ГЛАВА VIII. Компот

Онлайн чтение книги Фердидурка
ГЛАВА VIII. Компот

А на следующее утро школа и Сифон, Ментус, Гопек, Мыздраль, Галкевич и «accusativus cum infinitivo», Бледачка, поэт-пророк, и повседневная всеобщая несостоятельность, скучно, скучно, скучно! И опять все то же самое! И опять пророк пророков, учитель гундосит пророком, на жизнь зарабатывает, ученики под партами изнемогают в прострации, палец в ботинке крутится, как коловорот, и Карл у Клары украл кораллы, и Клару у Карла украл поэт, и у Карла украли Клару кораллы, скучно, скучно! И опять скука давит, под давлением скуки, пророка и учителя действительность помалу в мир восходит идеала, дай мне теперь помечтать, дай – и уже никто не знает, что реально, а чего вообще нет, где правда, где обман, что чувствуешь, чего не чувствуешь, где естественность, а где неестественность, розыгрыш, и то, что должно быть, перемешивается с тем, что неумолимо есть, и одно другое дисквалифицирует, одно у другого отнимает всякое разумное основание быть, о, великая школа недействительности! А стало быть, и я тоже битых пять часов подряд грезил о своем идеале, рожа в пустоте раздувалась у меня, как воздушный шар, беспрепятственно, – ибо в вымышленном мире ничего из того, что могло бы вернуть ее в норму, ирреальным не было. А стало быть, и у меня уже был свой идеал – современная гимназистка. Я был влюблен. Я мечтал, как печальный любовник и соискатель руки. После неудачных попыток завоевания возлюбленной – после попытки возлюбленную высмеять – великая тоска завладела мною, я знал, что все потеряно.

Потянулась вереница монотонных дней. Я был заточен. Что сказать о тех днях-близнецах? Утром шел в школу, из школы возвращался обедать к Млодзякам. Я уже не собирался ни убегать, ни объяснять, ни протестовать – да-да, я с удовольствием становился учеником, ведь я – ученик – был ближе гимназистке, чем я – самостоятельный человек. Ей-же-ей! – я почти позабыл о своих тридцати. Педагоги меня полюбили, директор Пюрковский шлепал меня по попочке, а во время идеологических диспутов теперь и я заливался румянцем и вопил: – Современность! Только современный мальчик! Только современная гимназистка! – Над этим смеялся Копырда. Вы, наверное, припоминаете Копырду, единственного современного мальчика на всю школу? Я старался сойтись с ним, пытался с ним подружиться и выпытать секрет его отношений с младшей Млодзяк – но он отделывался от меня, выказывал мне еще больше пренебрежения, нежели другим, словно чувствовал, что сестра его по типу, современная гимназистка меня отшила. Вообще жестокость, с которой ученики преследовали представителей враждебных себе видов молодости, была исключительной, чистюли ненавидели грязнуль, современные испытывали отвращение к старомодным и так далее. Так далее, далее! И далее!

Что мне сказать еще? Сифон умер. Изнасилованный через уши, он не мог прийти в себя, никак не мог отторгнуть зловещих элементов, привитых ему через уши. Тщетно он терзался, целыми часами пытался позабыть просвещающие слова, которые вопреки своей воли услышал. У него развилось отвращение к своему оскверненному типу, и он ощущал в себе какой-то неприятный осадок, постоянно это на нем сказывалось, он сплевывал, давился, хрипел, кашлял, но не мог, чувствуя себя недостойным, однажды к вечеру он повесился на вешалке. Что стало величайшей сенсацией, даже в печати появились заметки. Ментус, однако, мало от этого выиграл, смерть Сифона никак не повлияла на состояние его рожи. Ну и что с того, что Сифон умер? Мины, которые он делал во время поединка, приклеились к его лицу – не так легко отделаться от мин, раз стронутое с места лицо само по себе не принимает прежнего вида, оно не резиновое. Так что Ментус продолжал ходить с рожей столь неприятной, что даже Гопек и Мыздраль, друзья, избегали его, насколько это им удавалось. И чем он делался уродливее, тем, разумеется, чаще вздыхал о парне; но чем больше он вздыхал о парне, тем, понятное дело, уродливее становилась его рожа. Несчастье нас сблизило, он о парне вздыхал, а я о современной, вот так в совместных вздохах и текло потихоньку время, а действительность по-прежнему была недоступной и недостижимой, словно у нас на лицах высыпала сыпь. Он рассказывал мне, что у него есть шансы на обладание служанкой Млодзяков – в тот вечер, проходя через кухню и будучи под газом, он сорвал у нее поцелуй, но это нисколько его не удовлетворило.

– Это не то, – говорил он, – это не то. Сорвать у девки поцелуй? Девка, правда, босоногая, прямо из деревни, и – как я дознался – брат у ней парень, да что ж из того, сволота, черт, зараза (и он употребил другие выражения, которые я не стану повторять), сестра не брат, домашняя прислуга не парень. Хожу к ней по вечерам, когда твоя инженерша Млодзяк на сессии комитета, болтаю, плету всякое, даже по-мужицки шпарю, но она пока никак не признает меня за своего.

Вот так и формировался его мир – со служанкой на втором плане, с парнем на первом. А мой мир весь без остатка переместился из школы в дом Млодзяков.

Инженерша Млодзяк с проницательностью матери быстро заметила, что я втюрился в ее дочь. Мне незачем добавлять, что инженершу, которую для начала уже Пимко неплохо раззадорил, еще больше раззадорило это открытие. Старомодный и манерный мальчик, не умевший скрыть своего восхищения современными атрибутами гимназистки, был своего рода языком, которым она могла посмаковать и прочувствовать все прелести дочери, а косвенно – и свои собственные. Вот так я и стал языком этой толстой женщины – и чем более был я старомодным, неискренним и неестественным, тем лучше ощущала она современность, искренность и простоту. И потому две эти инфантильные действительности – современная, старомодная, – воспламеняя одна другую, возмущаясь и возбуждаясь тысячами наидиковеннейших сцеплений, соединялись и нагромождались в мир все более бессвязный и зеленый. И до того дошло, что старая Млодзяк принялась красоваться передо мною, хвалиться и хвастаться современностью, которая ей просто-напросто заменяла молодость. За столом или в свободные минуты беспрерывно шли разговоры о Свободе Нравов, Эпохе, Революционных Потрясениях, Послевоенных Временах etc., и старую восхищало, что она может быть на Эпоху моложе мальчика, который был моложе ее годами. Из себя она сделала молодку, а из меня старика.

– Ну, как там наш молодой старичок? – говаривала она. – Наше тухлое яйцо?

И с изысканностью интеллигентной современной инженерши, каковой она была, она донимала меня житейской своей предприимчивостью, и своим жизненным опытом, и тем, что знает жизнь, и тем что она, санитарка, была пинаема в окопах в годы Великой Войны, и энтузиазмом своим, горизонтами своими И своим либерализмом женщины Передовой, Деятельной, Смелой, а равно нравами своими современными, повседневным принятием ванны и открытым хождением в некую, до того законспирированную уборную. Странные, странные вещи! Пимко время от времени навещал меня. Старый педагог наслаждался моею попочкою. – Какая попочка, – бормотал он, – несравненная! – и по мере возможности еще подзадоривал инженершу Млодзяк, доводя почти до абсурда genre старомодного педагога и старательнейшим образом выражая возмущение современной гимназисткой. Яобратил внимание на то, что в иных местах, скажем с Пюрковским, он не был вовсе таким старым, не держался старомодных принципов, и я не мог понять, то ли Млодзяки пробуждают в нем эту старомодность, то ли, напротив, он пробуждает современность у Млодзяков, то ли, наконец, они взаимно, одновременно впадают в зависимость друг от друга ради высшей правды поэзии. Я и до сего дня не знаю, то ли Пимко, впрочем ведь учителишка абсолютный, скатился к довоенному типу учителишки, подталкиваемый послевоенной разнузданностью барышни Млодзяк, то ли сам он спровоцировал разнузданность, нарочито напялив на себя такую как раз личину – злосчастного и бездарного – славного дедушки. Кто кого тут создавал – современная гимназистка дедушку или же дедушка современную гимназистку? Вопрос довольно-таки беспредметный и бесплодный. Как удивительно, однако же, кристаллизуются целые миры между коленками двух людей.

Так или иначе, но оба они чувствовали себя в сложившихся обстоятельствах превосходно, он – педагог, придерживающийся устаревших принципов и взглядов, она – разнузданная, и постепенно визиты его все более затягивались, мне уделял он все меньше внимания, сосредоточиваясь на современности. Стоит ли признаваться? Я ревновал к Пимке. Страдал я нечеловечески, видя, как эти двое дополняют друг друга, приходят к согласию, рифмуют песенку, как совместно создают маленькую старомодную поэмку с перчиком, и я покрывался позором, наблюдая, как старая развалина с коленками, в тысячу раз худшими, чем мои, куда как лучше меня спелся с современной. В особенности Норвид сделался для них предлогом к тысяче игр, добродушный Пимко не мог смириться с ее невежеством в сем предмете, это оскорбляло самые святые его чувства, а она предпочитала прыгать с шестом – и вот он беспрестанно возмущался, а она смеялась, он предписывал, а она не желала, он молил, а она прыгала – без конца, без конца, без конца! Я восхищался мудростью, опытностью учителишки, который, ни на минуту не переставая быть учителишкой, ничуть не поступаясь принципами учителишки, умел, однако, наслаждаться современной гимназисткой, прибегая к методу контраста и способу антисинтеза, как он учителишкой побуждал ее быть гимназисткой, она же гимназисткой возбуждала в нем учителишку. Ревновал я страшно, хотя ведь и я тоже возбуждал ее антисинтезом и я был ею возбуждаем – но, Боже мой, не хотел я быть с нею старомодным, я хотел быть с нею современным!

Эй, мука, мука, мука! Я не мог и не мог высвободиться из нее. Прахом пошли все попытки высвобождения. Насмешки, которых я не щадил для нее в мыслях, не давали никаких результатов – да чего, в сущности, стоит такая дешевая насмешка за спиной? Да, впрочем, насмешка была не чем иным, как только вознесением ей хвалы. Ибо под покровом насмешки притаилась отравлявшая меня страсть нравиться – если я и язвил, то, пожалуй, исключительно того ради, чтобы украситься павлиньим хвостом издевки, и потому только, что она меня оттолкнула. А такая издевка оборачивалась против меня, пристраивая мне рожу, еще более пакостную и жуткую. И с такой издевкой я не осмеливался выступить перед нею – она пожала бы плечами. Ибо девушка, ничем в этом отношении не отличающаяся от других людей, никогда не испугается того, кто издевается, поскольку он не был допущен… А шутовская на нее атака, тогда, в ее комнате, привела лишь к тому, что с той поры она держалась начеку, игнорировала меня – игнорировала так, как лишь современная гимназистка это умеет, хотя прекрасно знала о моей влюбленности в ее современные прелести. И она их поэтому выпячивала с изысканной и упорной жестокостью, старательно, однако, остерегаясь всякого кокетства, которое могло бы поставить ее от меня в зависимость. Правда, сама она становилась все более дикой, нахальной, смелой, резкой, гибкой, спортивной, коленистой, легко давала увлечь себя современными чарами. И она сиживала за обеденным столом, ах, зрелая в незрелости, самоуверенная, равнодушная ко всему и вся погруженная в себя, а я сидел для нее, для нее, для нее сидел я и не мог ни секунды не сидеть для нее, я в ней был, она меня вместе с моими издевками держала в себе, ее вкусы, ее пристрастия были для меня превыше всего, и я мог нравиться себе лишь постольку, поскольку нравился ей. Пытка – погрузиться по уши в современную гимназистку и так в ней торчать. И ни разу не удалось мне уличить ее хотя бы в малейшем отступлении от современного стиля, никогда ни единой щелки, через которую я мог бы выскользнуть на свободу, дать стрекача!

Именно это и очаровало меня – эта ее зрелость и независимость в молодости, верность стилю. Если у нас там, в школе, бывали угри, непрестанно выскакивали у нас всевозможные прыщи, идеалы, если движения наши были нелепы, если, что ни шаг, то оплошность – ее exterieur [31]Внешность (франц.). был восхитительно совершенен. Молодость не была для нее переходным возрастом – молодость для современной представляла собой единственный настоящий период человеческой жизни – она презирала зрелость, а вернее, незрелость была ее зрелостью – она не признавала бород, усов, мамок или мам с детьми, – и здесь были истоки чудодейственного могущества. Ее молодость не нуждалась ни в каких идеалах, ибо сама для себя была идеалом. Не диво, что я, истерзанный идеалистической молодостью, словно коршун, алкал этой идеальной молодости. Но не хотела она меня! Рожу мне пристраивала! И день ото дня все более ужасную строила мне рожу.

Боже ж ты мой – как же истязала она красу мою! Ах, не знаю ничего более жестокого, чем то, когда один человек строит рожу другому человеку. Все ему сгодится, лишь бы вогнать того в смешное положение, в гротеск, в маскарад, ибо уродство другого питает собственную его красоту, о, верьте, пристраивание попочки – ничто в сравнении с деланием рожи! В конце концов, доведенный до крайности, я принимался составлять дикие планы физического уничтожения гимназистки. Испакостить личико. Нос ей попортить, отрезать. Но пример Ментуса с Сифоном убеждал, что физическое превосходство тут мало пригодно, нет, что душе нос, душа – она лишь духовным превосходством пробивает себе путь к свободе. А что было делать моей душе, когда она меня в себя заточила. Можно ли собственными силами выбраться из кого-нибудь, если, кроме него, никого рядом нет, никакой опоры, никакого самостоятельного контакта ни с чем, все только через него, когда стиль его господствует безраздельно? Нет, собственными силами это недоступно, это исключено. Вот если кто-то еще, со стороны, поможет, хотя бы кончик пальца протянет. А кому было помочь? Ментусу, который не бывал у Млодзяков (только в кухне, тайком) и никогда не присутствовал при моих встречах с гимназисткой? Млодзяку, инженерше Млодзяк, Пимке, но все они преданы гимназистке? Или, наконец, наемной служанке, существу бессловесному? А тем временем рожа становилась все ужаснее, и чем она была ужаснее, тем теснее инженерша Млодзяк и барышня Млодзяк консолидировались в современном духе и тем более ужасную пристраивали мне рожу. О, стиль – орудие тирании! Проклятье! Но бабы просчитались! Ибо настал момент, когда случайно, с помощью Млодзяка (да, именно с помощью Млодзяка) оковы стиля поослабли, а я хоть чуточку стал мочь. И тогда-то без оглядки ринулся в атаку. Айда, айда, айда, на стиль, на красоту современной гимназистки!

Странное дело – освобождением своим я обязан инженеру, если бы не инженер, я бы навеки остался в заточении, это он, сам того не желая, способствовал тому, что кое-что немножечко сдвинулось с места, что неожиданно гимназистка оказалась во мне, не я в гимназистке, да, инженер втянул в меня дочь, я ему до гробовой доски буду признателен. Помню, как все началось. Помню – прихожу это я из школы обедать, Млодзяки уже за столом, служанка вносит картофельный суп, гимназистка тоже сидит – сидит великолепно, с отчасти большевистской спортивной выправкой и в резиновых тапочках. Супа она ела мало – зато залпом выпила стакан холодной воды и закусила ломтем хлеба, супа она избегала, водянистая кашица, теплая и чересчур легкая, наверняка она могла подпортить ей тип, и она, по всей видимости, предпочитала подольше оставаться голодной, по крайней мере до того, как подадут мясо, ибо современная голодная девушка классом выше современной сытой девушки. Инженерша Млодзяк тоже съела мало супу, а меня даже не спросила, как там дела в школе. Почему не спросила? Потому что не признавала этих материнских вопросов и вообще мать была ей немножечко противна, не любила она матери. Предпочитала сестру.

– Виктор, возьми, пожалуйста, соли, – сказала она, подавая мужу соль, сказала тоном верного товарища и читателя Уэллса, затем добавила, засмотревшись несколько в будущее, несколько в пространство, с выражением гуманистического бунта человеческого существа, сражающегося с позором общественного зла, несправедливости и неправды.

– Смертная казнь – пережиток.

И тут Млодзяк, этот европеец и инженер, просвещенный урбанист, который учился в Париже и вывез оттуда смекалку, чернявый, в костюме – раскованный, в штиблетах желтых, шевровых, новых, которые на нем очень бросались в глаза, в воротничке а-ля Словацкий и роговых очках, лишенный предрассудков, заядлый пацифист и поклонник научной Организации труда, любитель научных шуточек и анекдотов, а также анекдотов из кабаре, сказал, беря соль:

– Благодарю, Иоанна.

После чего добавил тоном просвещенного пацифиста, от которого, однако, повеяло студентом политехнического института:

– В Бразилии сбрасывают в воду соль бочками, а у нас она по шести грошей за грамм. Политики! Мы, специалисты. Перестройка мира. Лига Наций.

И тогда инженерша Млодзяк глубоко вздохнула и сказала интеллигентно, вглядываясь в лучшее завтра и стеклянные дома Жеромского [32]Стефан Жеромский (1864 – 1925) – один из крупнейших польских писателей. Герой его романа «Краса жизни» (1912) верит в то, что люди могут зажить счастливо и в достатке в стеклянных домах., памятуя о традициях борьбы Польши вчерашней и устремляясь к Польше завтрашней.

– Зута, кто этот мальчик, с которым ты сегодня шла из школы? Если не хочешь, можешь не отвечать. Ты же знаешь, я тебя ни в чем не ограничиваю.

Барышня Млодзяк равнодушно прожевала кусочек хлеба.

– Не знаю, – ответила.

– Не знаешь? – удовлетворенно отозвалась мать.

– Он меня подцепил, – сказала гимназистка.

– Подцепил? – спросил Млодзяк. Собственно, спросил он машинально. Но уже сам вопрос осложнял дело и был истолкован как выражение старомодного отцовского недовольства. И потому инженерша вступилась.

– А что тут удивительного? – воскликнула инженерша, пожалуй, однако, с чрезмерной развязностью. – Он ее подцепил – великое дело! Пусть цепляет! Зута, а может, ты с ним условилась о свидании? Превосходно! Может, ты хочешь поехать с ним на байдарках на целый день? А может, хочешь отправиться на уик-энд и не возвращаться на ночь? В таком случае не возвращайся, – услужливо согласилась она, – не возвращайся смело! А может, ты хочешь поехать без денег, может, хочешь, чтобы он за тебя платил, а может, сама предпочитаешь за него платить, чтобы он был на твоем содержании, тогда я дам тебе денег! Но вы скорее всего обойдетесь и без денег, а? – надменно воскликнула она, напирая всем телом на стол. Инженерша и в самом деле несколько зарапортовалась, дочка, однако, ловко увернулась от матери, которая чересчур уж откровенно вознамерилась покрасоваться за ее счет.

– Ладно, ладно, мама, – отмахнулась дочь, отодвигая недоеденную котлетку, ибо рубленое мясо было ейне к лицу – слишком оно рыхлое, легковесное какое-то. Современная была очень осторожна с родителями, никогда не подпускала их к себе слишком близко.

Но тут уж и инженер подхватил сюжетную нить, предложенную женой. Поскольку жена намекнула, дескать, он увидел что-то нехорошее в подцеплении дочки, ему в свою очередь захотелось выставить себя в наилучшем свете. Так они попеременно и подхватывали свои нити. И он воскликнул:

– Конечно, ничего в этом плохого нет! Зута, если ты хочешь внебрачного ребенка, пожалуйста! А что тут плохого! Культ девственности прошел! Мы, инженеры, конструкторы новой социальной действительности, не признаем культа девственности старых провинциалов!

Он отпил глоток воды и смолк, почувствовав, что, пожалуй, заехал далековато. Тогда, однако, нить подхватила инженерша Млодзяк и намеками, в туманных выражениях принялась склонять дочь к внебрачному ребенку, демонстрировала свой либерализм, рассказывала об отношениях в Америке, цитировала Линдсея [33]Николас В. Линдсей (1879 – 1931) – американский поэт, исполнитель собственных стихов и песен., подчеркивала необыкновенную свободу в этом отношении современной молодежи и т. д. и т. д… Это был их любимый конек. Когда один слезал с него, чувствуя, что заехал далековато, на конька взбирался другой и гнал дальше. Это было тем удивительнее, что, в сущности, как уже отмечалось, никто из них (ибо и Млодзяк тоже) не любил ни матери, ни ребенка. Однако же, следует принять во внимание, что они вскарабкивались на эту мысль не со стороны матери, а со стороны гимназистки, и не со стороны ребенка, а со стороны ребенка внебрачного. В особенности же инженерша Млодзяк с помощью внебрачного ребенка дочери стремилась выдвинуться во главу авангарда истории, домогаясь еще, чтобы ребенок этот был зачат случайно, легко, смело, уверенно, в кустах, в спортивном походе с ровесниками, как такое описывается в современных романах etc. Впрочем, уже сам разговор, сами уговоры гимназистки родителями отчасти были и реализацией желаемой пикантности. И они тем откровеннее наслаждались этой мыслью, что чувствовали мою несостоятельность по отношению к ней – я действительно до сих пор не умел защититься от чар семнадцатилетней в кустах.

Но они не предусмотрели, что в тот день я был совершенно не способен даже на ревность. Что ж, в течение двух недель они без устали сооружали мне рожу, и рожа наконец стала такой ужасающей, что ревновать мне было больше не с чего. Я сообразил, что мальчик, о котором говорила инженерша Млодзяк, это наверняка Копырда, ну что ж, все равно тоска, печаль – печаль и убожество – убожество и великая усталость, отрешенность. Вместо того чтобы подойти к этой мысли со стороны зелено-голубой, твердой, свежей, я истолковал ее убого. «Что же, ребенок есть ребенок», – думал я, представляя себе роды, мамку, болезни, крапивницу, беспорядок в детской, затраты, а также то, что ребенок своим ребячьим теплом и молоком вскоре разрушил бы девушку, превратив ее в отяжелевшую и теплую матушку. И я сказал убого, умственно, наклонившись к барышне Млодзяк:

– Мамочка…

А сказал я это очень печально, жалостливо и тепло-тепло, вложил в это слово всю ту теплоту к маме, которую они в своем бодром, свежем, девичьем и молодежном видении мира не хотели принять во внимание. Зачем я это сказал? Да, так просто. Девушка, как всякая девушка, прежде всего была эстетка, главная для нее задача – красота, а я, приноравливая к ее типу теплое, прочувственное и несколько неодетое слово «мамочка», создавал нечто отвратительно разнеженное и непристойное. И думал: может, ее это взорвет. Правда, я знал, что она выскользнет от меня, а непристойность останется со мной – ибо таковы были между нами отношения, что все, что я предпринимал против нее, приклеивалось ко мне, словно я плевал против ветра.

А тут Млодзяк как захихикает!

Захохотал он неожиданно для самого себя, гортанно, схватил салфетку, устыдился – хохотал с вытаращенными глазами, закашлялся и захрипел в салфетку, хохотал страшно, механически, сам того не желая. Вот уж я поразился! Что его так пощекотало по нервной системе? Это слово – «мамочка». Рассмешил его контраст между его девушкой и моей мамочкой, какая-то ассоциация, может, из кабаре, а может, мой печальный и тоскливый тон вывел его на двор рода человеческого. У него была такая особенность, свойственная всем инженерам, очень он любил еврейские анекдоты, а сказанное мною действительно вроде как попахивало еврейским анекдотом. И смеялся он так же настойчиво, как минуту назад настойчиво превозносил внебрачного ребенка. Очки соскользнули у него с носа.

– Виктор, – проговорила Млодзяк.

А я его еще подзавел:

– Мамочка, мамочка…

– Извините, извините, – хохотал он, – извините, извините… А это! Не могу! Извините…

Девушка наклонилась над тарелкой, и я вдруг прямо-таки физически ощутил, что обернутое отцовским хохотом слово мое ее укололо, а значит, я ее уколол, она была уколота – да, да, я не ошибся, смех отца сбоку изменил ситуацию, он вытащил меня из гимназистки. Наконец-то я мог ее колоть! Я сидел ни жив ни мертв.

Родители тоже это поняли, поспешили на помощь.

– Виктор, я удивляюсь, – недовольно заговорила инженерша Млодзяк, – замечания нашего старичка вовсе не остроумны. Это поза, не больше!

Инженер наконец справился со смехом.

– Что, ты думаешь, я над этим смеялся? Ни в жизнь, я даже и не слышал – так, вспомнилось кое-что…

Но их старания лишь еще больше втягивали гимназистку в ситуацию. Хотя я и не разобрал толком, что происходит, все же повторил еще несколько раз «мамочка, мамочка» тем же самым вялым и тусклым тоном, а благодаря повторению слово, видно, приобрело новую силу, ибо инженер опять хихикнул коротко, отрывисто, смехом харкающим, гортанным. И, наверное, смех этот рассмешил его – он вдруг расхохотался вовсю, затыкая рот салфеткой.

– Прошу не встревать, – прикрикнула на меня инженерша Млодзяк зло, но злостью своей только больше втянула дочку, которая в конце концов пожала плечами.

– Успокойся же, мама, – отозвалась она внешне равнодушно, но и это ее втянуло. Удивительно – так круто переменились между нами отношения, что каждое слово их втягивало. В общем-то было даже довольно мило. Я чувствовал, что теперь уже в обществе гимназистки могу. Но мне, в сущности, было все равно. И я чувствовал, что теперь я могу, поскольку мне все равно, и если бы я хоть на миг печаль и тоску, убожество и нищету заменил торжеством, состоятельность моя тотчас же была бы изничтожена, ибо на самом-то деле то была престранная сверхсостоятельность, воздвигнутая на показной и отрешенной несостоятельности. И чтобы утвердиться в убожестве и показать, насколько мне все равно, насколько я ничего не достоин, я занялся компотом, стал бросать в него крошки, хлебные шарики, болтать ложечкой. Рожа на мне была, ну, что же, в конце концов для меня и это хорошо – ах, черт возьми, что мне там, – думал я сонно, добавляя еще немного соли, перца и две зубочистки, – ах, что уж там, все съем, чем угодно могу питаться, все равно… И вроде, казалось мне, лежу я в яме, а птички порхают… мне стало тепло и уютно от болтания ложечкой.

– Что, молодой человек? Что, молодой человек?… Почему вы копаетесь в компоте?

Вопрос инженерша Млодзяк задала тихо, но нервно. Я поднял никчемный свой взгляд от компота.

– Я так только… мне все равно…– прошептал я уныло и льстиво. И стал есть месиво; а духу моему, разумеется, все было мило, что месиво, что не месиво. Трудно описать, какое впечатление это произвело на Млодзяков, я такого сильного впечатления не ожидал.

Инженер спонтанно захохотал в третий раз, смехом кабаретным, смехом дворовым, смехом задним. Девушка склонилась над тарелкой и ела свой компот молча, воспитанно, сдержанно, даже – героически. Инженерша побледнела и уставилась на меня, будто загипнотизированная, глаза вылупила, она меня явно боялась. Боялась!

– Это поза! Поза! – бормотала она. – Прошу не есть… Не разрешаю! Зута! Виктор – Зута! Виктор! Зута! Зута! Виктор – перестань, запрети! О…

Я все ел, ибо чего бы мне не есть? – все съем, крысу дохлую, мне все равно… Эх, Ментус, – думал я, – хорошо, хорошо… Хорошо… Пусть его, что там, было бы что в пасть запихнуть, пусть, пусть его, что там, пусть его…»

– Зута! – пронзительно закричала инженерша Млодзяк. Для матери вид дочкиного поклонника, потребляющего без разбору все подряд, был непереносим. Но гимназистка, которая как раз кончила свой компот, встала из-за стола и вышла. Инженерша Млодзяк вышла за ней. Млодзяк вышел, судорожно похохатывая, затыкая рот носовым платком. Непонятно было, кончили ли они свой обед или удрали. Я знал – они удрали! Рванулся за ними! Наша взяла! Вперед и дальше, атакуй, цепляй, бей, гони, догоняй, наступай, хватай, души, души, души, дави, не пускай! Они боялись? Пугать! Удирали? Гнать! Тихо, спокойно, спокойно, спокойно, уныло и жалобно, не меняя нищего на победителя, ведь нищий принес тебе победу. Они боялись, чтобы я им девушку умственно, как компот, не прикончил. Ха, теперь-то я знал, как подобраться к ее стилю! И мог про себя, умственно, мысленно фаршировать ее всем, что под руку попадается, болтать, дробить, мешать, не разбирая средств! Но спокойно, спокойно…

Кто поверит, что подпольный хохот Млодзяка вернул мне способность к сопротивлению? Мои поступки и мысли обрели когти. Нет, партия еще не выиграна. Но по крайней мере я мог действовать. Язнал, каким курсом двигаться. Компот все мне разъяснил. Точно так же, как я испоганил компот, превратив его в месиво, я мог изничтожить и современность гимназистки, вводя в нее чуждые элементы, чужеродные, смешивая все, что попадется под руку. Айда, айда, айда, на современный стиль, на красоту современной гимназистки! Но тихо, тихо…


Читать далее

Витольд ГОМБРОВИЧ. ФЕРДИДУРКА
Путешествие из Петербурга в Москву с Витольдом Гомбровичем, или о превратностях судьбы некоторых книг 10.04.13
Андрей Ермонский : «ТРЕВОЖНОЕ ОБАЯНИЕ ПАНА ВИТОЛЬДА» 10.04.13
ГЛАВА I. Похищение 10.04.13
ГЛАВА II. Водворение в узилище и дальнейшее умаление 10.04.13
ГЛАВА III. Поимка с поличным и дальнейшее уминание 10.04.13
ГЛАВА IV. Предисловие к Филидору, приправленному ребячеством 10.04.13
ГЛАВА V. Филидор, приправленный ребячеством 10.04.13
ГЛАВА VI. Совращение и дальнейшее понуждение к молодости 10.04.13
ГЛАВА VII. Любовь 10.04.13
ГЛАВА VIII. Компот 10.04.13
ГЛАВА IX. Подсматривание и дальнейшее погружение в современность 10.04.13
ГЛАВА X. Раззудись-нога и опять с поличным 10.04.13
ГЛАВА XI. Предисловие к Филиберту, приправленному ребячеством 10.04.13
ГЛАВА XII. Филиберт, приправленный ребячеством 10.04.13
ГЛАВА XIII. Парень, или новая поимка 10.04.13
ГЛАВА XIV. Раззудись-рожа и новая поимка 10.04.13
ОТ ПЕРЕВОДЧИКА 10.04.13
Краткая хронология трудов и дней Витольда Гомбровича 10.04.13
ГЛАВА VIII. Компот

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть