Может статься, Эрминия и в самом деле оказалась вылитой Энграсией, воскресшей Энграсией, перевоплотившейся Энграсией. А может, они были похожи только внешне, да и то очень поверхностно – овальной формой лица, смуглой кожей и темно-зелеными глазами. А может, далекий образ Энграсии, всплывший в памяти Хуана-Тигра, был таким обобщенным, что он мог привидеться в любой молодой женщине – миловидной, русоволосой, с оливковыми глазами. В том полубредовом состоянии, в каком находился Хуан-Тигр, ему было не по силам соотносить свои ощущения с окружающей действительностью. Скорее наоборот. В своем воображении он сам изменял и даже искажал образы внешнего мира, приспосабливая их к тем миражам, которые видели его внутренние очи. Смутный образ Энграсии парил в его душе, словно бесплотный дух, и, обретая плоть, превращался в сияющую Эрминию. По всей вероятности, Хуан-Тигр находился в таком состоянии, что первая встречная симпатичная молодая женщина показалась бы ему самой настоящей Энграсией. И судьбе было угодно, чтобы этой женщиной стала именно Эрминия. Дело в том, что с того времени, как Хуан-Тигр упал в обморок, потрясенный тем впечатлением, которое произвела на него Эрминия, и еще до того, как пришел в себя, он превратился в другого человека. Как из опрокинутой бутылки можно разом вылить всю жидкость, тотчас заполнив ее другой, пенящейся и переливающейся через край, так и Хуан-Тигр, очнувшись, мгновенно освободился от своего внутреннего бессознательного «я», тотчас заменившегося другим существом – Эрминией. В душе Хуана-Тигра уже не оставалось места для него самого, потому что там обитала Эрминия, одна Эрминия. Хуан-Тигр не заметил и даже не почувствовал внезапно совершившейся в нем перемены, потому что от того человека, каким он был только что, уже ровным счетом ничего не осталось и, следовательно, не осталось ничего такого, с чем он мог бы соотнести и сравнить нынешнее свое состояние. Хотя уже начиналась новая, совсем другая жизнь, существование в новом измерении, Хуан-Тигр этого не понимал. И когда по дороге домой он бормотал, скорее по инерции, механически повторяя запомнившиеся ему слова, совершенно не предполагая, что они как нельзя лучше отражают и теперешнее его душевное состояние: «Апокалипсис!», «Воскресение плоти!» – эти восклицания приобрели для него уже совсем иной, отличный от прежнего, смысл. Теперь они были не выражением ужаса конца времен, но обозначали новое его состояние – радостного помешательства, порожденного зрелищем феерически пышного театрального апофеоза. Когда Хуан-Тигр терял сознание, в его памяти образ Энграсии совпал с образом Эрминии. А придя в себя, он был уже навсегда обречен видеть лишь идеальную Эрминию. Она стерла воспоминание об Энграсии – ее образ словно бы душил его, истощая и иссушая, как плющ, обвившись вокруг древесного ствола, иссушает и губит само дерево. Итак, Хуан-Тигр уже любил Эрминию, продолжая, впрочем, считать, что он ее по-прежнему ненавидит из-за того, что она отвергла Коласа. Но только эта теперешняя ненависть скрывала таившуюся в глубинах его существа смутную радость. Будь эта радость осознанной, Хуан-Тигр устыдился бы ее. Вера в то, что он по-прежнему ненавидит Эрминию, для обманывающего самого себя Хуана-Тигра равнялась радостной уверенности в том, что Эрминия отвергла соперника. Но, поскольку этим соперником оказался Колас, который был ему почти что сын, Хуан-Тигр вынужден был подогревать в себе эту фальшивую ненависть: ему нужно было ненавидеть Эрминию только для того, чтобы не радоваться ее отказу сыну. И теперь, обдумывая свое письмо к Коласу, Хуан-Тигр был искренне убежден в том, что все его рассуждения преследовали лишь одну цель – видеть Коласа счастливым. На самом же деле он лишь облекал в форму советов и отеческих наставлений собственные, тайные и еще не осознанные желания – он хотел любви и счастья для самого себя. «Эту женщину можно только презирать. Ты должен ее забыть», – писал он Коласу в одном из писем. А в следующем: «Хотя, с другой стороны, эта женщина не как все: зная, что ты – мой единственный наследник, она все-таки не поддалась корыстолюбию. И если Эрминия не ответила тебе взаимностью, то такова судьба. Она поступила благородно, раз чувствовала, что никогда тебя не полюбит. Так что незачем тебе особенно расстраиваться и думать о ней плохо. Отнесись к ее решению с уважением и забудь о ней». А в другом письме Хуан-Тигр писал так: «Неужели прежде, чем отступиться от нее, тебе не пришло в голову разузнать, а нет ли у тебя удачливого соперника? А вдруг она была влюблена в другого? Тогда тебе надо разобраться с ним без свидетелей и отвоевать ее. Скажи мне всю правду. Если и на самом деле у тебя есть, как я подозреваю, соперник, то я тебе, мальчик мой, клянусь, что поквитаюсь с ним». В следующем письме Хуан-Тигр писал: «Чем больше я об этом думаю, тем больше убеждаюсь: что Бог ни делает, все к лучшему. Так считает и премудрая донья Илюминада, которая шлет тебе сердечный привет (да, кстати, она удочерила Кармину, сиротку Кармоны). Знаешь, мне становится страшно, как подумаю, что было бы, когда б эта женщина ответила тебе взаимностью! Тогда ты женился бы, и это была бы ужасная глупость. Ведь вы почти ровесники, и ты даже на год моложе ее. Вот и посчитай. Лет через двадцать пять (а они, Колас, пролетят как одно мгновение – ты и не заметишь!) эта женщина будет годиться тебе в матери. Понимаешь, что я хочу сказать? А ты тогда останешься таким же молодым (потому что и в сорок пять лет мужчина все еще парнишка), а она станет почтенной дамой. Разве тебе не приходило это в голову? Мне даже кажется, что сама Эрминия думает точно так же, рассуждая (а она, как видно, девушка неглупая), что ей и по возрасту, да и по всему остальному куда больше подошел бы мужчина куда старше тебя. Вот если ты представишь себе, будто она – твоя мать, то уж наверняка излечишься от своей безумной страсти. Не думай о ней как о женщине или лучше совсем забудь о ней». Все это Хуан-Тигр писал совершенно искренне, еще и не подозревая о той слепой любви, что диктовала ему эти строки. Он очень гордился своими поучениями и аргументами, которые казались ему такими простыми и не подлежащими сомнению. А неизменной присказкой, звучавшей как вывод из убедительно, на его взгляд, доказанной теоремы страсти, было всегда одно и то же: «Забудь эту женщину». Колас отвечал: «Не знаю, смогу ли». Хуан-Тигр, сперва растерявшись, а потом рассердившись, отвечал ему все в том же роде: «Хотеть – значит мочь. Если со мной случилось бы то же, что с тобой, я сделал бы то, что считаю правильным! Еще совсем недавно мне надо было кое-что забыть. И я настолько об этом забыл, что теперь уж не помню, что же это такое я забывал. Только-то всего у меня и осталось, что смутное-пресмутное, слабое-преслабое воспоминание о перенесенных страданиях. Так, знаешь ли, немного покалывает в ногах после того, как проведешь в седле целые сутки. Но все, о чем я тебе только что написал, относится не к нашему последнему разговору, потому что тогда я был не в себе и не соображал, что говорил. Не помню, какие глупости я тебе сказал тогда, чем угрожал… Но если обо всем об этом забыть (забудем, и баста!), то, насколько мне помнится, по сути-то я был прав и от своего не отступлю. Я и сейчас повторю тебе то же самое, что говорил тогда. Если ты не забудешь эту женщину, я на тебя разозлюсь по-настоящему». В своих письмах Колас больше не касался этой темы, и Хуан-Тигр успокоился.
Первым человеком, который заметил, что Хуан-Тигр страдает от сладостного любовного недуга, стала прозорливая донья Илюминада, в которой природная проницательность сочеталась с многолетним опытом безнадежной любви. Достаточно было ей заметить необъяснимо блаженную и совершенно бессознательную улыбку Хуана-Тигра, до нелепости несовместимую с его суровым инквизиторским челом и монголоидной физиономией, как она сразу же поняла, что он влюбился по уши – влюбился, как мальчишка. Иногда Хуан-Тигр рассеянно поглаживал длинные и черные, как вакса, усы, закручивая их по-мушкетерски кверху. Хоть донья Илюминада и страдала, видя, в каком состоянии пребывает тот, кого она так любит, но все-таки, безмолвно посмеиваясь, вдова про себя думала так: «Вот, Хуан, скоро я увижу, как ты, разодевшись щеголем, причешешься на пробор и возьмешь в руки тросточку. Так и должно было быть, так я тебе и предсказывала. Вот ты и попался в ловушку. А эта твоя наивно-блаженная улыбочка может означать две вещи: или ты любишь и любим, или ты влюбился сам того не подозревая. Мне кажется, скорее всего второе. Но кто же она? Где же ты мог ее встретить? Ведь целыми днями ты сидишь здесь, на рынке, а в доме доньи Марикиты, куда ты ходишь по вечерам, нет молодых женщин, не считая Эрминии, мучительницы Коласа. Сколько ни думаю, все попусту. Но что ты – уже не ты и что ты одурманен любовью, это ясно с первого взгляда. А вдруг она из деревни? Ведь по утрам ты уходишь в поле собирать лекарственные травы. Или тебе дали приворотного зелья и поэтому ты теперь как околдованный?»
Да и другие приметы утвердили вдову Гонгору в ее подозрениях. Одним из симптомов любовного недуга стала манера Хуана-Тигра смотреть на Кармину и говорить с ней. Обычно вдова посылала девчушку к прилавку Хуана-Тигра посидеть с ним за компанию, подышать воздухом и погреться на солнышке. В присутствии барышни Хуан-Тигр становился преувеличенно вежлив и предупредителен, хотя такая его галантность выглядела весьма комично, ибо была совсем не в его духе. Донья Илюминада проницательно предположила, что эта изысканная обходительность предназначалась не Кармине. Кармина была для него символом женщины вообще или какой-то конкретной женщины. «Хуан-Тигр склоняется перед Карминой, – думала вдова, – как перед замочной скважиной, через которую он хочет увидеть то, чего мы, все прочие, не видим. Пока это кот в мешке. Но скоро он оттуда выскочит». Другим настораживающим симптомом стала внезапно обнаружившаяся у Хуана-Тигра щедрость, хотя раньше-то он был бережлив, если не сказать скуповат. Каждый день он давал Кармине деньги на конфеты и даже купил ей модные туфли и серебряный медальон на цепочке. Однако вдова не знала, что щедрость Хуана-Тигра одним только этим не исчерпывалась. В каждое письмо Коласу он вкладывал деньги – на расходы. А получив от генеральши Семпрун второе послание, в котором эта героиня, «забытая неблагодарным отечеством и с петлей нищеты на шее» (так она писала), снизила требуемую от Хуана-Тигра сумму от тысячи до пятисот песет, он расщедрился настолько, что послал ей невиданное количество денег – тридцать два с половиной дуро, в своей беспечности не подумав о том, что таким образом создает злосчастный прецедент, чреватый неисчислимыми последствиями. И действительно, отправив этот денежный перевод, Хуан-Тигр был вынужден послать ей деньги еще несколько раз, хотя и значительно уменьшив сумму. И так продолжалось до тех пор, пока он не поставил жирную точку. Произошло это после того, как Хуан-Тигр получил из Мадрида письмо от своего близкого (и с каждым разом все более любимого) друга Веспасиано, с которым вел оживленную переписку. Письма Веспасиано были подобны тирадам Дон-Жуана: то были хвастливые реляции о любовных победах и шалостях. И вот в одном из своих посланий Веспасиано между делом сообщал, что он познакомился с некой генеральшей Семпрун, которая торгует прелестями своих дочек Чичи и Чочо. Но, поскольку они очень тощие и похожи на китаянок, то спрос на них невелик, и эти девицы, такие же развратные, как и их мать, в конечном итоге стали предлагать свои услуги бесплатно. «Бедняжки! Они только и знают, что занимаются любовью и едят мороженое, и поэтому такие тощие…» Так заканчивалось письмо. Хуан-Тигр, морщась от отвращения, мысленно выругался: «Какова мать, такое и отродье! Ублюдки! Теперь ты для меня не существуешь! О женщины, женщины! Нет, вас сотворил не Бог, а дьявол! Нет на вас ангела-мстителя, небесного посланца, а то он бы вас всех перерезал. Мерзкие твари! Но за неимением ангела (слишком много вам чести!) я обошелся бы одним Дон-Жуаном, который время от времени, как Веспасиано, выбивал бы вас из колеи, чтобы вам отомстить, чтобы вас растоптать. Он сорвет с вас маски, и тогда все увидят ваши лбы, на которых написано: «Проститутки». Ах, дружище Веспасиано, как же я тебе завидую! Никогда еще ты не был мне так нужен, как сейчас!» Этим самым Хуан-Тигр хотел сказать: «Еще никогда мне так не было нужно быть таким, как ты». Таким, каким в представлении Хуана-Тигра и был Веспасиано – неотразимым. Постоянно думая об Эрминии, Хуан-Тигр бессознательно переделывал, перелицовывал и перестраивал свои мысли, придавая им совершенно иное значение. Это ему только казалось, что теперь он часто думает о Веспасиано. На самом деле он жаждал завоевать любовь Эрминии, до сих пор так и не осознав этого, пока еще слепого желания.
Священник Гамборена появлялся в доме Хуана-Тигра каждый вечер, справляясь – от имени доньи Марикиты – о его здоровье. Дон Синсерато уговаривал своего друга прервать затворничество и перекинуться в картишки, отдохнуть от забот. Но Хуан-Тигр отказывался, ссылаясь на то, что еще не совсем здоров.
В один из этих дней между бабушкой и внучкой завязался разговор, и Эрминия впервые упомянула об ухаживаниях Коласа, о чем старуха раньше и не догадывалась. Девушка предположила, что Хуан-Тигр, вероятно, знал о случившемся и, почувствовав себя оскорбленным, решил, что его ноги в их доме больше не будет.
С таким же шумом, с каким падает на пол буфет с фарфоровой посудой, раскричалась, развизжалась и разбушевалась донья Марикита, разгневанная и обманутая в своих ожиданиях. Размахивая руками и сотрясаясь всем телом, которое, казалось, вот-вот рассыплется, разлетится на мельчайшие осколки, она вопила:
– Что же это ты, дура этакая, раньше молчала! Горе ты мое луковое! Смотрите-ка, она заявляет мне, что мы выиграли самый главный приз, но ей, видите ли, не понравился номер лотерейного билета и поэтому она выбросила его на помойку! Вот я тебе рожу-то расцарапаю, косы-то повыдергаю! И как это я еще терплю твою наглость? Нам от тебя одни несчастья, безмозглая ты девчонка! Ведь мы у Хуана-Тигра в руках, все зависит только от него! И кто теперь исправит то, что ты испортила! Нет бы тебе, прежде чем лезть на рожон, посоветоваться со старшими! Теперь мы точно погибли… Да тебе уж никогда больше не сыскать такого жениха, как Колас! И почему только ты ему не ответила: да, мол, тысячу раз да, со всем моим удовольствием? Ах, да что теперь говорить! Поздно: мы уже погибли, погибли, совсем погибли!
Эрминия спокойно отвечала ей, что еще не поздно, потому что Колас написал ей из-за границы, уверяя, что его любовь вечна и неизменна. Но она сама, хоть и относилась к Коласу с симпатией и восхищалась его благородством, все-таки оставалась к нему равнодушна и потому не могла, как бы он того ни желал, ответить ему взаимностью. Но даже если бы она и была от него без ума, то все равно ни за что не вышла бы за него замуж. Уж лучше прозябать в нищете, лучше умереть, чем терпеть такую муку – жить под одной крышей с Хуаном-Тигром, к которому она испытывает отвращение и ужас. И в довершение всего Эрминия призналась, что любит другого. Но как бабка ни грозила, как ни умоляла, она так и не смогла выпытать, кто же он. А им как раз и был Веспасиано.
В тот же самый вечер донья Марикита, накинув нарядную шаль и надев свой парадный капор, появилась в доме Хуана-Тигра. Она робела и трепетала, как птенчик перед удавом. А Хуан-Тигр, увидев в своем доме бабку Эрминии, неизвестно чему обрадовался. Сияя от удовольствия, он рассыпался в любезностях, как если бы встретился с ней после долгой разлуки. Взяв донью Марикиту под руку, Хуан-Тигр бережно усадил ее на стул. Извинившись за то, что у него в буфете нет сладостей, Хуан-Тигр предложил ей колбасы, сыра и белого вина из Руэды – больше у него в доме ничего из съестного не было. Делая вид, что она просто не хочет огорчать его отказом, донья Марикита, жеманничая и гримасничая, пропустила три стаканчика белого вина, скорчив при этом такую рожу, будто ее силой заставили выпить помои. Вино разгорячило старушку, и она, после долгих подмигиваний и похлопываний Хуана-Тигра веером по щеке, сообщила наконец, что уж теперь-то ей все известно про Коласа и Эрминию и что, хорошенько порасспросив внучку, она убедилась, что та была по уши, без памяти влюблена в Коласа, но от смущения и застенчивости не решилась сказать ему «да» и что их свадьба – это дело решенное: как только мальчик вернется из армии – сразу и под венец. Под конец донья Марикита осмелела настолько, что даже назвала Хуана-Тигра «сватом».
И тут он весь позеленел. Приняв внушительный, грозный вид и весь ощетинившись, как дикобраз, Хуан-Тигр прорычал:
– Сеньора, да за кого же это вы меня принимаете? Донья Марикита, опешив, была вынуждена, для храбрости, прибегнуть к стаканчику белого вина.
– Вы думаете, это я сочиняю? Что я вас обманываю ради своей выгоды? Да чтоб мне пусто было… Ах, дорогой мой дон Хуан… Вот вам крест! Это же ясно как божий день. Клянусь вам, что они поженятся, – испуганно стрекотала донья Марикита, целуя импровизированный крест, составленный ею из вилки и сложенного веера.
– А я без всяких клятв, потому что порядочному человеку незачем клясться, даю вам слово, что они не поженятся: мне этого не хочется – и все тут, – ответил Хуан-Тигр, с такой силой треснув кулаком по столу, что донья Марикита подскочила на стуле.
Хитрая старуха спрятала лицо в носовой платок, пропахший дешевыми духами, и в этой удушливой атмосфере несколько раз душераздирающе всхлипнула, а потом, словно бы от слез, вытерла глаза.
– Ах, простите меня, простите, кабальеро! Да как только я могла подумать… Ну конечно же, конечно: вы настоящий богач, а ваш племянник сделает такую карьеру… А мы-то, несчастные, влачим свою жизнь в нищете и лишениях. У нас нет ничего, кроме долгов. Мы кормимся только милостыней, но, уж конечно, долго так не протянем. Нить нашей судьбы – это тончайшая паутинка, свисающая с мощного бревна. А что это за бревно? Конечно же, это вы, дорогой мой дон Хуан! Эрминия, Эрминия, бедная моя внученька! Как могла она надеяться на то, что… Ничего-то у нее нет, ничего-то она не значит!
– Ну уж нет, черт побери! – взорвался Хуан-Тигр. Он выглядел еще сурово, хотя сердце у него уже оттаяло.
– Да-да-да, – верещала старуха. – Ах, бедненькая моя Эрминия! Красота и доброта – вот твое единственное богатство.
– А вы думаете, этого мало? Я бы от такого не отказался, – вставил Хуан-Тигр, растрогавшись еще больше.
– И пусть отцветает, пусть блекнет и увядает твоя красота! Пусть даром пропадает твоя молодость, моя деточка! Ты зачахнешь от тоски, а напоследок лопнешь, как воздушный шарик, – вот и все развлечения, которые тебе позволены.
– Ну ладно, ладно, будет вам, донья Марика. Хватит вам хлюпать, – успокаивал Хуан-Тигр старуху, положив руку ей на плечо. – Давайте уж мириться, если вы хотите, чтобы мы оставались добрыми друзьями…
– Только этого я и хочу – чтобы все было как прежде, – прервала его, пожалуй, чересчур поспешно донья Марикита.
– Ну тогда вот что, – продолжал Хуан-Тигр, и на его лице промелькнуло что-то отдаленно напоминающее загадочную улыбку. – Что было, то было. А то, что произошло, – это лучшее из всего, что могло произойти. Так давайте же никогда, никогда больше не говорить об этом – тогда-то мы и останемся, как и прежде, добрыми друзьями.
– Неужели это правда? И вы на меня не сердитесь? Если бы это зависело только от меня…
– Полегче, полегче, донья Марика: вот вы опять за свое… – прервал ее Хуан-Тигр, на мгновение посерьезнев и вдруг опять улыбнувшись, и на сей раз еще шире и еще загадочней.
Донья Марикита, совсем сбитая с толку, глядела на Хуана-Тигра во все глаза.
– Вы мне не дали договорить, – поспешила поправиться лукавая старуха. – Я хотела сказать, что если бы это зависело только от меня – вернуть вам эти песеточки, то я бы это сделала сию же минуту и со всем моим удовольствием. Но поскольку это не зависит от меня, а я сама завишу от вас – завишу до тех пор, пока вы еще можете немножечко потерпеть и подождать… Вот потому-то я и боялась (да и сейчас боюсь), что у вас на меня еще остался зуб и вы смеетесь над бедной старушкой…
– Так оно и есть, сеньора. Остался у меня на вас зуб. Не желаю я больше ни терпеть, ни ждать с этим самым дельцем, с этим вашим должочком. Ну уж нет, сеньора. А в остальном пусть будет все по-прежнему. Такие же друзья, как прежде, и даже больше, чем прежде, если такое бывает. Но дружба дружбой, а денежки врозь. Дело прежде всего: оно должно быть на самом видном, на самом заметном месте – все равно как нос, который у нас растет из самой середины лица. Так что или «да», или «нет», и никаких «может быть», никаких «посмотрим», мы же тут с вами не в игрушки играем, а говорим о деле. Так что давайте прямо тут же и покончим с ним.
Улыбка Хуана-Тигра стала такой широкой, что он уже просто вынужден был открыть рот: казалось, будто мышцы его лица свела судорога или он оскалился в злобной гримасе.
– Вы меня просто убиваете, – простонала донья Марикита, обессиленная и раздавленная. Она уже приготовилась было изобразить шумный обморок – только бы из этого рта, как из разверзшейся и готовой ее поглотить бездны, не вырвалось больше ни слова.
Зуд великодушия, который в эти дни не давал покоя Хуану-Тигру, заставлял его улыбаться, говорить странные вещи и совершать необычные поступки.
Он выдвинул ящик письменного стола, вынул оттуда расписку доньи Марикиты и, взяв эту бумажку двумя пальцами, поднес к физиономии старухи, которая, прикрыв глаза, изображала обморок, одновременно из-под ресниц, словно из-за жалюзи, наблюдая за движениями Хуана-Тигра. И вдруг глаза доньи Марикиты стали как у коровы, большими и круглыми: она, ничего не понимая, уставилась на Хуана-Тигра, зажигавшего спичку и подносившего ее к расписке… Бумажка горела до тех пор, пока огонь не обжег кончики пальцев Хуана-Тигра и он, дунув, не развеял по ветру ее пепел.
– Я же вам говорил! Вот и дело с концом. И вы не зависите от меня, и я не завишу от вас. И мы такие же друзья, как и прежде, – заключил Хуан-Тигр.
– Неужто же мне все это снится? Или мне вино в голову ударило? Ах, дорогой мой дон Хуан… И это вы-то – лавина, которая все сметает на своем пути? Разве кто-нибудь посмеет называть вас «тигром» и дальше? О великодушный! Да вы просто курица, несущая золотые яйца! Чем же мне вас отблагодарить? Дайте я поцелую вас в лоб, который должен быть увенчан!
Хуан-Тигр, дернувшись, недовольно проворчал:
– Чем это увенчан, черт побери? На что это вы, сеньора, намекаете?
– Как это чем? Венцом святости, конечно. А чем же еще?
– Никакого мне венца не надо: ни этого и никакого другого. Лоб должен быть чистым и без всяких украшений. Вот поэтому-то я никогда не надеваю шляпы, шапки или кепки. Так что прошу без намеков!
– О, какое у вас сердце! Гора Синай! Ах, сыночек! Да нет, даже и сын не сделал бы для матери того, что сделали для меня вы! Ой, сейчас меня удар хватит: я не перенесу этого счастья… Дайте же я вас поцелую! – Донья Марикита прыгала, как сорока, вокруг Хуана-Тигра, пытаясь как-нибудь изловчиться и клюнуть своими сложенными для поцелуя губками его в лоб.
Вот теперь-то Хуан-Тигр хохотал от души. Легонько подталкивая свою гостью к выходу, он говорил ей:
– Берегите себя, сеньора. Дома успокоитесь. Ну до свидания, до свидания. Спокойной ночи. Такие же друзья, как и прежде.
Уже стоя на лестнице, донья Марикита все еще посылала при помощи сложенного веера воздушные поцелуи Хуану-Тигру.
Как только Хуан-Тигр остался один, он сразу же пошел в свой реликварий – комнату Коласа. Хуан-Тигр просто таял от блаженства, находясь в состоянии своеобразного вселенского оптимизма: теперь он жил в лучшем из возможных миров, и этот совершеннейший мир он носил в себе самом. Невесомая, эфирная восторженность переполняла Хуана-Тигра, который теперь гордился и восхищался тем, как он, словно по велению свыше, поступил с доньей Марикитой. Мысленно обратившись к Коласу, он с пафосом произнес:
– Вот я и отомстил за тебя. Самая лучшая месть, на которую способны только благородные люди, – это ответить великодушием на оскорбление. Вот теперь-то Эрминия скорее всего не знает, куда ей девать глаза от стыда. Теперь-то она краснеет и бледнеет… (Не отдавая себе в том отчета, Хуан-Тигр подумал: «Должно быть, она растрогалась, она мило зарделась от смущения, а может быть, даже и всплакнула».) Но если и это ее еще не вразумило, то я придумаю новую, куда более хитрую месть. Времени-то нам не занимать.
Хуан-Тигр лег в постель, и не прошло и пяти минут, как послышался его звонкий победный храп…
На рассвете Хуан-Тигр отправился за город – собирать лекарственные травы. Все вокруг пленяло его, все влекло к себе любовью, порожденной пониманием. Все было прекрасным. Все было полезным. Все было добрым. И даже ядовитые растения – разве они не целебны? Одни возбуждают, укрепляя слабеющие силы, другие, смягчая боль, погружают в забытье… Сколько изящества, сколько прелести в этом холмике, своими очертаниями напоминающем женскую грудь! И Хуану-Тигру захотелось, прижав к себе эту горку, обнять ее, как обнимают жену. Бархатный золотистый склон этого холма был усеян цветами. Туда-то и отправился Хуан-Тигр собирать травы. Там росли цветы белладонны: лилейно-белые лепестки с розовыми каемками походили на кисточки из лебяжьих перьев, словно смоченных светом зари. Боже, какое чудо! Вернувшись в город с букетом этих цветов, Хуан-Тигр, склонившись в почтительном поклоне, преподнес их Кармине, бывшей видимым символом другой женщины, которая пока все еще скрывалась за туманной завесой.
Подобно тому как растущая в подземелье трава жадно тянется к расщелине, через которую проникает слабый солнечный лучик, так и Хуана-Тигра бессознательно влекло к Эрминии.
Вскоре он вновь присоединился к компании игроков, собиравшихся в доме доньи Марики. Несмотря на призывы и протесты дона Синсерато, Хуан-Тигр нарочно делал неправильные ходы – только бы донья Марика выигрывала. В тот вечер когда Хуан-Тигр опять появился в их доме, Эрминия встала со стула, чтобы с ним поздороваться; говорила она с трудом, прерывающимся голосом. Поклонившись, Эрминия начала понемногу отступать в темноту и наконец, трепеща от страха, незаметно проскользнула из магазинчика в заднюю комнату. Нет, Хуан-Тигр вовсе не испытывал потребности ее видеть, но, часто и глубоко вдыхая воздух, он словно бы пытался вдохнуть и само существо Эрминии, растворенное в сумраке и наполняющее собой все пространство. В какое-то мгновение Хуану-Тигру даже показалось, что он задыхается, что ему не хватает воздуха. Но на самом-то деле ему не хватало Эрминии, отсутствие которой он сразу же заметил своими зоркими кошачьими глазами.
– Куда же подевалась эта девчушка? – спросил Хуан-Тигр, уже не в силах сдерживаться.
– А ну ее, пусть делает что хочет: от нее мне все равно одно расстройство. Такая она, разбойница, упрямая, всегда делает все по-своему, – отозвалась донья Марика.
– Да где это видано, чтобы воспитанные девушки так себя вели? – воскликнул Хуан-Тигр, всем своим видом выражая осуждение.
– А что вы мне прикажете с ней делать, дорогой мой дон Хуан? Я ли не потратила все мои годы (а их немало) и все мои денежки (а их совсем немного) на то, чтобы воспитать ее по моему образу и подобию? И все впустую… Как я старалась, чтобы из нее вышла солидная дама: любезная, осмотрительная и благодарная! И годы, и деньги – все пропало даром. Что же мне теперь прикажете делать, дорогой мой дон Хуан? – ворчала старуха, притворно сокрушаясь и покачивая головой из стороны в сторону, при этом мимоходом заглядывая в карты то Хуана-Тигра, то Гамборены.
– Как это что делать? Да очень просто. Прежде всего научите ее повиноваться – ведь только к этому и сводится все воспитание женщины. А ну-ка, позвать ее сюда немедленно, и пусть она тут сидит тихонечко – со светом или без света, это уж как ей будет угодно, ведь даже и женщинам можно предоставить некоторую свободу, но только в пустяках. Или эту барышню оскорбляет наше общество и она не хочет с нами разговаривать? Или я, то есть мы, не имеем права, то есть, я хочу сказать, права на уважение? Нет, мы просто обязаны потребовать, чтобы эта раскрасавица, эта принцесса на горошине не воротила от нас нос, ведь ничего плохого мы ей не сделали! Нет, этого я так не оставлю. Лучше я сам уйду – уйду и не вернусь, – говорил Хуан-Тигр, все сильнее и сильнее раздражаясь. Он уже и в самом деле было встал, собираясь уйти…
– Не сердитесь, милый друг! Ха-ха-ха! Не берите на испуг! Эхем-эхем! – остановил Хуана-Тигра сеньор Гамборена, схватив его за запястье. – Не закончена игра, уходить вам не пора. Ха-ха! Пусть сидит себе девчонка – не болит у нас печенка. Что за ахи, что за охи – от любви бедняжка сохнет. Ха-ха! Шасть – девчонка в уголок, а любовник – на порог. Удирай-ка со всех ног – нитка вытянет клубок. Ха-ха-ха!
– Хватит вам молоть чепуху, сеньор священник или сеньор идиот! Научитесь-ка лучше говорить пристойно и понятно, – взорвался Хуан-Тигр, презрительно глядя сверху вниз на рахитичного иерея. Его глаза так и пылали, будто он собирался прожечь ими беднягу Синсерато до самых костей.
– Где штаны, там есть и юбка. Подставляй, голубка, губки. Ха-ха-ха! Эхем-эхем-эхем! – булькал дон Синсерато, прерывая свои слова взрывами кашля и корчась от буйного веселья: кашель, смех и скрип его суставов составляли скрежещущее трио.
– Вот дурак! – прорычал Хуан-Тигр. Он уже готов был броситься на своего не в меру развеселившегося тщедушного партнера по картам.
– Да будет мир между христианскими владыками! – вмешалась донья Марика, поглаживая веером трясущийся подбородок Хуана-Тигра, а другой рукой похлопывая священнослужителя между лопатками: Гамборена, поперхнувшись, все никак не мог откашляться, прочистить легкие. – Это моя бестолковая внучка во всем виновата. Эрминия, Эрминия! – завопила старуха.
– Что вам угодно, сеньора? – послышался приглушенно-слабый, как из сундука, голос.
– А ну-ка живо иди сюда, – продолжала кричать донья Марика, – или я сама притащу тебя за косы! Бить тебя мало, негодница! Немедленно попроси у гостей прощения. Разве так себя ведут с почетными посетителями? Повернулась и пошла: ни тебе «здравствуйте», ни «до свидания»!
– Сеньора, – шепотом пробормотал Хуан-Тигр, – это уж вы слишком. Зачем же таскать ее за волосы – нам лысые не нужны! А бить… Это уж ни в какие ворота не лезет. И потом, что это за «почетные посетители»? Да какой же я почетный посетитель?
– Нет уж, не мешайте мне, я знаю, что делаю, – продолжала настаивать донья Марика, воодушевленная, по всей видимости, возможностью проявить свою власть и показать себя в этом доме хозяйкой.
В сумраке показалась фигура Эрминии. Не решаясь вступить в освещенное пространство, она испуганно пролепетала:
– Извините меня, пожалуйста. Простите, бабушка. Я ходила за клубком шерсти и не думала, что вы заметите мое отсутствие. Я не хотела никого обидеть.
– Обидеть, говоришь? Да это не обида, а грех. Это преступление! Такое неуважение к этим господам, которые делают нам честь своим дружеским расположением! Этакой невежливости нельзя было бы простить и самой русской императрице![32] Скорее всего имеется в виду Екатерина Великая. Дубина неотесанная! Уж я-то тебя научу, как надо слушаться старших: слов не понимаешь, так я тебя палкой, палкой!
То ли донья Марика говорила все это просто так, лишь бы говорить, по привычке (а словоизвержение было для нее столь же естественным, как громкое бульканье в животе), то ли она и впрямь по-настоящему рассердилась на внучку, но только Хуан-Тигр принял все это так близко к сердцу, что кровь у него закипела. Он представлял себе (и даже, как ему почудилось, увидел воочию), что милосердный сумрак скрывает раскрасневшиеся от стыда и пылающие щеки Эрминии. Нет, Хуан-Тигр не намерен был терпеть нанесенное ей, а казалось, и ему самому оскорбление. Возвысив голос, он, словно бросая вызов, сказал:
– Ну уж нет! Я объявляю себя рыцарем Эрминии, и отныне никто да не осмелится коснуться не только волосинки на ее голове, но даже и ворсинки на ее одежде. И пусть моя дама делает все, что ей заблагорассудится. Хочет – останется, хочет – уходит, никому ни о чем не докладывая, – это уж как ей будет угодно. Ее воля – закон: пусть она делает то, что ей вздумается, а не то, что ей прикажут.
– Да, но… – попыталась было возразить ошарашенная донья Марика.
_ Никаких «но», – прервал ее Хуан-Тигр. – Не хватало только, чтобы ей запрещали сходить за каким-то несчастным клубком шерсти. Какого он цвета, моя хорошая?
– Зеленого, – пролепетала Эрминия.
– Цвет надежды! – воскликнул Хуан-Тигр, разволновавшись без всякой видимой причины. – Ну вот и дело с концом. Иди-ка сюда. Садись здесь, рядом с нами. Нет, это не годится, чтобы ты все время пряталась от нас в темноте, как великопостное изваяние.
Эрминия подошла и села в двух шагах от старших.
Хуан-Тигр размышлял: «Моя месть продолжается, прекрасная Эрминия! Во второй раз я пришел тебе на помощь и спас тебя – сначала от нищеты, а вот теперь от унижения. Потому что я хочу унизить тебя сам: вот тогда-то ты узнаешь, с кем имеешь дело. Ну да, так, рядом со мной. Вот она, твоя казнь».
А для Эрминии и в самом деле было казнью сидеть здесь, на этом месте: от страха у нее дрожали руки, и она даже не могла вязать. И эта казнь – вечер за вечером – все тянулась и тянулась. С одной стороны, бабка заставляла Эрминию находиться поблизости от карточного стола, чтобы доставить удовольствие гостю, на которого донья Марика готовилась обрушить второй удар – удар решительный и сокрушительный. С другой стороны, сам Хуан-Тигр, воодушевленный своим оригинальным планом мести, теперь оказывал Эрминии все новые и новые знаки внимания. Сначала он каждый вечер приносил для старухи-сластены кулечек леденцов. Потом принес два свертка сразу, причем самый большой и самый красивый предназначался для Эрминии. Затем Хуан-Тигр перешел к более существенным, на память, подаркам – ко всяким безделушкам и украшениям: то он принесет ленточку, то брошку, то гребешок, то флакончик одеколона. Оставшись одна, Эрминия с ненавистью швыряла эти вещицы на дно своего сундучка: о том, что все это могло означать, она догадалась раньше, чем он. И вот наконец ему уже стало мало тех вечерних часов, которые он проводил близ Эрминии, хотя сам Хуан-Тигр все еще не отдавал себе отчета в этой своей любви, заставлявшей его искать все большей и большей близости. Однажды утром он в первый раз за двадцать с лишком лет покинул свой прилавок (и это в базарный день!) и под ничтожнейшим предлогом появился в магазинчике доньи Марики.
– Сеньора, – сказал он, – я знаю, что вы без ума от свежих лесных орешков. Вот я вам и принес их – первые в этом году и единственные, которые продавались на рынке. Ну как дела? Как торговля? А что ваша внучка? Где она, кстати?
– Там, наверху, – убирается, подметает, стелет постели.
– Ага, вот это хорошо! Девушка должна быть работящей. Нечего ей делать за прилавком, у всех на виду: ведь на товар смотрят не только женщины, но и мужчины, и еще неизвестно, сколько среди них проходимцев, у которых на уме всякие гадости – они-то умеют зубы заговаривать!
И Хуан-Тигр вернулся на свое место. Но поскольку он, безмятежный, все еще пребывал в неведении, до сих пор не сознавая переполнявшей его великой любви, то и уселся за свой прилавок с совершеннейшей непринужденностью, даже и не заметив того изумленного взгляда, которым смотрела на него ошарашенная вдова Гонгора. Для доньи Илюминады недолгое отсутствие Хуана-Тигра было равнозначно тому, как если бы неподвижная звезда вдруг покинула то место, которое она испокон века занимала на небосводе, и присоединилась бы к другому созвездию или переместилась в другое полушарие с той же легкостью, с какой армейский офицер переходит из гарнизона в гарнизон. Хуан-Тигр сошел по касательной со своей прежней орбиты и теперь пересекал неведомые просторы бесконечности, покорно вращаясь вокруг пламенеющего солнца, восход которого можно было предугадать, но вот предположить, в какой именно точке горизонта оно должно взойти, было никак не возможно. Так что же это за солнце?
Через несколько дней Хуан-Тигр снова покинул свой прилавок. Донья Илюминада позвала Кармину:
– Скорее, доченька, скорее! Беги за доном Хуаном, да только смотри, чтобы он тебя не заметил. Ни в коем случае! А потом скажешь мне, куда это он ходит.
Вскоре девчушка вернулась и сообщила вдове новость. Донья Илюминада широко раскрыла глаза. Она была просто ослеплена – как человек, который все еще не может четко различать предметы именно потому, что света слишком много. Она долго молчала и размышляла, а потом прошептала:
– Эрминия… Ну конечно же, конечно! Этого и следовало ожидать…
– Вам что-нибудь еще нужно, крестная? – Донья Илюминада просила свою приемную дочь всегда называть ее «крестной».
– Нет, доченька, ничего. Иди.
«Этого и следовало ожидать, – размышляла вдова, чье лицо было бледно, а сердце трепетало от любви. – Этого и следовало ожидать. Губка не выбирает, какую воду ей впитывать: она насыщается той жидкостью, в которую попадет прежде, будь то небесная влага или болотная жижа. Но было бы безумием ожидать, что губка станет впитывать песок. А ведь я и есть тот самый песок – песок пустыни… Хуан-Тигр, у которого сердце как губка, не мог не влюбиться в первую встречную молодую женщину. А этой женщиной должна была стать, не могла не стать, только та, на которую обратил внимание Колас, иначе Хуан вообще не обратил бы внимания ни на одну из женщин. Все это так просто, так очевидно, что я будто читаю обо всем этом по книге, в которой написано о том, что было, что есть, что будет и что могло бы быть в будущем. Может быть, завтра я уже не смогу вспомнить того, что сейчас так хорошо понимаю. Как ясно, как отчетливо вижу я сейчас все это: оглянусь ли назад, посмотрю ли вперед… Но, пока еще не погас этот на мгновение вспыхнувший свет, надо мне составить план действий. Хуан-Тигр не мог не влюбиться в женщину, в которую влюбился Колас. А теперь предположим, что она тоже влюбилась бы в Коласа, вышла за него замуж и все они стали бы жить под одной крышей – она с Коласом и Хуан-Тигр… Но и тогда было бы то же самое: Хуан-Тигр все равно влюбился бы в нее и любил бы ее до самого конца жизни. Может быть, эта любовь дремала бы в нем, и никто бы о ней не догадался – ни он сам, ни те двое. Это еще куда ни шло: они приняли бы эту любовь за любовь отеческую. Но и тогда это все равно была бы ложь, опасная ложь… А если бы эта любовь дала о себе знать, пробудив и его желания? А почему бы и нет? Ведь Колас ему не сын… И все равно – какое это тогда было бы горе! Даже и представить-то страшно! Но, слава Богу, Эрминия отказала Коласу. Прекрасно. Эрминия говорит, что она боится Хуана-Тигра, что он ей противен. Что ж, отлично! Потому что это не страх, а головокружение: на самом-то деле ее влечет к Хуану-Тигру, и она уже бессильна этому влечению противиться, хоть и пытается вызвать у себя отвращение к нему. Погоди, погоди, Илюминада… Вот это, что ты говоришь про влечение… А не приписываешь ли ты Эрминии свои собственные чувства? Вдруг она и на самом деле, как уверяет, испытывает к нему только отвращение? Нет-нет, и влечение тоже, это уж точно. Она, как безумная, хочет убежать от края той бездны, которая ее притягивает. Но все равно она в этой бездне утонет: так суждено. Так написано на чистой странице книги жизни, которую я читаю. Это судьба. Теперь дело за мной: я сделаю все, чтобы вы оба были счастливы. Тогда я и сама стану счастливой. Правда, у моего счастья будет горьковатый привкус. Ну что ж, так даже и лучше. А как же Колас? Что будет с ним, когда он вернется? Ах, Боже мой! Ну да все равно, все равно… Бог поручил мне исполнить волю провидения. Я должна сделать их счастливыми, коль уж сама не могу быть счастливой иначе, чем счастьем других. Ну что ж, это мне не в тягость. Бог приговорил меня к бесплодию, чтобы именно так я и принесла больше плодов, как если бы у меня было много, очень много детей… А люди меня еще жалеют… Что они понимают? Благодарю и славлю Тебя, Господи! Благодарю Тебя за этот крест, который Ты на меня взвалил и который я несу с радостью! Колас, сыночек, у тебя уже есть жена, которая уготована тебе от сотворения мира. Ты пока еще не знаешь, кто она, но я-то знаю. Когда ты вернешься и увидишь, что Эрминия вышла замуж за того, кто был тебе как отец, ты будешь очень страдать. Ты захочешь покончить с собой. Но вдруг ты услышишь утреннюю песню запертой в клетке птички, и тогда тебе снова захочется жить. Я отпущу эту птичку на волю, и ты полетишь следом за нею: ведь вы оба дети ветра, оба вы рождены для свободы. Ты будешь думать, что похищаешь ее, но на самом-то деле это я сама приведу ее в твои объятия».
Пока продолжался этот безмолвный монолог вдовы Гонгоры, Кармина, съежившись, неподвижно сидела у ее ног. Заметив ее, донья Илюминада спросила:
– Что же ты здесь делаешь, деточка? Почему ты не ушла?
И Кармина, подняв на донью Илюминаду свои огромные лучистые глаза, попросила:
– Крестная, расскажите мне еще раз сказку про волшебницу-крестную!
– Доченька моя, доченька! – повторяла вдова, целуя девчушку, в глазах которой ясно читалось то будущее, о каком она мечтала.
Донья Марика была твердо убеждена, что прекрасно понимает тайные намерения, о которых свидетельствовало странное поведение Хуана-Тигра. Она думала, и то же самое говорила Эрминии, что все эти любезности и подарки щедро расточаются Хуаном-Тигром только для того, чтобы выдать ее замуж за Коласа. Только для этого и больше ни для чего. Это ясно как божий день. Но Эрминия все хмурилась, недоверчиво покачивая головой, а донья Марика выходила из себя.
– Ну и дела! – восклицала она. – Вот ты, малявка, в этом ничего не смыслишь, а еще воображаешь себе, будто знаешь мужчин лучше, чем я, с моими-то сединами, с моими-то клыками!
Впрочем, все это говорилось больше для красного словца, потому что донья Марика была совершенно беззубой. Она продолжала:
– Конечно, он мог бы меня просто заставить выдать тебя за Коласа. А что нам еще остается делать? Но он решил поступить по-хорошему: он выбрал, можно сказать, царский путь. Конечно, идти-то по нему дольше, чем наперерез, но зато этот путь куда удобнее и всегда приводит к цели. Наверняка он узнал, как ты сказала, что лучше умереть, чем жить под одной крышей с Хуаном-Тигром. И он, бедненький, расстроился и так про себя подумал: «Прикинусь-ка я, будто мне не нужна эта свадьба и будто я ничего не требую, хотя мог бы и потребовать. Я сжигаю свои корабли (или, точнее, все бумаги, подтверждающие законность моих требований). И вот теперь я перед вами такой, как есть, – душа нараспашку. Так, может, хоть теперь ты раскаешься? Теперь-то ты выйдешь замуж за Коласа?» Ну, поняла, в чем тут дело? Поняла, где тут собака зарыта? Вот за все за это мы и должны сказать ему спасибо.
– Да я, бабушка, и говорю ему спасибо за все, что он для нас сделал и делает. Когда я одна, я даже плачу, мучаясь оттого, что не могу отблагодарить его как следует. Но…
– Что – но?
– Мне противно быть рядом с ним, и я ничего не могу с собой поделать.
– Дурочка, да он же осел в львиной шкуре. Нам-то он совсем не страшен. Ну а если урод, так есть и похуже.
– Да нет, он совсем не урод. А вот что он страшен, так это правда. И чем он внимательнее и великодушнее, тем страшнее.
– Неужели же ты его так боишься?
– Ах, бабушка, как же мне тяжело!
– И что в нем такого страшного?
– Даже и не знаю. И знать не хочу. Я его всегда боялась, а теперь просто в ужасе.
– Пресвятая Дева! Что за вздор ты мелешь! Какие глупости! Тебе же не замуж за него выходить!
– Бабушка, да замолчите же вы, Бога ради! – И Эрминия закрыла лицо руками.
– Ну ничего, ничего, все будет в порядке. Ты еще привыкнешь. А пока веди себя как всегда, чтобы Хуан-Тигр, не дай Бог, не заметил, что он тебе чуточку неприятен.
– Да нет же, не в этом дело. Он мне совсем не неприятен.
– Ну тогда уж постарайся возьми себя в руки. И если сейчас ты будешь с ним полюбезнее, тем лучше. Мои дела, детка, идут из рук вон плохо, так что мне опять придется просить Хуана-Тигра о помощи. Надо мне будет застать его врасплох, когда у него будет хорошее настроение, станет угощать меня леденцами.
– Нет-нет, бабушка, ни за что! Не делайте этого, прошу вас!
– А что тут особенного? Ведь мы же с ним породнимся. Короче говоря, давай-ка привыкай к тому, что придется тебе выйти замуж за Коласа.
– Хуан-Тигр не хочет, чтобы я выходила за Коласа.
– Говорит-то он одно, а думает другое.
– Нет, бабушка, нет, это не так. Клянусь вам, что Хуан-Тигр и в самом деле не хочет, чтобы я выходила за Коласа.
– Просто ты сама этого не хочешь.
– И я тоже не хочу.
– Мало ли чего ты не хочешь? Все равно по-твоему не будет!
– Нет, бабушка, нет. Но только этому помешаю не я: не я сделаю так, чтобы этой свадьбы не было.
– Что, секретики завелись? А ну-ка выкладывай мне все как есть! Так кто же этому помешает? Другой мужчина? И кто же он такой? Ты все еще не выбросила его из головы? Интересно мне знать, кто же он. Неужели ты не доверяешь своей бабке? Неужели ты меня не уважаешь? Так где же он живет? Чует мое сердце, что это какой-то проходимец. Бьюсь об заклад, что уж с Коласом-то он ни за что не сравнится! Ну-ка найди у него хоть один недостаток!
– Да нет у него никаких недостатков. Просто я его не люблю, вот и все. То есть я его люблю как брата и никогда не смогу полюбить по-другому: он же еще совсем ребенок. Но дело тут совсем не в Коласе: бедняга уже получил отставку.
– Совсем ребенок? Ага! Так вон оно что! Вот ты и проговорилась. Значит, в твоем вкусе мужчины в годах? Что, покраснела? Видишь, я угадала! Ну это уж нет, это уж нет. Хоть ты и дала Коласу отставку, ты все равно выйдешь за него замуж. И пусть тот, другой, только попробует этому помешать! Посмотрим тогда, чья возьмет.
– А ведь этому-то, бабушка, помешает сам Хуан-Тигр.
– Ты меня прямо извела своим упрямством. С чего ты это взяла?
– Не знаю, бабушка, и знать не хочу. Я была бы рада ошибиться! Тогда бы я обрезала свои волосы под корень и отдала их в церковь «Христа в темнице». Бабушка, бабушка, как же мне плохо! – И, уткнувшись лицом в старухины колени, Эрминия горько расплакалась.
Донья Марика вставила в свои рыхлые десны зеленый зуб мятного леденца и недовольно пробормотала:
– Ну-ну-ну! Дождливая же нынче осень, вот и ты решила от нее не отстать. Ну ничего, ничего, прольются дождичком черные тучи твоих мрачных мыслей, и тогда все прояснится. Опали сухие листья, и деревья стали голыми. Пусть то же самое будет и с сухими листьями твоих дурацких фантазий. Надо трезво смотреть на жизнь, деточка.
– Да я и так смотрю на нее трезво. Слишком трезво, к сожалению.
– Ну и сиди тут одна со своими капризами и со своими трезвыми взглядами. А мне надоело все это слушать.
Эта домашняя беседа проходила в задней комнате магазинчика – в сумерки, незадолго до ужина. Повернувшись к выходу, донья Марика столкнулась лицом к лицу с бледной и молчаливой вдовой Гонгорой, которая стояла на пороге двери, ведущей в помещение магазина.
– Добро пожаловать, добро пожаловать, какая честь для нашего убогого жилища! Нам надо бы встретить вас как святое изваяние, расстелив перед вами ковер! Я уж и не помню, когда видела вас в нашем доме в последний раз! Какая это для нас честь, какая честь! Ах, садитесь же, садитесь, сделайте милость! – стрекотала донья Марика.
Поклонившись вдове и обняв ее, старуха усадила гостью на хромоногое кресло красного дерева, обтянутое зеленым репсом.
Эрминия, застыдившись, стала утирать слезы, сдерживая в груди рыдания. Донья Илюминада еще заранее придумала, как начать свою речь. С благожелательно-печальной улыбкой вдова сказала:
– Я знаю, что у Эрминии золотые руки и что она прекрасно вяжет. Вот я и решила попросить, чтобы она связала пальтишко для Кармины: зима уже не за горами. На сегодня я свою торговлю закончила и закрыла магазин, а до вашего мне два шага. Когда я пришла, у вас там никого не было. Я не стала кричать и хлопать в ладоши (не хотелось мне поднимать лишнего шума). Вот я и прошла за прилавок, прямо к вам. Простите мою бесцеремонность. А вы, донья Марика, не теряйте тут времени из-за меня, ведь когда я сюда вошла, вы уже собирались уходить. Нет-нет, никаких любезностей. Идите же, идите. Мне хватит одной Эрминии. – Мягко, но настойчиво подталкивая старуху к двери, донья Илюминада выпроводила ее из комнаты.
Оставшись наедине с Эрминией, вдова Гонгора уселась в кресло и тихим, ровным голосом продолжала:
– Садись, Эрминия, нам с тобой надо немного поговорить. Если тебе не захочется отвечать, то говорить буду только я – вот и все. А если тебе не захочется меня слушать, дай знак, и я замолчу. Нечаянно, совсем ненамеренно я кое-что увидела и услышала, когда входила сюда. Ты плакала, а твоя бабушка говорила: «Ты освободишься от черных мыслей, и у тебя станет легко на сердце. Пусть опадет мертвая листва твоих дурацких фантазий. Надо трезво смотреть на жизнь». И ты ей ответила: «Да я и так смотрю на нее трезво». И так тяжело вздохнула, что у меня защемило сердце. Неужели же тебе так плохо, Эрминия? Неужели же так черны твои мысли и так густо разрослись сорняки твоих фантазий? А мне-то казалось, что все как раз наоборот, и я собиралась было тебя поздравить…
– Поздравить? – пролепетала, побледнев, Эрминия.
– Да, поздравить. Твоя бабушка еще ничего не знает? Мне кажется, что нет. Эта милая дама немножко рассеянна и довольно поздно обо всем догадывается.
– Догадывается? – еле слышно прошептала Эрминия.
– Что ж, в этом нет ничего странного. Невероятнее всего то, что сам он до сих пор этого не понял.
– Кто он? Ради Бога, сеньора, не терзайте меня так, – простонала Эрминия, умоляюще сложив руки.
– Да нет, это не я, а ты – ты сама себя терзаешь. А я хочу, чтобы твои терзания прекратились и чтобы буря твоих чувств улеглась, уступив место счастливому затишью.
– Я вас не понимаю, сеньора.
– Во-первых, перестань притворяться.
– Да я и не притворяюсь, донья Илюминада.
– Хорошо, я тебе верю. Тогда, значит, это не ты меня не понимаешь, а я сама говорю непонятно. Ну что ж, скажу яснее. Слушай меня внимательно. Один мужчина полюбил тебя так, как могут любить только мужчины: ты для него – все, как и сам он должен стать для тебя всем. А когда мужчина полюбил, дорогая Эрминия, то сопротивляться его любви бесполезно. К тому же такие мужчины, как он, – редкость, да и та страсть, которой он к тебе воспылал, – тоже редкость. Именно поэтому я и пришла поздравить тебя с таким счастьем. Но разве тебе не интересно узнать, кто же он, этот мужчина? Сейчас я тебе скажу. Этот мужчина…
– Нет, нет, нет! Ради всего, что вам дорого, ради вашего покойного мужа… Я не хочу этого слышать, не хочу этого знать, – умоляла с исказившимся от ужаса лицом Эрминия. Закрывая ладонями уши, она уже готова была упасть перед вдовой на колени.
– Значит, ты меня поняла, и мне незачем говорить дальше. Встань, бедненькая ты моя. Подойди ко мне поближе. Садись сюда, ко мне на колени, будто ты моя дочка. Давай я поглажу тебя по головке… Я буду шептать тебе на ушко нежные слова, я буду тебя утешать…
Эрминия покорно села вдове на колени и опустила ей на плечо свою поникшую головку. Донья Илюминада продолжала нашептывать: – Доченька моя любимая, я люблю тебя, люблю по-настоящему, потому что моя любовь бескорыстна и печальна. Нет лучшей любви, чем желать другим то, что хотел бы иметь сам… Именно так я тебя и люблю.
– Нет, сеньора, – едва слышно пролепетала Эрминия, – вы меня не любите. Хотеть, чтобы у других было то, что хочешь иметь сам, – это значит идти против желания других. Так любят только пожилые, ведь они уже не могут достичь того, чего хотят. Вот они и стараются заставить других любить друг друга без любви. Но мы-то, молодые, любим не так, мы любим по-настоящему. Да, мы любим, любим – и в этом все дело. Мы любим для себя, только для себя. Мы не можем любить не любя и не можем разлюбить, если уже любим.
– Да, доченька, ты права. Но только не совсем. Ты ошибаешься, если думаешь, что с годами сама любовь может измениться. Дело здесь, голубушка, совсем не в возрасте, а в характере. Если бы все зависело только от возраста, то куда легче было бы сломить волю человека молодого (а это все равно что согнуть гибкую ветку – свежую, зеленую, полную соков), чем волю старика: крепкая сухая ветка скорее сломается, чем согнется. Кто в молодости был упрям, тот и в старости останется таким же. А тот, кто родился покорным, будет таким всю жизнь. А еще, моя милая, ты ошибаешься, если думаешь, будто молодые любят сильнее, чем пожилые. Я говорю «любят», подразумевая под этим то, что ты и сама имела в виду, когда хотела, чтобы я тебя правильно поняла: «любят» значит «желают». Зеленая ветка, хотя она сильно бьется и трепещет, плохо горит, а часто и вовсе гаснет. А сухая ветка, загоревшись, сразу же сгорает в сильном и светлом пламени. Вот ты мне сказала, что пожилые, поскольку они уже не могут любить, заставляют молодых любить не любя. Что ты, глупышка, в этом понимаешь? Ведь дело не в возрасте, все зависит от самого человека, от того, как он устроен. Есть люди, которые, когда они не могут достичь того, чего хотят, ведут себя как собаки на сене: они мешают другим получать то, что хотели бы иметь сами. Это дело обычное, и с такими вещами ты будешь сталкиваться на каждом шагу, жизнь тебя еще научит. И вот еще что: любить не любя и отказываться от любви, когда уже любишь, – такого никогда не бывает. Ни у молодых, ни у пожилых. Но в том-то и беда, что чаще всего ни пожилые, ни молодые сами не знают, чего хотят, и потому сами себя обманывают. Они принимают за любовь лишь мимолетный, пустячный каприз, в котором они вскоре и раскаиваются. Занимаются пустяками – и при этом, скорее всего, не подозревают о той непобедимой любви, которая тайно владеет ими. За примером далеко ходить не надо: это я про того человека, который любит и сам не знает, что любит. Надо уметь отличать, отделять ложное от истинного, а любовь-прихоть – от настоящей любви. Как часто люди приходят в себя, когда уже поздно! Вот затем-то я и пришла – чтобы помочь тебе… Ведь ты его уже любишь – и именно поэтому запрещаешь мне называть его имя. Ты его так любишь, так любишь, что и сама боишься себе в этом признаться.
Эрминия молчала. Вдова продолжала:
– Отвечая на твои возражения, я говорила много, но напрасно. В этом не было никакой надобности, потому что ты не остановила меня даже взглядом. Ты слушала меня с таким видом, будто тебя это не касается. Я понимаю, Эрминия, что моя речь была бесполезной. Твоя душа сжалась от страха, а это все равно как если бы она лишилась воли. Да и к тому же тот, кто станет проповедовать в храме любви, рискует прослыть несносным болтуном. Бога любви, Амура, рисуют слепым, но на картинах не видно, что он к тому же еще и глухой.
– Сеньора, я слушала вас так, будто от ваших слов зависело мое спасение. Мне нечего возразить. Пока вы говорили, я соглашалась с каждым вашим словом, но вот только вы кончили, и я уже ни с чем не согласна. Если бы я смогла выразить то, что чувствую, то вы опять стали бы убеждать меня, приводя все новые и новые доказательства, а я бы опять не знала, что вам ответить. Потому что у вас, сеньора, в запасе сколько угодно доказательств, но здесь, в моем сердце, у меня единственное доказательство.
– Доченька, ты дрожишь, как птенчик. Мои доказательства кажутся тебе отблесками зеркальца, которым я верчу, чтобы завлечь тебя в ловушку. Но то, что сверкает у меня в руках, – это не зеркальце, а чистой воды бриллиант, бриллиант истины, а его лучи, как солнечные зайчики, проникают, сталкиваясь друг с другом, в темницу твоего сознания. Может быть, именно потому-то ты и закрываешь глаза своей души, что им больно, что они не выдерживают этого света.
– Пусть так. Но все равно: той истине, которая причиняет боль, я предпочитаю ложь, которая мне льстит. Я даже готова с этой ложью сродниться, потому что она мне так приятна, что уже не кажется ложью. И пусть вы и весь свет убеждают меня, что это не так, но для меня это все равно истина, истина, истина! Единственная истина, которая мне мила.
– Ты себе и представить не можешь, доченька, как мне приятно тебя слушать! – воскликнула донья Илюминада, лаская Эрминию и целуя ей руки. – До сих пор я тебя совсем не знала, а теперь я тобою восхищаюсь. Нет, ты не как все: ты – настоящая женщина. А настоящих женщин еще меньше, чем настоящих мужчин. Я смотрю на тебя так, будто тебя послало сюда само небо, будто ты здесь по высшей воле. И что бы ты в конце концов ни сделала, ты сделаешь как нужно, я в этом не сомневаюсь. А теперь давай поговорим о другом. Помоги-ка мне рассеять одно сомнение. Вот ты мне говорила, что тебе нравится ложь…
– Нет, сеньора, нет, я ненавижу ложь. Просто не знаю, как и сказать…
– Тогда я скажу за тебя. Зло, которое царит на земле и с которым мы сталкиваемся на каждом шагу, – это всем очевидная истина. Ну а счастья-то, наоборот, нет: здесь, на земле, его никто еще не видел. Но все-таки все мы мечтаем о счастье, и только эта мечта нас и окрыляет. Это ложь, будто счастья не существует на самом деле, и только мечта о счастье и есть настоящее счастье. Ведь ты и знать не хочешь о зле, даже если в нем и заключена самая настоящая истина…
– Нет, сеньора, не хочу.
– Ты хочешь, чтобы твоя жизнь превратилась в сладкий сон, в блаженную мечту…
– Да, сеньора, хочу.
– Вот именно поэтому-то ты и есть настоящая женщина. В этом и заключено назначение женщины. И помни, что назначение это она должна исполнять не столько ради себя самой, сколько ради того мужчины, которого она изберет своим спутником и повелителем. Тебе хочется, чтобы жизнь была как сказка, правда?
– Да, сеньора, хотелось бы.
– И я не ошибусь, если скажу, что тебе все еще нравится читать сказки. Или, лучше сказать, сочинять их.
Эрминия молчала.
– А больше всего тебе нравятся страшные сказки со счастливым концом, в которых все улаживается в одно мгновение. Правда?
Эрминия молчала.
– Великий смысл таится в этих сказках, доченька. Все они кончаются одинаково. Ужасный дракон грозит разрушить город, если ему не отдадут на съедение самую красивую и добрую девушку. И она сама приносит себя в жертву. Безоружная, потому что ее беззащитность, ее доброта и ее красота – все ее оружие, она бесстрашно входит в пещеру этого дракона. Дракон рычит, изрыгает пламя изо всех своих семи пастей и наконец бросается на свою добычу. Девушка падает на колени и, скрестив на груди руки, готовится принять искупительную смерть. И вот в это самое мгновение – раз! – словно по волшебству, этот дракон, который на самом-то деле был заколдованным принцем, становится прекрасным юношей и, прижимая девушку к своему сердцу, шепчет ей на ухо: «Сначала ты околдовала меня своей красотой, а потом, решив принести себя в жертву, освободила меня от чар». Он женятся на ней и… тут и сказке конец. Так что, Эрминия, давай-ка расколдовывай этого бедного дракона. Больше я тебе ничего не скажу.
– О, сеньора, ради Бога…
– Ну прощай, доченька. Не обращай на меня внимания. То, что ты в конце концов решишь, то и будет правильно: ты сделаешь все как надо. В тебе я нашла то, что драгоценнее всякого сокровища, – настоящую женщину.
Душа Эрминии, этот нежный и мягкий клубок чувств, после ухода вдовы Гонгоры стала похожа на моток ниток, с которым поиграл, запутав его, котенок. Придя в себя от смущения и замешательства, Эрминия принялась осторожно распутывать и разматывать этот клубок своих чувств. В нем переплелись три нити: красная, белая и зеленая. Какую из трех выбрать, чтобы выткать полотно своей жизни? Какая из трех наконец должна стать нитью ее судьбы? Красная нить – это Хуан-Тигр, белая – Колас, а зеленая – тот, кого она, как ей казалось прежде, любила, – Веспасиано. Но разве могла она теперь, после разговора с доньей Илюминадой, сказать определенно, чего именно она хотела и кого именно она любила? Могла ли она, положа руку на сердце, утверждать, что и на самом деле не любит Коласа? Ведь то нежное сострадание и то благоговейное уважение, которое она к нему испытывала, разве они не были тоже любовью, хоть и бескрылой? Колас был ей безгранично предан, Колас ее обожал, и это не только льстило ее женскому самолюбию, но и удовлетворяло глубинно-человеческую потребность безраздельно над кем-нибудь властвовать. Если бы она вышла замуж за Коласа, она была бы для него непререкаемым авторитетом во всех житейских делах, и вовсе не потому, что она стала бы этого требовать, но потому, что его доверие к ней оставалось бы беспредельным. За кого бы она в конце концов ни вышла замуж (если только ее муж не будет хоть отчасти похож на Коласа), она все равно станет мысленно сравнивать их обоих – мужа и Коласа. И тогда ей обязательно будет не хватать в муже того, что присуще Коласу и что является главным свойством мужчины, – умение быть добровольным рабом женщины. А Эрминии, как и всякой женщине, был нужен раб. Но и в не меньшей степени – повелитель. Ее первым, инстинктивным побуждением было воспротивиться любви, отвергнуть того, кто ее домогался, – так она отвергла и Коласа, и всех остальных поклонников. Почему она так сделала? Потому что они ей не нравились? Искренне полагая, что они отступятся? Или же потому, что она, так и не решившись остановить свой выбор на ком-то одном и не оказав ни одному из них предпочтения, безотчетно желала испытать их, возбудив их до той степени, чтобы один из них, самый решительный, добился бы ее любви силой, лишив ее воли и желания продолжать сопротивление? Когда Эрминия отвечала отказом, то все ее поклонники воспринимали его с выражением напускного безразличия. Все, кроме Коласа, который ушел на войну, под пули – только бы не умереть от тоски здесь. Обо всех остальных Эрминия думала: «Или им хочется только провести время, или они вообще не мужчины». А размышляя о Коласе, она говорила себе: «Бедный Колас, какой же он еще ребенок». В какой же разряд попадет Хуан-Тигр в тот роковой день (а рано или поздно этот день настанет), когда Эрминия должна будет отказать и ему? Да, Хуан-Тигр был настоящим мужчиной – тут Эрминия была согласна с вдовой. Убьет ли он ее, когда она ему откажет? Да и решится ли она сама сказать ему «нет» с глазу на глаз? Не обладал ли Хуан-Тигр чем-то непостижимым, что одновременно и покоряло Эрминию, и отталкивало ее? А может, ею и впрямь уже овладела та страшная и тайная любовь к Хуану-Тигру, о которой без тени сомнения говорила ей вдова Гонгора? Да и возможно ли, чтобы любовь могла принять такое странное обличье, что ее уже нельзя отличить от отвращения и непреодолимого страха? Представив себе кошачьи глаза Хуана-Тигра, Эрминия подумала о кошках и о кошачьей любви. Хоть и не задерживаясь на этой мысли, хоть и торопливо проскользнув мимо нее, Эрминия все же не могла не спросить себя: «А не похожа ли по сути любовь людей на любовь кошек – на эту яростную, отчаянную борьбу, которая кажется борьбой не на жизнь, а на смерть?» И, едва подумав об этом, торопливо пробормотала: «Какой ужас! Тогда уж лучше смерть!» Но можно было и не прибегать к этой крайности, потому что оставался еще один выход – бегство. И именно Веспасиано был для Эрминии воплощением поэтического порыва к бегству, освобождению. Пока это освобождение существовало лишь в ее воображении, но она была уверена, что оно состоится на самом деле: она непременно убежит из этого мелочного мира повседневности в большой мир безграничной свободы. К тому же и сам Веспасиано, его внешность, манеры и поведение создавали образ чего-то бегущего, струящегося, ускользающего, прельщающего, похожего на змею, чья шкурка сияет всеми цветами радуги. Если бы Эрминия хоть сколько-нибудь знала книжный язык (в чем ей, конечно, не было ни малейшей нужды и что пошло бы ей как корове седло), то вместо всех этих слов она употребила бы одно – «соблазнительный». Веспасиано для Эрминии воплощал одновременно и тоску по неизведанному, и соблазн греха. От Коласа и от Хуана-Тигра, которых к ней влекло, исходила любовная инициатива: Эрминия чувствовала, что они ее желают, добиваются, домогаются. Но в случае с Веспасиано мужчина и женщина поменялись ролями: ее саму влекло к нему, она сама его желала, добивалась, домогалась, посылая ему долгие, умоляющие взгляды. А он лишь позволял себя любить. Как у моряка есть своя подружка в каждом порту, так и у Веспасиано была своя подружка на каждом рынке. Но Эрминии совсем не хотелось быть одной из многих, ей не хотелось быть еще одним очередным руслом, по которому протекал бы этот бурлящий, своенравный ручей. Она мечтала стать плотиной, которая перекрыла бы ему путь, превратив этот ручей в запруду. Но несмотря на все его слова, приводившие Эрминию в состояние сладостного оцепенения, и несмотря на все его обещания, уносившие ее на седьмое небо самых невероятных мечтаний, любил ли он, Веспасиано, ее по-настоящему? И почему он потребовал, чтобы их любовь, даже и безгрешная, до поры до времени сохранялась в тайне? И только тогда, когда, по его мнению, настанет удобный случай, Веспасиано сам найдет способ оповестить о ней других. Почему? А как же она сама? Любила ли она его по-настоящему? А вдруг это была не любовь, а всего лишь прихоть? А эта ненависть к Хуану-Тигру, хотя бы и искренняя, не была ли она придуманной? Не скрывалась ли за ней настоящая любовная страсть, которая самой себя боится? Да разве она понимала, чего ей на самом деле хочется и кого она по-настоящему любит? Да и почему женщина не может любить троих мужчин сразу – мужчин, столь не похожих друг на друга и так хорошо друг друга дополняющих? Ну а если уж нельзя любить всех троих сразу, то почему бы не бросить их в ступку, хорошенько растолочь и перемешать, вылепив из полученной массы идеального возлюбленного? Бедная Эрминия, она и сама не знала, чего ей хочется и кого она любит! Она была словно спелое яблоко, висящее на самой верхней ветке и выглядывающее из-за забора: пусть оно достанется тому, кто подпрыгнет выше других! Ну а если его не сорвут вовремя, то оно, налившись соками и отяжелев, само оторвется от ветки и упадет в дорожную грязь. И тогда им насладится какой-нибудь бродяга, который найдет его первым.
В тот вечер, едва переступив порог дома доньи Марики, где его уже ждали, Хуан-Тигр сразу же сообщил, сияя от радости:
– Сегодня я получил письмо. От кого бы вы думали?
– От Коласа, – поспешно ответила донья Марикита.
– Какой там, к лешему, Колас! Вечно вы, сеньора, ляпнете что-нибудь не к месту, – раздраженно отвечал Хуан-Тигр, пощипывая мочку своего левого уха.
– О, простите, простите ради Бога… Я-то думала… Ведь у вас такое счастливое лицо… Так от кого же еще ему быть, как не от Коласа?
– От Веспасиано – от моего любимого, бесценного друга и брата, – с пафосом ответил Хуан-Тигр, картинно простирая руку.
– Ах, от Веспасиано! – воскликнула старуха. – Какие у него глазки – восточный бальзам! А усики – как у султана! Какие бедра, какие ноги! На них так и просятся малиновые шелковые штаны с кружевами – точь-в-точь как у Дон-Жуана! Нет, таких уж теперь и днем с огнем не сыщешь – не чета нынешним! Веспасиано – он из тех, прежних, каких было немало, когда я была молоденькой…
– Вот теперь вы говорили прямо как оракул. Вот именно: Дон-Жуан – ни отнять, ни прибавить. А в этом своем письме он подробно рассказывает мне о своих новых победах, или, лучше сказать, о своих проказах и проделках. Хоть намеками, но говорит он о какой-то хорошенькой барышне из наших краев. Короче говоря, живет она здесь рядом, по соседству. И где бы вы думали? Прямо здесь, около рынка! Девица она весьма спесивая: Веспасиано считает, что она пока зелена и лакомиться ею рановато, а потому пусть, мол, еще дозревает, как дозревает на чердаке, в соломе, сорванное яблочко. Вот Веспасиано и оставил ее здесь: пусть до поры до времени томится в тоске и в мечтаниях! А вот когда он сюда вернется то она уже будет мягкой и сочной, как финик, и сладкой, как мед. Интересно, кто же она, эта незнакомочка? Да нет на свете такой женщины, которая бы перед ним устояла! Все они падают от одного его взгляда, как комары в водку! Глупые женщины, много вы о себе понимаете! Тот, кто их обольщает, кажется им ангелом. Они думают, что могут его удержать, когда он проходит мимо. Они бросаются ему на шею, и глаза у них закрываются, как в обмороке. А откроют глаза – ищи-свищи его, он уже в объятиях у другой. Его, все равно что тень, не поймаешь. Да и то сказать: только тень они и обнимали. Ангел, райское блаженство! Нашли дурака! А то как же! Ну конечно, угрызения совести, раскаяние… Погибель для всех женщин. Месть за всех мужчин. Вот что такое Дон-Жуан! Помнится, будто я слышал, уж и не помню, от кого, что Дон-Жуан так сказал мавру Отелло: «Пусть из-за меня страдают они – жестокие и прекрасные. Пусть они терпят пытку любовью, чьей безвинной жертвой был ты сам. Правосудие! Правосудие! Есть Бог на небе, а я – пророк Его!»
– Боже, Боже, что за муки! – воскликнул дон Синсерато. – Помираем мы от скуки. Ха-ха-ха! Ну а Дездемона – разве она тоже не была безвинной жертвой? Эхем-эхем! Бедные мужчины, бедные женщины! Они имеют очи и не видят, имеют уши и не слышат, имеют уста – и не могут выразить, что хотят. Господи, Господи! Хороший же урок дал Ты им в назидание. А им хоть бы что. Внимайте же, безумцы! Те, кого вы называете слепыми, на самом деле видят лучше всех, потому что им и не надо света, а глухие и немые лучше всех говорят, потому что у них и молчание красноречиво.
Вслед за этим наступила такая прозрачная тишина, что можно было бы услышать, как осыпаются лепестки розы. Этой розой было сердце Эрминии.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления