Онлайн чтение книги Граф Брюль
X

Вскоре после описанных нами сцен, в обеденный час, который был в то время столь ранним, что во дворце в два часа уже вставали от стола, Брюль, в высшей степени усталый, вбежал в свой дом.

На лице его, всегда сияющем, было заметно раздражение. Он взглянул на часы и, не давая себе столь необходимого отдыха, побежал уже в знакомую нам гардеробную.

Четыре лакея ожидали здесь его превосходительство, пятым был Геннике, стоявший у дверей с очень кислым выражением лица, и, по-видимому, требующий аудиенции. Увидав его в зеркале, Брюль нетерпеливо повернулся.

— Что тебе? — спросил он.

— Дело необыкновенной важности, — мрачным голосом сказал Геннике.

— Но у меня есть безотлагательное дело, — с нетерпением возразил Брюль.

— А у меня еще более безотлагательное, чем у вашего превосходительства, — проворчал бывший лакей.

Видя, что не отвяжешься от него, министр быстро подошел к порогу и остановился тут, ожидая что ему скажет его наперсник, но советник покачал головой и дал понять, что здесь, при свидетелях, он говорить не может. Министр быстрыми шагами возвратился в кабинет и, заперев дверь, сказал:

— Говори же скорее.

Геннике засунул руку с длинными пальцами в карманы своего камзола и, пошарив в них, добыл оттуда что-то блестящее и молча подал Брюлю.

Это была монета или медаль величиной в талер. Брюль подошел с ней к окну, так как день был пасмурный. Глаза его со вниманием стали рассматривать медаль, на одной стороне которой был изображен трон, с сидящей на нем фигурой в халате и с трубкой; в фигуре этой было легко узнать или вернее угадать молодого курфюрста; три фигуры составляли подпору трона; две из них в княжеских костюмах, а третья в лакейской ливрее. Повернув медаль, можно было прочесть сатирическое двустишие, относящееся к Сулковскому, Брюлю и Геннике:

Нас всех здесь трое;

Лакей и пажей двое.

Посмотрев с минуту, Брюль швырнул медаль об пол, она покатилась под диван, куда и полез Геннике, доставая ее. Когда он поднялся, Брюль стоял мрачный и погруженный в задумчивость.

— Что вы скажете на это, ваше превосходительство?

— Что скажу! Дайте мне того, кто это сделал… Тогда увидите! — воскликнул Брюль.

— Кто сделал, — с гневом прервал Геннике… — Это сделано в Голландии, там, где мы не властны, но продиктовано из Саксонии. Кто же там может заботиться о том, что я был лакеем, а ваши превосходительства пажами? Голландцам до этого дела нет. Это вышло из Саксонии.

— В таком случае нужно отыскать виновного. Будь что будет, мы его найдем, не нужно жалеть денег…

Геннике пожал плечами.

— Хороша же была бы у нас полиция, если бы мы не отыскали негодяя! Дай мне медаль, — прибавил Брюль, — она мне нужна; откуда ты взял ее?

— Невидимая рука подкинула мне ее. Я нашел ее дома у себя на столе. Может быть и вы найдете у себя.

— Нужно будет поступить с беспримерною строгостью! В Кенигштейн на всю жизнь!.. — крикнул министр. — Недавно пришлось проветривать Эреля, водя по улицам; но этого господчика безопаснее будет запереть, чтобы он выучился почитать людей…

— Сперва нужно найти его, — проворчал Геннике. — Я постараюсь об этом… Мне быть в столь хорошем обществе нисколько не стыдно, — сказал он, скрывая гнев, — но превосходительствам, может быть, не совсем приятно стоять рядом с экс-лакеем.

Он взглянул Брюлю в глаза.

— Г-м. Но этот лакей нужен… Без него трудно было бы обойтись… Он много видел, много слышал, много делишек прошло через его руки; если бы захотели избавиться от него…

— Тише, замолчи, Геннике, — прервал его министр. — Напрасно делаешь подобные предположения. Медаль вы выкупим и уничтожим, а творца ее ты отыщешь. С несколькими тысячами талеров много можно чего сделать. Тотчас же послать умного человека в Голландию, на место…

— Я сам поеду, — прервал Геннике, — не сегодня, так завтра и накрою этого арестанта. Он не был бы человеком, если бы, придумав такую остроумную штуку, не похвастался перед кем-нибудь… Немного терпения… Он будет в наших руках.

Брюль очень торопился и, сделав знак рукой своему поверенному, вышел, а Геннике тотчас же исчез. В мрачном расположении духа пошел Брюль переодеться, надушиться, выбрать подходящую к своему костюму табакерку, шпагу, парик и шляпу. Взглянув на часы, он велел подавать лошадей, но они давно уже стояли у подъезда, и лишь только Брюль сел в карету, как они помчали его по направлению к Вильдруфскому предместью. День был прекрасный, весенний, теплый, солнечный. У ворот министр велел остановиться, набросил на себя легкий плащ, и выйдя из экипажа, отправил его домой и стоял до тех пор, пока он не исчез из глаз. Тогда он внимательно посмотрел вокруг себя и успокоенный тем, что все проходящие люди были простые: ремесленники, торговцы и мещане, он быстро вошел во двор, в конце которого начинался сад. По знакомой тропинке он дошел до калитки, ключ от которой был у него в кармане, и еще раз оглянувшись во все стороны, быстро вбежал в сад, в котором цветущие яблони засыпали его дождем бледно-розовых лепестков цветов.

В глубине сада виднелся очень скромный деревенский домик, уютно поместившийся между сиреневыми кустами. Птички распевали, порхая с ветки на ветку и нарушая господствовавшую тишину. Брюль тихо и задумавшись пошел по аллее, ведущей к домику. Шум отворяющегося окна заставил его очнуться. В окне стояла женщина непомерной красоты и величественной осанки и, казалось, ожидала его. Брюль тотчас увидел ее, и лицо его мгновенно просияло. Он снял шляпу и приветствовал ее, прикладывая руку к сердцу.

Те, которые когда-то знали во всем ее блеске, ни с чем несравнимой красоты, а теперь запертую в пустом замке и состарившуюся от тоски и горя, Козель, наверное нашли бы в чертах молодой дамы, стоявшей в окне, большое с ней сходство.

Не было в ней блеска матери и тех черт, словно изваянных, которые до самой смерти сохранялись, не стертые слезами, но она обладала тою же величественностью и силою взгляда.

Стоящая в окне была графиня Мошинская, муж которой подготовлял в Варшаве выборы в пользу королевича. Она предпочла остаться в Дрездене. Сделав несколько поспешных шагов, Брюль очутился на пороге домика. Она вышла к нему навстречу. Внутренность домика была гораздо наряднее, чем можно было подумать, судя по наружности. Комната была меблирована дорогими зеркалами и роскошною мебелью, приятный запах весенних цветов наполнял воздух.

В первой довольно большой комнате стоял приготовленный к обеду столик, сервированный на две персоны и сияющий серебром, хрусталем и фарфором. Здесь не было никого, кроме графини и птичек, которые, сидя в бронзовых клетках, распевали на все лады, как бы состязаясь с своими сводными братьями.

Брюль взял руку Мошинской и поднес ее к губам.

— Так поздно? — прошептала она.

— Действительно, я опоздал, — возразил Брюль, вынимая из кармана часы, усыпанные бриллиантами, — но меня задержало неприятное и важное дело…

— Неприятное? Что же это такое?

— Не будем говорить об этом сегодня, я хотел бы забыть.

— А я хотела бы знать…

— Узнаете, дорогая графиня; о неприятных вещах всегда слишком рано говорить, — сказал Брюль, садясь против нее, подпирая голову рукой. — Впрочем, что удивительного, что человек, который, подобно мне, должен был медленно подниматься со ступеньки на ступеньку и успел подняться довольно высоко, имеет врагов в лицах, которые отстали и мстят теперь бессильными пасквилями.

Графиня, слушавшая с напряженным вниманием, сделала быстрое движение и с улыбкой пренебрежения ударяла своей прекрасной ручкой по столу.

— Пасквилями, сатирами, словами! — воскликнула она. — Как же вы, однако, слабы, если обращаете на это внимание и это вас волнует! Я очень разочаровалась бы в вас, милый Генрих, если бы вы были действительно слабы. Кто желает играть в свете большую роль, тот не должен обращать внимание ни на шикание, ни на аплодисменты зрителей. Как то, так и другое ничего не стоит. Если ты так близко принимаешь к сердцу услышанное словцо, я тебя жалею, ты никогда ничего не достигнешь. Для этого нужно стоять выше…

— Подлая насмешка… — прервал Брюль.

— Разве тебя должно расстраивать то, что собака лает из-за забора? — спросила прекрасная графиня.

— Это меня раздражает.

— Я не ожидала этого от тебя… постыдись…

— Вы не знаете, в чем дело.

Говоря это, Брюль вынул из кармана медаль и подал ее графине, которая сперва бросила на нее равнодушный взгляд, затем рассмотрела изображение с одной стороны, медленно повернула на другую, прочла надпись, улыбнулась, пожала плечами и хотела выбросить ее в окно, но Брюль удержал ее руку. ,

— Она мне нужна, — сказал он.

— Зачем?

— Я этого не спущу, — возразил министр. — Эта проделка вышла из Саксонии; если мы позволим насмехаться над нашими действиями и не накажем дерзкого…

— Прежде найдите его, — шепнула графиня, — а потом подумайте, не сделаете ли вы из мухи слона, если будете мстить?

— Они уже чересчур много себе позволяют! — воскликнул Брюль. — Недавно Эреля пришлось на осле катать по улицам, а автора этой медали придется пригласить в Кенигштейн.

Мошинская презрительно пожала плечами.

— Поверь мне, месть оставь Сулковскому, и вообще, до тех пор, пока вы должны властвовать вместе, устраивайся так, чтобы ему приходилось исполнять все то, что неприятно и больно другим, а на себя бери все, что доставит другим радость и удовольствие. Я надеюсь, впрочем, что вы недолго будете с ним делиться властью.

— Как долго это будет продолжаться, я не знаю, — сказал Брюль. — По моему мнению, нужно ему дать время, чтобы он сам погубил себя самоуверенностью и какой-нибудь ошибкой.

— Ты прав, и это непременно случится. Сулковский в высшей степени горд и самоуверен. Он уверен, что сделает с королем все, что захочет. Нужно ему дать место, где бы он совершил сальто-мортале. А тем временем он будет таскать из огня каштаны для…

Сказав это, графиня засмеялась, но не могла развеселить Брюля, который сидел мрачный и погруженный в размышления. Изящно одетая, смазливенькая горничная в башмачках на высоких каблуках, в белом чепчике, по примеру знаменитой венской Лиотарды, в переднике, с ручками, обнаженными до половины и ясно свидетельствующими, что она не особенно много работала, так как они были белы и нежны, принесла в это время серебряную миску. Она приветствовала Брюля чуть заметной улыбкой и взглядом и, поставив вазу на столе, быстро выбежала из комнаты.

Обед начался при оживленном разговоре. Мошинская расспрашивала обо всем: о баронессе Клинг, о ее посольстве, даже о предполагаемой женитьбе Брюля, говоря о которой она вздохнула и сдвинула брови.

— Я надеюсь, что она не отнимет у меня твоего сердца, дорогой Генрих, — тихо сказала она, — девушка эта не любит тебя, ты тоже к ней равнодушен… Ты ведь женишься более ради королевы и старой графини Коловрат и ради связей, чем по влечению; поэтому я и спокойна.

— Как и следует, — отвечал Брюль. — У меня нет другого сердца, а то, которое я имел, я уже отдал давно. Я женюсь так же, как делюсь властью с Сулковским, так как этого нельзя избежать при настоящих обстоятельствах.

— Главное, заискивай у короля; сделайся необходимым для него, забавляй его, сиди, не оставляй его, охоться, хотя ты и не любишь охоты. Сулковский, если не ошибаюсь, захочет отдыхать, пожелает играть большого барина, ты в это время сделайся незаменимым. Король… я так уже называю его, потому что уверена в выборе его, нуждается, чтобы постоянно при нем был кто-нибудь, кому бы он мог улыбаться; он слаб и легко привыкает к людям; обо всем этом нужно постоянно помнить.

— Дорогая моя графиня, — воскликнул Брюль, хватая ее за руку, — будьте моей руководительницей, моей Эгерией, моим провидением; тогда я не буду беспокоиться о будущем!..

В это время послышался шум и какие-то голоса у калитки и у входа. Горничная вбежала с испугом на лице. Графиня вскочила от стола, грозно сдвинув брови.

— Что там такое? — спросила она.

— Какой-то… я не знаю, кто-то из дворца с письмом или приглашением. Он требует, чтобы его впустили.

— Здесь?.. Сюда?.. Но кто же мог знать, что я здесь? Меня здесь нет ни для кого.

Она произнесла эти слова, когда между деревьями в саду показался камергерский мундир. Садовник загораживал собой дорогу, но камергер не обращал на него никакого внимания и медленным шагом шел вперед. Брюль нагнулся, посмотрел в окно, узнал Вацдорфа и по знаку графини вошел в соседнюю комнату, запирая за собой двери. Но стол, накрытый на две персоны, мог его выдать. Графиня велела быстро снять другой прибор, что и исполнила ловкая субретка, забыв, однако, захватить стакан и рюмку. Никто на это не обратил внимания. Графиня села опять к столу, хотя и с беспокойством посматривала на окно; брови ее были сдвинуты, и руки дрожали от гнева.

Между тем Вацдорф подходил к домику, приблизился к отворенным дверям и, став в них напротив графини, повернулся к следующему за ним садовнику.

— А что, видишь?.. Ее превосходительство здесь, я это отлично знал.

Говоря это, он с иронией на лице поклонился, с любопытством и неприлично осматривая комнату, как бы ожидая увидеть еще кого-то.

Когда он остановился перед Мошинской, она грозно взглянула на него и с гневом спросила:

— Что вам здесь надо?

— Простите великодушно, графиня, я самый несчастный из камергеров и самый неловкий из людей. Королевич дал мне письмо, я поехал с ним во дворец, но не застал вас там. Письмо короля ведь это всегда вещь важная. Я пустился вдогонку за вашим сиятельством, шел по следам и пришел сюда.

— Что вы хотите подражать гончим и легавым, это меня нисколько не удивляет, — со злобою сказала графиня, вставая, — но я не люблю быть дичью. Оказывается, значит, что нигде нельзя спокойно отдохнуть и укрыться от камергеров.

Вацдорф, по-видимому, наслаждался ее гневом. Он посматривал на стол и на стоящее при нем кресло Брюля, на спинке которого висела салфетка. Графиня это видела, но нисколько не смутилась, только злоба ее усилилась донельзя.

— Где же письмо? — воскликнула она.

— Я подожду. Как скоро имел счастье найти ваше сиятельство, я буду терпелив.

— Но, наконец, вы выведете меня из себя! Смотря на вас, я ничего не могу взять в рот, — сказала Мошинская, насилу сдерживая свой гнев.

— Простите меня, но этот запах весны так прелестен, и я с удовольствием отдохнул бы здесь.

— Весна на поле гораздо пахучее и приятнее; отдайте мне это письмо и оставьте меня в моем уединении.

Вацдорф иронически улыбнулся и медленно искал во всех карманах письмо.

— Да, действительно, уединение в этом уголке вдвоем… Ах, как она восхитительна! — дерзко ворчал он.

— Я и моя компаньонка, да, мы вдвоем, а садовник, который был так глуп, что впустил вас и который за это завтра получит расчет… третий. Но где же письмо королевича?

Вацдорф медленно искал его и вынимал различные вещи из карманов, причем как бы случайно попалась ему в руки медаль.

— Каких только дерзких и подлых людей нет на свете! — сказал он. — Кто бы мог ожидать этого?

Он положил медаль на стол, а сам продолжал шарить в карманах.

Графиня тотчас узнала медаль, но притворилась, что видит ее впервые, начала ее рассматривать и, отбросив с величайшим хладнокровием, сказала:

— Очень неудачная острота. Но она не может никому повредить.

— Она может привести королевича к ненужным мыслям.

— Например? — спросила графиня,

— Он может пожелать найти себе другие подпоры трона.

— Кого же это? Вас, Фроша и Шторха?..

Вацдорф сильно сжал губы.

— Вы злы, графиня.

— Вы не только можете вывести меня из терпения, но также выведете из себя. Где же это письмо?

— Я в отчаянии, мне кажется, я его потерял.

— Догоняя меня, чтобы сделать мне неприятность, преследуя меня, когда я желаю быть одной.

— Одной… — повторил Вацдорф, ехидно улыбаясь и взглянув на предательское кресло.

— Понимаю, — вспылила Мошинская, — ваш взгляд падает на это кресло, и вы подозреваете меня. Разве граф Мошинский поручил вам следить за мной?

Она произнесла эти слова, не владея больше собой. Лицо ее разгорелось, что делало ее еще прекраснее; в это время послышался шум женского платья, и особа, стоявшая уже несколько времени за изящными ширмами, медленно и величественно вышла на середину комнаты.

Вацдорф остолбенел.

В этом явлении было что-то столь необыкновенное, что даже графиня, увидев его, задрожала.

Медленно вошедшая женщина была довольно высокого роста, немолодая, с удивительно проницательным взглядом и королевской осанкой, с лицом, с которого лета не успели стереть следов необыкновенной красоты. Она была одета так оригинально, что ее можно было принять за сумасшедшую.

На ней было надето что-то вроде тоги черного цвета, обшитый галуном, на груди же она имела нагрудник, на котором были вышиты какие то непонятные буквы. Пояс, который стягивал длинное платье, был золотой и покрыт черными кабалистическими и зодиакальными знаками. На голове, на черных, густых волосах было надето что-то напоминающее собой турецкую чалму, окруженную пергаментной полоской, исписанной еврейскими буквами. Чалма эта, оканчивающаяся сзади двумя длинными концами, чуть-чуть прикрывала собой белый и красивый лоб. Войдя, она презрительно взглянула на дерзкого, сдвинула брови и сказала суровым голосом:

— Что вам здесь надо? Зачем вы сюда пришли? Для того, чтобы следить за мной и дочерью моей, а потом забавлять королевича россказнями о старой Козель? Неужели и ты меня будешь преследовать сын Мансфельдского мужика? Ступай вон, сейчас же иди прочь, вон отсюда!.. Оставь меня с дочерью…

И, протянув руку, она указала на дверь.

Смущенный Вацдорф попятился.

Только глаза у него зловеще блеснули и, не сказав ни слова, он вышел.

Козель проводила его глазами до тропинки и повернулась к дочери.

Это был не первый ее визит в Стольпен, но теперь даже Мошинская не ждала ее, когда она вошла, чтобы спасти ее от подозрения. Графиня встала, приветствуя мать… В это время ей пришла мысль, что Брюль, увидав уходящего Вацдорфа, может войти и выдать себя перед матерью.

Она смутилась. Между тем Козель спокойно села на место Брюля.

Теперь, прогнав дерзкого, она не казалась не в своем уме. Исхудавшей, но еще белой и красивой рукой она ударяла по столу, а глаза ее бегали по комнате.

— Я вошла сюда неожиданно, — сказала она, не смотря на дочь, — но ты позволила мне принимать в этом домике тех, которых мне нужно видеть. Я послала сказать пастору, чтобы он пришел сюда.

На лице Мошинской выразилось удивление.

— Не бойся, он придет вечером, — прибавила Козель. — Но кто здесь был с тобой, почему он спрятался?

Мошинская промолчала, не зная что отвечать, и мать пристально и с сожалением взглянула на нее.

— Понимаю, — сказала она, презрительно улыбаясь, — придворные интриги. Новый государь, новые люди; вы должны держаться как можно осторожнее на этом скользком льду, чтобы не упасть.

То, чего опасалась Мошинская, как раз случилось. Брюль появился в отворенных дверях соседней комнаты и, увидев личность, с которой перед тем никогда не встречался, но теперь сразу догадался кто это, остолбенел, не зная, что с собой делать.

Мошинская, которая сидела спокойно спинкой к двери, не видела его, но догадалась по глазам матери. Краска выступила у нее на лице, которое тотчас же побледнело у нее, но она быстро пришла в себя.

Козель не сводила глаз с красивого мужчины и так хладнокровно рассматривала его, как бы перед ней было какое-то животное, характер которого она хотела определить.

— Так это он? — спросила она, улыбаясь.

Мошинская повернулась.

Брюль стоял на пороге.

— Кто это? — опять спросила Козель.

— Министр Брюль, — тихо отвечала дочь.

— Все у вас новое, кроме потомства мужика… Брюль!.. Я не припоминаю себе ничего подобного. Подойдите, — сказала она, делая ему знак рукою, — не бойтесь. Вы видите перед собой жреца, первосвященника, жрицу… Слышали ли вы когда-нибудь обо мне? Я вдова короля Августа Сильного… Я была его женой… Вы видите перед собою графиню Козель, знаменитую во всем свете своим счастьем и своими несчастьями. У моих ног лежали владыки всего мира, я приказывала миллионам. Август любил только меня одну…

Она произносила эти слова медленным ровным голосом, а по лицу дочери видно было, какое неприятное впечатление производили на нее эти слова, но она не могла прервать их. Брюль тоже стоял молча и еще не вполне оправившись от удивления, но уже успел придать своему лицу то вежливое, заискивающее и привлекательное выражение, с которым он обыкновенно являлся перед посторонними. Немного нагнувшись, он, по-видимому, слушал с величайшим интересом.

— Вы имеете счастье видеть королеву, прибывшую с того света… умершую, погребенную, а живущую только для того, чтобы обращать неверных на путь истинный, чтобы проповедовать веру в единого Бога, который показался Моисею в горящей купине.

Мошинская, опустив глаза в землю, сильно взволнованная, то дрожала, то взглядом умоляла мать, чтобы она перестала…

Козель, поняв ли смущение дочери или молчание смущенного Брюля, встала с кресла.

— Я пойду отдохнуть, — сказала она, — не буду мешать вашей беседе. Дочь Козель должна править Саксонией, понимаю.

Сказав это, она тем же самым величественным шагом, и смотря вверх, медленно прошла мимо стола и исчезла за теми же дверями, через которые вошел в комнату Брюль.

На пороге дверей уже несколько раз напрасно показывалась девушка с серебряным блюдом в руках.

— Я пойду, — тихо сказал Брюль, взявшись за шляпу, — не хочу мешать вам. Этот день несчастен, но меня радует хоть то, что этот подлый Ваццорф, который вероятно хотел меня здесь застать, потерпел неудачу.

— Ваццорф имел медаль; и она его радовала; я вижу в нем заклятого врага. Что ты ему сделал?

— Я — ничего! Разве, что всегда был с ним любезен?

— Это ядовитая змея, я его знаю, — сказала Мошинская.

— Такой же мужик, как и его отец, — с презрением отвечал Брюль, пожимая плечами. — Но если он станет мне поперек дороги…

— А это двустишие на медали… разве оно не похоже на его безвкусные остроты?..

Брюль только взглянул на графиню, и мысль эта, по-видимому, поразила его.

— Я велю следить за ним, и если это так, то в таком случае, он недолго погуляет по свету.

Сказав это, он прижал к губам руку графини, схватил свой плащ, брошенный у двери, который, лежа в тени, остался незамеченным Вацдорфом и выбежал в сад.

Тою же тропинкою, по которой он шел сюда, в надежде на свободную, продолжительную беседу, теперь возвращался он назад, думая только о том, чтобы незамеченным добраться до дому. Калитка, от которой у него был ключ, запиралась изнутри, так что ему приходилось отворить ее и он вышел, не позаботившись предварительно выглянуть. Потому ему понадобилось все присутствие духа, чтобы не смутиться, когда выжидающий его Ваццорф приветствовал его в высшей степени вежливым и насмешливым поклоном.

Брюль возвратил его с такой любезностью и свободной веселостью, как будто не был пойман на месте преступления…

— Это вы, камергер, — воскликнул он, — как я счастлив!

— Это я могу назвать себя счастливым, — отвечал Вацдорф, — потому что, придя сюда наслаждаться запахом цветущих яблоней, я никогда не ожидал, что счастливая судьба позволит мне встретить ваше превосходительство здесь под яблонями. Если не ошибаюсь, то плод яблони, кажется, называется запрещенным.

— Именно! — воскликнул со смехом Брюль. — Ха, ха, ха! Но я пришел сюда не за плодом, и тем более запрещенным. Графиня Козель имела просьбу к нашему государю и королевичу и просила меня сюда явиться.

В этих словах было столько правдивости, что Вацдорф немного смутился.

— А вы, камергер, что здесь делаете, здесь, в этом сельском затишье? — сказал министр.

— Ищу счастья, которого не могу нигде найти, — проворчал камергер.

— Под яблонями?

— Случается оно и там и даже чаще, чем при дворе…

— Как вижу, вам не особенно нравится эта жизнь?

— Не имею к ней призвания, — возразил Вацдорф, медленно идя с Брюлем.

— Но у вас есть остроумие, оружие, защищаясь которым вам нечего бояться.

— Действительно, оружие, хорошее для делания врагов, — прибавил Вацдорф.

Некоторое время они шли молча, камергер, по-видимому, размышлял.

— Я не имел еще случая поздравить ваше превосходительство, — внезапно сказал он.

— С чем? — спросил Брюль.

— Везде говорят, что самому гениальному из министров назначена самая прекрасная девушка нашего двора.

Голос, которым он произносил эти слова, заключал в себе столько чувства, что Брюля моментально поразила мысль, что Вацдорф вероятно тот самый, которому отдала свое сердце прекрасная Франя. Это была догадка или, вернее, предчувствие. Он перевел дух.

— Если это так, — сказал он себе в душе, — то творец медали и любовник моей жены должен отправиться в безопасное место.

Но ни медаль, ни похищенное сердце еще не были доказаны. Они смотрели друг на друга, улыбаясь, но с ненавистью в глазах. Брюль, чем более кого терпеть не мог, тем более считал себя обязанным быть с ним в высшей степени любезным; он не даром был из школы Августа Сильного.

— Ваше превосходительство, вы напрасно так часто оставляете королевича одного, — заметил Вацдорф. — Сулковский занят, у него дела, а Фроша, Шторха и отца Гуарини слишком недостаточно.

Брюль улыбнулся, как только мог слаще.

— Вы, может быть, и правы, камергер. Для того, чтобы заслужить расположение столь доброго государя, пойдешь в перегонки, хотя бы с Фрошем и Шторхом; но нужно также стараться приоб-ресть сердце своей невесты, о которой вы сейчас вспоминали.

— Мне кажется, это напрасный труд, — сказал Вацдорф. — Да и зачем сердце тому, кто получает руку и остальное… то есть всю их обладательницу? Сердце он может оставить для кого-нибудь другого. Отличный пример представляет граф Мошинский, который нисколько не заботится о сердце графини.

Лицо Брюля покрылось краской, он остановился, все еще улыбаясь, но у него уже не хватало терпения говорить с этой пиявкой, которая его постоянно кусала.

— Поговорим серьезно, камергер, — сказал он. — Скажите, в чем я согрешил перед вами, что вы меня постоянно донимаете вашими шуточками? Или это только привычка кусаться, от которой вы не хотите отучиться?

— Может быть и то, и другое вместе, — возразил Вацдорф, — но я не думал, чтобы такая ничтожная блоха, как я, могла причинить боль такому великану, как вы, ваше превосходительство.

— Это мне нисколько не больно, но только производит неприятный зуд. Разве для вас не безопаснее бы было иметь во мне друга?

Вацдорф разразился громким смехом.

— У министров нет друзей, — сказал он. — Ведь это помещено в элементарном катехизисе политиков!

— Зато у них нет недостатка в врагах.

Вацдорф поклонился, словно в честь его произнесли тост, снял шляпу и, не оглядываясь, пошел в боковую улицу.

Это было как бы объявлением войны. Брюль остолбенел от изумления.

— Он меня вызывает на бой!.. Отказывается от дружбы!.. С ума что ли он сошел?.. Что это значит? Всегда он мне был противен, но откуда такая ненависть ко мне? Это нужно выяснить.

Закрывшись плащом, он быстро пошел домой. По дороге как раз стоял дом, в котором работал Геннике, и Брюль вошел в него. Около канцелярии была особая комната, назначенная для министра, имеющая особый вход, и ключ от которой был у Брюля. Он вошел незамеченным и постучал в двери канцелярии, из которой слышались оживленные голоса. Стук этот тотчас же заставил всех замолчать. Геннике, немного удивленный, вошел с пером за ухом. Брюль сидел в кресле.

— Прикажи следить за Вацдорфом, приставь к нему ангела хранителя, который должен ходить за ним шаг за шагом. Но так как у Вацдорфа много проницательности, то нужно найти такого человека, который сумел бы сделаться невидимым и пройти везде. Нужно подкупить его слугу и рассмотреть все его бумаги.

— Вацдорф? — задумчиво, повторил секретарь. — Вацдорф?.. Разве на него падает какое-нибудь подозрение?

— Все, и при этом самые тяжелые.

— Должен ли он пасть? — спросил Геннике. Брюль не сразу ответил, но глубоко задумался.

— Увидим, — сказал он, наконец. — Я не хочу наживать новых врагов, и без того число их увеличивается; но если окажется нужным…

— Разве он мешает?

— Я его не люблю.

— Вина, когда это понадобится, всегда найдется.

— Имейте ее про запас, — мрачно проворчал Брюль. — Я старался и стараюсь быть для всех добрым, любезным; нужно показать, что я умею быть и страшным.

Сказав это, Брюль встал и вышел, провожаемый ироническим взглядом слуги.

Вацдорф, который на повороте улицы расстался с Брюлем, быстро пройдя несколько шагов, сбавил ходу и тащился как бы без мысли и без цели. Лицо его омрачилось. Он сознавал, что для того только, чтобы насытить свой гнев, он наделал глупостей, за которые может быть придется дорого заплатить. Он слишком был озлоблен против Брюля, чтобы быть в состоянии воздержаться. Вацдорф, воспитанный при дворе, с детства привыкший ко всему тому, что при нем можно видеть и встретить, сын того, которого прозвали шутом, под влиянием дурных примеров, которые могли его испортить, как и всех других, сделался человеком, разящим своей правдивостью и насмешкой. Все, что его окружало, действовало на него также, как на некоторые избранные натуры действует зло, поселяя в них отвращение ко всему. Атмосфера, в которой он жил, наполняла его возмущением и отвращением.

Любовь к Фране Коловрат, красота которой вскружила ему голову, немало способствовала к увеличению его ненависти к свету, который из этого прекрасного цветка сделал уже так рано испорченное существо. Он видел все ее недостатки и пороки, ее легкомыслие, непостоянство, надменность, эгоизм и отсутствие сердца, и между тем не мог подавить в себе этого увлечения и плакал над собой и над ней. В ее пороках он винил не ее натуру, а воспитание, двор, его обычаи, воздух, которым она дышала.

Он доходил почти до отчаяния.

В последнее время все стали замечать, что насмешливость и ирония, всегда преобладавшие в его характере, усилились донельзя. Почти что слышно было, как в нем кипела злость. Если бы он был в состоянии, он стал бы мстить первому встречному, а так как Брюль был женихом Франи, то на него он изливал всю желчь, которой пропиталось его сердце.

Придворные и прежние друзья стали избегать Вацдорфа, а некоторые из них говорили открыто, что он уже попахивает трупом.

Не зная, что с собой делать, несчастный камергер почти машинально направился к дружественному доселе дому Фаустины. Первая половина траура уже прошла и говорили о скором возобновлении оперы.

Сулковский, равно как и Брюль, был не прочь уговорить на это королевича, который страстно любил музыку и Фаустину.

Хотя Гассе и считался мужем дивы, однако, они не жили вместе. "Божественный саксонец", как его прозвали итальянцы, страстный музыкант занимал отдельный домик, в котором была устроена зала для музыкальных репетиций. Фаустина же жила в роскошных апартаментах. Она давала все приказания, к ней одной обращались с просьбами театральные клиенты.

Вацдорф спросил в передней лакея, дома ли барыня, и получил ответ, что дома. Он мог догадаться об этом по громкому разговору, веденному на итальянском языке, который слышался из комнаты. Когда, приказав доложить о себе, он вошел, то застал прекрасную итальянку в довольно небрежном костюме с сердитым пылающим лицом, что делало ее еще прекраснее.

Она стояла перед падре Гуарини, который в партикулярном платье преспокойно расхаживал по зале. На лице его играла улыбка, смешанная с выражением сожаления. Фаустина преследовала его с сжатыми кулаками.

Гуарини, увидав камергера, обеими руками указал ему на итальянку.

— Посмотри, посмотри только, что проделывает эта женщина со мной, спокойнейшим в мире человеком, который приходит к ней во имя спокойствия и примирения! Если бы вместо того, чтобы кричать, она пела…

Фаустина повернулась к Вацдорфу.

— Будьте судьей! — закричала она. — Он хочет сделать из меня куклу, хочет, чтобы я всем кланялась, чтобы я не имела своей воли. Завтра его протеже перевернет мне вверх ногами весь театр. Нет, он должен идти прочь, он пойдет прочь!

— За что, за что? — тихо, и высовывая голову из воротника, словно черепаха из скорлупы, спросил Гуарини. — За то, что ли, что прекрасный юноша не сжигает жертв перед тобою, что голубые глаза француженки имеют для него больше обаяния, нежели твои?

Фаустина хлопнула в ладоши.

— Слышите его, этого противного попа! — крикнула она, размахивая руками перед самым его лицом. — Да разве я нуждаюсь в этом обожателе, разве у меня их мало, разве они не успели мне надоесть?

— О, фимиам для женщины… — засмеялся иезуит.

— Но в чем дело? — спросил Вацдорф.

— Un poverino (один бедняжка), — возразил Гуарини, — которого эта немилосердная хочет прогнать из театра.

— Убийца, предатель, шпион! — кричала Фаустина.

Несмотря на печальное расположение духа, Вацдорф не мог удержаться от смеха при виде комической ссоры, ежедневно повторявшейся между актрисой и патером.

— Я вас помирю, — сказал он, — погодите.

Они обратили на него глаза, так как мир был очень желателен.

— Пусть виновный идет прочь, — сказал Вацдорф, — а на его место, как только понадобится хороший актер, пригласите одного из министров. Лучше их вы не найдете. А так как Фаустина не захочет ссориться с министром, будет мир.

Гуарини покачал головою. Фаустина ничего не ответила и в отчаянии бросилась на диван. Иезуит взял под руку камергера и подвел к окну.

— Carissimo, — кротко сказал он, — до каникул, кажется, еще далеко, а вы уже получили солнечный удар.

— Нет, я еще не взбесился, — отвечал Вацдорф, — но ручаюсь, впрочем, чтобы этого не случилось.

— Что же с вами, исповедуйтесь?

— В таком случае, если только колени Фаустины заменят исповедальню.

— Язычник ты этакий, — засмеялся иезуит, — что с тобою говорить!..

— Ничего, отец мой, свет мне кажется глупым, вот и все.

— Carissimo, прости! — сказал падре. — Это ты кажешься мне глупым, когда болтаешь несообразные вещи. Когда на тебя найдет такой стих, ступай в поле, где нет никого, в лес, где только оленей можешь испугать, поругайся как следует, проклинай все, накричись вволю и тогда, успокоившись, возвращайся в город. Тебе, вероятно, известно, что уже в древности употребляли это средство те, которые не умели держать свой язык на привязи.

Вацдорф слушал совершенно равнодушно.

— Жаль мне тебя, — прибавил Гуарини.

— Если бы вы знали, как мне вас всех жалко! — вздохнул Вацдорф. — Но кто же рассудит, кто из нас прав и чье сожаление лучше?

— Оставим это, — заметил иезуит и взялся за шляпу.

Фаустина, сидя на диване, старалась успокоиться от своей итальянской злости; Гуарини подошел к ней и покорно поклонился:

— Еще раз осмеливаюсь просить ваше превосходительство за этого poverino. Сделайте это для меня.

— Вы и без меня сделаете все, что вам будет угодно, — возразила Фаустина, — но даю вам честное слово, что если вы заставите меня играть с ним, то я ему публично дам пощечину.

Гуарини покачал в обе стороны головой, поклонился и пошел с докладом к королевичу.

Это был час приятного отдыха, которым Фридрих пользовался с роскошью после несколько часового ничегонеделания: час трубки и халата, Фроша и Шторха, Сулковского, Брюля и отца Гуарини, так как, кроме их, никто не был допускаем к королевичу в это время.

Гуарини входил, когда ему было угодно. Не было более приятного и во всем соглашающегося собеседника, чем он. Когда королю желательно было посмеяться, он его смешил; когда он хотел молчать, падре помогал и в этом; спрошенный отвечал всегда весело и никогда ни в чем не противоречил.

В комнате курфюрста не было никого, кроме Брюля.

Он стоял перед государевым креслом с умиленным выражением лица и что-то нашептывал. Королевич внимательно слушал и покачивал головой.

— Слышите, отец мой, что он говорит? — сказал он входящему.

Гуарини подошел.

— Продолжай, — сказал Фридрих.

Брюль стал говорить, меряя глазами падре Гуарини.

— Ум беспокойный, насмешливый, и с некоторого времени сделался, неизвестно по каким причинам, прямо невыносимым.

— Вот что, — прошептал королевич, — это плохо…

— О ком речь? — тихо спросил иезуит.

— Я осмелился обратить внимание его величества на Вацдорфа. Гуарини вспомнил недавнюю встречу с ним.

— Действительно, и я замечаю в нем много необыкновенного.

— Тем более, — прибавил Брюль, — что при дворе эта болезнь очень заразительна и пристает к другим…

Королевич вздохнул и ничего не ответил, по-видимому, это ему наскучило.

— Где этот шут Фрош? — вдруг спросил он. — Верно спит уже где-нибудь в углу.

Иезуит поспешил к двери и, выглянув в переднюю, сделал знак. Фрош и Шторх тотчас пустились в перегонки и с такой быстротой влетели в комнату, что Шторх упал, а Фрош тотчас уселся на него верхом. Королевич, взявшись за бока, начал от души смеяться.

Обиженный Шторх тотчас же хотел отомстить и быстро поднялся, думая, что внезапным движением сбросит Фроша, но тот ловко соскользнул с него и, бросившись в угол комнаты, спрятался за креслом.

Нужно было видеть, с каким удовольствием глаза Фридриха следили за борцами, желая угадать конец битвы.

Оба шута с писком и криками начали обыкновенную, веселившую королевича в самых печальных обстоятельствах его жизни битву на словах и кулаках. И то и другое сыпалось градом… Фридрих смеялся, забыв обо всем, что слышал в этот день… Неизвестно как долго бы продолжалось это, если б падре Гуарини не шепнул на ухо его величеству, что пришло время вечернего богослужения. Королевич, сделавшись вдруг серьезным, встал и, оставив своих шутов, в сопровождении иезуита пошел в дворцовую часовню, где его ожидала жена.


Читать далее

ЧАСТЬ I
I 16.04.13
II 16.04.13
III 16.04.13
IV 16.04.13
V 16.04.13
VI 16.04.13
VII 16.04.13
VIII 16.04.13
IX 16.04.13
X 16.04.13
ЧАСТЬ II
I 16.04.13
II 16.04.13
III 16.04.13
IV 16.04.13
V 16.04.13
VI 16.04.13
VII 16.04.13
VIII 16.04.13
IX 16.04.13
X 16.04.13
XI 16.04.13
XII 16.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть