Глава седьмая

Онлайн чтение книги Следы на песке Footprints on the Sand
Глава седьмая

Херонсмид в конце мая сиял серебром и золотом, отблесками болотистой низины и близкого моря, Поппи весь день работала в саду. Она подвязывала кусты малины, когда услышала, как кто-то открывает калитку.

Поппи подняла голову и увидела дочь.

— Фейт, — выдохнула она. Ей хотелось заплакать, но она сморгнула слезы, чтобы Фейт не заметила, и протянула руки навстречу дочери. — Фейт, какая радость. Почему же ты мне не сообщила, что приедешь?

— Я до вчерашнего дня сама не знала, отпустят меня или нет, так что не успела написать.

— Ты надолго?

— На неделю.

Поппи слегка отстранила дочь и оглядела ее с ног до головы. Она подумала, что в свои двадцать лет Фейт еще не вполне избавилась от подростковой неуклюжести и угловатости, но вид у нее не по возрасту изможденный, а под глазами темные круги.

— Родная, как же ты исхудала!

— Я здорова, ма. Просто очень устала.

Они пошли в дом. Наливая в чайник воду, Поппи услышала вопрос Фейт:

— А где отец?

Она в недоумении уставилась на дочь.

— В Лондоне. Я думала, он живет у тебя.

— Я его не видела уже очень давно. Наверное, он у Бруно Гейджа.

Поппи поставила на стол чашки и блюдца.

— Тебе без него одиноко? — озабоченно спросила Фейт.

Впечатление было такое, что Поппи за это время разучилась улыбаться. Уголки ее губ дернулись в искусственной улыбке, которая скорее напоминала гримасу. Впрочем, она ответила честно:

— Без него здесь гораздо спокойнее. Ральф считает Херонсмид скучной дырой, но я его полюбила. Здесь замечательная почва. Прежде, где бы мы ни странствовали, у меня в садах были только камни да пыль. А тут я бросаю семена и чуть ли не на следующий день вижу всходы. — Поппи поглядела в окно, туда, где лежали поля и на соленых болотах покачивался камыш. — Плохо только, что до моря не добраться, — добавила она. — Из-за колючей проволоки. Мне иногда снится, Фейт, что я бегу босиком по песчаному пляжу.


Конечно, Поппи не сказала Фейт всего. Есть вещи, которые с дочерьми не обсуждают. Не могла же она, например, признаться, что подозревает, что Ральф завел любовницу.

Приехав в Херонсмид год назад, Поппи здесь быстро освоилась. Все, что Ральфу было ненавистно, ей нравилось. Однообразие и уединенность были для нее как лекарство. Она осознала, что у нее пропала всякая тяга к странствиям и исчезла страсть к приключениям. Похоже, последнее ужасное путешествие из Франции в Англию окончательно лишило Поппи остатков юношеской неугомонности. Она полюбила просторное небо Норфолка, бурлящие топи болот, неизменность пейзажа. Она полюбила маленький домик, облицованный твердым камнем, и сад, обнесенный высокой стеной, которая защищала растения от северного ветра: он напоминал ей сад в Ла-Руйи. Переезд в Англию Ральф воспринимал как поражение; для Поппи это было возвращение домой.

Деревенские жители, замкнутые и недалекие, поначалу глядели на Мальгрейвов с подозрением. Поппи догадывалась, о чем шепчутся люди за тюлевыми занавесками, которые отдергивались, когда они с Ральфом проходили мимо. Одежда Ральфа, подозрительно чужеземная; его привычка распевать во все горло в ванной при открытом окне, причем не на английском языке (в основном на французском и итальянском, но для жителей деревни все иностранные языки были одинаково отвратительны); непринужденность, с которой он ругался, и тоже на нескольких языках, — все это отнюдь не способствовало радушному приему. В сентябре сорокового, когда все жили в страхе перед вторжением вражеских войск, к Мальгрейвам заявился полисмен. Его привели, как сразу сообразила Поппи, злобные сплетни; она рассеяла опасения офицера с помощью чая и того чисто английского обаяния, которым еще умела, если в том возникала необходимость, пользоваться. Полицейский ушел, и с тех пор Мальгрейвам больше не докучали.

Ральф не особо стремился завязывать знакомства в деревне — наоборот, всячески этого избегал, — зато Поппи в последнее время старалась завести друзей. Она взяла себе за правило останавливаться и беседовать с прохожими и даже вступила в «Женский институт».[36]Организация, объединяющая женщин, живущих в сельской местности. В ее рамках действуют различные кружки и т. п. Один раз она сходила в церковь, но это вызвало такой град насмешек со стороны Ральфа, что на второе посещение она уже не отважилась. Теперь Поппи осознала, как несчастлива была в последние несколько лет, и поняла, что после того как умер ее младенец, ей надо было вернуться на родину. Поппи частенько думала, что была бы даже счастлива, если бы не война и если бы не Ральф.

От войны Поппи тошнило. Она никогда не слушала сводок и старалась не читать заголовки в газетах. Ей было невыносимо думать о том, что сейчас творится во Франции, Италии или Греции. Во всех этих странах у нее были друзья. Убегая из Франции в 1940 году, она узнала, что такое страх. Самым ярким и самым жутким воспоминанием этого бегства был ужас, охвативший ее при мысли, что они будут вынуждены бросить Джейка. И сейчас, когда она слышала далекий гул самолетов, несущих бомбы прибрежным городам Норфолка, этот ужас снова к ней возвращался. Когда немецкие самолеты проносились над домом, Ральф выбегал в сад и грозил им кулаком, но Поппи, дрожа от страха, забивалась в самый дальний угол. Она благодарила Бога, что Джейка не взяли в действующую армию, а Николь так удачно вышла замуж. Она беспокоилась за Фейт, живущую в Лондоне, но меньше, чем беспокоилась бы за Николь или Джейка при тех же обстоятельствах. Фейт всегда была здравомыслящей девочкой.

Когда Ральф в первый раз отправился в Лондон, Поппи вздохнула с облегчением. Она уже стала бояться дня, когда Ральф скажет ей, что пора собирать вещи и уезжать из Херонсмида. Конечно, Поппи скучала по Ральфу, и без него дом представлялся ей пугающе тихим, однако она надеялась, что он до некоторой степени возвратит себе душевное равновесие, что Лондон обеспечит ему именно то общество, в котором Ральф так нуждается, и он будет возвращаться к ней хотя бы на время умиротворенным. Но краткие визиты в столицу делали его только еще неугомоннее. Каждая следующая поездка была длиннее, чем предыдущая, а перерывы между ними, когда Ральф жил в Херон-смиде, становились все короче. Во время своих приездов домой он бывал раздражительным и у него постоянно менялось настроение. Казалось, он не знает, чем заполнить дни. Он всегда ненавидел бывать один, а тут вдруг завел привычку по вечерам подолгу гулять в одиночестве. И впервые, с тех пор как они с Поппи познакомились, он не строил грандиозных планов, как бы семье Мальгрейвов разбогатеть.

В марте Ральф предложил Поппи перебраться в Лондон. «Можно поселиться в доме у Фейт, — сказал он: — поскольку Джейк там больше не живет, свободных комнат полно». Поппи ответила отказом. Ей казалось, что это сумасшествие — взять и прямо сейчас переехать в Лондон, а кроме того, ей было хорошо в Херонсмиде. К ее изумлению, Ральф не стал настаивать. Он только пожал плечами, сказал: «Как хочешь», — и отправился на очередную прогулку. Тогда Поппи еще не понимала, какие последствия вызовет ее отказ уехать из Херонсмида.

Поппи списывала угрюмость и раздражительность Ральфа на то, что он вынужден жить в ненавистной ему стране. До тех пор пока месяц назад не нашла эту записку. В тот день внезапно полил сильный дождь. Поппи кинулась спасать сохнущее на веревке белье и схватила первое попавшееся под руку пальто. Это оказалось старое черное пальто Ральфа. Выбегая в сад, она непроизвольно сунула руки в карманы и нащупала смятый клочок бумаги. Поппи развернула его, ожидая увидеть… ну, например, рецепт. Или театральный билет. Но уж никак не любовную записку.

Она помнила, как стояла в саду, и дождь размывал синие буквы. Через пару минут уже нельзя было прочесть ни слова. Но каждое из них она запомнила навсегда.

«Милый Ральф — ты еще по мне не соскучился?

Л.»

Первой ее мыслью было — как все это банально. Любовная записка в кармане пальто. Как заурядно. И это Ральф, который гордился своей оригинальностью!.. Потом, когда душевная боль начала нарастать, она попыталась убедить себя в том, что ошибается. Что это записка от приятеля. Что в ней нет ничего компрометирующего. Но ей это не удалось. «Милый Ральф — ты еще по мне не соскучился? Л.». Сколько надменности, подумалось ей, в этих восьми словах, сколько самонадеянности. Теперь Поппи взглянула на поведение Ральфа по-новому и увидела: то, что она принимала за недовольство окружением, в котором ему приходится жить, на самом деле было нетерпением влюбленного. Ненавидя себя за то, что делает это, и Ральфа — за то, что он вынуждает ее это делать, Поппи как-то раз проследила за ним во время его вечерней прогулки. Он направился к телефонной будке на другом конце деревни. Он разговаривал больше часа. И Поппи догадалась, с кем он говорил, — с Л.

У Ральфа и в прошлом бывали романы, всегда с кем-нибудь из Квартиранток. В первый раз это случилось после рождения Николь, когда Поппи болела и у них совсем не было денег. Потом, в тридцать седьмом, когда они уехали из Испании, была Луиза. Поппи смогла припомнить еще пару случаев. Эти романы длились самое большее пару недель, пока Поппи не отправляла девицу паковать вещи, а Ральф не начинал умолять ее о прощении. Она прощала его, потому что понимала: эти женщины ничего не значат для Ральфа и они нужны ему, только чтобы поддерживать его самолюбие в трудные времена.

Но теперь все было иначе. На сей раз он влюбился. Это было ясно видно по его отрешенности, по тому, как он не находил себе места в разлуке с этой неизвестной Л. Постоянные перепады в его настроении, от эйфории до черного отчаяния, говорили о том же.

И на этот раз Поппи страдала. Посмотрев в зеркало, она убедилась, что выглядит на все свои сорок два года, и с горечью подумала, что еще несколько лет назад перешла границу среднего возраста. Ее золотистые волосы уже припорошены серебром, а годы жизни под южным солнцем не лучшим образом отразились на нежной коже англичанки. Когда тебе сорок два, в этом мало приятного. Она быстро устает, и у нее часто болит голова. Ее организм уже никогда полностью не оправится от последних преждевременных родов. Дети разъехались, и остается лишь тосковать по ним, вспоминая те теплые солнечные дни, когда они были еще совсем крошками. Поппи представила себе Л. — молодую, красивую, с упругим телом, еще не испорченным беременностями.

В самые тяжелые моменты Поппи спрашивала себя, что будет, если она умрет? Станет ли кто-то действительно тосковать по ней? Все, с кем она была дружна, теперь далеко, у детей — своя жизнь, Ральф влюбился в другую, а сестры… Она слишком долго была вдали от Англии, чтобы между ними сохранилась какая-то близость. Поппи подумывала о том, чтобы уличить Ральфа в неверности, но потом отказалась от этой мысли. Она уже не была уверена, что он, как раньше, попросит у нее прощения.


Джонни Деллер, канадский летчик, взял в аренду три весельные лодки. Николь не представляла себе, где он их откопал, но у Джонни был талант доставать даже то, что вообще невозможно было достать, например, шоколад или нейлоновые чулки. Утром они отправились кататься по Эйвону. Николь затеяла гонки и сама села в лодку к Тьери шкипером. Она сидела на коленках на носу лодки, держа под мышкой Минни, и, давясь смехом, выкрикивала «раз, два, раз, два», задавая темп гребцу. Заросшие осокой берега стремительно проносились мимо. Победил Джонни, и Николь увенчала его короной из кувшинок.

Потом они перекусили и пошли купаться. Николь не взяла купального костюма (в облегающей одежде ее живот выглядел нелепо), поэтому сначала просто ходила по мелководью, но потом поскользнулась и провалилась под воду. Она вынырнула, отплевываясь, и неуклюже поплыла на середину реки. Искупавшись, они расположились на заросшем лютиками лугу. Николь прилегла на траву, положив мокрую голову на грудь Джонни. На жаре ее платье высохло очень быстро. Она чувствовала, как заботливые руки Джонни распутывают ее мокрые волосы. Глаза ее были закрыты, но она знала, что Тьери, сидящий в тени каштана, внимательно наблюдает за ней.

В Комптон-Деверол они вернулись уже поздно вечером; один из голландцев довез Николь на велосипеде. Лаура Кемп уехала ухаживать за сестрой, которая недавно перенесла операцию, но в доме было полно народу: эвакуированных и друзей дома, съехавшихся на уик-энд. Николь наготовила невероятное количество гуляша и отправила голландца в подвал за старыми, покрытыми пылью бутылями вина. После ужина они сыграли в шарады и очень сложную музыкальную игру, которой научил Николь Феликс. Джонни играть отказался, он предпочел бутылку бренди и сигарету, зато Тьери с удовольствием принял участие и выиграл с первого раза. Тьери был очень умен. Потом один из приятелей Николь по Би-би-си предложил сыграть в прятки. Комптон-Деверол, сказал он, где столько темных чуланов и комнатушек, как нельзя лучше подходит для этой игры.

Николь поднялась в одну из спален, завернулась в тяжелую парчовую штору и стояла так в одиночестве, глядя в окно. Скрипнула дверь. Она повернула голову и увидела Тьери.

— Ты не очень-то хорошо спряталась, Николь.

— Глупая игра.

— Умных игр не бывает, — сказал он и закурил сигарету. — Они существуют лишь для того, чтобы помогать глупцам убивать время.

Глядя на его сигарету, Николь пробормотала: «Затемнение», но он продолжал молча курить, и она объяснила:

— А потом, я ненавижу замкнутое пространство.

Тьери стоял у нее за спиной, не касаясь ее, но Николь чувствовала тепло его тела.

— Когда я убегал из Франции в сороковом, — сказал он, — в поезде мне пришлось двое суток прятаться под сиденьем в ящике для багажа.

Николь поежилась.

— Это ужасно.

— Ты замерзла, Николь.

Он обнял ее; она прижалась к нему. Потом она почувствовала, как его губы касаются ее шеи. Тьери провел пальцами по выпуклому животу Николь.

— Не надо, — резко сказала она.

Тьери нахмурился.

— Тебе больно?

— Нет. Просто… — Она помолчала, подыскивая подходящие слова: — Просто это напоминает мне о…

— О ребенке?

— Да. А я стараюсь о нем не думать.

Наступило молчание. Потом Тьери спросил:

— Ты ведь не хочешь, чтобы у тебя был ребенок?

Впервые Николь прямо спросили об этом. Все остальные — Дэвид, Лаура, Поппи, Ральф — считали само собой разумеющимся, что она хочет ребенка. Только в голосе Фейт Николь иногда улавливала нотку сомнения. Она постаралась объяснить:

— Мне не нравится, что он во мне. Мне все время кажется, что он меня у себя самой отнимает. Как будто я ему принадлежу.

Тьери мягко сказал:

— Но ведь можно взглянуть на это и по-другому, разве нет? Ребенок принадлежит тебе, Николь.

— Что-то непохоже. — Она со вздохом положила ладонь себе на живот. — Я стараюсь не дать ему меня изменить, но он все равно это сделает, так ведь? Когда он родится, я буду рада, потому что тогда все это кончится.

— Когда он родится, ты его полюбишь, — сказал Тьери. — Все матери любят своих детей, какими бы они ни были уродливыми и какой бы у них ни был мерзкий характер.

— Ты так думаешь? — Николь улыбнулась. — Если от Дэвида он получит характер, а от меня — красоту, то им будут восхищаться все. — Она посмотрела в окно и увидела фары автомобиля, мелькающие среди деревьев. — Еще гости. Придется укладывать их в подвале.

Она вышла из комнаты и направилась вниз. Игра наскучила уже всем; в гостиной надрывались граммофон и пианино. Джонни спал на полу перед камином, а остальные развлекались тем, что запускали бумажные самолетики, стараясь попасть ими в люстру.

Николь услышала, как в замке входной двери поворачивается ключ. В это время кто-то ухватил ее за руку и поволок танцевать. Вновь прибывший вошел в вестибюль; Николь оглянулась посмотреть, кто это.

— Дэвид! — воскликнула она и бросилась к нему.

«Просто несколько друзей приехали на выходные», — объяснила Николь. Потом она заметила, какой он усталый и какое у него бледное лицо. Как он, не говоря ни слова, тяжело опустился в кресло и уронил голову на руки. Она подошла и погладила его по опущенным плечам. Гости один за другим начали тихонько выскальзывать за дверь; захрустел гравий на дорожке у дома. Двое мужчин поставили Джонни на ноги, кто-то выключил граммофон.

— Дэвид, — позвала Николь. — Сейчас они все уйдут, милый.

Он медленно поднял голову и взглянул на нее. Николь прошептала:

— У тебя такой измученный вид…

Глубокие морщины прорезали его лицо, в котором не было ни кровинки. Он выглядел скорее на сорок, чем на тридцать лет.

— Неудачный день, — сказал он и попытался улыбнуться. — Точнее, месяц.

— Где ты был?

Он потер глаза и моргнул.

— Не могу сказать.

— Не в Англии?

Он промолчал, но Николь прочла ответ в его глазах.

— О, Дэвид! — выдохнула она и, опустившись на пол, положила голову ему на колени.

— Я провел за рулем… — он посмотрел на часы, — почти двенадцать часов. Наверное, мне надо было предупредить тебя, что я возвращаюсь, но я так стремился домой… Мне так не терпелось увидеть тебя, Николь… — он огляделся. — Правда, когда я вошел, я с трудом узнал собственный дом. Здесь все по-другому. И эти люди…

Николь словно впервые заметила шарики смятой бумаги, пустые бутылки в камине, грязные стаканы и пачки из-под сигарет. Она взяла руки мужа в свои.

— Я не изменилась, Дэвид. Я все та же. И, поверь, я далека от всего этого.

Она встала. Дэвид прислонился щекой к ее животу и наконец улыбнулся. Он объяснил, что слышит, как бьется сердечко ребенка. Николь представила, как оно тикает в ней, словно часы в желудке у крокодила из «Питера Пэна».[37]Роман шотландского писателя Дж. Барри (1860–1937). Это будет ее подарок, решила она. Ребенок — это ее подарок Дэвиду, такому хорошему и доброму, тому, кого она будет всегда, что бы ни случилось, нежно любить.


В октябре сорокового года, отвезя Оливера в Дербишир, Элеонора приобрела старенький фургон, набила его кастрюлями, чайниками, посудой и отправилась колесить по тем районам Ист-Энда, которые сильнее других пострадали от бомбежек. Она готовила суп, чай и бутерброды для тех, у кого больше не было даже чашки, не то что кухни, и кормила пирожками и горохом усталых голодных пожарников, врачей и спасателей. Через месяц она снарядила еще один фургон, и на этот раз взяла в помощники двух надежных членов комитета. К Новому году она передала это занятие — водить фургон — коллегам, а сама целиком сосредоточилась на поисках других транспортных средств и подборе для них экипажей. Коньком Элеоноры была организация; раздавать кружки с чаем людям, которые выглядели так, будто уже недели две ходили в одной и той же одежде, не доставляло ей удовольствия.

Когда «люфтваффе» перенесли свое внимание на крупные города английских провинций — Ковентри, Бристоль, Саутгемптон, — к Элеоноре обратились за содействием и консультацией. Она моталась по всей Англии, подбирая снаряжение, выбивая топливо, решая, кому помощь нужна в первую очередь. У нее был талант подбирать наиболее подходящих и ответственных работников. Женская добровольная служба обратилась к населению с просьбой пожертвовать поношенную одежду для нуждающихся, и Элеонору попросили заняться системой распределения этой одежды. Разбирать белье с пятнами и дырявые кофты она предоставила другим, а сама стала следить за тем, чтобы пригодные к носке вещи попали к людям, которые действительно в этом нуждаются. Мэр Бристоля лично поблагодарил ее за работу.

Элеонора регулярно — насколько позволяли ей обязанности, которые она сама на себя взвалила, — навещала Оливера. Ему исполнилось уже полтора года, и он обладал какой-то нездешней, хрупкой красотой. Когда она приезжала в Дербишир, Оливер встречал ее с восторгом, и Элеонора неожиданно для себя обнаружила, что этот восторг ей приятен. Казалось, он воспринимал приезды матери как особенный праздник и ходил за ней по всему дому, держась за ее юбку. Его преданность была очень трогательной. Однажды Элеонора смотрела, как Оливер играет у ручья. Бросая голыши в прозрачную воду, он каждые несколько минут оборачивался, словно снова и снова хотел убедиться, что она еще тут. Хотя Оливер был светловолосым, а его отец — брюнетом, выражение ярко-голубых глаз малыша внезапно напомнило Элеоноре Гая в те дни, когда он только начал за ней ухаживать. Тогда в его глазах было такое же горячее, чистое обожание. И сейчас ей внезапно пришло на ум, что она уже очень давно не видела обожания во взгляде мужа.

Элеонора решила, что перемена в его отношении к ней совпала с приездом в Англию Мальгрейвов. Он стал более критичным и менее уступчивым. Элеонора давно поняла, что в Гае уживаются две разные натуры; при внешней покладистости в нем была мятежная жилка. Сама Элеонора отвечала одной стороне его характера, Мальгрейвы — в частности Фейт Мальгрейв — другой. Элеонора знала, что Гай женился на ней, потому что она энергична, уверена в себе, потому что на нее можно положиться. Но ему нравилась Фейт — и Элеонора не могла понять, почему. Для нее было загадкой, чем Фейт Мальгрейв может привлекать мужчин. Она видела только костлявую фигуру, растрепанные светлые волосы блеклого оттенка и лицо, которое казалось невыразительным из-за слишком высокого лба и серо-зеленых глаз, в которых застыло печальное выражение. Сбитая с толку, Элеонора поговорила на эту тему с отцом. Фейт самобытна, сказал Сельвин Стефенс, и всегда остается собой. Элеоноре это ничего не объясняло, и она остановилась на том, что мужчинам Фейт нравится, потому что они чувствуют, что она легко доступна, потому что за ее небрежными манерами и любовью к эксцентричной одежде они видят соответствующее небрежное отношение к добродетели. Не стоит надеяться, что Фейт остановит статус Гая как женатого человека. Что касается его самого, то он отличался почти пуританским идеализмом. Элеонора знала, что Гай не из тех, кто с легкостью заводит романы на стороне. Нравственные принципы, которые прививались ему родителями и школой и вырабатывались, пока он выбивался в люди, нельзя забыть в одночасье. Фейт, разумеется, не такая. Опыт юности не научил ее ценить постоянство. Элеонора не сомневалась, что Фейт Мальгрейв, которой не стыдно скитаться по чужим домам, носить чужую одежду и без зазрения совести очаровывать чужих друзей, не задумываясь, украла бы и чужого мужа. Фейт им все уши прожужжала о похождениях своего брата Джейка. Слышала Элеонора и сплетни о ее младшей сестре, которая, между прочим, замужем. С какой стати беспечная, неряшливая Фейт должна отличаться от других детей своих родителей? И какой мужчина откажется от того, что само идет в руки?

В последнее время Элеонора часто задумывалась о том, что сама война, сотрясающая Лондон и, как следствие, сотрясающая общественное устройство, усугубляет опасность. Рушатся правила во всех областях жизни. Город, в котором Элеонора жила от рождения, невообразимо изменился за последний год — и не только внешне, под действием снарядов, разрушающих и богатые особняки, и нищенские лачуги. Леди в меховых манто стояли в очередях за продуктами вместе с простыми домохозяйками. Рабочие заводов, которым заработанные на военных заказах деньги придали храбрости, танцевали в шикарных ночных клубах. Лондон превратился в гигантский калейдоскоп людей всех национальностей и сословий. Теперь никто не судил о человеке по его произношению или происхождению. Важнее было, какая на тебе форма. Все это тревожило Элеонору. Гай же, как она подозревала, только приветствовал эти перемены.

И Мальгрейвы, по ее мнению, могли служить символом Лондона периода бомбежек. Без дома, без положения, без гроша в кармане, они как ни в чем не бывало курсировали по городу, который Элеонора уже узнавала с трудом. Их знание языков, их привычка ходить в одежде с чужого плеча в 1941 году уже не казались чем-то экстраординарным. Они вписывались в этот изменчивый мир более естественно, чем Элеонора; они и подобные им лишили ее чувства уверенности в своем положении в обществе — чувства, которое было ей присуще всегда. Она видела, что те черты характера Гая, которые всегда ее восхищали — его мятежность, его бесстрашие, — в этом, другом Лондоне сближают его скорее с такими, как Мальгрейвы, нежели с такими, как она.

До тех пор пока Гаю не взбрело в голову, что Фейт истощена и ей нужна помощь врача, Элеонора видела ее всего пару раз. «Сейчас все истощены», — хотела сказать она Гаю. Элеонора сама работала по 18 часов в сутки; ей тоже редко удавалось проспать всю ночь без перерыва. Фейт всего лишь крутила баранку, ей не приходилось думать, что-то организовывать, а главное — нести такое бремя ответственности, какое возложила на себя Элеонора. «Как это в духе Мальгрейвов, — думала Элеонора — взять на себя не самую сложную, зато самую драматическую задачу!»

Гай написал Джейку в Нортумберленд, и тот сумел получить увольнительную на выходные. За эти дни он, насколько мог, подремонтировал дом на Махония-роуд. Гай пригласил его на ужин. Из Мальгрейвов Джейк был самым представительным. Манеры у него были лучше, чем у Ральфа, и в нем не было той фальши, которую Элеонора подозревала в Фейт. Волосы у него были такими же неярко светлыми, как у сестры, но зато глаза — настоящего голубого цвета, а не унылого серо-зеленого; к тому же он был высок и хорошо сложен. Джейк сделал Элеоноре комплимент, похвалив ее стряпню.

— Ужин был просто отменный, — он поймал руку Элеоноры и поцеловал. — Один из лучших в моей жизни.

Элеонора, которая никогда не краснела, с удивлением почувствовала, что ее щеки заливает румянец. Фейт скорчила рожицу:

— Фу, Джейк. Какой же ты подхалим.

Элеонора сказала:

— Вы слишком строги к своему брату, Фейт.

Фейт встала из-за стола и положила руку Джейку на плечо.

— Это потому, что я давно его знаю. Я вижу его насквозь.

Джейк улыбнулся, дернул Фейт за волосы и сказал нечто чудовищно грубое. Фейт добавила:

— И потому, что вы были так добры ко мне, Элеонора, я считаю, что вы должны знать правду о моем брате.

Элеонора сдержанно произнесла:

— Рада была видеть вас, Джейк.

— Не балуйте его, Элеонора, он ужасно тщеславный. Того и гляди, так раздуется от гордости, что лопнет. — Фейт обернулась к Гаю. — Помнишь, Гай, как Джейк сумел выклянчить леденцы у мадам Перрон?

Гай нахмурил брови.

— Это та старуха, что держала бакалейную лавку в деревне?

— Ага. Мы с Николь ее ужасно боялись. Мы думали, что она ведьма. Зато Джейка она обожала.

Джейк вставил:

— Женя терпеть не могла эту мадам Перрон. Думала, что та ее вечно обсчитывает.

— Ох, как же они лаялись! Женя орала на нее по-польски.

— Да уж, ругалась она мастерски.

— Выпрямлялась во весь свой маленький рост и…

— А помнишь, Гай…

Они забыли об Элеоноре. Сельвин Стефенс снисходительно улыбнулся и сел на свое обычное место у камина, но Элеонора почувствовала себя глубоко оскорбленной. Ее не принимали в расчет. Она не имела чести входить в маленький привилегированный круг Мальгрейвов. Гай входил в него, но не она. Они ее терпели, но не более того. Их привилегии заключались не в знатности или богатстве, а в той снисходительности, которую проявляло к ним общество. Если бы Элеонора вошла в этот круг, она была бы достойна лишь осмеяния. Но на Мальгрейвов общие правила не распространялись.


В один из жарких летних дней Элеонора отправилась на Мальт-стрит, чтобы увидеться с Гаем после его утреннего приема. Идя по дорожке к дому, она услышала в саду голоса. Голос Гая и голос Фейт. Они о чем-то спорили, но спор их перемежался смехом.

Элеонора повернулась и пошла прочь. Ей удалось сесть на автобус и доехать до Кемдена, а оттуда она шла до дома пешком. Ее быстрые шаги не могли отразить бури, которая бушевала у нее в душе. И вдруг на Куин-сквер она увидела знакомую фигуру.

Ральф Мальгрейв. Она узнала его черное пальто и поношенную широкополую шляпу. Но женщина, с которой он шел, была Элеоноре незнакома — платиновая блондинка, высокая, стройная и одетая с той непринужденной элегантностью, которой Элеоноре никогда не удавалось достичь.

С противоположной стороны улицы Элеонора видела, как они обнялись. Несомненно, они были любовниками — столько желания было в их поцелуе, такое обожание сквозило в том, как Ральф притянул к себе эту женщину: словно желая сделать ее своей частью. На какое-то мгновение Элеонора испытала горькую зависть, но потом, уходя, решила приберечь эту маленькую тайну для своих целей. Ибо это было оружие, которое нужно закалить и заострить.


— Клубника… — глядя на ягоды, Фейт почувствовала, что у нее голова кружится от вожделения.

— Это из Комптон-Деверола, — сказала Николь. — У нас там ее просто уйма.

В то утро симпатичный молодой человек в летной форме принес на Махония-роуд записку, в которой говорилось, что Николь в Лондоне, в доме на Девоншир-плейс.

— Можешь съесть все, Фейт. Меня от нее уже тошнит. Да я и не голодна.

На восьмом месяце беременности Николь была похожа на паучка: тоненькие ручки и ножки, круглое туловище. Отправляя в рот ягоду за ягодой, Фейт спросила:

— Тебя Дэвид привез?

— Я не видела Дэвида уже целую вечность. С мая, кажется. На самом деле я приехала автостопом. — Николь хихикнула. — Встала на обочине в своем жутком капоте и выставила большой палец.

Фейт вытащила из клубники толстую зеленую гусеницу.

— Вот тоже любительница прокатиться задаром.

Николь кивнула на вазу с огромными розами, похожими на капусту:

— Пусти ее туда. Это мне Тьери подарил.

— Тьери?

— Он француз и не чужд романтических жестов.

Фейт осторожно посадила гусеницу в темно-розовую сердцевину цветка.

— В Лондоне сейчас ужасно жарко и пыльно. Мне кажется, летом тебе было бы лучше в Комптон-Девероле.

— Там скучно. — Николь пожала плечами. — С тех пор как прекратили бомбить Лондон, к нам перестали ездить гости. Прошлые выходные мы провели с Лаурой вдвоем, если не считать девчонок из школы. — Она взглянула на сестру. — Ты мне подыскала что-нибудь? Я носила старые свитера Дэвида, но ведь в ночной клуб в них не пойдешь, верно?

— Вот, — Фейт развернула то, что принесла с собой в сумке. Два платья, свернутые в жгут, казались неинтересными, но когда она их встряхнула, они раскрылись чудесными шелковыми цветками.

Николь подняла одно.

— Прелесть!

— Правда же? Фортуни, разумеется. Должны тебе подойти — они без талии.

Николь сняла свой капот и натянула платье через голову. Бирюзовый шелк был того же оттенка, что и ее глаза.

— В награду ты должна выпить шампанского, — сказала Николь и поцеловала сестру. — Один знакомый француз, жутко умный, подарил мне целых шесть бутылок. — Она погладила ладонями складки платья и нахмурилась, коснувшись своего живота. — Как же я буду счастлива, когда наконец исчезнет этот бугор! Слава Богу, осталось всего шесть недель. Вечно он мешается. На, открой, — Николь протянула сестре бутылку шампанского и снова засмеялась. — Я больше не могу танцевать щечка к щечке. Скорее уж пузо к пузу.

За нарочитой жизнерадостностью сестры Фейт разглядела скрытую тоску. Пробка вылетела из горлышка со скучным «пык». Фейт наполнила бокалы.

— Николь, тебя что-то гнетет?

Николь прошептала:

— Если бы я действительно любила Дэвида, разве мне нужны были бы другие люди?

Фейт постаралась говорить убедительно:

— Ты сама сказала, что вы с ним уже давно не виделись. Тебе просто немного одиноко.

— Да, наверное. — Николь растягивала и снова отпускала складки платья.

Фейт задумалась о том, может ли вообще брак как таковой сделать Николь счастливой.

— Наверное, ни от кого нельзя ждать, что он будет всегда поступать правильно. — Фейт осторожно подбирала слова. — Боюсь, такое бывает лишь в книжках. Мне кажется, эти мысли появляются у тебя оттого, что ты очень устала и тебе нездоровится. — Она поймала себя на том, что в ее голосе проскальзывают просительные интонации. — Гай говорит, что беременность иногда вызывает у женщины ощущение собственной порочности.

— Гай, — улыбнулась Николь. — Как он? Я так давно его не видела. Он все такой же красавчик?

Фейт выпила два бокала шампанского, съела лукошко клубники. Теперь ее клонило ко сну.

— Гай работает как проклятый и хмурится чаще, чем в те давние времена.

— Он всегда чем-то напоминал мне Хитклифа, — мечтательно сказала Николь.

— Мы часто обедаем с ним у него в Хакни.

Вернувшись домой, Фейт прилегла вздремнуть, и ей приснилось, что зеленая гусеница, которую она нашла в клубнике, превратилась в гадюку, ужалившую ее несколько лет назад. Во сне она почувствовала прикосновение губ к своей лодыжке, но на этот раз Гай не высасывал яд из ранки, а ласкал ее ногу. Его пальцы медленно поднимались выше, но тут ее разбудил будильник. Было уже семь — пора на ночное дежурство.


Дом на Девоншир-плейс — холостяцкое жилище Дэвида — Николь не особенно нравился. Там было довольно темно, и обстановка не радовала глаз. Впрочем, она не собиралась проводить много времени дома. Обзвонив лондонских друзей, Николь тут же начала получать приглашения в бары, рестораны, ночные клубы. Каждый вечер она куда-нибудь уходила, несмотря на то что, как она сказала Фейт, ей все время мешал «бугор». Она получила тревожное и неодобрительное письмо от Лауры Кемп (Николь покинула Комптон-Деверол под влиянием минутного порыва) и написала в ответ, что приехала в Лондон, чтобы запастись детскими вещами, как и предлагал Дэвид. Однако в конечном счете она не купила ни погремушек, ни распашонок, а все деньги, которые выделил ей на это муж, потратила на маленькую картину Коро,[38]Коро (Corot) Камиль (1796–1875) — французский живописец, пейзажист. которую увидела в антикварной лавке на Фрит-стрит. Выйдя из магазинчика на залитую солнцем улицу, Николь залюбовалась игрой красок на полотне. «Это куда лучший подарок будущему сыну, — подумала она, — чем скучное зубное кольцо».

Вскоре в дом на Девоншир-плейс стали стекаться друзья Николь. Она ходила и в театры, и в «Кафе Ройял». И все же кое-какие мысли не давали ей покоя. Если Дэвид — тот самый Единственный, тогда почему ей нужны другие? Если она по-настоящему любит Дэвида, почему не осталась ждать его в Комптон-Девероле? А поскольку эти мысли докучали ей только когда она оставалась в одиночестве, Николь постаралась устроить так, чтобы у нее всегда была компания.

Один Тьери заметил ее беспокойство. Ближе к утру он выдворил всех гостей и отнял у Николь бокал и сигареты. Потом сунул ей в руки стакан горячего молока.

— Это полезно для ребенка, — сказал он. — Укрепляет зубы и кости.

Он заставил ее сесть на диван, подсунул под ноги подушки, а сам устроился рядом на подлокотнике. Николь отпила молока, и Тьери сказал:

— Поезжай домой, Николь. В свой чудный загородный домик.

— Скоро уеду, — с улыбкой пообещала она. Тьери обладал мрачной красотой, но высокие скулы и опущенные вниз уголки глаз придавали его лицу сардоническое выражение. — Завтра должны прийти Фредди и Джерри.

— Да это же просто молокососы, — пренебрежительно отозвался Тьери.

— Они чертовски красивы и обаятельны.

Он закурил короткую черную сигару.

— Ты изматываешь себя, чтобы избавиться от каких-то мыслей. О чем же тебе так не хочется думать, Николь?

Она насупилась, но промолчала.

Тьери не отставал:

— О ребенке? Может быть, ты боишься родов?

Она сказала:

— Наверное, роды — это ужасно, раз все говорят, что это ужасно, но, честно говоря, я никогда не думала о том, как это будет на самом деле.

— Ты до сих пор не уверена, что хочешь иметь ребенка?

Николь пожалела, что позволила ему заговорить на эту тему.

Попутно она спросила себя: «А что если Тьери и есть тот Единственный?», но отмела эту мысль (с облегчением) на том основании, что в его обществе ей всегда было как-то не по себе.

— Разумеется, я хочу ребенка. — Она отставила стакан с молоком: в нем плавали отвратительные пенки. — Дэвид будет очень рад сыну. Род Кемпов тянется, не прерываясь, с шестнадцатого века.

— В самом деле? — Тьери насмешливо улыбнулся. — Ну, для Дэвида, несомненно, это очень важно. Но не для тебя, Николь. Ты же цыганка. Собственно, поэтому бедняга Дэвид в тебя и влюбился.

— Для меня важно то, что важно для Дэвида, — страстно сказала Николь. — Я хочу, чтобы он был счастлив.

— Только потому, что ты чувствуешь себя перед ним виноватой.

— Неправда! Я люблю его!

Он посмотрел на нее.

— Допустим. — Некоторое время он молча курил, потом сказал: — Если ты действительно желаешь Дэвиду счастья, тогда отправляйся в свой загородный дом. Ты изнуряешь себя, Николь.

— Тоже мне нянька нашлась! — фыркнула Николь. — Ты упустил свое истинное призвание, дорогуша. Тебе бы колясочку в парке катать.

Николь попыталась встать, но это было не так-то просто, и Тьери пришлось ей помочь. Он поставил ее на ноги, но не отпустил сразу, а тихо сказал:

— Если бы не это, — он посмотрел вниз, на «бугор», — то я бы не наливал тебе молока и не подкладывал под ноги подушки, Николь. Я бы занимался с тобой любовью.

Она вскрикнула:

— Как ты смеешь!

— О, я бы посмел! И ты бы позволила мне. — Он погладил кончиками пальцев ее шею, и по всему телу Николь пробежала дрожь. — Я бы, как я уже сказал, занялся с тобой любовью. Но сейчас, когда ты носишь ребенка от Дэвида, — его рука переместилась и очень нежно погладила округлость ее живота, — это было бы для меня все равно, что подбирать объедки с чужого стола.

Она в ярости зашипела:

— Я люблю Дэвида! Говорят тебе — люблю!

Тьери отпустил ее.

— Разумеется, любишь. Но, наверное, недостаточно сильно. — Он взял свой китель и фуражку. — А теперь марш спать, Николь.

На следующий день в ушах у Николь все еще звучали, тревожа, слова Тьери, и поэтому она позаботилась о том, чтобы не оставить себе ни минуточки свободной. За ланчем в ресторане «Савой» последовал пикник с друзьями Ральфа в Хемпстед-Хит, потом был ужин в «Бритиш Ресторан» с кое-какими знакомыми из Би-би-си, затем — ревю в «Крайтерионе». После ревю все отправились в клуб «Гвозди» на Бик-стрит. На Николь было одно из платьев от Фортуни, которые ей нашла Фейт: цвета устричной раковины, в тон ее бледности. К своему неудовольствию, Николь заметила в толпе Тьери. Назло ему она много танцевала и смеялась. Ноги у нее гудели, и когда она чересчур резко вставала, у нее немного кружилась голова, но Николь отнесла это на счет усталости. Признать недомогание для нее означало бы, что ребенок все-таки одержал верх, что он заставил ее измениться, что она принадлежит ему, а не наоборот.

Канадский юноша учил ее новому танцу, как вдруг ее головокружение резко усилилось, весь клуб озарился яркими звездами, а потом пошел темно-зелеными кляксами. Когда к Николь вернулось сознание, она лежала на скамейке. Кто-то сказал: «Дайте ей воздуху», и на лицо ей легла кислородная маска. Кто-то другой попытался влить ей в рот бренди. Женский голос произнес: «Не хватало еще, чтобы она тут разродилась», и Николь, которая никогда не плакала, вдруг почувствовала, что ей очень хочется заплакать.

Ее спас Тьери: осторожно вынес на руках, усадил в машину и отвез на Девоншир-плейс. Николь была уверена, что он начнет глумиться над ней, но ошиблась. Наутро она сидела в постели, бледная и обессиленная, и смотрела, как он упаковывает ее вещи. Потом он отвез ее в Комптон-Деверол. Поскольку дело было летом, бесчисленные окна и дымовые трубы не были видны, пока автомобиль не въехал на буковую аллею. Каменные колонны показались Николь тюремными решетками, а огромный темный дом навис над нею и поглотил ее.


Однажды Фейт появилась на Мальт-стрит во время утреннего приема. Гай вышел из кабинета, чтобы вызвать следующего пациента, а она тут как тут — сидит между мужчиной с забинтованным пальцем и юношей с угрями. Он побледнел — прямо-таки почувствовал, как с лица сошла краска, — потому что платье Фейт спереди было испачкано кровью.

— Это не моя кровь, Гай, это Рафлеса, — поспешно сказала она, указывая на лохматого грязного пса неизвестной породы, который лежал у нее на коленях. — Я нашла его по дороге сюда. — Он наступил на битые стекла. Я перевязала ему лапу куском от своей нижней юбки, но кровь все равно сочится. Я не знаю, где можно найти ветеринара, и подумала, может быть, ты… — Она с надеждой взглянула ему в глаза.

Гай пригляделся к псу. В эти дни в Лондоне осталось мало собак: одних хозяева забрали с собой в эвакуацию, другие взбесились из-за грохота бомбежек, и их пришлось отлавливать. Пес, которого подобрала Фейт, был, судя по всему, из более крутого теста.

Гай сказал:

— Сначала я осмотрю пациентов человеческой породы.

В считанные минуты он разделался и с распухшим пальцем, и с угрями. Потом, накрыв кушетку в кабинете газетами, позвал Фейт с собакой. Порезы оказались длинными и глубокими. Гай промыл их обеззараживающим раствором и начал накладывать швы. Через некоторое время он спросил:

— А почему Рафлес?[39]Raffle — мусор, хлам, свалка (англ.). На нем же нет ошейника с кличкой.

— Надо же его как-то называть. Какой он тощий, просто ужас, правда, Гай? Наверное, потерялся. Мне кажется, я могла бы оставить его у себя.

Гай подумал, что Рафлес не только ужасно тощий, но еще и жутко вонючий. Его шерсть кишела блохами. Кабинет после него придется дезинфицировать.

— Он не такой уж юный, — добавила Фейт. — Смотри, уши у него почти седые.

— В спальне наверху остались какие-то старые вещи Элеоноры, — сказал Гай. — Можешь переодеться. А я пока тут все закончу.

Фейт посмотрела на свое испачканное кровью платье.

— В автобусе все пересаживались от меня подальше.

Она поднялась на второй этаж. Гай наложил последние швы и пошел к раковине вымыть руки. Вернувшись к кушетке, он обратил внимание, что Рафлес лежит слишком уж неподвижно. Гай приложил стетоскоп к тому месту, где у собак должно быть сердце, но ничего не услышал.

— Бедняга. Наверное, не перенес шока, — пробормотал Гай. Он обернул пса старой простыней и пошел наверх искать Фейт.

Дверь в спальню, которую он некогда делил с Элеонорой, была приоткрыта. Гай увидел в щель мягкое, покатое плечо, нежный изгиб шеи. И быстро отпрянул. Он кашлянул и постучал в дверь.

— Фейт? Мне можно войти?

Она повернулась к нему, улыбаясь, и застегнула последнюю пуговку на блузке кремового цвета.

— Элеонора носит такие красивые вещи, правда, Гай? Я не стала брать самые лучшие — и ты, пожалуйста, скажи ей, что я все постираю и выглажу…

Она смолкла на полуслове. Наверное, заметила выражение его лица. Гай подошел и сказал ей про собаку. Он понимал, что она огорчится, но не был готов к безутешным рыданиям, которыми она разразилась. Он едва не сказал: «Но ведь это всего лишь старая больная дворняга», — но удержался. Он понимал, что она плачет не из-за пса, которого пыталась спасти, а из-за всего, что ей пришлось пережить за последний год. Гай гладил ее по голове, похлопывал по спине и вдруг осознал, что в нем просыпается новое чувство. Желание, причем такой неистовой силы, что он сам поразился. Он хотел ее здесь, сейчас, на кровати, которую когда-то делил с женой. Ему хотелось сорвать с нее блузку, взятую из вещей Элеоноры, чтобы вновь обнажить перламутровую кожу, которую он мельком увидел сквозь полуотворенную дверь.

Он даже не поцеловал ее. Когда-то он целовал ее — по-дружески, — но у него хватило ума не делать этого сейчас. Дружба. Какое вялое, извиняющееся слово для того чувства, которое он питал к Фейт в течение многих недель или месяцев, а быть может и лет. С ослепительной ясностью он увидел масштаб своего самообмана и отпустил ее — чуть ли не оттолкнул. Спотыкаясь, он вышел из комнаты и спустился по лестнице в сад. Достал из сарая лопату и нашел тенистый уголок для могилы. Тяжелый физический труд был для него сейчас благом. Копая спекшуюся землю, он мысленно возвращался в прошлое. Сначала Фейт была совсем дитя, что-то вроде сводной младшей сестры, часть семьи, к которой он никогда по-настоящему не принадлежал. Потом она превратилась в подругу, спутницу. Она умела его рассмешить, умела заставить его увидеть обычные вещи в необычном свете. Затем, за один год, она стала взрослой. Когда он в последний раз приезжал в Ла-Руйи, она уже не казалась ребенком, а превратилась в молодую женщину. Гай вспомнил, как они лежали с ней на песке на берегу моря в Руайяне. Вспомнил ее голубое платье и приятную тяжесть ее головы на своей груди. Как дымок его сигареты таял, уносясь в темное небо, как он намотал на палец локон соломенных волос Фейт. Что если он любил ее тогда, но был слишком слеп, чтобы это понять?

Он вспомнил также, какая ярость охватила его, когда он увидел ее на улице с Руфусом. Ярость, рожденная ревностью. Сексуальной ревностью. Гая затошнило от своей недогадливости, но еще хуже было внезапное болезненное осознание того, какие последствия будет иметь его прозрение. Неужели он в последние несколько лет шел по ложному пути? Что ему делать теперь, когда он знает, как сильно любит Фейт?

Через некоторое время Фейт тоже пришла в сад. Она сделала из двух деревяшек крест на могилу пса и очень старательно вывела на табличке имя: «Рафлес». Глаза у нее были красные и припухшие, лицо покрыто пятнами. Блузка Элеоноры была ей велика. Другим, подумал Гай, она показалась бы смешной и неинтересной, точно так же, как показалась бы нелепой церемония погребения старого блохастого пса. Но для Гая Фейт была прекрасна. И так было всегда.

Когда он опустил собаку в могилу, Фейт подняла на него взгляд и проговорила:

— Он сейчас гоняет кроликов в раю, правда, Гай?

Гай кивнул и отступил на шаг, не в силах вымолвить ни слова. Некоторое время он смотрел на Фейт и завидовал завитку волос, ласкающему ее щеку, божьей коровке, ползущей вверх по ее руке. Потом сказал:

— Шла бы ты в дом. Там у меня в нижнем ящике бюро есть бутылка виски.

Он не хотел, чтобы она прочла правду в его глазах. Ему необходимо было побыть одному, необходимо было подумать.

Гай засыпал могилу. Было жарко: ему пришлось засучить рукава и развязать галстук. Казалось, дорога, по которой он не без труда продвигался последние годы, разветвилась на два непересекающихся пути. У него не укладывалось в голове, как он может любить Фейт, оставаясь мужем Элеоноры. Он всегда гордился своей честностью. Он был неискушен в обмане. Гай осознал, какой выбор ему предстоит сделать, и ужаснулся. И он видел лишь один способ определиться с этим выбором.


Читать далее

I. Замок на песке. 1920–1940
Глава первая 09.04.13
Глава вторая 09.04.13
Глава третья 09.04.13
II. Чужие берега. Июль 1940-декабрь 1941
Глава четвертая 09.04.13
Глава пятая 09.04.13
Глава шестая 09.04.13
Глава седьмая 09.04.13
Глава восьмая 09.04.13
Глава девятая 09.04.13
III. Слова на песке. 1951–1953
Глава десятая 09.04.13
Глава одиннадцатая 09.04.13
Глава двенадцатая 09.04.13
Глава тринадцатая 09.04.13
IV. Попутные ветра. 1959–1960
Глава четырнадцатая 09.04.13
Глава пятнадцатая 09.04.13
Глава шестнадцатая 09.04.13
Об авторе 09.04.13
Глава седьмая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть