1
А в ночь на 2 октября в Сакмарский городок приехали несколько казаков с Максимом Шигаевым и Петром Митрясовым. Им нужно было подготовить жителей к приему государя.
На следующее утро была устроена в версте от города встреча. Пугачев подъехал со своим войском, поздоровался с народом, слез с коня, приложился к кресту, поцеловал хлеб-соль и сел на стул. Он был не в духе. Еще вчера Шигаев доложил ему, что строевые казаки, по требованию губернатора, ушли из Сакмарского городка вместе с атаманом в Оренбург.
– Где у вас казаки? – обратился он к народа.
– В Оренбург забраны, ваше величество. А кои на службе, – стали отвечать из толпы. – Да еще двадцать человек оставил атаман для почтовой гоньбы, только и тех-то нету тутотка.
– Сыскать! Всех сыскать! Не сыщете – только и жить будете. Поп! Тебя атаманом в этой местности ставлю.
Священник упал Пугачеву в ноги:
– Помилуй, батюшка. Какой я атаман?!
– Ладно. Не хуже будешь того, кой убежал к Рейнсдорпу.
Пугачев удалился в лагерь.
– Вот, ваше величество, – доложили ему там. – Трех подосланцев наши разъезды пымали: из Оренбурга они.
– Повесить! – крикнул Пугачев. – Бурьян в поле – рви без милости!..
Страховидный Иван Бурнов пошел делать свое дело.
К Пугачеву, сняв шапку, приблизился, в сопровождении Давилина, казак Костицын.
– Дозволь, надежа-государь, слово молвить. (Пугачев кивнул головой.) Был я, батюшка, в соборе, в Оренбурге… И слышал, как дьякон всему народу губернаторскую дарнинушку вычитывал…
Костицын подробно рассказал о происшествии в соборе, о том, какие в городе ходят толки, и, вынув из кармана, подал Пугачеву печатную публикацию Рейнсдорпа.
– А это, ваше величество, я в торговых рядах со стены содрал. Вот по такой бумаге дьякон-то и вычитывал.
Пугачев, прищурив правый глаз, воззрился в бумагу, зашевелил губами. Шрифт публикации был крупный, содержание короткое; Пугачев, хотя и с большим трудом, все-таки осилил кое-что из напечатанного, сказал Давилину:
– Пускай секретарь сюда прибежит. Да присугласи-ка ко мне всех атаманов с полковниками да есаулами. Да и казаков скличь! – Костицыну он подал три рубля. – А вот за верную службу прими. И впредь служи тако. Ступай.
Когда собрались все в круг, Иван Почиталин, по приказу Пугачева, громко стал читать публикацию. Пугачев внимательно присматривался к выражению лиц собравшихся казаков. Вдруг все заулыбались, затем захохотали. Пугачев, тоже усмехаясь, во весь рост поднялся, снял шапку, сказал:
– Вот я и шапку снял… Смотрите! А губернатор, наглец, пишет, что никогда я шапки не снимаю, боюсь воровские знаки показать. Зрите сами: знаков на мне нет, лицо чистое, ноздри целы. Ах, злодей, злодей… То я беглый казак Пугачев, то ноздри у меня рваные! Вот как всего оболгал меня Рейнсдорп, дай бог ему… Ах, изменник!
– А вы, ваше величество, начхайте на него! – тряхнув бородой, воскликнул Андрей Овчинников. – Вишь, он зря ума какую хреновину нагородил: богу на грех, людям на смех!
– Ему, губернатору-то, с горы видней, – как всегда с ужимками, двусмысленно бросил Митька Лысов.
– Я вас, ваше величество, еще в молодых годках видывал, – вкрадчиво проговорил, кланяясь, старик Витошнов. – Как в то время вы любили правым глазком подмаргивать, а передние зубки у вас были со щербинкой, такожде и ныне мы зрим в вас.
На глазах Пугачева появились слезы. Он тронул языком пустоту, где когда-то был зуб, и сказал:
– Слышали, господа атаманы, что верный мой полковник Витошнов говорит?
– Надежа-государь! – громко закричали все, а всех громче неистово выкрикивал Иван Зарубин-Чика. – Умрем за тебя, за государя своего!
Все чинно разошлись. Сутулый, кривоплечий Митька Лысов, вышагивая, что-то бормотал себе под нос, разводил руками, крутил головой, хихикал.
Час был поздний. Горели костры. Ветер дул. По небу волоклись хмурые тучи. Обмелевшая Сакмара брюзжала, взмыривая на шиверах и перекатах.
У царской палатки – или, по-татарски, кибитки – стояла краснощекая Ненила. Скрестив руки на груди и засунув ладони под мышки, она поджидала государя. Печальная Харлова лежала в соседней кибитке за пологом. Быстрым шагом, как всегда, приблизился к Нениле Пугачев. Она развязала на нем кушак, пособила снять кафтан, взяла шапку, велела присесть на камень, стала стаскивать сапоги. Он упирался руками в ее мясистые плечи. Она сказала:
– Ужин готов… Кумысу да меду каргалинские татары привезли. А Лидия Федоровна все плачет да плачет. Поди, надежа, распотешь ее.
– А парнишка где?
– А ейный парнишка, Колька, в моей кибитке, эвот-эвот рядышком.
– Ты, слышь, и ему пожрать дай, Ненилушка.
Давилин расставлял часовых вблизи кибитки Пугачева.
– И так кормлю. А ты, батюшка, хоть бы покойников-то приказал убрать, – кивнула она головой на трех висевших неподалеку губернаторских шпионов. – Страх берет. Как и спать стану.
– А ты Ермилку либо Ваньку Бурнова положи к себе, – шутил Пугачев.
– Тоже молвишь, батюшка, – обиделась Ненила. – Я поди, не курвина дочь, не гулящая какая…
– Эх, все мы гулящие, Ненилушка, – вздохнул Пугачев, взял зажженный фонарь и вошел в палатку.
Рано утром, едва солнце встало, он был уже на ногах. Он поехал поздороваться с каргалинскими татарами, пятисотенный боевой отряд которых вместе с Падуровым, Али и Фатьмой прибыл ночью в лагерь.
Пугачев был бодр, радостен. Шутка ли – полтысячи таких удалых всадников влились в его молодую рать. Да еще сотня сакмарских казаков подоспела.
Падуров, сняв шапку, сказал ему:
– Прошу разрешения вашего величества татарке Фатьме жить при мне.
Глаза Падурова то улыбались, то страшились.
– Ладно, так и быть, – подумав и нахмурившись, сказал Пугачев. – Эх ты, бабник…
– Она не баба – она воин, ваше величество.
– Хорош воин, с коня вверх тормашками сверзилась, – ухмыльнулся Пугачев, вспомнив скачки на празднике.
В полдня татары устроили состязание с яицкими казаками в бегах и борьбе.
Пугачев остался у своей палатки вдвоем с Шигаевым. Неспешно прохаживались между палаткой и берегом реки, где под ветерком покачивались на виселице трупы. Говорили о делах, о том, что надо-де приводить армию в порядок: число людей подходит к трем тысячам, и двадцать добрых пушек есть, пора, мол, на полки народ делить да покрепче дисциплину заводить. Пожалуй, время и под Оренбург подступ сделать, и так сколько времени зря промешкали.
– Да еще, ваше величество, доложить хочу: ночью мои ребята схватили высмотреня. Казачишка молоденький. Я его вздернуть приказал. – Они подошли к самой бровке высокого берега и повернулись, чтоб идти обратно. Внизу, под обрывом, послышались шумные шорохи, галька шуршала, потрескивали ветки кустов. «Козы либо овцы скачут», – подумал Шигаев. – Подослан был юный сыщик губернатором Рейнсдорпом, чтобы пушки наши заклепать да промеж казаков мутню вчинить, – продолжал он вслух. – Да надобно и вам, батюшка, остерегаться одному-то гулять. Береженого бог бережет…
И тут, не пройдя от берега и пяти шагов, вдруг, как по команде, будто им в спину ударил кто-то, оба быстро обернулись.
На них, словно из-под земли выпрыгнув, тяжело шагал высокий сутулый человек с завязанным носом, в косматой шапке, он исподлобья глядел в их лица разбойными глазами.
– Стой! Башку ссеку! – вне себя вскричал Шигаев и выхватил саблю.
– Брось, – прохрипел верзила. – Ты косарем-то не больно маши. Я стреляный и рубленый! – Сердито взглянув на Пугачева неприятными, белесыми, как оловянные шары, глазами, верзила спросил его гнусавым голосом: – А где тут у вас самозваный царь? У меня нуждица до него…
– Пошто он тебе? Какая еще нуждица? – перебил его Пугачев, одетый в простой казачий чекмень.
– А уж это не твоего ума дело, – переступил с ноги на ногу верзила.
И едва успел он рот раскрыть, как три ражих казака, выскочив из-под ярового берега, разом сшибли его с ног.
Тяжело подымаясь с земли, он поливал сваливших его казаков отборной руганью и с неприязнью косился на Шигаева.
– Ой, батюшки-светы! – вдруг вскричал Шигаев. – Хлопуша, да неужто это ты?
– Я самый, – задышливо проговорил Хлопуша; в груди его хрипло. – А это ты, никак! Здравствуй, Максим Григорьич.
Пугачев с ног до головы окинул оборванца суровым взглядом и насупил брови.
– Ты что за человек? Откуда? – спросил Пугачев.
– Да вот он знает меня, кто я таков, – ответил Хлопуша и тряхнул локтями, желая освободиться от крепких казачьих рук, державших его.
– Ваше величество, это – Хлопуша, я его знаю. Он человек бедный, порядочный. Мы с ним вместе в оренбургском остроге сидели. Я, ваше величество, осужден был по казачьему бунту, – сказал Шигаев, сняв шапку и покашливая. – Ребята, не держите его.
Хлопуша, поняв, что перед ним сам Пугачев, тоже стащил с головы шапку, кой-как кивнул ему и, ухмыляясь в бороду, сказал:
– К тебе я.
– По какому делу? Служить мне хочешь аль убить подослан?
Хлопуша молчал. Он стоял теперь в окружении набежавших казаков. Они не спускали глаз с широкоплечего детины.
– Отвечай, – строго повторил Пугачев. – Кем подослан? По какому делу?
– А вот по какому, – ответил Хлопуша, неспокойно моргая глазами, и, порывшись за пазухой, вытащил четыре пакета. – Один тебе, а три казакам велено. Сам губернатор приказал. Только перепутал я их… Да уж бери все, мне не жалко! – Прикрякнув, он протянул пакеты Пугачеву.
Пугачев повертел их перед глазами и, не распечатывая, велел отнести к себе в палатку.
В это время из-за бугра вымахнул всадник. Остановившись, он обернул коня назад, кому-то замахал шапкой и закричал пронзительно и тонко:
– Али-ля!.. Здеся бачка-осударь? Адя-адя!..
И вот перед Пугачевым – нанизанные на общий аркан четыре связанных по рукам человека. Их поймали на дороге каргалинские татары. Пугачев стоял в окружении приближенных. Он спросил пленников:
– Кто вы такие?
Тогда все четверо повалились на колени.
Старик Пустобаев, сдерживая гулкий бас, в волнении проговорил:
– А послал нас, твое царское здоровье, наш полковник Симонов из Яицкой крепости в Оренбург с бумагами. Вот и бумаги… Уж не прогневайся, – и огромный старик достал из сумки большой пакет.
– Поди прими, – приказал Пугачев сержанту Николаеву.
Сержанта бросило в испарину. Он хорошо знал этого услужливого старика, и молодому человеку вдруг стало до боли стыдно взглянуть в глаза его. Он подскочил к нему и быстро выхватил из его рук бумагу.
– Знаешь ли ты, дед, кто перед тобой стоит? – спросил Пугачев и подбоченился.
Долгобородый, богатырски сложенный Пустобаев взглянул на Пугачева мутными, будто пьяными глазами и громогласно сказал:
– А откуда ж мне было знать-то, батюшка?.. Мы люди подначальные. А начальство нам все уши прожужжало: Пугачев да Пугачев…
– Совести в тебе нет, старик, – сказал Пугачев. – Начальству веришь, а народу, что за царем идет, не веришь.
– А вот теперича я, хоть и стар, а вижу: как есть государь ты, ваше величество… Я, пожалуй, в согласье… того… послужить тебе.
– Пошто же ты раньше вольной волей не пришел к моему царскому имени? Ведь ты только тогда пришел и царем признал меня, когда на аркане тебя привели…
– Винюсь, батюшка… Маху дал, – сказал старик, и большая борода его затряслась.
– Ну, так повесить всех четырех, – приказал Пугачев. – Пускай восчувствуют, как мимо меня в Оренбург гулять. Вздернуть!
Шигаев и другие степенные яицкие казаки стали упрашивать Пугачева помиловать старика Пустобаева и молодого мальчишку, яицкого казака Мизинова.
– Пустобаев, ваше величество, невзирая, что стар, а начальство чинами не жалует его, по сей день в рядовых он, – сказал Шигаев, помахивая ладонью по своей надвое расчесанной бороде. – Как бунт был, старик-то войсковую нашу руку держал.
– Помилуй, батюшка! – гаркнул Пустобаев и пристукнул себя кулачищем в грудь. – Служить буду верою-правдою.
От его трубного голоса у Пугачева зазвенело в ушах. И все ласково воззрились на поднявшегося огромного, как матерый медведь, деда. Сердитые глаза Пугачева улыбнулись.
– А тебе, малец, сколько лет? – спросил он Мизинова.
– Это мне-та? – со страху кривя рот и подергиваясь, проговорил Мизинов. – Мне в Покров семнадцать сполнилось. Лета мои не вышли еще, а вот Симонов… это самое… как его… забрал меня в казаки.
– Ну, ладно, молодой ты. С тебя и взыску нет. Живи! И ты, старик, здоров будь. Идите с богом. Николаев, проводи их. Накормить, напоить вдосыт! И коней вернуть. Ну да уж и вас двоих милую. Идите все четверо. А где этот… ноздри рваны у которого?
– Я здеся-ка, – нехотя выдвинулся из толпы Хлопуша. Он возвышался над всеми на целую голову.
– Взять его под караул. Опосля сам вызову его. Покрепче подумай, с каким умыслом шел ко мне, – обернулся к Хлопуше Пугачев. – Не оправдаешься – не взыщи, только ты и свету видел. Почиталин! Пойдем-ка разберемся в бумагах, что от Рейнсдорпа с ним присланы.
2
Юный, голубоглазый, похожий на девушку Мизинов, как только услышал себе помилование, враз залился обильными слезами.
– Что, дурачок, воешь? – гукает старик Пустобаев. – Радоваться должон.
– Я и то радуюсь, – хлюпает Мизинов, и уже облегчающий смех охватывает его. – Ой, да и напужался я… Вот страх, вот страх-то…
Пустобаев вышептывал шагающему рядом с ним Николаеву:
– Да, Митрий Павлыч, а мы все думали, что тебя в живых нетути. Барышня Дарья Кузьминишна извелась вся по тебе… Стой-ка, стой-ка, – старик порылся за пазухой и, вытащив, передал Николаеву маленький за печатью пакет. – Не дозрили, не отобрали.
Николаев вглядывался в письмо, в ласковые любезные сердцу девичьи слова. Руки его дрожали, и дрожал в них голубой бумажный листок.
Они подошли к шалашу из соломы и веток, жилищу Николаева. Сели. Дед, ухмыляясь, подшучивал над Мизиновым. Сержант Николаев читал:
«Ненаглядный мой Митенька! Ежели тебя захватили в полон, беги скорей домой, всякие способы выискивай, чтобы убежать от разбойника. Да сохрани господи и царица небесная жизнь твою! Ты, Митенька, не верь никому, что он царь, он великой государыни нашей сущий супротивник…»
Тут строки заскакали у сержанта Николаева, сердце заныло, в груди стало тесно, не хватало воздуха. «Подлец, подлец я… Изменник. Бежать! Куда бежать? Поздно… Милая Дашенька, несчастная моя Дашенька».
– Чего ты мотаешься-то, Митрий Павлыч! Чего ты побелел-то? – старик выволок из широких штанов посудину с сивухой и подал ее потерявшему себя Николаеву. – Ну-ка, братцы, зелено! Не прокисло бы оно!..
Сержант с торопливой жадностью проглотил добрую порцию противного теплого пойла. Перед глазами дробились, скакали черные каракульки:
«Устинья Кузнечиха обещает съездить в стан злодея, уклонять его, чтоб отпустил тебя. Поначалу мы рассорились с ней, после помирились. Она девка хоть и норовистая, а добрая. И меня подбивает ехать. Говорит, что царь милостив до нее и твоего суженого, говорит, беспременно отпустит. А я ее ругаю, дуру… Какой он царь! Ты, драгоценный Митенька…»
– А вот они где, – и перед компанией появился сутулый, покашливающий Шигаев.
Дед, запрокинув вверх бородатую голову, тянул из штофа зелье. С трудом оторвав губы от бутылки, он крякнул, сплюнул и трогательно проговорил:
– Ну, Максим Григорьич, батюшка, уж и в соображенье не возьму, как благодарить тебя… Спасибо тебе, милостивец! Кабы не ты, смерть бы нам с мальцом…
И они оба с вихрастым юнцом Мизиновым низко поклонились Шигаеву. Тот подсел к ним на луговину, сказал, похлопывая деда по крутому плечу:
– Ты, Пустобаев, не сумневайся в государе-то. Он доподлинный! Завтречко тебе с Мизиновым присягу учиним.
– А я в отпор и не иду, Максим Григорьич. Мне кому ни служить, так служить.
– Ты этак-то не брякай, старик, – вразумительно сказал Шигаев. – Одно дело народу, царю его служить, другое дело тем, кто народ в тоске держит, в порабощении.
– Оно точно, – вздохнул старик и опасливо огляделся по сторонам. – А по правде-то тебе сказать, Максим Григорьич, уж ты прости меня, дурака старого… Сдается мне, не затмил ли сатана ваши очи погубления ради? Как бы в подлецах не остаться, Максим Григорьич. Присягу-то всемилостивой государыне рушить – душа дрожит. Ведь меня скоро и на тот свет позовут. Каково-то мне будет там перед господом глазищами-то хлопать да ответ держать. Господь-батюшка скажет: «Что ж ты, Пустобаев, под конец часу своего-то проштрафился? Нешто не толковали тебе рабы мои – полковник Симонов да генерал Рейнсдорп, что Петр Федорович давно помре? Эй, скажет, ангелы-архангелы, покличьте-ка сюда душу усопшего Петра Федорыча!..»
Умный Шигаев, закусив бороду, с улыбкой покашливался на захмелевшего старого казака.
– И вот, войдет усопший Петр Федорыч, а на головушке-то его – мученический злат-венец. И велит ему господь бог: «А ну, скажет, изобличи-ка, усопший Петр Федорыч, казака Пустобаева, что за раз две присяги рушил: и тебе, и благоверной супруге твоей Екатерине Алексеевне». – «Господи, скажет тогда Петр Федорыч, он, старый хрен, весь пред тобой, нечего и обличать его. Раз он, пьяный дурак, вору Пугачеву присягнул, сажай его скорея в котлы кипучие».
– Стой, старик, – прервал его улыбавшийся Щигаев.
А юный казачок Мизинов, слыша такую речь старого казака, всхлипнул, отвернулся и, крадучись, снова облился слезами.
– А ты вот что в оправданье богу-то скажи, – проговорил Шигаев, ласково заглядывая в угрюмые глаза Пустобаева. – Господи, скажи, престол твой предвечный столь высоко над землею вознесен, что тебе, господи, и не видно, как великие дворяне да архиереи обманывают тебя. Ведь они Петра Федорыча-то насильно с престола сверзили да живота лишить хотели, только люди добрые пособили бежать ему да в народе укрыться. Он промежду народа двенадцать лет скрывался, всякое горе людское выведал, а как невмочь стало ему человеческие страдания выносить, он, батюшка, и объявился. И я, мол, господи, вторично присягнул ему. Да и еще скажи богу-то: ведь ты и сам, господи Христе, во образе человека бедного такожде по земле ходил, такожде вызнавал, какую маяту простой люд терпит. Не ты ли, господи Христе, молвил: «Придите ко мне все труждающиеся и обремененные, и аз упокою вы». Вот, Пустобаев, как надо господу-то отвечать.
Пустобаев сидел, сгорбившись, упорно глядя в землю, думал. Наконец сказал:
– Одно дело – царь небесный во образе простого человека, другое дело – простой человек во образе царя. Ты, брат Максим Григорьич, писанием церковным не собьешь меня. Хоша я и темный, а в писании-то со слыха не хуже другого прочего кумекаю. Ежели я уверую, что он царь, а не приблудыш, присягну, а ежели…
– Как знаешь, – сразу охладев, проговорил Шигаев, поднялся и пошел прочь. – Думай, старик.
Во многих местах горели костры, разбившееся на кучки войско готовило себе обед. Кой-где у костров, подоткнув подолы и засучив рукава, стряпали молодые и пожилые женщины: это каргалинские татарки и сакмарские казачки, провожавшие своих мужей и сыновей в поход. Вдоль берега Сакмары стояли на лафетах в два ряда восемнадцать пушек и два единорога, возле них – вооруженные артиллеристы, канониры. Тут же разбита палатка начальника артиллерии Чумакова. В укромном месте, вдали от костров, на возах – ядра, гранаты, порох в картузах. Строгий казачий караул никого сюда не допускает. Возле палатки войскового начальника, атамана Андрея Овчинникова, говорливая кучка молодых казаков заготовляет походные хорунки (знамена). Две казачки – одна рябая и брюхатая, другая скуластая и тонкая, как жердь, – напевая песни, проворно, без устали работают иголками: на широкие цветные полотнища знамен нашивают кресты, вензеля, изображение , и короны.
Стан раскинулся на версту. Дымочки тянутся к небу, слышен крикливый говор, песни, хохот. Вдали кони пасутся. Их сторожат казаки и приставшие к войску псы. Тощий пес с повисшим задом лечится какой-то одному ему ведомой травой: сорвет стебелек, пожует, проглотит. По зеленой пойме реки жирует стадо войсковых овец.
Губастый горнист Ермилка поймал в реке двух небольших черепах и несет их в подарок – одну Нениле, другую барыньке Харловой.
Мальчик Коля прибежал в палатку к сестре.
– А ты, Лидка, все плачешь? – говорит он ей, поднимая брови и взвизгивая. – Ну, что ж такое… Эка штука… Меня Ермилка на коне катал. Вмах-вмах!..
Лидия сквозь слезы улыбается. Круглолицая, побледневшая, с темными кругами возле глаз, она стала еще красивее, оттенок горести и страдания придал еще больше прелести простым, милым чертам ее лица. Она нагружает карманы брата леденцами, пряниками, дает вина ему.
Коля с жадностью пьет, прикрякивая, как взрослый, просит еще. Душа его тоже скорбит безмерно: о чем бы он ни думал, ему все время мерещатся покойные отец, мать… Иногда среди ночи он отрывает голову от подушек и через тьму взывает к матери: «Мама… Мамусинька моя!..» Но тьма молчит. Коля похудел, поблек, кисти его рук стали как бы восковыми. Притворяясь веселым, он высвистывает песенку, говорит:
– Ермилка на трубе меня обещал выучить. Вчерась он играл, а мы с Ненилой плясали… А чего мне горевать-то? Мне тут по нраву жить… Любопытно… И черепахи есть.
Он говорит быстро, взахлеб, и чувствует, что сестра не верит его веселости. Коля затихает. Резко отвернувшись от сестры, он старается остановить подрагивающий подбородок и успокоить плаксивую гримасу на лице… Вот он овладел собой, улыбнулся. Ласково он смотрит на сестру и снова быстро-быстро говорит:
– А ты, Лидка, не больно-то… Ты не ссорься с ним, не лайся. Ты не серди Пугача-то… Эко дело… Наплевать!.. И Ненила говорит… Зря, говорит, она рыло воротит в сторону. Это про тебя-то. И вправду, Лидочка, миленькая… Нас с тобой защитить некому! Батеньки нету, маменьки нету. Мы одни здесь…
Лидия схватила брата в охапку, усадила на кровать с пуховыми перинами, и оба они, прижавшись друг к другу, заплакали.
– Ли-ли-лидочка, – хлюпал мальчик, целую сестру в мокрые глаза. – А что, ежели я Падурова упрошу… чтобы он у-у-у-укра-украл тебя… Вскочили бы мы на три коня да прямо в-в-в Оренбург… А там бы он женился на тебе… Вот бы… Вот бы!..
Вдруг раздалось вблизи: «Ура-а, ура!.. Гайда!» Мальчик опрометью выскочил из палатки и побежал к себе.
Земля задрожала, всадники примчались; Пугачев, красный, возбужденный, быстро вошел в палатку Харловой.
– Ну что, Лидия Федоровна? Опять вся в тучах да в непогодушке, – он строго, но улыбчиво взглянул на поднявшуюся женщину и бросил в угол саблю. – Все плачешь?.. Эх, глуха ты, как ноченька! Не дождаться, видно, мне зари твоей… Эй, кто там? Тащи сюда испить чего… Кумыску, что ли, да покрепче!..
3
Сержант Николаев ушел от Пустобаева в кусты, сидел в укрытии, вновь и вновь перечитывал Дашино письмо. Вдруг ветви зашуршали, сержант суетливо сунул письмо в карман.
– А, барчук, влопался? – захохотал выросший перед ним Митька Лысов. Сутулый, небольшой, брюхатенький, личико треугольником, лисьи глаза ядовито прищурены. – Так-так-так… А я ведь знаю, сволочь ты эдакая, ведь ты стрекача хочешь задать, да прямо к Рейнсдорпу; о-так, о-так, ваше превосходительство, у Пугача, у кровопивца, войска три тысячи, сто пушек, и все такое…
– Чего ты зря ума плетешь, Лысов?
– А-а-а, не по носу табак? Да меня, брат, не проведешь! Ведь ты батюшку-то и верно за Пугача считаешь. Хоть и втерся к нему, сволочь этакая, а…
– Как смеешь меня, сержанта, сволочить?!
– Ха! Сержант… Ты сержант, а я полковник… Встать, паскуда дворянская, раз с тобой полковник говорит! – И подвыпивший Лысов выхватил саблю.
Николаев вскочил на ноги.
– Напрасно вы, господин полковник, обижаете меня, – со злобной дрожью в голосе сказал сержант. – Я не втирался к государю, а он сам меня завсегда зовет. Вот и присягу писать велел. Я государю рад стараться…
– И без тебя старателей сколь хошь… А вот ты, дворянчик, ластишься к Пугачу… то бишь к государю, и нас, простых людишек, не дворянского роду, оттираешь от пресветлых его очей… Сма-а-атри, брат! – и Лысов, перекосив рот, погрозил сержанту пальцем. – А ну-ка, вывертывай карманы, сволочь! – Митька Лысов шагнул к переставшему дышать сержанту. «Письмо… Пропала моя голова… Петля будет», – стегнуло черным светом в голове обомлевшего молодого человека.
И только лишь Лысов руку протянул, чтоб выудить из кармана Николаева губительную бумажку, как раздались сразу три-четыре голоса:
– Николаев! Николаев!.. Где ты, черт?.. Государь тебя кличет. Эй!
Чудом спасшийся Николаев, как птица под выстрелом, сорвался с места и понесся к палатке Пугачева.
– Стой, стой! – орал ему вдогонку Митька Лысов.
Но длинноногий сержант несся чрез кусты, чрез поле, как волк от охотника. По пути на миг остановился у забытого костра, с сердечной болью бросил в пламя Дашино письмо и – дальше.
– Вот что, друг, – сказал Пугачев вошедшему в палатку Николаеву. – Чтоб наутро были здесь поп да татарский мулла: верных мне каргалинских татар да сакмарских казаков к присяге приведем. Да покличь-ка сюда этого безносого… как его… рваные ноздри… Пущай придет.
– Слушаюсь, – сказал Николаев, повернулся по-военному налево кругом и… лицом к лицу столкнулся с ворвавшимся в палатку Митькой Лысовым.
– Стой, стой, изменник! – схватил он Николаева в охапку. – Надежа-государь, прикажи обыскать его, у него, у дворянской сучки, в кармане подметные письма от Симонова… Сам видел…
Николаев рванулся, оттолкнул нахрапистого Митьку и бодрым голосом сказал:
– Ваше величество, этот человек спьяну поклеп возводит на меня…
– Выворачивай карманы, сволочь! – закричал Митька.
– Брось орать, Лысов, – сказал хмуро Пугачев.
– Ваше величество, вот я весь перед вами, – уверенно проговорил Николаев. – Прикажите со всем тщанием обыскать меня на ваших глазах. И ежели что найдется, снимите с меня голову. А ежели ничего не сыщется, защитите меня…
Пугачев пристально посмотрел в его простое, открытое лицо и сказал тихо:
– Иди, Николаев. Верю тебе и всякое бережение к тебе держать буду.
Тогда Митька Лысов, встряхивая локтями и чуть не замахиваясь на Пугачева, дико закричал:
– Вот так царь, ну и царь у нас!.. Дворянчику верит, а мне веры нет… Ха-ха…
Пугачев прищурил на Митьку правый глаз и ударил в ладони. Вбежавшему увешанному кривыми ножами широкоплечему Идыркею сказал:
– Возьми-ка полковника за шиворот да выведи. Во хмелю он.
Николаев шел за Хлопушей с чувством радостного облегчения. И уже в который раз вновь и вновь давал себе слово верой и правдой служить человеку, назвавшемуся государем. «Только одно добро от него вижу для себя, одну милость, – растроганно думал он. – И кто его знает, ежели рассказать бы ему про мою любовь к Дашеньке, может, и отпустил бы он меня на волю…»
Вместе с приведенным в царскую палатку Хлопушей пришли атаман Овчинников, полковник Творогов, секретарь Ваня Почиталин.
Пугачев был в цветном персидском халате с желтыми золотистыми шнурами, темные и густые, зачесанные наперед волосы закрывали ему выпуклый лоб. Он сидел, все стояли.
– Оправдываться припожаловал? – спросил Пугачев Хлопушу и, оглядывая его изуродованное лицо, стал прикрывать то правый, то левый глаз. – Поди, много ты на своем веку обедокурил? Ну-ка, сказывай, кто ты, кем подослан и с какой целью? Не оправдаешься – очам твоим защуриться придется.
– Я оренбургский ссыльный, каторжник, – сказал верзила, он уже без наглости, а почтительно и прямо смотрел на Пугачева. – Зовусь Хлопушей, а по паспорту Соколов, сам из простонародья. На уральских заводах середь работных людей бывал. Оренбургский губернатор снял с моих рук-ног железища и послал меня в твою толпу, чтобы людям твоим и тебе передать пакеты, а что да что в тех пакетах, мне неведомо.
– Зато мне ведомо, – тихо произнес Пугачев. – Сказывай дальше!
– И губернаторишко велел мне мутить твою толпу, чтобы людишки твои изловили бы тебя, батюшка, да притащили бы к нему, к этому самому Рейнсдорпу. Еще приказано было, чтобы порох у тебя спортить, а пушки заклепать. – Он говорил внатуг, с остановками, гукающим гнусавым голосом, моргая бровями.
– Ну вот, лови меня, ежели тебе велено, да тащи к Рейнсдорпу, – сказал Пугачев так же тихо, но глаза его воспламенились. – А тебе в том корысть большая будет – Рейнсдорп озолотит тебя.
– Нет, батюшка, меня уж и так озолотили: вишь, как обличье-то испохабили, – и Хпопуша шевельнул перстами тряпицу на носу.
Пугачев покачал головой, сказал:
– Вот, господа атаманы, какие губернаторы-то у меня сидят, сами видите! Им только бы простых людей кнутьями бить да ноздри рвать. Ахти беда… Погоди, погоди, доберусь ужо я до этого Рейнсдорпа, так не токмо ноздри, а и ноги-то из зада вырвать ему прикажу. – Он вскочил, сгреб со стола бумаги губернатора, сунул их секретарю. – Почиталин! Брось в огонь сии богомерзкие писачки. Писал писака, а звать его – собака! Слушай, Хлопуша. Шагай-ка, брат, ты в оборот к губернатору…
– Ни в жисть, батюшка, будь он трижды через нитку проклят…
– Полно-ко ты, полно, – язвительно перебил его атаман Андрей Овчинников и с явным подозрением посверкал на каторжника умными серыми глазами. – Ведь ты послан к нам убить государя. Ты, все у нас подметя, сбежишь от нас да и перескажешь Рейнсдорпу-то. Лучше правду говори, а то, как свят бог, повесим!
– Я всю правду молвил, – опустив руки, ответил Хлопуша.
– Твоя правда-то прямая, как дуга, – не унимался Овчинников.
– А есть ли у тебя деньги-то? – не слушая атамана, спросил Пугачев.
– Четыре алтына осталось, – ответил Хлопуша, переминаясь с ноги на ногу. – Правда, что Рейнсдорп пожаловал мне малую толику, так я все бабе своей оставил с мальцом. Они в Бердах живут, в бедности маются.
Пугачев сходил за ковер, к кровати, вынес семь рублей, сказал:
– Возьми покамест да приоденься, а это лохматье сожги. Полковник Творогов! Распорядись выдать ему из цейхауза одежонку. А ты, Хлопуша, как поиздержишься, скажи. Ну, ступай, друг мой, будь свободен. На тебе нет вины.
Когда оправданный верзила облегченно запыхтел и, поклонясь, ушел, Овчинников приступил к Пугачеву:
– Воля твоя, ваше величество, а на мою стать – повесить его надлежит. Прикажи, государь. Он плут и каторжник! Вот помяни мое слово, он и людей наших учнет подговаривать. Прикажи покончить с ним.
– Ну нет, Андрей Афанасьевич, об этом забудь и думать, – возразил с сердцем Пугачев. – Он еще сгодится нам. Такие, обиженные начальством люди, завсегда пригодятся нам. Оно, конешно, присматривать трохи-трохи надо! А как охула никакого не будет на него, тогда поразмыслим, что да как.
– Тебе виднее, – потупясь, раздраженно ответил Овчинников. – Твоя воля. А только сам, батюшка, ведаешь: черт игумену не попутчик.
– Он не черт, а у нас не монастырь. Ась? – прищуря правый глаз, проговорил Пугачев и, чтобы отвязаться от Овчинникова, стал, не переставая, широко зевать, закрещивая рот двуперстием.
Передовая разведка Пугачева вечером 3 октября уже гарцевала возле Оренбурга. И в то же самое время боевой отряд майора Наумова при ликующих кликах горожан входил в город.
Несколько дней назад Наумов был послан комендантом Яицкой крепости Симоновым в погоню за Пугачевым. Получив в дороге известие, что силы врага значительно окрепли, Наумов счел за нужное, не возвращаясь в Яицкий городок, идти чрез степь скорым маршем прямо в Оренбург.
Майор привел на выручку города двести сорок шесть человек хорошо обученной пехоты и триста семьдесят восемь верных правительству зажиточных казаков, коими командовал лютый враг Пугачева, бывший атаман Мартемьян Бородин, или, как его звали пугачевцы, жирный Матюшка.
Удрученный предстоящими событиями, губернатор Рейнсдорп с приходом неожиданного подкрепления воспрянул духом.
На военном совещании, осведомившись, нет ли каких «самых лютчих вестей от сукин кот Клопуш», он сказал:
– Ну, господа, поздравляю! С прибытием храбрый майор Наумофф наша Оренбургская крепость, в случае атаки, в состояние пришла.
При этом он встал, подошел к Наумову и, троекратно, крест-накрест, по старинному русскому обычаю, обнимая, облобызал его.
В субботу 5 октября в одиннадцатом часу утра армия Пугачева перешла Яик, миновала Казачьи луга, что в пяти верстах от города и, после небольшого роздыха, двинулась к Оренбургу.
В армии было около 2500 человек, 20 орудий, много зарядов и 10 бочек пороху. Пугачев приказал Овчинникову:
– Растяни народ в одну шеренгу да так и веди! Пущай Рейнсдорпишка думает, что у меня десять тысяч войска, да волосы на себе рвет. А как приведешь на гору, остановись, в тех мыслях, чтобы городским – меня, а мне – городских видно было.
Военная хитрость Пугачева удалась. Увидев столь великую армию противника, город пришел в крайнее смятение, жители уже представляли себе неминуемую гибель, по всему городу поднялся плач и неутешное рыдание.
Барабаны ударили тревогу. С колоколен зазвучал набат. Гарнизон стал по местам. На батареях зарядили пушки.
Все с нетерпением и страхом ждали приступа грозного врага, которому сдаются крепости, в стан которого толпами устремляется народ.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления