Опять наступила жара великая, солнце не светило и не грело, а палило нещадно, листья черемухи свертывались в трубочку, знакомый Прохорову скворец, забившись в густую тень, не закрывал раскрытый клюв, дышал тяжело, словно разгрузил баржу с мукой. Обь в полдень никакого цвета не имела, так как на нее смотреть вообще было невозможно, как на солнце, и Прохоров с наслаждением разделся бы до трусов, если бы его гостьей не была сама Людмила Гасилова.
Однако в центре пилипенковского кабинета на простой некрашеной табуретке, в розовом сарафане и почти несуществующих босоножках сидела Людмила Гасилова и, к удивлению Прохорова, ни капельки не страдала от жары. Ее лицо без косметики было свежо, загорелые руки и ноги казались выточенными из дерева редкой породы, светлые глаза, сейчас такого же непонятного цвета, как река, были безмятежны.
В кабинет Людмилу, конечно, привел не участковый инспектор Пилипенко, ее, естественно, не вызвали повесткой, а сам капитан Прохоров до тех пор прогуливался неподалеку от гасиловского особняка, пока девушка не вышла из дому. Заметив ее, Прохоров разыграл радость нечаянной встречи и, узнав, что Людмила идет к подруге, а подруга живет неподалеку от пилипенковского кабинета, набился к ней в попутчики и, шагая рядом, галантно брал Людмилу за прохладный локоток, если на деревянном тротуаре обнаруживалась гнилая или шаткая доска. Они проходили мимо милицейского дома, когда Прохоров заявил, что не отпустит Людмилу к подруге до тех пор, пока не угостит ее выдающимся холодным квасом.
— Догадайтесь, — хитро прищуривая левый глаз, спросил Прохоров, — откуда у приезжего милиционеришки появился холодный квас домашнего приготовления? Нет, нет, ни за что не догадаетесь! — Он снова взял ее осторожно за локоток и заговорщически шепнул: — Взятка! Типичная взятка! Квас мне принесла семипудовая гражданка Суворова, и взамен она коленопреклоненно умоляла больше не вызывать на допросы ее Никитушку… Можете себе представить, Людмила Петровна, что после каждой встречи со мной Никитушка Суворов, оказывается, не может уснуть до тех пор, пока супруга не выдаст ему четвертинку.
В ответ на все эти прохоровские штучки-дрючки Людмила добродушно улыбалась, предложение попробовать холодный квас приняла охотно и вот теперь со стаканом в руках сидела в центре комнаты, так как другого места не было: Прохоров заранее вынес в сени все остальные табуретки, а на единственном стуле сидел сам.
— Отличный квас, — сказала Людмила и хотела подняться, чтобы поставить пустой стакан на стол, но Прохоров опередил ее — взял стакан и сам отнес его на место. После этого он сел и пожаловался:
— Жарко, а, Людмила Петровна, до того, понимаете, жарко, что… Во! Посмотрите на человека, который не способен придумать мало-мальски приличного сравнения… Сказать, что в Сосновке жарко, как в Сахаре, — банально, как в бане — неэстетично…
Огорченно почесав затылок, Прохоров просительно прижал руки к груди.
— Людмила Петровна, — жалобно произнес он, — а вы не обидитесь, если я вас задержу на минуточку?
Она посмотрела на него удивленно.
— Да что вы, Александр Матвеевич, — сказала Людмила. — Я вовсе никуда не тороплюсь… Я ведь всегда опаздываю… Серьезно! И в кино опаздываю, и в школу опаздывала… Выйду, кажется, вовремя, а все равно опоздаю… Серьезно…
Не слушая девушку, Прохоров думал о том, что, оказывается, Людмила Гасилова не умеет сидеть на обыкновенной деревянной табуретке и Андрюшка Лузгин не выдумывал, когда рассказывал, что Людмила в школе подкладывала на сиденье парты подушечку, набитую конским волосом. Да и сам Прохоров вспомнил, что в тот день, когда он вместе с Людмилой попал в особняк Петра Петровича, девушка ни одной минуты не сидела — она то полулежала на диване, свертываясь уютной кошечкой, то забиралась с ногами в большое удобное кресло.
На простой некрашеной табуретке Людмиле Гасиловой сидеть было до того неудобно и непривычно, что она все время меняла положение рук и ног, едва не опрокидывалась на спину, когда, забывшись, стремилась откинуться на несуществующую спинку; она успокоилась только после того, как поставила локти на колени, а на руки положила подбородок — выражение сладкой безмятежности и естественной правильности всего того, что происходило на белом свете, снова появилось на ее красивом лице.
— Полчаса назад, Людмила Петровна, — легко и просто соврал Прохоров, — на этой самой табуретке сидел Юрий Сергеевич Петухов, ваш будущий муж…
Как он и ожидал, на лице у Людмилы не отразилось ни удивления, ни радости, ни огорчения — абсолютно ничего не было нового на лице девушки, кроме удовлетворения по поводу того, что ей удалось сравнительно хорошо устроиться на неудобной табуретке.
— Да, да, — стараясь держать себя в руках, повторил Прохоров, — полчаса назад здесь сидел Юрий Сергеевич и рассказывал о том, как вы решили пожениться… Знаете, Людмила Петровна, оказалось, что ваш суженый — можно мне его так называть? — никогда не читал Бабеля…
Прохоров открыл стол, вынул небольшую серую книгу, положил ее перед собой. Бабеля он любил, время от времени возвращался к нему в трудные минуты жизни и сейчас боролся с самим собой, понимая, как это кощунственно — Людмила Гасилова на деревянной табуретке и зачитанный серый томик… Прохоров закрыл глаза — где-то сейчас шипел паром и тонко покрикивал на перекатах старенький пассажирский пароход «Пролетарий», в каюте первого класса не могла заснуть от усталости и нервного перенапряжения самая лучшая женщина на всем белом свете, грустная и счастливая одновременно, а здесь…
— Это Женина книга, — вдруг сказала Людмила, поднимая голову. — Он давал мне ее почитать, я ее куда-то дела и еле нашла, когда книга понадобилась Жене. — Она улыбнулась. — Посмотрите, там есть Женин экслибрис… Очень смешной! Серьезно.
Экслибрис был плохонький, художник явно подкачал, но это был тот экслибрис, который должен был принадлежать именно Столетову, — четыре руки сцепились в крепком пожатии, фоном был пучок света от электрического фонарика, а внизу было написано: «Мы будем петь и смеяться, как дети».
— Здорово смешно! — повторила Людмила без улыбки. — Я долго смеялась, когда впервые увидела рисунок… Серьезно!
Прохоров насторожился — что-то новое, совсем незнакомое и неожиданное прозвучало в голосе девушки. Людмила сейчас была грустна и задумчива, былинный овал ее классического русского лица как-то потускнел. «Надо сделать так, — жестоко подумал Прохоров, — чтобы ей было больно. Очень больно, как Столетову, когда он узнал, что она выходит замуж за Петухова…»
— Евгений ошибся, когда считал, что рассказ Бабеля «История одной лошади» кончается словами: «Жизнь нам представлялась лугом, лугом, по которому пасутся женщины и кони», — негромко сказал Прохоров. — У Бабеля не «пасутся», а «ходят»… И знаете, кто в этом виноват, Людмила Петровна?
— Кто? — еле слышно спросила она.
— Вы! — резко сказал Прохоров и поднялся. — Но это не все, далеко не все, Людмила Петровна… Я стопроцентно убежден в том, что Евгений Столетов по-настоящему любил не вас, а Анну Лукьяненок, хотя думал, что любил вас. Да, он женился бы на вас, если бы вы захотели, но этот брак был бы непродолжительным. — Он приблизился к Людмиле, выдержав холодную паузу, сказал: — А вы, Людмила, любили Столетова и всю жизнь будете любить, так как таких людей не разлюбливают…
Вот он и разрушил сладостно-безмятежный мир Людмилы Гасиловой! Раздавленная, пронзенная тоской, понимающая, что прежней радости уже не будет никогда, точно так, как нельзя вернуть к жизни Евгения Столетова, она бледнела, словно была близка к обмороку, и ей было больнее, чем этого хотел Прохоров.
— А теперь, гражданка Гасилова, — садясь на свое место, официальным тоном произнес он, — вы мне расскажете, когда, как и при каких условиях вы дали согласие на брак с Петуховым…
Твердой рукой, по-прежнему не испытывая ни капельки жалости к девушке, Прохоров налил в стакан квас, подойдя к ней, молча вложил стакан в ее дрожащие пальцы.
— Итак, — повторил Прохоров, — когда, как и при каких условиях вы дали согласие на брак с Петуховым?
Людмила теперь на табуретке сидела прямо, бледная, дышала тяжело.
— Прошу отвечать на заданный вопрос.
Дочь Петра и Лидии Гасиловых беззвучно и горько заплакала и, как все плачущие красивые женщины, казалась до того изменившейся, что совсем не походила на саму себя. Плакать Людмила не умела и не привыкла, крупные слезы она вытирала неловко — тыльной стороной ладони, — длинные ресницы слиплись, и от этого она казалась незрячей. Прохоров терпеливо ждал, когда девушка выплачется. «Ничего, ничего, — думал он. — Человек должен отвечать за свои поступки…»
— Вы бы не сидели здесь и не плакали, Гасилова, — сказал Прохоров, — если бы не позволили сделать из себя предмет купли и продажи… Как могло случиться, что Евгения Столетова вы променяли на Петухова? Вы не ребенок, вам двадцать лет…
Людмила прошептала:
— Я сама не знаю, как это произошло…
Она в последний раз вытерла слезы, поежившись, ссутулилась.
— Все решилось первого марта, — сказала Людмила, — хотя папа мне и раньше запрещал встречаться с Женей… А в этот раз… В этот раз в доме с самого утра творилось что-то непонятное…
…в особняке Гасиловых с самого утра происходило что-то непонятное. Домработница Степанида уже дважды бегала в орсовский магазин. Лидия Михайловна временами выбегала из кухни с испачканными мукой руками, взглянув на часы, опять скрывалась, а Петр Петрович Гасилов, вернувшийся из лесосеки к девяти часам утра, сидел в своем кабинете тихо, словно его и не было в доме.
Все это походило на приготовления к встрече важного гостя, но когда Людмила спросила у матери, кого ждут, Лидия Михайловна оглядела дочь с головы до ног, вздохнула и сказала:
— Ах, я и сама ничего не знаю… — И деловито посоветовала: — Ты сегодня должна быть красивой… Вымой голову и сделай высокую прическу…
Часа в два дня на лестнице появился Петр Петрович и негромко позвал:
— Людмила, зайди ко мне.
В кабинете девушка села с ногами в большое кожаное кресло, свернувшись в комочек, приготовилась слушать отца, который бесшумно расхаживал по толстому ковру. Крупная голова Петра Петровича была задумчиво склонена, руки он заложил за спину, бархатная стеганая куртка придавала ему мирный домашний вид. Не останавливаясь и не глядя на дочь, Петр Петрович наконец сказал:
— Я давно готовился к этому разговору… Я, наверное, находил по этому ковру километров двадцать, пока привел в порядок мысли…
Он подошел к дочери, погладил ее по голове. Брыластое лицо Гасилова было добрым, нежным, растроганным: оно выражало такую любовь и заботу, что Людмила перехватила руку отца, прижалась к ней щекой.
— Я слушаю тебя, папа, — прошептала девушка, — говори.
Петр Петрович осторожно вынул руку из пальцев дочери, еще раз медленно и бесшумно прошелся по кабинету, прислушался — за громадным окном хулигански посвистывал влажный мартовский ветер, флюгер на остроконечной башне вращался с жестяным скрипом, на первом этаже суетливо хлопали двери.
— Людмила! — чуточку излишне торжественно сказал Петр Петрович. — Я хочу с тобой говорить о таких вещах, о которых говорить трудно, да и не всегда нужно… Мне раньше казалось, что ты сама разберешься во всем, но ты… Ты не разобралась!
Он вернулся к дочери, сел рядом с ней в такое же кресло, в каком уютно пригрелась Людмила, внимательно посмотрев в ее лицо, неторопливо продолжал:
— Еще раз прости меня за то, что вмешиваюсь в твои сердечные дела, но ты у меня одна, и я не могу допустить, чтобы моя дочь совершила непоправимую ошибку… Я хочу говорить о Евгении Столетове и… еще об одном человеке…
Петр Петрович еще раз проверяюще посмотрел в лицо дочери — оно было безмятежно-ласковым, спокойным, на нем легко читалось: «Я тебя люблю, папа, я тебе верю, говори все, что хочешь!» Тоже успокоенный, Петр Петрович поднялся, прошел из одного угла кабинета в другой; оказавшись в центре, он остановился.
— Я неплохо отношусь к Евгению Столетову, — сказал Петр Петрович. — Он умный, честный и добрый парень…
Гасилов сделал многозначительную паузу, в третий раз проверил действие своих слов на дочь и, не заметив ничего тревожного, повторил:
— Евгений умный, честный, добрый парень, но его жизнь будет тяжелой…
За оттаявшим грандиозным окном жил синий мартовский день, с крыш свисали ранние для нарымских краев сосульки, река поблескивала на солнце голубыми торосами, а в палисаднике на большом кусте черемухи сидели сразу три красавицы сойки.
— Я ничего, Людмила, не имею против так называемых правдолюбов, — шутливо сказал Петр Петрович. — Мир без них был бы, наверное, немножечко хуже, чем он есть на самом деле, но мне, прости, доченька, не хочется, чтобы твоим мужем был один из представителей этого беспокойного племени…
Петр Петрович глядел в окно, на реку, и его умное лицо казалось еще умнее от иронической улыбки, а тело было таким, каким его представлял Викентий Алексеевич Радин, — мудрым и ловким.
— Чтобы быть понятным, я должен сделать некоторый экскурс в родословную твоей матери и твоего отца… — шутливо и весело проговорил он. — Основные, так сказать, вехи тебе, конечно, известны, но я хочу обратить твое внимание на то обстоятельство, что в наших семьях женщины никогда не работали…
Петр Петрович подошел к дочери сзади, положил руки на ее плечи, подбородком прижался к пышным волосам.
— Женька Столетов непременно заставит тебя работать, — с заботливой угрозой проговорил Петр Петрович. — А что ты умеешь делать, дочь моя? Институт тебе ни за какие коврижки не окончить, да и поступить-то в него не сможешь, и что же выпадет на твою необразованную долюшку? — Он осторожно засмеялся. — Одно тебе останется: быть при Женечке домработницей, так как сей правдолюбец всю жизнь будет ходить в драных штанах…
Петр Петрович расхохотался, продолжая обнимать дочь за плечи, сделался серьезно-комичным.
— Хочешь, Людка, — предложил он, — я тебе нарисую картину вашей будущей жизни с Евгением? Хочешь?
— Хочу! — откликнулась Людмила.
Петр Петрович отошел от дочери, сел на стул и нахмурился, насупился, закостенел.
— Все начнется еще в институте, — пророческим басом загрохотал он. — В один прекрасный день твой еще более прекрасный муженек приходит в крохотную комнатку, которую вы снимаете на мои деньги, и объявляет гордо: «А меня собираются выгонять из института!» И ты последней в областном городе узнаешь, что твой чудо-муженек на факультетском собрании разнес в пух и прах декана за попытку завысить студенческие оценки или произвести нечто еще более криминальное. — Петр Петрович лукаво подмигнул. — Теперь предположим, что твоему правдолюбцу удалось каким-то чудом окончить институт, и он работает на заводе. Уже через три недели твой милый Женечка разносит на клочки начальника цеха, через полгода — директора… По вышеозначенным причинам квартиру вы получаете в последнюю очередь, твой принципиальный муженек третий год ходит в мастерах, и, мало того, его обратно же собираются увольнять из-за профнепригодности, а это такая штука, что легче верблюду влезть в игольное ушко, чем доказать обратное…
Сложив губы бантиком, Петр Петрович широко развел руки и замер, как городничий в финале «Ревизора».
— Вот, значит, увольняют твоего сударя за профнепригодность, а он с этим, конечно, не согласен и собирается ехать с жалобой в Москву, а денег-то у него нетути! — смеясь, продолжал он. — И тогда твой Женечка едет в столицу на товарнике… А что в это время делает моя родная дочь, которая ничего делать не умеет? Моя родная дочь в это время пытается заштопать последнюю кофту, купленную еще отцом-матерью. А потом, — Петр Петрович от ужаса зажмурился, — даже я боюсь заглядывать в потом, когда появится на свет мой внук или внучка…
Петр Петрович снова сложил губы жеманным бантиком, смеясь только одними глазами, скрестил руки на груди и театрально насупился. Это было смешно, очень смешно, и Людмила захохотала, а Петр Петрович помахал перед ее носом толстым пальцем.
— Не смеяться! — трагическим шепотом приказал он. — Как можно смеяться, если мой родной внук ходит в школу в шубе на рыбьем меху… А что касается любви, что касается любви, то…
Петр Петрович мгновенно снял с лица улыбку и привел в нормальное состояние губы.
— Любовь в шалаше, Людмилка, проходит гораздо быстрее, чем в особняке. А по Фрейду — читывали и мы в молодости кой-кого — всякая любовь длится не более двух с половиной лет…
Над Сосновкой с мощным ровным гулом пролетел реактивный пассажирский самолет, на мгновение вой турбин достиг такой силы, что стекла в окне зазвенели, затем гул моторов неожиданно быстро и ладно смешался со свистом шустрого мартовского ветра, и уж потом со звоном упала на землю и разбилась крупная сосулька, выросшая под высокой крышей гасиловского особняка.
— Ты любишь Столетова? — внезапно быстро и резко спросил Петр Петрович.
Людмила осторожно переменила позу, наморщила ясный, слегка прикрытый волосами лоб, задумчиво поглядела в окно; молчание длилось долго, наверное, минуты две, затем девушка повернула к отцу привычно уравновешенное, бездумное лицо.
— Я точно не знаю, папа, — тихо сказала она. — Иногда мне кажется, что я без Жени не могу прожить и часу, а когда он появляется, чувствую себя перед ним виноватой… Нет, нет, ты не подумай, папа, что Женя груб или слишком требователен — этого нет, он любит меня, но в его присутствии я всегда чувствую себя перед ним виноватой…
— За что?
— За все! — прежним голосом ответила Людмила. — За то, что я не способна поступить в институт, за то, что я изнеженна и ленива, за то, что долго ем, за то, что я часто молчу, словно мне нечего сказать… Иногда мне кажется, что я виновата за то, что родилась…
— Значит, ты его не любишь?
— Не знаю, папа! Может быть, люблю, а может быть, нет…
Теперь они молчали вместе. Людмила при этом опять смотрела в окно, отец — в лицо дочери. В нем было мало его, гасиловского, но отец-то умел находить свое среди материнского и дедовского — немножко скошенный подбородок, коротковатая и слишком крепкая для тоненькой и хрупкой фигуры шея.
— Ты меня понимаешь, Людмила? — вкрадчиво спросил Петр Петрович. — Ты согласна с моими доводами?
И снова дочь долго и бездумно молчала.
— Я не знаю, что тебе ответить, папа! — наконец призналась она. — Я, наверное, не умею думать. — Людмила ясно и ласково улыбнулась. — За меня всегда думал кто-нибудь другой. И в школе, и дома…
Ни волнения, ни радости, ни тревоги за свою судьбу — ничего не выражало лицо Людмилы, в которое изучающе, словно в первый раз, вглядывался Петр Петрович Гасилов. Он, естественно, давно знал, что Людмила послушная дочь, но и предполагать не мог, что послушность дочери достигнет такого безмятежного и холодного равнодушия.
— Людмила, — тихо спросил Петр Петрович, — ты понимаешь, чего я хочу?
— Конечно, понимаю, — не отрывая глаз от окна, не пошевелившись, ответила дочь. — Вы с мамой хотите, чтобы я вышла замуж за Юрия Сергеевича Петухова…
Бог знает что Людмила высматривала в окошке, но глаза у нее были такие, словно самое главное, самое важное сейчас происходило не в кабинете отца, а за голубоватым стеклом; она так смотрела в окошко, что Петр Петрович невольно повернулся к нему, но ничего интересного и нового там не обнаружил.
— Сегодня вечером Юрий Сергеевич придет к нам, — с досадой сказал Петр Петрович. — В домашней обстановке ты поближе познакомишься с ним и, может быть, поймешь, что он тот человек, который тебе нужен.
— Хорошо, папа!
…Технорук лесопункта Юрий Сергеевич Петухов пришел в гости с опозданием на десять минут, то есть как раз на столько, на сколько мог себе позволить человек, стоящий на одну служебную ступеньку выше хозяина. И все же, раздеваясь в передней, он долго и настойчиво просил у Лидии Михайловны прощения за опоздание и только после того, как хозяйка пообещала «рассердиться на деликатного гостя», вошел в гостиную.
— А нельзя ли сменить обувь? — попятившись, с многозначительной улыбкой спросил Петухов.
— Вам — нельзя! — тоже многозначительно ответила Лидия Михайловна и взяла технорука за руку. — Проходите, проходите, Юрий Сергеевич, сейчас спустятся сверху Петр Петрович и Людмила…
Незаметно оглядывая гостиную, технорук улыбался, раскланивался, еще раз «от всего сердца» благодарил Лидию Михайловну за теплый и радушный прием. Опустившись в низкое кресло, Петухов по привычке собрался было искать самую удобную для сидения позу, но оказалось, что этого делать не надо, так как стоило ему только откинуться на спинку кресла, как он оказывался в предельно удобной позе.
Петухов на несколько секунд поднялся, когда в гостиную вошли Петр Петрович и Людмила. Мастер крепко пожал руку техноруку, похлопал его по спине, затем отступил в сторону, чтобы Петухов мог поздороваться с дочерью… Людмила и технорук, конечно, были знакомы и раньше, они десятки раз встречались на улицах и в клубе, но ни разу не разговаривали, а вот сейчас держались так, словно расстались несколько часов назад, причем Людмила сама не догадалась бы вести себя таким образом, если бы Петухов не подал пример. Увидев Людмилу, он сдержанно улыбнулся, подойдя к ней очень близко — видно было, как чисто выбриты его щеки, — взял ее руку в свою и не отпускал до тех пор, пока этого не заметили родители.
— Вы хорошо выглядите, Людмила Петровна!
Сам Петухов выглядел не просто хорошо, а отлично: от него за версту пахло здоровьем, силой, удачливостью, самодовольством. Одет Петухов был в шерстяной костюм спортивного покроя, галстук переливался радугой, меховые французские ботинки вкрадчиво поскрипывали.
— Проходите, Юрий Сергеевич, проходите в столовую! — пела Лидия Михайловна. — Милости просим, милости просим!
— Пожалуйста, пожалуйста! — снисходительным баском подпевал Петр Петрович.
Наконец вся четверка оказалась в столовой, где был накрыт обильный и по сосновским масштабам изысканный стол. Горели солнечные искорки в дорогом хрустале, просвечивала насквозь посуда из старинного фарфора, туго накрахмаленная скатерть напоминала блестящий снежный наст; лежали на блюдах различной величины и формы соблазнительные закуски, столовое серебро как бы подчеркивало разнообразие блюд, в центре стола возвышалось серебряное ведерко с замороженным шампанским.
— Проходите, проходите, Юрий Сергеевич, будьте как дома, у нас ведь все попросту, у нас все по-семейному, без церемоний…
Лидия Михайловна незаметно подталкивала Петухова к тому стулу, где ему было предназначено сидеть.
— Вот сюдасеньки, вот сюдасеньки! — шутливо выговаривала она. — Здесь вам будет хорошо, и не дует из окна.
Пока хозяйка устраивала гостя, Петр Петрович и Людмила тоже сели, и, конечно, получилось, что Петухов оказался подле Людмилы, а Петр Петрович вплотную придвинул свой стул к стулу Лидии Михайловны. Образовалось тесное семейное застолье, в котором главное место сегодня принадлежало не Петру Петровичу, а Петухову.
— Нуте-с! — потирая руку об руку, проговорил Гасилов. — Начнем, пожалуй… Юрий Сергеевич, выруливайте на старт.
Технорук Петухов — человек, начавший жить в искалеченной войной бедной брянской деревне Сосны, сделавшийся инженером ценою полуголодного студенческого быта, — за гасиловским застольем вел себя еще как дикарь. Он и предположить не мог, что в небольшом поселке существует такое изысканное гостеприимство. Пораженный, никогда еще не бывавший в таких домах, Петухов на некоторое время растерял самого себя в сверкании хрусталя, в пестроте иностранных этикеток на разнокалиберных бутылках, в тесноте закусок, солений и варений… Минуту-другую за столом сидел деревенский парень с блестящими от восторга глазами, в которых легко читались две четкие, откровенно бесстыдные, голые мысли: восторженное: «Вот как надо жить!» и мрачное, почти угрожающее, непоколебимое: «Ладно, ладно! Я скоро буду жить еще лучше!»
— Ну-с, граждане, — веселым домашним голосом сказал Петр Петрович и поднял бокал с шампанским, — не выпить ли нам попервости за самих себя? Дай нам бог здравствовать!
Четыре бокала сошлись в центре стола, осторожно прикоснувшись друг к другу, неторопливо разъехались в стороны. Когда шампанское было выпито, Лидия Михайловна, прижав пальцы рук к вискам, ужаснулась:
— Людмила, ты плохо ухаживаешь за Юрием Сергеевичем! Он сильный большой мужчина — разве можно ему есть так мало? Ах, ты ничего не понимаешь… Ну-ка, Юрий Сергеевич, дайте мне вашу тарелочку — я покажу Людмиле, как надо кормить настоящих мужчин…
К этому времени Петухов успел прийти в себя, то есть проделал все те манипуляции, которые считал обязательными для руководящего инженерно-технического работника и над выработкой которых он трудился еще на последнем курсе института.
Технорук выпрямился, поднял подбородок с волевой ямочкой, прищурился, свел брови на переносице и надменно-иронически задрал уголки губ. Он легким, чуть-чуть снисходительным кивком поблагодарил Лидию Михайловну, твердо посмотрел в глаза Петра Петровича, а Людмиле улыбнулся покровительственно.
— Вы любите шампанское? — светским голосом спросил он девушку.
— Оно вкусное, — подумав и пожав плечами, ответила Людмила, которая с первой секунды встречи с Петуховым ничуть не изменилась: сидела, двигалась и делала все так, словно ужин на четверых был обычным будничным явлением. «За столом сидит Юрий Сергеевич Петухов? Так в чем дело?… Ах, какие пустяки! Стол накрыт как для большого праздника? Так в чем же дело? Ах, какие пустяки! Папа хочет, чтобы я стала женой технорука? Так в чем же дело? Ах, какие пустяки!» Глядела Людмила в пространство, катала в пальцах комочек черного хлеба и на самом деле походила на сытую молодую корову, которая бродит по траве, выбирая самые лакомые растения.
— Закусывайте, закусывайте, Юрий Сергеевич, — старалась Лидия Михайловна. — Попробуйте вот эти огурчики — они прелестны!.. Вы знаете, Юрий Сергеевич, наша домработница Степанида — величайший мастер по засолке грибов. У нее про-о-осто грибной талант…
— Спасибо, спасибо, я вовсе не стесняюсь…
На первое подали бульон с гренками, после бульона Степанида принесла баранье жаркое, потом на столе появилось мороженое, так как выяснилось, что Степанида так же хорошо умеет делать мороженое, как и солить грибы, и что мороженица у Гасиловых хранится с тех пор, как умерли родители Лидии Михайловны. Одним словом, интимный, по-домашнему непринужденный ужин продолжался и кончался так, как полагалось, по мнению хозяев, в аристократическом доме, и технорук Петухов — способный малый! — уже понял, как надо вести себя: ел с ленцой, улыбался сдержанно, разговаривал равнодушно и, несмотря на то, что из кухни уже доносился аромат кофе, не удивлялся тому, что никто не начинал того важного, серьезного и решающего разговора, ради которого родители Людмилы поставили на белую скатерть черную и красную икру, семгу, копченую осетрину и стерлядь. За весь ужин Людмила не произнесла ни слова, почти ничего не ела, а все катала в пальцах хлебный шарик. Разговаривала за столом только хозяйка дома, Петр Петрович ей поддакивал, а Петухов отделывался восклицаниями: «Спасибо», «Признателен вам», «Нет, нет, больше не надо!», «Очень, очень вкусно!» и так далее.
Ответственный разговор начался только тогда, когда домработница Степанида принесла кофейные чашечки и вычурный серебряный кофейник. Держа небольшую чашечку в руке, отпив всего два или три глотка, Лидия Михайловна вдруг тяжело вздохнула и грустно потупилась; сейчас у нее был смиренный, монашеский вид, золото и камни в ее перстнях и кольцах, казалось, потеряли блеск.
— Вы бы знали, Юрий Сергеевич, — печально произнесла она, — как мы с Петром Петровичем завидуем вам… Подумать только, вам тридцать, вы дипломированный инженер и, конечно, не будете всю жизнь торчать в этой проклятой Сосновке. А я… Откровенно вам признаюсь, Юрий Сергеевич, я до сих пор больна от невозможности стать горожанкой…
Все, что сейчас говорила Лидия Михайловна, было правдой и только правдой.
— Мы так и не сумели перебраться в город, — продолжала она. — У Петра Петровича нет высшего образования, на одной городской зарплате мы не смогли бы существовать… Да и времена были другие…
В столовую опять бесшумно вошла Степанида, выключила верхний свет, и теперь только торшер и бра освещали четверых сидящих за столом; полусвет, полумрак были приятны после сияния хрустальной люстры с подвесками, обстановка в комнате сделалась уютной, располагающей к откровенной беседе.
— Да, да, было такое дело! — задумчиво проговорил Петр Петрович. — Я ведь Лиду привез из города; она так хотела вернуться в город и так ненавидела деревню, что иногда неделями не выходила из дому… — Он улыбнулся краешками губ. — Можете себе представить, Юрий Сергеевич, каково мне было входить в комнату затворницы… Летающие тарелочки — это не вымысел!
Они сдержанно похохотали.
— Человек ко всему привыкает! — после паузы вздохнула Лидия Михайловна. — Только я не хотела бы, чтобы моя дочь повторила горькую судьбу матери…
Людмила покосилась на мать, потом на отца, но ничего не сказала, а, наоборот, стала еще более спокойной: «Ты хочешь, чтобы я жила в городе? В чем же дело? Ах, какие пустяки!»
— Слушайте, Юрий Сергеевич, — вдруг решительно сказал Гасилов. — А не удалиться ли нам в мой кабинет? Как, Юрий Сергеевич, а?
— С большим удовольствием! — неожиданно холодновато ответил Петухов и резко поднялся. — С превеликим удовольствием, Петр Петрович!..
Людмила Гасилова опять поставила локти на колени, на ладони удобно устроила подбородок, и от этого сделалась такой, какой была перед тем, как заплакать, и это было правильно, естественно, так как дочь Петра и Лидии Гасиловых не была способна долго страдать.
А Прохоров сидел на кончике стола, подравнивал ногти изящной пилочкой, вынутой из дорожного набора, висящая нога у него раскачивалась так, словно он напевал про себя что-то. Может быть, это был фокстрот времен его молодости, может быть, твист, которому его как-то, дурачась, научила Вера. Когда Людмила кончила рассказывать, Прохоров не изменил позу, а только бросил на Людмилу короткий взгляд.
— Это все? — спросил он. — Вы все рассказали?
— Все! Все, Александр Матвеевич… Серьезно.
Прохоров поднялся, спрятав пилочку, выглянул на двор, — было не просто жарко, дышать было нечем. Вот до чего довели родные нарымские края беспорядочные массовые перемещения воздуха!
— Людмила Петровна, — бесцветным голосом сказал Прохоров. — Людмила Петровна, ну кто вам поверит, что вы не подслушали разговор Петра Петровича с техноруком Петуховым? Ведь в первой нашей беседе вы признались, что подслушивали беседу отца и Столетова. Что вам помешало в тот раз поступить так же?
— Ничего, — коротко подумав, ответила Людмила. — Я на самом деле их подслушивала… Серьезно!
Ни крошечного пятнышка стыдливого румянца не появилось на ее щеках, голос не дрогнул. Не меняя позы, выражения лица, Людмила несколько секунд вспоминающе молчала, затем сказала:
— Папа и Юрий Сергеевич говорили о доме, который они хотят построить для нас, то есть для Юрия Сергеевича и меня в областном городе… Они долго рядились…
— Рядились?
— Да, рядились, — подтвердила девушка. — Папа давал десять тысяч, а Юрий Сергеевич пять и при этом хотел, чтобы папа увеличил сумму до пятнадцати тысяч… Он все говорил, что у него и пяти-то тысяч нет, но он их наскребет, если папа даст на дом пятнадцать тысяч… Рядились они долго, наверное, часа два, а чем дело кончилось, я не знаю, так как меня мама позвала к телефону…
Остановившись, Людмила бросила на Прохорова один из тех взглядов, которые он уже знал. «Вы — Прохоров, я — Людмила Гасилова? Так в чем же дело? Ах, какие пустяки!» Однако Прохорову сейчас было не до улыбок, так как он старательно высовывался в окно, чтобы отделаться от кошмара, которым повеяло от рассказа Людмилы… Прохоров взглянул на реку — течет себе, родная, течет; перевел взгляд на два старых осокоря — стоят себе, изнывая от жары; пригляделся к соседним домам — хорошие, простые и удобные дома. Одним словом, все на белом свете находилось на своих местах, но — не кажется ли это Прохорову? — на его глазах происходило невозможное… За спиной вот этой девушки отец и жених рядились о приданом, это ее, почти не знавшую Петухова, отдавали ему в жены, это она безмятежно подчинялась воле отца и матери, чтобы по-прежнему можно было пастись на лугу, заросшему высокой и сочной травой… Черт возьми, да если бы Прохорову кто-нибудь рассказал, что видел и слышал это наяву, Прохоров не поверил бы, но вот теперь…
— Вы все рассказали? — рассеянно спросил Прохоров. — Если все, то вам придется все рассказанное записать…
Он протянул девушке шариковую ручку, кипу писчей бумаги, жестом приказал ей сесть к столу. Людмила подчинилась ему беспрекословно, все делала так, как он хотел, но как только начала писать первые слова, выражение отвращения и скуки появилось на ее лице.
— Не мешкайте, Людмила Петровна, не мешкайте!..
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления