Уничтожение язычества в веке Феодосия представляет едва ли не единственный пример совершенного искоренения древних и общепринятых суеверий, а потому должно считаться за весьма замечательное явление в истории человеческого ума. Христиане, и в особенности христианское духовенство, с нетерпением выносили безжалостные проволочки Константина и равную для всех веротерпимость старшего Валентиниана; они не могли считать свое торжество полным и обеспеченным, пока их противникам еще было дозволено существовать. Влияние, которое было приобретено Амвросием и его собратьями на юность Грациана и на благочестие Феодосия, было употреблено на то, чтобы влить принципы религиозного гонения в душу их царственных приверженцев. Они установили следующие два благовидных принципа религиозной юриспруденции, из которых сделали прямой и немилосердный вывод, направленный против тех подданных империи, которые не переставали держаться религиозных обрядов своих предков: что судья в некоторой степени виновен в тех преступлениях, которые он не старается запрещать или наказывать; и что идолопоклонническое поклонение баснословным богам и настоящим демонам есть самое ужасное преступление против верховного величия Создателя. Духовенство необдуманно и, может быть, ошибочно применяло законы Моисея и примеры из иудейской истории к кроткому и всемирному господству христианства. Оно внушило императорам желание поддержать и свое собственное достоинство, и достоинство Божества, и римские храмы были разрушены почти через шестьдесят лет после обращения Константина в христианскую веру.
Со времен Нумы до царствования Грациана у римлян непрерывно сохранялись различные коллегии жреческого сословия. Верховной юрисдикции пятнадцати понтифексов были подчинены все предметы и лица, посвященные на служение богам, и этот священный трибунал разрешал разнообразные вопросы, беспрестанно возникавшие в такой религиозной системе, которая не имела точной определенности и основывалась лишь на традициях. Пятнадцать важных и ученых авгуров наблюдали за течением планет и направляли деятельность героев сообразно с полетом птиц. Пятнадцать хранителей сивиллиных книг (их название Quindecimvir происходило от их числа) иногда читали в этих книгах историю будущего и, как кажется, совещались с ними насчет таких событий, в которых главную роль играла случайность. Шесть весталок посвящали свою девственность на охрану священного огня и никому не известных залогов прочного существования Рима, которых ни один смертный не мог созерцать безнаказанно. Семь эпулонов приготовляли столы для богов, руководили торжественной процессией и наблюдали за обрядами ежегодного празднества. Три фламина Юпитера, Марса и Квирина считались специальными служителями трех самых могущественных богов, пекшихся о судьбах Рима и Вселенной. Царь жертвоприношений был представителем Нумы и его преемников при исполнении тех религиозных обязанностей, которые могут быть совершаемы не иначе как царственными руками. Братства салиев, луперкалов и др. исполняли, с полной уверенностью заслужить милость бессмертных богов, такие обряды, которые не могли не вызывать улыбки на устах всякого здравомыслящего человека. Приобретенное римскими жрецами влияние на дела государственного управления постепенно исчезло с утверждением монархии и с перенесением столицы империи в другое место. Но достоинство их священного характера еще охранялось местными законами и нравами; в столице, а иногда и в провинциях они (в особенности те из них, которые принадлежали к коллегии понтифексов) по-прежнему пользовались правами своей церковной и гражданской юрисдикции. Их пурпуровые одеяния, парадные колесницы и роскошные пиры возбуждали удивление в народе; освященные земли и государственная казна доставляли им достаточные средства и для роскоши, и для покрытия всех расходов религиозного культа. Так как служба перед алтарями была несовместима с командованием армиями, то римляне после своего консульства и после своих триумфов искали звания понтифексов или авгуров; места Цицерона и Помпея были заняты в четвертом столетии самыми влиятельными членами сената, а знатность их происхождения придавала новый блеск их жреческому званию. Пятнадцать священнослужителей, составляющих коллегию понтифексов, пользовались более высшим рангом, потому что считались товарищами своего государя, а императоры все еще снисходили до того, что облекались в одеяния, присвоенные званию верховного понтифекса. Но когда на престол вступил Грациан, потому ли, что он был добросовестнее своих предшественников, или потому, что был просвещеннее их, — он решительно отказался от этих символов нечестия, стал употреблять доходы жрецов и весталок на нужды государства или на нужды церкви, отменил их почетные отличия и привилегии и окончательно разрушил старинное здание римских суеверий, которое поддерживали убеждения и привычки одиннадцати столетий. Язычество все еще было государственной религией для сената. Зала или храм, где он собирался, была украшена статуей и алтарем Победы — величественной женщины, которая стояла на шаре в развевающемся одеянии, с распущенными крыльями и с лавровым венком в протянутой вперед руке. Сенаторы давали на алтаре этой богини клятву, что будут соблюдать законы императора и империи, и приносили ей в жертву вино и ладан, прежде чем приступать к публичным совещаниям. Удаление этого древнего монумента было единственной обидой, нанесенной Констанцием суеверию римлян. Алтарь Победы был восстановлен Юлианом; Валентиниан выносил его присутствие, но Грациан из религиозного усердия снова приказал вынести его из сената. Однако император все еще щадил статуи богов, которые служили предметом поклонения для народа; для удовлетворения народного благочестия еще существовали четыреста двадцать четыре храма, или капеллы, и не было в Риме такого квартала, в котором деликатность христиан не была бы оскорбляема дымом идолопоклоннических жертвоприношений.
Но в римском сенате христиане составляли самую малочисленную партию и только своим отсутствием могли выражать свое неодобрение хотя и легальных, но нечестивых решений большинства. В этом собрании последняя искра свободы на минуту ожила и разгорелась под влиянием религиозного фанатизма. Четыре депутации были посланы одна вслед за другой к императорскому двору с поручением изложить жалобы жрецов и сената и просить о восстановлении алтаря Победы. Руководство этим важным делом было возложено на красноречивого Симмаха — богатого и знатного сенатора, соединявшего в своем лице священный характер понтифекса и авгура с гражданскими должностями африканского проконсула и городского префекта. Симмаха воодушевляло самое пылкое усердие к интересам издыхавшего язычества, и его религиозные противники сожалели о том, что он тратил понапрасну свой гений и ронял цену своих добродетелей. До нас дошла петиция, которую подал императору Валентиниану этот оратор, хорошо сознававший трудность и опасность принятого им на себя поручения. Он тщательно старается не касаться таких предметов, которые могли бы иметь какую-нибудь связь с религией его государя, смиренно заявляет, что его единственное оружие — просьбы и мольбы, и искусно заимствует свои аргументы скорее из школ риторики, чем из школ философии. Симмах старается пленить воображение юного монарха описанием атрибутов богини Победы: он намекает на то, что конфискация доходов, посвященных служению богам, была мерой, недостойной его великодушия и бескорыстия, и утверждает, что римские жертвоприношения утратят свою силу и влияние, если не будут совершаться и на счет республики, и от ее имени. Оратор находит опору для суеверия даже в скептицизме. Великая и непостижимая тайна Вселенной, говорит он, не поддается человеческим исследованиям. Но там, где разум не в состоянии руководить нами, следует брать в руководители обычай; оттого-то каждая нация, по-видимому, удовлетворяет требованиям благоразумия, неизменно придерживаясь тех обрядов и убеждений, которые уже освящены веками. Если эти века были увенчаны славой и благоденствием, если благочестивые люди нередко получали те блага, которых они просили у алтарей богов, то тем более представляется уместным твердо держаться таких же благотворных обычаев и не подвергать себя неизвестным опасностям, которые могут быть последствием всякого опрометчивого нововведения. Доказательства, основанные на древности и на успехе, красноречиво говорили в пользу той религии, которая была установлена Нумой, а затем оратор выводит на сцену самый Рим или тот небесный гений, который был его хранителем, и заставляет его защищать свое собственное дело перед трибуналом императоров: «Великие государи и отцы отечества! Пожалейте и пощадите мои преклонные лета, которые до сих пор непрерывно текли в благочестии. Так как я в этом не раскаиваюсь, то позвольте мне не отказываться от моих старинных обрядов. Так как я родился свободным, то позвольте мне наслаждаться моими домашними учреждениями. Моя религия подчинила весь мир моей власти. Мои обряды удалили Ганнибала от стен города и галлов из Капитолия. Неужели моим седым волосам будет суждено выносить такое ужасное унижение? Мне неизвестно новое учение, которое меня заставляют принять, но я хорошо знаю, что тот, кто берется исправлять старость, принимает на себя неблагодарный и бесславный труд». Опасения народа добавили к этой речи то, о чем оратор умолчал из осторожности, и те бедствия, которые постигли разрушавшуюся империю или угрожали ей в будущем, единогласно приписывались язычниками новой религии Христа и Константина.
Решительное и искусное противодействие миланского архиепископа расстроило планы Симмаха и предохранило императоров от обманчивого красноречия римского оратора. В этой полемике Амвросий снисходил до того, что говорил языком философа и спрашивал с некоторым презрением, почему находят нужным приписывать победы римлян воображаемой и невидимой силе, тогда как для них служат удовлетворительным объяснением храбрость и дисциплина легионов. Он основательно подсмеивается над нелепым уважением к старине, которое клонится лишь к тому, чтобы отнять всякую охоту к улучшениям и чтобы снова ввергнуть человеческий род в его первоначальное варварство. Постепенно переходя от этих соображений к более возвышенному богословскому стилю, он объявляет, что одно христианство есть учение истинное и ведущее к вечному спасению и что все виды политеизма влекут их обманутых последователей, путями заблуждения, в пропасть вечной погибели.
Эти аргументы оказались в устах любимого прелата достаточно убедительными для того, чтобы предотвратить восстановление алтаря Победы, но в устах завоевателя они оказались гораздо более сильными и успешными, и богам древности пришлось цепляться за колеса триумфальной колесницы Феодосия. В полном собрании сената император, согласно с древними республиканскими порядками, предложил на разрешение важный вопрос: поклонение ли Юпитеру или поклонение Христу должно быть религией римлян? Допущенная им с виду свобода мнений была уничтожена надеждами и опасениями, которые внушало его личное присутствие, а самоправная ссылка Симмаха служила предостережением, что было бы опасно противиться желаниям монарха. После отобрания голосов оказалось, что Юпитер был осужден и низложен очень значительным большинством, и можно только удивляться тому, что нашлись такие смелые сенаторы, которые заявили своими речами и подачей своих голосов о своей привязанности к интересам уволенного божества. Торопливый переход сената в новую веру следует приписать или сверхъестественным причинам, или низким личным расчетам, и многие их этих невольных новообращенных обнаружили при всяком удобном случае свое тайное желание сбросить с себя маску гнусного лицемерия. Но по мере того, как судьба древней религии становилась все более и более безнадежной, они постепенно укреплялись в новых верованиях; они преклонялись перед авторитетом императора, следовали за модой того времени и сдавались на просьбы своих жен и детей, совестью которых руководили римские священники и восточные монахи. Назидательному примеру рода Анициев скоро последовала и остальная знать; Басси, Павлины, Гракхи приняли христианскую веру, а «…светила мира, члены почтенного собрания Катонов (таковы высокопарные выражения Пруденция), горели нетерпением снять с себя свои жреческие одеяния и сбросить с себя кожу древнего змия для того, чтобы облечься в белые как снег одеяния невинности, готовой принять крещение, и для того, чтобы унизить гордость консульских fasces перед гробницами мучеников». И граждане, жившие плодами своего труда, и чернь, жившая общественными подаяниями, стали наполнять церкви Латерана и Ватикана беспрестанным наплывом усердных новообращенных. Сенатские декреты, которыми воспрещалось поклонение идолам, были утверждены общим согласием римлян; блеск Капитолия угас, и пустые языческие храмы были обречены на разрушение и пренебрежение. Рим преклонялся перед Евангелием, а его пример увлек за собой завоеванные им провинции, еще не утратившие уважение к его имени и авторитету.
В своих стараниях изменить религию вечного города императоры, из сыновней преданности, действовали с некоторой осторожностью и мягкостью. Но к предрассудкам провинциальных жителей эти абсолютные монархи относились с такой же деликатностью. Усердие Феодосия снова с энергией принялось за благочестивые труды, которые были прерваны в течение почти двадцати лет со смерти Констанция, и довело их до конца. В то время как этот воинственный государь еще боролся с готами не для славы, а для спасения республики, он позволил себе оскорбить значительную часть своих подданых такими деяниями, которые, быть может, доставляли ему покровительства Небес, но которые, с точки зрения человеческого благоразумия, должны казаться опрометчивыми и неуместными. Успех его первой попытки против язычников поощрил благочестивого императора возобновить и усилить его эдикты о гонениях: те же самые законы, которые сначала были обнародованы в восточных провинциях, были распространены после поражения Максима на всю Западную империю, и каждая из побед православного Феодосия содействовала торжеству христианской и католической веры. Он напал на суеверия в самом их основании, запретив употребление жертвоприношений, которое он признавал столько же преступным, сколько гнусным, и хотя его эдикты с особой строгостью осуждали лишь нечестивую любознательность, которая рассматривает внутренности жертв, но все его дальнейшие разъяснения клонились к тому, чтобы отнести к тому же разряду преступлений общее употребление закланий, составлявшее сущность языческой религии. Так как храмы были воздвигнуты для совершения жертвоприношений, то на хорошем монархе лежала обязанность удалить от своих подданных опасный соблазн, который мог вовлекать их в нарушение изданных им законов. На восточного преторианского префекта Цинегия, а впоследствии и на двух высших должностных лиц Западной империи, Иовия и Гауденция, было возложено поручение закрывать храмы, отбирать или уничтожать орудия идолопоклонства, отменять привилегии жрецов и конфисковывать освященную собственность в пользу императора, церкви или армии. На этом пункте могло бы остановиться дело разрушения, и обнаженные здания, уже более не употреблявшиеся на поклонение идолам, могли бы быть защищены от разрушительной ярости фанатизма. Многие из этих храмов были самыми великолепными памятниками греческой архитектуры, и сам император был заинтересован в том, чтобы его города не утрачивали своего прежнего блеска и чтобы его собственность не уменьшалась в цене. Эти величественные здания могли бы быть оставлены неприкосновенными, как прочные трофеи торжества христианства. При упадке искусств, они могли бы быть с пользою превращены в магазины, в мануфактуры или в места публичных собраний, а после того как их стены были бы очищены священными обрядами, в них можно бы было допустить поклонение истинному Божеству, чтобы загладить грехи идолопоклонства. Но пока они существовали, язычники ласкали себя тайной надеждой, что какой-нибудь новый Юлиан восстановит алтари богов, а настоятельные просьбы, с которыми они беспрестанно обращались к императору, усиливали усердие, с которым христианские реформаторы безжалостно вырывали самые корни суеверий. Законы, издававшиеся императорами, обнаруживают некоторые признаки более мягких чувств, но их хладнокровных и вялых усилий было недостаточно для того, чтобы остановить поток энтузиазма и хищничества, ярость которого направляли или, скорее, усиливали духовные начальники церкви. В Галии Турский епископ Св. Мартин, став во главе своих преданных монахов, уничтожал идолы, храмы и освященные деревья в своей обширной епархии, а здравомыслящий читатель сам в состоянии решить, совершал ли Мартин эту тяжелую работу при помощи какой-нибудь чудотворной силы или при помощи земных орудий. В Сирии божественный и восхитительный Марцелл, как называет его Феодорет, воодушевясь апостольским рвением, решился срыть до основания великолепные храмы в диоцезе Апамеи. Искусство и прочность, с которыми был построен храм Юпитера, сначала не поддавались его усилиям; это здание стояло на возвышении; с каждой из четырех его сторон высокие своды поддерживались пятнадцатью массивными колоннами, имевшими в окружности по шестнадцати футов, а огромные камни, из которых были сложены эти колонны, были крепко связаны между собой свинцом и железом. Чтобы разрушить храм, были безуспешно употреблены в дело самые крепкие и самые острые орудия. Наконец нашли нужным подвести подкоп под колонны, которые разрушились, лишь только были уничтожены огнем временные деревянные подпорки в вырытом подземелье, а трудности этого предприятия описаны в аллегорическом рассказе о мрачном демоне, который замедлял работы христианских инженеров, но не был в состоянии им воспрепятствовать. Возгордившись этой победой, Марцелл лично выступил на бой с силами ада; многочисленный отряд солдат и гладиаторов шел под знаменем епископа и разрушал один вслед за другим деревенские храмы в диоцезе Апамеи. Всякий раз, как встречалось сопротивление или угрожала опасность, этот поборник религии, не бывший в состоянии, по причине своей хромоты, ни сражаться, ни спасаться бегством, укрывался в таком месте, до которого не долетали стрелы. Но именно такая предусмотрительность и была причиной его смерти: он был застигнут врасплох и убит отрядом доведенных до отчаяния поселян, а провинциальный собор без всяких колебаний решил, что святой Марцелл пожертвовал своею жизнью на служение Богу. Монахи, с неистовым бешенством стремившиеся из своих пустынь для участия в этой работе, отличались и своим усердием, и своей исправностью. Они навлекли на себя ненависть язычников, а некоторые из них подверглись заслуженным упрекам в корыстолюбии и невоздержности, в корыстолюбии, которое они удовлетворяли благочестивым грабежом, и в невоздержности, которой они предавались за счет населения, безрассудно восхищавшегося лохмотьями, в которые они были одеты, их громким пением псалмов и искусственной бледностью. Только немногие храмы уцелели благодаря или опасениям, или продажности, или изящному вкусу, или благоразумию гражданских и церковных правителей. Храм небесной Венеры в Карфагене, занимавший вместе с отведенной для него освященной почвой окружность в две мили, был благоразумно превращен в христианскую церковь, и такое же посвящение спасло от разрушения величественное здание римского Пантеона. Но почти во всех римских провинциях армия фанатиков без авторитета и дисциплины нападала на мирных жителей, и развалины самых красивых памятников древности до сих пор свидетельствуют об опустошениях, причиненных теми варварами, которые одни только имели время и желание совершать опустошения, требовавшие стольких усилий.
Окидывая взором эту обширную картину разрушения, зритель останавливает свое внимание на развалинах храма Сераписа в Александрии. Серапис, как кажется, не принадлежал к числу туземных богов или чудовищ, выросших из плодородной почвы суеверного Египта. Первый из Птолемеев получил в сновидении приказание перевезти этого таинственного иностранца с берегов Понта, где он долго служил предметом поклонения для жителей Синопа; но понятия о его атрибутах и власти были так неточны, что возник спор о том, что он изображал, блестящее ли светило дня или же мрачного повелителя подземных стран. Египтяне, будучи упорно привязаны к религии своих предков, не захотели впускать это чужеземное божество внутрь своих городов. Но услужливые жрецы, прельстившись щедрыми подарками Птолемеев, без сопротивления признали над собою власть понтийского бога; они снабдили его почетной и национальной генеалогией, и этот счастливый узурпатор занял свое место на престоле и в ложе Осириса, супруга Изиды и небесного египетского монаха. Александрия, заявлявшая притязания на особое с его стороны покровительство, гордилась названием города Сераписа. Его храм, соперничавший своим великолепием и роскошью с Капитолием, был воздвигнут на широкой вершине искусственного холма, возвышавшегося на сто шагов над уровнем соседних частей города, а пустое пространство внутри холма охранялось прочными арками и разделялось на склепы и подземные апартаменты. Освященное здание было окружено четырехугольным портиком; великолепные залы и изящные статуи свидетельствовали об успехах искусств; а сокровища древней учености хранились в знаменитой Александрийской библиотеке, восставшей из пепла с новым блеском. После того как языческие жертвоприношения были строго запрещены эдиктами Феодосия, они все еще дозволялись в городе и храме Сераписа, а эта странная снисходительность опрометчиво приписывалась суеверному страху самих христиан, будто бы опасавшихся уничтожения тех старинных обрядов, которые одни могли обеспечивать разлитие Нила, плодородие Египта и снабжение Костантинополя хлебом.
В эту пору архиепископский престол Александрии был занят постоянным врагом спокойствия и добродетели Феофилом; это был дерзкий и злой человек, руки которого пачкались попеременно то в золоте, то в крови. Почести, которые воздавались Серапису, возбудили в нем благочестивое негодование, а оскорбления, которые он нанес старинной капелле Бахуса, убедили язычников, что он замышляет более важное и более опасное предприятие. В шумной столице Египта самого незначительного повода было достаточно для того, чтобы вызвать междоусобную войну. Приверженцы Сераписа, которые были гораздо слабее и малочисленное своих противников, взялись за оружие по наущению философа Олимпия, убеждавшего их пожертвовать своею жизнью для защиты алтарей богов. Эти языческие фанатики засели в храме, или, вернее, в крепости, Сераписа, отразили осаждающих смелыми вылазками и энергическим сопротивлением и нашли в своем отчаянном положении утешение в том, что совершали страшные жестокости над своими христианскими пленниками. Благодаря благоразумным усилиям местных властей было заключено перемирие до получения от Феодосия ответа, который должен был решить судьбу Сераписа. Обе партии собрались безоружными на главной площади, и там был публично прочитан рескрипт императора. Когда был объявлен приговор о разрушении александрийских идолов, христиане стали громко выражать свою радость, а несчастные язычники, перешедшие от ярости к упадку духом, торопливо и молча удалились и стали искать в бегстве и в неизвестности средства укрыться от мстительности своих врагов. Феофил приступил к разрушению храма Сераписа, не встречая никаких других препятствий, кроме тех, которые находил в тяжести и прочности материалов, из которых был выстроен храм; однако эти препятствия оказались до такой степени непреодолимыми, что он был вынужден оставить в целости фундамент и довольствоваться обращением верхней части здания в груду развалин, которые вскоре после того были частью свезены для того, чтобы очистить место для церкви, воздвигнутой в честь христианских мучеников. Драгоценная Александрийская библиотека была частью расхищена, частью уничтожена, и лет через двадцать после того вид пустых полок возбуждал сожаление и негодование в тех посетителях, у которых ум еще не был совершенно омрачен религиозными предрассудками. Произведения древних писателей, частью погибшие безвозвратно, конечно, могли бы быть изъяты из гибели язычества для наслаждения и назидания потомства, а религиозное усердие или корыстолюбие архиепископа могло бы удовольствоваться богатой добычей, которая была наградой за его победу. Между тем как золотые и серебряные изображения богов и сосуды обращались в слитки, а менее ценные предметы с презрением разбивались в куски и выбрасывались на улицу, Феофил старался вывести наружу плутни и пороки служителей идолов, их ловкость в употреблении магнита, их тайные способы вводить людей внутрь пустой статуи и их скандальное злоупотребление доверием благочестивых мужей и легковерием женщин. Обвинения этого рода, по-видимому, заслуживают некоторого доверия, так как их нельзя назвать несовместимыми с коварным и корыстным духом суеверия. Но тот же дух одинаково склонен к низкой привычке оскорблять павшего врага и клеветать на него, а наше доверие естественным образом сдерживается тем соображением, что гораздо легче сочинить скандальную историю, чем обманывать людей постоянно повторяющейся плутней. Колоссальная статуя Сераписа была вовлечена в гибель его храма и его религии. Множество искусственно прикрепленных одна к другой досок из различных металлов составляли величественную фигуру божества, с обеих сторон касавшегося стен святилища. Внешний вид Сераписа, его сидячее положение и скипетр, который он держал в левой руке, представляли большое сходство с обыкновенными изображениями Юпитера. Он отличался от Юпитера тем, что у него на голове была корзина, или хлебная мера, и тем, что он держал в правой руке аллегорическое чудовище, имевшее голову и туловище змея с тремя хвостами, на конце которых были собачья, львиная и волчья головы. Существовало общее убеждение, что, если бы чья-либо нечестивая рука осмелилась оскорбить величие этого бога, и небо и земля мгновенно превратились бы в первобытный хаос. Один неустрашимый солдат, воодушевясь религиозным усердием и вооружившись тяжелой боевой секирой, влез по лестнице, и даже собравшаяся толпа христиан с тревогой ожидала исхода этой борьбы. Солдат направил сильный удар в щеку Сераписа; щека, отвалившись, упала, но гром не грянул, и как на небесах, так и на земле все оставалось в прежнем порядке и спокойствии. Победоносный солдат повторил удары; громадный идол упал и разбился в куски, и его члены народ с позором потащил по улицам Александрии. Его изуродованный остов был сожжен в амфитеатре при радостных криках черни, и многие язычники обратились в христианство от того, что убедились в бессилии своего бога-покровителя. Самые популярные религии, доставляющие народу видимые и материальные предметы для поклонения, имеют то достоинства, что они приспособляются к чувствам человеческого рода и усваивают их себе; но это достоинство находит противовес в разнообразных и неизбежных случайностях, которым подвергается вера идолопоклонника. Почти невозможно, чтобы при всяком расположении ума он сохранял свое безотчетное уважение к идолам или к мощам, которых нельзя отличать ни зрением, ни осязанием от самых обыкновенных произведений искусства или природы; если же в минуту опасности их тайная и чудотворная сила не в состоянии спасти их самих, он не обращает никакого внимания на пустые оправдания священнослужителей и сам смеется и над предметом своей суеверной привязанности, и над своим собственным безрассудством. После гибели Сераписа язычники еще питали надежду, что Нил откажет нечестивым повелителям Египта в ежегодном разлитии своих вод, а чрезвычайное замедление этого разлития, по-видимому, свидетельствовало о гневе речного бога. Но вслед за этим замедлением последовало быстрое возвышение воды. Она внезапно поднялась до такой необыкновенной высоты, что недовольная партия с радостью ожидала наводнения; но вода постепенно снова понизилась до того уровня, который необходим для оплодотворения почвы, т. е. до шестнадцати локтей, или почти до тридцати английских футов.
Языческие храмы во всей Римской империи или были покинуты, или были разрушены, но изобретательное суеверие язычников все еще старалось уклоняться от исполнения тех законов Феодосия, которыми строго запрещались все жертвоприношения. Деревенские жители, пользуясь тем, что они были далеко от глаз недоброжелателей и любопытных, скрывали свои религиозные сходки под видом увеселительных собраний. В дни торжественных праздников они собирались в большом числе под широкой тенью каких-нибудь освященных деревьев; там убивались и жарились овцы, и эти деревенские удовольствия освящались курением фимиама и пением гимнов в честь богов. Но так как при этом никакая часть животных не сжигалась, так как тут не было алтаря, чтобы принимать кровь жертв, не было ни предварительного принесения в жертву соленых пирогов, ни заключительной церемонии возлияний, то язычники утверждали, что, присутствуя на таких празднествах, они не заслуживают ни упрека, ни наказания за совершение запрещенных жертвоприношений. Но какова бы ни была достоверность этих фактов или основательность приводимых в их пользу аргументов, все эти пустые отговорки должны были умолкнуть перед последним эдиктом Феодосия, который нанес суеверию язычников смертельный удар. Этот запретительный закон изложен в самых безусловных и ясных выражениях. «Нам желательно и угодно, — говорит император, — чтобы никто из наших подданных — все равно, будь он должностное лицо или простой гражданин, будь он высокого ранга или самого низкого ранга и положения, — не дозволял себе в городах или в каких-либо других местах поклоняться неодушевленным идолам, закалывая в их честь невинные жертвы». Совершение жертвоприношений и гадание по внутренностям жертв были признаны (каков бы ни был их мотив) государственными преступлениями, которые может загладить только смерть преступника. Те из языческих обрядов, которые казались менее кровавыми и менее отвратительными, были запрещены как в высшей степени оскорбительные для истины и чести религии; в особенности осуждались освещение храмов, гирлянды, курение ладана и возлияния вина, и такое же строгое запрещение было наложено на безвредные притязания домашних гениев и пенатов. Совершение какого-либо из этих нечестивых и противозаконных обрядов подвергало виновного отобранию дома или имения, где они были совершены; если же он для избежания конфискации выбирал чужую собственность театром своих нечестивых дел, с него безотлагательно взыскивали тяжелую пеню в двадцать пять фунтов золота, или более чем в тысячу фунтов стерлингов. Не менее значительная пеня налагалась за потворство тайным врагам христианской религии, которые небрежно исполняли свою обязанность обнаруживать или наказывать тех, кто провинился в идолопоклонстве. Таким духом нетерпимости были проникнуты законы Феодосия, которые нередко применялись со всей строгостью его сыновьями и внуками при громких и единодушных одобрениях всех христиан.
При таких жестоких императорах, как Деций и Диоклетиан, христианство преследовалось как восстание против древней и наследственной религии империи, а неразрывное единство и быстрые успехи Католической Церкви усиливали неосновательные подозрения, что это была тайная и опасная политическая партия. Но для оправдания тех христианских императоров, которые нарушали и законы человеколюбия, и законы евангельские, нельзя ссылаться на такие же опасения и такое же невежество. Опыт многих веков уже обнаружил и бессилие и безрассудство язычества; свет разума и веры уже доказал большей части человеческого рода негодность идолов, и тем, кто еще не отказывался от приходившей в упадок секты, можно бы было дозволить наслаждаться в спокойствии и неизвестности исполнением религиозных обрядов их предков. Если бы язычники были воодушевлены таким же непреклонным рвением, каким отличались первые верующие, то торжествующей церкви пришлось бы запятнать себя кровью, а мученики Юпитера и Аполлона, быть может, воспользовались бы удобным случаем, чтобы со славою принести у подножия их алтарей в жертву и свою жизнь, и свое состояние. Но такое непреклонное рвение не было свойственно развязному и беспечному характеру политеизма. Жестокие удары, которыми православные монархи не раз поражали язычество, оказывались бесполезными вследствие мягкости и податливости тех, в кого они были направлены, и готовность язычников к повиновению предохранила их от уголовных наказаний и денежных штрафов, установленных кодексом Феодосия. Вместо того чтобы заявлять, что власть их богов выше власти императора, они с жалобным ропотом отказывались от тех священных обрядов, которые были осуждены их государем. Если в порыве страсти или в надежде, что их никто не выдаст, они увлекались желанием удовлетворить свое любимое суеверие, их смиренное раскаяние обезоруживало строгость христианских судей, и, чтобы загладить свою опрометчивость, они редко отказывались подчиняться правилам Евангелия, хотя и делали это с тайным отвращением. Церкви стали наполняться все увеличивающимися толпами таких недостойных новообращенных, принявших господствующую веру из мирских побуждений. В то время как они благочестиво подражали позам верующих и читали одни с ними молитвы, они удовлетворяли свою совесть молчаливым и искренним взыванием к богам древности. Если у язычников не было достаточно терпения, чтобы страдать, то у них также не было достаточно мужества, чтобы сопротивляться, и рассеянные по империи миллионы людей, оплакивавших разрушение своих храмов, преклонились перед фортуной своих противников. Имени императора и его авторитета было достаточно для того, чтобы смирить сирийских крестьян и александрийскую чернь, возбужденных к восстанию яростью нескольких фанатиков. Западные язычники не принимали никакого участия в возведении на престол Евгения, но их пристрастная привязанность к этому узурпатору причинила ему вред, возбудив отвращение к его личности. Духовенство горячо напало на него за то, что к преступлению восстания он присовокупил преступление вероотступничества, что он дозволил восстановить алтарь Победы и что он выставил на поле битвы идолопоклоннические символы Юпитера и Геркулеса против непобедимого знамени креста. Но тщетные надежды язычников были скоро разрушены поражением Евгения, и они сделались жертвами гнева победителя, который старался заслужить милость небес искоренением идолопоклонства.
Нация рабов всегда готова восхвалять милосердие своего повелителя, если в злоупотреблении абсолютной властью он не доходит до крайних пределов несправедливости и угнетения. Феодосий, бесспорно, мог предложить своим языческим подданным выбор между крещением и смертью, и красноречивый Либаний восхвалял умеренность монарха, который никогда не предписывал своим подданным положительным законом принять и исповедовать религию своего государя. Исповедование христианства не считалось необходимым условием для пользования гражданскими правами, и не было наложено никаких особых стеснений на тех, кто легковерно принимал вымыслы Овидия и упорно отвергал чудеса Евангелия. И дворец, и школы, и армия, и сенат были наполнены явными и усердными язычниками; они безразлично удостаивались всех, как гражданских, так и военных отличий. Феодосий доказал свое благородное уважение к добродетели и гению тем, что возвел Симмаха в консульское звание, питал личную привязанность к Либанию и от этих двух красноречивых защитников язычества никогда не требовал ни того, чтобы они изменили свои религиозные убеждения, ни того, чтобы они их скрывали. Язычники пользовались самой неограниченной свободой в устном и письменном выражении своих мнений; дошедшие до нас отрывки исторических и философских сочинений Евнапия, Зосима и фанатических проповедников Платонова учения содержат самые яростные нападки на убеждения и образ действий их победоносных противников. Если эти смелые пасквили пользовались публичностью, то мы должны рукоплескать здравому смыслу христианских монархов, смотревших с презрительной улыбкой на эти последние усилия суеверия и отчаяния. Но императорские законы, запрещавшие совершение языческих жертвоприношений и обрядов, приводились в исполнение с суровой строгостью, и с каждым часом ослабевало влияние религии, опиравшейся скорее на обычаи, чем на аргументы. Благочестие поэта или философа может втайне питаться молитвами, размышлениями и научными занятиями, но публичное богослужение, по-видимому, служит единственным прочным фундаментом для религиозных чувств народа, извлекающих свою силу из подражания и из привычки. Прекращение этого публичного богослужения может долго сохраняться без искусственной помощи священнослужителей, храмов и священных книг. Невежественная народная масса, постоянно волнуемая безотчетными надеждами и опасениями суеверия, легко поддается влиянию своих начальников, которые советуют ей обращаться с своими мольбами к богам нового времени, и она постепенно проникается пылким усердием к поддержанию и распространению нового учения, которое она сначала приняла лишь из настоятельной потребности в какой-нибудь религии. Поколение, выросшее после издания императорских законов, было привлечено в лоно Католической Церкви, и падение язычества совершилось так быстро и так спокойно, что только через двадцать восемь лет после смерти Феодосия его слабые и ничтожные остатки уже не были заметны для глаз законодателя.
Софисты описывают гибель языческой религии как страшное и поразительное чудо, которое покрыло землю мраком и восстановило древнее господство хаоса и ночи. Они рассказывают торжественным и патетическим слогом, что храмы превратились в гробницы и что святые места, украшенные статуями богов, были осквернены мощами христианских мучеников.
Монахи — эта раса грязных животных, которым Евнапий хотел бы отказать в названии людей, — были творцами нового богослужения, которое заменило постигаемые умом божества самыми низкими и презренными рабами. Посоленные и маринованные головы этих гнусных негодяев, подвергшихся за свои многочисленные преступления заслуженной и позорной смертной казни, их тела, еще носящие на себе следы плетей и пыток, которым они подвергались по приговорам судей, — таковы те боги, которых производит земля в наше время, таковы те мученики и высшие посредники, передающие Божеству наши молитвы и просьбы; их гробницы считаются теперь священными предметами народного поклонения». Не сочувствуя злорадству софиста, мы все-таки находим естественным его удивление при виде переворота, вследствие которого эти низкие жертвы римских законов были возведены в звание небесных и невидимых покровителей Римской империи. Время и успех превратили признательное уважение христиан к мученикам за веру в религиозное поклонение, и такие же почести воздавались самым знаменитым святым и пророкам. Через сто пятьдесят лет после славной смерти Св. Петра и Св. Павла могилы, или, вернее, трофеи, этих религиозных героев украшали Ватикан и дорогу в Остию. В том веке, который следовал за обращением Константина в христианство, и императоры, и консулы, и начальники армий с благочестием посещали могилы людей, из которых один делал палатки, а другой был рыбак, а кости этих людей были почтительно сложены под алтарями Христа, на которых епископы царственного города постоянно совершали бескровные жертвоприношения. Новая восточная столица, у которой не было своих собственных старинных трофеев, присвоила себе те, которые нашла в подчиненных ей провинциях. Тела Св. Андрея, Св. Луки и Св. Тимофея, покоившиеся в неизвестности в течение почти ста лет, были с торжественной пышностью перевезены в церковь Апостолов, построенную Константином на берегу Фракийского Босфора. Почти через пятьдесят лет после того те же берега были удостоены присутствия израильского судьи и пророка Самуила. Его прах, положенный в золотую вазу и прикрытый шелковым покрывалом, переходил из рук одних епископов в руки других. Народ встретил его мощи с такой же радостью и почтительностью, с какой встретил бы самого пророка, если бы он был жив; толпа зрителей образовала непрерывную процессию от Палестины до ворот Константинополя, и сам император Аркадий, во главе самых знатных членов духовенства и сената, выехал навстречу своему необыкновенному гостю, всегда заявлявшему основательное притязание на царские почести. Пример Рима и Константинополя укрепил верования и правила благочиния Католической Церкви. Поклонение святым и мученикам после слабого и бесплодного ропота со стороны нечестивого рассудка утвердилось повсюду, и во времена Амвросия и Иеронима сложилось убеждение, что для святости христианских церквей всегда будет чего-то недоставать, пока они не будут освящены какой-нибудь частицей мощей, способных укреплять и воспламенять благочестие верующих. В длинный тысячедвухсотлетний период времени, протекший с воцарения Константина до реформации Лютера, поклонение святым и мощам исказило чистую цельную простоту христианской религии, и некоторые признаки нравственной испорченности можно заметить даже в первых поколениях, усвоивших и лелеявших это вредное нововведение.
Духовенство знало по опыту, что мощи святых были более ценны, чем золото и драгоценные каменья; поэтому оно старалось размножать эти церковные сокровища. Без всякого уважения к правде или к правдоподобию оно стало придумывать имена для скелетов и подвиги для имен. Славу апостолов и святых людей, подражавших их добродетелям, оно омрачило религиозными вымыслами. К непобедимому сонму настоящих и первобытных мучеников оно присовокупило мириады мнимых героев, которые существовали только в воображении лукавых или легковерных составителей легенд, и есть основание подозревать, что не в одной только Турской епархии поклонялись праху преступника, принимая его за прах какого-то святого. Суеверное обыкновение, клонившееся к тому, чтобы умножать соблазны для плутов и для людей легковерных, постепенно затмило в христианском мире и свет истории, и свет разума.
Но распространение суеверий было бы менее быстро и менее успешно, если бы духовенство не прибегало для укрепления веры в народе к помощи видений и чудес, удостоверявших подлинность и чудотворную силу самых подозрительных мощей. В царствование Феодосия Младшего Лукиан, бывший пресвитером в Иерусалиме и священником в деревне Кафартамал, почти в двадцати милях от города, рассказал странный сон, который заглушил в нем все сомнения, повторившись кряду три субботы. Среди ночной тишины перед ним предстал почтенный старец с длинной бородой, в белом одеянии и с золотым посохом в руке; он назвал себя Гамалиелем и поведал удивленному пресвитеру, что его собственное тело было втайне погребено на соседнем поле вместе с телами его сына Абиба, его друга Никодема и первого христианского мученика знаменитого Стефана. К этому он присовокупил с некоторым нетерпением, что пора освободить и его самого, и его товарищей из их мрачной тюрьмы, что их появление облегчит постигшие мир бедствия и что они поручают Лукиану известить иерусалимского епископа об их положении и желаниях. Сомнения и затруднения, замедлявшие исполнение этого важного предприятия, были постепенно устранены новыми видениями, и указанное место было взрыто епископом в присутствии бесчисленного множества зрителей. Гробы Гамалиеля, его сына и его друга были найдены один подле другого; но когда был вынут четвертый гроб, заключавший в себе смертные останки Стефана, земля затряслась и распространился запах, похожий на тот, который бывает в раю, и мгновенно излечивший различные недуги, которыми страдали семьдесят три из присутствовавших. Товарищей Стефана оставили в их мирной резиденции в Кафаргамале, но мощи первого мученика были перенесены с торжественной процессией в церковь, построенную в честь его на горе Сион, а мельчайшим частицам этих мощей, каплям крови или оскребкам костей стали приписывать почти во всех римских провинциях божественную и чудотворную силу. Серьезный и ученый Августин, в оправдание которого ввиду превосходств его ума едва ли можно ссылаться на легковерие, удостоверил бесчисленные чудеса, которые совершались в Африке мощами св. Стефана, и этот удивительный рассказ вставлен в тщательно обработанное сочинение гиппонского епископа о Граде Божьем, которое должно было служить прочным и бессмертным доказательством истины христианства. Августин торжественно заявляет, что он выбрал только те чудеса, которые были публично удостоверены или теми, кто испытал на самих себе чудотворную силу мученика, или теми, кто видел ее собственными глазами. Многие из чудес были опущены или забыты, а на долю Гиппона их досталось менее, нежели на долю других провинциальных городов. Тем не менее епископ перечисляет более семидесяти чудес, из которых три заключались в воскрешении мертвых, происшедшем в течение двух лет в пределах его собственной епархии. Если бы мы приняли в расчет все епархии и всех святых христианского мира, нам было бы нелегко подвести итог вымыслам и заблуждениям, вытекавшим из этого неисчерпаемого источника. Но нам, конечно, будет дозволено заметить, что в этом веке суеверий и легковерия чудеса утрачивали право и на это название, и на какое-либо достоинство, так как совершались слишком часто и потому едва ли могли считаться за уклонения от общих неизменных законов природы.
Бесчисленные чудеса, для которых постоянно служили театром могилы мучеников, разоблачали в глазах благочестивого верующего действительное положение и устройство невидимого мира, и его религиозные теории, по-видимому, были построены на прочном фундаменте фактов и опыта. Каково бы ни было положение, в котором находились души обыкновенных смертных в длинный промежуток времени между разложением и воскресением их тел, для всякого было очевидно, что более возвышенные души святых и мучеников не проводят этот период своего существования в безмолвном и бесславном усыплении. Для всякого было очевидно, что эти святые и мученики наслаждаются живым и деятельным сознанием своего блаженства, своих добродетелей и своего могущества и что они уже уверены в получении вечной награды (хотя при этом не осмеливались с точностью обозначать ни место их пребывания, ни характер их блаженства). Обширность их умственных способностей превосходила все, что доступно для человеческого воображения, так как было доказано на опыте, что они были способны слышать и понимать различные просьбы своих многочисленных поклонников, которые в один и тот же момент, но из самых отдаленных одна от другой частей света взывали о помощи к Стефану или к Мартину. Доверие тех, кто обращался к ним с мольбами, было основано на убеждении, что святые, царствовавшие вместе с Христом, взирали с состраданием на землю, что они были горячо заинтересованы в благополучии Католической Церкви и что всякий, кто подражал им в вере и в благочестии, был для них предметом самой нежной заботливости. Правда, иногда случалось, что их доброжелательство бывало внушено соображениями менее возвышенными: они с особенной любовью взирали на те места, которые были освящены их рождением, их пребыванием, их смертью, их погребением или обладанием их мощами. Такие низкие страсти, как гордость, корыстолюбие и мстительность, казалось бы, должны быть недоступны для небесных духов; тем не менее сами святые снисходили до того, что с признательностью одобряли щедрые приношения своих поклонников и грозили самыми страшными наказаниями тем нечестивцам, которые что-нибудь похищали с великолепных рак или не верили в их сверхъестественную силу. Действительно, со стороны этих людей было бы ужасным преступлением и вместе с тем весьма странным скептицизмом, если бы они упорно отвергали доказательства такой божественной силы, которой были вынуждены подчиняться все элементы, все виды животного царства и даже едва уловимые и невидимые для глаз движения человеческой души. И молитвы, и оскорбления имели, по убеждению христиан, немедленные и даже мгновенные последствия; это служило для них вполне достаточным доказательством милостей и авторитета, которыми пользовались святые перед лицом верховного Бога, и, по-видимому, было бы совершенно излишним допытываться, были ли они обязаны всякий раз ходатайствовать перед престолом Всеблагого, или же им было дозволено пользоваться вверенною им властью по внушениям своей собственной благости и справедливости. Воображение, достигшее путем тяжелых усилий до созерцаний и обожания Всеобщей Причины, с жадностью ухватывалось за более низкие предметы обожания, так как они более соразмерны с грубостью его понятий и с ограниченностью его способностей. Возвышенное и безыскусственное богословие первых христиан постепенно извратилось, и небесная монархия, уже опутанная разными метафизическими тонкостями, была обезображена введением популярной мифологии, клонившейся к восстановлению многобожия.
Так как предметы религиозного поклонения постепенно низводились до одного уровня с воображением, то были введены такие обряды и церемонии, которые всего сильнее действовали на чувства толпы. Если бы в начале пятого столетия Тертуллиан и Лактанций могли восстать из мертвых и присутствовать при праздновании дня какого-нибудь популярного святого или мученика, они были бы поражены удивлением и негодованием при виде тех нечестивых зрелищ, которые заменили чистое и духовное богослужение христианских конгрегаций. Лишь только растворились бы церковные двери, они были бы поражены курением ладана, ароматом цветов и блеском лампад и восковых свеч, разливавших среди белого дня роскошный, вовсе ненужный и, по их мнению, святотатственный свет. Если бы они направились к балюстраде алтаря, им пришлось бы проходить сквозь распростертую толпу молящихся, состоящую большею частью из чужеземцев и пилигримов, которые приходили в город накануне праздников и уже находились в состоянии опьянения от фанатизма, а может быть, и от вина. Эти благочестивые люди осыпали поцелуями стены и пол священного здания, а их горячие мольбы, независимо от того, какие слова произносились в ту минуту священнослужителями, были обращены к костям, к крови или праху святого, по обыкновению прикрытому от глаз толпы полотняным или шелковым покрывалом. Христиане посещали могилы мучеников в надежде получить, благодаря их могущественному заступничеству, разного рода духовные, но в особенности мирские блага. Они молили о сохранении их здоровья или об исцелении их недугов, о том, чтобы их жены народили им детей, или о том, чтобы их дети были здоровы и счастливы. Когда они пускались в далекое или опасное странствование, они просили святых мучеников быть их руководителями и покровителями во время пути, а если они возвращались домой, не претерпев никаких бед, они снова спешили к могилам мучеников для того, чтобы выразить свою признательность мощам этих небесных патронов. Стены были увешаны символами полученных ими милостей — сделанными из золота или серебра глазами, руками и ногами, а назидательные произведения живописи, которые неизбежно должны были скоро сделаться предметами неблагоразумного поклонения, представляли фигуру, атрибуты и чудеса святого. Один и тот же первообразный дух суеверия должен был наводить, в самые отдаленные один от другого века и в самых отдаленных одна от другой странах, на одни и те же способы обманывать людей легковерных и действовать на чувства толпы; но следует чистосердечно сознаться, что священнослужители Католической Церкви подражали тому нечестивому образцу, который они старались уничтожить. Самые почтенные епископы пришли к тому убеждению, что невежественные поселяне охотнее откажутся от языческих суеверий, если найдут какое-нибудь с ними сходство и какую-нибудь на них замену в христианских обрядах. Религия Константина менее чем в одно столетие довершила завоевание всей Римской империи, но сами победители были постепенно порабощены коварством своих побежденных соперников.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления