Этим вечером я ходил посмотреть на свой самолет

Онлайн чтение книги Этим летом я ходил посмотреть на свой самолет. Пилот. Можно верить в людей
Этим вечером я ходил посмотреть на свой самолет

Этим вечером я ходил посмотреть на свой самолет. Я-то знаю, чего ждут от самолетов, от кораблей. Знаю, какие глубинные источники хотят в себе оживить. Плоть и душу протягивают другому солнцу, просят: согрей! Помоги прорасти! Словно давно уже ощущают себя засеянным нолем, которому не терпится дать всходы. Мы пытаемся с детства убежать от старения, но на деле боимся измениться.

У меня была подруга. Я заходил к ней иногда ближе к вечеру, и мы, глядя на огонь в камине, сидели и разговаривали. Удивительно мы с ней дружили! Путешествовали. Хотя беседовали совсем не о Китае или Индии. Многозначительной становилась незатейливая песенка с граммофонной пластинки, терпкий аромат вина. И если кто-то еще — друг или подруга — присоединялись к нам, они тоже включались в беседу, все, что ни происходило, наполнялось смыслом, становилось драгоценным сокровищем. Хозяйка помогала нам сделаться [мудрее]. Путешествие — это ведь в первую очередь постижение нового языка, новых правил игры. Открываешься и приближаешь к себе магию мира.

Мы отыскивали, находили, приобщались к чудесному. Святая святых всевозможных чудес — пухлый альбом, сокровищница моей приятельницы: причудливые карикатуры, билеты на метро, описания островов, не упомню, что еще. Листаешь, и вдруг фотография парусника, и сразу слышишь шорох крыльев, перелетаешь в царство грез. Радость нежданных сближений.

Для нас двоих мы создали особую цивилизацию.

В какую-то минуту я стал отдаляться от нашего мирка. Искал того, что называл про себя настоящими чувствами. Возненавидел тесные кружки, книги в духе тридцатых годов, игры, правила. Я искал человеческую подлинность. Но понял: без условностей игры человеческое исчезает. Жизнь нуждается в дрессировке, нет правил, и утек смысл. Уничтожая правила и условности, уничтожаешь язык общения. Я и в двадцать лет отличал, где чувство, а где притворство, но не понимал, что чувства всегда настоящие, притворных чувств не бывает. Кажется, что без утеснения правил любовь будет обращаться только к достойному, но на деле вместе с этими утеснениями исчезла и любовь. Определенные правила игры настраивают душу на определенный лад, дают возможность видеть все в определенном свете, придают жизни определенный смысл. Щит языка избавляет живущих от забот о будущем.

Я немало размышлял о мнении, которое, как мне казалось, таило в себе некоторую загадку: "Не жившему в восемнадцатом веке не узнать, что такое сладость жизни". Я-то считал, что эта пресловутая сладость обрела себе убежище в словах и, не завися от людей, будет существовать себе и дальше. Она упрочится, завладев какой-то материей, и крестьяне с крестьянками, усвоив ее вместе с языком, проживут в реальности пастушеские идиллии. Но вот я услышал знаменитые […] и […][1]29 В тексте Сент-Экзюпери оставлены пробелы., и ощутил — до меня дотянулся последний луч ласкового солнца, и оно закатилось навсегда. Я был удивлен и растроган, что все-таки почувствовал эту ласку, едва ощутимая, она мне сказала о невозвратной гибели целого мира. И еще я понял, что сопротивляется революциям, стоит насмерть, защищаясь от святотатства — идеалы, условности, иерархия. Само но себе это все бессмысленно и несправедливо, посягает на будущность человека, искажает его счастье (так принято говорить, хотя никто не знает, что такое счастье). Я считал "справедливыми" революции, и они справедливы. Но со временем я понял другое: борются, чтобы спасти человека, но в борьбе этот человек погибает. Погибает целая человеческая раса, целая цивилизация. То, что происходит, непоправимо, и претерпевающие революцию не сомневаются, что гибнет род человеческий.

Желал выяснить для себя, что же происходит во время революций, я подобрал сравнение — мне кажется, даже больше, чем сравнение, думаю, когда речь идет о любви, происходит то же самое. Мужчина потерял любимую, он страдает, он в растерянности. Если у него заработало воображение, он начинает ощущать ее "присутствие", погибшая любовь превращается в религию, человек отказывается с ней расстаться. Он не позволит отвлечь себя. Как бы ни старались близкие, он замкнется в своей скудной игре внутри себя. Отстранится от жизни. Перестанет существовать, потому что тому, чем обусловлено его поведение, наполнены мысли, нет места в мире. Он вывел сам себя за пределы этого мира.

Если воображение не заработало, но мужчина жил этой женщиной, он покончит с собой. Ведь что бы он ни делал, ни думал, ни чувствовал, ведет к пустоте. Он лишился своей картины мира. Каждая дружба полноценна, забирая лишь небольшую частичку нас самих. Но всепоглощающая любовь забирает человека целиком, и с исчезновением любимой он уничтожен, он лишается языка, на котором только и мог говорить. Не слышит больше отзыва. И не хочет жить. Он понимает, что со временем выздоровеет, что ему опять найдется место в жизни, что новые отношения свяжут его с внешним миром, но ему это безразлично, потому что его уже нет. Этот будущий человек ему так же безразличен, как прохожий на улице. Как разбудить в нем желание жить? Замещение в этом случае невозможно. Изменить язык — значит изменить человека. И тот, кто не принял участия в революции, тоже не может представить себе жизнь "после". Революция — это гибель некоего смысла жизни. Человек может отдать предпочтение реальной гибели[2]30 На этом же листке Сент-Экзюпери набросал план дальнейших рассуждений: "русский генерал / Мальро / игры в Сен-Морисе / человеческая правда". Затем еще более туманно: "болезни настоящие и притворные". На оборотной стороне листка: "Люди, которые живут в своем мире — археологи, христиане, — не могу найти доступа в другой, потому что каждый из миров сам но себе абсолютен. Каждый защищает человека./ Опыт Дора, старавшегося что-то заложить в человека. Настаивать на полной противоположности установок: "в любом обществе найдется десять человек, готовых обречь себя на гибель под камнями, чтобы обрести чудом построенный туннель/ никакое общество не имеет права отказаться от постройки намеченного туннеля, хотя статистика доказала, что там неминуемо погибнет десять человек"..

Поэтому мне всегда казалось, что трагедия русского генерала-изгнанника не в том, что он изгнанник, и не в том, что разорился. Политическая несправедливость вызывает в человеке естественный гнев, обиду, стремления, которые поддерживают в человеке жизнь. Можно жить ощущением несправедливости и даже раздувать ее в себе, чтобы жить ею дальше, но нельзя жить дальше, если ты утратил язык: если слова больше ничего не обозначают[3]31 Замечание на полях: Гранд Опера., все вокруг обессмысливается, если слова лишены подоплеки. Все награды старого служаки враз обесценились. А этот старичок генерал, когда-то такой преданный, вполне, может быть, был бы доволен своей тусклой жизнью, если бы в ней сохранялся смысл, если бы и за ним оставалось отведенное ему место. Но вся его жизнь обесценена. Старость всегда страдает среди молодых, новые условности, новые правила игры не дают им возможности общаться.

Тремя четвертями своей популярности Моррас обязан яблоневым садам Франции, милоте провинциальных [нрзб] и вечным горам, он предлагает молодежи надежный язык-убежище, язык взаимного понимания, язык, на котором беседует вечность. Но пусть нас все задевает, пусть царапает каждая вновь появившаяся колонна, теснит каждая железнодорожная ветка. Подлинность? Да, и она есть в каждом новшестве. Подлинность, но еще, возможно, и жизнь.

Мальро. "Завоеватели". Гарин потерпел поражение и усомнился в себе. Улучшила ли участь людей революция? Критика отметила — и отчасти справедливо, — что Мальро интересовало только революционное действие, но я заметил и еще кое-что. Гарин отказался от одной системы условностей и заменил их другой. Революционной. Отвергнув старую, утратив ее, он никогда уже не ощутит ее вкуса (слишком горд и деспотичен). Но революция потерпела поражение, и новой системы у него тоже нет. [У мавров ветер с песком и пулями.] Он на пороге человеческого…

Я приведу несколько примеров, чтобы проиллюстрировать то, что мне кажется самым главным, а именно: внешние формы — язык, который усваиваешь, произвольные правила, которым следуешь, любые ограничения, которые сами по себе ничего не значат, — позволяют человеку осознать самого себя, испытать те или иные чувства, словом, жить определенной внутренней жизнью, особенной жизнью, какая не может возникнуть на основе другой культуры. Если определять еще более точно, то суть определенной культуры в том, что она позволяет человеку прожить именно такую, а не другую человеческую жизнь.

Поняв это, я понял и вот еще что: у туриста не может возникнуть контакта с окружающим его миром (разовью это позже). Разумеется, просмотр звукового документального фильма и поездка в Азию — разные вещи, хотя разница, между прочим, не так уж и велика. У путешественника, безусловно, есть преимущества перед зрителем, он участвует в зрелище всеми отпущенными ему от природы чувствами, не только зрением и слухом, но и обонянием, осязанием. Запахи, ароматы, легкость, тяжесть, жара, холод и мало ли что еще. Всей кожей он ощущает новизну окружающей среды и все-таки никуда не двигается. Как не почувствовать разочарование, вернувшись? Константинополь, где твоя поэзия? Африка, где тайны? Туристу приходится искать и находить какие-то особые магические действа, которые произведут на него впечатление и дадут понять, что находится он очень и очень далеко. Хотя рядом с ним мир не менее волшебный и таинственный, чем мир искусников-факиров, но он за ледяной тончайшей и непреодолимой пленкой. Если примешь без спора новые условности, тогда ты войдешь в него. Тогда ощутишь то глубинное обновление, которое избавит тебя наконец от ветхого человека, потому что путешествие осуществляется не в пространстве, оно осуществляется в самом себе. Но иногда и туристу удается стать странником, например, Жиду в Конго. Особый род человеческой чуткости позволил ему усвоить суть закона каст, который сродни чувству сословного достоинства в Европе, и путешествовал он, уже оснащенный необходимым языком условностей.

Приведу несколько примеров из своего раннего детства. Мне было тогда лет шесть или восемь. Нас было пятеро братьев и сестер, и мы играли только в те игры[4]32 На том же листке перечислены на нолях: "Топография, самолет, города, музеи, тоска, ветер пустыни, школьные влюбленности, мрачные убийцы, чьи действия…", которые придумывали сами, и очень дорожили ими. Я вспоминаю наш маленький мирок с самым живым чувством, ощущаю его в себе как след невозвратимо ушедшей культуры, благодаря которой прожил свой восемнадцатый пек, где было так сладко жить, но его никогда не вернуть, ключ к былому общению с миром утрачен навсегда. Мир общается с нами неизбежно грубо. Но наш собственный ум способен переустроить и его. У наших игр были названия. Я помню некоторые из них: "Шевалье Аклен", "Колдунья". И вот в чем было их особое очарованье, вот что держало нас так долго, задержавшись даже в памяти. В "Шевалье Аклена" мы играли в парке большого имения. Играли только в определенный час, вернее, минуты, когда после знойного душного дня наконец нависала гроза, когда парк сотрясал первый порыв холодного предгрозового ветра. Кончалась наша игра с первыми каплями дождя. Правила игры были очень сложными, мы должны были очень быстро бегать, с каждым мгновеньем все быстрее, потому что, помимо выполнения разных заданий, в игре был еще и мистический смысл: наши взаимоотношения с приближающейся грозой, радость, умещающаяся всего в несколько минут, развязка, которую мы ждали с замиранием сердца, она знаменовалась первыми каплями дождя, что падали на наши разгоряченные, мокрые от пота щеки, мгновенно успокаивая нас.

В "Колдунью" мы играли на огромном чердаке и только во время ливней, когда дождь барабанил со всех сил по крыше и вода текла потоками по оконным стеклам. Ливень усиливал ощущение уюта, сухости и тепла на нашем чердаке, а зыбкий зеленоватый, почти что подводный свет придавал старым балкам, висящей паутине, сваленному в беспорядке старью необходимую таинственность. И этой игре придавал особую прелесть внезапный конец — первый проблеск синевы, луч солнца обрывал ее, делал невозможной, несуществующей) потому что нам немедленно было нужно бежать в парк и играть там в игры, которые играются только в парке, только после дождя, когда с листьев еще падают капли. Но солнце уже светит вовсю, и трава кажется нестерпимо зеленой, сверкающей, чуть ли не прозрачной. "Колдунья" была игрой неторопливой и всякий раз новой. Состояла она в придумывании разных персонажей, которым мы давали разные имена…

Я знаю, что наши игры рождались благодаря внешним принуждениям. Как только начинался дождь, нас загоняли в дом под крышу; как только показывалось солнце, нас выставляли с любимого чердака, потому что дети должны дышать свежим воздухом. По именно эти внешние принуждения, распорядок, который нельзя было отменить, вынуждал нас продолжать игру и мысленно, позволяя вступить в общение, очеловечить и грозовой ветер, и озон, и тяжелые, набухшие дождем ветки. Мы были вынуждены их очеловечить. Вез внешних принуждений подобные отношения не возникли бы. Эти принуждения помогали нам жить особой жизнью. А теперь, когда я, взрослый человек, думаю о грозе, о солнечной погоде, о необходимости подняться на чердак, во мне возникают только зрительные, слуховые или тактильные ощущения, по они не имеют никакого продолжения и тут же исчезают, так как их не подкрепляет никакая внутренняя умственная работа. Но бывает, что свежий запах озона или черные громады туч и трепещущая листва деревьев неожиданно напомнят мне о "Шевалье Аклепо", вернут в детство, и я, подчинившись на миг забытым законам-правилам, вновь становлюсь жителем забытой цивилизации, с печалью ощутив ее глубинную человечность[5]33 Заметка на полях: "Условности определяют, меняют тип взаимоотношений с внешним миром и как следствие… психологию"..

Я хотел бы рассмотреть и другой пример, взятый уже из моей профессии: скука в полете. Если я лечу как пассажир, то очень скоро принимаюсь зевать. Пейзажи, которые разворачивает передо мной Испания Во время пути от Тулузы до Касабланки, не имеют для меня большого значения. Я имею в виду, что они никак не воздействуют на мою внутреннюю жизнь, она от них не зависит и никак не меняется.

Отсутствие значимых точек, крупных планов, слишком яркое солнце — все делает полет монотонным.

Но стоит мне перестать быть пассажиром и вести самолет в качестве пилота, мне не до скуки. И не в том дело, что мне приходится работать руками, я привык и многое делаю механически. Дело и не в ответственности — охранник порохового склада может невыносимо скучать, — дело в том, что между мной и пейзажем внизу начинают работать отлаженные связи, и все вокруг приобретает для меня значение. Начинает действовать так называемая небесная топография, куда более значимая, чем земная, но куда менее явная, зачастую опирающаяся лишь на признаки. Белая полоса на море в этом месте говорит, что подует такой-то ветер, который на такой-то вот высоте сулит такую вот погоду. А вот эта темная масса внизу свидетельствует о новой стратегической задаче, знаменуя трехмерное пространство, куда предстоит войти. Этот ветер будет меня поднимать, этот тормозить, а в сумерках я смогу определить по виду крепости, исчезнет ли горизонт или, наоборот, будет виден совершенно отчетливо. Так жестокая необходимость заставляет весь мир говорить со мной и наполняет мою жизнь смыслом.

Работая в компании Аэропосталь, я летал на пиши Касабланка — Дакар. Летали мы тогда над враждебной нам Сахарой. Летали на старых "бреге" четырнадцатой модели, производства 1916 года, с весьма ненадежными моторами. Страхуясь на случай поломки, мы летали группами по два самолета. Если один аппарат терпел аварию и падал вниз, второй экипаж спасал его от воинственных мавров. Случалось, что, не найдя подходящей площадки для посадки, терпел аварию и сопровождающий самолет, и тогда летчиков убивали или брали в плен, и они ждали, всматриваясь долгие дни в пустое небо, зная, что где-то там, в этом синем океане, уже движется самолет, отправленный на их поиски.

Я уверен: спроси любого из моих товарищей, которые хоть немного, но летали в те времена, какой период в своей жизни кажется им лучшим, они назовут именно то давнее время, потому что тысячи нитей связывали тогда пилота с землей, потому что тогда были значимы даже малейшие детали. (Например, клочки скудной травы в Сахаре свидетельствовали, что здесь прошел дождь, а еще, что скорее всего именно здесь и находятся кочевники со своими верблюдами и, конечно же, ружьями.) Что может быть однообразнее пустыни Сахары? Но условия, в которых мы летали, устанавливали с этой пустыней такие мощные, такие разнообразные связи, что наша внутренняя жизнь становилась несоизмеримо богаче. Возьмем, например, песок. Так ли уж сильно меняется его цвет? Но когда мотор у тебя может отказать в любую секунду, ты все время помнишь о возможной посадке и пристально следишь за песчаными полосами внизу. Малейшее изменение цвета говорит тебе о состоянии песка: сухой он или влажный, тверд или зыбуч. Как важны были для нас эти оттенки, как они были зримы. Все описанное мной можно выразить одной фразой: "Ненадежный мотор делает Сахару нескучной".

Хочу подчеркнуть два пункта. Выведенная мной аксиома, которая для меня неоспорима, вовсе не означает, что ненадежные моторы лучше надежных. Все мы без колебаний выбрали бы хороший мотор. Мы все были против плохих моторов. Но вот тут-то и кроется главная проблема. Ведь я, уже все понимая, все-таки, ни секунды не колеблясь, выбираю надежный мотор, хотя знаю, что ненадежный доставлял мне больше радости, напрягая меня до крайности, делая мою внутреннюю жизнь необычайно интенсивной. Это первое.

И второе. Я подчеркиваю, речь идет не о приобретении знаний, хотя само собой разумеется, что необходимость, которая заставляет летчика внимательно наблюдать за песком, увеличивает его знания о песке. Теперешние летчики не знают о песке и десятой доли того, что знали мы, но знания сами по себе нейтральны и не обладают психологическим воздействием. Воздействуют на внутреннюю жизнь внешние принуждения, произвольные и неоспоримые. Несмотря на все мои познания о песке, если я смотрю на него сегодня, я скучаю.

Еще один фактор: мавры. Мы покидали крепости испанцев и отправлялись пить чай в шатры к тем разбойникам, которых сумели приручить. Сидя в этих шатрах, я чувствовал себя счастливым. До чего ослепительно сверкал песок у входа и как тяжело нависала вылинявшая синева неба. Шатер создавал тень, и в этой тени выделялись пестрые халаты, смуглые лица и блики света от медных подносов и чайников[6]34 "[Насилие], садизм, желание пугающее и невозможное общаться с себе подобными. Я вспоминаю о горячем чае в маленьком гостиничном номере, и это было единственное, что связывало меня с внешним миром, потому что все было серым, тусклым, безликим, и даже отопление в номере не работало". Ниже "Барьеры Маргарет Кеннеди существуют в самом деле как барьеры, а не как символы"..Мы были чужими и поэтому должны были соблюдать местные обычаи, и мы разувались у входа, чтобы войти в шатер. Завтра братья этих людей могли взять кого-то из нас в плен, и поэтому мы должны были вникать во все, что у них происходило, — выслушивать истории о кровной мести, об отношениях с рабами. Понемногу участвовать в их жизни. И участвуя, ощущали себя счастливыми, потому что менялись и молодели. Человека живит жажда омоложения. Она питает упование на жизнь вечную, на воскрешение во плоти, о нем мечтал Фауст. Все мечтают обновиться. Мечтает омолодиться и путешественник, он сидит в каюте корабля, ощущает вибрации двигателей, надеется и ждет, когда в нем начнется глубинное обновление[7]35 На полях: "корабельная каюта/ вентилятор/ обновление"..


Читать далее

Антуан де Сент-Экзюпери 22.10.13
Этим летом я ходил посмотреть на свой самолет. Пилот. Можно верить в людей
Предисловие 22.10.13
Этим вечером я ходил посмотреть на свой самолет 22.10.13
2 - 3 22.10.13
Пилот 22.10.13
Можно верить в людей 22.10.13
Этим вечером я ходил посмотреть на свой самолет

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть