Сандро лежит, связанный по рукам и ногам. Его члены затекли. Его лицо повернуто в сторону Леилы-Фатьмы. Та не сводит с юноши глаз. В них жгучая ненависть, и злоба, и невыразимое бешенство бессилия.
— Проклятый предатель! Лукавый грузин! — шепчет она, потрясая перед ним своими черными костлявыми кулаками.
Однако не смеет тронуть его пальцем, помня завет Курбан-аги. Мальчик неприкосновенен.
— Постой, голубь, постой, встретимся не здесь, так в Кабарде! — шепчет она, зловеще погружая в самую глубину глаз юноши свои страшные глаза.
Но эти глаза, наводящие дикое непонятное оцепенение на душу Дани, лишающие сил и после дней воли слабую девочку, ничто для сильного энергичного юноши. Он только ухмыляется и спокойно говорит старухе:
— Лучше приведи Даню в чувство. Она может умереть.
Он прав. Леила-Фатьма в своем гневе забыла о главном.
Обморок слишком длителен для такой хрупкой натуры, как Даня. Надо во что бы то ни стало его пресечь.
Леила-Фатьма быстро сползает с ларя, на котором сидела, обхватив руками колени, пробирается к небольшому кувшину, стоящему в углу кладовой, и зачерпывает из него маленькой глиняной кружкой. Затем, подойдя к бесчувственной Дане, силой разжимает ей зубы, вливает содержимое кружки ей в рот и, помочив край кисейного покрывала, обтирает им щеки девочки, ее лоб и виски. Сандро видит, как трепетно вздрагивают ресницы Дани, как шевелятся губы ее. Сейчас она придет в себя. Сейчас она увидит его, узнает. Он даст ей понять, что надежда на спасение близка, рядом.
Он делает усилие разорвать стягивающие его веревки, но — увы! — они слишком крепки. Постарался для госпожи своей верный Гассан!
Легкий вздох вырывается из груди Дани. Раскрывается побелевший ротик, силясь произнести чуть слышные слова.
— Я здесь, Даня. Ничего не бойся. Я с тобою, — кричит ей Сандро.
Зловещий хохот Фатьмы покрывает его слова. Снова душистая тряпка, вмиг выхваченная старухой из кармана, падает на лицо Дани, прежде нежели девочка может окончательно прийти в себя. А черные глаза Леилы как бы пронизывают ее насквозь.
— Спи, моя роза, спи! Проснешься на пути в Кабарду завтра.
И ослабевшая девочка погружается в свое обычное сонное забытье.
Как длится эта ночь! Леила-Фатьма сидит по-прежнему на своем ларе, обхватив колени, раскачиваясь из стороны в сторону, и мурлычет песню. Ее горящий взор неотступно прикован к Сандро.
Этот взор, это монотонное мурлыканье и раскачивание, подобно маятнику, человеческой фигуры — все это невольно нагоняет сон. В голове Сандро носятся, борясь с искусственно навеваемой чужой волей дремотой, смутные обрывки мыслей.
Ночь идет. До рассвета уже недалеко. Или не услышаны его выстрелы в Бестуди? Медлят «друг» Нина и Ага-Керим! Или участь Дани решена?
Чутко прислушивается к тишине внимательное ухо, за стенами сакли притаилась дагестанская ночь. Фея тишины и мира обвеяла ее своей ласкою.
Т-с-с… Что это, однако?
Топот коней, лязг подков о камень, смутный глухой говор и стук в ворота.
«Они! Это они! — вне себя кружится вихрем мысль Сандро. — Они! Они!»
Он чуть поднимается с пола.
«Они! Они!»
Новый стук в ворота, уже более сильный, энергичный, и вслед за тем — повелительный голос, который он, Сандро, узнает из тысячи ему подобных.
— Откройте, кунаки!
Леила-Фатьма вскакивает, как безумная, стоит, потерянная, бледная, ничего не понимая. Потом бросается к Сандро.
— Что это? Ты знаешь, проклятый грузин?
— Конечно, знаю. Это они пришли за мною и Даней.
— Кто?
— Твоя племянница, Бек Джамала, слуги, весь Бестуди, должно быть. Иди же раскрой ворота. Встречай гостей.
— Изменники! — срывается с губ старой Мешедзе. — Так это правда, что ты предал меня? Но не радуйся, грузинский куренок! Знай, прежде чем кто-либо проникнет сюда, Леила-Фатьма сумеет сжечь саклю, тебя и ее.
И с безумно сверкавшим взором она бросается за дверь.
— Открывайте, именем Аллаха! — это уже не голос Ага-Керима. Это наиб селения с муллой стоят у ворот.
Гассан и сыновья его, как на иголках. Снять запоры с ворот, ослушаться хозяйки, — значит прогневать богатого, знатного бея Курбан-агу. Не повиноваться — важный проступок перед законом. Наиб — тот же представитель власти, старшина.
Три дидайца тоже в раздумье.
Они — бедные пастухи, байгуши, промышлявшие прежде барантой. Теперь баранта им ни к чему, с тех пор как есть теплое местечко в усадьбе.
Но они знают одно: противиться наибу нельзя, но нельзя также предать госпожу Леилу-Фатьму.
— Именем Аллаха требую впустить нас, — слышен голос муллы из Бестуди.
Гассан с сильно бьющимся сердцем делает знак сыновьям. Те своими телами налегают на запор.
— Нельзя вас пускать! Не велено госпожей! Слышите, не велено!
— Руби ворота! — слышен чей-то энергичный приказ извне.
Но три дидайца предупреждают намерение непрошеных гостей. С быстротою диких шакалов бросаются они на защитников усадьбы, отбрасывают их и, прежде чем те успевают понять в чем дело, широко распахивают ворота.
В кунацкой сладким сном спят гости Леилы-Фатьмы. На почетном месте, среди шелковых персидских подушек, Курбан-ага. На деревянных тахтах попроще и цыновках — остальные.
Говор голосов и бряцание подков на дворе неожиданно будят всех.
Леила-Фатьма вбегает в горницу со скоростью молоденькой девушки.
— Они за ними приехали. Но не найдут их здесь, клянусь!
Она мечется по кунацкой, как безумная. Ее глаза блуждают. Седые космы выползли из-под чадры.
— Не найдут, не найдут, Курбан-ага! Будь спокоен!
С обычным своим спокойствием поднимается с тахты Курбан-ага. Чьей-то предупредительной рукой зажигается свет в кунацкой. Быстро вскакивают со своих импровизированных постелей друзья аги. Хватаются за оружие спросонок. Но спокойный голос кабардинского князя призывает всех к порядку.
— Должно быть, власти из Бестуди и родственники белокурой гурии. Но я внес уже половину выкупа за невесту! Отнять ее может теперь один Создатель. Пусть каждый из вас скорее вырвет свой язык, нежели заикнется о том, что она под этой кровлей. Или вы не кунаки князя Курбана из Кабарды!
— Только женщины наделены болтливостью, а мы — джигиты! — несется в ответ чей-то уверенный голос.
— Молчи, Махмед. Они здесь.
Сильным движением отбрасывается конец ковра у двери.
На пороге кунацкой появляется первым Ага-Керим. Подле него наиб селения и кое-кто из старших жителей Бестуди, кого старому наибу удалось собрать ночью и убедить ехать на выручку русских детей. И мулла с ними.
За ними княгиня Нина. Ловкая подвижная фигура Селима подле нее. Взрослые заслонили мальчика, так что его не видно.
Но черные, горящие, как уголья, глаза Селима так и рыскают по сакле в надежде увидать Даню и Сандро.
Наиб выступает первый.
Ни жива, ни мертва является Леила-Фатьма перед ним.
— Где дети из Гори? — спрашивает ее сурово наиб.
— Пусть сомкнутся навеки мои очи, если они у меня! — отвечает старуха, блуждая глазами.
— Ты лжешь, колдунья! У нас есть доказательства, что они у тебя! — срывается с губ Ага-Керима.
— Тетя Леила-Фатьма, ради отца своего и моего деда наиба Мешедзе, скажи правду! — выступая вперед, произносит княжна Нина.
Леила-Фатьма вздрагивает, как под ударом хлыста.
— Нина Бек-Израил, дочь моего брата-уруса, христианина, ты опять здесь?
— Ты знаешь, зачем я пришла. Отдай мне Даню. Укажи, где Сандро, и мы оставим тебя в покое.
— Лжешь, уруска. Ты хочешь меня заманить в зеленую саклю, чтобы мучить проклятыми снадобьями и лечить. Лжешь!
— Тетя Леила-Фатьма, опомнись. Желала ли я тебе когда-нибудь зла?
Глаза старой татарки блуждают по горнице. На губах показывается обычная пена. Знакомый припадок безумия охватывает ее.
— Женщина, веди нас туда, где спрятаны дети, — приказывает наиб.
В его голосе столько власти, что ослушаться его нельзя.
Но Леила-Фатьма угрюмо молчит.
Ее взор, взор загнанной волчицы, потуплен.
— Ищите сами. Найдете — ваше счастье, — угрюмо срывается с ее губ.
— Идем.
Наиб с Ага-Керимом и Ниной идут впереди. Курбан-ага с Леилой-Фатьмой за ними. Незаметно проскальзывает между ними тоненькая фигурка Селима.
Остальные ждут в кунацкой.
— Ищите, сакля вся на виду, — усмехается недобрым смешком дочь наиба.
Первая горница — ее. Обставленная по-восточному, небольшая, она сразу охватывается взором. Дальше голубая комната, тафтяная занавеска, осыпанные звездами стены, полумесяцы, арфа в углу, дымок курильниц, вытягивающийся кверху, одуряющий аромат амбры, мускуса и еще чего-то.
— Это ее арфа! Она была здесь!
Нина Бек-Израил задыхается от радостного волнения. Ее бедная девочка, ее сирота-питомица, ее несчастная взбалмошная головка была здесь.
Леила-Фатьма вздрагивает от неожиданности.
«Положительно Аминат с Гассаном на старости выжили из ума: позабыли спрятать арфу и потушить куренья. Злые духи затмили их разум», — думает она и поднимает на племянницу лицо, все искаженное судорогой.
— Ты права, дочь Израила, она была здесь.
— А теперь? — собрав все свои силы, находит возможность спросить Нина и, затаив дыхание, ждет ответа.
— Вчера еще она отправилась в Темир-Хан-Шуру.
— Зачем?
— Играть на арфе.
— Но арфа здесь. Ты лжешь снова!
— Как будто одна только и есть арфа на свете! — Леила-Фатьма улыбается ехидно. Все равно, что ни говори, они не поверят ей.
Там, за тафтяной занавеской значится чуть заметная черточка. Если придавить ее пальцем, откроется дверь, они, враги ее, увидят Даню и Сандро. Но они далеки от истины и не заметят черты. Незаметно она переглядывается с Курбаном-агой. «Спасены», — говорит этот взгляд, злорадный и торжествующий в одно и то же время.
Ага-Керим выступает вперед.
— Ты должна указать нам, где дети, или поклясться на Коране, что они не здесь у тебя, — говорит он, сурово сдвигая брови.
— Ага-Керим! Не тебе учить Леилу-Фатьму. Ты обманом увез сестру ее Гуль-Гуль, ты былой горный душман, барантач, разбойник! — собрав всю злость со дна своей души, бросает Леила-Фатьма в лицо горцу.
Тот бледнеет, как смерть. Затем лицо его вспыхивает мгновенно.
— Благодари Аллаха, что ты женщина, — говорит он веско, отчеканивая каждое слово, — иначе за меня заговорил бы с тобою мой кинжал.
— Вы видите, их здесь нет, — спокойно роняет наиб, поворачиваясь к своим спутникам. — Должно быть, они в другой, зимней сакле. Веди нас туда, Леила-Фатьма.
Чуть заметная радость торжества мелькает, как зарница, на лице старухи.
Кончено. Миновала опасность. Не догадаются они ни за что, ни за что.
Превосходно владея собою, она говорит снова спокойно, ровно:
— Ступайте. Здесь, в усадьбе наиба, нет тайны для честных гостей.
И первая выходит из комнаты. Теперь Курбан-ага идет последний. Важный, спокойный, ступает он по коврам. Вдруг, как из-под земли, вырастает перед ним небольшая фигурка.
— Я вижу по наряду твоему, бей, что ты из Кабарды, — и восторженно сияет перед ним юное, почти детское лицо.
Курбан-ага вздрагивает от неожиданности. Какое лицо! Какое сходство!
— Кто ты, мальчик? — спрашивает он, положив руку на плечо Селима.
— Я, — начинает мальчик и мгновенно смолкает, пораженный странным выражением в лице аги.
Рука последнего схватывает его за пояс.
— Откуда у тебя, сын мой, этот кинжал? — спрашивает ага.
— Он от отца мне достался, от Али Ахверды-Маюмы, — голосом, полным достоинства, роняет Селим.
— Аги-Али-Ахверды? Моего кунака и спасителя! — обычное спокойствие и важность мгновенно слетают с лица Курбана.
Быстро мелькает перед ним давно пережитая картина молодости.
Он, богатый уздень, едет в глухую ночь в горах. Он спешит к себе в усадьбу. Вдруг свист, крики, выстрелы, и группа абреков, горных душманов, прежде, нежели он успевает опомниться, бросается на него. Его стаскивают с коня. Кинжалы сверкают уже в лучах месяца над его головою. Дикие ожесточенные лица разбойников, чуждые пощады, склоняются над ним. Он прощается с жизнью, с молодыми женами и с только что родившимся в эту ночь у одной из них, самой любимой, малюткою-сыном.
Он и ехал затем нынче так поздно ночью в горы, чтобы позвать ближних родичей на пир по случаю рождения сынишки. Мысленно прощается он с ними. Сейчас конец, смерть, удар кинжала в сердце. Вдруг топот коня. Незнакомый всадник, вождь душманов, должно быть, полный власти над ними.
И к нему направляет свои мольбы Курбан:
— Возьми все, что есть. Ничего не надо. Отпусти домой. Этой ночью у меня родился сын.
Незнакомец долго смотрит на него, размышляя. Потом говорит:
— У меня тоже нынче родился мальчик, Селимом имя его нарекли. Во имя моей радости тебя отпускаю. Живи, ага. Прощай.
— А деньга? Возьми золото, джигит, за дарованную жизнь и счастье.
— Не надо. Быть может, Творец сторицею воздаст моему Селиму за это. А вот кинжалами поменяемся, будем кунаками, если хочешь, ага. Да если, что станется со мною и встретишь ты моего Селима, помоги ему, — так заключил вождь душманов свою речь.
И в темную жуткую ночь поменялся кинжалом Курбан-ага с разбойником Али-Ахвердой.
И этот хорошо знакомый, с надписями, кинжал свой он видит у пояса стройного мальчика с пламенными глазами, как две капли воды похожего на Али-Ахверду, его спасителя в тот страшный час!
Это он, без сомнения, это его сын!
Неизъяснимое чувство наполняет душу Курбана. Дни молодости воскресли. Роковая ночь переживается вновь. И этот мальчик — живое напоминание того, что он должник перед ним, должник на всю жизнь.
Он молча обнимает ребенка.
— Селим Али-Ахверды, я в долгу перед отцом твоим, которого уже нет на свете. Проси, чего хочешь. Все, что в моей власти, исполню, — говорит он, торжественно глядя в глаза ребенка.
Присутствующие устремляют взоры на Курбана. На лицах их застыли удивление и неожиданность. Княжна Нина тихо выступает вперед.
— Князь, я вас не понимаю, — говорит она удивленно.
Тогда Курбан-ага быстро-быстро объясняет суть дела.
— Курбан-ага обязан сыну за отца. Пусть просит мальчик, чего хочет, — заключил он новым обещанием свой рассказ.
— Но ему нечего просить, ага. Он обеспечен, он в надежных руках. Кажется, ты ни в чем не нуждаешься, Селим, голубчик? У тебя не будет просьбы к кабардинскому князю? — снова роняет Нина и взгляд ее погружается в быстрые глаза Селима.
— Ты ошибаешься, «друг». У меня есть просьба к князю Курбану-аге.
Черные глаза вспыхивают ярче, делаются еще пламеннее, живее; два уголька разгораются в их глубинах.
Под перекрестными взорами окружающих Селим выступает вперед.
— Курбан-ага, у мальчика Селима есть просьба к князю. Князь Курбан знает все. Князь Курбан мудрый, храбрый, великодушный. Князь Курбан джигит, а не барантач. И князь Курбан клянется, что исполнит просьбу Селима.
— Клянусь, сын храбреца!
— Курбан-ага, князь кабардинский, — произносит торжественно Селим, — ты сейчас поклялся, что исполнишь мою просьбу. Так вот, скажи Селиму, его благодетелям и друзьям, где спрятана русская девушка у Леилы-Фатьмы. Скажи, Курбан-ага. Ты клялся Кораном, скажи!
Молчание воцаряется в сакле. Курбан-ага делает несколько шагов по направлению к двери и возвращается обратно.
В глазах его борется тысяча разнородных ощущений. Но лицо снова спокойно, неподвижно и важно, как всегда.
Жадными глазами следят за ним Нина, Керим, Селим, наиб из аула. Следит насмерть перепуганным взором Леила-Фатьма, закусив губы, едва дыша.
Ужасной, бесконечной кажется им всем эта минута без слов.
Курбан точно колеблется.
И вдруг точно встряхивается ага. Быстрым шагом подходит он к задней стене, наклоняется и сильно нажимает то место, где проведена чуть заметная для глаза роковая черта.
Дверь поддается сразу.
Вмиг точно расширяется стена.
Мелькают фигуры Дани, связанного Сандро.
Ужасный крик вырывается из груди двух женщин: вскрикивает Нина, исполненная жалости и тоски, и вскрикивает Леила-Фатьма, исполненная ненависти и злобы. Вернее, не крик это, а вопль безумия, прорезавший тишину ночи.
Вне себя, старуха кидается вперед.
— Курбан-ага — предатель! — кричит она с перекошенными от бешенства чертами лица, с пеной у рта, с дико сверкающим взглядом, — он пожалел калым дать Леиле-Фатьме, захотел нарушить договор. Так пусть же никому не достанется девчонка!
И, прежде нежели кто успевает предвидеть это, большой турецкий старинный пистолет сверкает в ее руках. Она направляет дуло на спящую Даню.
Последняя, словно руководимая странным толчком, широко раскрывает глаза.
«Это смерть! — проносится в голове девочки. — Это смерть!»
На нее в упор направлено страшное оружие безумной старухи. Дальше — перекошенное ненавистью безобразное лицо, связанный бессильный Сандро, а у двери она, «друг» Нина, Ага-Керим, Селим.
— Спасите! — срывается с губ Дани.
Чья-то светлая фигура становится между Даней и безумной старухой.
Но уже поздно.
Гремит оглушительный выстрел.
И тотчас же легкий, слабый крик проносится над саклей.
Что-то теплое, липкое брызжет в лицо Дани.
— Кровь!
И белая фигура бессильно склоняется подле нее.
«Друг» убит, спасите «друга»! — кричит Сандро вне себя, трепещущий на полу, как птица.
Пуля Леилы-Фатьмы прорвала сукно бешмета Нины. Алая струйка крови брызнула оттуда.
Но бледное, как смерть, лицо княжны улыбается почти счастливой улыбкой.
Слава Богу! Она подоспела вовремя. Она успела стать между безумной старухой и ее жертвой. Даня спасена.
Ранена Нина, она, Нина, не опасно, должно быть, если есть еще силы думать, двигаться, говорить.
Она зажимает одной рукой рану, другой обнимает Даню:
— Птичка моя бедная! Милое сердце мое!
— Вы ранены? Скажите! Скажите! Да? — Голос Дани слабенький, рвущийся, как струны. А в лице ее ужас, тревога и любовь.
Ага-Керим с наибом держат бьющуюся у них на руках Леилу-Фатьму.
Она воет знакомым страшным воем на всю усадьбу, на весь аул.
Селим подле Сандро. Ударом небольшого, но острого кинжала он разрезает на нем веревки.
— О, Сандро, впервые вижу такого удальца! — На руках Нины трепещет Даня.
— Милая! Родная! Если б я знала только, разве бы я…
И глухое, судорожное рыдание потрясает саклю.
— Девочка моя, не надо, успокойся. Все забыто, моя Даня, все прощено.
Какой бальзам эти слова для измученной Дани, для ее израненного сердца!
Вот она, суровая повелительница питомника, Нина. И где только нашла в ней суровость Даня? Тщеславие, должно быть, ослепляло ее тогда.
Она, Нина, спасшая ее только что от смерти, принявшая на себя предназначенный для нее, Дани, безумной старухой выстрел, не ангел ли она, посланный с неба?
Но что это? Смертельно бледнеет лицо этого ангела, судорожно вздрагивают ее губы, тускнеют черные глаза, державшие Даню руки слабеют.
— «Друг» умирает! Лекаря сюда! Фельдшера! Кого-нибудь скорее! — вне себя вскрикивает Сандро и падает к ногам Нины, лишившись последних сил.
— Едут! Едут!
— Я ничего не вижу.
— У тебя глаза, как у совы в полдень.
— Арба! Арба! Я вижу горскую арбу.
— Не выдумывай, пожалуйста. Они должны быть верхами.
— Но я вижу арбу, тебе говорят.
— Нет, это экипаж со станции.
— Гема права. Ты все преувеличиваешь, Маруська. Это коляска и всадники. Конечно, да.
— Тетя Люда, сюда! Они едут! Едут!
С утеса, что высится за зеленой саклей, дорога как на ладони.
Валентин, Маруся, Гема и Селтонет стоят на утесе, сосредоточенно устремив глаза вдаль.
Уже месяц прошел с того дня, как четыре всадника ускакали в горы. Месяц в неведении, в тревоге, в ожидании.
Было условлено заранее между «другом» Ниной и Людой: «Не будет вестей — все благополучно. Будут вести — значит плохие. Молитесь о нас».
Все свободное время дети проводят на утесе.
Селта и Гема, отличающиеся особенно зорким зрением, глядят в сторону гор. Валь и Маруся — на городскую дорогу, что ведет от станции. Никому не известно еще, по какой дороге приедут милые путники.
— Где вы видите их? Где?
Люда, только что окончившая с распоряжениями по дому, взбегает на утес. В руках у нее бинокль.
Лихорадочным движением подносит она его к глазам.
И вдруг мгновенно бледнеет.
— Коляска и верховые. В коляске кто-то лежит! Скорее вниз, к воротам, дети, скорее!
У ворот уже стоят Павле, Моро, Михако, Аршак.
— Кого-то везут в коляске, — говорит Аршак, закрываясь рукой от солнца.
Невольно вздрагивают сердца у взрослых и детей, что-то теснит грудь, точно навалился на нее огромный камень.
Страшная догадка почти сводит с ума.
— О, Бог великий и милосердный! Будь милостив к нам!
Это срывается с уст Гемы. Темнокудрая девушка сжимает как на молитве руки, поднимает к небу глаза.
— Будь милостив к нам! — лепечет Селта. — Если Творец сохранит их, Селтонет будет другою, совсем другою.
Валь стоит, сосредоточенный, спокойный по виду. Но только вздрагивают ресницы его прищуренных глаз, да заметно бледнеет все больше и больше тонкое, худенькое лицо.
Ближе, ближе путники. Теперь уже можно различить: коляска и три всадника. Значит один из четырех не может ехать на коне, его везут.
Но кто же? Кто же?
Грудь сдавливается сильнее.
Гема стоит, обнявшись с Марусей, обе дрожат.
Валь стоек и бледен, как смерть.
Люда молится в душе своей тихо, неслышно.
Буря клокочет в душе Селтонет. Весь этот месяц она переживала страшную пытку раскаяния.
Если бы Нина или тетя Люда хотя бы покарали ее за поступок с Даней, ей было бы легче. О, во сто раз легче было бы ей, Селтонет. Но ее не бранили, не наказывали, не упрекнули даже, только подолгу ежедневно беседовала с нею Люда и ласково, кротко обрисовывала ей, Селте, ее вину и все последствия этой вины. Это было в начале месяца, а потом прекратилось и это. Все было точно забыто. Жили дружной семьей, одним общим интересом, сообща ожидали возвращения из гор милых путников.
Но если другие ни словом не упрекнули Селту, то совесть самой девочки буквально сжигала ее.
За что она, Селта, возненавидела Даню? За что так безжалостно поступила с ней? Ведь ей лучше, чем кому-либо другому, было известно о недуге Леилы-Фатьмы. А она скрыла это от Дани.
Чего бы только не дала теперь Селта, чтобы все кончилось благополучно и все вернулись здоровыми и невредимыми сюда домой.
О, этот месяц! Аллах видит, как провела его Селтонет.
Ее лицо осунулось, исхудало. Окруженные синевой от бессонницы глаза стали огромные, как у совы. И одевается теперь проще Селта: нет на ней ярких нарядов, ненужных побрякушек. Она не мечтает о богатстве, о роскоши, о прекрасной партии; нет в ней и недавнего стремления к шумной, полной блеска жизни, желания нравиться, сверкать, подобно звезде.
Одна мечта, одно желание словно выжгли все остальные. И нет, кроме этого огромного, всеобъемлющего желания, места другим в душе Селтонет.
— О, сделай, Творец, так, чтобы вернулась здоровой Даня и все другие, все, все!
Вот она — ее мечта, ее жгучая, робкая и покорная мечта.
— Они!
Подскакивают всадники, Ага-Керим, Селим, Сандро.
Из-под поднятого верха коляски выглядывает худенькое, почти прозрачное личико.
— Даня! Она! Жива! Здорова!
Чьи-то руки подхватывают ее на лету. Берут бережно, как святыню. Чьи-то губы целуют. Чьи-то слезы мочат лицо.
— Вернулась! Вернулась!
— Где «друг»? Где же «друг»? Где милый, любимый «друг»?
— Нина, ты ранена! О!
Люда бросается к коляске. Помогает выйти княжне.
Рука у Нины на перевязи. Лицо бледно не менее Даниного, но спокойно и бодро, как всегда.
— Пустое, глупости, маленькое недоразумение.
Она хочет говорить и не может. Ее, как мухи, облепили Маруся, Гема, Валь. Целуют здоровую руку, лицо, платье.
— О, милый, милый «друг»! Что с вами, что с вами?
Селтонет сжимает в объятиях Даню.
— Звездочка моя золотая, месяц серебряный, роза восточная, хрупкая, нежная, милая, милая, прости и меня, прости!
Слезы крупными горошинами катятся из глаз Селтонет. С ними затихает мука совести. С ними снова расцветает голубой цветок счастья в душе Селтонет.
Даня очень слаба и от дороги, и от пережитых волнений. Но у нее есть еще силы на то, чтобы исхудалыми руками обвить шею татарки, прижаться щекой к ее щеке и шепнуть ей на ушко:
— Все забыто, все прощено, милая, милая Селта. Ты виновата не больше меня.
И девочки прижимаются крепко, тесно друг к другу.
Вечер. За столом в кунацкой уютно и тепло.
На почетном месте сидит Нина. Раненая рука не позволяет ей резать куски за ужином, но несколько пар рук наперерыв исполняют это за нее. Все ловят каждое движение «друга», стараясь предупредить малейшее ее желание.
— Мы твои руки, твои пальчики, «друг», — шепчет Гема, заглядывая ей в глаза.
— Я предпочел бы быть твоей головой, чтобы дать отдых твоим мыслям, — вставляет Валентин.
Подле Нины, прижавшись к ней, как котенок, сидит Даня, слабенькая, хрупкая Даня, с каким-то особенным по выражению, обновленным лицом. Сидит, не спуская влюбленного взора с Нины.
О, эта Нина, так непонятая ею впервые и теперь ставшая ей, Дане, дороже всех здесь, на земле!
Нет, кажется, вещи на свете, которой бы Даня не пожертвовала теперь для «друга» Нины, ставшей для нее, Дани, такой бесконечно дорогой, близкой, родной, после того как та пожертвовала Дане всем в мире, не задумалась даже саму жизнь отдать за нее. Ведь попади в нее безумная Леила-Фатьма вершком только ниже, и это благородное сердце замолкло бы навсегда.
Даня вздрагивает.
Как глупа, бессмысленно эгоистична была она, Даня, когда не умела ценить забот о себе.
После ужина Нина рассказывает все по порядку. Ее слушают, боясь проронить хоть единое слово, Люда, Михако, прислуга, князь Андрей, примчавшийся из лагеря в этот поздний час. Ага-Керима нет. Он уже умчался к себе в горы, полный нетерпения повидать свою молодую жену.
Но его именем пестрит рассказ Нины. О, как много обязана она беку Джамала! Как мудро и смело он поступал! Ему и смельчаку Сандро всем обязаны. Находчивому умнице Селиму тоже, милому, милому Селиму.
— Ты захвалишь нас, «друг», ты захвалишь нас! — говорит Сандро.
— Молчи, мой мальчик, молчи!
И снова развертывается пестрая нить событий, отчаянно удалого поступка Сандро, неожиданной помощи Селима. Все как было, все. Все смотрят на обоих мальчиков восторженно, как на героев. Глаза Гемы пылают гордостью за брата.
О, она не ошиблась в нем: ее Сандро — герой!
— А где Леила-Фатьма? — осведомляется кто-то.
— Мы отвезли ее в лечебницу в Тифлис. Ее припадок повторился с ужасной силой. В больнице ей сумеют помочь. Ее нельзя винить, дети, она душевнобольная, Леила-Фатьма.
— Теперь я все, кажется, рассказала, — заключила Нина.
— Нет! Нет! Главного не рассказала ты, друг, — говорит худенькая, бледная, трепещущая Даня, поднимаясь со своего места. Ее синие глаза горят как никогда. Прозрачное, худенькое личико восторженно приподнято. Взор его одухотворен величайшим чувством — чувством любви к той, которая спасла ей жизнь.
Сбивчиво, отрывисто говорит она. Говорит о подвиге Нины, говорит о девушке, вставшей под дуло револьвера безумной старухи ради нее, Дани. Говорит о том, что было пережито, каким ужасом полна была ее жизнь в усадьбе старой Мешедзе. И как Нина, ее ангел-хранитель Нина, вырвала ее, Даню, из ужасных рук безумной, жадной старухи.
И о Курбане-аге, Гассане рассказывает она, но смысл этой речи — поведать всем о великодушии «друга», о самозабвении, героизме княжны.
Голос рассказчицы рвется от слез. Ее худенькая, тонкая воздушная фигурка колеблется, как стебель цветка. Не окончив рассказа, Даня мягко скользит на ковер, обнимает колени княжны и, рыдая, лепечет:
— О, «друг»! Я не забуду этого никогда, никогда!
Кончается вечер. Разрастается все шире и шире могучая восточная черная ночь. В кунацкой молчат. Тихий ангел слетел незримо и покрыл присутствующих своим сизым крылом.
Это дань охватившему всех глубокому волнению. Взоры потуплены. На ресницах кое у кого дрожат слезинки. Одухотворенно глядят глаза. Улыбаются губы, невольно, счастливо.
— Вот когда я послушал бы музыку! Твою арфу послушал бы я, Даня! — пробуждается первым Валентин.
— Арфу? Но ее нет со мною.
— Ты ее забыла в Бестуди?
— Нет.
Слабым румянцем окрашиваются прозрачные щечки.
— Я оставила ее там, не забыла. Оставила нарочно в сакле покойного Хаджи-Магомета, — смущенно роняет Даня.
— Нарочно оставила? — раздается сразу несколько недоумевающих голосов.
— Нет. Этого не может быть! — замечает Валь. — Ты, которая так любила свою арфу!
— Да, я любила и люблю ее бесконечно, — объясняет спокойно Даня, — но она меня делала такой тщеславной, честолюбивой последние годы. И я решила оставить ее, расстаться с ней на время. Я вернусь к ней, вернусь за нею, конечно, вернусь, может быть, через год, два, а то и больше. Непременно вернусь. В моей душе, я чувствую, есть доля, маленькая доля артистки, которая не позволяет мне совсем бросить арфу. Но я вернусь к ней не раньше, как кончу учиться у тети Люды, выдержу экзамен в гимназии, поступлю в музыкальную школу — в консерваторию. И вот тогда, тогда, подготовленная знанием к жизни, я отдамся карьере артистки. Но не раньше, не раньше. Клянусь моей огромной любовью к «другу», клянусь.
Восторженное личико сияет. Синие глаза, полные неизъяснимой преданности, ловят взор Нины.
Сердце суровой по виду княжны вздрагивает. Теплая волна разливается в душе Бек-Израил. Здоровая рука ее ложится на прильнувшую к ней белокурую головку.
«Что значит перед такой минутой замкнутое, личное счастье?» — думает княжна. Нет, она была права, тысячу раз права Нина, что бедным одиноким детям-сиротам решила отдать всю свою молодую рабочую жизнь.
И гордая своим торжеством, она устремляет взоры туда, во тьму, где крадется родная восточная красавица-ночь, где Кура тоскует, жалобно, тихо и покорно.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления