В мае закончены все приготовления к походу в Данию. Верховые кони государя уже были отправлены. Петр на прощание кормил их сахаром, говорил:
«Вы своими копытами будете топтать землю исконных врагов моих».
Кто же станет управлять Всероссийскою монархией в отсутствие царя?
Простонародье, купечество и все жители столицы наивно ожидали, что замест царя будет управлять делами государства сама Екатерина. Однако все они просчитались: по проискам голштинских своих родственников, а также Романа Воронцова, отца «Лизки-султанши», учрежден особый совет во главе с принцем Голштейн-Бекским Петром. Опять голштинец, опять не любимый народом немчура.
В начале июня приехал из Ростова Великого в Петербург крупный огородник Андрей Иванович Фролов заключить сделку с двором на поставку овощей. Остановился он у земляка своего мясника Хряпова, что снабжал двор мясом. Поцеловались в обнимку, по-старинному, крест-накрест. Весь налитый жиром, красный, пыхтящий мясник сказал:
— Вот и добро, Андрюша, что прибыл вовремя: завтра праздники начнутся, три дня велено гулять. Царек наш, чтоб ему, мир с Фридрихом заключил… Слыхал?
— Слыхал, слыхал… — ответил щупленький огородник. — Уж чего пакостней — война не кончена, а он с врагом мир заключает. Не в большом уме царек наш…
К обеду приехал в одноколке лакей царя — рыжебородый и плешивый верзила Митрич.
— Отпросился у царя-батюшки: «Езжай, говорит, Федор Митрич, разгуляйся». А теперь время летнее, топить печей не надо, знай ковры выбивай да у Лизаветы Романовны клопов шпарь… Должно, царь от голштинцев натаскал.
Митрич всегда под хмельком, дышит тяжело, с присвистом, говорит густым басом.
Вместе с гостями сели за стол хозяйка и трое детей мясника. Старшему, Мишке, одиннадцать лет. Но хозяин жену и детей из-за стола выгнал, — пущай обедают в кухне, а здесь пойдут разные умственные речи, и бабе, а наипаче ребятам, нечего уши развешивать. Хозяйка надулась, дети, уходя, заплакали: и унижение при гостях, и зело хотелось им послушать, что будет сказывать весь обшитый позументами, весь в медалях плешастый дядя, уж очень занятно он рассказывает о дворце, о дворцовых людях и обычаях. Но хозяин стукнул кулачищем в стол — и все исчезли.
Мясник Хряпов, крепостной крестьянин, плативший своему барину большой оброк, жил богато в собственном доме на Садовой, поставлял ко двору битую птицу, горы разных мясов, даже рыбу — иногда с тухлинкой, но чрез хорошую взятку и тухлинка благополучно сходила с рук: «Сожрут».
Щи были жирнущие, из миски вкусный пар, подавала жирнущая же баба Секлетинья в засаленном грязном сарафане с подоткнутым подолом.
Хотя день был будний, но весь Питер по приказу праздновал, лавки с обеда заперты, хозяин в шелковой рубахе, волосы смазаны репейным маслом, расчесаны на прямой пробор, свисают крышей. Из кухни несло чадом:
Секлетинья и мальчишка на посылках Колька топили сало, разливали по плошкам: полицией велено завтра иллюминировать весь город.
Выпили смородинной по три стопки, похвалили, перешли на пиво.
Секлетинья принесла жареной телятины. Мысли у приятелей взыграли, языки распоясались, потекла беседа. Огородник Андрей Иванович подергал черную бородку и, поблескивая белыми зубами, начал:
— Я, други мои, ко господу прилежен и владыку нашего ростовского Арсения чту: справедлив и дерзновенен. И как вышел царский указ мужиков с землей от манастырей отобрать, господи боже, что содеялось… Мужики бросились рубить монастырские леса, сено грабить, рыбу в святых прудах да озерах ловить… Арсений монахов выслал: «Братие, защищай божье имущество». Куда тут!.. Мужики монахов так взлупили, едва ноги унесли:
«Бей долгогривых по царскому приказу!» Вот вам, други мои, каков наш царь-государь…
— А-я-яй, а-я-яй, — изумился хозяин, отирая ручником взмокшее лицо.
— И собрал нас, почетных прихожан, митрополит Арсений на первой неделе великого поста в Белую палату. «Ну, — говорит, — православные, по милости нового царя нам, монахам, с голоду умирать. Например, — говорит, — воевода ростовский Петр Протасьев был распален указом царским, тотчас по всем вотчинам монастырским опечатал все житницы, оставив меня со всем духовенством без пропитания, всем нам идти нищими по миру. О-хо-хо, о-хо-хо… Да этак, братия, — говорит владыка, — и турецкий султан не поступил бы со своими подданными, как дозволил себе царь православный.
О-хо-хо, о-хо-хо… Царь жизнь нашу приводит к стенаниям и горестям…»
Тут владыка Арсений прослезился, и мы все от мала до велика заплакали.
Хозяин-мясник, слушая земляка, тоже заплакал, затряс головой и засморкался в ручник.
— Я владыку Арсения знаю, я его знаю… Горячий, справедливый пастырь, — сказал он и предложил выпить с горя крепчайшей тминной.
Хозяин с огородником пили рюмками, Митрич пил стаканом.
— И вот, други мои, — опять заговорил Андрей Иванович, закусывая соленым, с чесночным духом, огурчиком, — и достает владыка из-под рясы бумагу и оглашает жалобу в Сенат, написанную по-латынски и по-русски зело умственно и плачевно. «Вот, — говорит владыко-митрополит, — сию бумагу острого и высокого рассуждения я завтра же отправлю с иеросхимонахом Лукою в Санкт-Петербург».
— Я хорошо вестен, что с сим старцем Лукою содеялось и как Петр Федорович его обласкать изволил, — прогудел красный от лихого пития царев лакей.
— Погодь, погодь, Митрич. Дай досказать, а ежели навру, поправишь. И вот, други мои, минуло с того времени два месяца. И возвращается из Питера наш иеросхимонах Лука чуть жив и докладывает митрополиту ростовскому Арсению: «Вручил, — говорит, — аз грешный оное прошение во царские его величества руци, припав к стопам его, в Сенате, весь генералитет тут был, и обер-секретарь с расстановкой то прошение огласил. Тогда его величество пришли в сугубый азарт, закричали на меня гласом велиим, затопали: „Вон! Вон, бородатый козел! В крепость! Молчать, молчать!“ Меня тут сразу из ума вышибло, покачнулся и врастяжку на пол повалился. И закатали меня за сию бумагу острого и высокого рассуждения на шесть недель на хлеб и на воду в Невский монастырь под караул…»
Секлетинья поросенка с кашей подала.
— А ну, расскажи, Федор Митрич, как же государыня-то молодая, она-то что? Ведь ты денно-нощно возле царской семьи трешься, поди много знаешь.
Не таись, люди свои…
— Много знаю, да мало болтаю, — приосанился Митрич, но пьяная голова его клонилась. — А кабы болтал, давно бы на каторге в Сибири был. — Он помолчал, покряхтел, для отрезвления понюхал табачку. Огородник с хозяином уставились в его усатый рот, ждали откровений. — Государыня тихо-скромно себя соблюдает, жительствует от царя в особых покоях, а царь все с Лизаветой Романовной… Она привязала царя-то к себе, как коня к столбу.
Все с ней да с ней блезир ведет…
— Блезир? Ишь ты, — прищелкнул языком огородник.
— А государыня по их пьяным куртагам не ходит, а сидит смирнехонько да тихомолком дело делает.
— Тихомолком? Ишь ты…
Хозяин положил Митричу поросенка с кашей. Митрич тяжело задышал, расстегнул пуговки штанов, принялся за поросенка.
— Да, да, — сказал хозяин. — А чем-то попахивает в воздухе таким-этаким… Быть смуте!.. Вот только как бы государыня не сплошала и не угодила в монастырь.
Огородник перекрестился и вздохнул. Митрич сказал:
— Не в монастырь, а похуже. Мы-то все знаем… Слуги-то все тайности ихние больше царя знают, да молчат. Вот и я помалкиваю…
Хозяин лукаво усмехнулся, налил тминной.
— А ну, за великого молчальника, за Федора Митрича выпьем здравицу!
Выпили. Митрич, зажав в горсть бороду, таинственным шепотом сказал:
— Намеднись Лизка самого-то по щекам хлестала, три оплеухи нанесла…
Ну какой же это, к свиньям поганым, царь? Бывало, Петр Великий, дедушка-то его, сам всех по зубам бил. Вот это царь!.. А этот хоть и внук, а дерьмо.
Тот куст, да не та ягода. Дурак не дурак, а захлебнувшись.
— Царь! Царь! — послышались на улице резкие выкрики.
А комнату ворвались ребятишки:
— Батеньки! Царя везут!
Все бросились к окну, распахнули настежь.
— Эвот, эвот Корф катит, генерал-аншеф, полиции начальник, — тыча пальцем в пролетевшую тройку, пояснил мясник Хряпов. — А с ним рядом на лошаденке скачет евонный адъютант Болотов, большого ума барин.
За Корфом пронеслась другая тройка, за ней третья — пыль столбом, вслед их взвод конных голштинцев, затем на паре гнедых в открытом лакированном экипаже Петр с Елизаветой Воронцовой, следом за ними еще две тройки с девицами и хохочущими офицерами, сзади опять взвод голштинских драгунов на чистокровных скакунах. Драгуны в светло-голубых с белыми отворотами мундирах и в больших с крагами перчатках формы Карла XII. По обеим сторонам всполошившейся улицы бежал простой народ, громко крича кто «ура», кто «дурак»; в воротах, на перекрестках, овеваемые облаками пыли, тоже толпились праздные зеваки. Вдруг веселый шум толпы покрыли пронзительные озорные голоса:
— Эй, Лизавета! Не на свое место уселась!
— Ура Катерине Алексеевне!.. Ура!!!
— Глянь, братцы!.. Новая государыня… Царская присуха…
— Га-а-а!!! А подать сюда!.. — вопила конная полиция, надвигаясь на толпу. — Где крикуны, где они?.. Га-а-а… — улыбаясь во все лицо, не страшно грозили полицейские нагайками.
— Ура-а!!! Ура!.. Дура-ак!..
Но все промчалось, прогремело, все заволоклось плотной тучей пыли.
Только собачий лай стоял да кибитка протарахтела сзади. На кибитке подпрыгивает сундук, в нем что-то брякает, как сухие кости. Возница, надвинув шляпу на глаза, постегивает лошаденок и свистит.
— А это наш Наумыч, — продирая осовелые глаза, мычит пьяный Митрич. — Глиняные трубки за царем везет. Для раскура, значит. А царь поехал на веселую пирушку к дяде за город…
— К принцу Жорже?
— Пошто к Жорже… К Петру Голштейн-Бекскому… У царя дядьев-крохоборов не обери-бери…
Хватаясь за стены, Митрич едва дополз до дивана, повалился и заснул.
Хозяин сел к столу, спросил огородника:
— На много ль тысяч сделку с двором ладишь повершить?
— Да тысяч десятка на полтора, а то и больше. Ведь я первый раз здеся. У меня на огородах капуста, лук, огурцы, морковь. Да вот второй год к кофеям цикорий развожу, уродился добрый. А огороды у меня огромадные…
— Доведется тебе, землячок, тысчонку на смазь в дворцовой конторе выбросить, как говорится, барашка в бумажке.
— Ой… А где мне взять?..
— А ты думал как? Ты еще, брат, вижу, не напитерился, голенький. Я дам, ежели нет. — Хозяин принес в мешочке золото, положил на стол гербовый вексельный лист. — Вот тебе тыща, пересчитай. А теперича давай вексель на тысячу двести. А ты думал как? Нет, я вижу, ты вовсе даже не напитерился, плохой из тебя купец будет, плохой… И еще вот чего, друг: празднички мы с тобой погуляем, условие с дворцовой конторой заключишь да гони-ка ты опять в свой Ростов, сколачивай-ка всех огородников тамошних в один кулак, вроде как артель за круговой порукой. Я тебе помощь окажу большое дело заварить, чаю — вы меня опосля отблагодарите.
— Какое ж дело-то, Нил Иваныч?
— А вот какое дело: на всю армию и флот соленые огурцы, да рубленую капусту заготовлять, да грибы соленые, да яблоки моченые, дело прямо стотысячное. На всю армию и флот! Чуешь? А то дворянчишки из своих имений доставляют… Надо их нашему брату всех взять под ноготь: купцам торговать, дворянам служить да войну вести… Чуешь, где ночуешь? Ха!.. Я четверых дворянчиков, — мясом было вздумали торговать, нас, мясников природных, хотели сковырнуть, а на-ка выкуси, — я их всех в трубу пустил, сам едва в долговую яму не попал, да Никола-угодник спас, а их всех без порток оставил!
Хозяин захохотал; глядя на него, несмело засмеялся и гость.
— Ну, милай, — расчувствовался хозяин и обнял гостя. — Я мужик, ты из голытьбы посадской, а вот теперя кто мы с тобой? Купцы мы!
— Так, так, Нил Иваныч, купцы.
— Я чаю, многие из мужиков ныне в купечество пойдут. А не пойдут, дураки будут, баре задавят их капиталищем своим, хоть хозяева они никудышные, зато капиталов много. Вот в чем суть. А мужик али, допустим, какой посадский головастый человек, он с умом, он с опытом и работать умеет. Вот ужо я тебя с моим закадычным другом Барышниковым сведу… Вот хват!.. Ну и хват!.. — И хозяин пересказал гостю мошеннический случай с селедками и золотом.
— Да неужто?!
— Уж поверь!.. Сам-то он не говорит, а слушок-то катится. Ныне две лавки имеет, Барышников-то, да трактир. Ужо сходим. Секлетинья! Полпива жбан, да пущай хозяйка выйдет сюда.
На диване блаженно похрапывал упившийся Митрич.
Государя встретил у подъезда шестидесятипятилетний фельдмаршал принц Петр Голштейн-Бекский со своими адъютантами-голштинцами. До прибытия царя в зале стояло у всех угнетающее чопорное настроение: принц Петр с семейством помещались на этикете и придворных приличиях. Но появившийся в зале узкоплечий царь с детским лицом и задорным блеском в выпуклых глазах сразу сбил и спесь и этикеты.
— Здравствуйте, господа! — крикливо поздоровался он, вбегая в залу.
Все изогнулись в низком поклоне. Дамы стали приседать. Кавалеры вместе с Гудовичем и трое толстобрюхих — старый князь Никита Трубецкой, голштинцы: генерал Шильд и полковник фон Берг — окаменело стояли навытяжку. — Фэ!
Духами воняет, как в аптеке. Теперь время военное, господа. Медам, прошу садиться. Гудович, трубку…
И несколько десятков голландских глиняных трубок, привезенных императором, быстро задымили. Даже те, кто сроду не курил, неумело набив трубки кнастером и другими табаками, в угоду царю тоже зачадили, перхая и покашливая. В зале стало как в харчевне. Голштинские мужланы то и дело поплевывали сквозь зубы на ковры, им стал подражать и царь. Густые клубы дыма заволокли пространство. Дамы отмахивались веерами, утыкали носы в раздушенные платочки. А царь, как журавль, расхаживал по комнате, больше всех дымил, улыбался, похохатывал:
— Прекрасно, прекрасно. Воин обязан курить. Все должны курить, включая женщин… Да, да, медам! Я опубликую указ… С некурящих мужчин — штраф, с хорошеньких женщин — фанты… — он шутил то с тем, то с другим, старца Никиту Трубецкого похлопал ладонью по тугому животу:
— Плохо, князь, на экзерцициях стараешься, жиру много… Как на войну с Данией пойдешь? Медам, позвольте отрекомендовать! — возгласил царь, подталкивая чрез табачный туман только что вошедших девиц в крикливых нарядах:
— Вот плясунья Полина, исполнит зондер-танец, вот беленькая попрыгунья Каролиночка, по канату, как по плац-параду, ходит… Лутче князь Трубецкого… Вот Мэри, вот Лизетт…
Развязные девчонки, подпрыгивая и посмеиваясь, приседали, вздергивали обнаженными плечиками. Дамы, брезгливо морщась, осматривали их в лорнеты, но сквозь дым было плохо видно.
— Откройте окна! Ради бога! Этак задохнуться можно, — взывали дамы.
Окна распахнули. В сад повалил дым, как из горящего здания. А трубки попыхивали и попыхивали; особенно старались бравые голштинцы — их человек двадцать — и сам Петр.
В этой бесшабашной обстановке чванливый хозяин чувствовал себя подавленно. Хотя он и привык к беспечным фривольностям царственного своего племянника, но… помилуйте… на что это похоже?.. В его вельможные палаты затесались какие-то крашеные девки, какие-то… какие-то… О позор! Впалые щеки его покрыл нервный румянец, губы дрожали. Он растерянно взглянул в набеленное лицо добрейшей своей, расфуфыренной в пух и прах старой принцессы — полуфальшивые бриллиантовые серьги мастера Позье тряслись в ее оттопыренных ушах, она, лицемерно и болезненно улыбаясь немилым гостям и императору, тоже мучительно страдала. Принц незаметно перевел ревизующий взор в сторону иностранных дипломатов. Министры — английский Кейт и прусский Гольц — неотрывными взглядами следили за пустоплетом-царьком, изредка перебрасываясь между собою сухими короткими фразами и двусмысленно подмигивая один другому.
Принц все более и более омрачался.
По блестящему паркету, по турецким коврам неслышно подскользил к нему обер-лакей в разноцветной, как павлин, одежде.
— Ваша светлость, стол готов.
Принц приблизился к царьку.
— Государь, рад просить ваше величество и всех любезных гостей отужинать, — громко проговорил он с кислой улыбкой.
Царь, ничего не ответив, швырнул трубку в хрустальную с бронзой вазу.
Величаво подшагав, гремя шпорами, к Елизавете Романовне, принц с изысканной простотой предложил ей руку и вопросительно посмотрел на императора. Тот было направился к старой принцессе, чтоб в первой паре открыть шествие в столовую, но вдруг передумал, торопливо забежал вперед, повернулся лицом к строившимся парам, трижды ударил в ладоши.
— Медам, мсье! Я церемоний не терплю. Стол брать штурмом. Места взахват!.. Кто где, кто где… Бегом, ма-рш! — и, подпрыгивая на негнувшихся ногах, побежал через комнаты в столовую, за ним стадом вся толпа.
Толстобрюхий князь Никита Трубецкой, рискуя мгновенно кончить жизнь апоплексическим ударом, страшно пыхтя и сразу вспотев, прибежал к столу вслед за царем вторым.
— Здесь, ваше величество! — радостно отрапортовал он, задыхаясь.
— Молодец, князь… Садись рядом!
Стол взят штурмом. Комедиантки, итальянские певицы и танцоры с наскока усаживались возле довольного царя. Грузная Елизавета Романовна, раскачивая наливными плечами, прибежала последней, и ей не было места.
— Гудович, встань! — скомандовал царь. — Романовна, садись. Гудович, стой сзади нее…
— Срам, срам, — шептались дамы Трубецкая, Разумовская, Строганова, Брюс и другие, — с кем это он нас посадил, в какой компании?.. Комедиантки и какие-то цирюльники… Фи…
— Медам! — услыхал чутким ухом Петр. — Среди женщин нет чинов… Все равны, все равны.
Взглянув на прусского посланника Гольца, император встал, и все вскочили.
— Прошу поднять бокал за мой комрад великого Фридриха. Ура-а! Репнин, я назначаю тебя министром-адъютантом его величества короля Фридриха!
Волков, издать о сем указ!
Князь Репнин и Волков поклонились.
Началось пьянство и обжорство. Скуповатый хозяин принц Петр с тоской посматривал на шумную ватагу прожорливых комедиантов: голштинцы, девчонки и танцоры поглощали снедь и пития с аппетитом голодной саранчи.
Веселый ужин, весь в смехе, болтовне и выкриках, тянулся довольно долго. Почти все гости, кроме фельдмаршала Миниха, кроме хитрого, все подмечающего Гольца и некоторых чопорных дам, были довольно пьяны; даже у старца Никиты Трубецкого по-хмельному отвисла нижняя губа. Стоявший за государем острослов и шутник Строганов усердно подливал в бокалы царю и князю Трубецкому.
— Пей, дедушка, пей, — гримасничая и подмаргивая правым глазом, понуждал взбалмошный гуляка-царь своего несчастного соседа.
Шум и гам — как в базарной харчевне, где гуляют дорвавшиеся до водки ямщики.
Царь своим пронзительным криком покрывал все голоса, он нес несусветную ахинею, мысли его путались, были сумбурны. Впрочем, его почти никто не слушал.
— О мой Фридрих! — кричал он, путая немецкую и русскую речь, — мы скоро с тобой встретимся… Дания будет бита! Я еще юношей с отрядом карабинеров разогнал становище богемских разбойников… Ах, вы не верите?
— Не богемских разбойников, ваше величество, а табор мирных цыган, — возразил ему из хмельного тумана резкий чей-то голос, похожий на голос австрийского посла.
— Молчать, молчать! — и царь, сердито гримасничая, стал совать девчонкам в нос перстень с портретом Фридриха. — Целуйте, поклоняйтесь!..
Встать! Впрочем… вольно. Романовна!.. В Ораниенбаум. Актеры, медемуазель! В Ораниенбаум!.. Вы услышите там в моей персоне неплохого скрипача. Полина, Лизочка! Ха-ха-ха… Царь ваш ох! — мелел, ох! — мелел…
— На воздух! В сад… Здесь так накурено, такая духота.
— Ваше величество, ве-великий государь, — покачиваясь и посовываясь носом, склонился перед царем изрядно подвыпивший кутила Роман Воронцов. — Соизвольте проследовать в сад… Там чи-чистый воздух… и… и… белая… (Воронцов громко икнул) белая ночь… ваше величество, — он, как теленок, облизывал толстые губы, и выпуклые глаза его были глупые, телячьи.
Куранты, вызванивая наивный серебряный мотивчик, пробили двенадцать.
Объевшиеся гости, пыхтя и шатаясь, повалили чрез веранду в сад. Впереди, повиснув на плече Строганова, потешно семенил император.
В тихом воздухе застыла белая невская ночь. Небо на западе было еще нежно-палевым, с перламутровым отсветом. Отраженные лучи давно закатившегося солнца еще блуждали в онемевшем пространстве. Весь небольшой загородный сад, огражденный чугунной решеткой, наполненный дремавшими деревьями хвойных и лиственных пород, с затейливыми коврами цветников, с немудрыми гипсовыми статуями, с пересохшим фонтаном, с прямолинейно расчерченными желтыми дорожками — напоминал собою живую акварель изысканного вкуса. Чем-то хрупким, к чему нельзя грубо прикоснуться, а можно лишь благоговейно созерцать, казался этот милый уголок, пронизанный задумчивым светом прозрачных северных небес. Блаженный покой и тишина.
И, разрывая эту тишину, попирая топотом веселых ног, крикливыми возгласами, пьяным смехом, визгом, ватага царедворцев сразу вздребезги разбила, как драгоценный сосуд тончайшего стекла, эту невскую чудодейственную ночь и, разбив, стала грубо топтать ее осколки.
Очумелые гости, вытаращив посоловевшие глаза, шатались по широкой дорожке, охваченной бордюром подстриженных кустарников. Винные пары на свежем воздухе пуще ударили в мозг и в ноги. Пьяные люди вскоре перестали соображать, где они, с кем они, и, поощряемые самим императором, который гундосо покрикивал: «Без церемоний, господа, без церемоний!» — распоясались вовсю.
Трое Нарышкиных (придворный шут Лев Нарышкин успел нарядиться кормилицей) ударились в пляс, падая и сминая цветочные клумбы.
Приплясывали и барыни, жеманно придерживая концами пальцев свои платья; однако хмель бросал их в стороны; они с хохотом валились в объятия молодого генерала Мельгунова или подвернувшихся голштинцев. Гудович залез на березу и каркал вороном. Гости гонялись друг за другом и за визжавшими актерками (царь по-немецки поощрял: «Хватай девок, хватай девок!»), бесцеремонно поддавая один другому коленом киселя, играли в чехарду, издевались над толстобрюхим князем Никитой Трубецким: два голштинских молокососа Ланг и Грин с лошадиным ржаньем свалили князя на дорожку и под хохот нахалов стали загибать ему салазки.
Охмелевший старик в возне чуть не умер; весь испачканный песком, он крикнул голштинцам: «Мерзавцы, прочь!» Едва дополз до скамейки и, обхватив голову, заплакал: «Оскорбляют. Такое унижение… Я князь! Я древнерусский князь, мерзавцы». Седая голова без парика тряслась, бежали ручьем слезы, утирался обшлагом кафтана и с ненавистью бросал взоры в сторону царя.
Гримасничая и подмаргивая правым глазом, предоставленный самому себе, царь, подсаженный шутом Нарышкиным, кой-как вскарабкался на кирпичный пьедестал с солнечными часами и, став в позу триумфатора, резким голосом кричал:
— Остригу бороды всем попам! Иконы вон!.. Мы с братом Фридрихом завоюем весь мир!.. Воля Фридриха — воля божья… Молчать, молчать! Где Гудович?
— Здесь, ваше величество! Карр… Крр…
— Гудович! Скачи в Петропавловскую крепость… Салют из всех пушек…
Преклоняйтесь, все преклоняйтесь… Канальи, мизерабли, разбойники, разбойники, русские подлецы… — он выхватил длинную шпагу, покачнулся и упал.
Отделившись от группы трезвых и сказав: «Пардон, пардон», к царю пошагали долговязый принц Петр и фельдмаршал Миних, чтоб как-нибудь затушевать это постыдное зрелище. Напересек им, чуть не опрокинув Миниха, промчался за девчонками пьяный голштинский ротмистр Витих, он улюлюкал и лаял по-собачьи. В тон ему Гудович каркал с березы вороном. Два голштинца — фон Берг и майор Стефани, обхватив одно и то же дерево и столкнувшись лбами, мерзко очищали желудки. Гофмаршал Измайлов на веранде прямо из горлышка тянул вино.
Жалкий царь, впавший в охмеление и всеми забытый, сидел на земле, вытянув негнувшиеся ноги; он припал спиной к пьедесталу, опер ладони о землю, свесил голову на грудь и что-то бормотал. Шпага валялась возле. На царя никто не обращал внимания, даже Елизавета Воронцова. Оливкового цвета широкое лицо ее раскраснелось, оспенные рубцы выступили ярче, она откалывала трепака с тайным секретарем красавцем Волковым. Упившийся Мельгунов лежал пластом в кустах и охал. Разгульный Роман Воронцов, сбросив кафтан, затеял борьбу с Нарышкиным, он свалил Нарышкина, и оба они, взлягивая ногами и пыхтя, впереверт катались, орали, превращая цветущую картину в грязь. Шум, крики, визги, беготня. В беседке бесшабашно наяривала музыка.
— О, милый мой дядя, спаси меня, спаси меня, — простонал император навстречу принцу. Он силился приподняться, побледневшее лицо исказилось скорбной гримасой, в его неустойчивой душе — трагический разлад и чувство страха. — Да, да, меня убьют здесь, в этой стране… Проклятая, ненавистная Россия. Дядя, спаси меня, спаси, спаси…
— Что за вздор! Любезный мой мальчик! Ты вернешься победителем из похода в Данию. Царствование твое будет из славных славное…
Вместе с Минихом и подбежавшим Александром Шуваловым они бережно поставили царя на ноги, кой-как отряхнули его запачканный мундир, поправили сбившийся парик, вложили шпагу в ножны, повели. Из голенищ царских ботфорт торчали анютины глазки с резедой. Предупрежденная, беззаботно подковыляла толстуха Елизавета Воронцова. Досадливым голосом спросила:
— Готов, Пьер?
— Как видишь, Романовна… Готофф, готофф. Гудович, трубку!
— Карету его величества! — скомандовал принц Петр.
— Карету его величества! — подхватил команду начальник полиции Корф.
— Карету его величества!!! — прокричали два лакея и бросились к конюшням.
На террасе, в каменной позе, с окаменевшим лицом стоял прусский посланник барон Гольц. Губы его кривились, глаза презрительно щурились.
— И это русский император, — с холодной надменностью бросил он в воздух.
А сидевший рядом с графиней Брюс английский министр Кейт сказал ей:
— Послушайте, графиня, да ведь ваш император совсем сумасшедший. Не будучи безумным, нельзя так поступать, как он поступает… Всех этих голштинских солдафонов следовало бы повесить на дереве. О, позор…
— Бедная Екатерина, — вздохнув, тихо сказала Брюс и потупилась.
— Смею просить вас, графиня, передать ее величеству мое отменное, наилучшее почтение.
Звуки бубенцов и крики «ура» возвестили об отъезде государя. Вся вельможная знать, пошатываясь, поддерживаемая лакеями, помаленьку разбрелась к экипажам. Принц Петр, высокий, испитой и тощий, вместе с лакеями и взводом гренадеров лично хватал за шиворот пьяных голштинских офицеров, кричал солдатам:
— Таскайте их вон, валяй на рюска телег, вози прямо гауптвахт! Шволочь…
И опять кричал:
— Девка, девка, актерка и вся шволочь — вон, вон! Взашей!
Сад опустел. В гостиной, прижавшись к плачущей принцессе, лила слезы ее юная дочь. Обе они оплакивали саксонскую и севрскую побитую посуду, истоптанный, как табуном коней, сад.
— О варвары… о варвары…
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления