VI. ОНА ОБЕЩАЛА БОЛЬШЕ ЭТОГО НЕ ДЕЛАТЬ

Онлайн чтение книги Фромон младший и Рислер старший
VI. ОНА ОБЕЩАЛА БОЛЬШЕ ЭТОГО НЕ ДЕЛАТЬ

Нет, никогда больше не повторит она своей попытки. Господин комиссар может быть спокоен. Ему нечего опасаться. Да и как добралась бы она теперь до реки, когда она не может двинуться? Если бы господин комиссар увидел ее сейчас, он перестал бы сомневаться в ее словах. Правда, непоколебимое, роковое желание умереть, которое было написано в то утро на ее бледном лице, не исчезло еще и сейчас, но только выражение это стало мягче, в нем появилась покорность. «Именуемая Делобель» знает, что скоро, очень скоро ей больше нечего будет желать.

Доктора утверждают, что Дезире умирает от воспаления легких, которое она схватила, пробыв всю ночь в мокрой одежде. Доктора ошибаются; это вовсе не воспаление легких. Так, значит, она умирает от любви?.. Тоже нет. После той страшной ночи она не думает больше о Франце — она считает, что недостойна ни любить, ни быть любимой. Отныне на ее безупречно чистой жизни появилось пятно; вот от чего она умирает.

Ее появление из воды на глазах собравшихся мужчин, тяжелая ночь, проведенная в участке, гнусные песни, которые она там слышала, сумасшедшая старуха, гревшаяся у печки, все порочное, нездоровое и жуткое, с чем столкнулась она на лестнице, презрительные взгляды одних, бесстыдство других, шутки ее спасителя, любезности полицейского, оскорбившие ее женскую скромность, необходимость назвать свое имя и, наконец, стыд за свое увечье, преследовавший Дезире на всем ее мученическом пути, как злая ирония, как лишняя насмешка над ее попыткой покончить с собой из-за любви, — каждая подробность этой страшной драмы кажется ей позором…

Да, она умирает от стыда. Ночью в бреду она то и дело повторяет: «Мне стыдно, мне стыдно!» — а в минуты успокоения кутается с головой в одеяло, как бы желая спрятаться, стать невидимой.

У постели Дезире при свете окна работает мамаша Делобель. Время от времени она поднимает глаза и незаметно для дочери вглядывается в выражение немого отчаяния на ее лице, стараясь проникнуть в тайну ее недуга… а затем снова поспешно принимается за работу. Несчастные бедняки не могут свободно предаваться горю. Надо работать, работать неустанно, и даже тогда, когда рядом бродит смерть, думать о повседневных нуждах, упорно бороться за существование.

Богатый может уйти в свое горе, может отдаться ему всецело, жить им, и только и делать что страдать и плакать.

У бедняка нет таких возможностей и прав. Я знавал у себя на родине, в деревне, старую женщину, потерявшую в течение года мужа и дочь, — два страшных испытания свалились на нее одно за другим. Но у нее остались сыновья, которых надо было воспитывать, ферма, большое хозяйство… С рассвета приходилось браться за дело, всюду поспевать, работать на полях, разбросанных на расстоянии нескольких миль одно от другого. Убитая горем вдова говорила мне: «В будни у меня нет ни одной свободной минутки, чтобы поплакать, но зато в воскресенье — о, в воскресенье я беру свое!..» И действительно, в этот день, пока дети играли во дворе или гуляли, она запиралась на ключ и полдня проводила в воплях и рыданиях, призывая в пустом доме мужа и дочь.

У мамаши Делобель не было даже этого воскресенья. Ведь работала она теперь одна, причем пальцы ее не обладали чудесной ловкостью маленьких ручек Дезире, а лекарства стоили дорого, и к тому же ни за что на свете не согласилась бы она лишить «отца» хотя бы одной из его дорогостоящих привычек. А потому, в какой бы час больная ни открыла глаза, она всегда — в бледном свете раннего утра и поздно ночью, при лампе — видела, что мать работает, работает не покладая рук…

Когда полог ее кровати был задернут, Дезире слышала сухой, металлический звук ножниц, которые мать то и дело клала на стол.

Бессонными ночами, когда она металась в лихорадке, а мать сидела подле нее, склонившись над работой, Дезире, глядя на ее измученное лицо, невыносимо страдала. Иногда это чувство брало верх над всем остальным.

— Дай я немного поработаю, мама, — говорила она, пытаясь приподняться на постели.

Такие минуты были как бы проблесками во мраке, который сгущался с каждым днем. Мать, видевшая в просьбе больной желание вернуться к жизни, усаживала ее поудобнее, придвигала к ней стол. Но иголка была слишком тяжела, глаза слишком слабы, а малейший стук экипажей, крики, доносившиеся снизу, напоминали Дезире о том, что улица, отвратительная улица — здесь, совсем рядом… Нет, у нее не было сил жить! Вот если 6 она могла умереть и потом родиться вновь… А теперь она умирала, постепенно отрешаясь от всего. Каждый раз, когда ей надо было вдеть нитку в иголку, мамаша Делобель бросала взгляд на дочь, становившуюся день ото дня все бледнее и бледнее.

— Как ты себя чувствуешь?

— Очень хорошо… — отвечала больная, и печальная улыбка, освещавшая на минуту ее страдальческое лицо, делала особенно заметными все происшедшие в нем перемены — так солнечный луч, проскользнувший в бедное жилище, не оживляет, а только еще резче подчеркивает его уныние и пустоту.

Затем наступало долгое молчание. Мать ничего не говорила из боязни заплакать, а дочь, скованная лихорадкой, была уже окутана той незримой пеленой, которой смерть как бы из сострадания обволакивает уходящих из жизни, чтобы отнять у них последние силы и унести их в небытие тихо и без борьбы.

Прославленного Делобеля никогда не бывало дома. Он ничего не изменил в своем образе жизни актера без ангажемента. Между тем он знал, что Дезире умирает, — доктор предупредил его. Это было для него сильным ударом, ибо в глубине души он очень любил свою дочь, но в этой странной натуре подлинные, искренние чувства принимали фальшивый и неестественный оттенок в силу того самого закона, по которому предметы, поставленные на наклонную плоскость, не могут казаться стоящими прямо.

Для Делобеля самое главное было выставлять напоказ, изливать перед всеми свое горе. Он разыгрывал роль несчастного отца перед всем бульваром. Его встречали у входов в театры и в артистических кафе, бледного, с покрасневшими глазами. Он любил, чтобы его спрашивали: «Ну что, старина? Как там у тебя дома?» В ответ он нервно встряхивал головой, лицо его принимало такое выражение, как будто он сдерживает слезы и готовые вырваться проклятия, и он безмолвно устремлял к небу свой гневный сверлящий взгляд, как в былые времена, когда играл «Детского доктора». Все это, впрочем, не мешало ему быть ласковым, внимательным и предупредительным к дочери.

С тех пор как Дезире заболела, у него вошло в привычку приносить ей, возвращаясь с прогулок по Парижу, цветы, причем он не довольствовался обыкновенными цветами, скромными фиалками, выставленными на углах улиц для тощих кошельков. В эти серые осенние дни ему нужны были непременно розы, гвоздика и особенно белая сирень, выращенная в оранжереях сирень, у которой цветы, стебель и листья почти одинакового бледно-зеленого цвета, как будто природа второпях выкрасила их одной краской.

— Ну к чему?.. К чему это?.. Я рассержусь, — говорила каждый раз больная, когда он торжественно входил к ней с букетом в руках. Но он с таким барским видом отвечал:

— Оставь!.. Оставь!.. Это такие пустяки!.. — что она не смела отказываться.

Между тем это был крупный расход, и мать из сил выбивалась, чтобы заработать на все…

Но г-жа Делобель и не думала роптать, она находила, что это очень мило со стороны великого человека.

Ее восхищали его презрение к деньгам, его очаровательная беспечность, и, больше чем когда-либо, она верила в гений и в театральную карьеру своего мужа.

Он тоже, несмотря на тяжелые события, сохранял непоколебимую веру в себя. А между тем его глаза чуть было не раскрылись наконец для правды: маленькая пылающая ручка, коснувшись величественного, полного иллюзий чела, чуть было не прогнала издавна засевшую там назойливую, как жужжание майского жука, навязчивую идею.

Вот как это произошло.

Однажды ночью Дезире внезапно проснулась в каком-то странном состоянии. Надо сказать, что накануне доктор был очень удивлен происшедшей в ней переменой: больная была гораздо бодрее, спокойнее, жар почти спал. Не вдаваясь в причины неожиданного улучшения, он ушел, сказав: «Посмотрим, как будет дальше», — он возлагал надежду на один из тех резких переломов болезни, которые подчас возникают, когда сила молодости, побеждая смерть, возрождает к жизни уже почти умирающий организм. Если б он заглянул под подушку Дезире, он нашел бы там письмо со штемпелем Каира, — письмо, являвшееся разгадкой столь счастливой перемены. То были четыре странички за подписью Франца, где он, ничего не утаивая, объяснял своей дорогой Зизи свое поведение.

Именно о таком письме мечтала больная. Если б даже она продиктовала его сама, то и тогда в нем не нашлось бы лучших слов, чтобы тронуть ее сердце, и все извинения, способные залечить ее раны, не были бы выражены более убедительно и деликатно. Франц раскаивался, просил прощения и, ничего не обещая, а главное, ничего не прося у нее, рассказывал верной подруге о своей борьбе, угрызениях совести и муках. Он возмущался вероломством Сидони, умолял Дезире не доверяться ей и с глубоко враждебным чувством, которое обманутая любовь делала проницательным и жестоким, говорил об испорченной, поверхностной натуре этой женщины, о ее холодном голосе, как бы созданном для того, чтобы лгать, голосе, в котором никогда не слышалось сердечной нотки, ибо он шел от рассудка, как и все страстные порывы этой парижской куклы.

Как жаль, что письмо не пришло несколькими днями раньше! Теперь все эти хорошие слова были для Дезире все равно, что роскошные блюда, которые слишком поздно приносят умирающему от голода. Он вдыхает запах, жаждет отведать их, но у него нет сил, чтобы вкусить их. Весь день больная перечитывала письмо. Она вынимала его из конверта, снова и снова любовно складывала и, закрыв глаза, видела его перед собой все целиком, вплоть до цвета марки. Франц думал о ней! Это сознание наполняло ее сладостным спокойствием, и она уснула с таким чувством, словно чья-то дружеская рука поддерживала ее слабую головку.

Вдруг она проснулась в каком-то, как мы уже сказали, необычном состоянии. Слабость, тревога во всем существе, что-то невыразимое… Ей казалось, что жизнь ее держится на тоненькой ниточке, так туго натянутой, что она вот-вот оборвется, и колебания этой ниточки придавали всем ее чувствам сверхъестественную тонкость и остроту. Была ночь. Комната, где она лежала, — родители перевели ее в свою спальню, так как она была просторнее и в ней было больше воздуха, чем в ее маленьком алькове, — была погружена в полумрак. Ночник отбрасывал на потолок светящиеся круги, и они мерцали словно печальное созвездие, занимающее больных во время бессонницы. На рабочем столе приспущенный огонек лампы под абажуром освещал разбросанную работу и силуэт мамаши Делобель, задремавшей в кресле.

Дезире казалось, что голова ее стала какой-то необычайно легкой. И вдруг в ней закружился целый рой мыслей и воспоминаний. Все ее далекое прошлое как будто приблизилось к ней. Самые незначительные со* бытия, сцены, смысл которых она не понимала в детстве, слова, которые она слышала точно во сне, воскресали в ее памяти.

Это не пугало, а только удивляло ее. Она не знала, что перед великим забвением, которое несет с собой смерть, часто бывают минуты такого странного возбуждения, когда все существо человека как бы напрягает свои способности и силы в последней, бессознательной борьбе.

Лежа в постели, она видела отца и мать: ее — совсем близко, его — в мастерской, дверь которой оставили открытой. Г-жа Делобель задремала в кресле, сломленная бесконечной усталостью. Все горестные и неизгладимые следы, которыми годы и переживания, словно сабельными ударами, отмечают постаревшие лица, отчетливо выступили сейчас, во время сна. Днем сила воли и заботы как бы накладывают маску на истинное выражение лиц, зато ночью они становятся сами собой. Глубокие морщины стойкой женщины, ее покрасневшие веки, поредевшие, седые на висках волосы, трясущиеся, усталые руки — все сейчас стало зримым, и Дезире все это увидела. Ах, если бы у нее хватило сил подойти и поцеловать спокойное и, несмотря на избороздившие его морщины, прекрасное лицо матери!

И как полная противоположность матери предстал перед дочерью знаменитый Делобель. Он сидел в одной из своих любимых поз, вполоборота, на уголке накрытого белой скатертью стола. Великий человек только что вернулся — стук его шагов, по-видимому, и разбудил больную — и, еще возбужденный ходьбой и интересным спектаклем, затянутый в новый сюртук, завитой, с салфеткой под подбородком, он важно и торжественно ужинал в одиночестве, пробегая глазами брошюрку, прислоненную к стоявшему перед ним графину.

Впервые за всю свою жизнь заметила Дезире поразительный контраст между измученной матерью, одетой в поношенное черное платьишко, еще резче подчеркивавшее ее бледность и худобу, и отцом — довольным, откормленным, праздным, спокойным и беспечным. Она поняла вдруг, как различны были эти две жизни. Круг, замыкающий домашнюю среду, к которой дети так привыкают, что становятся слепы ко всему, что в ней происходит, этот круг распался для нее. Теперь она судила родителей на расстоянии, как бы незаметно отдалившись от них. И это ясновидение последнего часа было, для нее лишней пыткой. Что с ними будет, когда ее не станет? Либо мать взвалит на себя все бремя жизни и умрет от непосильного труда, либо несчастная женщина вынуждена будет бросить работу, и ее эгоистичный спутник жизни, в погоне за удовлетворением — своего актерского тщеславия, мало-помалу доведет их обоих до страшной нужды, этой черной ямы, которая все расширяется и углубляется, по мере того как опускаешься в нее.

А ведь он был не злой человек. И не раз доказывал им это. Но он страдал непомерным самообольщением, неизлечимой слепотой. А что, если она все-таки попробует? Что, если перед тем как уйти из жизни, — .что-то подсказывало ей, что это произойдет очень скоро, — что, если перед тем как уйти, она сорвет ту плотную повязку» которую этот несчастный добровольно и через силу удерживал у себя на глазах?

Только ее нежная и любящая рука могла отважиться на подобную операцию.

Только она одна имеет право сказать отцу: «Зарабатывай на жизнь… Откажись от театра…»

А так как время не ждало, Дезире Делобель, вооружившись всем своим мужеством, тихонько позвала:

— Папа!.. Папа!..

Великий человек поспешил на зов дочери. В тот вечер состоялась премьера в театре Амбигю, и он вернулся оживленный, в приподнятом настроении. Люстры, клакеры, разговоры в кулуарах — все эти возбуждающие мелочи, которыми он поддерживал свою манию, на этот раз больше чем когда-либо подогрели его иллюзии.

Высоко держа лампу в руке, с камелией в петлице, он вошел в комнату Дезире сияющий и великолепный.

— Добрый вечер, Зизи. Ты еще не спишь?

Его веселая интонация до странности не гармонировала с печальной обстановкой комнаты.

Указывая на спящую мать, Дезире сделала ему знак, чтобы он молчал.

— Поставьте лампу… Мне надо поговорить с вами.

Ее прерывающийся от волнения голос поразил его.

Поразили и ее широко открытые глаза, поразил проникновенный взгляд, какого он никогда прежде не замечал у нее.

Слегка робея, он подошел к ней с камелией в руке, сложив губы «сердечком» и поскрипывая новыми башмаками, что, по его мнению, являлось признаком аристократизма. Вид у него был явно смущенный: слишком уж резок был контраст между шумным, ярко освещенным зрительным залом, откуда он только что пришел, и этой маленькой комнаткой, где лежала больная и где приглушенные звуки и слабый свет сильнее подчеркивали тревожную напряженность атмосферы.

— Что с тобой, мой ангелочек?.. Тебе хуже?

Движением головы Дезире подтвердила, что чувствует себя очень плохо, и прибавила, что хотела бы с ним поговорить… но только пусть отец подойдет к ней ближе, как можно ближе. Когда он сел у ее изголовья, она положила свою пылающую руку на руку великого человека и стала шептать ему на ухо… Ей плохо, совсем плохо. Она понимает, что дни ее сочтены…

— Вы останетесь одни, отец… Да не дрожите же гак!.. Ведь вы же знали, что это должно случиться, и даже очень скоро… Но вот что я хочу вам сказать… Я боюсь, что когда меня не станет, у мамы не хватит сил, она не сможет вести одна весь дом. Посмотрите, какая она бледная, измученная….

Актер взглянул на «святую женщину», и его, по-видимому, удивило, что у нее и правда болезненный вид. Но он тут же эгоистически утешил себя:

— Она никогда не была особенно крепкой.

Эта фраза и тон, каким она была сказана, возмутили Дезире и еще больше укрепили се в принятом решении. Она продолжала, уже не щадя иллюзий актера:

— Что будет с вами обоими, когда меня не станет?.. Да, я знаю, у вас есть большие надежды, но они все не осуществляются. Благоприятные обстоятельства, которых вы так давно ждете, могут долго еще не возникнуть, а что вы будете делать до тех пор?.. Послушайте, дорогой папа: мне не хочется огорчать вас, но в ваши годы, при вашем уме, вам было бы не трудно… Я уверена, что Рислер-старший с удовольствием…

Она говорила медленно, с усилием, подыскивая слова и останавливаясь после каждой фразы, в надежде, что отец прервет молчание жестом или восклицанием. Но актер ничего не понимал. Он слушал ее, смотрел на нее широко раскрытыми глазами, смутно чувствуя, что эта невинная, неумолимая детская совесть выступает против него с обвинением; он только не знал еще, с каким именно.

— Мне кажется, вам бы следовало… — робко продолжала Дезире, — мне кажется, вам бы следовало отказаться…

— Что?.. Что?.. Как?..

Увидев действие своих слов, она умолкла. Подвижная физиономия старого актера вдруг исказилась под влиянием сильнейшего отчаяния. Слезы, настоящие слезы, которые он даже не пытался утаить, прикрыв рукой глаза, как это делают на сцене, застыли в его глазах. Волнение сдавило ему горло. Несчастный начинал понимать… Итак, из двух почитательниц, еще оставшихся верными ему, одна от него отвернулась. Его дочь больше не верила в его славу. Нет, это невозможно! Он не так понял, не расслышал… От чего он должен отказаться? А?.. Но перед немой мольбой этого просившего о пощаде взгляда у Дезире не хватило мужества договорить. Притом бедная девушка истощила последние силы, жизнь ее угасала…

Она прошептала еле слышно:

— Отказаться… Отказаться…

Затем ее головка упала на подушку… и она умерла, так и не посмев сказать ему, от чего ему следовало отказаться…

«Именуемая Делобель» умерла, господин комиссар. Ведь я же говорил вам, что она больше не повторит своей попытки. На этот раз смерть избавила ее от ходьбы и страданий, она сама пришла за ней. И теперь, недоверчивый вы человек, четыре прочно сколоченные сосновые доски ручаются вам за то, что слово бедной девушки крепко. Она обещала, что не повторит этого, и она не повторит…

Маленькая хромоножка умерла. Это печальное событие привело в волнение весь квартал Фран-Буржуа. Не то чтобы Дезире пользовалась большой известностью, ведь она почти не выходила из дому, и только изредка показывалось у тусклого окна ее бледное личико затворницы, ее большие, обведенные синевой глаза неутомимой труженицы. Но на похоронах дочери знаменитого Делобеля будет, конечно, много актеров, а Париж обожает этих людей. Он любит смотреть, как проходят по улице, средь бела дня, кумиры его вечеров, любит вглядываться в их подлинные лица, не измененные искусственным светом рампы. Не удивительно поэтому, что в то утро, когда в квартирке на улице Брак натягивали, стуча молотком, белые драпировки, любопытные наводняли тротуары и мостовую.

Надо отдать справедливость актерам — они очень дружны между собой или, во всяком случае, связаны солидарностью, узами профессии, и это объединяет их каждый раз, когда представляется случай показать себя — на балах, концертах, банкетах, похоронах.

Хотя знаменитый Делобель давно не имел никакого отношения к театру и имя его уже более пятнадцати лет не упоминалось ни в одной рецензии, ни на одной афише, достаточно было в каком-то захудалом театральном листке появиться маленькой заметке, гласившей: «Г-н Делобель, бывший премьер Мецского и Алансонского театров, с прискорбием извещает и т. д. … Вынос и т. д. …», чтобы тотчас же со всех концов Парижа и из всех предместий актеры толпами съехались на этот призыв.

Тут были все: знаменитые и непризнанные, прославленные и безвестные, и те, что играли когда-то с Делобелем в провинции, и те, что встречались с ним в театральных кафе, где он был завсегдатаем, одним из тех завсегдатаев, которых иногда затрудняешься назвать по имени, но запоминаешь благодаря тому, что они становятся как бы неотделимы от той обстановки, в которой их постоянно видишь. Были здесь также и провинциальные актеры, приехавшие в Париж, чтобы «подцепить» антрепренера, получить хороший ангажемент.

И все они, неизвестные и знаменитые, парижане и провинциалы, жаждали одного: увидеть свое имя напечатанным в газете, в заметке о похоронах. Для этих тщеславных людей хороши все виды рекламы. Актеры так боятся, чтобы публика не забыла их, что в те периоды, когда они не появляются на сцене, они делают все для того, чтобы о них говорили, и любыми способами напоминают о себе быстропреходящим, изменчивым симпатиям Парижа.

С девяти часов утра весь мелкий люд Маре — этой сплетничающей провинции — ждал у окон, у дверей и на улице появления актеров. Мастеровые караулили у запыленных окон мастерских, обыватели выглядывали из-за занавесок, хозяйки поджидали с корзинкой на руке, ученики ремесленных училищ — со свертками на голове.

Наконец актеры начали появляться: пешком и в экипажах, поодиночке и группами. Их узнавали по бритым лицам с синевой на подбородках и на щеках, по неестественным манерам, напыщенным или подчеркнуто простым, по их претенциозным жестам, а в особенности по чрезмерной чувствительности, выработавшейся у них благодаря постоянному преувеличению переживаний, которого требуют условия сцены. Любопытно было наблюдать, как все они по-разному выражали свое волнение по поводу печального события. Появление каждого из них на темном мощеном дворике траурного дома было своего рода выходом на сцену и варьировалось в зависимости от амплуа актера. Трагики входили сумрачные, с нахмуренными бровями, и начинали с того, что кончиком перчатки выдавливали в уголке глаза слезу, которую якобы не могли удержать, затем вздыхали, поднимали глаза к небу и оставались стоять на сцене, то есть во дворе, держа шляпу у бедра и слегка постукивая левой ногою, что как бы помогало им сдерживать горе: «Молчи, мое сердце, молчи…» Комики, напротив, били на простоту. Они подходили друг к другу, изображая на лице участие и сострадание, называли друг друга «старина», обменивались взволнованными рукопожатиями, причем подрагивание их отвислых щек, движения глаз и губ, с помощью которых они стремились выразить свою скорбь, низводили их растроганность до пошлого фарса…

Все манерны, и все искренни.

Едва успев войти, эти господа делились на два лагеря. Знаменитые, преуспевшие актеры пренебрежительно поглядывали на неизвестных, неряшливых Робрикаров, а те из зависти отвечали на их презрение множеством обидных замечаний: «Заметили, как постарел и опустился N? Он недолго продержится на своем амплуа».

Делобель, во всем черном, в черных перчатках, с заплаканными глазами и стиснутыми зубами, переходил от одной группы к другой и молча обменивался рукопожатиями. Сердце бедняги обливалось кровью, но это не помешало ему завиться и причесаться а-ля Капуль, как и приличествовало обстоятельствам. Странный человек! Заглянув в его душу, никто не мог бы сказать, где находится черта, отделяющая подлинное горе от показного: так тесно они переплелись между собой… Среди актеров было и несколько наших знакомцев, в том числе г-н Шеб, еще более важный, чем обычно; он бродил с озабоченным видом вокруг модных знаменитостей, а г-жа Шеб сидела наверху с несчастной матерью. Сидони не могла приехать, но Рислер-старший был здесь. Добрый Рислер, верный друг в несчастье, взял на себя все расходы по печальной церемонии: траурные экипажи были великолепны, обивка отделана серебром, катафалк усыпан белыми розами и фиалками. Эта скромная белизна при свете восковых свечей, эти трепещущие, окропленные святой водой цветы на фоне узкой темной улочки невольно заставляли думать о судьбе бедной девушки, улыбка которой была всегда омыта слезами.

Шествие медленно двинулось по извилистым улицам.

Во главе процессии, сотрясаясь от рыданий, шел Делобель. Он оплакивал себя, несчастного отца, хоронившего свое дитя, не меньше, чем свою умершую дочь. В глубине искренней печали таилась его тщеславная сущность актера, словно камень на дне реки, остающийся неподвижным под напором изменчивых волн. Пышность церемонии, траурное шествие, останавливающее на своем пути все уличное движение, задрапированные экипажи, маленькая карета Рислеров, которую Сидони послала в подражание обычаям высшего света, — все это, несмотря ни на что, льстило ему, приводило его в восторг. Был даже момент, когда он, не выдержав, наклонился к шедшему рядом с ним Робрикару и шепнул:

— Ты заметил?

— Что такое?

Несчастный отец, вытирая слезы, промолвил не без гордости:

— Два собственных экипажа…

Милая, славная Зизи, такая добрая и такая простая! Вся эта показная скорбь, весь этот кортеж торжественных плакальщиков, — все это было не для нее!..

Хорошо, что там, наверху, у окна мастерской, за опущенными шторами стояла мать и взглядом провожала свою девочку.

— Прощай!.. Прощай!.. — тихо, почти беззвучно повторяла она, машинально махая рукой, и было в этом жесте что-то старческое, что-то безумное.

И как ни тихо было сказано это «прощай», Дезире Делобель должна была услышать его.


Читать далее

VI. ОНА ОБЕЩАЛА БОЛЬШЕ ЭТОГО НЕ ДЕЛАТЬ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть