же квартирках (и притом не столь нарядных и дорогих). Многие, так же как она, возвращаясь со службы, наводили уют в своих гнездышках, поджидали своих мужчин. Некоторые смотрели на это спокойно – легко сходились, легко расходились. Некоторым даже приятно щекотала нервы необходимость сохранять танцу, правилось сидеть за задернутыми шторами, в одиночестве и прислушиваться, когда же стукнет наконец дверца, лифта… Глядя на Элен, я не сомневался, что, хоть она и решилась жить, скрываясь и прячась, раз иного выхода не было, ей приходилось дорого платить за свое счастье – может быть, дороже, чем она сама сознавала.

Я спросил, давно ли они вместе.

– Три года, – ответила она.

Я не мог поверить своим ушам. Три года! И все это время мы были близко знакомы с Роджером. Я почувствовал укол самолюбия – как же это я ничего не заметил!

Мы помолчали. Она испытующе смотрела на меня своими синими, до боли честными глазами. Потом сказала:

– Я хочу задать вам один вопрос. Очень серьезный.

– Да?

– Я должна оставить его?

Я ответил не сразу:

– Можно ли об этом спрашивать?

– А разве нельзя?

– И вы могли бы его оставить?

Она не отвела глаз. Помолчала немного. Потом сказала:

– Я просто не могу причинить ему зло. Нам всегда было хорошо вместе. То, что он нужен мне, само собой понятно, только не так уж это все у нас односторонне. Не знаю почему, но иной раз мне кажется, что я тоже нужна ему. – Она говорила просто, раздумчиво и вдруг не выдержала: – Во всяком случае, если он уйдет от меня, моя жизнь кончена.

Голос ее зазвенел, на глаза навернулись слезы. Порывисто, как девчонка, она размазала их пальцами по щекам. Всхлипнула и, взяв себя в руки, продолжала уже тверже:

– И все равно причинить ему зло я не могу. Вы понимаете?

– Кажется, понимаю.

– Я верю, что он делает важное дело. И вы тоже в это верите. Правда? – Элен сказала, что она «ничего не смыслит в политике», но она была умна и проницательна. Она понимала, в чем сила Роджера и в чем его слабость.

Она тонко улыбнулась:

– Я ведь говорю с вами не кривя душой. Я не из тех, кто способен на красивые жесты. Конечно же, я не могу причинить ему зло. Загубить его карьеру было бы для меня ужасно. Ведь это значит загубить ему жизнь. А это было бы для меня ужасно, потому что я эгоистка. Ведь, если наша связь повредит ему в глазах общества, он по-настоящему никогда мне этого не простит. Вы согласны?

Странная у нее была манера – задавать мне вопросы, вопросы о себе самой, на которые я не мог ответить, потому что слишком мало ее знал. В устах другой женщины это звучало бы как попытка привлечь к себе внимание: «Смотрите на меня, какая я!» – могло показаться первым шагом к сближению, к флирту. Но как мужчина я для нее не существовал – она ждала от меня помощи, только и всего. Таким способом она не то что поверяла мне свои тайны, но как бы вводила в курс дела, чтобы при случае я мог оказаться ей полезен.

Я ответил уклончиво.

– Не простил бы, – уверенно сказала она. – Это был бы конец! – И прибавила спокойно, рассудительно, чуть ли не насмешливо: – Выходит, как ни кинь, а все клин.

Мне хотелось ее утешить. Я сказал, что могу помочь ей только одним – практическим советом. Что, собственно, происходит? Была ли она у адвоката? Предпринимала ли еще какие-нибудь шаги?

До сих пор она, в сущности, мне ничего не сказала, видимо побаиваясь начать этот разговор. Впрочем, так ли? Побаивалась-то побаивалась, однако ей нельзя было отказать в решительности и смелости. Ведь она затем и пригласила меня, чтобы поговорить о деле. И потом, после стольких лет молчания ей, конечно, хотелось излить душу. Всякому человеку приятно немного похвастаться, даже ей – хотя она отнюдь не страдала самомнением, – а, может, ей больше других.

Факты мало что прояснили. Да, к адвокату она обращалась. Он устроил, чтобы за телефонными звонками к ней проследили. Два-три раза удалось перехватить тот голос. Но звонили всякий раз из автомата, так что установить личность, конечно, невозможно. Голос всегда один и тот же? Да! А каков он? Да не совсем нашего круга, сказала Элен, точь-в-точь как сказала бы миссис Хеннекер, как могла сказать только англичанка. Грубый? Нет, нисколько, скорее интеллигентный. Говорил гадости? Вовсе нет. Просто говорил, что ее связь с Роджером известна, перечислял, в какие вечера Роджер бывал у нее, советовал предупредить Роджера, чтоб поостерегся.

После того как телефонные разговоры были взяты под контроль, она получила два анонимных письма. Вот из-за этого она и попросила меня зайти к ней сегодня, сказала она, когда мне было уже пора уходить. Да, она показывала их адвокату. Теперь она разложила их на столике, на котором стояли наши стаканы.

Анонимных писем я не выношу. В свое время я и сам из-за них натерпелся. Я до сих пор не могу унять нервную дрожь при виде теснящихся друг к другу букв, выведенных рукой маньяка, писем, в которых все дышит расстроенной психикой, ищущим выхода безумием, злобой, которая ранит исподтишка, ненавистью, пульсирующей в пустых комнатах. Но эти письма были необычные. Написаны совершенно нормальным размашистым почерком на хорошей белой бумаге. Вежливые, деловитые. Известно, говорилось в них, что Роджер посещал ее между пятью и семью часами вечера в такие-то и такие-то дни. («Все точно?» – спросил я. «Совершенно точно!» – ответила Элен.) Пишущий эти строки располагает документами, подтверждающими их связь. («Это возможно?» – «К сожалению, мы переписывались».) Если Роджер намерен оставаться на виду, эти сведения – как ни прискорбно – придется предать гласности. Вот и все, что было в этих письмах.

– Кто это? – воскликнула Элен. – Сумасшедший?

– Разве похоже на то? – медленно сказал я.

– Может, этот человек просто ненавидит нас? Его или меня?

– Хорошо, если бы так…

– То есть?..

– Мне кажется, за этим скрыт точный расчет…

– Это как-то связано с политической деятельностью Роджера? – Ее лицо гневно вспыхнуло. – Я этого и опасалась. Какая подлость!

Я был рад, что она рассердилась, а не пала духом. Я сказал, что хотел бы взять письма с собой. У меня есть знакомые в Службе безопасности, пояснил я. На их скромность вполне можно положиться. С такими делами они справляются мастерски. Если кто и может выяснить, что это за человек или кто за ним стоит, так только они.

Возможность действовать несколько успокоила Элен, поскольку она была человеком действия. Блестя глазами, она заставила меня перед уходом выпить еще виски. Она оживилась, голос ее впервые за весь вечер звучал почти весело, но вдруг она помрачнела и ни с того ни с сего спросила:

– Вы, конечно, с ней знакомы?

Она порывисто поднялась с дивана, повернулась ко мне спиной и стала поправлять цветы в вазе – казалось, ей хочется поговорить о Кэро, но она боится, что это будет слишком мучительно.

– Да, знаком.

Элен внимательно посмотрела на меня.

– Я хотела спросить вас, какая она… А впрочем, неважно…

Когда мы прощались у лифта, она взглянула на меня доверчиво, так мне показалось. Но тотчас лицо стало опять такое, как в первую минуту встречи: застенчивое и строгое.

24. Правительственная почта в спальне

Бассет в октябре, за неделю до очередной сессии парламента: въездная аллея, засыпанная опавшими листьями, застывший в воздухе дымок над крышей сторожки, пылающий закат, свет, льющийся из окон, подносы с бокалами в полном цветов холле. Прямо пастораль, нарочно задуманная, чтобы показать, как счастливы здесь люди, или чтобы привлечь новое пополнение в ряды политических деятелей.

Даже и непостороннему картина показалась бы на редкость благополучной.

И за обедом все выглядело на редкость благополучно. Коллингвуд – молчаливый и величественный, как монумент, – сидел справа от Дианы; Роджер, который удостоился-чести сидеть по левую руку от нее, тоже казался совершенно спокойным и вполне на месте. Кэро, оживленная, искрящаяся весельем, обменивалась с ним и с Дианой какими-то знаками. Сосед Кэро – член «теневого» лейбористского кабинета – поддразнивал ее с таким видом, словно и он чувствовал себя за этим столом так же легко и свободно, как все; впрочем, так оно и было. Это был красивый, обходительный человек по имени Бэрнет – сосед Дианы, которого она пригласила к обеду. Артур Плимптон сидел между моей женой и очень хорошенькой девушкой, Гермионой Фоке, родственницей Кэро. Не требовалось большой проницательности, чтобы догадаться, что это было уловкой, с помощью которой Диана пыталась обезвредить Пенелопу Гетлиф. Артур, который приехал в Англию на неделю, держался и дерзко, и неуверенно и очень старался не привлекать нашего с Маргарет внимания.

Но был за столом один человек, которому светская непринужденность давалась с большим трудом. Жена Монти Кейва бросила-таки его. Все считали это счастливым избавлением – все, кроме него самого! Получив ее прощальное письмо, он, как всегда, отправился утром в министерство и занялся работой. Произошло это три дня назад. Сейчас он сидел за столом, и его толстое, умное и хитрое лицо не выражало ничего, кроме любезной готовности слушать собеседника, и самая мысль, что такой выдержанный человек способен страдать и мог совсем недавно даже желать смерти, казалась нелепой.

Самообладание у него было сверхъестественное. Глядя на него, миссис Хеннекер даже не догадывалась, что с ним произошло.

Когда в этот тихий, погожий, как в идиллии, вечер мы с Маргарет переступили порог дома, миссис Хеннекер уже подстерегала меня в холле. Не успел я оглядеться, не успел обменяться несколькими словами с Дианой, как миссис Хеннекер была рядом со мной. Она дождалась, чтобы Диана с Маргарет занялись разговором, и тотчас сказала, глядя на меня своими блестящими, глупыми, самонадеянными глазами:

– Сейчас я вам кое-что покажу.

Да, возмездие настигло меня. Она вчерне закончила «Жизнеописание» – как она упорно называла биографию мужа. Спасения не было. Мне пришлось объяснить Маргарет, в чем дело; та фыркнула, но сразу же состроила постную физиономию и сурово сказала, что мне очень посчастливилось – не каждому дано присутствовать при рождении шедевра. Я последовал за миссис Хеннекер в библиотеку. Может, я предпочитаю, чтобы она прочла мне рукопись вслух? Нет, лучше не надо. На лице ее отразилось разочарование. Она вплотную придвинула ко мне свое кресло и, пока я читал, неотрывно следила за мной. К моему ужасу, повесть оказалась несравненно лучше, чем я ожидал. Когда она писала, она не разбрасывалась, не злобствовала – просто писала. Это еще можно было предположить, но чего я никак не предполагал – это что они с мужем обожали друг друга. Ей же их чувство показалось совершенно естественным, и это не могло не сказаться на ее повествовании.

Я стал объяснять ей, что у нее получился настоящий роман – в книге есть все, что делает ее интересной. Так что не нужно ей подчеркивать несправедливости, которые – как ей кажется – он претерпел, не надо рассуждать о том, как с ним должны были бы поступить. Я не стал говорить – хотя, может, и следовало, – что, если она хочет представить нам его столь же любящим мужем, как Роберт Браунинг, не слишком разумно уверять нас, будто как боевой командир он мог сравниться с Нельсоном, как морской стратег почти не уступал Мэхану, а как мыслитель соперничал с Эйнштейном.

Я говорил – во всяком случае, старался говорить – очень мягко. Миссис Хеннекер помрачнела; она уставилась на меня неподвижным взглядом. Скоро обед, сказал я, у нас остается всего четверть часа на переодевание. Миссис Хеннекер величественно кивнула. Она не поблагодарила меня за советы, никак на них не отозвалась.

За обеденным столом она все еще была мрачна. Она была так занята своими мыслями, что не обменялась со мной ни словом. Артур, который знал подход к пожилым дамам, попробовал занять ее разговором, но успеха тоже не имел. Наконец, после рыбы, она не выдержала и, обращаясь не ко мне и не к Артуру, а ко всем вообще, провозгласила:

– Должно быть, я очень старомодна.

Она изрекла это так громко и так грозно, что все стихли.

– В чем дело, Кэт? – весело как ни в чем не бывало спросила Диана.

– По-моему, браки должны быть счастливыми. Я была счастлива с мужем и не вижу, зачем это скрывать. Но вот мой сосед… – она говорила обо мне, и в голосе ее звучало нескрываемое отвращение, – утверждает, что мне лучше об этом помалкивать.

На минуту я обозлился. Давай после этого литературные советы. Теперь уже ни ее и ни кого-либо другого не убедишь, что говорил я как раз обратное.

Однако и она была обозлена. Ей уже ни до кого по было дела.

– Неужели в наши дни брак отжил свое?

За столом все затихли. Роджер знал, в каком состоянии Монти. Знала и Кэро. И Маргарет знала. Я не удержался и посмотрел в его сторону. И не я один – в наступившей растерянной тишине почти все взгляды обратились к Монти. Он сидел, глядя в пространство пустыми, широко раскрытыми глазами, приоткрыв рот; лицо сейчас уже не казалось умным, в нем появилось что-то ребяческое, простодушно-глуповатое.

Молчание прервала Кэро. Она густо покраснела.

– Все мы стараемся по мере сил, черт возьми! – воскликнула она с вызовом в голосе.

Она начала поддразнивать нас с Маргарет, потому что для нас обоих это был уже второй брак; посмеялась над Артуром и Гермионой Фоке – у них еще все впереди, только, вероятно, они преуспеют не лучше нашего.

Артур неестественно засмеялся. Будь Кэро его сверстницей, уж она бы знала, почему он так старательно увертывается от брачных уз – она бы непременно допыталась. Ей бы он признался! Проглянувшая в их взглядах взаимная симпатия несколько разрядила напряженную атмосферу.

Только лицо Монти Кейва сохраняло еще несколько секунд странное простодушно-глуповатое выражение. Потом и он, и все мы овладели собой.

За одним исключением, которое заставило нас с Маргарет призадуматься: у Дианы – хозяйки дома, восседавшей во главе стола, – вдруг подозрительно заблестели глаза. И когда она давала нам наставления, сколько времени мы можем провести за портвейном, ей на глаза снова навернулись слезы. Потом, уже в спальне, мы с Маргарет заговорили об этом. Правда, после обеда Диана держалась как обычно, забавно сочетая в себе Бекки Шарп и бравого батальонного командира, у которого, все солдаты ходят но струнке. Считалось, что ее брак со Скидмором был на редкость счастливый. Не потому ли она и плакала сегодня?

Наутро, встретив меня в холле, Диана сказала, что устала и на охоту не пойдет. Впервые я видел, что ей изменила бодрость. Но Диана оставалась Дианой: она не могла не командовать. Я не охотник, мне, по всей вероятности, будет скучно, но все равно я должен вместо нее составить компанию Монти Кейву.

– Не годится сейчас оставлять его одного, – сказала Диана. Сказано это было очень просто, словно мимоходом и по-доброму. Тут и в самом деле была доброта, но не так это было просто: Диана опасалась, как бы он не вздумал покончить с собой.

Вскоре, разделившись на группы, мы двинулись в путь. Реджи Коллингвуд, Кэро и Роджер пошли вместе по золотящимся полям. Среди немногих развлечений, которые признавал Коллингвуд, охота стояла на первом месте. Он одобрял Роджера за то, что и тот не прочь поохотиться. Сам же Роджер, который пристрастился к такого рода забавам только после того, как женился на Кэро, шел вразвалку между женой и Коллингвудом с естественной непринужденностью сановника начала века.

Мы с Монти подались влево. Когда я заговаривал с ним, он отвечал вполне приветливо, но и только. По сравнению с теми тремя мы шли, как на похоронах. Вдруг за нами послышались мягкие торопливые шаги. Я оглянулся. Нас догонял Артур Плимптон, одетый так же не по-охотничьи, как и я, но с ружьем. Я не понимал, почему он пожертвовал обществом хорошенькой девушки, но обрадовался ему. Возможно, он последовал за нами просто по доброте душевной. Он был далеко не глуп и, проведя сутки в Бассете, конечно, не мог не услышать про жену Монти.

– Вы любите охоту, сэр? – весело спросил он Кейва.

– Нет! Никогда не охочусь, – ответил Монти, только что подстреливший дуплетом двух птиц.

– Позвольте заметить, сэр, что для первого раза у вас получается совсем неплохо.

Артур не хуже меня знал, что настоящий англичанин никогда не назовет «охотой» подобное истребление птиц. Он употребил это слово нарочно. Он и сам оказался метким стрелком, почти таким же, как Коллингвуд и Роджер. Однако до Монти всем им было далеко. Пусть этот умный печальный человек с лицом клоуна не имел успеха у женщин, но у него был верный глаз и твердая рука.

Около часа, собравшись на холме, мы открыли корзины с провизией и принялись закусывать. Утренний туман рассеялся, краски были чистые, прозрачные, как на картинах Констэбла. Кэро растянулась на траве с видом человека, который наслаждается заслуженным отдыхом, отхлебнула коньяку из фляжки и протянула ее Роджеру. Все это напоминало живую картину – словно кто-то пытался изобразить доброе старое время.

Коллингвуд загляделся на озаренные солнцем поля и холмы.

– Чудесный день! – сказал он.

В сумерки, когда мы вернулись и сидели в библиотеке, дожидаясь чая, Коллингвуд повторил эти слова, видимо считая, что лучше не скажешь. Он, Роджер и Кейв – все еще в охотничьих костюмах – сидели вокруг Дианы, разливавшей чай.

– Чудесный был день! – сказал он.

Надо было очень хорошо разбираться в интонациях Коллингвуда, чтобы уловить, что сейчас он настроен далеко не так благодушно, как днем. Во второй половине дня разница в весе ягдташей стала куда заметнее. На обратном пути Коллингвуду и Роджеру отчаянно не везло. Коллингвуд склонен был винить в этом Роджера.

– Вы, видно, были в форме, Кейв, – с мужской прямотой, но и с упреком в голосе сказал Коллингвуд.

– Он весь день был в отличной форме, – подхватил Артур.

Потом он повернулся к Кейву и предложил ему завтра утром пораньше отправиться на охоту вдвоем.

Коллингвуд наблюдал за ними. Он одобрял попытки «отвлечь Кейва от тяжелых мыслей». Он одобрял молодых людей, которые, не щадя сил, развлекают старших. А больше всего он одобрял толковых и богатых молодых людей. Попивая виски, вместо чая, он вытянул ноги в высоких носках и грубых ботинках и удовлетворенно вздохнул. Потом обратился к хозяйке:

– День был чудесный, скажу я вам, Диана!

Прибыла почта, и Коллингвуд с Дианой привычно поворчали: так у них повелось с двадцатых годов, когда он впервые получил министерский портфель, а она завела политический салон. Мы с Маргарет прогуливались в синеющих сумерках возле дома, когда подъехала правительственная машина. Из нее вышел секретарь, в руках у него была хорошо знакомая всем продолговатая красная сумка. Мы пошли за ним в дом – это была почта для Монти Кейва. Спустя несколько минут два других секретаря с точно такими же курьерскими сумками прошествовали через огромный холл Бассета, направляясь к Коллингвуду и Роджеру Куэйфу.

В библиотеке трое мужчин в охотничьих костюмах вскрывали красные курьерские сумки, лежащие у них на коленях, а Диана, все еще ворча по заведенному обычаю, но оживленная и словно помолодевшая, с удовольствием на это взирала.

– Может, лучше отложить обед на девять? – спросила она.

– Боюсь, что да, – ответил Коллингвуд.

Он сказал это хмуро и обиженно, но, как и Диана, не мог скрыть удовольствия, оно сквозило в каждой черточке его лица – этого тщательно скрываемого удовольствия от того, что на их долю выпало делать историю.

Диана сейчас же принялась командовать. Обед отложить! В комнаты министров немедленно послать виски и содовую! Вскоре Коллингвуд уже поднимался по широкой лестнице тяжелой поступью человека, обремененного непосильной ношей. Кейв и Роджер последовали за ним. Во мне пока никто не нуждался, и, выждав немного, я поднялся к себе. Пока я переодевался, Маргарет через дверь поддразнивала меня: ее очень развеселил весь этот ритуал. Неужели все люди, стоящие у власти, так важничают? Но почему? Да потому, что без этого они не могли бы ни достичь власти, ни-удержать ее, ни радоваться ей, ответил я.

Тут в дверь постучали. Лакей подал мне конверт, на котором размашистым старомодным почерком Коллингвуда было написано мое имя. Внутри оказался лист почтовой бумаги с гербом Бассета, исписанный тем же крупным почерком. Я прочел: «Я был бы вам чрезвычайно признателен, если бы вы смогли уделить нам несколько минут. Было бы хорошо, если бы вы смогли прийти безотлагательно».

Я молча протянул записку Маргарет и, провожаемый ее смехом, вышел из комнаты.

В спальне Коллингвуда – самой большой в Бассете – на столе стояли открытые курьерские сумки, а на громадной кровати с балдахином были раскиданы бумаги. Никто из троих еще не переоделся, только Коллингвуд снял куртку. Он сидел на кровати, Роджер и Кейв – в придвинутых к ней креслах, все трое со стаканами в руках.

– А вот и вы, – сказал Коллингвуд. – У нас к вам есть одна просьба.

Роджер пояснил, что они получили некую официальную бумагу.

– Я полагаю, Элиоту можно ее показать? – спросил он Коллингвуда. – В понедельник он все равно увидит ее у себя в министерстве.

Коллингвуд кивнул.

Я пробежал бумагу глазами. Всего две странички машинописного текста, напечатанные через три интервала на машинке с крупным шрифтом, словно специально предназначенным для дальнозорких пожилых людей. Это была памятная записка министра труда. Он хотел бы – на тот случай, если намечаются какие-то изменения в планах производства оружия – с самого начала уточнить вопрос трудоустройства рабочих. Ведь неожиданная остановка хотя бы одного проекта – такого, например, как… будет означать, что семь тысяч человек окажутся безработными, причем три тысячи из них узкие специалисты, которым не так-то легко подобрать работу. Это создаст для министра известные сложности. Любые существенные изменения в политике вооружения значительно увеличат число безработных. Программу вооружений можно менять только постепенно, на протяжении нескольких лет – в противном случае на это нельзя идти.

Бумага была составлена сугубо официально, осторожно, убедительно. Но все присутствующие понимали, что за этим кроется. Это был пробный шар, причем пущенный как бы по доверенности. Вовсе не министру труда нужно было выведать намерения Роджера. За его спиной стояли другие силы, которые пока что предпочитали оставаться в тени. Но какие именно? Какие-то фракции в правительстве? Крупные фирмы? Никто из нас этого не знал, но у каждого были свои догадки.

– На него нажимают, – сказал Коллингвуд.

– Я уж говорил, что они легко могут пересолить. – Роджер откинулся на спинку кресла.

Вид у него был уверенный, властный, решительный. Коллингвуд, повернув красивую голову, молча смотрел на него. Если чутье меня не обманывало, в комнате царило полное единодушие.

– Что ж, Куэйф, я с вами согласен. Я тоже считаю, что комиссия (он имел в виду вновь созданную правительственную комиссию обороны, о которой я недавно слышал от Роуза) должна собраться завтра или во вторник. Вот тут нам и нужна ваша помощь… – обратился он ко мне.

Как всегда, он производил впечатление несколько натянутое, и, как всегда, казалось, что ему совершенно безразлично, какое он производит впечатление. Все в Бассете называли его просто Реджи, но сам он, видимо, с трудом удерживался, чтобы не величать двух своих коллег «мистером Куэйфом» и «мистером Кейвом». Ему стоило большого усилия ограничиваться фамилиями. Что до меня, хотя мы с ним встречались в этом доме не раз и не два, он оказался неспособен даже на такую маленькую фамильярность.

Он, по-видимому, решил, что я нахожусь в его распоряжении для мелких услуг. Заседание комиссии нужно будет провести в начале недели. Позаботиться об этом – дело Дугласа Осбалдистона, секретаря комиссии. Так вот – не позвоню ли я ему сейчас, перед обедом, и не попрошу ли, чтобы он этим занялся безотлагательно.

Это было не слишком вежливо. И уж, конечно, достаточно неуклюже. Однако не прошло и десяти минут, как я понял (или мне показалось, что понял), почему он пользуется такой властью. Перед моим приходом они обсуждали три крупные фирмы – насколько велико влияние, которым располагают они, вместе взятые. Роджер и Кейв уже научились вставлять в разговор чисто американские словечки, вроде «группы нажима» и «лобби».

– Будь они больше сплочены, они были бы куда опаснее, – сказал Роджер. – Но мы не дали им сплотиться. Ведь всегда будут существовать правительственные контракты, и кое-кто из наших друзей делает из этого прямые логические выводы.

Рядом с язвительным, воинственно настроенным Роджером Кейв казался вялым и безвольным. И все-таки сейчас он был больше в своей тарелке, чем все эти дни.

– Я как-то не представляю себе, чтобы лобби стало действовать само по себе, – заметил он. И продолжал: – Но я бы сделал две оговорки: во-первых, правительство должно твердо знать, чего оно хочет. Во-вторых – и это вовсе не такая уж избитая истина, – лобби может сыграть важную роль, если натолкнется на идеи, которые его отнюдь не устраивают.

– Правильно подмечено, – сказал Роджер.

Коллингвуд переменил позу и обхватил столбик кровати.

– Ясно. – Он но обращался ни к кому в отдельности и говорил медленно, с запинками, словно разбирал незнакомый почерк. И все-таки в словах его была властность. – Если я правильно понимаю вас обоих, между нами нет особых расхождений. Кейв, по-видимому, считает, что мы должны действовать очень осмотрительно. Согласен. Мы должны следить за тем, чтобы какая-нибудь из этих группировок не начала оказывать давления на партию. Мы не можем толкать партию на шаги, к которым она еще не готова. Я не собираюсь давать Куэйфу какие-либо советы… Я никогда никому не даю советов. – Он произнес это так, словно это было величайшее достоинство. – Однако на месте Куэйфа я постарался бы завуалировать некоторые свои намерения. Я бы не дал людям задумываться о некоторых последствиях нашего курса, пока мы не увлечем за собой большинство. Увлечем дальше, чем они рассчитывали. Но они не должны опережать нас. Я постарался бы составить законопроект так, чтобы неясно было, какое именно оружие предполагается снять с производства в первую очередь. Я бы это завуалировал. – Он по-прежнему обращался к стенке. – На месте Куэйфа я не забывал бы и еще кое о чем. У меня такое чувство, что партии нужно указать новый путь. И не только партии, а и всей стране. Им надо дать понять, что перед ними стоит совершенно новая цель. У меня такое чувство, что тому, кто укажет путь, многое простят. Может быть, и не все, что он делает, понравится, но его будут готовы простить.

Странная речь, думал я, слушая его; а потом она показалась мне еще более странной. Почти вся она состояла из общих мест, не то чтобы сугубо значительных, но тщательно взвешенных и ничего не выражающих. А вот в заключение были уже не одни общие места. Казалось, Коллингвуд подбивает Роджера на какой-то рискованный шаг. И, слушая его, я впервые почувствовал, что он и в самом деле значительная личность. Не толкал ли он Роджера на слишком опасный шаг? Казалось, при всем своем бесстрастии он говорит искренне. Чего он желал Роджеру? В прошлом он оказал ему не одну услугу. Питал ли он к Роджеру симпатию? Люди вроде Коллингвуда ни с того ни с сего не проникаются симпатией или антипатией. Я так и не мог определить, питает ли он к Роджеру какие-либо чувства. И какие именно.

Мы с Маргарет должны были уезжать из Бассета на следующий день после чая. Погода не изменилась. Вечер был такой же тихий, как в день нашего приезда, дымок над трубами казался нарисованным, пахло кострами из палого листа. Диана стояла одна во дворе и махала нам вслед.

Так прошел этот уик-энд в поместье – в доме, где было мало счастья и вдоволь дурных предчувствий. И однако, когда мы сели в машину, я почувствовал не облегчение, а тревогу. Отчасти я понимал, откуда она; но отделаться от нее не мог – она нарастала, бередила душу, как бывало в детстве, когда я возвращался домой после каникул и не знал, что меня ждет и чего, собственно, я боюсь.

25. Речь перед рыботорговцами

Окна комнаты, где заседала комиссия, выходили во двор Казначейства. Лил холодный затяжной дождь. В окне за спиной Коллингвуда качались на ветру тронутые увяданием ветви платана. Сейчас, сидя во главе стола, Коллингвуд вел себя точно так же, как тогда в спальне, в Бассете. С министрами он держался официально, с Дугласом Осбалдистоном обращался как со слугой, но Дуглас словно бы и не замечал этого и, уж во всяком случае, не обижался. Но Коллингвуд добился своего. Споры не затягивались, разве только в случаях, когда он сам того хотел, а это бывало не часто. Он приехал, чтобы обсудить основные положения законопроекта. Он считал, что тут должны быть подведены все итоги.

Роджера это вполне устраивало. Все шло совсем не так, как мы предполагали летом, перед тем, как начала складываться оппозиция. При теперешнем положении у него оставалась некоторая свобода маневра. Похоже было, что после того совещания в спальне они с Коллингвудом нашли общий язык. И однако, я знал наверняка, что с вечера субботы, с половины девятого, за двое с половиной суток, они не могли перекинуться ни словом наедине. В тот вечер и так было сказано достаточно. Оба они понимали, что за этим последует, понимали это и Монти Кейв и я. Именно так и делались дела – чаще всего безо всяких интриг, и далеко не всегда соглашения подготавливались заранее, – иными словами, совсем не так, как воображали циники и люди неискушенные.

Если бы Осбалдистон, вовсе не циник и человек отнюдь не посторонний, был в субботу вечером в Бассете, он бы все понял без всяких объяснений. Теперь же он в первую минуту поразился. Он полагал, что в документе, который предложит его министр, будет куда больше эмоций, и ожидал этого с некоторой неловкостью. Эмоций в документах он не одобрял. Но оказалось, что законопроект сухо и подробно излагает суть дела. И у Дугласа отлегло от сердца.

А вот когда я в этот день явился к Гектору Роузу, хоть его мучила мигрень, он тут же почувствовал, что в воздухе пахнет компромиссом.

– Мне кажется, я уже говорил вам, дорогой мой Льюис, что враги не дремлют. Вам не приходило в голову, что наши хозяева что-то слишком пугливы? – Он поглядел на меня язвительно, очень довольный собственной проницательностью.

Я рассказал ему подробнее о заседании комиссии, на котором он присутствовал бы и сам, если бы не мигрень. Я сказал, что министр авиации, в сущности, остался на своих прежних позициях. Роуз кивнул. Все сошлись на том, что законопроект будет отработан не раньше, чем месяца через два. К тому времени, мельком перед самым концом совещания сказал Роджер, он подготовит и сможет показать им свои соображения.

– И это прошло? – Роуз поднял брови. – Вам не кажется, что он очень ловко обходит все острые углы?

Но и Роуз и еще очень многие были озадачены, когда через какие-нибудь две недели Роджер выступил публично. Еще задолго до уик-энда в Бассете Лафкин заставил его принять на себя совершенно определенные обязательства. Не знаю, может быть, после речи Коллингвуда он сказал не то, что предполагал раньше. Не знаю также, не решил ли он воспользоваться этим случаем вместо того, чтобы выступить по телевидению. Может быть, как раз это совпадение – возможность разом выполнить обязательства и перед Коллингвудом и перед Лафкином – и послужило поводом к речи, которая потом стала известна под довольно странным названием «Речь перед рыботорговцами».

Лорд Лафкин был рыботорговец. Не то чтобы он когда-нибудь продал хоть одну рыбку, хотя бы даже только в гамлетовском смысле. У Лафкина был особый дар сочетать несочетаемое. Он не одобрял потомственное дворянство, а сам стал пэром. Точно так же он глубоко презирал эти допотопные гильдии.

– Смехотворно, – с едким презрением говорил Лафкин, – когда дельцы прикидываются ремесленниками, хотя к ремеслу этому не имеют ни малейшего отношения, и пируют на деньги, заработанные людьми, которым сами они в подметки не годятся. Это какой-то пережиток средневековья. Это атавизм, – говорил он загадочно, таким тоном, каким мог бы говорить Джон Нокс в минуты, когда он был меньше обычного расположен к Марии Стюарт. Но все это ничуть не мешало ему принимать все почести в своем гильдейском собрании (по прихоти случая он состоял в гильдии рыботорговцев). В этом году его избрали первым старшиной. Любой из его коллег с восторгом принимал каждую почетную должность и был бы в восторге от этой. Лафкин не проявил ни малейшего удовольствия; впрочем, кажется, ему приятно было вытеснить с этого поста своего предшественника.

Он исправно выполнял свои обязанности. Вот почему он пригласил Роджера выступить на торжественном обеде в гильдии. Вот почему он стоял в этот ноябрьский вечер в просторной гостиной клуба, облаченный в красно-коричневую, подбитую мехом тюдоровскую мантию, в окружении других официальных лиц гильдии в мантиях менее роскошных, подбитых менее роскошным мехом. Над этим маскарадным костюмом возвышалась его маленькая, хорошо вылепленная красивая голова – классическая голова человека двадцатого столетия; с видом чрезвычайного радушия он пожимал бессчетное множество рук. Вслед за жезлами, которые несли перед ним, он прошествовал во главе процессии в обеденный зал. Зал был похож на столовую в каком-нибудь колледже, только побольше, и обед был похож на какое-нибудь пиршество в колледже, только пообильнее. Роджер сидел на почетном месте – по правую руку от Лафкина. Я сидел где-то в конце зала между каким-то весьма просвещенным и реакционно настроенным банкиром и каким-то лейбористом – членом парламента, менее просвещенным, но едва ли меньшим реакционером. Я здесь почти никого не знал; впрочем, на другом конце зала я вдруг увидел Сэммикинса – с бокалом в руке он откинулся на стуле. Еда и напитки были недурны, но не более того. Я знал, что Роджер намерен воспользоваться случаем, чтобы пустить пробный шар. Я не видел заранее текста речи и ничего особенного не ждал. И ничуть не волновался. Мне удалось отвлечь моего соседа банкира от Южной Африки (о которой он рассуждал, как до крайности нетерпимый тамошний уроженец из белых) и перевести разговор на немецкие издания Достоевского, о которых я не знал ровно ничего, а он – все на свете.

Речи. Длиннейшую и прескверную произнес председатель какого-то страхового общества. Я выпил еще рюмку портвейна. Короткую и прескверную произнес Лафкин и сел; как положено, раздались аплодисменты, которые он принял с таким видом, словно и ждал их и в то же время был к ним совершенно равнодушен. Затем председатель провозгласил:

– Прошу внимания. Перед нами выступит наш гость достопочтенный Роджер Куэйф, советник Ее Величества, кавалер ордена «За отличную службу», член парламента от округа…

При огнях свечей стол сверкал хрусталем, золотом и серебром. Я повернулся к Роджеру. Он стоял во весь рост и после Лафкина казался огромным. Он начал с обычной формулы:

– Господин главный старшина, ваша светлость, господа члены почтенной гильдии рыботорговцев, господа… – Он умолк. Потом заговорил спокойнее: – Нам всем, здесь присутствующим, за многое следует быть благодарными. На дворе осень, а войны нет. Осень, а войны нет. За последние десять лет почти никто из нас не мог этого ожидать. Пока что нам везет. И надо позаботиться о том, чтобы удача нам не изменяла и дальше. Иные из нас участвовали в двух войнах. Большинство – в одной. Мне незачем объяснять тем, кто воевал, что война – это ад. Мы видели смерть лучших людей. Мы видели, как они умирали. Мы видели наших мертвецов. Но это еще не самое тяжкое. В этих войнах мы порой еще могли восхищаться нашими друзьями: пусть сам ты охвачен ужасом, но другие храбры. Война – это была мерзость, вонь, пожарища, но люди порой бывали прекрасны. От отдельного человека еще что-то зависело. Но трудно себе представить, чтобы в войне, которая может разразиться теперь, хоть что-то зависело от отдельного человека.

Тут Роджеру пришлось перейти на официальный язык и напомнить, что вооруженные силы и сейчас имеют первостепенное значение. Но скоро он снова заговорил своими, не казенными словами. Вот этим он и завоевывал слушателей, это был не только ораторский прием, это было особое свойство, которое многих к нему привлекало.

В зале стояла тишина. Роджер продолжал:

– Все мы порой задумываемся о термоядерной войне. Как же иначе. Мы были бы и глупы и безнравственны, если бы не задумывались об этом. Мы даже представить себе не можем, какова будет эта война. По сравнению с нею все ужасы, которые люди до сих пор изобрели для того, чтобы уничтожать друг друга, – просто детские игрушки. И мы понимаем, что этой войны не должно быть. Но хоть мы это и понимаем, мы не знаем, как ее предотвратить. Я встречал людей доброй воли, которые нелегко отказываются от надежды, но в глубине души думают, что все мы, все человечество, попались в чудовищную ловушку. А я в это не верю. Я верю, что мужество, разум и некоторая доля удачи помогут нам найти выход. Не стану уверять, что это будет легко и просто. Не знаю, возможно ли тут какое-то всеобъемлющее решение. Быть может, нам следует вести поиски в разных направлениях, не гнушаться и мелочами, если это может хоть немного ослабить угрозу войны. Вот почему я сегодня пользуюсь случаем, чтобы задать несколько вопросов. Наверно, ни один человек на свете не знает ответа на все эти вопросы или хотя бы на многие из них. Вот поэтому-то их и следует по крайней мере задавать. И прежде всего у нас в Англии. Наша страна сохраняла устойчивость дольше, чем какая-либо другая страна в мире. Мы – народ многоопытный. Мы прошли через великое множество опасностей. Не по нашей вине случилось так, что эта новая опасность, этот изменившийся характер войны, этот термоядерный удар для нас страшней и гибельней, чем для любой другой великой державы.

Просто потому, что страна наша на земном шаре – лишь крохотный клочок и живем мы в такой тесноте. Разумеется, степень опасности не должна влиять на ясность наших суждений. Я знаю, есть люди, главным образом одинокие старики и кое-кто из молодежи, которым наше положение кажется несправедливостью, и вполне естественно, что подчас ими овладевает тайный страх.

В зале было совсем тихо, даже не кашляли. Мои соседи внимательно слушали, иные с жгучим интересом, банкир – сосредоточенно и мрачно. И тут с другого конца пьяный голос крикнул:

– Говори сам за себя!

Сэммикинс вскочил.

– Заткнись, скотина! – в бешенстве крикнул он.

– Говори сам за себя! – повторил пьяный.

Соседи старались усадить Сэммикинса на место.

– Ты где воевал, свинья? – кричал он. – А вот он воевал!

Роджер поднял руку. Он стоял бесстрастный, неподвижный, даже бровью не повел.

– Пусть кто угодно обвиняет меня в трусости. Это не имеет значения. Иногда мне думается, что отцу малых детей трудно не быть трусом. Но я не допущу, чтобы кто бы то ни было обвинял в трусости весь английский народ. Всякому разумному человеку ясно, что англичане доказали свое мужество. Что бы мы сейчас или в будущем ни предприняли в военном отношении, это будет сделано потому, что мы сочтем такие шаги нравственными и благоразумными, а не потому, что мы напуганы или, напротив, стараемся доказать, что мы не напуганы.

Тут впервые в зале раздалось: «Правильно! Правильно!» Роджер подождал, пока крики одобрения смолкнут, и снова поднял руку.

– Ну-с, пошутили и хватит, а теперь я буду задавать вопросы. Как я уже говорил, ответы никому не известны. Но если все мы над этим задумаемся, мы в один прекрасный день сумеем сказать такие слова, которых ждут все порядочные люди, люди доброй воли во всем мире. Первое: если не будет какого-либо соглашения или контроля, сколько стран будут владеть термоядерным оружием, скажем, к 1967 году? По моим расчетам, по расчетам политика, а они не хуже ваших, четыре или пять во всяком случае. Если только человечество не сумеет их остановить. Второе: становится ли термоядерная война более вероятной оттого, что оружием овладевают все новые страны, или менее вероятной? Опять-таки, вы можете строить догадки с таким же успехом, как и я. Но мои предположения самые мрачные. Третье: почему государства стремятся владеть этим оружием? Ради национальной безопасности или из менее разумных соображений? Четвертое: можно ли предотвратить эту катастрофу – впрочем, нет, это слишком сильное слово, мне следовало сказать: можно ли предотвратить эту все нарастающую опасность? Может ли кто-нибудь из нас, какая-нибудь страна или группа стран предложить какой-то путь, какой-то выход, разумный и с точки зрения военной, и с точки зрения общечеловеческой?

Речь Роджера продолжалась уже десять минут, и после этого он говорил еще столько же. Но теперь он снова перешел на официальный язык, загадочный и невыразительный, каким министры изъясняются с широкими массами. Это было странно, но, без сомнения, рассчитано заранее. Он по-настоящему задел их, теперь надо было их успокоить. Они рады будут услышать привычные общие слова, и он охотно доставит им это удовольствие.

Заключительную часть своей речи он не затягивал и сел под дружные, хотя и не слишком бурные аплодисменты. Собрание любезно и довольно бестолково поблагодарило его, и затем процессия во главе с первым старшиной – жезлы впереди, Роджер бок о бок с Лафкином – покинула зал. Вспоминая тот вечер, я думаю, мало кто из присутствующих понимал тогда, что речь, которую они слушают, получит широкую известность. Пожалуй, я и сам этого не понимал. Слушали с любопытством, кое-кто с чувством неловкости, кое-кто подавленно. Выходя, я слышал разные толки. Большинство отзывались о речи Роджера уважительно, но не без растерянности.

В толчее у гардеробной я увидел Сэммикинса – глаза сверкают, лицо неистовое. Мы были совсем недалеко друг от друга, но он закричал во все горло:

– Осточертела мне эта публика! Пойдем пройдемся!

Едва ли эти слова пришлись по вкусу тупым надутым рыботорговцам, через толщу которых он проталкивался – стройный, франтоватый, с орденскими ленточками на лацкане.

Оба мы были без пальто и шляп и потому раньше других вышли на вечернюю улицу.

– Черт побери, – воскликнул Сэммикинс. Он много выпил, но пьян не был. Но напрасно было бы думать, что с ним легко столковаться. Он был вне себя от обиды, от злости на субъекта, который прервал Роджера. – Все они ему в подметки не годятся, черт побери! – Он говорил о Роджере. – Я знавал его однополчан. Он настоящий смельчак, можете мне поверить.

Я сказал, что в этом никто и не сомневается.

– Кто он такой, тот наглец?

– Да не все ли равно, – сказал я.

– Наверно, какой-нибудь интендантский полковник. Я бы охотно набил морду этой жирной скотине за такие слова. А вы говорите «не все ли равно»! Как это все равно, черт возьми!

Я сказал, что, когда тебе предъявляют нелепое обвинение и ты сам и все вокруг знают, что оно нелепое, это ничуть не обидно. Но, говоря это, я думал: да полно, так ли… Сэммикинс на время утихомирился, а меня одолели невеселые мысли. Нет, меня порой горько обижали обвинения, ничего общего с истиной не имеющие, обижали куда горше, чем иные совершенно справедливые.

Мы молча дошли до угла и постояли здесь, глядя через дорогу на Колонну, черневшую в лунном небе. Было нехолодно, дул юго-западный ветер. Мы свернули на Артур-стрит, потом пошли параллельно Темзе, мимо верфей. За пустырями и развалинами, оставшимися после бомбежек почти двадцатилетней давности, где и по сей день росла сорная трава, поблескивала река, теснились склады, как железные скелеты, торчали подъемные краны.

– Он великий человек, верно? – сказал Сэммикинс.

– А что это такое – великий человек?

– Как, теперь и вы против него?

Я говорил не всерьез; но Сэммикинс еще не остыл.

– Послушайте, – сказал я, – я стою за него и отдаю ему все, что только могу, и я рискую при этом куда больше, чем почти все его друзья.

– Знаю, знаю. Да, он великий человек, черт побери! – И Сэммикинс дружески улыбнулся мне.

Мы шли по узкой некогда улице, которую сейчас поверх развалин без помех заливал лунный свет, и Сэммикинс говорил:

– Моя сестра хорошо сделала, что вышла за него. Наверно, она все равно была бы счастлива в замужестве и обзавелась бы кучей ребятишек. Но, понимаете, я всегда думал, что она выйдет за кого-нибудь из наших. Ей повезло, что этого не случилось.

«За кого-нибудь из наших» – Сэммикинс сказал это так же естественно, как его прадед сказал бы, что его сестра должна была бы выйти за джентльмена. Несмотря на все свое преклонение перед Роджером, Сэммикинс как раз это и имел в виду. Но в его словах меня заинтересовало другое. Кэро больше беспокоилась о нем, сильнее любила его, чем он ее. Все же он был очень к ней привязан – и, однако, брак ее казался ему счастливым, точно так же как и всем посторонним. Так могло казаться Диане, когда она видела, как они гуляют по парку в Бассете или понимают друг Друга с полуслова, как союзники во время какого-нибудь официального приема. А ведь и Диана, и тем более Сэммикинс всю жизнь провели в среде, где тишь да гладь была только на поверхности, а под нею скрывалось немало беспутства. Я слушал, как Сэммикинс говорит о браке сестры, и думал об Элен, которая сидит сейчас одна в своей квартирке здесь же, в Лондоне.

– Что ж, ребятишки у нее есть. – Сэммикинс все рассуждал о Кэро. – А я бесплодная смоковница.

Впервые на моей памяти он себя пожалел и впервые украсил свою речь пышным сравнением.

О том, почему Сэммикинс остался холостяком, ходило немало сплетен. Ему было уже за тридцать, и он был по-своему красив, не хуже Кэро. Он не вылезал из долгов отчасти из-за пристрастия к азартным играм, а отчасти потому, что, пока не умер отец, Сэммикинс, сколько ни бунтовал, не имел права распоряжаться своими деньгами. Однако рано или поздно он не только унаследует графский титул, но и станет богачом. Он считался одним из самых выгодных женихов. Диана с безжалостной откровенностью, присущей нашему веку, как-то мимоходом заметила, что с ним, наверно, «что-то неладно». Говорили, что он питает слабость к молодым людям. Это вполне могло быть правдой. Я подозревал, что он из тех – а их сколько угодно, и нередко это такие же эффектные храбрецы, – кому сексуальная жизнь не дается легко, но, если предоставить их самим себе, они в конце концов все же примирятся с нею, как и натуры попроще. С годами я убедился, что полуискушенность куда хуже совершенной неискушенности, полузнание куда хуже неведения. Поспешите назвать человека гомосексуалистом, и он вам поверит. Скажите, что ему суждено идти особой дорогой, и вы столкнете его с прямого пути. Только одним вы можете ему помочь – держать язык за зубами, но эту истину познаешь далеко не сразу. Итак, в этот вечер я меньше всего стремился вызвать его на откровенность. Мне не так уж хотелось слушать его признания. И я обрадовался, хоть и почувствовал некоторое разочарование, поскольку мое любопытство осталось неудовлетворенным, когда после нескольких новых туманных жалоб Сэммикинс резко рассмеялся и заявил:

– А, черт с ним со всем!

И сейчас же он позвал меня в… (клуб, где постоянно шла азартная игра). Когда я отказался пойти, он стал настойчиво звать меня к Пратту – ему хотелось хорошенько кутнуть. Нет, сказал я, мне пора домой. Тогда он предложил пройтись. Он говорил насмешливо, словно презирал мою буржуазную привычку спать по ночам. Но ему не хотелось оставаться одному.

Мы шли по старому Сити. В конце Дакс-Фут-лейн мелькнул купол собора св.Павла и словно сросшиеся с ним башенки церкви Дика Уиттингтона, белеющие в лунном свете, точно сахарная глазурь. Не в пример огромному и непонятному Лондону этот островок – Сити – не вызывал никаких чувств ни у меня, ни у Сэммикинса. Он не будил никаких воспоминаний. Я никогда здесь не работал. С ним только и было связано, что поездки в такси к Ливерпульскому вокзалу. И однако, что-то взволновало нас – вид огромного собора? Руины и пустыри – следы бомбежек? Одиночество, безлюдье, пустынные улицы? Память о мнимой романтике прошлого, сама история, которая, в сущности, тебя не касается и все-таки живет в твоем воображении? Что-то взволновало нас – не только его, но и меня, более трезвого и менее впечатлительного.

Мы миновали Грейт-Тринити-лейн, повернули направо, и перед нами вдруг встал во весь рост собор св.Павла – белый с черной штриховкой копоти.

– Я думаю, Роджер прав, – сказал Сэммикинс. – Если будет новая война, нам крышка, верно?

Я согласился.

Он обернулся ко мне.

– А какое это имеет значение?

Он говорил серьезно. Нельзя было съязвить в ответ. И я сказал:

– Что же тогда имеет значение?

– Нет, вы скажите. Верит ли кто-нибудь из нас, что человеческая жизнь чего-то стоит? Если говорить без дураков.

– Если мы не верим, для нас все потеряно.

– Скорей всего, так оно и есть, – сказал Сэммикинс. – Вот я и говорю, разве мы не лицемеры? Разве кто-нибудь из нас дорожит человеческой жизнью, разве нам не все равно?

Я промолчал. И он продолжал, спокойно, без ярости и без отчаяния:

– Вот вам не все равно? Если не считать самых близких? Ну-ка, скажите по совести.

Я не сразу нашелся. Потом наконец ответил:

– Нет, не все равно. По крайней мере я хочу, чтобы мне было не все равно.

– А вот мне, кажется, все равно, – сказал Сэммикинс. – Мне приходилось убивать людей, и, если случится, я опять смогу убить. Конечно, есть на свете люди, чья жизнь мне дорога. А что до остальных, если говорить начистоту, мне, пожалуй, наплевать. И таких, как я, гораздо больше, чем всем нам хотелось бы думать.

26. Парламентский запрос

Газетные заголовки наутро после обеда у рыботорговцев говорили сами за себя:

ВООРУЖЕННЫЕ СИЛЫ – ПРОБЛЕМА ПЕРВОСТЕПЕННОЙ ВАЖНОСТИ; и дальше шрифтом помельче: «Солдат ничем не заменишь. Энергичная речь министра» (писала консервативная «Дейли телеграф»).

БЕЗОПАСНОСТЬ ПРЕЖДЕ ВСЕГО. «Мистер Р.Куэйф об опасностях, грозящих миру» (умеренно консервативная «Таймс»).

РАСПРОСТРАНЕНИЕ АТОМНОГО ОРУЖИЯ. «Сколько стран будет владеть бомбой?» («Манчестер гардиан», центр).

НАШИ ВОЗМОЖНОСТИ. «Быть первыми в атомном состязании» («Дейли экспресс», независимые консерваторы).

НА ПОВОДУ У АМЕРИКИ (коммунистическая «Дейли уоркер»).

Комментарии оказались доброжелательнее, чем я ожидал. Похоже было, что речь скоро забудется. Мы с Роджером просматривали прессу, и оба почувствовали облегчение. Мне кажется, и его, как меня, немного отпустило.

На той же неделе я обнаружил в «Таймсе», в разделе «С телетайпной ленты», среди всякой всячины маленькое незаметное сообщение:

«Лос-Анджелес. Здесь сегодня выступал британский физик доктор Бродзинский. Нападая на новую точку зрения в британской военной политике, он заявил, что ее выдвигают пораженцы, сознательно льющие воду на мельницу Москвы».

Я обозлился – обозлился куда сильнее, чем встревожился. Я был достаточно начеку – или достаточно приучен к осторожности – и позвонил в Вашингтон, Дэвиду Рубину. Нет, сказал Рубин, в нью-йоркские и вашингтонские газеты никакие сообщения о речи Бродзинского не попадали. И, надо думать, уже не попадут. По его мнению, мы вполне можем забыть о Бродзинском. На месте Роджера он, Рубин, не стал бы волноваться. На Новый год он приедет, и мы потолкуем.

Это звучало успокоительно. Как видно, никто, кроме нас, не обратил внимания на эту заметку. Среди вырезок, приходящих к нам в министерство, ее не оказалось. Я решил не тревожить Роджера и выбросил это из головы.

Две недели спустя, ясным сияющим ноябрьским утром, я сидел в кабинете у Осбалдистона.

Коллингвуд вдоль и поперек исчеркал текст законопроекта, составленный Дугласом, и мы работали над новым вариантом. Дуглас был отлично настроен. Как всегда в подобных случаях, авторское самолюбие говорило в нем так же мало, как в большинстве из нас, когда мы сообща решаем отправиться куда-нибудь на автобусе.

Вошла секретарша с грудой папок и положила их в корзинку «Для входящих». Привычным глазом Дуглас, как и я, тотчас заметил на одной папке зеленый ярлычок.

– Спасибо, Юнис, – невозмутимо сказал Дуглас. В эту минуту он выглядел едва ли старше этой рослой, спортивного вида особы. – Что-нибудь неприятное?

– Сверху парламентский запрос, сэр Дуглас, – сказала секретарша.

За двадцать пять лет Дуглас был основательно выдрессирован. Парламентский запрос вызывал у него – совсем по Павлову – условный рефлекс: этим следует заняться в первую очередь. При виде запроса Дугласу, уравновешеннейшему из людей, слегка изменяло душевное равновесие.

Он раскрыл папку и развернул бумагу. Мне виден был вверх ногами напечатанный текст запроса и под ним другой листок с коротенькими заметками от руки. Похоже было, что это один из запросов, которые передаются из рук в руки, как ведра воды на деревенском пожаре, пока не дойдут до непременного секретаря.

Нахмурясь – лоб его перечеркнула глубокая складка, – Дуглас прочитал запрос. Перевернул страницу и молча стал изучать вторую бумагу.

– Мне это совсем не нравится, – сказал он резко, оскорбленно и перебросил мне папку через стол.

Запрос сделал молодой член парламента от какого-то курортного городка с южного побережья, уже обративший на себя внимание крайней реакционностью. Запрос гласил: «Удовлетворен ли министр (следовало название министерства Роджера) соблюдением военной тайны в его министерстве, в особенности вашими чиновниками?»

Выглядело это довольно безобидно; но подчиненные Дугласа, дотошные, как сыщики, выяснили, что этот самый член парламента выступил перед своими избирателями с речью, в которой ссылался на заявление Бродзинского в Лос-Анджелесе. На второй странице в папке были наклеены вырезки из местной английской газеты и из «Лос-Анджелес таймс».

Со странным чувством, с недоверием и вместе с ощущением чего-то уже знакомого, но давным-давно забытого я принялся читать вырезки. Лекция Бродзинского в лос-анджелесском отделении Калифорнийского университета: «Наука и коммунистическая угроза»; опасность, опасность, опасность; проникновение; сознательные и бессознательные поблажки; в его стране (в Соединенном Королевстве) дела обстоят ничуть не лучше, а может быть, и хуже, чем в Соединенных Штатах; люди, занимающие высокое положение как в области науки, так и вне ее, предают оборону страны; саботаж наиболее плодотворных идей укрепления обороноспособности; политическая неблагонадежность, политическая неблагонадежность.

– Это не слишком приятно, – сказал Дуглас еще прежде, чем я дочитал до конца. – Это сумасшествие. Вам-то хорошо известно, сколько бед могут натворить сумасшедшие. – Дуглас сказал это резко, но и сочувственно. Он знал историю моего первого брака, и нам нетрудно было говорить откровенно.

– Но может ли это всерьез повлиять…

– Вы слишком легкомысленно к этому относитесь, – отрывисто, сердито сказал он.

Уже много лет я не слыхивал подобного упрека. Затем я понял, что Дуглас берет это дело на себя. Он говорил властно и уверенно. Стройный, моложавый, он держался всегда просто и без претензий, так что нетрудно было обмануться и принять его за личность, не имеющую особого веса. А он ничуть не уступал Лафкину и Гектору Роузу.

Именно он, а не Роджер будет улаживать эту историю. С той минуты, как он прочел запрос, он не скрывал озабоченности. Я понять не мог, почему он так встревожен. Похоже, что Бродзинский метит во Фрэнсиса Гетлифа, может быть, в меня, может быть, в Уолтера Льюка или даже самого Роджера. Если это коснется меня, это будет неприятно, но, здраво рассуждая, не более того. Дуглас мне друг, но если он беспокоится только за меня, то, право же, его тревога чрезмерна.

Нет, не в том суть. Может быть, его как высокопоставленного чиновника пугает, когда вдруг предаются гласности острые политические вопросы и в особенности когда их ставят сторонники крайних мер? Дуглас был дальнозорок и честолюбив. Как и все в Уайтхолле, он знал, что, когда собаки дерутся, с них со всех клочья летят: тут можно быть безвинной жертвой или даже сторонним наблюдателем, но все равно сколько-нибудь грязи да пристанет. Если разразится какой-нибудь политический скандал, его приятели и шефы по Казначейству будут только ждать повода придраться. Имя его будет запятнано. Это будет несправедливо. Его дело позаботиться, чтобы обошлось без шума. А не сумеет – окажется вторым Гектором Роузом: карьера его кончена, не бывать ему тогда на самом верху.

Была у него и еще причина для беспокойства. При всем своем честолюбии он был человек весьма строгих правил. Произнести речь вроде той, что произнес Бродзинский, для него было так же немыслимо, как зарезать какую-нибудь старуху-торговку ради ее жалкой выручки. Хоть сам он был консерватор, пожалуй даже консервативнее своих коллег, он понимал, что этот парламентский запрос мог сделать только дурак и негодяй, – и не постеснялся бы назвать вещи своими именами. Дуглас был человек куда более суровый, чем казалось окружающим, и в душе не делал никаких скидок для дураков, негодяев или таких шизофреников, как Бродзинский. Все они были в его глазах безнравственными отщепенцами.

– Министр не должен сам отвечать на этот запрос, – сказал Дуглас.

– А это не будет еще хуже?

Но Дуглас не спрашивал моего совета. Роджер и сам оказался «отчасти под обстрелом». Его следует оберечь. Совершенно ни к чему, чтобы на всех углах перешептывались, ставя под сомнение его «надежность». Именно тут он всего уязвимее как политик. Нет, отвечать на запрос лучше всего товарищу министра Леверет-Смиту.

Дуглас хотел этим сказать, что Леверет-Смит совершенно не способен самостоятельно мыслить, отличается важностью необыкновенной и пользуется неограниченным доверием своей партии как в парламенте, так и вне его. Верно заметил ехидный толстяк Монти Кейв: рано или поздно из него выйдет образцовый член Верховного суда. Дуглас сейчас же пошел в кабинет к Роджеру и через минуту вернулся.

– Куэйф согласен, – сказал он. Уж наверно, он выложил все начистоту, как перед этим мне, так что Роджер и не мог не согласиться. – Пойдемте. Вам, видимо, придется потолковать кое с кем из ученых.

В кабинете Роджера Дуглас уже успел набросать основные положения ответа. Когда мы явились к Леверет-Смиту – кабинет его был третий по коридору, – все обрело солидность и торжественность.

– Господин товарищ министра, у нас к вам дело, – начал Дуглас.

Но тут нам пришлось набраться терпения. Леверет-Смит, грузный, с гладко зализанными волосами, похожий в своих очках на филина, церемонно поднялся нам навстречу. Он неторопливо прочел все замечания и соображения чиновников, через чьи руки последовательно проходил запрос, набросок ответа, составленный Дугласом, газетные вырезки и так же неторопливо своим гулким голосом начал задавать вопросы. Что у нас официально понимается под «политической неблагонадежностью»? Какие именно категории подлежат проверке на благонадежность? Все ли члены ученой комиссии проверены на предмет допуска к совершенно секретным материалам и к информации по вопросам, «которые мы с вами не упоминаем вслух»?

Леверет-Смит еще долго продолжал в том же духе. Метод неспешной беседы, как говаривал Кейнз, подумал я. Все ли служащие проверены? Каковы точные даты этой проверки?

Как и его коллеги, Дуглас предпочитал умалчивать о своих связях с органами безопасности. Он не стал сверяться с документами, он отвечал на память – с точностью счетной машины, но не столь хладнокровно. Непременный секретарь не привык, чтобы товарищ министра и даже сам министр, если на то пошло, подвергал его подобному допросу. Дело в том, что Леверет-Смит был не только нестерпимо нуден и самоуверен, но еще и недолюбливал Роджера, не выносил грубоватых ученых вроде Уолтера Льюка, и ему было не по себе в обществе людей вроде меня или Фрэнсиса Гетлифа. И службу свою он не любил, рассматривал ее только как трамплин. Тут приходилось иметь дело и с техникой, и с политикой, и с вопросами идеологии и нравственности, и с военными прогнозами – вся эта мешанина казалась ему чем-то отвратительным и недостойным, да еще вынуждала его сталкиваться с людьми, с которыми он предпочел бы никогда в жизни не иметь дела.

Вся жизнь его проходила в очень своеобразном и очень замкнутом кругу. Он отнюдь не был ни аристократом, как Сэммикинс и Кэро, ни крупным землевладельцем вроде Коллингвуда; в глазах изысканных друзей Дианы он был скучнейший буржуа. При этом он принадлежал к самому ортодоксальному слою средней буржуазии – казалось, ни в начальной школе в Кенсингтоне, ни в средней школе, ни дома в Винчестере, ни в консервативном клубе в Оксфорде его не коснулась ни одна неправоверная, еретическая мысль.

– Я не совсем понимаю, господин непременный секретарь, почему министру угодно, чтобы именно я отвечал на этот запрос.

Он изрек это после того, как битый час донимал нас вопросами. На лице у Дугласа выразилось нечто вроде «О господи, дай мне терпенья!» – такое он позволял себе не часто.

– Министр не хочет, чтобы это стало предметом обсуждения, – сказал Дуглас. И прибавил со своей милой мальчишеской улыбкой: – Он полагает, что вас все выслушают с полным доверием. И тем самым этот вздор будет похоронен раз и навсегда.

Леверет-Смит наклонил массивную, тяжелую голову. Впервые за весь разговор его как будто удалось ублажить. Он осведомился, есть ли это мнение самого министра. Понятно, ему придется для верности посовещаться с ним самим.

Дуглас, все еще мило улыбаясь, словно в доказательство, что в делах общественных обиды неуместны, напомнил, что в их распоряжении всего несколько часов.

– Если министр действительно хочет, чтобы я взял на себя эту обязанность, я, разумеется, не могу отказаться, – сказал Леверет-Смит с видом знатной дамы, которую просят открыть благотворительный базар. Но он должен был оставить за собой последнее слово. – Если я действительно возьму на себя эту обязанность, господин непременный секретарь, я приму ваш набросок за основу. Но тогда мне придется просить вас попозже зайти ко мне, чтобы мы могли просмотреть его вместе.

Мы вышли, Дуглас хранил молчание. Может быть, в делах общественных обиды и неуместны, но, подумал я, если к тому времени, когда Дуглас возглавит Казначейство, Леверет-Смит все еще будет заниматься политикой, ему, пожалуй, придется пожалеть об этом разговоре. Однако, хоть разговор с Леверет-Смитом – дело непростое и отнял у нас немало времени, цель была достигнута. Дуглас добился своего.

Запрос стоял в повестке дня в четверг. Утром Роджер попросил меня пойти в палату и посмотреть, как Леверет-Смит проведет свою роль. И попросил еще, словно между прочим, после этого заглянуть на полчасика к Элен.

День был сырой и холодный, улицы тонули в тумане, сумрачно было и в палате. Человек пятьдесят, расположились на скамьях, словно невыспавшиеся зрители на утреннем спектакле. Сразу после молитвы я прошел на место позади спикера. Перед нашим запросом было еще несколько, шли бесконечные препирательства из-за отмены казни какому-то убийце, которого некий депутат от Уэльса упорно и с нежностью именовал Эрни Уилсон. А потом с задней скамьи на правительственной половине справа от меня поднялся тот, чьего выступления мы ждали, – молодой блондин, быстрый и напористый. Он заявил, что просит разрешения поставить вопрос номер двадцать два; он держался уверенно и угрожающе, голова закинута, подбородок вздернут; он словно старался оглушить нас своим громким голосом, многократно усиленным микрофонами.

Леверет-Смит тяжело, неторопливо поднялся, как будто все мышцы его одеревенели. Он не обернулся к молодому человеку, а уставился куда-то в пространство.

– Слушаю вас, сэр, – сказал он тоном, в котором звучало совершенное удовлетворение не только проверкой благонадежности, но и всей вселенной.

– Видел ли министр заявление, сделанное третьего ноября профессором Бродзинским и широко опубликованное в Соединенных Штатах? – спросил напористый блондин.

По залу раскатился уверенный ровный голос Леверет-Смита:

– Да, мой достопочтенный друг ознакомился с этим во всех отношениях ошибочным заявлением. Правительство Ее Величества ведет военную политику, за которую оно, правительство, полностью отвечает и которая постоянно обсуждается здесь, в стенах парламента. Мой достопочтенный друг с благодарностью принимает услуги своих советников в ученых и иных комиссиях. Нет надобности говорить, что эти люди, все до единого, отличаются безукоризненной честностью и величайшей преданностью национальным интересам. В установленном порядке все лица, имеющие доступ к секретным материалам, в том числе и министры Ее Величества, подвергаются строжайшей проверке благонадежности. Это относится и к каждому, с кем мой достопочтенный друг консультируется по каким-либо вопросам, так или иначе связанным с обороной.

В зале послышалось негромкое почтительное: «Правильно! Правильно!» Но напористый блондин продолжал стоять.

– Я хотел бы знать, все ли ученые советники были проверены в текущем году.

Леверет-Смит снова поднялся, вид у него был точно у огромного загнанного зверя. Я даже испугался, что он попросит отсрочки для ответа. Проходили долгие мгновения. Потом снова раздался его громкий, невозмутимый голос:

– Мой достопочтенный друг полагает, что подробности порядка проверки благонадежности не могут быть предметом публичного обсуждения.

Неплохо, подумал я. Именно это нам и нужно было. Снова: «Правильно! Правильно!» И снова неотвязный раздраженный голос:

– Не сообщит ли министр, когда именно проходили в последний раз проверку благонадежности некоторые члены ученой комиссии, чьи имена я хотел бы назвать? Среди вас есть люди, которые не намерены пройти мимо заявления доктора Бродзинского…

По скамьям консерваторов прокатился гул неодобрения. Молодой блондин зашел слишком далеко.

На сей раз Леверет-Смиту не понадобилось столько времени на размышление. Глядя в пространство, он веско заявил:

– Ответ на этот дополнительный вопрос содержится в моем предыдущем ответе. Кроме того, этим вопросом здесь пытаются несправедливо бросить тень на достойных людей, которые, зачастую не щадя себя, оказывают неоценимые услуги отечеству.

Громкие возгласы: «Правильно! Правильно!» Эти возгласы одобрения решительно положили конец всяким дальнейшим вопросам. Палата перешла к очередному пункту повестки дня. Леверет-Смит сидел, расправив плечи, наслаждаясь сознанием отлично сделанного дела. Мне надо было дождаться еще одного запроса, обращенного к главе моего министерства. Дуглас, сидевший рядом со мной, удовлетворенно усмехнулся и вышел. Затем начались дебаты. Идти на Эбери-стрит было еще рано. И вдруг появился Роджер. Должно быть, до него уже дошли какие-то разговоры, потому что, проходя к своему месту на передней скамье, он приостановился возле Леверет-Смита и похлопал его по плечу. Леверет-Смит повернул голову и улыбнулся ему серьезной, удовлетворенной улыбкой.

Роджер развалился на своем месте и стал просматривать какие-то бумаги, словно в поезде. Когда кто-то из оппозиции сострил и в зале рассмеялись, Роджер отозвался мимолетной добродушной улыбкой. Тут выступил новый оратор. Роджер поднял глаза от бумаг, обернулся и перехватил мой взгляд. Он незаметно дал мне знак, чтобы я вышел и подождал его за дверью Потом поднялся, шепнул что-то одному из министров и направился к выходу.

В кулуарах, где толпились случайные посетители, где переговаривались, сойдясь тесным кружком, озабоченные люди и покорно чего-то ждали одинокие личности, точь-в-точь как в зимний вечер на Центральном вокзале, Роджер подошел ко мне.

– Говорят, Леверет отлично справился, – сказал он.

– Лучше, чем справились бы вы.

Роджер невесело усмехнулся, выпятив нижнюю губу. Он хотел что-то сказать, но тут я заметил Элен. Она, должно быть, вышла с галереи для гостей и, проходя мимо нас, сдержанно улыбнулась мне, как человеку мало знакомому. Роджера она словно не заметила, так же, как и он ее. Я смотрел ей вслед, пока она не скрылась в дверях.

– Она пошла домой, – сказал Роджер. – Чуть погодя и нам можно двинуться. Я, пожалуй, пойду с вами.

Во дворе мутно светились сквозь туман фонари и огоньки такси. Мы пошли к такси, и Роджер вполголоса предложил, чтобы адрес шоферу дал я.

Щелкнула дверца лифта. Прозвенел звонок.

Элен открыла дверь, меня она ждала, но при виде Роджера вздохнула изумленно и радостно. Дверь затворилась за нами, и Роджер обнял ее. В этом объятии было и облегчение и доверие, так обнимаются любовники, которые хорошо знают, сколько наслаждения могут дать друг другу. А для нее, возможно, в этом объятии было и что-то большее. Они всегда встречались только в этих стенах, загнанные в угол необходимостью прятаться и скрываться, и она была счастлива хоть раз обнять его при свидетеле. Они охотно сейчас же улеглись бы в постель. И все-таки мое присутствие но только мешало им, но и радовало.

Наконец они уселись на диван, я – в кресло.

– Все сошло неплохо, правда? – спросила она, имея в виду то, что произошло сегодня в палате, но таким счастливым голосом, словно спрашивала совсем о другом.

У Роджера, как и у Элен, блестели глаза. И когда он ответил: «Недурно», это тоже явно имело двойной смысл. Потом он заговорил уже прямо о деле.

– По-видимому, все считают, что сошло даже хорошо.

Я сказал, что ни минуты в этом не сомневаюсь.

Элен хотела знать, может ли еще сегодняшний запрос как-то повредить нам. На это было нелегко ответить: вероятно, не повредит, если только не случится что-нибудь посерьезнее. Элен нахмурилась. Она была женщина умная, но к политике приобщилась совсем недавно и еще плохо разбиралась в закулисной игре.

– Что ж, – сказала она. – Во всяком случае, с Бродзинским, надо думать, покончено. Это уже кое-что.

Нет, возразили мы, это еще не наверняка. Не следует недооценивать шизофреников. Я передразнил Роджера и немножко отплатил ему, припомнив его обхождение с Бродзинским. Сумасшедшие нередко остаются опасными и тогда, когда люди поразумнее складывают оружие. Не следует недооценивать шизофреников, повторил я. Никогда не старайтесь их задобрить. Это пустая трата времени. Они только берут и ничего не дают взамен. С сумасшедшими можно обращаться только одним способом – бить в морду. Если субъект одержим манией преследования, единственно разумный путь – дать ему почувствовать, что он не зря беспокоится.

Я болтал напропалую, напускал на себя свирепость, чтобы развеселить Элен. Но она вовсе ничего не разыгрывала, когда сказала свирепо:

– Убить его мало. Ей-богу, я рада бы убить его своими руками!

Он повредил Роджеру, по крайней мере старался повредить, и этого было довольно.

– Вы не можете натравить на него кого-нибудь из ученых? – с жаром спросила она меня.

– Они и так от него не в восторге, – ответил я.

– А что толку, черт возьми!

Роджер сказал, что ей не надо особенно волноваться из-за Бродзинского. Может, он еще и будет совать палки в колеса, но практически это неважно, из главных орудий он уже выстрелил. Не слишком остроумно было атаковать нас из Америки. Может быть, кого-нибудь там это и восстановило против нас, но эти люди все равно были бы нашими врагами. А у нас в Англии он подорвал доверие к себе у тех людей, которые охотно воспользовались бы им в своих целях.

– У нас еще будет вдоволь неприятностей, – сказал Роджер. – Но что до Бродзинского, он, по-моему, просто будет кипятиться без толку.

– И ты все ему спустишь?

– Спущу, если разумнее всего с ним не связываться.

И Роджер улыбнулся ей.

– Убить его мало! – снова воскликнула Элен.

Роджер крепче обхватил ее за плечи. В практических делах, пояснил он, месть – это роскошь, которую нельзя себе позволить. В ней нет никакого смысла. Элен громко засмеялась.

– Говори только за себя. Для меня в ней есть кое-какой смысл.

Я все пытался ее развеселить, но это было не так-то легко. Она тревожилась за Роджера, тревожилась куда сильнее, чем мы оба в этот вечер, и, однако, была необычайно оживлена. И не только потому, что мы были здесь. Она держалась так, словно зарубцевалась какая-то рана.

Наконец я уловил, в чем дело. Эта атака никак не была связана с нею. Она подозревала, что те звонки по телефону исходят от кого-то, кто знаком Роджеру. Одно время она готова была винить в этом Бродзинского. Я предпринял кое-какие розыски, и они уже показали, что это весьма маловероятно. Теперь Элен могла мне поверить. И тем самым ничто уже не мешало ей ненавидеть Бродзинского. У нее полегчало на душе, она так и сияла. Ей невыносимо было думать, что именно она навлекла опасность на Роджера. Мне кажется, она охотно лишилась бы глаза, руки, миловидности, если бы могла этим уменьшить грозящую Роджеру опасность, – и однако, такая вот беззаветная любовь тоже по-своему эгоистична: Элен предпочла бы, чтобы опасность возросла, только бы не она сама была тому виной.

Я сказал ей, что сыщики пока не узнали ничего определенного. Теперь все ее телефонные разговоры прослушиваются.

– Все это ужасно некстати, когда он пытается поговорить со мной по телефону, – сказала Элен, взглянув на Роджера.

– У детективов свои приемы. Придется вам потерпеть.

– Уж не знаю, насколько я терпелива.

– На твою долю выпало самое худшее, – сказал Роджер. – Ничего не поделаешь, надо справляться. – Он сказал это резко, твердо уверенный, что Элен поймет.

Она спросила меня, не может ли она еще чем-нибудь помочь. Неужели ей только и остается сидеть и ждать, стиснув зубы.

– Это очень нелегко, знаете, – сказала она.

– Да, я знаю, – сказал Роджер.

Вскоре он посмотрел на часы и сказал, что через полчаса ему надо идти. По дороге домой я думал о них, наконец-то предоставленных друг другу.

27. Прогулка в сиянии люстр

Роджера незачем было предупреждать о сплетнях. Он сам их почуял, вернее – и в этом не было ничего сверхъестественного, – ему без всяких слов говорило об этом выражение каждого знакомого лица, куда бы он ни пошел: в палату, в клуб, в любое учреждение, на Даунинг-стрит. В те ноябрьские дни все мы знали, что сплетни так и бурлят. Болтали и просто что попало, злобно, яростно, взахлеб, но были сплетни и с политической подоплекой.

Ни об Элен, ни о какой-либо другой женщине, насколько я слышал, пока не упоминали. Парламентский запрос, по-видимому, был прочно забыт. О Роджере болтали прежде всего потому, что он получил поддержку с самой неожиданной и наименее желательной для него стороны. Широкую известность получила его речь у рыботорговцев, на нее ссылались, ее обсуждали на все лады. Она была у всех на устах. Она приобрела особого рода популярность, ее повторяли, как попугаи, не вникнув в существо. В какие-нибудь две-три недели Роджер стал любимцем либерально мыслящей публики, она делала на него главную ставку или по крайней мере возлагала немалые надежды. Либерально мыслящая публика? Люди сторонние и, уж во всяком случае, марксисты не принимают ее всерьез. Она, эта публика, может изъясняться не тем языком, что «Телеграф», коллеги лорда Лафкина или рядовые консерваторы в парламенте, но, если дойдет до драки, она окажется в том же стане. Очень может быть. Но на беду Роджера «Телеграф», коллеги лорда Лафкина и рядовые консерваторы смотрели на это иначе. Для них «Нью-стейтсмен» и «Обсервер» были все равно что ленинская «Искра» самой революционной поры. Если уж Роджера восхваляют в этом лагере, за ним надо глядеть в оба.

Хвалы исходили и из другого лагеря, и это было еще опаснее. Роджера стали цитировать независимые из оппозиции – не присяжные ораторы, у которых были свои заботы и которые хотели бы свести этот спор на нет, но всякие разоруженцы, пацифисты, идеалисты. Это не была организованная группа, и насчитывалось их едва три десятка, но все они были мастера произносить речи, и притом не знали никакого удержу. Прочитав одну из таких речей, в которых высказывалось одобрение Роджеру, я с горечью подумал – избави нас, боже, от друзей.

Роджер все это понимал. Со мной он об этом не говорил, не делился ни своими страхами, ни надеждами, ни планами. Однажды он заговорил об Элен; в другой раз, в баре клуба, передавая мне кружку пива, вдруг спросил:

– Вы верите в бога?

Ответ он знал заранее. Нет, сказал я, я человек неверующие.

– Странно, – сказал Роджер. Лицо у него стало озадаченное, простодушно-наивное. – Мне казалось, вы должны бы верить.

Он отхлебнул пива.

– Знаете, я не представляю, как без этого можно жить. Разумеется, есть сколько угодно людей, которые дорожат церковью, хоть и не веруют по-настоящему. Мне кажется, я дорожил бы ею, даже если бы и не верил. Но я верю.

Я спросил, во что именно.

– Мне кажется, почти во все, чему меня учили в детстве, – сказал Роджер. – Верю в господа на небесах, верю в загробную жизнь. Не стоит объяснять мне, что небо совсем не такое, каким оно мне когда-то представлялось. Я знаю это не хуже других. И все равно верю.

И он продолжал говорить о вере. Говорил мягко, как человек, не очень уверенный в себе. Ему, видно, хотелось, чтобы я сказал – да, и я так чувствую. Он был совершенно искренен, ни один человек не мог бы так поверять другому свое самое сокровенное и при этом лгать. И однако, в глубине души у меня шевелилось подозрение: а может быть, человек и способен совершенно искренне поверять один свой секрет, потому что непременно хочет скрыть что-то другое.

Нет, пожалуй, это вовсе не заранее обдуманный хитроумный ход, Роджер заговорил об этом совершенно естественно. И однако, если он не желает посвящать меня в свои дальнейшие планы, это неплохой способ.

До сих пор я отгонял подозрение, которое Гектор Роуз не высказывал вслух, но которое сквозило в его едких намеках. Я знал Роджера так близко, как не знал и не захотел бы знать Роуз. Роуза нисколько не заинтересовали бы его цели, стремления и его вера. Для Роуза в каждом человеке было важно только одно – его действия; и часто, куда чаще, чем мне хотелось бы, он оказывался совершенно прав. Когда речь заходила о Роджере, он неизменно задавал один-единственный вопрос: как он поступит, когда настанет время действовать?

Роджер мне ничего не сказал. На следующей неделе он только раз дал о себе знать. Я получил приглашение на «холостяцкий ужин», который должен был состояться на Лорд-Норт-стрит, на другой день после приема в Ланкастер-хаузе.

На этом приеме Роджер несколько минут расхаживал взад и вперед по ковру в сиянии люстр, под руку с любезно улыбающимся премьер-министром. Впрочем, то же самое можно сказать и о других министрах и даже об Осбалдистоне и Роузе. У премьер-министра нашлось время для каждого, и он с каждым охотно расхаживал под руку в сиянии люстр и любезно улыбался. Я стоял на лестнице и думал: совсем такой же прием, с таким же распорядком, с тем же выражением на лицах мог иметь место и сто лет назад, с той только разницей, что тогда он, вероятно, был бы устроен в доме у премьер-министра и что в наши дни (если я правильно припоминаю отчеты о политических раутах времен королевы Виктории) подают куда больше напитков.

Прием был устроен по случаю визита министра иностранных дел одной западной державы. Тут были политические деятели и государственные чиновники, те и другие с женами. Жены политиков были в более дорогих туалетах, чем жены чиновников, и вообще более ослепительны. Зато сами государственные чиновники были куда ослепительнее политиков, так что чужеземец мог бы их принять за людей иной, улучшенной породы. Все они были во фраках, в орденах, медалях, лентах и перевязях, и Гектор Роуз, обычно серенький и неприметный, весь так и сверкал, разукрашенный столь великолепно, как никто другой в этом зале.

Зал был полон, и на лестнице тоже было полно народу. Маргарет разговаривала с Осбалдистонами. Я направился к ним, но меня перехватила Диана Скидмор. Я выразил восхищение со туалетом, ее драгоценностями – сапфирами чистейшей воды. Но она была бледна и, кажется, чем-то расстроена. Однако она умело притворялась оживленной, или, может быть, это оживление было так же неотделимо от нее, как самые черты ее необычайно выразительного подвижного лица. Она непрестанно улыбалась, поглядывала направо и налево, кивала проходящим мимо знакомым.

Она внимательно посмотрела на премьер-министра, который теперь прогуливался с Монти Кейвом.

– У него это недурно получается, правда? – сказала она. Она говорила о премьер-министре тоном директора школы, с удовлетворением следящего за тем, как тринадцатилетний ученик выполняет гимнастические упражнения. Потом спросила: – А где Маргарет?

Я повел ее к жене. Хоть Диана и знала здесь куда больше народу, чем я, с Осбалдистонами она знакома не была. Она живо и с готовностью сказала, что рада будет с ними познакомиться. Но не прошли мы и нескольких шагов, как она вдруг остановилась:

– Нет, не хочу больше никаких новых знакомств. Хватит с меня.

Мне показалось, что я ослышался. Это совсем не походило на тот случай, когда она потеряла самообладание за обедом у себя в Бассете. Сейчас у нее в глазах блеснули не слезы, а упрямство.

До конца приема было еще далеко. Да, после того вечера в Бассете к ней вернулась обычная твердость. Тогда, во время разговора о семейной жизни, она почувствовала себя несчастной, а она не привыкла чувствовать себя несчастной и мириться с этим. Она больше не могла жить одна в этом огромном доме. Ей нужен был кто-то, кто развлекал бы ее разговорами. Знакомая роль покорной ученицы, когда она, как восторженная девочка, внимала все новым наставникам и обращалась всякий раз в новую веру, – теперь ей всего этого было мало. И любовных приключений было бы мало. Ей нужна была какая-то прочная привязанность.

– Вы мне не годитесь, – откровенно и деловито сказала она. – У вас есть жена.

В просторной гостиной все лица казались веселыми. Веселей, чем на многих других сборищах, подумал я. Потом я увидел Кэро, они с Роджером шли об руку, непринужденно улыбаясь, прекрасная пара, сразу привлекающая к себе внимание и привыкшая к нему. Были ли здесь и еще люди, скрывающие такую же тайну, как Роджер? Уж конечно, были. Если бы узнать все о каждом из присутствующих, открылось бы немало неожиданностей. Впрочем, пожалуй, не так уж много, как можно было бы предположить. От мужчин и женщин, заполнявших эту гостиную, так и веяло энергией и здоровьем. Что называется, «первый сорт» (впрочем, сами они так себя не называли). Тут разыгрывалось несколько романов. Но в большинстве эти люди совсем не тяготились установленными рамками сексуальной жизни. И обычно она приносила им больше удовлетворения, нежели тем, кто бунтовал, стремясь вырваться из этих рамок. По тому, как они вели себя, как разговаривали и развлекались, вовсе не чувствовалось, что они стремятся в какой-то сексуальный рай, который, уж конечно, им где-то уготован. Быть может, думал я иногда, это – непременное условие деятельного существования.

Так или иначе, почти все они были веселы и довольны. В этот вечер все, кажется, были особенно веселы и довольны, каждый купался в сиянии, исходившем словно бы от всех вокруг, даже премьер-министр, хотя исходило это сияние именно от него. Это было им наградой. А каковы другие награды?

Мы с Маргарет распрощались и ждали в холле, пока слуги одну за другой выкликали машины. Машина лорда Бриджуотера, машина мистера Леверет-Смита, машина бельгийского посла, машина сэра Гектора Роуза. Маргарет спросила, чему я улыбаюсь. А я как раз вспомнил, как спросил однажды лорда Лафкина, какие награды он получил в своей жизни, которую очень многие сочли бы безмерно трудной. Ну, конечно, власть, сказал я. Это само собой разумеется. А еще, по-моему, только одно – транспорт. Городским транспортом он не пользовался лет тридцать – к его услугам всегда были иные средства сообщения. Жизнь у него каторжная, но передвигается он всегда словно на ковре-самолете. Лорд Лафкин мою шутку не оценил.

Когда я увидел, что за люди съехались на другой вечер к обеду на Лорд-Норт-стрит, я подумал, что Роджер совершил тактическую ошибку. Тут были Монти Кейв, Леверет-Смит, Том Уиндем, а кроме того, Роуз с Осбалдистоном – и Фрэнсис Гетлиф. Такой подбор гостей объяснялся просто. Кейв – ближайший политический союзник Роджера, Леверет-Смит и Уиндем всегда должны быть в курсе событий. Мы, остальные, имели самое прямое отношение к политике Роджера. Но все, кроме Фрэнсиса, были накануне на приеме. На месте Роджера я подождал бы, пока в памяти потускнеет волшебное сияние того вечера для избранных; тогда их не так пугала бы возможность оказаться вне магического круга. За столом, кроме Кэро, были одни мужчины, и я задумался – чего ради Роджер все это затеял? Едва ли он станет откровенничать при Гекторе Роузе или Дугласе, да и при кое-ком из остальных. Он с Кэро, которая действовала как партнер, не раз прорепетировавший свою роль, казалось, хотели выяснить все точки зрения – кто что думает о событиях. Они не задавали наводящих вопросов, они просто сидели, слушали и, что называется, мотали на ус. Совсем как в тот раз, когда Роджер рассуждал о религии, я не мог положиться на свое суждение о нем и даже не очень понимал, каково это суждение, – слишком оно было неустойчиво. Не ведет ли себя Роджер как человек, который собирается отступить на заранее подготовленные позиции? Быть может, в конце концов он не совершает никакой тактической ошибки?

Безусловно – это было ясно и понятно, – он дает каждому из присутствующих случай высказать свои сомнения. И не только дает случай, но и толкает на это.

После обеда Кэро по оставила нас одних. Она была наша соучастница и вместе со всеми принялась за портвейн. Еще прежде, чем подали портвейн, произошло нечто такое, чего мне не случалось видеть ни в этом доме, ни где-либо еще. Горничные сняли со стола скатерть и поставили рюмки прямо на полированное палисандровое дерево. Так было принято в прошлом веке, и этот обычай всегда соблюдался в доме ее отца, сказала Кэро. Рюмки, графины с вином, серебро, розы в хрустальной вале – все отражалось в столе, как в зеркале; быть может, вот таким отражением любовались когда-то предки Кэро, быть может, представлялось ей, вот за таким столом сиживали они, когда составляли очередной кабинет в царствование Виктории или делили портфели.

Подвигая графин Гетлифу, сидевшему по левую руку от него, Роджер небрежно заметил, что всем присутствующим, конечно, хорошо известно, кто за них и кто против. Каждый должен знать это, принимая какое бы то ни было решение. Потом бесстрастным тоном ученого-исследователя, читающего лекцию где-нибудь в Гарварде, прибавил:

– Иногда я спрашиваю себя, насколько все мы свободны в выборе решения. Я говорю о политических деятелях. Быть может, мы куда менее свободны, чем нам хочется думать.

Должно быть, Гектор Роуз утвердился в том, что предполагал с самого начала: Роджер готовит себе лазейку для отступления. Но то ли из духа противоречия, то ли оттого, что любил порассуждать, он принял вызов.

– Разрешите вам почтительно заметить, господин министр, что наша свобода еще того меньше. Чем старше я становлюсь и чем больше решений государственной важности принимается при моем участии, тем больше я убеждаюсь, что старый граф Толстой был прав.

Том Уиндем поглядел на него ошеломленно, но и воинственно, как будто ждал, что Гектор, очевидно, под влиянием русских, выскажет сейчас какую-нибудь ересь, подрывающую все основы. А Роуз не часто бывал на званых обедах, но к старости, видно, вдруг обрел вкус к большому обществу.

– Наверно, было бы поучительно спросить себя, как бы это отразилось на решениях государственной важности, если бы все гости, присутствующие на вашем восхитительном обеде, леди Кэролайн, одним махом были бы уничтожены. Или, хоть это, на мой взгляд, и маловероятно, если бы мы размахнулись пошире и уничтожили бы сразу все правительство Ее Величества и весь высший государственный аппарат? При всем моем к ним уважении, боюсь, что эффект будет равен нулю. Будут приняты те же самые решения, не считая ничтожных отклонений, и приняты они будут почти в те же самые сроки.

В разговор вступил Дуглас. Он был не прочь поспорить с Роузом, но они были коллеги и потому единомышленники. Им обоим было нежелательно, чтобы разговор вышел за рамки общих мест, и Дуглас пошел по стопам Роуза. Он не так уж верит в предопределение, сказал он. Может быть, и другие могут выполнять те же обязанности и принимать те же решения, но жить и действовать надо с таким ощущением, как будто тебя никто не заменит. Когда находишься в самой гуще, сказал Дуглас, хочешь не хочешь, надо выбирать и решать. Но, делая выбор, никто не верит в предопределение.

Он оглядел сидящих за столом. На минуту маска бесстрастия слетела с него.

– Потому-то все мы и стремимся быть в самой гуще.

– Мы, дорогой мой Дуглас? – спросил Роуз.

– Я говорю не только за себя, – ответил Дуглас.

Монти Кейв, сидевший напротив меня, все время с интересом следил за Роджером. В своем мятом смокинге Монти казался еще коренастее и нескладнее, чем был на самом деле. Отвернувшись от Дугласа и Роуза, он заговорил спокойно, доверительно, и все взгляды обратились к нему.

– Вы, кажется, имели в виду… нечто другое? – спросил он Роджера.

– То есть?

– То есть, – тут Монти не выдержал, и его толстая физиономия расплылась в ехидной усмешке, – вы, кажется, имели в виду кое-что поважнее.

– Не понимаю вас, Монти.

– По-моему, вы хотели сказать, что иной политический шаг сейчас может выглядеть, безусловно, ошибочным, а через десять лет окажется, что он был, безусловно, правилен. К несчастью, это верно. И все мы это знаем.

– И что же? – ровным голосом спросил Роджер.

– Может быть, я плохо вас понял, но, мне кажется, вы спрашивали нас, нет ли какой-то вероятности, что таково положение и сейчас.

– Разве из моих слов можно сделать такой вывод?

– А в этом случае не предпочтете ли вы пойти на попятный? – продолжал Монти. – Не захочется ли вам вести себя чуточку осторожнее?

– Вы и правда считаете, что он такой уж осторожный? – прервала с дальнего конца стола Кэро. Глаза ее сверкали, щеки залил яркий румянец. В гневе она была великолепна.

– Я вовсе не хочу сказать, что это ему легко и просто, – заметил Монти.

– Но вы хотите сказать, что он струсил. Неужели никто не понимает, что уже много месяцев он выбивается из сил? Может быть, он даже переоценил свои силы. Вопрос только, что же будет дальше?

– А что будет дальше? – спросил Монти.

Оба ощетинились. Каждый почувствовал в другом врага. Кэро и нравилась Кейву и пугала его. А он ей казался слишком хитрым и недостаточно мужественным. Она не на шутку разозлилась. Она сражалась за Роджера и готова была ринуться в атаку, по при этом чутье подсказывало ей, в каком направлении лучше всего ринуться. Нет, она ничего не оставит на волю случая. Она не раз уже видела, как предавали друг друга такие вот любезные сотрапезники. Она хотела во что бы то ни стало заручиться поддержкой Леверет-Смита и Тома Уиндема и пыталась доказать им, что Роджера толкают на крайности не слишком разумные люди.

Она была храбрая женщина и в гневе совершенно искренна. А насколько искренне нападал сейчас на Роджера Кейв? Уж не условились ли они об этом заранее? Роджеру это нападение было на руку, оно подкрепляло его тактику.

– Сколько я могу судить… – с чрезвычайной важностью начал Леверет-Смит.

– Да, Хорас? – Кэро подалась к нему, пуская в ход все свои чары – любезность аристократки и обаяние хорошенькой женщины.

– Сколько я могу судить, не следует забывать, что в иных случаях тише едешь – дальше будешь.

Он изрек это с таким видом, словно сам додумался до этой премудрости. С губ Кэро не сходила улыбка восхищения.

– А разве мы об этом не помнили? – сказала она.

– Просветите же нас, – сказал Монти.

– Я склонен думать, что мы двигались вперед, несколько обгоняя общественное мнение. Правда, нам и следует быть несколько впереди, иначе мы не сможем подобающим образом его возглавить. Наша задача, – добавил Леверет-Смит, – как я понимаю, состоит в том, чтобы определить, насколько быстрее мы можем двигаться, ничем не рискуя.

– Вот именно, – заметил Монти. От него так и несло презрением.

А я подумал – напрасно он считает Леверет-Смита полным ничтожеством. Тот и в самом деле невыносим своим пристрастием к пошлым прописным истинам, но при этом, если уж он в чем-нибудь упрется, его не сдвинешь. Думая о том, что всем нам предстоит, я предпочел бы, чтобы он был большим ничтожеством – и чтоб его легче было сдвинуть с места. Как бы Роджеру не пришлось дорого заплатить за то, что у него оказался такой негибкий и неуступчивый помощник.

Кэро продолжала очаровывать Леверет-Смита и Тома Уиндема. Это ей отлично удавалось. Она вполне понимала их сомнения, колебания, которые не могли не мучить их, заядлых консерваторов, – понимала еще и потому, что (хоть она не призналась бы в этом никому, кроме Роджера, а с той минуты, как он вступил на такой опасный путь, не призналась бы и ему) те же сомнения мучили и ее.

Том Уиндем со вздохом сказал, что лучше бы и в наше время решающей силой оставался военный флот.

– Конечно, я знаю, что это не так, – прибавил он.

– Чему я очень рад, – сказал Монти Кейв.

Том удивился, весь покраснел и стал настаивать. С тех пор как кончилась война, все только и делают, что гадают, какому оружию отдать предпочтение. Может, это и не беда.

– Но все-таки, – сказал он, – ребятам (он имел в виду военных, а заодно и своих приятелей здесь, среди гостей) нужно время, чтобы привыкнуть ко всем этим переменам.

Тут вмешался Фрэнсис Гетлиф, с холодноватой церемонностью, которая становилась для него все характернее, он извинился перед Уиндемом и Леверет-Смитом. Но, став церемоннее, он стал в то же время и нетерпеливее.

– У нас мало времени. Что такое время в политике, вы и сами знаете. Но в науке оно идет раз в десять быстрее. Если вы станете слишком долго ждать, чтобы все пришли к единодушию, то, скорее всего, уже нечего будет ждать.

Роджер смотрел на него во все глаза. Гектор Роуз хмуро усмехнулся. Тут и я вставил свое слово.

Если нам и в самом деле придется туго (я намеренно подчеркивал, что ни в коей мере не отделяю себя от политики Роджера), у нас все-таки остается еще выход. Мы пытались добиться своего, так сказать, за кулисами политики – в кулуарах, в разных комиссиях. Если эти пути закроются перед нами, мы выйдем на трибуну. До сих пор нашим единственным сколько-нибудь открытым выступлением была речь Куэйфа у рыботорговцев. Все мы знаем, почему это так. Наши проблемы сугубо технические, по крайней мере мы их сделали таковыми; большую часть фактов приходится вуалировать по соображениям безопасности. То же и с решениями, которые в нашей стране, как и во всех странах мира, приходится принимать горсточке людей и оставлять в тайне. Эта секретность – вынужденная, она навязана нам многими обстоятельствами. Но может настать час, когда кому-то придется ее нарушить. Быть может, этот час еще не настал. Но одно лишь опасение, что он уже настал, может возыметь весьма неожиданные последствия, сказал я самым спокойным тоном.

Я вовсе не ждал, что мои слова придутся слушателям по вкусу. И не ошибся. Дугласа, который меня любил, они покоробили, и он предпочел бы о них поскорей забыть. Роузу, который меня отнюдь не любил, они подтверждали, что не зря он всегда считал меня человеком, не очень подходящим для моей работы. Даже Фрэнсису они не слишком понравились. Что касается политиков, Кейв призадумался; он единственный здесь был в состоянии спросить себя, существуют ли и в самом деле в любой богатой и благополучной стране силы, на которые можно было бы опереться в подобном случае.

Леверет-Смит сказал:

– С такими соображениями я согласиться не могу.

Кэро хмурилась. Дальнейшего обсуждения не последовало. Кто-то перевел разговор на другое, и только через несколько минут Роджер сказал:

– Все это не так-то легко и просто, знаете ли.

Это были его первые слова после перепалки с Кейвом. Он сидел во главе стола, полный сдержанной силы, сосредоточенный, и молча потягивал портвейн. Теперь он перешел в наступление. Он не скрывал тревоги, не притворялся. Он знал (и знал, что мы это знаем), что ему придется вести за собой всех, кто сидит сейчас за этим столом. Я слушал его и думал: никогда еще он так хорошо не играл свою роль. Играл? И да и нет. Может быть, и не все тут было заранее рассчитано, но без игры не обошлось. Кое-какие неясности были допущены с умыслом; а кое-что прозвучало двусмысленно помимо его воли.

Когда мы прощались, все были еще под впечатлением его слов. Видимо, он добился своего.

По дороге домой и потом наутро, несколько поостыв, я спрашивал себя: кто как истолковал слова Роджера? Слышишь ведь всегда то, что хочешь услышать, – это относится даже и к столь искушенным людям. Попросить бы их написать отчет о вчерашнем вечере – и картина получилась бы презабавная. А между тем, Роджер не сказал ни одного неправдивого или хотя бы неискреннего слова.

Что до меня, сейчас я еще меньше мог предвидеть его дальнейшие шаги, чем когда бы то ни было с того дня, как Роуз впервые меня предостерег. Разумеется, Роджер сохранял для себя открытым путь к отступлению – было бы чистейшим безумием не позаботиться об этом. Разумеется, он не мог не подумать (и Кэро не могла не сказать ему того же), что еще есть время отступить, отказаться от крайностей своего политического курса, пока он не стал слишком тягостен и неприемлем для людей солидных, а затем перейти в другое министерство и в придачу завоевать этим маневром почет и уважение. Да, это ясно. Ни в чем другом у меня уверенности не было.

28. Имя, которое почти ничего не значит

Как-то утром в декабре я получил некое сообщение. Его принес мой знакомый из органов безопасности. Мне не полагалось видеть эту бумагу, но я давно привык к их нелепым порядкам. Знакомый назвал имя, которое мне требовалось, но бумагу унес с собой. Это было имя преследователя Элен. Услыхав его, я только и сказал: «Вот как?» Имя было самое обыкновенное, так могли бы звать любую экономку. Оно казалось столь же вероятным – или невероятным, – как любое обстоятельство, когда имеешь дело с тайным расследованием. Но когда я остался один, оно показалось мне очень странным. Ничего подобного я не ожидал. Странно, но ничего потрясающего. Мне не назвали, как было бы в старомодной мелодраме, ни Гектора Роуза, ни премьер-министра, ни самого Роджера. Странно, но очень обыденно. Через пять минут я уже звонил Элен и сказал ей, что хочу не позже часу с ней увидеться.

– В чем дело? – Но она могла и не спрашивать.

По телефону я заставил ее дать мне одно обещание. Я ничего ей не смогу сообщить, сказал я, если она не даст мне такое обещание. Когда я сообщу ей то, что узнал, она не предпримет никаких шагов, ровным счетом никаких, без моего согласия.

– Придется обещать, – сказала она твердо, хоть и без особого удовольствия.

Надо было подумать, где нам встретиться и поговорить на свободе. Были рождественские каникулы, и у меня дома нам помешали бы дети. У нее? Нет, сказала она, на сей раз, по-моему, не слишком разумно.

Она тут же назначила мне свидание в художественной галерее возле Барлингтон-гарденс. Здесь я и нашел ее, она сидела на единственном стуле посреди пустой комнаты. Стены были увешаны огромными яркими полотнами. Я шел к ней по безлюдной галерее, и мне подумалось, что со стороны мы выглядим как поклонники батальной живописи или как пожилой чиновник и моложавая, изящно одетая женщина на первом свидании. Увидав меня, она вопросительно раскрыла темные встревоженные глаза.

– Ну что? – спросила она.

Я не стал тратить время зря.

– По-видимому, это Худ, – сказал я.

В первую минуту она не поверила своим ушам, не поверила, что это тот самый Худ, которого мы оба знали, краснощекий человечек с добродушной физиономией мистера Пиквика, душа общества и любитель выпить, занимавший какой-то пост по коммерческой части, не из самых высоких, в фирме одного из соперников Лафкина. Я сказал Элен, что в последний раз встретился с этим Худом на дне рождения Лафкина – он так и таял от восторга при каждом слове Лафкина и громко хлопал ему, высоко поднимая руки, словно аплодировал какой-нибудь оперной диве.

– Я встречала его в библиотеке, – несколько раз кряду повторила Элен. Потом продолжала: – Но что он может иметь против меня? Я с ним и двумя словами не обменялась.

Она искала какой-то личный повод для обиды – быть может, она чем-то задела его, сама того не заметив, или не ответила на его внимание? – но не находила даже этого весьма слабого утешения.

– Может быть, его что-то обозлило, когда мы с ним встречались в библиотеке, и он поэтому нас преследует? Как он до нас добрался? Кому-нибудь это известно?

Я сказал, что это неважно. Но для нее сейчас это было так важно, что ни о чем другом она не могла думать.

– Я должна поговорить с ним начистоту! – воскликнула она.

– Нет.

– Я должна.

– Вот почему я и взял с вас обещание час назад, – сказал я.

Она посмотрела на меня гневно, чуть ли не с ненавистью. Она жаждала действия, как наркотика. Вынужденное бездействие было нестерпимо. Это было все равно что отречься от себя, пожертвовать и душой и телом – телом не меньше, чем душой.

Она горячо заспорила. Никакого вреда от этого не будет, сказала она. Но и ничего хорошего не будет, возразил я. А грозит это многими осложнениями. Теперь, когда мы знаем, кто он такой, он уже не так опасен. Если это просто личная неприязнь, что маловероятно, повторил я, с этим Худом можно не считаться, это досадно, но не более того. Это можно стерпеть. Но если это не просто личная неприязнь, действует ли он сам по себе? А если нет, кто стоит за ним? На Элен вдруг нашло самое настоящее безумие. Ей чудился кто-то необыкновенно хитрый и умный, насылающий на них с Роджером целые вражеские армии: враги следят за ними, строят козни, обступают со всех сторон, ловят каждый их шаг и каждое слово. Худ – это один маневр, Бродзинский – другой. Но кто всем этим заправляет?

Я не мог успокоить ее, убедить, что это неверно. Я и сам не понимал, что происходит. В этой пустой комнате, где с полотен кидались на нас ярко-красные пятна, мне и самому стало казаться, что я попал в сети преследователей.

Ей хотелось кричать, плакать, бежать куда-то, кинуться в объятия Роджера. Щеки ее пылали, но уже через мгновение – как мгновенно меняется в лице больной ребенок – она вся побелела.

И затихла. Бурный порыв миновал. Ею овладел страх. Некоторое время я не мог добиться от нее ни слова. Наконец она сказала:

– Если так будет продолжаться, не знаю, выдержу ли я.

На самом деле она опасалась, что силы изменят не ей, а Роджеру. «Не знаю, выдержит ли он» – вот что на самом деле означали ее слова, но этого она не могла высказать вслух. И не могла заставить себя сказать, что теперь есть и еще причина, почему она боится его потерять. Иные свои страхи она мне поверяла – сказала же она мне при нашей первой встрече, что, если политическая карьера Роджера потонет из-за нее, он ей этого не простит. А вот в том, что пугало ее сейчас, она признаться не могла: это казалось предательством. Хоть она и обожала Роджера, она хорошо его знала. Она понимала, что преследования не сделают его более стойким, по заставят вновь искать безопасности – среди коллег, в привычном убежище на Лорд-Норт-стрит.

Не удержавшись, она сказала:

– Самое плохое – что мы сейчас врозь.

Это означало, что она не может быть с ним каждый день, каждый час.

– Когда он приходит, ему хорошо. И мне тоже. – Она сказала это, как всегда, просто и деловито, без лишних эмоций. – Но сейчас этого недостаточно.

– Говорю вам, я от всего могу отказаться, – сказала она еще. – Могу жить на задворках, на гроши… Я на все готова… Лишь бы все время быть с ним. Я согласна больше не спать с ним, если надо, лишь бы просто быть рядом с ним день и ночь, изо дня в день.


Читать далее

Часть третья. ЛИЧНАЯ ЖИЗНЬ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть