Это произошло восемнадцать лет назад. И продолжало происходить сейчас. И будет еще происходить много раз. Быстро сменяются крупнозернистые кадры. Царапают мои незащищенные глаза. Проблескивающий монтаж. Потом пленка начинает крутиться с нормальной скоростью, изображение становится очень четким…
Тогда дождь лил еще сильнее. Я был нездоров и ушел с работы на пару часов раньше обычного. Поставил машину за углом, свободных мест возле дома не нашлось. Не успел пройти несколько шагов, как порывом ветра зонт вывернуло наружу, и пришлось забежать в первый попавшийся подъезд.
Тут-то и подъехало это проклятое такси. Обнаженные выше колен хорошо знакомые ноги появились из раскрытой двери. Они лениво раздвинулись и застыли на мгновение. Чья-то неестественно белая, сильная рука уверенно провела между ними. Ушла глубоко внутрь, в темноту. Сразу же вернулась и исчезла. (Потом, после многократного прокручивания этой сцены, я решил, что в тот момент она была без трусов). Женщина, которая шесть месяцев тому назад стала моей женой, изогнулась всем телом назад, медленно поцеловала кого-то – так что водитель при этом стал поправлять зеркало – и выскочила из машины. Я взглянул чуть налево и увидел далеко, как в перевернутом бинокле, на заднем сиденье мужчину в темных очках с прилизанными белыми волосами. Его крупная физиономия кого-то напомнила. Прищурился, чтобы лучше его рассмотреть. Но не получилось. Роящийся свет, который на секунду – нет, даже на короткий миг внутри секунды – зажегся в голове, оказался слишком тусклым.
Она прошла очень близко, не заметив меня. Короткая юбка плотно прилипла к телу, сквозь мокрую, мало прикрывающую блузку отчетливо проступили гордо торчащие соски, отполированные ливнем. Мне показалось, что я услышал сладковатый, удушливый запах, исходящий от нее. Он был связан с другим человеком. Попытался его воскресить, но ничего не вышло. Это была галлюцинация, обман обоняния. Или какой-то еще обман. И у него был запах. Я лихорадочно рылся в памяти, пытался докопаться, откуда он шел, но он все время ускользал.
Развинченной, освобожденной походкой шла она, закинув бусы за спину, с новыми, пустыми глазами сквозь дождь, оплетавший лицо. Шла уверенная, что ее никто не видит. Слепая улыбка блуждала по губам. Счастливая небрежность движений делала ее тело совсем незнакомым.
И сразу все прояснилось! События начали сцепляться, как вставшие с лязгом на свои места шестеренки в сложном потайном механизме. И ее непредвиденные вызовы на работу. И недавно приехавший в Майами русский актер, невнятные рассказы из жизни которого я слышал почти каждый вечер. Он не может найти работу, о нем необходимо позаботиться, а меня с ним как-то не получается познакомить. А потом рассказы внезапно прекратились… И туманные намеки друзей… Пока осторожная акробатка, умело поддерживая равновесие между двумя своими мужчинами, шла по канату у всех на виду, никто не осмеливался нарушить тишину. Чтобы не произошло несчастья. Но смотрели, не отрываясь… Муж первым начинает подозревать и последним узнает правду. Не хочет верить. А я даже и не начинал подозревать… Для исцеления от слепоты достаточно оказалось маленькой хирургической операции, всего одного поцелуя, одного движения чужой руки в такси, залитом подтеками мигающего цветного света.
Во что бы то ни стало нужно было увидеть человека, приехавшего с ней! Как можно быстрее! Для этого пришлось взять напрокат машину с затемненными стеклами. Каждое утро в течение нескольких дней неумелый соглядатай, преодолевая отвращение к себе, торчал напротив собственного дома. Возбужденное ожидание сменялось скукой, а та, в свою очередь, оборачивалась циничными рассуждениями о супружеской неверности, которыми я безуспешно пытался себя успокоить. Я понимал, что за все эти подсматривания по головке меня не погладят. Мысли были маленькие, горячие, будто думал даже не головой, а головкой – и воспоминания жгли ее – совсем другим моим органом, с которым она так любила нянчиться. Наконец однажды увидел, как она выбежала в нарядной приталенной кофточке и в той же непотребно короткой юбке, огляделась по сторонам и вскочила в ожидавшее такси. Кто-то сидел внутри. Минут через пятнадцать они остановились на окраине города у дешевого мотеля, напоминавшего лагерный барак. Здесь было их место.
Когда подъехал, они уже входили, и не успел его разглядеть. Схватился за руль и долго сидел оглохший: дверь, закрывшаяся за ними, была точно дубовая доска, которой саданули по темени… Черная волна, расходившаяся от их двери, медленно накрывала мотель, накрывала с головой меня. Помрачение рассудка. Все вокруг стало сплющенным, плоским, как фотография, и ослепительно черным без единой примеси других цветов. Деревья вдали, кирпичная стена мотеля, мусорные баки возле нее, перила балкона, окна засы€пало вдруг алмазною сажей… Она была настолько яркой, что даже сейчас, через много лет больно глазам… Потом начали проступать отдельные участки, будто кто-то водил слабым фонариком в абсолютной темноте. В темноте, в которой нечем дышать. Багрово-красные нити прожигали ее во всех направлениях. Исчезали, появлялись снова. Фонарик светил все ярче. Краски понемногу возвращались, вещи начали приобретать глубину. Вспыхнула нестерпимо белым огнем зажженная солнцем дверная ручка в их номер… она до сих пор горит в моей памяти…
Через десять минут я не выдержал и позвонил по мобильному. Сразу ощутил ее прерывистое дыхание, в которое явно вплеталось хриплое, чужое, и увидел – слишком хорошо увидел! – как в нескольких метрах отсюда она сидит, закинув руки за голову, на чьих-то поросших белыми волосами бедрах и, уверенно покачиваясь, курлычет со мною по телефону. Тяжелые наливные груди с коричневыми, пупырчатыми сосками описывают в воздухе маленькие круги… И вдруг с отвращением почувствовал, что мой член нетерпеливо шевельнулся под брюками. Он знал, что хочет. В отличие от головы…
Не дожидаясь, пока она ответит, отключился, закрыл глаза, но продолжал отчетливо ее видеть. Изображение было на внутренней стороне век. И стереть его мне никогда не удастся.
В русском языке «измена» – то же самое, что «предательство». Предала – передала себя другому. Отдала в пользование. В английском вроде не так. Но я-то вырос в России.
Изменяет… и ничего не изменишь… пойми, из-ме-ня-ет… Из меня это… вырвано… с мясом…
Ее кожа чуть-чуть золотистая. Волосы пахнут весенним солнцем. Запястье, ладонь с поперечною странною линией. Сквозь иссеченный сеткой морщинок Венерин бугор незаметно уходит куда-то на тыльную сторону, перерезая широкую линию жизни. И там пропадает… Каюта с шкафами и узким, привинченным к стенке столом. Тесный душ. В него втиснуться можно лишь боком. Там кафель хранит наших спин отпечатки.
Концерт персональный под утро. Сверканье какой-то мелодии Моцарта-Верди. Она надевала рубаху и брюки мои. Потом лихо сдвигала огромную кепку. Окно превращалось в овальный витраж, и в каюту струился расколотый вдребезги солнечный свет. В нем любой ее жест был немым продолжением голоса. Я, подперев кулаками небритые щеки, внимательно слушал, как уличный звонкий мальчишка выводит блестящие йодли и фиоритуры, выруливает виртуозно рулады и связками голосовыми легко тормозит на крутых поворотах и снова взлетает наверх. Мое ухо вместить ее голос не может. Она умолкает и долго смеется над новеньким мужем, лежащим в постели с дурацкой улыбкой… И каждая жила была в моем теле натянутой туго струной, ожидающей прикосновенья…
И еще была палуба, где мы стояли с распухшими от поцелуев губами, качаясь от счастья. Держались за поручни, глядя на море, совсем одуревшие после двух суток в постели. Тогда я еще мог читать по ее глазам. И в них были стихи, те, что мне предстояло потом написать. Трехэтажный «корабль любви» с оглушительным ревом, похожим на тысячекратный оргазм, подходил к Форт-де-Франс в Мартинике. А я, – тот, кого давно уже нет, – весь влюбленный в нее, говорил, говорил. Ей под ноги стелил душу свою, словно красный ковер, чтоб вошла по нему в мою жизнь…
Картина, медленно всплывшая в памяти, залита солнцем, пропитана влажными, сочными красками, будто слой прозрачного лака, который ее покрывает, еще не обсох…
Все это вырвано из меня. Выдрано с мясом. Дымится теперь на помойке, забрызганное чужой спермой. И моей вины тут нет!
В тот же день – всего через пару часов! – она в своей много повидавшей ночнушке неторопливо и осторожно, – боялась что-то в себе расплескать? – разгуливала по квартире. А я мрачно смотрел в стену, ожидая, чтобы она наконец спросила, в чем дело. Но она не замечала. Голые плечи были густо заляпаны невидимыми отпечатками его рук. Сжимала и разжимала ягодицы, словно чувствуя внутри мягкие толчки. Ленивая, рассеянная усталость была в каждом движении. Чужое семя, – маленькие, белые, хищные головастики – наверное, еще бушевало внутри. Любовь всегда входила в нее через узкую, горячую щель внизу живота, и сразу же там тонула. И я вдруг понял, что этот вход теперь для меня закрыт. Даже воспоминания о том, что так любил делать с ней, воспоминания о ее прекрасной, яростной ненасытности, стали невыносимыми.
Самое страшное: она врала, изворачивалась и была удивительно искренней, пока я собирал свои пожитки. Для нее не ложь, а только маленькая военная хитрость. А я ловил каждую брошенную фразу. Но не мог поймать. Словно вода сквозь пальцы. Тайное, ставшее явным, совсем очевидным, теряло свои очертания, оборачивалось тайным опять. Еще немного, и поверил бы ей – что-то в глубине души нестерпимо этого хотело, – а не собственным глазам! И тут случайно увидел на стуле возле нашей раскрытой семейной постели свои брюки. Они обвивались вокруг ее платья, мерцавшего неверным зеленоватым светом, насиловали его. Платье выгибалось навстречу им. Я уверен, она специально так их положила. Чтобы напомнить… Не только слова, но и вещи успела она приручить, втянуть в свое вранье. Здесь ничего уже не принадлежало мне.
Через два дня после моего ухода она появилась у меня на работе вечером, когда все разошлись. Без косметики, в том же самом платье, которое на стуле совсем недавно обнимало мои брюки. На ней не было лица. В мертвом неоновом свете то, что было, напоминало скорее плохо прилаженную маску. Годы отделяли ее от ленивой, уверенной в себе женщины, разгуливавшей передо мной в прозрачной ночной рубашке.
Не давая мне опомниться, зачитала вслух невидимый текст: она презирает себя за то, что сделала, это ничего не значит, того человека не любит и никогда не любила, все ему объяснила, и он уехал из города, ей ничего не нужно, она будет ждать, она знает – будут другие, и она хочет быть лишь одной из них… Когда же она замолчит ?! Фразы продирались сквозь меня, царапали изнутри и уходили, оставляя за собой кровавые следы. Знаков пробела между словами не было. В конце каждой из фраз черные ресницы опускались и ставили сдвоенную точку.
Я начал массировать виски€ и сразу ощутил острую боль. Ощущение было, будто сквозь голову из одного уха в другое тянут рывками колючую проволоку, по которой идет ток.
Внезапно пробудился кондиционер, захрипел запрятанной глубоко в стене глоткой, и под его густой заунывный стон ее голос, медленно набухавший слезами, продолжал настойчиво кружить вокруг. Метался, петлял, не находил себе места. Искал трещину в стене, которой я пытался отгородиться. Я слушал, но слушал очень отстраненно. Не сердцем, а головой и даже не головой, а только ушами. Слушал и не слышал. Связи между словами, которые, не задевая, огибали мою голову, и тем, что они означают, исчезли. Слабый, но отчетливый запах лжи шел от них.
Когда она наконец затихла, вид у нее был совсем жалкий. Еще минута, и здесь, посреди моего стеклянного закутка, она опустится на колени. Недоставало лишь сложенных в мольбе рук и глаз, поднятых к небу. Сцена выглядела бы впечатляющей.
«Закрою на ключ, – неожиданно произнес кто-то внутри меня, – брошу ее на пол и вы… Чтобы лежала здесь у меня под ногами и не могла двигаться!» Наверное, желание унизить, отомстить, наказать так отчетливо проступило у меня на лице, что она быстро повернулась и вышла.
«Она врет! Врет и себе, и мне! Вррет вссиоо!..» Заточенный ненавистью конец моего беззвучного крика просвистел в воздухе и глухо воткнулся в закрывшуюся за ней дверь.
И с этого дня начались восемнадцать лет Великого Молчания. Теперь я говорил с ней лишь для того, чтобы как можно меньше сказать. Важное не имело к ней отношения и не выходило дальше исчирканных ночью листочков… Она перестала быть моей жизнью. Превратилась в малую часть ее… Я больше не хотел, чтобы у нас было общее… Нелепо думать, что один человек может принадлежать другому… Не умею забывать и не умею прощать… какая-то детская непримиримость…
Простая логика оскорбленного мужчины не смогла долго сопротивляться темным инстинктам тела. Во всяком случае, импотенции на базе психического расстройства не случилось. Прошло несколько недель, и она превратилась в «одну из других». Дурное дело нехитрое. Мой дом, моя певчая жена, мое будущее, все эти потрепанные притяжательные уже ни к чему не притягивали.
Я снимал квартиру на соседней улице, никаких ограничений на мою свободу не накладывалось. Пытался направить свое одиночество по ложному пути, заводил короткие связи с женщинами. Происходившее с телом души не касалось…
…И я начал взахлеб писать стихи. Высокопарное слово «поэзия» никакого отношения к ним не имело. Они сочились как кровь сквозь бинты от раны, которую я вновь и вновь расцарапывал. Процесс был очень болезненным.
Одинночество. Один-ночью-стих. Одинн. Очество.
Это было что-то совершенно новое. Начал видеть, чувствовать и не бывавшее вовсе со мною. Хотя привычка разговаривать с самим собой у меня с детства…
Много раз я пытался поставить точку в наших с ней отношениях, но всегда возникала какая-то новая цепляющая закорючка, превращавшая уже поставленную было точку в еще одну запятую.
Какой смысл жить с женщиной, которая тебе изменила? Но смысл тут был ни при чем .
И все продолжалось. Пока вдруг – до этого времени «вдруг» давно уже ничего не происходило – я не узнал, что она беременна. И на третьем месяце! Раньше мысль о ребенке мне никогда в голову не приходила. А уж теперь оставлять ли его, у меня никто не спрашивал.
Коротким всплеском острого наслаждения, – единственная, задохнувшаяся гласная: «всплЕск» между нетерпеливо подталкивающими друг друга в спину согласными, – опьянением всего его существа, неутоленною страстью природа заманивает мужчину, чтобы он, сам того не замечая, оплодотворил женщину. Чтобы в ней завязалась новая жизнь. Ни от него, ни от нее это не зависит.
Эластичное, тугое тело, в котором уже бились два сердца, было гораздо умнее меня. И оно умело добиваться своего. Я возвратился. Почему-то решил, что если не вернусь, ребенок родится уродом.
А затем появилась Лара.
Бьющая через край жизненная сила жены была теперь целиком направлена на заботы о ребенке… Купания беспомощного светящегося тельца, пеленания, гуляния с коляской… А я помогал… «полумуж женщины с маленьким ребенком»… помогал даже отцеживать лишнее молоко… В ее млечной груди, покрытой сетью блеклых голубых вен, в коричневом соске, который она держала, как сигарету двумя пальцами, и впихивала в рот только что отрыгнувшего младенца, – во всем этом было что-то подлинное, вызывавшее уважение… А потом она вполголоса пела, укачивая Лару. Удивительные колыбельные, которые я так любил слушать, всегда начинались в очень теплом, низком регистре с бархатной подкладкой, потом незаметными баюкающими переходами поднимались в переливающийся верхний и, достигнув его, почти сразу осторожно опускались. Это повторялось снова и снова. Лара уже спала, а она смотрела, не отрываясь, на пухлое младенческое личико и продолжала напевать, и голос ее плавно скользил по слизистой оболочке, выстилавшей изнутри мою душу… Концы сводились с концами, и брачный узел затягивался все туже…
В постели – обычно это происходило по утрам – или в любом другом закрытом месте, где мы оставались одни, все менялось. От первого прикосновения до самого последнего содрогания собой я не владел… Даже не пытался… Единственное время, когда не видел себя со стороны… Ее мнение о моих мужских способностях меня не волновало… Ненависть, – воспоминание об ее измене в эти моменты становилось нестерпимо острым, – я не преувеличиваю, голая неутолимая любовь-ненависть, болезненная и оглупляющая, доходила до крика, до хриплого протяжного стона, до судорог. Но! Бессвязные фразы, которые я кричал, ее не оскорбляли. Чем-то все напоминало драку без правил. Драку, в которой нужно не победить, а отомстить… Полуизнасилование… Вскоре я понял, что именно это доставляет ей удовольствие… Да и мне тоже… Тело ее занимало слишком большое место в моей душе… Настоящий талант, которым она обладала в избытке, хранился не в черепной коробке, не в поющем горле, но совершенно в иной части тела… Она лежала подо мной с запрокинутым лицом и закрытыми глазами, выгнувшись под своим любимым углом, застывшая, напряженная, готовая к отпору, и втягивала меня в себя… Что-что, а фригидной она никогда не была и сейчас тоже не стала… Совсем наоборот…
Вдруг появилось гигантское зеркало в спальне. Чтобы запомнил… чтобы не было сомнений… Тело, в котором жила моя душа, мне не нравилось… То, что происходило в постели, ее закатившиеся глаза и хриплые стоны в метре от спящей за стеной дочки, не было всей правдой, и умиротворенное, гладкое слово «соитие» не имело к нам никакого отношения… Иногда я в последний момент пытался сопротивляться, пытался представить здесь, под собою, другую женщину, которая осталась в Питере. Но никогда не удавалось… И то, что выкрикивалось на языке касаний в самом конце, удержать в себе было нельзя. Лгать на нем так и не научился…
Приступы ревности с годами происходили все реже, но становились более болезненными. И после этого я замечал, что одиночество мое становится сильнее, агрессивнее, застывает в полную от нее отъединенность. До такой степени, что часто посредине бессонной ночи хотелось вскочить и во весь голос завыть. Одному против кромешной тишины вокруг.
Кого я действительно всегда любил, так это Лару. Несмотря на то, что до родов мне страшно хотелось сына. Лучшая часть меня ласково и бессмысленно мычала вместе с ней, когда ходил по комнате, держа ее на руках, покачивал, подбрасывал в воздух. Комочек беззащитной, плачущей плоти – моей собственной плоти – превращался на глазах в веселую любопытную девочку. И не было между нами тогда никого. Жена кормила ее, мыла ее тельце, но то, что Лара знала, чему она училась, все это исходило от меня… Она росла, и странно было видеть, как пробуждалась, становилась заметнее ее собственная, ниоткуда появившаяся женственность, и как все мое уходило из нее.
С годами я все меньше и меньше проводил с ней времени. Зачем-то выдерживал одно и то же, раз навсегда отмеренное расстояние, и любовь свою старался не показывать. Мне не нужны были произнесенные вслух слова. Мало было поцелуев, объятий, игр и сказок. Я, дурак, совсем не понимал, насколько они нужны ей… Теперь моей недолюбленной девочки здесь нет. Она уже не попросит перед сном, обняв своего медвежонка: «посиди со мной». И не скажет, что когда-нибудь выйдет за меня замуж. Упустил я ее. Ушла из дома, даже не попрощавшись, когда был в командировке. Второпях, тайком, будто боялась, что удерживать будут. И парень, к которому ушла, ничем на меня не похож… Может быть, просто ревную ее к нему?.. Все, кто может предать, когда-нибудь предадут. Дорого обходится скупость на жесты, на слова… у моих родителей тоже никогда не было времени… Цепочка искалеченных, недолюбленных…
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления