Глава III - Вятская сибирячка

Онлайн чтение книги Дорога неровная
Глава III - Вятская сибирячка


«Боже, милостив буде мне,

грешнику…»

Молитва мытаря

*****

«Хорошо, светло

в мире божием,

хорошо, легко,

ясно на сердце»

Н. Некрасов


Летом 1586 года, спустя два лета после гибели Ермака, великого покорителя сибирских ханов, на берег реки Туры у слияния ее с рекой Тюменкой ступили московские стрельцы и казаки. На том месте стоял татарский город Чинги-Тур, Ермак город тот завоевал в 1581 году, и еще тогда обратил внимание, что это место - весьма подходящее для строительства русской военной крепости: просторный мыс, ограниченный с запада овражными берегами Тюменки, а с восточной стороны крутым берегом Туры. Мыс господствовал над окружающей местностью и легко мог быть укреплен.

За неделю служилые люди соорудили острог - вертикально вкопали в землю плотно пригнанные друг к другу заостренные бревна. Работали ратники споро: до начала суровой сибирской зимы, о которой некоторые казаки знали не понаслышке - бывали уже здесь с Ермаком - следовало построить крепкие теплые жилища. Потому до конца лета выкопали ров, с южной, полевой, стороны насыпали земляной вал, а внутри острога поставили съезжую избу, жилые дома, продовольственные амбары и церковь.

Так начинала расти Тюмень, и до сих пор неизвестно, почему она так называется, потому что схожие слова обнаружились позднее и в алтайском, и татарском языках.

Военно-административная функция наложила печать на ее население: на протяжении столетия большинство горожан были служилые люди.

Строилась Тюмень чрезвычайно быстро, культурные традиции принесли с собой стрельцы из Холмогор, ямщики тоже были выходцами из Руси, потому в строительстве угадывались явно российские мотивы. Стрельцы-ратники были свободными гражданами, а вот ямщики, как правило, крепостные крестьяне, потому их жизнь отличалась значительно от жизни стрельцов - ямщиков наказывали за все: за опоздания, даже если было ненастье, за падеж лошадей, которых ямщики должны были содержать сами, по навету седоков… Потому ямщики часто бежали из Тюмени на Русь, однако их возвращали обратно - путь туда, за Каменный пояс, лежал один: вверх по Туре к Верхотурью и Соликамску. Иной раз беглецов перехватывали на реке Чусовой.

Первые сто лет существования Тюмени главным направлением развития были ремесло и торговля. Мастера, прибывшие из-за Камня, так назывались тогда Уральские горы, занимались выделкой кож, шитьем обуви, кузнечным делом. Юфть, тюменская мягкая кожа, находила сбыт далеко за пределами города. В начале XIX века Тюмень по выделке кож вышла на одно из первых мест в России. Однако ткани - льняные и шелковые, сукна, слесарные изделия, украшения доставляли в город купцы.

Город расположен был на бойком месте - на берегу реки, по которой можно добраться и до севера, и до юга. От Тюмени также был налаженный путь на Русь. Потому и процветала торговля с Казахстаном, откуда поставлялись кожи, а сбывались кожи и обувь, как правило, на Ирбитской ярмарке.

Кожевенники снабжали сырьем сапожников и шорников, большинство которых занималось этими ремеслами зимой, летом же они кормились кирпичным или гончарным делом, потому что в окрестностях в изобилии была глина. Изделия тюменских гончаров славились прочностью и чистотой отделки - глазурь не трескалась от жары и дольше сохранялась.

Из Бухары, с которой наладились связи еще со времен Ермака, шли товары с Востока, а в Бухару - товары из Тюмени. Связи двух городов были столь прочными, что в Тюмени за рекой Турой даже слобода такая появилась - Бухарская.

В двадцатый век Тюмень вошла крупным промышленным и торговым центром Сибири. Перед Первой мировой войной Тюмень по численности была пятым городом в Сибири. Кроме многочисленных лесопилок в городе были уже судостроительный и чугунолитейный заводы, чугунолитейный, спичечная фабрика, своя типография, в которой выпускались «Тобольские губернские новости» и «Сибирский голос». По правому берегу Туры - пристани, кожевенные, мукомольные и лесопильные заводы. По левому - судостроительные, фанерная и спичечная фабрики. Рядом с ними быстро вырастали жилые районы - частные домишки, заводские казармы, где обретался рабочий люд.

А центральные улицы, Царская и Спасская, застроены добротными каменными особняками, где жили самые богатые люди города. На этих же улицах и самые большие магазины, банки, почта, телеграф. Был в Тюмени театр, построенный купцом Текутьевым, но купец - он всегда купец, потому театральное дело в Тюмени было поставлено на солидную коммерческую базу, и в городе частенько бывали гастроли других театров, что, впрочем, радовало интеллигенцию города.

В начале марта 1917 года на первой странице губернских газет появилось, подобно грому среди ясного неба, заявление о том, что 2 марта царь Николай II отрекся от престола в пользу брата Михаила Александровича, а также, что «тотчас по получению известия об отречении царя совет министров в полном составе поехал к Михаилу Александровичу просить его, чтобы он отрекся от престола сам, и тем дал возможность Учредительному собранию свободно вынести свое решение». И великий князь Михаил, поразмыслив, решил «дать возможность». В самом деле, стоило ли цепляться за престол страны, где все трещало по швам, рушилось, армия отказывалась воевать, дезертиры сотнями уходили с фронта, голод косил мирных россиян, а фабрики работали только те, где имелись военные заказы. А ошибки царя бывшего легли бы тяжким бременем на плечи царя будущего. Князь Михаил не захотел себя обременять, и его отказ от престола стал не только поворотной вехой дальнейшего пути России, но, вероятно, и одной из причин гибели рода Романовых.

Советская власть в Тюмени установилась совершенно мирно - в январе 1918 года. Но в июне к городу подступили белогвардейские части. Они старались взять Тюмень в клещи. Враг двигался с востока от Омска и с юга от Кургана. 8 июня в городе было введено военное положение, а в «Тюменских известиях» напечатано воззвание: «Ко всем, кому дороги завоевания Октябрьской революции, в ком кипит горячая кровь революционера, обращаемся мы с призывом и призываем всех вас, старых, испытанных бойцов, вступить в ряды вновь формируемой Вольной рабочей дружины».

Рабочие отряды сдерживали белогвардейцев на подступах к городу. Вместе с ними Тюмень защищала Иртышская речная флотилия, а также отряд уральцев, который возглавлял Павел Хохряков. Военно-революционным штабом Западной Сибири руководил Григорий Усиевич.

Понимая, что некуда отступать, бойцы сражались отчаянно. Экипаж броневика «Рабочий», расстреляв снаряды, окруженный со всех сторон колчаковцами, взорвал себя на станции Вагай. А на подступах к самой Тюмени у села Богандинки погиб весь отряд уральских рабочих и матросов-балтийцев. И все-таки, несмотря на самоотверженность и героизм защитников Тюмени, Красная армия вынуждена была в июле отступить, а город заняли белочехи. Бойцы покидали город с тяжелым сердцем и верой, что вернутся.

Прошли осень, зима, весна, наступил август. Дождливый и холодный. В городе было пусто, голодно, бессоло. И страшно, потому что белые, спешно покидая Тюмень под натиском красных, вывозили заводское оборудование, грабили жителей, а если кто из горожан сопротивлялся, того или убивали на месте, или отправляли на «баржи смерти» - плавучие казематы, которые покачивались у пристанских причалов. Темной ночью тюремный караван отплыл из Тюмени вниз по Туре и обнаружен потом в Томске, когда город освободили от колчаковцев. Из трех с половиной тысяч несчастных выжили только сто сорок человек, и то все они были покалечены, больны тифом.

Вместе с белыми ушли и десять тысяч тюменцев, напуганных пропагандой о зверствах красноармейцев, а кого-то увезли насильно. И когда части красных вступили в город, он выглядел нежилым - по улицам гулял свободно ветер, редкие прохожие при виде военных прятались. Дома с закрытыми наглухо ставнями казались убогими слепцами.

Освободив Тюмень от колчаковцев, Красная армия продолжала наступать, и в начале ноября освободила Голышманово, Ишим, Викулово - наиболее крупные населенные пункты на том направлении. А в Тюмени ревком сразу же взялся за восстановление города и налаживание нормальной жизни. Сразу же были изданы приказы о создании отдела народного образования, об обеспечении города продовольствием, о пуске разрушенных заводов и о создании в городе народной милиции, ибо мало было людей накормить, дать им работу, следовало еще защитить от многочисленных преступников, которые остались в городе или бродили по лесам вокруг Тюмени.

Бандитам было все равно, какая власть - белая или красная, в разрушенном городе им живется вольготнее: легче грабить до смерти перепуганных людей. Бандитского беспредела ревком допустить не мог, поэтому коммунистов-тюменцев отозвали из армии, и многих из них направили для работы в милицию. И это была нелегкая служба.

Егор Ермолаев, служивший в Зареченском отделении милиции, изредка, когда выдавалось свободное время, ходил мыться в Громовские бани, хоть и были они на другом конце города. Ходил скорее по привычке, чем по необходимости: он бывал в тех банях вместе с покойной женой.

Ермолаев вдовствовал уже несколько лет, вновь не женился, хотя женщины заглядывались на него. А Егор словно забыл о существовании прекрасного пола. Да и когда было время помнить, если всю гражданскую провоевал в отряде Вячеслава Злобина, а затем его направили, как коммуниста, на работу в милицию. А там и вовсе не до женщин - частые разъезды по деревням в погоне за бандитами, облавы в городе, который кишел человеческими отбросами. Случались всякие страшные происшествия: то голову человеческую найдут без тела и зубов, знать, были они у владельца золотые, то пронесется слух, что пропал мужик, приехавший в Тюмень торговать - видели его, как ехал к Угрюмовским либо Копыловским сараям, а потом - сгинул: ни пены, ни пузыря, пропал человек.

Сараи - огромная пустошь возле старых заброшенных зданий бывшего когда-то там кирпичного завода. Рабочие-кирпичники, не имея средств на постройку домов, рыли возле завода землянки, жили в сырых вонючих ямах подобно кротам. Постепенно встали в ряд у кирпичного завода справные дома, однако в землянках все равно жили какие-то подозрительные личности, день-деньской проводящие за картами в развалинах. Часто в таких компаниях вспыхивали драки, и нередко кто-нибудь из бродяг погибал от ножа своего же приятеля. Так что в Сараях и днем оказаться - мало хорошего, а ночью и подавно.

Сараи - самая большая забота тюменской милиции, чирей на мягком месте да и только: как ни усаживайся, а всё больно. Не хватало ни людей, ни времени, ни опыта, чтобы распутать клубки темных дел, что творились в Сараях: всякий раз попытки разузнать что-либо наталкивались на глухую стену молчания. Там сосед боялся соседа, и если кто-то видел нечто преступное, то сразу заставлял себя забыть об этом: попробуй сообщи в милицию - наутро пройдет по Тюмени слух, что в Сараях вырезали целую семью.

В такое суровое и беспокойное время не только холостые парни, а и женатые милиционеры забывали о женщинах, лишь бы добраться до постели, чтобы хоть часок-другой чутко вздремнуть, не выпуская из рук рукоятку пистолета, лежавшего под подушкой. А порой, едва уставшее тело коснется постели, как стучится уж нарочный: «Подъем! Вызывают!» - и опять милиционеры на ногах.

Служили милиционеры не за страх, а на совесть, искренне мечтали о светлом будущем России, где не будет ни воров, ни мошенников, а только честные и порядочные люди. Фантазеры они были, первые тюменские милиционеры, как их кумир - «кремлевский мечтатель» Владимир Ленин…

О том беспокойном времени много лет спустя первый начальник Тюменской губернской милиции Ксенофонт Георгиевич Желтовский скажет: «Служба в органах внутренних дел - это не только напряженный, порой круглосуточный труд, не только поединок с правонарушителями, это и вооруженные схватки, и боевые потери - во имя благополучия граждан, во имя их спокойного труда и отдыха».

Какие замечательные слова! Их бы наизусть выучить всем поколениям работников правоохранительных органов, особенно последние - «труд во имя благополучия граждан».

Егор Ермолаев как раз и был из таких, кто трудился во имя благополучия, спокойного труда и отдыха граждан. А когда наступало затишье, что случалось крайне редко, Егор в награду себе устраивал поход в баню. Он с наслаждением плескался в воде, смывая грязь и усталость. В одно из таких посещений заметил, что номера, где обычно мылся, обслуживаются новой банщицей. Женщина, вероятно, работала в бане недавно, иначе не залилось бы стыдливой краской ее лицо, когда Егор подал ей жетон: новые банщицы всегда смущались, если в обслуживаемые им номера приходили мужчины. Но потом они привыкали к своей работе, и уже ничто не могло их удивить.

Егор долго и восторженно, покряхтывая и охая, бултыхался в ванне, улыбаясь и похрюкивая от удовольствия, радуясь горячей воде и ощущению свежести, новизны, легкости в теле. Необычайно довольный вышел из номера и весело сказал банщице:

- Ну, молодушка, знатно же я помылся!

Женщина подняла на него серые глаза, отчего ее грустное лицо стало милым и помолодевшим. Егор прикинул, что женщине, наверное, и тридцати-то нет. Вновь покраснев, она произнесла чуть слышно:

- С легким паром, барин. На доброе здоровьиче.

- Это я-то барин? - расхохотался Ермолаев, окончательно смутив женщину. - Я человек простой, про-ле-та-рий… - по слогам произнес, чтобы женщине понятнее было слово.

- Одеты вы справно, - сказала она, не поднимая глаз, - и наган при вас. Ну, думатча, вы - важный человек, вроде - барин.

- Ну что с того, что справно? Я, молодушка, аккуратность люблю. А ты, однако, вятская?

- Вячкая, вячкая… - закивала женщина.

На том разговор и завершился.

Ермолаев шел к себе в Зареку в самом прекрасном расположении духа. И странное дело: впервые за много лет он вдруг задумался о своей судьбе. Вот ему за сорок уже перевалило, а семьи настоящей, чтоб жена, детушки - до сих пор нет.

…Первый раз Ермолаев женился по любви. Настенька, жена, была тихой и ласковой. Егор не мог на нее наглядеться, да и не могла успеть притушиться их любовь: грянула война с японцами. Ермолаев тогда работал на лесопильном заводе Кноха и был связан с рабочими-социалистами. Они-то и посоветовали скрываться от мобилизации. Егор так и сделал: уволился с завода, а кормился с поденщины на пристани - купцам все равно, кто работает в артели грузчиков, лишь бы товар был вовремя погружен-разгружен. Все так и шло бы своим чередом, да природная непоседливость подвела Егора. Трудно было ему высидеть в халупе долгий вечер в Угрюмовских сараях, где прятался, да и по жене молодой соскучился, вот и решил однажды наведаться к ней.

Пока шел к заводским казармам, где жил с женой в крохотной комнатенке, повстречался с компанией грузчиков возле трактира. Те позвали Ермолаева к себе. Слово за слово, стопка за стопкой - и поспорили, осилит ли он четверть водки, не свалится ли с ног. Егору - двадцать шесть, силушка гуляет по жилушкам, он ли не выспорит? Лишь одно условие поставил: к водке добавить еще хлеба да шмат сала. Ахали грузчики, глядя, как Егор выпивал стакан за стаканом, закусывая хлебом с салом. Но спор выиграл, правда, запошатывался, когда направлялся к выходу.

- Эй, Егорша, ты куда? - окликнули его приятели.

- А, - беспечно махнул парень рукой, - водка на волю просится.

Вышел Егор, пристроился к заборчику, а уж рядом - жандарм:

- Ты чего, пьяная харя, делаешь?

- А то сам не видишь? Отливаю! - ухмыльнулся Егор. - Хошь - вставай рядом!

- Ах, ты… - задохнулся от этакого нахальства жандарм, выматерился, но с места не сдернул, дал завершить начатое. А потом засвистел оглушительно, уцепился за рукав Егора и потащил за собой. Егор вмиг протрезвел, дернулся из рук жандарма, но поздно: налетели со всех сторон на свист «фараоны», скрутили, сволокли в околоток.

Утром в камеру заглянул старый седой жандармский офицер и сразу обратил внимание на молодого статного парня:

- Ты, почему, свинья, не мобилизован? Год твой давно уж воюет за царя-отца, а ты?

- Никак нет, вашбродь! - выпятил грудь колесом Егор. - Год мой еще не призывался! А то бы я со всей душой, как не повоевать за царя, нашего благодетеля и защитника! - и лукаво усмехнулся.

- Молчать! - взревел жандарм, уловив усмешку. И двинул Ермолаева кулаком в челюсть.

Карие глаза Егора бешено сверкнули, и он мгновенно припечатал свой кулак к скуле офицера. Тот, нелепо взмахнув кулаками, рухнул на пол, заюзил к стене, и остался лежать, вытянувшись во весь рост, с удивленной гримасой на чисто выбритом лице. Таким он и запомнился Егору на всю жизнь. Потом не раз жалел Егор о своей несдержанности, потому что без долгих проволочек в тот же вечер Ермолаев оказался в толпе новобранцев на вокзале: война - настоящая обжора, ей только подавай пушечное мясо, она его заглатывает с превеликим удовольствием. Егор стоял прямо и только морщился, когда кто-нибудь толкал его в исполосованную нагайкой спину.

Так бы и уехал Ермолаев, не сообщив семье о случившемся, да на его счастье проходил мимо знакомый железнодорожник. Егор окликнул его и попросил:

- Матвеич, скажи Настюше, что забрили меня - нечаянно, вишь, вышло. Пусть не печалится обо мне, - и сбивчиво, торопясь, рассказал, как оказался мобилизованным.

- Ай-яй-яй, - покачал головой Матвеич. - Все то вы, молодые, лезете поперёк батьки в пекло, молодо-зелено… Ну не тужи, все будет в полном ажуре. Приглядим за женой.

- Все б ничо, - смущенно потупился Егор, - да ведь на сносях моя Настенька. Родить скоро должна.

Матвеич при этом крякнул, однако ничего поделать не мог: Егор сам виноват, что попался жандармам. Хорошо, хоть в каталажку не засадили да на каторгу не спровадили, впрочем, в армии во время войны оказаться: хрен редьки - не слаще.

Вернулся Егор в Тюмень через несколько лет, испытав ужасы дикой войны, унижение плена. Вернулся полным Георгиевским кавалером - с тремя солдатскими медалями в чине фельдфебеля. Но в его казарменной комнатке жили чужие люди, и они не знали, где Настя с ребенком.

Пришибленный горем, Егор разыскал Матвеича. А более никого Егор не смог разыскать: кто в тюрьме умер, кто на войне сгинул - дорого девятьсот пятый год обошелся российскому пролетариату.

Январское «кровавое» воскресение в Петербурге, крестьянское выступление в Курской и Орловской губерниях в феврале. В июне восстали матросы-черноморцы на броненосце «Князь Потемкин Таврический». В октябре начались волнения солдат в Харькове, Киеве, Варшаве, вспыхнули восстания матросов в Кронштадте, Севастополе, Владивостоке. В Москве началась стачка рабочих промышленных предприятий, к ней присоединились московские железнодорожники, а затем стачечные волнения со скоростью курьерских поездов понеслись по железнодорожным дорогам страны. Рабочие бастовали в 120 городах, к ним примкнули и служащие. Не работали железные дороги, аптеки, почта, водопровод, освещение и даже Государственный банк - положение в стране стало столь критическим, что в некоторых городах и посёлках были созданы Советы рабочих депутатов, которые стали не только организаторами революционной борьбы, но и органами местной власти.

Революционная ситуация в стране заставила царя Николая II, хотя он и был склонен подавить восстания с помощью войск, 17 октября 1905 года всё же издал Манифест, в котором он «даровал» населению гражданские права и свободы и Государственную думу, наделённую законодательными полномочиями. Но выборы, согласно специальному указу, не были всеобщими и равными: в них не имели права участвовать женщины, военнослужащие и молодые люди до 25 лет, кроме того, один голос помещика приравнивался к трём голосам буржуазии, пятнадцати голосам крестьян и сорока пяти голосам рабочих. Выборы в думу также не были и прямыми. Конечно, политические уступки были значительным достижением осенней всероссийскоой стачки, но они не оправдали ожиданий забастовщиков, поэтому про Манифест тут же сочинили частушку: «Царь испугался, издал Манифест: мёртвым свободу, живых - под арест!» Революционные организации продолжали призывать к борьбе за расширение прав народа, за улучшение экономического положения, и в декабре началось вооруженное восстание в Москве, которое, как и хотел царь, было жестоко подавлено правительственными войсками, а баррикады на Пресне разбили только с помощью артиллерии…

Не отстала от других городов в том грозном девятьсот пятом и Тюмень, где не было крепкой объединенной организации, все агитаторы (в основном ссыльные студенты) работали разрозненно. И все-таки 28 мая началась первая в истории Тюмени забастовка.

Инициаторами забастовки стали всё те же буйные грузчики, которые немало доставляли хлопот жандармам и раньше. Грузчики, привыкшие работать артелями, оказались наиболее сплоченными и организованными, потому сразу три тысячи пристанских рабочих рано утром забастовали, выставив экономические требования, и как ни упрашивало их начальство начать работу - срывались выгодные военные транспортные подряды - грузчики стояли на своём. Более того - двинулись в город. На Царской улице их встретила полиция, однако, уездный полицейский исправник не решился применить силу: выглядели дюжие грузчики решительно и грозно. На свой страх и риск исправник ввязался с демонстрантами в переговоры, убедил их вернуться на пристань, дав слово, что пропустит к пароходству делегатов.

Но взбудораженные первой победой рабочие - «фараоны» уступили! - решили совершить рейд по берегу Туры от завода к заводу. Многочисленная толпа покатилась к лесопилкам Ромашева, Агафонцева, Кыркалова, обрастая по пути новыми демонстрантами. К колокольному заводу Гилева, мельнице Текутьева, чугунолитейному заводу Машарова подошла уже стройная организованная колонна. Рабочие всех заводов прекратили работу и тоже предъявили свои требования хозяевам.

Бездействие заводчиков окончательно раззадорило забастовщиков, и грозная колонна с песнями двинулась в город, закрывая самочинно кожевенные заводы и торговые конторы.

Три дня город жил непонятной, взбудораженной жизнью: выступили против заводчиков, против власти, а им - никакого отпора, жандармы никого не сажают в кутузку. А в это время заводчики лихорадочно соображали, что выгоднее в настоящий момент: вызвать войска, подавить жестоко и безжалостно забастовку, чтобы неповадно было «хвост подымать», или всё-таки уступить в малом - удовлетворить требования забастовщиков, зато выиграть в большом - в точном и своевременном выполнении военных заказов. Перевесила предстоящая прибыль от военных заказов, поэтому заводчики, кроме хозяев лесопилок, выполнили все требования рабочих. И теперь, хотя и остался двенадцатичасовой рабочий день, зато с трехчасовыми перерывами, приказчики не смели никого бить, выросла немного и зарплата. Рабочие были довольны и этими уступками, поэтому заводы заработали вновь.

Поведав о событиях в городе, Матвеич рассказал Егору, что Настасья умерла при родах.

- А ребенок? - заволновался Ермолаев. - Где ребенок, кто родился?

- Дитё? Дитё живо, девочка родилась… - что-то уж очень подозрительно мялся Матвеич, бросая жалобные взгляды на жену. А старуха омертвело, изменившись в лице, застыла у печи.

- Ну, Матвеич, не томи душу! - поторопил его Ермолаев. - Где ребёнок?

- Понимаешь, Егор Корнилыч, какое дело… - старик неожиданно завеличал Ермолаева по отчеству. - Девочку Варей звать…

- Да где же она? Матвеич, не тяни, говори! - взмолился Ермолаев.

- Понимаешь, у нас живет Варя-то…

И Егор сразу вспомнил, что видел во дворе девочку-малютку, поразившись, что лицо девочки показалось почему-то родным и знакомым, а теперь понял, почему так показалось: девочка похожа на мать, его жену Настеньку.

- Дак позови её! - вскричал Егор, вскочив с табурета.

- Сядь, Егор Корнилыч. Сядь. Тут, вишь, какое дело… - все не мог никак что-то выговорить старик, но жена его, Мироновна, неожиданно рухнула перед Ермолаевым на колени.

- Егорушка, милый, - по лицу Мироновны струились слезы. - Да ведь девочку мы на свою фамилью записали, по деду она сейчас Петровна. Она нас тятькой да мамкой зовет, я её вынянчила, выпестовала, Егорушка!

Ермолаев закаменел. Пусто и грустно стало на душе. Поднял старуху с колен, а перед глазами - туман, разум не воспринимал её причитания:

- Оставь ее нам, Егорушка, ты ведь молодой, родятся у тебя ишшо детки, а нам она на старость - радость. Будет кому глаза нам со стариком закрыть да на погост свезти, одни ведь мы на свете.

Егор молчал, а старуха все говорила и говорила, с надеждой заглядывая ему в глаза.

Распахнулась дверь, и вместе с клубами морозного пара в комнату вошла девочка в овчинной шубке, в новеньких валеночках-катанках. Она доверчиво смотрела на Егора его, ермолаевскими, карими глазами.

- Варенька, - сказал Матвеич, - гость у нас издалека. Он на войне был. И зовут его… - он помолчал, словно спрашивая у гостя, как его величать, не услышав ответа, произнес: - А зовут его дядя Гоша.

От слов Матвеича ударила кровь в голову Егора, но стиснул зубы, чтобы не произнести ругательство и сдержать стон, рвущийся из груди.

«Матвеич прав, - подумал Егор. - Я ей действительно только дядя. Куда я с ней сейчас пойду? Ни кола, ни двора, а она здесь живет в радости да любви». Егор ласково погладил девочку по голове, на глаза навернулись непрошенные слезы.

- Дядя Гоша! - звонкий голосок дочери заставил Егора вздрогнуть. - Почему ты плачешь?

- Соринка, видно, попала, - и он для правдоподобия потер глаза. - А я тебе, Варенька, подарок привез, - Ермолаев развязал свой дорожный мешок, торопливо вытащил цветастую шаль, которую берег для Настеньки-жены, и накинул на плечи дочке прямо поверх шубейки, укутал её с ног до головы. И не выдержал, обнял девочку, спрятав лицо в складках шали за её плечами.

Допоздна засиделись хозяева с гостем: Егор про жизнь в плену рассказывал. Уж и Варенька на коленях у «мамы» заснула, а они не прерывали разговар.

- Иди, мать, укладывай спать ребёнка, - распорядился Матвеич. - Да и сама ложись, а мы посидим ишшо маненько.

Мироновна ушла с девочкой в другую комнату, где спали старики, а Матвеич, закурив, спросил прямо у Егора:

- Ну что же ты решил, Корнилыч, с дочкой?

Егор долго молчал, думал, спросил, наконец, глухо:

- Про жену и дочку все узнал, а вот где мои тесть с тещей, почему девочка не у них? Не знаешь ли?

- Как не знать? - тяжело вздохнул старик. - Очень даже хорошо знаю. Вишь, милок, тебя как в солдаты взяли, Антипыч, тесть твой, Настю к себе забрал, а сам на пристань грузчиком пошел. Довелось ему какие-то чижолые ящики таскать. А вдвоем по сходням, сам поди-ка знаешь, несподручно бегать, да и силенок у старика уж маловато стало. Не донес Антипыч груз до места, упал, ящиком его придавило, и ахнуть не успел. Сразу отошел, земля ему пухом, сердешному. А Петровна, теща твоя, тоже недолго протянула, хворая была после смерти Настасьи, а тут еще и кормильца лишилась, да девчонка малая на руках. Ну, пришли мы как-то к ним с Мироновной, харчишек принесли, да поздно уж пришли: Петровна так на руках моей старухи и преставилась. Похоронили мы ее, Корнилыч, честь по чести, не сумлевайся в том. А Варю к себе взяли. Выходили мы её, подкормили, она - что твоя хворостиночка: тонкая да хрупкая росла. Лучший кусочек ей отдавали: я-то до днесь роблю, паровозы не вожу, стрелочником стою на станции, так что не особо бедствуем, кусок хлеба имеем, - он помолчал и вновь спросил. - Ну, как ты с девочкой поступить решил? - голос его дрогнул, и Матвеич, словно невзначай, мазнул по лицу ладонью, сгоняя слезу со щеки. - Мы ведь к ней сердцем приросли. Ты поживи у нас, покуда к месту не пристроишься, а девочку оставь, не тревожь её, она родителями считает нас, а у тебя свои еще дитёнки будут, молодой ты, Мироновна верно сказала.

Егор дымил самокруткой, прикидывая в уме, как поступить. И все выходило так, как Матвеич сказал: угла у него нет своего, а девочка не может жить, где попало, и работы пока нет, а кроху не посадишь на хлеб да воду, да ведь и хлеб тоже надо заработать. Поднял Егор тяжелую от дум голову, а ему - глаза в глаза - боль стариковская, смятение, ожидание и надежда… Оглянулся Егор на дверь, куда Мироновна ушла с Варенькой, и сердце заныло: женщина смотрела на него такими ждущими и просящими глазами, что Егора бросило в жар. Он видел такие же глаза у солдат, которые умирали у него на руках - в них читалось понимание, что пришел смертный час, но и светилась надежда, что жизнь пересилит «старуху с косой».

Егор набрал полную грудь воздуха, вздохнул тяжко и протяжно:

- Ладно, будь по-вашему, Матвеич. У вас ей хорошо, а я сам пока не у дел. Подрастёт, может, и скажусь отцом… - голос его предательски задрожал. - Жизнь-то длинная, вы правы: всяко может случиться.

- Спасибо тебе, Егорушка, спасибо, голубчик… - теплые шершавые руки прикоснулись к щеках Егора, и ему захотелось уткнуться в грудь Мироновны, как когда-то он прятал лицо на груди матери. Старушка крепко поцеловала Егора в лоб, а Матвеич плечи распрямил, помолодел вроде.

На следующий день Ермолаев пошел устраиваться на работу. Сходил на завод Кноха, но там ему отказали, помнили, видимо, про его связь с социалистами. Сходил Егор ещё в два места, но и там дали от ворот поворот. Лишь на пристани один купец, оглядев крепкую фигуру солдата, похлопал по спине, попросил руку согнуть, пощупал его бицепцы и согласился взять в свою артель. Заработок, правда, определил небольшой, но Егор и тому был рад, да и то надо принять во внимание, что ни одним ремеслом Егор не владел: у Кноха подсобником на пилораме работал да еще на пристани грузчиком был.

До первого заработка Егор жил у Матвеича. Получив деньги, как ни протестовали старики, переехал на Тычковку, где снял квартиру поближе к пристани: невыносимо слушать, как дочь называла его дядей.

Ермолаев крепко на прощание расцеловал Вареньку, подарил ей куклу, вручил кулёк со сладостями, а старикам дал пять рублей, чтобы смогли чего-либо купить девочке. Ушел, так и не сказав Вареньке, кем он ей на самом деле приходится.

Со второй женой Егор Ермолаев встретился спустя пять лет. Были, конечно, у него женщины, но как-то не прилегла ни одна к сердцу, а вот Евгения сразу пришлась по душе. Выросшая в приюте, она привыкла держаться обособленно от сверстниц, а работала прачкой у одного купца на Тычковке. И Егор долго потом удивлялся, почему же раньше не встретился с Евгенией, ведь жили они почти рядом. А увидел он Евгению в Пасху совершенно случайно в знаменитом на всю Тюмень сиреневом саду.

Сирень начинала цвести, и еле ощутимый запах завис над рекой. Ермолаев шагал по берегу с приятелем, оба немного навеселе от выпитого в трактире шкалика водки, приглядывались к «барышням», шутили с ними, лихо подкручивая усы. И вдруг увидел Егор на скамейке под сиреневым кустом девушку, сидевшую спокойно и устало, но в глазах, следивших за воробьями, которые шныряли у нее под ногами, светилась нежность: «Ах, птахи малые, мне бы с вами полетать…» - так, наверное, думала незнакомка.

Дрогнуло сердце порт-артурца, и он, кивнув другу на девушку, круто свернул в траву с тропы, осведомился деликатно:

- Разрешите, барышня, присесть?

Девушка улыбнулась еле приметно:

- Садитесь, места всем хватит, - и отодвинулась на самый край скамьи.

Мужики присели, переглянулись, и Егор завёл разговор:

- А отчего вы такая задумчивая, разрешите спросить? - а сам друга пихнул в бок, дескать, чего сидишь - удались. Тот понятливо хлопнул себя по карманам и притворно вздохнул:

- Ох, Гоша, курево кончилось, ты посиди пока, а я схожу куплю.

Друг, конечно, не вернулся обратно, а Ермолаев и Евгения долго сидели, разговаривая, под сиренью, затем гуляли по саду, потом он её на извозчике довез до дома и страшно удивился, увидев, что живет Евгения на Тычковке, как и он сам.

Женившись, Егор вскоре снова овдовел, потому что у Евгении открылась скоротечная чахотка, и она быстро угасла, не оставив ему после себя никого. Ермолаев сильно горевал после смерти жены, но тут грянула революция, и Егор завертелся в круговороте бурных событий…

И вот опять Ермолаев заподумывал о семье. И всё время перед глазами стоит женщина с грустным лицом и рано поседевшей головой.

- Тьфу ты, наваждение! - рассмеялся Ермолаев. - И чего это я о бабе раздумался? Никак, весна виновата! - и озорно пнул тряпичный мяч, подлетевший под ноги от игравших на мостовой мальчишек.

Окунувшись в дела, Ермолаев забыл о странной банщице, а вспомнил, когда отправился в баню. Вспомнив, решил разузнать о ней побольше. И узнал, что зовут её Валентиной Ефимовной Агалаковой, что ей тридцать один год, что действительно приехала из Вятки. С тех пор Ермолаев зачастил в номера, стараясь попасть к Ефимовне.

И Валентине тоже приглянулся высокий, гибкий в талии, клиент. Трудно прожитые годы после гибели Федора сказались на её характере. В этой степенной женщине с неторопливыми движениями мало что осталось от прежней бойкой бабёнки, жившей когда-то в далекой староверческой деревне. Да и было ли это?

Валентина не любила вспоминать свое прошлое, таким далёким и мрачным оно ей казалось. Много воды утекло с той поры, когда осенним ненастным днем семнадцатого года снялась с места и уехала вместе с Петром Подыниногиным в Вятку. Она остановилась у брата Михайлы, и как ни была благодарна Петру за помощь, все же отказалась выйти за него замуж. А следующей весной с одной знакомой семьей из родного села Юговцы подалась искать счастье в далекую и страшную Сибирь.

Октябрьская революция всколыхнула всю Россию. Не было людей, равнодушных к событиям, происходящим в стране. Одни проклинали «краснопузых» и их советы. Другие, трудовой люд, такие, как Петр и Герасим Подыниногины, как Михайла Бурков, революцию встретили бурным ликованием: войне - конец, земля - крестьянам, фабрики - рабочим. Декрет о земле обсуждался в деревнях всесторонне, и было решено, что «большаки» - не такой уж плохой народ, если вспомнили о крестьянстве, значит, власть у них правильная. Зашевелились вятичи, зачесались руки, просившие работы, а приложить руки некуда - скудна землей Вятская губерния.

А где-то лежала добрая, необозримая ни взглядом, ни умом, земляная ширь за Уральскими горами, в неведомой Сибири, пусть и каторжный тот край, но сказочно богатый зверьем и лесом. Сибири боялись, но и складывали легенды об этой загадочной земле. Она манила к себе. И безземельные, самые смелые, да просто отчаянные люди, семьями покидали родные места и ехали в сибирскую даль-далекую. Ехали по «железке», ехали целыми деревнями своими обозами, желая сытой жизни, устав от нищеты и голода.

Валентина двинулась в путь не ради земли. Где уж ей? Разве сможет она одна обрабатывать землю, даже если и получит надел? Нет, её туда погнал стыд, что жила иждивенкой в братниной семье, где без неё с девчонками и так шесть ртов, гнала надежда на лучшую жизнь и то, что, может быть, найдет она там и свое, простое бабье, счастье.

В Тюмени, где она распрощалась с попутчиками из Юговцев, ей повезло. Сразу же удалось подыскать работу в Громовских банях. И комнатенку неподалеку нашла у земляка-вятича, помогли те же знакомцы из Юговцев. Даже когда белые заняли город, она продолжала работать банщицей, да и хозяева иной раз давали овощи с огорода, так что Валентина хоть и жила скудно, однако не голодала. И вот после долгих лет мытарств её сердце впервые оттаяло, потянулось навстречу мужчине.

Теперь Валентина с нетерпением ожидала прихода Ермолаева, даже появилась робкая надежда, что и она небезразлична ему. Уже и беспокоилась о нём, как о родном человеке, если долго не появлялся, ведь знала, какая у Егора служба.

Однажды Ермолаев явился к Валентине в номера в полной милицейской форме при нагане и сабле, но без привычной потрепанной кожаной сумки в руках. Вместе с ним пришёл седовласый хитроглазый старичок.

- Ну, Валентина Ефимовна, - сказал Ермолаев, - а мы к тебе в гости пришли напрашиваться. Позовешь ли?

Валентина подивилась, как удачно подгадал Егор прийти к концу смены, и теперь просто неудобно отказать им в приглашении.

- Ну, коли проситесь, позову. Чай, вы люди степенные, не обидите?

- Еще какие степенные, - усмехнулся в ответ старичок.

Валентина жила неподалеку от пристани.

Хозяев дома не было, оба на работе, лишь глуховатая старуха - мать хозяина - сидела в комнате у Валентины, возилась с Павлушкой.

Валентина предложила гостям присаживаться, а сама ушла на хозяйскую половину вместе со старухой.

- Баушка, - услышали гости, - они с мужем моим воевали вместе. Нечаянно встренулись.

Вернувшись, Валентина увидела на столе бутылку самогона, немудрящую закуску, разложенную на газете - шматок сала, буханку хлеба да пару селедок, а Павлушка сидела на коленях у Ермолаева и грызла кусок сахара.

- Батюшки! - всплеснула руками Валентина. - Чегой это вы?

- По делу мы, - важно произнес Ермолаев, - вот Матвеич все обскажет. А это чья красавица? - он ласково провел рукой по черным Павлушкиным волосам, и Валентина поняла, что этот человек любит детей. Теплая волна окатила её сердце.

- А у нас еще Анютка есть! - объявила Павлушка, хрустя сахаром.

- Это что за Анютка, кто такая? - поинтересовался Ермолаев, лукаво поглядывая искоса на Валентину, и та торопливо ответила:

- Да это сестрёнка моя младшая.

Валентина поставила капустки квашеной на стол, вареной в мундирах картошки, принесла от хозяев самовар и пока раскладывала закуску по тарелкам, Ермолаев взялся за самовар, и едва тот запыхтел, уселись за стол. Валентина успела к тому времени принарядиться, скрывшись за ситцевой занавеской, которая отделяла от всей комнаты кровать.

Ермолаев разлил самогон по кружкам, а Матвеич, прокашлявшись, басовито и торжественно произнес:

- Стало быть, Валентина Ефимовна, без долгого разговору скажу тебе, что пришел я с Егором сватать тебя за него. И ответ мы намерены получить сегодня же, поскольку Егор Корнилыч - мужик у нас сурьезный, да и я не шутник, и пришли мы к тебе с открытой душой и чистым сердцем.

- Ой-оченьки! - вскрикнула Валентина, прикрыв щеки ладонями, едва справляясь с охватившим ее волнением: ожидала этого, а все же сватовство захватило ее врасплох. Она качала головой и молча таращилась на гостей.

Егор тоже заволновался: уж слишком испугалась Валентина, иль не люб он ей? А Матвеич гнул свое:

- Ну, голуба, отвечай, согласна ли, отвечай, как на духу, - потребовал он сурово.

- Согласная, согласная, - закивала неожиданно для себя Валентина - словно кто сторонний её голову покачал. И ещё больше оттого растерялась, совсем закрыв ладонями запылавшее румянцем лицо: кабы не подумали, что сама навязывается на шею мужику - у вятских это не принято. Потому сразу же возразила. - Не резон, однако, Егору Корнилычу замуж меня брать.

- Вот те раз, вот те сказ! Чего это ты, Ефимовна, воду баламутишь? То согласная, то не согласная! - возмутился Матвеич. - Иль думаешь, что Егор - не пара тебе, если на десять лет старше? - и тут же лукаво подмигнул женщине. - Ничего, голуба, старый конь, небось, борозды не испортит! - чем окончательно смутил Валентину: она не знала, куда деться от весёлых поглядок свата и жениха. Наконец Валентина едва слышно пробормотала:

- «Хвост» за мной: две девки - дочь Павлушка да сестра Анютка, правда, робит она уже.

- Вот дела! - рассмеялся Ермолаев. - Не было ни полушки, да теперь целый алтын! - и ласково коснулся рукой женского плеча. - Не горюй, Валентинушка, поднимем твоих девчонок на ноги.

Валентина встрепенулась при этом, внимательно посмотрела на Егора и залилась слезами.

А Егор завершил:

- … неужто вдвоем не прокормим? Да чего же ты плачешь, милая?

Валентина только рукой махнула, смеясь и плача. Все беды-несчастья, все бессонные ночи вылились рекой слез, и так стало на душе светло и приятно, такое наступило душевное облегчение…

Ермолаев поселился у Валентины. И хоть далеко добираться до своего отделения милиции, только посмеивался:

- Подумаешь, семь верст - не околица, добегу!

Однажды он пришел домой и объявил, что его переводят в Покровское, в село неподалеку от Тюмени. Жаль было Валентине уезжать с насиженного места, но такова служба у Егора, а жене, словно нитке за иголкой, нужно следовать за мужем.

В Покровском они заняли половину просторного дома, где располагалось отделение милиции, был даже свой огород, к тому же Валентину определили уборщицей в отделении, так что жили Ермолаевы не голодно. Но Валентине, уже отвыкшей от работы на земле, не нравилось в деревне, тем более что Анютка осталась в городе, и Валентина волновалась: уж очень своевольной выросла сестра. Да и беспокойство за Егора одолевало: в уезде объявилась банда, милиционеры безуспешно гонялись за ней, и Егора она порой не видела неделями. Возвращался грязный, заросший, уставший так, что едва коснётся головой подушки - засыпает мертвым сном. Валентина совсем уж собралась подзудить мужа, чтобы похлопотал насчет обратного перевода в Тюмень, но пока обдумывала, как приступить к делу - Егор сразу дал понять, что не потерпит вмешательства в свои служебные дела - Ермолаеву приказали возвращаться обратно: банду обезвредили, и надобность в усилении Покровского отделения милиции отпала.

Егора направили в отделение милиции на улице Ленина, недалеко от Перекопского переулка, выделили квартиру. Хоть и в подвале квартира, зато есть кухня и две комнаты. А милиция - на втором этаже того же дома.

Валентина хотела вновь устроиться в Громовские бани, да Егор запретил: кровь закипала при мысли, что на жену будут пялить глаза голые мужики. К тому же она была беременна.

Валентина страстно принялась за домашнюю работу: мыла, скребла комнаты, радовалась, что есть, наконец, свой угол, да еще какой - две комнатки. Она то штопала-чинила одежду, то принималась стирать, то еще с чем-то копошилась дома, и была безмерно счастлива.

- Мать, ну что ты все колготишься? - спрашивал Ермолаев. - Сядь, отдохни, - он обнимал ее пухлый стан, и когда чувствовал недовольный толчок будущего ребенка, смеялся: - Ишь, сердитый какой!

А Валентина присядет на минутку и опять вскочит, затормошится, забегает по квартире.

Иногда они ходили в гости к Матвеичу вместе с Павлушкой. Егор рассказал жене историю Вари, и та с острой жалостью смотрела на девочку, но ни разу не обмолвилась, что её родной отец - Егор. Да, по правде сказать, она даже боялась этого, ведь своих девчонок на руках двое, и незачем третью брать. Бывали Ермолаевы и у Михайлы Аршинова, Валентининого земляка-вятича, у которого жила до знакомства с Егором. К Михайле Егор, шутливый по натуре, приставал с вопросами, чтобы тот объяснил некоторые вятские слова:

- Михайла, - дурашливо улыбался Егор, - а чего это мне жена сказала? Шли мы к тебе, я нечаянно ей на подол наступил, дак она как заголосит: «Ой, оченьки, леший-лешачий, подол-от оторвал!» Что это - «леший-лешачий»?

Все дружно смеялись, и Михайла с самым серьезным видом растолковывал непонятное.

Валентина часто по ночам просыпалась и глядела на спящего мужа или, если он был в отъезде, чутко прислушивалась к ночным звукам за окном. И никак не могла поверить своему счастью.

Егор не обижал её, помогал по хозяйству, если находился дома, разговаривал уважительно и ласково, а больше всего Валентина была довольна, что Егор полюбил Павлушку, как родную дочь, и всё свободное время проводил с ней. Порой Валентина даже чувствовала ревнивый укол оттого, что девочка тянулась к отчиму, смеялась с ним веселее, играла охотнее, чем с ней.

Не было бы счастливее Валентины, если б не забота о сестре. Беспокойная девчонка совсем отбилась «от рук», ей шел уже шестнадцатый год. И не то, чтобы не слушалась старшую сестру, а как-то дерзко разговаривала с ней.

Анюта работала уборщицей в частной аптеке. Там ей нравилось, тем более что хозяин обещал обучить бойкую девчушку фармакологии, а потом девушка мечтала поступить на курсы сестёр милосердия, а то удалось бы и на доктора выучиться, но это уже была, на Валентинин взгляд, несбыточная и никчемная мечта. «Зачем, - думала она, - ученье бабе? Попался бы муж хороший!»

На полочке, сделанной Егором и прикрепленной над топчаном Анютки, было полно книг по фармакологии, медицине. Очень много было и романтических приключенческих романов про разбойников, несчастную и счастливую любовь. Допоздна, бывало, засиживалась Анютка за книгами, сжигая драгоценный керосин, за что Валентина беспрестанно ворчала, но Анютка однажды «обрезала» сестру, заявив, что уж на керосин она как-нибудь зарабатывает. И это была правда. Однако, если Анютки не было дома, Валентина места себе не находила, выглядывала в оконце, сердясь, ругаясь и одновременно боясь за неё. Но сестра возвращалась домой, и весь гнев пропадал.

Анютка вытянулась, постройнела. Русая коса перекинута через плечо на грудь, в серых искристых глазах - упрямство и своенравие. Коса, глаза да румянец во всю щеку могут приворожить кого угодно. «Не приведи, Господи, - думала порой Валентина, глядя на сестру. - Принесет дитя в подоле, сраму не оберёшься, вон кака она кручена-верчена…»

- Анютка, - не выдержала всё-таки однажды, - чего это ты удумала шалыгаться допоздна? А вдруг в подоле принесёшь? Вон давеча весь вечер на улице с парнем каким-то проогибалась.

- Это Андрейка, - ответила равнодушно сестра, не отрывая глаз от книги. - Он неподалеку на Республике живет. Провожал меня с работы.

- Ты подыми глаза-то, коли сестра с тобой разговариват! - взъярилась Валентина и рванула книгу из рук Анютки. - Вечно за книжками своими проклятыми сидишь, до дому тебе и дела мало!

- Ну, ты это брось! - строго глянула Анюта. - Я тебе по дому помогаю? Помогаю. Получку отдаю? Отдаю. А как я свободное время провожу - не твоё дело, я уже не маленькая.

- Ах, не моё?! - разошлась-распалилась Валентина. - Мне маменька, когда я жать ходила либо лён белить, колоколец на шею вешала, чтоб не сбегла я куда. А коли заметит, что я с парнем болтаю, так еще и за косы оттаскат - «Не будь парнёшницей!» А ты что? Ну, хоть ты ей скажи, отеч… - взмолилась Валентина.

Егор молча чинил валенок и не вмешивался в спор сестёр. Он был согласен с Анюткой. Конечно, та выросла своенравная, но держит себя строго. Никто в округе не скажет, что у Ермолаевых девчонка вольного поведения: со старшими уважительна, с парнями держится достойно. А что Андрей ухаживает за ней, так он парень хороший, из рабочей семьи, чекист, и не позволит себе обидеть девушку.

- Ну, отеч, - не отставала Валентина, - что же ты молчишь?

- Отеч… Когда ты по-русски говорить научишься? - усмехнулась Анютка. Сама она очень быстро отвыкла от вятского говора и часто посмеивалась над сестрой.

Валентина обычно не обращала внимания на Анюткины смешки да указки, а тут рассвирепела окончательно:

- Ах, ты еще и насмешничашь? - и крепкой рукой схватила младшую сестру за косу, когда та собиралась выйти из комнаты от греха подальше.

Девушка резко обернулась, и такое бешенство выплеснулось из её глаз, что Валентина, бессильно опустившись на табурет, горько заплакала. Анютка же опрометью выскочила из квартиры.

- Вишь, совсем от рук отбилась, - причитала Валентина, - вишь, как глазами-то выбурила, а ты все молчишь да молчишь, не пристрожишь её.

- А ты рукам воли не давай, - спокойно посоветовал Егор, - так и спору не будет. И чего ты грызешь её все время? Она и впрямь тебе деньги до копеечки отдаёт, квартиру в чистоте содержит, а ты все пилишь её да пилишь, тут, знаешь, хоть у кого терпение лопнет.

- Сестра же она мне младшая, сердче не терпит, как она дерзит, - вскинулась Валентина. И горько расплакалась.

Егор улыбнулся, встал, подошел к жене, поцеловал в висок, подвел к кровати, усадил, ласково урезонил:

- Ну не расстраивайся, мать, тебе вредно, - погладил её тугой живот, ощутил толчок в руку. - Ого! Сердится! Ревнует к мамке! - и повторил. - Не серчай, мать, Андрюха - парень хороший, не обидит Анютку, да и она ему поблажки не даст, она у нас - девка строгая и умная.

- Да знаю, что умная, - всхлипнула Валентина, вытирая слезы, бежавшие по щекам, - но ведь я - старшая, уважать меня должна и не перечить! - голос её опять сердито зазвенел.

Егор вздохнул и снова принялся чинить валенок.

Анютка домой не вернулась. Но Валентина не беспокоилась: сестра после подобных ссор часто ночевала у своей подружки Машутки. А утром, запыхавшись, к ним прибежала мать Машутки.

- Ефимовна, не у вас ли моя девка?

- Дак ведь Анютка дома не ночевала, не у вас она рази? - удивилась Валентина. - Может, у них еще какая есть подружка? Моя-то брандахлыстка не докладыват, куда уходит.

- Ой, Ефимовна, да ведь наши девки - не разлей-вода, только и торчат друг у друга, нет у них никаких боле подружек, - развела Машуткина мать руками.

- Ой, лико-лико! - обеспокоилась Валентина. - Да где же они пропасть могут?

«Ой-оченьки! - мелькнула мысль. - Да не варнак ли этот, Андрюшка, увёз куда-либо Анютку?» - но тут же отвергла это предположение, так как в таком случае Машутка была бы третьей лишней. И обе женщины тут же помчались к Егору.

Ермолаев отпросился у начальника отделения и вместе с Машуткиной матерью отправился на розыски по всем знакомым, но подружек нигде не оказалось. И к ночи ничего не прояснилось: девчонки как в воду канули. Не нашлись подружки и на следующее утро.

Валентина с горя слегла. У нее пылала в жару голова и будто раскалывалась надвое от боли, глаза лихорадочно блестели, а ноги были холодные, словно их в ледяной воде держали.

И привиделось Валентине, будто она маленькая, отец держит её на руках и усмехается в усы, щекочет детское личико бородой. Потом подбросил высоко-высоко, и полетела Валентина к самым облакам, а внизу отец с матерью маленькие-маленькие, точно букашки.

- Лариса! - закричал отец. - Гля-ко, как доцка наша летит!

И вдруг Валентина рухнула вниз, прямо в ледяную реку. Ноги онемели, руки свело судорогой, захлебнулась Валентина плачем: «Не хочу тонуть! Спасите! Маменька, папенька, спасите, ради Христа!»

Неожиданно старушка появилась невесть откуда, маленькая, сухонькая, глаза ласковые, в одной руке Евангелие, в другой - клюшка точь-в-точь, как у покойной маменьки. Голос у неё ровный, тихий. И не старушка это, оказывается, а маменька: «Ой, доченька, ой, голубка ты моя ласковая, благослови тя Господи…» - и осенила крестом, сложенными в щепоть пальцами, а за её спиной в туманной дымке замаячила старуха Агалакова со вскинутым над головой двуперстием, а из глаз искры так и сыплются. «Чтоб тебе!» - слышен крик, и затихает вдали, потому что маменька вновь осенила крестом Валентину. «Изыди, Сатана, - махнула она рукой на мать Фёдора. - Моя вера правильней, не слушай её, дочушка, не слушай!»

И так спокойно стало Валентине, как в детстве. Голубой туман окутал голову, но блеснуло солнце, и увидела Валентина родные Юговцы. И себя увидела на убогом, засеянном рожью, поле. Ой-оченьки, до чего же спинушка болит, разламывается… Только рапрямилась-разогнулась, глядь, а на меже парень стоит, улыбается:

- Здорово, Валюха!

- Будьте и вы здоровы, Павел Трофимыч.

И всего-то несколько слов друг другу сказали, а матери уж в уши напели на селе соседки:

- Что-то, Лариса, Павлик Калинин возле твоей девки вертится, кабы чего не вышло…

Только Валентина, уставшая от жатвы, переступила порог отчего дома, а мать уже за косы дочь ухватила. После смерти отца мать настиг удар, еле из болезни выкарабкалась, но стала злой и сварливой. Вся тяжелая работа легла на плечи шестнадцатилетней дочери, а Лариса не в силах ей помочь, оттого и злилась на дочь, на весь белый свет и свои больные ноги, на жизнь свою вдовью. Вскоре второй удар свел в могилу и мать.

- Маменька! - рвётся из рук соседок Валентина. - Встань, помоги мне! - но не встает Лариса, и - бам, бам, бам! - как по сердцу стучит молоток, которым забивают гвозди в крышку последнего материнского пристанища. - Маменька! - тяжелая липкая темнота опрокинула Валентину наземь, опять она летит куда-то вниз головой. - А-а-а!!! - кричит страшно, разметывая одежды, которыми укутал её Егор, они казались каменными могильными плитами, давили на плечи, грудь, голова пухла от чудовищной боли.

- Господи, да уберите вы эти чепи, тя-а-жко-о! - молит Валентина кого-то и опять кричит. - Маменька! Павлушка! Анютка! Феденька, скоро приду к тебе!

Температура держалась стойко. Часто Валентина впадала в беспамятство и бредила, звала мать и отца, умоляла сестру простить её, вернуться домой. От болезни, беременности, постоянно выворачивающей наизнанку тошноты, Валентина таяла на глазах. Ермолаев привёл доктора, и тот сказал, что у Валентины тиф, и что больную надо изолировать от всех.

- А куда ее изолировать? - развел руками Егор. - У нас одна кровать, вот и спим: я с краю, мать в середине, а дочь у стены.

- Вы с ума сошли! - возмутился доктор. - С тифозной больной спать рядом! - Да вы чудом не заразились! Подумайте о дочери, молодой человек!

Доктор не раз заходил к Ермолаевым, приносил лекарства, но улучшения не было, и в одно из своих посещений сказал:

- Сегодня будет кризис. Или выживет, или, - он посмотрел на Ермолаева честными глазами, - не обессудьте, если будет второе. Я сделал все, что мог, и если были бы на свете более эффективные лекарства, чтобы сбить температуру, можно было бы надеяться на лучший исход, а так… - доктор зло хрустнул пальцами и ушел, пообещав зайти на следующий день.

Ермолаев посмотрел на жену и, чтобы не испугать Павлушку, отошел к окну, заплакал беззвучно, по-мужски. К нему подошла Мироновна, до того молча сидевшая у постели больной, погладила Ермолаева по плечу:

- Егорушка, не гневись на старуху, послушай меня. Разведи покруче соль и прикладывай соляную тряпицу к голове Валентины. Жар-от и спадет, соль его на себя примет, а там - Бог даст…

Егор бросился по знакомым собирать драгоценную соль, и к вечеру насобирал половину солдатского котелка. Всю ночь, уложив спать Павлушку, он прикладывал холодные соляные компрессы на лоб жены. Утром пришел доктор, едва коснувшись ладонью лба больной, присвистнул: Валентина улыбалась робкой улыбкой человека, вернувшегося с того света.

- Ну, дружище Ермолаев, - развел он в изумлении руками, - прямо чудо какое-то! Честно говоря, шел к вам констатировать смерть, но… - он улыбался широко и радостно. - Чем вы ее воскресили?

- Мироновна подсказала, - кивнул Ермолаев на старушку, спавшую на полу, и добавил с нежностью. - Умаялась Мироновна. Соляные компрессы всю ночь вместе с ней на лоб Валентине прикладывали.

Валентина медленно поправлялась. Похудевшая - кожа да кости - тенью бродила по квартире, боясь выползти на улицу.

- Ты бы подышала свежим воздухом, Валюша! - уговаривал ее муж. - Вон благодать какая! Весна! Давай, помогу.

- Щё ты, щё ты! - испуганно махала руками Валентина. - Я ведь не человек - пугало, настоящее чучело. Голова голая, пузо - как барабан, люди поди-ка спужаются, как увидят.

Часто забегал Андрей, спрашивал, есть ли вести от Анютки. Валентина, глядя на него, ладного и стройного, на его красивое румяное лицо, волнистый чуб, который выбивался из-под шапки-кубанки, думала, что было бы намного лучше, если б Андрюшка и впрямь уворовал Анютку. Вот где она, шалапутная сестрёнка? Вспоминая о ней, Валентина не могла сдержать слез, ругала себя за вредное свое поведение.

Тайна исчезновения Анютки и ее подруги через две недели раскрылась легко и просто, когда родители Маши получили письмо. В конверте вместе с письмом от Маши лежала и коротенькая записка Анюты: «Валечка и Егор! Уезжаю искать счастье. Получка в книжке про Робинзона Крузо, не беспокойтесь обо мне: у меня деньги есть. Поцелуйте за меня Павлушку. Желаю вам сына. Ваша Анна Буркова».

Зато письмо Маши было пространное, все в голубых разводах, видно, писала Машутка и плакала в три ручья: «Милые мои тятенька и маменька! - читал Егор. - Не гневайтесь на меня, но не могу я больше оставаться здесь. Мы с Анюткой под угрозой смерти. К нам обратились двое парней и попросили дать каких-нибудь лекарств, чтобы, к примеру, глаза были на самом деле здоровы, а как проверять, то больные. Не хотели в армию Красную идти, богатеи проклятые! Мы им дали мази, а они нам за это пятьсот рублей. А только на комиссии их все равно признали годными. Мы так и хотели сделать, а то, ишь, в Красной Армии не захотели служить, хитрые какие. И вот к нам пришла одна ихняя мамаша, сильно ругалась и сказала, что нам будет конец. Вот мы и решили бежать. Мы вам ещё напишем. Остаюсь всегда ваша верная дочь Мария».

Валентина по своему обыкновению сначала вспылила:

- Ну, это надо же, щё удумали брандахлыстки две! - а потом заревела в голос. - Ой-оченьки! Да ведь её зарезать могли за это, ой, шалапутная сестрёночка моя, да где же ты! - и опять свалилась в жару.

Однако с нервной горячкой доктор справился быстро, и Валентина стала медленно набирать силы.

Быстрому выздоровлению мешала беременность. Ела она плохо, через силу, и поминутно бегала к ведру: тошнило от каждого куска еды, от малейшего запаха. Желудок принимал одну колодезную воду, и то не со своего двора, а с соседней улицы. Егор дивился странным причудам жены, но безропотно таскал воду, потому что Мироновна строго-настрого велела потакать всем капризам беременной Валентины, дескать, успеешь, мол, побурчать, а пока - терпи, поскольку беременные бабы все такие привередливые.

Три дня схватки мучили Валентину. Она кричала во всё горло, стонала так, что даже на верхних этажах, где располагалось отделение милиции, было слышно. Валентина, крутая характером, совсем не выдерживала боли.

- Ой, лишенько, - выла во время очередного удара в спину. - Ну, Егор, даже не подходи! Ой-оченьки, родить бы скорее! Маменька, родненькая, да пощё ты меня бабой родила, пощё я баба - не мужик! У-у-у, Егор, кобель, леший-лешачий… - награждала она ругательствами мужа, и видеть его не желала.

Ермолаев ходил бледный с темными впавшими глазницами от бессонных ночей и курил беспрестанно. Холостые милиционеры беззлобно подшучивали над ним, мол, и кого же это ты, приятель, законопатил жене, что разродиться не может. Женатые авторитетно заявляли, что ребенок «идет попой или поперек лежит». Но вскоре все притихли, старались поменьше быть в помещении, где, казалось, даже стены стонали от Валентининых криков.

Егор никогда не видел рожавших женщин, первая его дочь родилась без него, и сейчас, видя, как мучается Валентина, от острой жалости к ней и боязни, что не выдержит жена и умрет, он чуть не плакал, ругая себя за свою мужскую нетерпеливость, за свое желание иметь ребёнка. Где бы ни был Егор, он постоянно думал о жене, мучаясь, что не может ей помочь, и в ушах, даже если был в городском наряде, звенел крик: «Ой-оченьки, видно смертушка моя пришла, ой, умру я-а-а!..» И Егор молил всех чертей, ангелов, чтобы жена осталась жива.

Валентина панически боялась докторов и больниц, отказывалась ехать в родильное отделение, почему-то вбив себе в голову, что, войдя туда, она уже обратно не выйдет. Потому полностью доверилась Мироновне и её знакомой старухе-повитухе. Та поила роженицу травами, шептала заклинания, но ослабленная тифом Валентина никак не могла разродиться, потому что плод лежал, и в самом деле, неудобно, и его прежде надо было развернуть, а это было не под силу повитухе. И Егор не выдержал воплей жены, привёз акушера из городской больницы.

Валентина до того отупела от боли, что её даже не волновали крики Павлушки за дверями: «Мамочка, мама, почему ты плачешь?» Она равнодушно встретила седенького старичка в белом халате, апатично выполняла все его просьбы, думая лишь о том, что далеко бабка Авдотья, уж она-то наверняка бы помогла.

Старичок осмотрел роженицу, строго приказал старухам кипятить воду, а Егору велел уйти. Довёл его до двери и доверительно вполголоса посоветовал:

- Ну, батенька, молитесь что-ли, если умеете. Чем смогу, тем помогу. Случай тяжелый, да-с… Да и вообще, неизвестно, кто родится после тифа. Беременная женщина, пережившая тиф - случай уникальный… Да и вы, батенька, хороши: не могли меня раньше пригласить.

Ермолаев сидел у себя в отделении, зажав уши ладонями, на миг отняв их, чтобы закурить, поразился тишине: Валентина молчала. Умерла? Он сорвался с места, прогрохотал сапогами по лестнице, рванул дверь, сорвав крючок, протопал через кухню к двери, за которой лежала Валентина. Хотел войти туда, но на пороге возникла повитуха и решительно преградила ему путь:

- Куды прёшь в сапожищах? Грязищи-то наволок, ирод! Здесь тебе, поди-ка, не ваш милицейский околоток, - она зашипела гусыней и пошла на Ермолаева грудью.

- Неужто… - Ермолаев никак не мог вымолвить страшное слово. - Неужто… отошла?!!

- Да чего ты спужался? - заулыбалась старуха. - С сыночком тебя, Корнилыч!

Ермолаев топтался у дверей, удивленно прислушиваясь к растущему внутри чувству: он - отец… И вроде ничего вокруг не изменилось, что родился новый человек, а все-таки интересно: он - отец!

Повитуха, захлебываясь от восторга словами, подавив в себе знахарское самолюбие, говорила Егору:

- Ну, скажу я тебе: умелец дохтур-то, ежели не он, то не выжила бы Валентина. Как он ловко дитя-то вынул! Прямо мигом. Одно слово - ученый человек, могущий!

Как ни упрашивал повитуху Егор, она не пустила его к жене. Сказала, как отрубила:

- Доктур сказал, что можно занесть и… и… Ини… Тьфу ты, язык сломаешь, пока выговоришь… Ифекцию, заразу по-нашему! Все должно быть сте…ри…лильно!

Выгнув грудь колесом, переполненный гордостью, отправился Ермолаев наверх в отделение.

- Ну, как? - хором спросили милиционеры, увидев его.

- Сын! А как же иначе? Сын! - ответил самодовольно Ермолаев, забыв, что есть у него и дочка Варя. - Только сын!

- Ну, Корнилыч, с тебя магарыч!

- Это само собой, - согласно кивнул Егор. - После службы обязательно! - и он вытащил из заветной заначки деньги, послал самого молодого милиционера за четвертью водки в ближнюю монополию-магазин.

Вернулся Ермолаев домой сильно навеселе.

- Мироновна, спит жена?

- Спит, спит, - замахала старушка на него рукой, дескать, не шуми.

- Ты, Мироновна, не говори ей, что я выпимши. Валентина этого не любит, она у меня строгая женщина. Хоть сегодня и день хороший, прямо-таки счастливый для меня день, а всё равно не говори.

Мироновна, усмехаясь, смотрела на Егорово, чуточку глуповатое от выпитого вина, лицо.

- Знаешь, Мироновна, шибко я боялся, что помрет Валентина, уж так боялся, как в партизанах никогда не боялся. А теперь всё хорошо. Всё хорошо, Мироновна, дорогуша ты моя, покажи мне сыночка, а? - он умоляюще сложил перед грудью широкие жилистые ладони. - Ну, хоть одним глазком гляну, а?

- Ну ладно. Пошли, - смилостивилась старуха. И пригрозила пальцем. - Да тихо, смотри. Скинь бахилы-то свои, наследишь-загремишь, а там - дитя, спугаешь его ишшо, - и вдруг улыбнулась. - А помнишь, говорила тебе, что будут у тебя детки? Это Бог тебя за меня да Вареньку наградил, - и Мироновна, взяв голову Ермолаева обеими ладонями, поцеловала его в лоб.

Ермолаев, пошатываясь, вошел осторожно в комнату, куда ещё утром ему был вход воспрещен. Остановился возле топчана, где спала Валентина. Под боком у неё лежал тряпичный сверток, который она даже во сне бережно прижимала к себе.

Грузно, стараясь не шуметь, опустился Ермолаев на колени. Он смотрел на жену с тихой нежностью, и Валентина вдруг от этого долгого взгляда проснулась.

- Егорушка, - потянулась к нему всем телом, - сыночка нам Бог послал.

- Женушка моя ненаглядная, родимая моя, - гладил Егор ёжик Валентининых волос, жалея, что тиф заставил остричь жену наголо, а как он любил гладить шелковистые русые косы. - Ты ни о чем не беспокойся, главное, сына береги, лежи спокойно, а я всё для тебя сделаю, - и вдруг всхлипнул. - Я так боялся, думал, не померла бы. Я так тебя беречь буду, родимая ты моя, жалеть, живи только.

- Посмотри на сына, Егорушка, - Валентина отодвинулась на край топчана, и Егор увидел маленькое красное личико. Это - сын? Такой крохотный, а чуть не убил свою мать.

- На тебя похож, - ворковала Валентина, нежно поглаживая туго спелёнутый комочек. - Капать не капать, как похож.

Егор подумал, что может быть общего у него с этим маленьким краснолицым существом? Но вслух произнес:

- Бравый парень…

Темно за окном.

Валентина покачивала зыбку и слушала, как тикают настенные часы-ходики, как сопит во сне Павлушка.

- Ай-лю-ли да люленьки, прилетели гуленьки-и. Сели гули на кровать, стали гули ворковать да про Васю толковать… а-а, а-а-а… - напевала она негромко. - Баю-баюшки-баю, живёт мужик на краю-у, он ни беден да ни богат, у него много ребят… Баю-бай… У него много ребят, все по лавочкам сидят… Баю-баюшки-баю… Все по лавочкам сидят да кашку масляну едят… А-а-а, баю-бай… Кашку масляну едят да все ложками стучат… Баю-бай… Кашка масленая, ложка кра-а-шеная, ложка гнется, нос трясётся - сердце радуется.

Сон морил Валентину, она ему сопротивлялась: Егор обещался вернуться из поездки, и она ожидала его. На сей раз муж не гонялся по губернии за бандитами, а направлен в Москву в охране какого-то большевика Червонного. Видно, важный человек этот Червонный, если отрядили с ним самых здоровых физически и верных делу милиционеров.

Сын зажевал губенками, открыл глаза. Валентина сунула ему в рот нажеванный хлеб в тряпице. Мальчишка, довольный, зачмокал соску и опять задышал неслышно и ровно. А Валентина вновь запела, толкая машинально зыбку:

- Петя-петя-петушок, золотой ты гребешок, масляна головушка, шелкова бородушка, что ты рано встаёшь, голосисто поёшь? Петя громко не кричи, мово сына не буди… А-а-а, а-а-а… У нас Вася хочет спать, его некому качать. Приди киса ночевать, приди Васеньку качать. Тебе, киса, заплачу за работу да за твою. Дам кувшин молока да постелюшка мягка… баю-бай…

Только год Васятке. Растет бойким и здоровеньким. И весь в отца: такой же горбоносый и кареглазый. Вот будет ли только у него отцовский характер? Ермолаев на вид суров, а так - добрейший человек. Но в гневе страшный.

Валентина улыбнулась, вспомнив, какого страху натерпелась, как «развоевался» однажды Егор.

Сын тогда был совсем крошечный: неделя от роду, даже имени ещё не имел: не придумали родители вовремя. Егор в постоянных разъездах да нарядах, а Валентина имела тайную думку, да боялась сказать о ней мужу, чтобы не разгневать его, дожидалась своего часа. И дождалась.

Как-то утром Егор сказал, что его посылают в Червишево с отрядом чоновцев: там банда объявилась, и будет он дома через неделю. Переоделся в чистое: всегда так делал перед дальней дорогой, такое уж у Егора было правило - вдруг зацепит ненароком шальная пуля, не в грязном же помирать. Уходя, затянул потуже ремень:

- Вот так: ремень ближе к хребту - аппетит меньше. Ну, бывай, жёнушка, здорова, - и вышел.

Валентина, чутко прислушиваясь, определила, что конный отряд выехал со двора, и тут же быстренько собралась и побежала к Мироновне, с которой давно уж договорились улучить времечко и отнести парнишку в церковь для крещения. Так что Ермолаева по возвращению ждал сюрприз: на шее у сына на тонком шнурке висел крестик, а жена звала мальчика ласково Васенькой, как нарекли в церкви.

- Это что такое, мать? - показал Егор на крестик. - Жена коммуниста, милиционера народной милиции - и крестит сына?!

Егор еле сдерживал себя.

- Милиционеры, поди-ка, тоже люди, а некрещёное дитя вроде щенка, - поджала губы Валентина, осмелившись возразить, раз муж спокоен. Но лучше бы не возражала.

- Что?! - взъярился Егор.

Ой, что потом было!.. Валентина опять улыбнулась, вспоминая, как разбушевался тогда муж, как носился по комнате и ругался самой отборной бранью. Сейчас-то Валентине забавно про то вспоминать, а тогда она кое-как спеленала сына, прижала к себе, забилась в угол и затихла. И Павлушка, прибившись к ней с другого боку, таращилась испуганно на Егора.

Егор долго вымеривал шагами комнату, матерился, а когда отвел душу, подскочил к Валентине - та даже глаза от страха закрыла, подумала: ударит - выхватил ребенка, распеленал его и снял крестик.

- Вот так, - процедил сквозь зубы и выскочил на волю.

Валентина улыбнулась: Бог с ним, с крестиком, и новый купить можно, главное - крещёный Василек, и будет охранять его ангел-хранитель.

- Баю-баюшки-баю, живет котик во саду, приди, котик, ночевать мово Васеньку качать… А-а-а, а-а-а…

Тикают на стене часы, спокойно спят ребятишки.

За окошком послышались шаги.

Валентина задула самодельный ночничок - сальный фитилек в глиняной плошке: а вдруг варнак какой? Швырнет в окно камнем, перепужает ребятишек. А шаги ближе и ближе. Во дворе, на крыльце… И лишь тогда страх отпустил Валентину, когда послышался негромкий стук в дверь, условный ермолаевский стук.

- Егорушка, - всполошилась Валентина и заторопилась, зачиркала спичками-серниками, разжигая коптилку, но спички гасли, фитилек никак не разжигался, и она в темноте бросилась к двери, на которую падал случайный лунный лучик, пробившийся в щель между задернутых небрежно шторок.

- Ктой там?.. - спросила все же для порядку, хотя сердцем чуяла: там её муж.

- Да я это, Валентинушка, я!

Валентина скинула щеколду, Егор нетерпеливо шагнул через порог и крепко обхватил жену руками, прижал к колючей шинели.

- Валентинушка, голубушка моя, женушка родимая, - шептал, целуя жену в мокрые от слез глаза. - Опять плачешь… А чего плачешь? Ведь я вернулся живой и не раненый даже.

- Живой, сейчас живой, - всхлипнула Валентина. - Жду тебя и всегда боюсь, а вдруг тебя привезут, а не сам приедешь. Уходи ты с этой проклятущей милицейской должности! Боюсь я за тебя!

Егор отстранил жену от себя:

- Опять ты за своё. Сколько раз говорено, что я - коммунист, куда меня пошлёт партия, туда и пойду. А сейчас я партии в милиции нужен.

- Да извелась ведь я совсем, - запричитала Валентина. - Изболелась за тебя. Ты неделями пропадашь где-то, ездишь, а вдруг по бабам шляшся, почем я знаю, - не выдержала и высказала Валентина свое тайное подозрение.

- Тю, сдурела баба! - расхохотался Егор, разжигая фитилек. Он снял тяжелую сырую шинель, фуражку, стянул сапоги и в одних носках пошел к умывальнику. - Чем ерунду молоть, лучше воды в рукомойник долей, мать.

Он долго плескался, фыркал. Умывшись, насухо вытерся холщовым полотенцем, и не успела Валентина отойти прочь, сграбастал её в охапку, прижал к своему большому напряженному телу.

- Разбудишь ребятишек, отпусти, - прошептала Валентина, слабея в сильных родных руках.

Но Егор понёс жену на руках к топчану, стоявшему возле печи. Он ласкал её, шептал слова ласковые, какие придумал по дороге домой.

- Егорушка, - Валентина лежала на его плече, уютно устроившись под его рукой, - а я, кажись, опять чижёлая.

Егор слушал сквозь дрему: двое суток не спал, и сейчас после давно желанной близости с женой ему хотелось только провалиться в сон и ни о чем не думать. А жена рассуждала:

- Васенька еще маленький, да и Павлушка невелика. Трудно нам будет, родненький. Как быть, Егорушка, может, пойти к баушке Нюре, что Васеньку принимала? Она поможет, срок-от небольшой…

Ермолаев сразу проснулся, даже привстал на локте, глядя свирепо на жену:

- Да ты в своем ли уме, Валентина, о чем это болтаешь? - она сразу затихла: если Егор назвал её так, значит, рассердился не на шутку. - Чтоб своё дитё губить у какой-то глупой старухи? Вздумай только! Я те тогда… - остыв, добавил укоризненно: - А ещё в церкву бегаешь, да ведь это грех - дитя своё губить!

- Дак, Егорушка, - попыталась оправдаться Валентина, - Васятке годик всего сравнялся, куды мы с другим малым денемся? Голодно…

- Ничего, мать, продержимся, - Егор ласково погладил жену по животу. - Не горюй, не одним нам голодно живется.


Читать далее

Глава III - Вятская сибирячка

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть