Мое горе не имеет отношения к этой истории. Многие женщины теряют первого ребенка. Моя матушка до моего рождения потеряла двоих в течение двух лет. Дважды это случилось с Кэти, третий ребенок унес ее собственную жизнь. Мужчины называют нас слабым полом. Однако нести в себе другую жизнь, как это делаем мы, чувствовать, как она растет, развивается и, наконец, выходит из тебя как оформленное живое существо, отделяется, оставаясь все равно частью тебя, а потом видеть, как она хиреет и угасает, – это требует немалой силы и душевной стойкости.
Мужчины держатся от этого в стороне, они беспомощны в таких делах, если они и пытаются что-то сделать, у них ничего не получается, словно они понимают – и это совершенно верно, – что в данном случае их роль с самого начала была второстепенной.
Если говорить о двух моих мужчинах, мастерах-стеклодувах, то я больше полагалась на своего брата Мишеля. Он обращался со мной с грубоватой нежностью, больше разбирался в практических делах – это он вынес из комнаты колыбельку моего сына, чтобы она не напоминала мне о нем.
Он также рассказал мне о своих детских страхах – я уже слышала эту историю от матушки – о том, как он боялся, что его маленький братец и сестричка умерли оттого, что он для забавы снимал с них одеяльце.
Франсуа был со мной слишком робок, и поэтому не мог стать мне утешением. Он ходил с таким убитым и смущенным видом, словно сам был виноват в смерти нашего малютки, и поэтому разговаривал шепотом и ходил по комнатам на цыпочках. Со мной он обращался чуть ли не подобострастно, и это выводило меня из себя. Он видел по моему лицу и слышал по тону моего голоса, что раздражает меня, – я ничего не могла с собой поделать, но это только еще больше удручало его, а я злилась еще больше. Я нисколько его не жалела и не подпускала к себе с полгода, а то и больше, а потом, когда уступила, это было – кто знает? – вероятно скорее от апатии, чем по склонности. Говорят, что когда женщина теряет ребенка, ей все равно требуется полный срок для того, чтобы оправиться.
Тем временем Декларация прав человека сделала всех если не братьями, то равными, однако уже через неделю после принятия закона в Ле-Мане, а также в Париже начались беспорядки – ведь цены на хлеб не снизились, а безработица осталась прежней. В городах владельцев булочных обвиняли в том, что они слишком дорого берут за четырехфунтовую буханку хлеба, а те, в свою очередь, обвиняли торговцев зерном – словом все были виноваты, кроме тех, кто высказывал обвинения.
Жители Ле-Мана по-прежнему были разделены на два лагеря: одни считали, что убийцы серебряника Кюро и его зятя должны быть наказаны, другие же были за то, чтобы отпустить их на свободу, и в связи с этим тоже были волнения: одни выходили на улицу, вооружившись ножами и камнями, чтобы использовать их против Гражданской милиции, которая теперь называлась Национальной гвардией, и кричали: «Отпустите на свободу баллонцев!» Я так и не знаю, была ли среди них Эдме.
Сен-Винсентское аббатство было занято шартрскими драгунами, а что до мсье Помара, мужа Эдме, то его звание «сборщика налогов для монахов» было упразднено, так же как многие другие профессии и привилегии. Он уехал из города, но куда, мне неизвестно, поскольку Эдме с ним не поехала. В ее доме были расквартированы драгуны, и она перешла жить к Пьеру.
Муниципальные власти проявили твердость по отношению к баллонским убийцам, один из них был приговорен к смертной казни, а другого отправили на галеры. Третий, как мне кажется, сбежал. Таким образом анархия, которой опасался Пьер, была задушена. В те немногие разы, что я бывала в Ле-Мане, наше распрекрасное равенство было там не так уж заметно, разве что торговки на рынке стали вести себя более нахально, да еще некоторые из них, у кого нашелся для этого материал, украсили свои лавки трехцветными полотнищами.
В Париже тем временем прошел еще один штурм Бастилии, на этот раз без кровопролития. Толпа людей, наполовину состоящая из женщин, – рыбных торговок, как назвал их Робер, сообщивший нам эти сведения, и я вспомнила мадам Марго, которая помогла мне при родах Кэти в тот злополучный день, – отправилась пятого октября в Версаль и целую ночь простояла там во дворе, требуя, чтобы к ним вышли члены королевской семьи.
Их было не меньше тысячи, они готовы были все разгромить, и только благодаря вмешательству Лафайета и Национальной гвардии этот день не закончился катастрофой, а, наоборот, превратился в триумф.
Короля и королеву, вместе с двумя детьми и сестрой короля, мадам Элизабет, уговорили, можно сказать, заставили покинуть Версаль и сделать своей резиденцией дворец Тюильри в Париже, и процессия, которая шествовала из одного дворца в другой, представляла собой, как писал Робер, самое фантастическое зрелище, какое только можно себе вообразить.
Королевская карета, эскортируемая Лафайетом и национальными гвардейцами, набранными из разных районов Парижа, вышла из Версаля в сопровождении пестрой толпы горожан, численность которой составляла не менее семи тысяч человек. Они несли мушкеты, колья, ломы, метлы, они пели и орали во весь голос: «Да здравствуют Бейкер и Бейкеровы отродья!»
«Они находились в дороге шесть часов, – писал нам Робер, – и мне довелось увидеть этот цирк в самом конце, когда процессия завернула на площадь Людовика XV. Это напоминало зверинец в Древнем Риме, не хватало только одного: не было львов. Там были женщины, некоторые из них полуобнаженные, они сидели верхом на пушках, словно ехали на слонах; по пути они обрывали ветви с деревьев, чтобы украсить пушки зеленой листвой. Старые ведьмы из предместий, рыбные торговки с центрального рынка, уличные девки, все еще размалеванные, не смывшие краски с лица, и даже добропорядочные жены лавочников, принаряженные в лучшие свои воскресные платья и шляпки, – можно было подумать, что это менады[34]Менада (гр. mainas [mainados]), букв. «бешеная, исступленная». В Древней Греции – жрица бога вина и веселья Вакха (у римлян – Дионис). на празднике Диониса. Все обошлось без жертв, если не считать одного несчастного случая, произошедшего, когда шествие выходило из Версаля. Один из телохранителей короля выстрелил – надо же, какая глупость! – в парнишку-гвардейца и убил его. В результате его самого, этого телохранителя, и его товарища толпа разорвала на части. Их головы, надетые на пики, несли в авангарде процессии, направляющейся в Париж».
Мишель, которому было адресовано это письмо, читал его вслух. Они с Франсуа находили все это очень интересным и забавным, они-то не видели, как видела я, лиц парижан накануне бунта, они не ощущали тяжелого запаха на улицах, после того как дело было сделано.
Я выхватила письмо у Мишеля, потому что из-за его смеха и заикания нельзя было понять, что он читает. В письме дальше говорилось, что теперь, когда король находится в Париже среди своего народа, все успокоится, хлеба будет больше и честные торговцы вроде него смогут спать спокойно, не боясь, что у них разобьют стекла.
«Я, конечно, состою в Национальной гвардии, – писал он, – охраняющей нашу секцию Пале-Рояля. Обязанности у меня не слишком сложные: мы просто патрулируем улицы в полном вооружении, надев на шляпы кокарды, а на грудь гвардейский значок. Когда появляется эта сволочь – а они теперь постоянно выползают из каждой щели, наглые как тараканы, – нам достаточно пригрозить им штыком, и они тут же исчезают. Женщины теперь носят исключительно трехцветные ленты, а нас они находят неотразимыми. Стоит лишь взглянуть, и они тут же вешаются на шею. Я бы веселился от души, если бы не то обстоятельство, что торговля практически умерла».
Во всем письме ни слова о Лакло или о герцоге Орлеанском. Героем дня был Лафайет, так по крайней мере казалось. А потом – это мы узнали не из писем Робера, а от Пьера, который прочел эту новость в журнале, а потом каким-то образом нашел подтверждение, – нам стало известно, что герцог Орлеанский вместе с Лакло, своим адъютантом Кларком и мадам де Бюффон, своей любовницей, четырнадцатого числа бежали из Парижа и находятся в Булони, направляясь в Англию. В качестве предлога приводилось поручение, которое он должен выполнить в Англии.
– Однако, – добавил Пьер, – граф де Валуне, драгунский полковник в Шартре и друг герцога Орлеанского, пустил такой слух, что будто бы Лафайет и другие члены Собрания считают, что именно герцог был инициатором марша в Версаль, что он практически был виновником всех этих беспорядков и что для всех заинтересованных лиц было бы желательно, чтобы герцог на время исчез из поля зрения. Итак, любимец публики отправился в Лондон и, как говорят, очень доволен этим обстоятельством – ведь скачки в Англии гораздо лучше, чем во Франции!
Я вспомнила экипаж, который выезжал из Пале-Рояля по направлению к Венсену, двух любовников, уютно устроившихся на мягких сиденьях кареты, ленивый приветственный жест руки. Неужели Робер поставил не на ту лошадь?
Прошел ноябрь, а от него не было ни слова. Мишель и Франсуа были заняты работой на заводе, которая, слава богу, понемногу возобновилась, однако шла довольно вяло: пока не были приняты новые законы, никто не знал, как они отразятся на торговле и промышленности. Затем, в начале ноября, пришло письмо от Робера, адресованное мне.
«У меня снова крупные неприятности, почти такие же, как те, что постигли меня в восьмидесятом и восемьдесят пятом годах».
Он, конечно, имел в виду свое банкротство. Возможно, и тюремное заключение.
«Для меня было страшным ударом, как ты понимаешь, – продолжал он, – то, что герцог Орлеанский вместе с Лакло покинули Париж, ни слова не сказав тем людям, которые, так же как и я, верой и правдой служили им в течение последних месяцев. Я не помню, кто это сказал: „Не доверяйся принцам". Возможно, всему этому есть какое-нибудь объяснение, которого пока еще никто не знает. Поскольку я оптимист, я живу надеждой. Но если говорить о моих финансовых делах, то мне остается один-единственный выход, я не могу писать об этом в письме, так же как и о других делах, касающихся моего будущего. Я хочу, чтобы ты приехала в Париж. Пожалуйста, не отказывай мне».
Я ничего никому не говорила, обдумывая все обстоятельства про себя. Письмо было написано мне, в нем не было ни слова о Пьере или о Мишеле. Матушка была далеко, иначе я непременно бы с ней посоветовалась. Естественнее всего было бы обратиться к Пьеру, поскольку он знал законы, но мне было известно, что он очень занят муниципальными делами и не может позволить себе уехать из Ле-Мана. Кроме того, именно то обстоятельство, что Пьер юрист, может заставить Робера отнестись к нему с осторожностью. Я без конца обдумывала это дело, прикидывая, как мне лучше поступить, и наконец пришла с письмом Мишелю.
– K-конечно ты должна ехать, – сказал он без малейшего колебания. – Франсуа я все объясню.
– В этом нет необходимости, – сказала я. Прошло два месяца с тех пор, как умер Габриэль, и мой муж все еще был в немилости. Я знала, что это пройдет, но пока просто не могла на него смотреть. Будет лучше для нас обоих, если я проведу несколько месяцев вдали от него, думая о том, что я перед ним виновата и что я его обижаю. Но потом, вспомнив последнюю поездку в Париж и то, как мне было там плохо, я сказала Мишелю:
– Поедем со мной.
Если не считать нескольких лет ученичества в Берри, Мишель никогда не покидал нашу глушь, никогда не бывал в более крупном городе, чем Ле-Ман. В прежние времена я никогда не предложила бы ему такой поездки; у него был вид типичного рабочего, каким он на самом деле и был: черный как углежог и такой же дремучий и неотесанный. Однако теперь, когда все стали равными, когда революция стерла все различия, неужели мой брат не имеет права ходить по парижским мостовым и даже попросить посторониться какого-нибудь парижанина? Возможно, у него возникли такие же мысли. Он улыбнулся мне совершенно так же, как, верно, улыбался, когда ему позволили в первый раз встать к печи рядом со взрослыми.
– От-тлично, – сказал он. – Я с уд-довольствием поеду.
Мы отправились в Париж через два-три дня. Единственной уступкой моде и современным вкусам со стороны Мишеля было то, что он постригся у парикмахера в Монмирайле и купил пару башмаков; что же касается всего остального, то он решил, что вполне сойдет его воскресное платье: кафтан и панталоны.
– Кабы мне з-знать пять месяцев тому назад, что придется служить тебе эскортом, – сказал он мне конфузясь, – я бы порылся как следует в сундуках шато Ноана, разоделся бы как павлин.
Первое, что бросилось мне в глаза, когда дилижанс въезжал в столицу, было то, что в городе было гораздо меньше карет, улицы были почти пусты, если не считать телег и повозок. На многих нарядных кафе и лавках, которые я помнила, висели объявления: «Продается» или «Сдается внаем», и хотя на тротуарах людей довольно много, праздношатающихся среди них не было; большинство прохожих шли явно по делу, и одеты они были бедно и скромно, так же как и мы сами. Правда, в последний раз я была здесь в апреле, а теперь стоял декабрь, мрачный и дождливый, и все-таки что-то исчезло из парижской жизни, чего-то в ней не хватало, только трудно сказать, чего именно.
Великолепные кареты и те, кто в них ехали – мужчины и женщины, роскошно, хотя зачастую нелепо разодетые, придавали столице некий волшебный блеск, делали ее похожей на сказку. Теперь же Париж походил на самый обыкновенный город, и Мишель, который не отрываясь смотрел в окно дилижанса, пытаясь что-то разглядеть в унылом пасмурном мраке, заметил, что здания, конечно, великолепны, но в общем все это не слишком отличается от Ле-Мана.
На улице Дю-Буле не было ни одного фиакра, который мог бы отвезти нас в гостиницу, и слуга, хлопотавший возле нашего багажа, сообщил, что кучерам теперь не выгодно дожидаться пассажиров. Теперь большинство из них предпочитали служить у депутатов.
– Деньги в наши дни есть только у них, – заметил он, подмигнув. – Наймись кучером или курьером к депутату Собрания, и всем твоим заботам конец. Ведь депутаты, почитай, все из провинции, и стричь такого все одно, что ягненочка.
Мишель взвалил на плечи наши вещи, и вскоре мы уже находились в «Шеваль Руж» на улице Сен-Дени. Я считала, что будет неудобно, если мы нагрянем к Роберу без предупреждения, а другой гостиницы я в Париже не знала.
Тех стариков, что владели «Шеваль Руж» во времена моих родителей, уже не было, теперь хозяином был их сын, но он помнил нашу фамилию и встретил нас достаточно приветливо. Лучшую комнату в гостинице – ту самую, в которой некогда останавливались матушка с отцом, – занимал депутат с женой, и новый хозяин очень этим гордился, поскольку они были самыми лучшими его постояльцами. Мы потом встретили их на лестнице, депутат был дородный мужчина с простоватым лицом, он надувался от важности, словно зобатый голубь; в жене его не было ничего примечательного. Эта особа готовила всю пищу в своих комнатах, поскольку повару она не доверяла. Депутат был раньше нотариусом где-то в Вогезах и до тех пор, пока его не избрали депутатом, никогда в жизни не бывал в Париже.
Нам подали обед, состоявший из супа и говядины, далеко не так хорошо приготовленной, как это обычно делалось у нас в доме, и хозяин, который подошел к нам поболтать, пожаловался, что после взятия Бастилии стало совершенно невозможно держать слуг: они каждую минуту ожидали, что их сделают господами, и поэтому не задерживались на одном месте больше, чем на неделю.
– Пока депутаты находятся в Париже, я еще продержусь, не буду закрываться, – говорил он. – Но вот когда они разъедутся… – хозяин пожал плечами, – тогда это, наверное, уже не будет иметь смысла. Придется мне, верно, купить небольшое именьице в провинции и держать постоялый двор. В Париж сейчас никто не ездит. Жизнь слишком дорога, да и времена уж очень беспокойные.
Когда мы кончили есть, Мишель взглянул на потоки дождя, заливающие улицы, и покачал головой.
– Яркие огни Пале-Рояля могут подождать, – сказал он. – Если это и есть столица, то по мне уж лучше огонек нашей стекловарни в Шен-Бидо.
На следующее утро я поднялась рано и, заглянув в комнату Мишеля, увидела, что он еще спит. Я не стала его будить и оставила ему записку, объяснив, как добраться до Пале-Рояля. Я пошла туда одна, мне казалось, что будет лучше, если я сначала повидаюсь с Робером наедине и скажу ему, что вместе со мной приехал Мишель.
По утрам на улицах Парижа всегда бывает людно: женщины идут на рынок, рабочие спешат на работу. И теперь все было, как прежде: обычная толкотня и ругань, которые я помнила по прошлым моим визитам в Париж. Новостью было только присутствие национальных гвардейцев, они парами патрулировали улицы. Ну что же, по крайней мере, это защищало от грабителей.
Когда я наконец добралась в Пале-Рояль, там царила обычная унылая атмосфера, характерная для места, где никто не живет; ощущение заброшенности еще усугублялось огромными размерами дворца. Все окна были закрыты ставнями, громадные ворота заперты. Открыты были только боковые калитки, через которые можно было войти в сады и торговые галереи. У калиток стояли часовые из национальных гвардейцев, но они пропустили меня, не задав ни одного вопроса, и мне подумалось, что от их присутствия здесь нет никакого толка.
Стояло раннее утро, да и время года совсем не подходило для прогулок, поэтому в садах не было обычной толпы. Но то ли здесь сказалось отсутствие герцога Орлеанского, который вместе со всем своим двором переселился в Лондон, то ли по той простой причине – как писал мне мой брат, – что дела в торговле шли из рук вон плохо, но только и сам Пале-Рояль выглядел совершенно иначе. Галереи имели скучный, неряшливый вид, на каменных плитах переходов скопились лужи воды. Все это напоминало ярмарочную площадь после того, как закроется ярмарка. Окна и двери многих лавочек были забиты досками и снабжены красноречивыми табличками «Продается», а в витринах тех, что еще функционировали, были выставлены товары, которые, должно быть, находились там целыми неделями, а то и месяцами. Все торговцы так или иначе отдавали дань времени: витрины были задрапированы трехцветными полотнищами, а среди безделушек, выставленных на продажу, самое почетное место занимали изображения Бастилии, изготовленные из самых разнообразных материалов, начиная от воска и кончая шоколадом.
Добравшись до номера двести двадцать пять, я с болью в сердце, хотя и ожидая этого, увидела табличку «Продается», висящую на дверях. В витринах, хотя и не заколоченных, не было никакого товара.
Какая печальная разница по сравнению с тем временем восемь месяцев тому назад, когда, несмотря на беспорядки, в затянутых черным бархатом витринах, привлекая взоры возможных покупателей, были выставлены с полдюжины наиболее интересных и пользующихся спросом произведений искусства Робера. «Никогда не выставляй слишком много! – говаривал Робер. – Убранство витрины – это такое же искусство, как и всякое другое. Один предмет, привлекающий внимание, предполагает, что в лавке имеются десятки таких же. Чем реже подвешены крючки, тем охотнее клюет рыба». А теперь там не было ничего, ни одной далее самой скромной кокарды.
Я позвонила, без особой надежды на то, что кто-нибудь ответит на звонок, потому что верхние комнаты казались такими же безжизненными, как и лавка внизу. Однако вскоре в доме послышались шаги, кто-то отодвинул засов, и дверь открылась.
– Прошу прощения, лавка закрыта. Чем я могу быть полезной?
Голос был тихий и мелодичный, вид настороженный. Передо мной стояла женщина, примерно такого же возраста, как Эдме, может быть, немного моложе и несомненно красивая; ее испуганные глаза говорили о том, что меньше всего на свете она ожидала увидеть особу женского пола, одетую для утреннего визита.
– Могу я видеть мсье Бюссона? – спросила я.
Женщина покачала головой.
– Его здесь нет, – ответила она. – Он временно живет при лаборатории на улице Траверсьер, там в верхнем этаже есть жилые комнаты. Он, возможно, будет здесь сегодня утром, если вам угодно зайти попозже. Как о вас доложить?
Я уже готова была сказать, что я сестра мсье Бюссона, но что-то меня удержало.
– Несколько дней тому назад я получила от него письмо, – сказала я, – в котором он меня просил зайти и поговорить с ним по делу, если я буду в Париже. Я приехала только вчера вечером и пришла прямо из гостиницы.
Она по-прежнему смотрела на меня с подозрением, придерживая рукой дверь. Удивительно то, что эта женщина каким-то неуловимым образом напоминала мне Кэти. Она была немного выше и стройнее, но глаза у нее были такие же огромные, а вот цвет лица несколько смугловат; и волосы были распущены по плечам, совершенно так же, как носила Кэти, когда только что вышла замуж за моего брата.
– Простите за бесцеремонность, – сказала я, – но какое вы занимаете положение в этом доме? Вы консьержка?[35]Консьерж – привратник, швейцар (фр. concierge).
– Нет, – сказала она. – Я его жена.
Она, должно быть, заметила, что я изменилась в лице. Я и сама это почувствовала, сердце у меня бешено колотилось, к щекам прилила кровь.
– Прошу прощения, – пробормотала я. – Он никогда не говорил о том, что снова женился.
– Снова? – Она приподняла брови и в первый раз улыбнулась. – Боюсь, что вы ошибаетесь, – сказала она мне. – Мсье Бюссон никогда до этого не был женат. Вы, должно быть, путаете его с братом, владельцем замка где-то между Ле-Маном и Анкером. Вот тот вдовец, насколько мне известно.
Здесь была какая-то путаница. Я была настолько изумлена, что мне стало даже немного нехорошо. Она, должно быть, это почувствовала, потому что пододвинула мне стул, и я села.
– Возможно, вы правы, – сказала я. – Братьев иногда путают.
Теперь, глядя на нее снизу, я увидела, какая прелестная у нее улыбка. Не такая откровенно приветливая, как у Кэти, но очень молодая и безыскусная.
– И давно вы поженились? – спросила я у нее.
– Около полутора месяцев, – ответила она. – Сказать по правде, это пока еще держится в секрете. Насколько я понимаю, в кругу семьи его женитьба может встретить возражения.
– Семьи?
– Да. В особенности может быть недоволен его брат, тот, у которого замок. Мой муж – его наследник, и семья хотела, чтобы он женился на женщине своего круга. Я же сирота, и у меня нет никакого состояния. А среди аристократии такие вещи считаются непростительными, даже и в наши дни.
Я начинала понемногу понимать, в чем дело. Робер снова принялся за свои старые штучки, снова фантазирует, выдумывает то, чего нет на самом деле. Совсем как раньше, когда он поступил в аркебузьеры или устроил бал-маскарад в Шартре. Придется пустить в ход всю изобретательность, чтобы его обман не вышел наружу.
– Где вы встретились? – спросила я, осмелев от любопытства.
– В приюте для сирот в Севре, – сказала она. – Вы, может быть, знаете, там была большая стекольная мануфактура, только теперь она закрылась. К сожалению, мой муж в свое время потерял на этом много денег. Он встречался по делам с директором приюта – это было вскоре после падения Бастилии, – и они как-то договорились насчет меня. Вы понимаете, я, когда выросла, стала работать в прислугах у директора и его жены. Одним словом, я приехала сюда, в лавку, и через несколько недель мы поженились.
Она опустила глаза и посмотрела на свое обручальное кольцо; рядом с ним было и второе: великолепный рубин, который стоил, должно быть, моему брату целого состояния, если, конечно, он его не украл.
– А вас не смущает, – спросила я, – что ваш муж почти вдвое старше вас?
– Напротив, – ответила она, – это значит, что у человека есть жизненный опыт.
На сей раз ее улыбка была еще прелестней. Я пожалела о Кэти, но брата едва ли можно было обвинять.
– Я не понимаю, как это он решается оставлять вас одну по ночам.
Она казалась удивленной:
– Но ведь ставни закрыты, а дверь на засове.
– Все равно… – Я махнула рукой, не окончив фразы.
– Мы видимся днем, – прошептала она. – Он много работает в своей лаборатории, да еще стряпчие и адвокаты, которые занимаются его делами, но он всегда выкраивает час-другой, чтобы побыть с женой.
Мне показалось, что для девушки, воспитанной в приюте, она прекрасно во всем разбирается, хотя и поверила россказням моего братца о его происхождении.
– Нисколько в этом не сомневаюсь, – ответила я, вдруг осознав и посмеявшись этому про себя, что в моем голосе появились такие же ледяные нотки, какие прозвучали бы в аналогичных обстоятельствах в голосе матушки. Однако мое веселое настроение длилось недолго. Взглянув на лестницу, я сразу же вспомнила, как во время моего предыдущего визита помогала бедняжке Кэти подняться в ее комнату и дойти до кровати, которую она покинула только для того, чтобы быть положенной в гроб. И вот передо мной ее преемница, счастливая, довольная и безмятежная, не подозревающая о том, что у нее была предшественница, которая ступала по тем же ступеням меньше года тому назад. Если Робер способен об этом забыть, то я никак не могу этого сделать.
– Я должна идти, – сказала я, поднимаясь со стула. Мне вдруг стало все противно, хотя я и презирала себя за это. Видит Бог, думала я, если это поможет Роберу, скрасит его одиночество, так на здоровье. Она спросила, как сказать, кто приходил, и я назвала свою фамилию: Дюваль, мадам Дюваль. Мы попрощались друг с другом, и девушка закрыла за мной дверь лавки.
Снова шел дождь, и листья в саду, которые были еще в почках, когда я приходила сюда в прошлый раз, теперь опали и лежали на земле. Я поспешила прочь от этого места, где витал призрак бедняжки покойницы Кэти, и вспомнился маленький Жак, который катил передо мной свой обруч. Забитые окна Пале-Рояля и глазеющие на меня часовые символизировали совсем иной мир по сравнению с тем, что окружал меня весной.
В полном унынии я шла обратно, в сторону «Шеваль Руж», и на пороге гостиницы увидела Мишеля, который уже собирался отправиться на поиски. Сама не зная, почему, скорее всего инстинктивно, я ничего ему не сказала. Только то, что дверь лавки заперта, окна закрыты ставнями и там никого нет. Он счел это вполне естественным. Если Робер снова находится на грани банкротства, лавка уйдет в первую очередь.
– Пойдем, п-погуляем по улицам, – тащил меня Мишель со всем нетерпением провинциала, впервые попавшего в столицу. – Робера мы разыщем потом.
Надеясь, что это поможет прогнать мрачное настроение, я позволила себя увести – мне было безразлично, куда именно, – и мы отправились бродить по тем же самым местам, где я только что была. Мишель, конечно, ничего не подозревал. Наконец мы подошли к Тюильри, где теперь была резиденция короля и королевы. Мы смотрели на огромный дворец, на ту его часть, которая была видна в глубине двора, видели швейцарских гвардейцев, шагавших взад вперед вдоль фасада, и думали, как, вероятно, многие провинциалы: а вдруг сейчас в эти окна на нас смотрят король и королева.
– Подумать только, – говорил Мишель, – все эти комнаты, весь дом всего только для четырех человек. Ну, для пяти, если считать сестру короля. Как ты думаешь, что они там делают целыми днями?
– Наверное, то же самое, что и мы, – предположила я. – После обеда король играет в карты с сестрой, а королева читает книжки своим детям.
– Что? – удивился Мишель. – А все придворные стоят вокруг и смотрят?
Кто может это знать? В сером свете декабря дворец казался мрачным и неприступным. Я вспомнила королеву, как она, более десяти лет тому назад, выходила из кареты перед зданием оперы – фарфоровая статуэтка, которая могла разлететься вдребезги от одного лишь легкого дуновения, – опираясь на руку д'Артуа и окруженная пажами, готовыми исполнить любое ее приказание. Граф теперь находился в эмиграции, можно сказать, в изгнании, а королева, которую все ненавидели, строила козни против Собрания – нити тянулись из Тюильрийского дворца во все концы страны. Правда это или нет, неизвестно, достоверно только одно: дни опер и маскарадов канули в вечность.
– Он все равно что мертвый, – вдруг сказал Мишель. – Смотрим на него – гробница, да и только. Пойдем отсюда, пусть себе гниет дальше.
Мы пошли назад, вернулись на набережную, где, как сказал Мишель, несмотря на вонь, чувствовались какая-то жизнь и работа – к берегу реки приткнулись плоскодонные баржи, груженные лесом; раздавались хриплые голоса лодочников. Здесь я могла не стесняться деревенского вида моего брата. В этой части Парижа не было ни одного человека, перед которым нужно было стыдиться. Всюду были нищие, и если бы я позволила Мишелю подавать каждому из них, у нас не осталось бы денег, чтобы заплатить за постой в гостинице.
– Если Б-бастилию разгромили такие вот люди, – заметил Мишель, – их никак нельзя осуждать. Будь я в это время там, я бы заодно разрушил и Т-тюильри.
Ему хотелось посмотреть то место, где стояла Бастилия, и мы, расспрашивая, как туда пройти, оказались наконец на площади и смотрели на каменные глыбы и груды обломков, которые прежде были крепостью. На развалинах работали группы рабочих с кирками и ломами.
– Какой это б-был день, – мечтательно проговорил Мишель. – Чего бы я ни д-дал, чтобы находиться среди тех, кто там сражался.
А я совсем не была уверена, что мне этого хочется. Ревельонский бунт и дикие крики перед Сен-Винсентским аббатством рассказали мне все, что мне хотелось бы знать о мятежах и бунтах.
Время уже перевалило за полдень, оба мы устали и проголодались. Как люди, не привыкшие к большому городу, мы зашли слишком далеко и не представляли себе, где находимся. «Шеваль Руж» могла быть на востоке, на западе, далеко от нас или в двух шагах – мы не имели ни малейшего представления, где именно. Нам попалось маленькое кафе, не так чтобы очень привлекательное и не слишком чистое, но мы тем не менее там пообедали, и даже неплохо. Мальчик, который подавал нам еду, сообщил Мишелю, что это место называется Фобур Сент-Антуан. Тут я вспомнила, что лаборатория Робера находится где-то поблизости. Когда мы кончили есть, я спросила, как найти улицу Траверсьер, и мальчик показал мне пальцем. Она была всего в пяти минутах ходьбы.
Мы с Мишелем обсудили, что делать дальше, и решили отправиться в лабораторию – номер дома я знала – и посмотреть, не там ли Робер. Я велела Мишелю подождать меня на улице, мне хотелось сначала поговорить с Робером наедине.
Улица Траверсьер казалась бесконечной, там были сплошь лавки и склады, и я была рада обществу Мишеля. Там, кроме всего прочего, было довольно много рабочих, провожавших нас любопытными взглядами, и возчиков, которые погоняли измученных лошадей, запряженных в тяжело нагруженные телеги, осыпая несчастных животных ругательствами.
– Н-не могу я этого понять, – вдруг сказал Мишель. – Почему он не остался в Брюлоннери? Чего ему там не хватало? Он похож на Исава – продал свое первородство за чечевичную похлебку. Ну скажи на милость, чего он добился, живя такой жизнью? Разве стоило ради этого бросать все, что у него было?
Брат указал на черно-серые дома, на сточную канаву, которая текла посередине мостовой, на грубого возчика, нещадно хлеставшего своих лошадей.
– Ничего, – ответила я, – если не считать права называться парижанином. Для нас это не имеет значения, а для него имеет.
Наконец мы дошли до номера сто сорок четыре. Высокий сырой дом с примыкающим к нему двориком. Я сделала Мишелю знак подождать, пересекла дворик и стала читать фамилии, нацарапанные на входной двери. Наконец мне удалось разобрать выцветшие буквы, составляющие фамилию Бюссон, и стрелку, указывающую в сторону подвала. Я ощупью спустилась по лестнице в уставленный ящиками коридор, ведущий в большую пустую комнату, в центре которой находилась печь, – это, должно быть, и была лаборатория. Пол в комнате был покрыт пылью и завален мусором; там, похоже, не подметали несколько недель.
Из маленькой комнатки, расположенной по соседству, доносились звуки голосов и стук молотка, поскольку дверь в нее была полуоткрыта. Пройдя по замусоренному полу к дверям, я увидела брата, он сидел за столом, заваленным бумагами, которые находились в полном беспорядке. Возле него на коленях стоял рабочий, забивавший гвоздями крышку какого-то ящика. Робер поднял голову как раз в тот момент, когда я входила в дверь, и на какое-то мгновение на его лице появилось выражение удивления и страха, словно у животного, попавшего в ловушку. Однако он быстро оправился и поднялся мне навстречу.
– Софи! – воскликнул он. – Почему, скажи на милость, ты не известила меня, что находишься в Париже?
Он обнял меня и поцеловал, велев рабочему оставить свое дело и выйти из комнаты.
– Как давно ты здесь и как тебе удалось найти этот дом? Прошу прощения за беспорядок, я продаю лабораторию, как ты понимаешь.
Он обвел рукой комнату и пожал плечами, тихо засмеявшись, и у меня создалось впечатление, что он извиняется не за беспорядок, а за то, какими жалкими оказались его владения. Слова «моя лаборатория», которые он произносил в прошлом, вызывали в моем воображении великолепное обширное помещение, хорошо оборудованное и содержащееся в полном порядке, – отнюдь не этот Мрачный подвал, где окна были расположены под самым потолком и все равно не достигали уровня улицы.
– Я приехала вчера, – сообщила я ему. – Остановилась в гостинице «Шеваль Руж». А утром заходила в лавку в Пале-Рояле.
Брат сделал глубокий вдох, некоторое время смотрел на меня, а потом внезапно расхохотался.
– Ну и как? – спросил он. – Значит, теперь ты знаешь мой секрет, то есть один из моих секретов. Что ты о ней думаешь?
– Очень хорошенькая, – ответила я, – и очень молодая.
Робер улыбнулся.
– Двадцать два года, – сказал он. – Прямо из приюта в Севре. Понятия не имеет о том, что такое жизнь, не умеет даже подписать свое имя. Впрочем, я узнал от людей, которые работают в приюте, все, что касается ее родителей. Здесь совершенно нечего стыдиться. Она родилась в Дудене, отец ее был торговцем, не особенно крупным, а мать – племянница знаменитого Жана Барта, капитана пиратского судна. В ее жилах течет хорошая кровь.
Теперь настал мой черед улыбнуться. Неужели он действительно думает, что меня занимает ее происхождение? Если девушка ему нравится и он решил на ней жениться, вот и отлично, все остальное значения не имеет.
– Ты знаешь о ее семье значительно больше, чем она о твоей, – заметила я. – Я и не подозревала, что у тебя есть брат, которому принадлежит замок между Ле-Маном и Анжером.
На какой-то миг Робер смутился, но потом снова рассмеялся, вытер пыль с одного из стульев и заставил меня сесть.
– Да ладно, – сказал он. – Она ведь решительно ничего не понимает, и это так интересно. Мне кажется, что моя любовь доставляет ей еще больше удовольствия, оттого что она считает меня важной персоной, дворянином, которого преследует злая судьба. Стеклодув на грани банкротства это ведь не такое уж ценное приобретение. Зачем лишать молодую девицу иллюзий?
Я оглядела комнату и еще раз отметила разбросанные бумаги и общий беспорядок.
– Значит, это правда? – спросила я. – Ты снова до этого дошел?
Брат кивнул головой.
– Я оставил доверенность на ведение дел одному своему другу, – сказал он, – стряпчему старого парламента. Его зовут мсье Мушо де Бельмон. Он разделается со всеми моими кредиторами, проследит за продажей лаборатории и лавки, и, если удастся что-нибудь спасти, в чем я сомневаюсь, то положит деньги в Ле-Манский банк на имя Пьера. Во всяком случае, он напишет Пьеру после моего отъезда, сообщив ему все обстоятельства, слишком запутанные для того, чтобы я сейчас мог тебе их объяснить.
Я смотрела на него, ничего не понимая. Он же делал вид, что поглощен разборкой бумаг.
– Отъезда? – спросила я. – Какого отъезда? Куда ты уезжаешь?
– В Лондон, – ответил он после минутной паузы. – Я эмигрирую. Покидаю страну. Здесь мне больше делать нечего. А там нужны гравировщики по хрусталю. Меня ожидает место у одного из самых крупных стеклоделов в Лондоне.
Я была потрясена. Я думала, что брат уезжает из Парижа в Нормандию, где было несколько стеклозаводов, или даже, что он возвращается в наши края, где его знают и уважают. Но я не могла себе представить, что он бежит из страны, эмигрирует, словно какой-нибудь трусливый аристократ, который не может примириться с новым режимом…
– Не делай этого, Робер, – сказала я. – Умоляю тебя, не делай этого.
– А почему, собственно говоря? – резко спросит брат. Он сердито дернул рукой, смахнув со стола бумаги на пол. – Что меня здесь держит? Только долги, долги и долги, а потом наверняка и тюрьма. В Англии я начну новую жизнь, никто не будет задавать мне вопросов, а молодая жена придаст мне мужества. Все уже решено, и никто не заставит меня отказаться от принятого решения.
Я поняла, что мне не удастся ни в чем его переубедить.
– Робер, – ласково сказала я. – Со мной приехал Мишель. Он дожидается на улице.
– Мишель? – Снова в глазах Робера мелькнуло выражение животного, попавшего в капкан. – Он был с тобой в Пале-Рояле? – спросил Робер.
– Нет, я ходила туда одна. Я ничего не сказала ему о том, что ты снова женился.
– Это как раз меня не очень беспокоит. Это он поймет. А вот мой отъезд… – Робер помолчал, глядя прямо перед собой. – Пьер пустился бы в бесконечные споры, но он, по крайней мере, способен видеть две стороны вопроса. А Мишель это другое дело. Он фанатик.
Я снова приуныла. С моей стороны было ошибкой взять с собой Мишеля. Если бы я только знала о намерении Робера оставить страну, я бы никогда этого не сделала. Дело в том, что мой старший брат нашел верное слово. Мишель никогда этого не поймет. Он действительно фанатик.
– Все равно придется ему сказать, пойду позову его.
Робер прошел через комнату к окну и крикнул:
– Мишель, иди сюда, негодяй ты этакий. Мишель!
Я увидела, как в окне у нас над головой показались ноги брата и задержались там на мгновение. Потом он что-то крикнул в ответ, и ноги исчезли. Робер прошел в лабораторию, вскоре я услышала, как они здороваются друг с другом, услышала их смех, и братья вошли в комнатку вместе, держась за руки.
– Ну что же, признаюсь, вы загнали меня в мою собственную нору, словно барсука, – говорил Робер. – Как видите, у меня не осталось никакого оборудования. Все пусто. А ведь раньше здесь делались большие дела, я неплохо здесь потрудился.
Я видела по обескураженному лицу Мишеля, что его, так же как и меня, поразило то обстоятельство, что Робер, его обожаемый старший брат, работает в этом жалком подвале.
– Конечно, я в этом уверен, – вежливо сказал он. – Всякое помещение будет иметь жалкий вид, когда в нем ничего нет и печь погашена.
Для того чтобы избежать разговоров на эту тему. Робер наклонился и поднял с полу какой-то пакет.
– Впрочем, кое-что удалось сохранить, – сказал он, разворачивая сверток и торжественно ставя его на стол. – Наш знаменитый кубок.
Это был бокал с королевскими лилиями, изготовленный в Ла-Пьере для Людовика XV почти двадцать лет тому назад.
– Я уже снимал с него копии и собираюсь делать это снова, – сказал Робер. – Там, куда я уезжаю, бокал с таким символом можно будет продавать за двойную цену.
– А куда ты уезжаешь? – спросил Мишель.
Мне стало жарко, я почувствовала, что приближается гроза. Робер взглянул на меня в притворном смущении.
– Скажи ему, что ты узнала сегодня в лавке, – велел он мне.
– Робер снова женился, – сказала я. – Я не хотела тебе говорить, не получив его разрешения.
Теплая улыбка осветила лицо Мишеля, он подошел и хлопнул брата по плечу.
– Я очень рад, – сказал он. – Это лучшее, что т-ты мог сделать. С-софи просто дурочка, что сразу мне не сказала. Кто она?
Робер начал рассказывать о сиротском приюте, и Мишель одобрительно закивал головой.
– П-похоже, она красавица, – сказал он, – и ничего о себе не воображает. Я так и знал, что ты женишься, но боялся, что выберешь себе какую-нибудь высокомерную девицу с аристократическими предрассудками. Так как же ты собираешься дальше жить, если ты продал лавку и это заведение?
– В том то и дело, – сказал Робер. – Я вынужден оставить Париж. Я уже объяснил Софи: меня преследуют кредиторы, и мне совсем не улыбается перспектива снова угодить в Ла-Форс.
Брат снова замолчал, и я видела, что он обдумывает, как бы смягчить удар, который он собирается нанести.
– П-приветствую твое желание уехать из Парижа, – сказал Мишель. – Просто не могу понять, как ты до сих пор мог выносить этот город. Возвращайся к нам, старина. Если не в Шен-Бидо, то по крайней мере устройся где-нибудь недалеко оттуда. Послушай, ведь можно, наверное, как-нибудь договориться с нынешним хозяином Ла-Пьера. Все сейчас переходит из рук в руки. Аристократы перепуганы насмерть, они бегут из страны как крысы, и поэтому повсюду открываются великолепные возможности. Мы найдем тебе что-нибудь, т-ты не беспокойся. Забудь про свои долги.
– Все это бесполезно, – перебил его Робер. – Слишком поздно.
– Чепуха, – настаивал Мишель, – ничуть не поздно. Я знаю, что последние несколько месяцев в делах был застой, но теперь положение с каждым днем исправляется. Всех нас ждет великолепное будущее.
– Нет, – отвечал Робер. – Франция погибла. Мишель с недоумением посмотрел на брата.
Было такое впечатление, что он не расслышал, что тот сказал.
– Во всяком случае, таково мое мнение, – сказал Робер, – и поэтому я уезжаю. Эмигрирую. Я везу свою молодую жену в Лондон. Там нужны гравировщики по хрусталю, и, как я говорил Софи, меня уже ждет работа. Там у меня есть друзья, они все это устроили.
Воцарилось тягостное молчание. На Мишеля больно было смотреть. Лицо его побелело, брови, казавшиеся на этом фоне черными как уголь, сошлись над переносицей, образовав прямую линию, совсем так же, как это бывало у отца.
– Друзья, – сказал Мишель. – Ты хочешь сказать: предатели.
Робер улыбнулся и сделал шаг к брату.
– Ну, успокойся, – сказал он. – Не торопись с выводами. Просто я не особенно верю в то, что может сделать нынешнее Собрание для торговли и промышленности, да и вообще. Эти последние месяцы в Париже многому меня научили. Очень приятно быть патриотом, но человек должен думать и о собственном будущем. А при существующем положении вещей для меня во Франции будущего нет. Поэтому я уезжаю.
Когда Робер обанкротился – это было в год смерти нашего отца, – Мишеля не было дома, он находился в Берри. Стыд и позор, которые испытала тогда вся семья, не коснулись его, он их не почувствовал. Мне кажется, что если Мишель вообще об этом думал, то считал, наверное, что Роберу не повезло. Во второй раз, в восемьдесят пятом, он был слишком занят своими делами – был хозяином Шен-Бидо – и своей дружбой с Франсуа, и у него не оставалось времени на то, чтобы беспокоиться о делах старшего брата. Робер всегда был мотом, его постоянно подводили друзья. Но теперь дело обстояло иначе.
– Ты написал Пьеру, сообщил ему об этом? – спросил Мишель.
– Нет, – сказал Робер. – Я напишу ему перед отъездом. Во всяком случае мой поверенный, которому я поручил уладить все свои дела, напишет ему и все объяснит.
– А как же Жак? – спросила я.
– Об этом я тоже договорился. Пьер будет его опекуном. Я предполагаю оставить Жака у матери. Насколько я понимаю, она сможет его обеспечить. А там уж пусть он сам пробивает себе дорогу в жизни.
Можно было подумать, что он отдает распоряжение о каком-нибудь ящике, который нужно доставить туда-то и туда-то, а не о судьбе собственного сына. Безразличие, звучавшее в его голосе, не было для меня новостью. Это был Робер, с которым я ехала в Сен-Кристоф, Робер, который только что потерял свою жену Кэти, человек, который жил только сегодняшним днем. Человек, которого совершенно не знал наш младший брат. Глядя в глаза Мишеля, я видела, как рассыпаются в прах иллюзии, которые он лелеял на протяжении всей своей жизни. Все, что говорил Робер, когда приезжал к нам в Шен-Бидо после падения Бастилии – о патриотизме, о заре новой жизни, – оказалось ложью, обыкновенными баснями. Сам Робер ничему этому не верил.
Возможно, после потери первого ребенка я немного очерствела. Никакие слова Робера, никакие его поступки не могли больше меня удивить. Если он предпочитает уехать от нас таким образом – пусть даже мое сердце разрывается от этой мысли, – это его дело, а не мое и не наше.
Я не думала, что Мишель так это воспримет. Его вера разлетелась в прах. Он поднял руку, чтобы освободить галстук. На какой-то момент мне показалось, что он сейчас задохнется; лицо его из бледного стало пепельно-серым.
– Так это окончательно? – спросил он.
– Окончательно, – подтвердил Робер. Мишель обернулся ко мне.
– Я возвращаюсь в «Шеваль Руж», – объявил он. – Пойдем, если хочешь, со мной. Я уезжаю утренним дилижансом. А если хочешь, оставайся, это твое дело, решай сама.
Робер ничего не сказал. Он тоже побледнел. Я смотрела то на одного, то на другого. Я любила их обоих.
– Вы не можете так расстаться, – сказала я им. – В былые времена, когда у вас случались размолвки с отцом, вы всегда стояли против него втроем. Между собой мы никогда не ссорились. Прошу тебя, Мишель.
Мишель ничего не ответил. Он повернулся на каблуках и пошел прочь из лаборатории. Я бросила беспомощный взгляд на Робера и пошла за ним.
– Мишель! – крикнула я. – Может быть, мы больше никогда его не увидим. Неужели ты хотя бы не пожелаешь ему счастья?
– Счастья? – отозвался Мишель, обернувшись через плечо. – Все счастье, к-которое ему может понадобиться, он заб-бирает с собой вместе с этим кубком. Б-благодарю Бога, что отец не дожил до этого дня.
Я снова оглянулась на Робера, который смотрел на нас, – странная потерянная фигура среди беспорядочно разбросанных бумаг в этой мрачной подвальной комнатушке.
– Я приду к тебе утром, – сказала я. – Приду в Пале-Рояль попрощаться.
Он пожал плечами – странный жест полунасмешки и полуотчаяния.
– Будет разумнее, если ты сядешь в дилижанс и отправишься домой, – сказал он.
Секунду я колебалась, а потом быстро подошла к нему и обняла брата.
– Если в Англии у тебя не заладится, – сказала я ему, – я буду тебя ждать. Всегда, Робер.
Он поцеловал меня, на лице его мелькнула ничего не значащая улыбка.
– Ты единственный человек, – сказал он, – единственный из всей семьи, который меня понимает. Я этого не забуду.
Взявшись за руки, мы прошли через заваленную мусором лабораторию и поднялись по лестнице вслед за Мишелем. Рабочий куда-то исчез. Мишель ожидал меня в маленьком дворике.
– Береги Шен-Бидо, – сказал ему Робер. – Ты ведь такой же отличный мастер, как и наш отец, ты это знаешь. Я возьму с собой в Лондон этот кубок, но фамильную честь я оставляю в твоих руках.
Я чувствовала, что со стороны Мишеля достаточно было одного жеста, и Робер остался бы. Улыбка, пожатие руки, и они снова начали бы спорить, решение было бы отложено, и положение было бы спасено. Если бы здесь во дворике стоял Пьер, не было бы такого озлобления. Иллюзии были бы утрачены, но осталось бы сочувствие, незримая нравственная связь. Мишель был сделан из другого теста. Если задета его гордость, для него это был конец. В его словаре не было слова «прощение». Он смотрел на Робера через весь этот маленький дворик, и в глазах у него читалась такая мука, что я готова была заплакать.
– Не г-говори мне о чести, – сказал он. – У т-тебя никогда ее не было, как я теперь понимаю. Ты самый обыкновенный предатель и мошенник. Если у нашей страны не будет счастливого будущего, это произойдет по вине таких людей, как ты. Как т-ты, б-б… – Слово «брат» привычно просилось на язык, но он его так и не произнес и, повернувшись, чуть не бегом выскочил на улицу, продолжая бормотать: «Как т-ты, как т-ты!»
Словно не было всех этих лет. Он снова был обиженным ребенком, который не понимает, за что его обидели. На Робера он так и не оглянулся. Я бегом догнала Мишеля и пошла рядом с ним по улице Траверсьер, пока нам, слава богу, не попался фиакр и не довез нас до «Шеваль Руж». Мишель сразу же пошел к себе в комнату и заперся на ключ.
На следующее утро мы сели в дилижанс, не говоря ни слова о Робере и о том, что произошло. Только ближе к вечеру, когда наше путешествие уже близилось к концу, Мишель обернулся ко мне и сказал:
– Можешь сама рассказать Франсуа о том, что произошло. Я больше не желаю об этом говорить.
Яркие краски нового мира померкли и для него тоже.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления