Вот как все началось. Зефир и Фрай – социопаты, которые правят нашим районом, – торпедами несутся за мной по лесу, земля дрожит под ногами, я как ветер лечу мимо деревьев, раскалившись добела от ужаса.
– Тебе конец, жопа! – вопит Фрай.
Зефир хватает меня, заламывает руку за спину, потом вторую, Фрай выхватывает альбом. Я делаю рывок за ним, но я же безрукий, беспомощный. Пытаюсь вырваться из захвата Зефира. Не получается. Моргаю, стараясь превратить их в моль. Нет. Они так и остаются самими собой: пять метров роста, мерзкие десятиклассники, которые чисто по приколу скидывают с обрыва живых тринадцатилетних детей из плоти и крови вроде меня.
Зефир обхватил меня за шею сзади, я спиной чувствую, как ходит ходуном его грудь, так крепко он ко мне прижался. Мы плывем в море пота. Фрай начинает листать мой альбом.
– Чё ты тут накалякал, Пузырь? – Я воображаю, как его давит грузовик. Он показывает страницу с набросками. – Зеф, посмотри, тут мужики голые.
У меня кровь в жилах застывает.
– Это не мужики. Это Давид. – Я молюсь, чтобы это не прозвучало по-идиотски и чтобы он не листал дальше, не дошел до сегодняшних рисунков, которые я сделал, когда подсматривал, – на этих рисунках они, выходят из воды с досками для серфинга под мышкой, не в гидрокостюмах, нет, без ничего, все блестящие, и – о да! – они держатся за руки. Я позволил себе некоторую художественную вольность. И они подумают… Они меня убьют, а потом еще добьют, вот что будет. Мир вокруг идет кувырком. Я швыряюсь словами во Фрая: – Не в курсе? Микеланджело? Не слышал о таком? – Приходится перестать быть собой. Делай вид, будто ты крутой, и станешь крутым, как твердил, и твердил, и твердил мне отец – я для него, как какой-то сломанный зонтик.
– Слышал, ага, – произносят огромные и уродливые губы Фрая, сидящие на таком же огромном распухшем лице, под самым массивным на свете лбом, за счет чего его становится очень трудно отличить от бегемота. Он вырывает страницу из альбома. – В том числе, что он педик.
Да, это верно – моя мама на эту тему книгу написала, – хотя откуда Фраю об этом знать? Он всех называет педиками или жопами. Вот и меня: педиком, жопой и Пузырем.
Зефир издает зловещий демонический смешок. Этот звук резонирует в моем теле.
Фрай показывает следующий набросок. Снова Давид. Нижняя половина. Очень детальный эскиз. Я весь холодею.
Они уже оба хохочут. И смех этот эхом разносится по лесу. Даже птицы его извергают.
Я делаю еще одну попытку вырваться из захвата Зефира и отобрать альбом у Фрая, но Зефир лишь стискивает меня крепче. Зефир, Тор сраный. Одна рука сдавливает мне шею, а другая обхватывает торс, словно ремень безопасности. Грудь у него голая, он только что с пляжа, и жар его тела просачивается сквозь мою футболку. Кокосовый аромат лосьона для загара заполняет мне ноздри, да и всю голову. Плюс к тому сильный запах океана, словно Зефир несет его за спиной… Прилив волочится за ним, как одеяло… Вот это отличная идея, то, что нужно (ПОРТРЕТ: Мальчик, который унес с собой море), но это потом, Ноа, сейчас абсолютно неподходящее время рисовать этого кретина в воображении. Я дергаюсь, облизываю соленые губы, напоминаю себе, что скоро сдохну…
Длинные волосы-водоросли Зефира еще мокрые, вода стекает по моим шее и плечам. Я замечаю, что у нас синхронизировалось дыхание – глубокое, тяжелое. Я пытаюсь сбить ритм. Стараюсь разорвать отношения с силой притяжения и взлететь. Ни того, ни другого не получается. Я ничего не могу. Ветер выхватывает рисунки – теперь в основном пошли семейные портреты – из рук Фрая, который один за одним вырывает их из альбома. Тот, где я с Джуд, он рвет пополам, отделяя меня.
Я наблюдаю за тем, как меня уносит ветер.
За тем, как Фрай приближается к тем рисункам, за которые меня ждет неминуемая смерть.
В ушах громоподобно стучит пульс.
Тут вдруг Зефир говорит:
– Фрай, не рви. Его сестра говорит, что он нормальный. – Это потому, что ему нравится Джуд? Она нравится сейчас почти всем, потому что на доске плавает лучше, чем кто-либо еще, любит прыгать с обрыва и ничего не боится, даже больших белых акул и папу. И еще своими волосами – я на ее портрет весь желтый извел. Они простираются на сотни километров, и всем жителям Северной Калифорнии приходится следить за тем, чтобы в них не запутаться, особенно малым детям, пуделям, а теперь и мерзким говносерфингистам.
Ну, еще у нее есть сиськи, которые прибыли экспресс-доставкой, богом клянусь.
И, что просто невероятно, Фрай подчиняется Зефиру и бросает альбом.
С листа на меня смотрит Джуд, вся солнечная, все понимает. Спасибо, в мыслях благодарю я. Она всегда меня спасает, и обычно это выглядит стыдно, но не в этот раз. Сейчас все было по совести.
(ПОРТРЕТ, АВТОПОРТРЕТ: Близнецы: Ноа смотрит в зеркало, Джуд – из него.)
– Ты же в курсе, что тебя ждет, да? – хрипит мне в ухо Зефир, у которого снова включилась обычная программа убийств. В его дыхании слишком много его. Слишком много его на мне.
– Ребята, пожалуйста… – молю я.
– Ребята, пожалуйста, – передразнивает Фрай писклявым девчачьим голоском.
У меня скручивает живот. «Падение дьявола», второй по вышине утес на горе, откуда они собираются меня скинуть, получил свое название не даром. Под ним острые камни и бездушный водоворот, который затащит мое мертвое тело прямо в преисподнюю.
Я снова пытаюсь вырваться из захвата Зефира. И еще раз.
– Фрай, держи его за ноги.
Все три тонны бегемотины-Фрая кидаются к моим лодыжкам. Извините, но не бывать этому. Просто не бывать. Я воду ненавижу, поскольку я в ней, вероятнее всего, утону, и меня отнесет течением в Азию. А мне не надо, чтобы мой череп раскололся. Разбить его – это все равно что снести какой-нибудь тайный музей раньше, чем хоть кто-то увидит, что там внутри.
Так что я начинаю расти. Я расту, и расту, и расту, пока не упираюсь головой в небо. Потом я считаю до трех и, блин, зверею, мысленно благодаря папу, который заставлял меня заниматься борьбой, это были схватки насмерть, ему разрешалось пользоваться только одной рукой, а мне – всем чем угодно, и он все равно укладывал меня на лопатки, потому что в нем росту девять метров и он собран из запчастей от грузовиков.
Но я же его сын, сын этого гиганта. Я вихрь-убийца Голиаф, обтянутый кожей тайфун, и вот я извиваюсь и дергаю руками и ногами, пытаясь вырваться, а они стараются меня уложить, хохоча и приговаривая что-то вроде «вот чокнутый, твою же мать». И мне кажется потом, Зефир даже с уважением произносит: «Не могу его прижать, он, блин, извивается, как угорь», что лишь прибавляет мне сил в моей борьбе – я угрей люблю, они электрические, – теперь я воображаю, что я провод под напряжением, заряженный на полную собственным электричеством, и дергаюсь то в одну сторону, то в другую, а их тела наматываются на мое, теплые и проворные, оба они снова и снова пытаются прижать меня к земле, а я вырываюсь из захвата, теперь уже все наши конечности сплелись, голова Зефира прижата к моей груди, а Фрай держится за меня сзади как будто бы сотней рук, есть только движение, в котором я сам затерялся, затерялся, затерялся, и тут я начинаю подозревать… тут я понимаю, что у меня встал, встал с неестественной силой, и уперся в живот Зефиру. Меня пронзает высокооктановый ужас. Я рисую в уме наимерзейшую кровавую резню мачете – самое эффективное средство против возбуждения, – но слишком поздно. Зефир на миг останавливается, а потом соскакивает с меня:
– Какого?..
Фрай поднимается на колени.
– Что такое? – хрипло спрашивает он у друга.
Я откатился, сел, подтянул колени к груди. Встать я пока не могу, страшно, что будет бугор, так что я бросаю все силы на то, чтобы не заплакать. Гадкое чувство зарывается хорьками в каждый уголок моего тела, сопровождая мои последние тяжелые вдохи. Даже если не убьют прямо здесь и сейчас, к вечеру все на горе будут в курсе того, что сейчас произошло. Так что с тем же успехом можно проглотить палочку подожженного динамита и самому сброситься с Дьявола. Это даже хуже, намного хуже, чем если бы они увидели какие-то идиотские рисунки.
(АВТОПОРТРЕТ: Похороны в лесу.)
Но Зефир молчит, стоит такой, как викинг, только какой-то странный и онемевший. Что это с ним?
Я все же обезвредил его силой мысли?
Нет. Он машет в сторону океана и обращается к Фраю:
– Да ну его к черту. Берем доски и идем отсюда.
Облегчение охватывает меня целиком. Возможно ли, что он не почувствовал? Нет – он был просто стальной, и Зефир отскочил в реальном ужасе. Да он и до сих пор в ужасе. Но чего же тогда не обзывается жопойпедиком Пузырем? Все из-за того, что ему нравится Джуд?
– Чья-то песенка все же спета, брателло, – говорит Фрай Зефиру, покручивая пальцем у виска, а потом мне: – Когда ты, Пузырь, будешь ждать этого меньше всего. – И он изображает мой полет с Дьявола своей огромной, как бейсбольная перчатка, рукой.
На этом все закончилось. Они пошли обратно на пляж.
И пока эти неандертальцы не передумали, я бросаюсь за альбомом, сую его под мышку и, не оглядываясь, быстро ухожу в лес, как человек, у которого не дрожит сердце, не наливаются слезами глаза, который не чувствует себя, как в первый день в мире людей.
Когда деревья кончаются, я бросаюсь бежать, словно гепард – они за три секунды наращивают скорость с нуля до ста двадцати километров в час, – и я практически так же могу. В седьмом классе я оказался на четвертом месте по бегу на скорость. Я умею взрезать воздух и исчезнуть в нем, и именно это я и делаю, пока не оказываюсь далеко – как от них, так и от того, что случилось. Я хотя бы не муха-однодневка. У самцов по два члена, а из-за них сплошные переживания. Я и из-за своего одного уже полжизни вынужден проводить в душе с такими мыслями, остановить которые я не в силах, как ни стараюсь, потому что мне они реально, реально, реально нравятся. Ох как нравятся.
Подхожу к ручью, прыгаю с камня на камень, пока не нахожу хорошую пещерку, из которой ближайшую сотню лет можно будет наблюдать за тем, как солнце купается в бушующей воде. Должен быть какой-то горн, или гонг, или еще что-то типа того, чтобы разбудить Бога. А то мне надо бы с ним парой слов перекинуться. Точнее, у меня к нему такие два слова:
КАКОГО ЧЕРТА?!
Через некоторое время, не получив, как обычно, никакого ответа, я достаю из заднего кармана уголь. Он каким-то образом пережил то, что на него свалилось. Сажусь и открываю альбом. Закрашиваю черным целую страницу, затем еще одну и еще. Давлю очень сильно, палочки ломаются одна за одной, но я стираю каждый кусок под корень, даже начинает казаться, будто чернота исходит прямо из моих пальцев, течет из меня на бумагу. Я дохожу до самого конца альбома. На это уходит несколько часов.
(СЕРИЯ: Мальчик в коробке с темнотой.)
На следующий день за ужином мама объявляет, что сегодня они ехали с бабушкой Свитвайн, и она кое-что нам с Джуд передавала.
Только вот бабушка умерла.
– Наконец-то! – восклицает сестра, откидываясь на спинку стула. – Она мне обещала!
Три месяца назад, прямо перед тем как умереть во сне, бабушка действительно пообещала Джуд, что если она ей по-настоящему понадобится, то она немедленно прилетит. Джуд она любила больше всех.
Мама улыбается ей и кладет руки на стол. Я тоже, но потом понимаю, что я как будто мамино зеркало, и убираю их на колени. Мама заразительная.
И да, внезапное объявление: некоторые люди явно не из этого мира, и она из их числа. Я уже несколько лет собираю доказательства. Но подробнее об этом позже.
А сейчас: ее лицо все светится и поблескивает, пока она описывает обстоятельства, рассказывая, как сначала в машине появился запах бабушкиных духов.
– Вы же помните, как этот аромат входил в комнату раньше ее самой? – Мама театрально нюхает воздух, словно и кухня заполняется этим густым цветочным ароматом. Я тоже театрально нюхаю. И Джуд театрально нюхает. И все жители Калифорнии, США и планеты Земля театрально нюхают.
Кроме папы. Он откашливается.
Папа не ведется. Потому что он артишок. По словам его собственной матери, бабушки Свитвайн, которая так и не смогла понять, как породила такой чертополох. Вот и я тоже.
Чертополох, который занимается изучением паразитов, – это без комментариев.
Я смотрю на него, на его загар, как у пляжного спасателя, мускулы, сверкающие в темноте зубы, на его светящуюся в темноте нормальность, и у меня кровь густеет в жилах – что будет, если он узнает?
Зефир пока ни слова не сказал. Вы, наверное, не в курсе, и я, похоже, единственный, кто знает, что долдон – это официальное название члена кита. А долдон голубого кита… два с половиной метра в длину. Я повторю: ДВАААА С ПОЛОВИИИИИНОЙ! И вот как я чувствую себя со вчерашнего происшествия:
(АВТОПОРТРЕТ: Конкретный долдон).
Ага.
Но иногда мне кажется, что папа подозревает. Иногда мне кажется, что даже тостер подозревает.
Джуд пинает меня ногой под столом, чтобы я отвлекся от солонки – оказалось, что я сижу, уставившись на нее. Сестра кивает головой в мамину сторону, она закрыла глаза и сложила руки на сердце. А потом на папу, который смотрит на маму так, словно у нее брови сползли до подбородка. И мы все изумленно таращимся друг на друга. Я прикусываю щеку, чтобы не рассмеяться. Джуд тоже – у нас с ней один включатель смеха на двоих. Мы прижимаемся друг к другу ногами под столом.
(СЕМЕЙНЫЙ ПОРТРЕТ: Мама общается с духами за ужином.)
– Ну? – подталкивает ее Джуд. – Что передала бабушка?
Мама открывает глаза, подмигивает нам, а потом снова закрывает и продолжает голосом таинственной гадалки:
– Итак, я вдохнула ее цветочный аромат и тут заметила какое-то такое поблескивание… – Она делает взмах руками, словно шарфами, используя момент по полной. Вот почему маме так часто дают награду «преподаватель года» – всем постоянно хочется оказаться в одном фильме с ней. Мы подаемся вперед, ожидая продолжения, этого Послания Свыше, но тут ее перебивает отец, разрушив всю атмосферу какой-то совершенной нудятиной.
Его ни разу не признавали преподавателем года. Ни разу. Без комментариев.
– Дорогая, важно объяснить детям, что это метафора, – говорит он, распрямляя спину и пробивая головой потолок. Почти на всех моих рисунках он настолько огромный, что не влезает на страницу, так что остается без головы.
Мама поднимает глаза, и вся радость сходит с ее лица.
– Дело в том, Бенджамин, что это не метафора. – Раньше благодаря папе у мамы светились глаза: а теперь она скрежещет зубами. Я не понимаю почему. – Я говорю в совершенно буквальном смысле, – говорит она и скрежещет зубами, – что наша неподражаемая бабушка Свитвайн, хотя и умерла, все равно оказалась со мной в машине, как живая. – Она улыбается Джуд – Бабушка была наряжена, в одном из своих развевающихся платьев, выглядела она просто потрясающе. – Да, она любила носить такие платья.
– Ого! В каком же? В голубом? – Джуд так воодушевилось, что у меня от сочувствия закололо в груди.
– Нет, с маленькими оранжевыми цветочками.
– Разумеется, – отвечает Джуд, – идеально для привидений. Мы с ней обсуждали, в чем она будет ходить после смерти. – До меня доходит, что мама все это выдумывает, потому что Джуд все еще скучает по бабушке. Под конец сестра почти не отходила от ее кровати. В последнее утро мама застала их вместе – одну спящую, другую мертвую, они держались за руки. Меня от этого просто в дрожь бросает, но я решаю держать это при себе.
– Ну и?.. – Джуд вскидывает бровь. – Что она передала?
– Знаете, чего мне хотелось бы? – Папа, обиженно пыхтя, вклинивается в разговор, чтобы мы так и не узнали, что это за таинственное послание. – Объявить уже конец Правления Нелепости. – Вот опять он за свое. Правление, о котором он говорит, началось, когда бабушка к нам переехала. Папа – ученый, он советовал нам относиться скептически ко всей тупой чертовщине, которую извергает его мать. А бабушка говорила не слушать ее сына, потому что он артишок, а от чертовщины надо бросать соль через левое плечо.
Затем она достала свою «библию» – огромную книгу в кожаном переплете, набитую всяким бредом (читай: чертовщиной), и начала проповедовать. В основном Джуд.
Папа берет кусок пиццы с тарелки. С краев стекает сыр. Он смотрит на меня:
– Вот тебе как, Ноа? Стало полегче от того, что мы больше не питаемся бабушкиными овощами, тушенными в удаче?
Я молчу. Извини, Чарли. Я обожаю пиццу настолько, что, даже когда я ем пиццу, мне хочется пиццы, но я не встану на сторону отца, даже если бы там стоял Микеланджело. Мы с ним не особо ладим, хотя он склонен об этом забывать. А я не забываю. Когда я слышу его громкий голос, призывающий меня посмотреть с ним игру команды «Сан-Франциско Форти Найнерс», или какое-нибудь кино со взрывами, или послушать джаз, от которого меня наизнанку выворачивает, я открываю окно в своей комнате, выпрыгиваю и бегу в лес.
Иногда, когда дома никого нет, я захожу в его кабинет и ломаю карандаши. Один раз, после особо унизительного разговора, когда меня как в унитаз головой окунули, из серии «Ноа – сломанный зонтик», когда он сказал со смехом, что, если бы у меня не было такого близнеца, как Джуд, он бы не сомневался, что я появился вследствие партеногенеза (я посмотрел это слово в словаре: зачатие без отца), я пробрался в гараж и расцарапал его тачку ключом.
Когда я рисую людей, я иногда вижу их души, и поэтому мне известно следующее: у мамы на месте души огромный подсолнух, настолько большой, что остальные органы в теле едва умещаются. У нас с Джуд одна душа на двоих, и это дерево с горящими листьями. А у папы тарелка с червями, а не душа.
– Ты думаешь, бабушка не слышала, как ты только что обругал то, что она готовила? – говорит Джуд.
– Однозначно нет, – отвечает отец и пылесосом всасывает кусок пиццы. Губы сверкают от жира.
Джуд встает. Ее волосы похожи на огромные сосульки из света.
– Мне очень нравилось, как ты готовишь, бабушка, – объявляет она, подняв взгляд в потолок.
Мама сжимает ее руку и тоже обращается к потолку:
– И мне, Кассандра.
Джуд улыбается из самого сердца.
Папа подносит пистолет из пальцев к виску и стреляется.
Мама хмурится и выглядит из-за этого так, будто ей сто лет.
– Профессор, признай существование таинственного, – говорит она. Мама постоянно это ему повторяет, но раньше это звучало иначе. Как будто она открывала перед ним дверь, через которую можно пройти, а не захлопывала ее у него перед лицом.
– Профессор, я женился на таинственности, – он тоже отвечает как всегда, но это перестало звучать комплиментом.
Мы едим пиццу. Совершенно невесело. От родительских мыслей воздух чернеет. Я прислушиваюсь к тому, как я жую, и тут Джуд снова прижимается к моей ноге под столом. Я тоже жмусь к ней.
– А что бабушка передала? – лезет она в это напряжение с полной надежды улыбкой.
Папа смотрит на нее, и его взгляд смягчается. Она у него тоже любимица. А вот у мамы любимчика нет, и это значит, что это место можно захватить.
– Как я уже сказала, – продолжает она обычным голосом, хрипловатым, который звучит так, словно с тобой разговаривает пещера, – я сегодня днем проезжала мимо ШИКа, художественной школы, когда в машине образовалась бабушка, чтобы подсказать, что просто необходимо вам обоим. – Мама качает головой, облака на ее лице рассеиваются, и она снова выглядит на свой возраст. – И она оказалась настолько права. Невероятно, что мне самой в голову это не приходило. Я часто вспоминаю одну цитату Пикассо: «Каждый ребенок – художник. Задача в том, чтобы не перестать им быть, когда повзрослеешь». – У нее на лице такое безумное выражение, какое бывает в музеях, когда кажется, что она сейчас украдет картину. – Но это, это просто редчайшая возможность, ребята. Я не хочу, чтобы ваш дух оказался сломлен, как… – Она не заканчивает фразу, проводит рукой по волосам, а они у нее черные и разметавшиеся словно после бомбежки, как и у меня, и поворачивается к папе: – Бенджамин, я действительно этого хочу. Я понимаю, что это будет дорого, но это такая возможно…
– Что? – перебивает Джуд. – Это все, что бабушка сказала? В этом заключалось послание из иного мира? В какую школу идти? – Она вот-вот расплачется.
Но не я. Художественная школа? Я такого себе представить не мог, никогда не мечтал, что попаду куда-то, кроме Рузвельта, школы для засранцев, как и все остальные. Я уверен, что вся моя кровь начала светиться.
(АВТОПОРТРЕТ: У меня в груди распахивается окно.)
У мамы снова этот безумный вид.
– Джуд, это не просто какая-то школа. Ты там все четыре года будешь скакать от радости и кричать об этом на весь мир. Вы разве не хотите скакать от радости?
– О чем нам на весь мир кричать? – интересуется Джуд.
Папа тихонько хихикает, выходит колюче.
– Ди, я не знаю, – говорит он. – Она очень узконаправленная. Ты забываешь, что для остальных из нас искусство – это просто искусство, мы на него не молимся. – Мама берет нож, втыкает его ему в живот и поворачивает. Но папа продолжает, не замечая этого: – Да и, в любом случае, они пока в седьмом классе. До такого выбора еще очень далеко.
– Я хочу туда! – взрываюсь я. – Я против того, чтобы мой дух сломили!
До меня вдруг доходит, что это первые слова, которые я произнес вслух за весь ужин. Мама счастливо мне улыбается. Он ее не переубедит. И там не будет дебильных говносерфингистов, я уверен. Наверное, только такие дети, у которых кровь светится. Одни революционеры.
Мама отвечает папе:
– К ней готовиться надо несколько лет. Это одна из лучших художественных школ в стране, и научные дисциплины там на высоте, не будет с этим проблем. К тому же она у нас прямо за домом! – Ее воодушевление подстегивает меня еще больше. Я сейчас, может, даже руками замашу. – Попасть туда очень сложно. Но у вас обоих есть шансы. И природный талант, к тому же вы уже довольно много знаете. – Мама улыбается нам с такой гордостью, что над столом словно восходит солнце. Это правда. Других детей растили на книжках с картинками, а нас – с картинами. – С этих же выходных начинаем ходить по музеям и галереям. Вам понравится. И будете соревноваться в рисунке.
Джуд заливает весь стол ярко-голубой блевотой, хотя вижу это только я. Она нормально рисует, но для нее это другое. Мне школа перестала напоминать ежедневную восьмичасовую операцию на кишках, когда я понял, что всем больше хочется, чтобы я их рисовал, а не разговаривать со мной и не лупить меня по роже. А вот Джуд никому изначально бить не хотелось. Она блестящая, прикольная, нормальная – не революционер – и со всеми общается. А я разговариваю сам с собой. С Джуд, разумеется, тоже, но в основном без слов, потому что у нас так. И с мамой, потому что она с другой планеты. (Доказательства по-быстрому: пока она сквозь стены не ходила и не поднимала домов силой мысли, не останавливала время и слишком странного вообще ничего не делала, но бывали случаи. Например, недавно утром она, как обычно, сидела на веранде и пила чай, и когда я подошел ближе, то заметил, что она парит в воздухе. По крайней мере, я так увидел. И решающий факт: у нее нет родителей. Ее нашли! У порога какой-то церкви в городе Рино, штат Невада, совсем младенцем. Ясно? Это они подкинули.) Да, а еще я разговариваю с Шельмецом, который живет по соседству. Он на вид конь, ну вот так уж.
Поэтому меня и зовут Пузырем.
По сути, большую часть времени я ощущаю себя заложником.
Папа ставит локти на стол:
– Диана, остынь чуть-чуть. Мне кажется, ты фантазируешь.
Старые мечты умирают…
Мама не дает ему сказать ни слова больше. И неистово скрежещет зубами. Вид у нее такой, словно в ее руках словарь ругательств или ядерная война.
– Ноаиджуд, берите тарелки и идите в зал. Мне надо переговорить с вашим отцом.
Мы не шевелимся.
– Ноаиджуд, сейчас же!
– Джуд, Ноа, – говорит папа.
Я беру тарелку, я склеен с уходящей Джуд. Она протягивает мне руку, я ее беру. Тут я замечаю, что у нее платье яркое, как у рыбы-клоуна. Бабушка научила ее шить наряды самой. О! Из окна доносится голос нового соседского попугая, Провидца.
– Черт, где Ральф? – кудахчет он. «Черт, где Ральф?» – это все, что он умеет говорить, зато повторяет это круглосуточно. Никто не знает, кто такой этот Ральф, уж не говоря про то, где он.
– Тупая птица! – выкрикивает папа с такой силой, что у нас волосы начинают развеваться.
– Он это не всерьез, – мысленно говорю я Провидцу и вдруг понимаю, что я сказал это вслух. Иногда слова выпрыгивают у меня изо рта, как бородавчатые лягушки. Я пытаюсь объяснить отцу, что разговаривал с попугаем, но понимаю, что до добра это не доведет, посему бросаю эту затею, и из меня извергается странный блеющий звук, после чего все, кроме Джуд, начинают странно на меня смотреть. Мы с ней бросаемся к двери.
В следующий миг мы уже на диване. Телик не включаем, чтобы подслушивать, но они разговаривают сердитым шепотом, не расслышать. Когда кончается мой треугольник пиццы, от которого мы откусываем по очереди, потому что свою тарелку Джуд забыла, она говорит:
– Я-то думала, бабушка передаст нам что-нибудь классное. Вроде того, что в раю есть океан. Понимаешь?
Я откидываюсь на спинку дивана, я рад, что больше рядом никого, кроме Джуд, нет. Когда мы остаемся вдвоем, я никогда не чувствую себя заложником.
– О да, там наверняка есть океан, но он фиолетовый, а песок голубой, а небо прям зеленое.
Она улыбается, ненадолго задумывается.
– А когда устанешь, забираешься в цветок и спишь в нем. И днем все разговаривают с помощью цветов, а не словами. И так тихо… – Она закрывает глаза и медленно продолжает: – Когда люди влюбляются, они начинают гореть. – Джуд влюблена в эту идею, как и бабушка. Мы играли в эту игру, когда были маленькими. «Заберите меня отсюда!» – говорила она, а иногда и: «Дети, заберите меня отсюда на фиг!»
Джуд открывает глаза, и вся магия исчезает с ее лица. Она вздыхает.
– Что такое? – спрашиваю я.
– Я в эту школу не пойду. Там одни инопланетяне учатся.
– Инопланетяне?
– Нуда, идиоты всякие. Ее так и называют – школа инопланетян Калифорнии.
О боже, боже, спасибо, бабушка. Папе придется сдаться. Я должен туда попасть. Инопланетяне, которые творят искусство! Я так счастлив, я как будто бы скачу на трамплине, внутри себя я кувыркаюсь от восхищения.
Но не Джуд. Она помрачнела. Я пытаюсь ее подбодрить:
– Может, бабушка увидела твоих летающих женщин и поэтому хочет, чтобы мы туда пошли. – Джуд лепила их из мокрого песка за три бухты от всех. И таких же она делает из картофельного пюре или из папиного крема для бритья, когда ей кажется, что никто не видит. А я наблюдал с утеса, как она работает над этими огромными песчаными фигурами, и я знаю, что она таким образом пытается сказать что-то бабушке. Я всегда в курсе, что у Джуд на уме. Ей понять, о чем думаю я, труднее, потому что у меня есть ставни, которые я закрываю, когда потребуется. Как, например, в последнее время.
(АВТОПОРТРЕТ: Мальчик прячется в мальчике, прячущемся в мальчике.)
– Это, по-моему, не искусство. Это… – она обрывает на полуслове. – Это из-за тебя, Ноа. И прекрати ходить за мной по пляжу. Если я там с кем-нибудь целоваться буду?
– С кем? – Я всего на два часа тридцать семь минут и тринадцать секунд младше сестры, но она всегда заставляет меня чувствовать себя младшим. И меня это бесит. – С кем бы ты могла целоваться? Ты уже целовалась?
– Я отвечу, если ты расскажешь, что произошло вчера. Я знаю, что было что-то, из-за чего мы сегодня не могли пойти в школу как обычно. – Я не хотел видеть Зефира или Фрая. Здание старшеклассников рядом со зданием для средних классов. А я предпочел бы с ними вообще больше не встречаться. Джуд касается моей руки. – Если кто-то тебе что-то сделал или сказал, рассказывай.
Сестра пытается прочесть мои мысли, так что я закрываю ставни. Прямо быстро захлопываю, и она остается по другую сторону. Это уже не похоже на прошлые ужастики: на то, как она в прошлом году дала по морде ожившему валуну Майклу Стайну во время футбольного матча за то, что он обозвал меня отсталым, когда я засмотрелся на нереально крутой муравейник. Или когда меня подхватило отбойной волной и ей с папой пришлось вытаскивать меня из океана на глазах у целой кучи говносерфингистов. Нет, теперь все иначе. С этой тайной я все равно что постоянно хожу по углям босиком. Я встаю с дивана, чтобы избежать любой возможной телепатии, – и тут до нас доносится крик.
Очень громкий, дом вот-вот расколется надвое. Точно так же уже бывало недавно.
Я снова падаю на диван. Джуд смотрит на меня. Цвет ее глаз – как самый прозрачный светло-голубой ледник, я рисую их почти только белым. Обычно, если в них посмотреть, начинаешь парить, видеть пушистые облака и слышать арфы, но сейчас они попросту испуганны. А все остальное забыто.
(ПОРТРЕТ: Мама и папа со свистящими чайниками вместо голов.)
Джуд начинает говорить как маленькая, детским голоском, как с мишурой.
– Ты правда думаешь, что бабушка поэтому порекомендовала эту школу? Потому что видела моих летающих женщин из песка?
– Да, – лгу я. На самом деле я думаю, что она была права с самого начала. Что это из-за меня.
Джуд прыгает ко мне поближе, и мы сидим плечом к плечу. Вот такие мы. Наша любимая поза. Слепленные. Именно также мы лежим на фотографии с УЗИ еще в мамином животе, именно так было и на рисунке, который Фрай вчера разорвал. В отличие от почти всех других земных организмов, мы, начиная с образования самых первых клеточек, были вместе, появились на свет вместе. Поэтому мало кто замечает, что в основном за нас двоих говорит Джуд, поэтому мы можем играть на пианино только в четыре руки, а не по одному, поэтому не устраиваем войн – за все эти тринадцать лет мы друг с другом постоянно согласны. У нас всегда два камня, двое ножниц и две бумаги. Я рисую нас либо так, либо половинками.
От этого слияния меня захлестывает волна спокойствия. Она делает вдох, я вторю. Может, нам пора из этого вырасти, но зачем. Я хоть и смотрю строго вперед, вижу, что сестра улыбается. Мы вместе выдыхаем, вместе вдыхаем, выдыхаем, вдыхаем, выдыхаем, выдыхаем и вдыхаем до тех пор, пока даже деревья не забывают, что было вчера в лесу, пока родительские голоса не переходят из злобы в музыку, пока мы не становимся не просто одновозрастными, а вообще одним цельным человеком.
Неделю спустя все меняется.
Сегодня суббота, мама, Джуд и я в центре города, в кафе на крыше музея, потому что мама выиграла спор и мы оба уже в этом году будем подавать документы в ШИК.
Джуд сидит по другую сторону стола от нас с мамой, они разговаривают, и в это же время сестра шлет мне беззвучные угрозы меня убить, поскольку ей кажется, что у меня рисунок получился лучше, чем у нее. У нас конкурс. А судья – мама. Да, возможно, мне не следовало помогать Джуд – Она уверена, что я хотел испортить ее работы. Без комментариев.
Она тайком корчит мне рожу с закатыванием глаз. 6,3 по шкале Рихтера. Я думаю о том, не отдавить ли ей ногу под столом, но воздерживаюсь. Вместо этого я пью горячий шоколад и тайком подсматриваю за ребятами постарше слева. Что касается моего двух с половиной метрового конкретного долдона, все еще никаких последствий не было, за исключением моих фантазий (АВТОПОРТРЕТ: Мальчика скармливают по кусочкам огненным муравьям). Хотя, может, Зефир и действительно не собирается никому говорить.
У всех пацанов за соседним столиком пирсинг в ушах и в бровях, и они подкалывают друг друга, как выдры. Наверное, они учатся в ШИКе, мне так кажется, и у меня от этой мысли все тело начинает гудеть, как натянутая тетива. Один из них луноликий с голубыми глазами-блюдцами и лопающимися красными губами, как с картины Ренуара. Я обожаю такие губы. Я делаю быстрый набросок этого лица, а один палец лежит под столом на штанах, он вдруг замечает, как пристально я на него смотрю, и вместо того, чтобы окинуть меня злобным взглядом, чтобы я уткнулся, он мне подмигивает, медленно, нет возможности подумать, что показалось, а потом снова переводит внимание на своих друзей, а я из твердого состояния перехожу в жидкое.
Он мне подмигнул. Как будто бы он в курсе. Но от этого не было неприятно. Совершенно. Вообще-то, я даже не могу перестать улыбаться, а теперь – ой-ой – он снова на меня смотрит и тоже улыбается. У меня лицо начинает закипать.
Я пытаюсь сосредоточить внимание на маме и Джуд. Они обсуждают бабушкину библию с бредятиной. В который раз. Мама говорит, что это энциклопедия старых верований. Что бабушка собирала в разных местах и у разных людей все эти идеи, она даже оставляла ее открытой у себя в магазине на прилавке возле кассы, чтобы все покупатели могли туда и свою ахинею вписывать.
– На самой последней странице, – сообщает мама сестре, – написано, что в случае ее безвременной кончины она завещается тебе.
– Мне? – Сестра окидывает меня самым самодовольным взглядом, на какой только способна. – Исключительно мне? – Она уже вся сияет.
Ну и ладно. Можно подумать, мне нужна эта библия.
– Я цитирую: «Эта книга завещается моей внучке, Джуд Свитвайн, последней живущей носительнице Дара Свитвайнов», – говорит мама.
Я заблевываю весь стол салатовым.
Бабушка решила, что у Джуд есть «Дар интуиции Свитвайнов», когда увидела, что она может складывать язык цветочком. Нам тогда было по четыре года. После этого Джуд целыми днями сидела со мной возле зеркала, снова и снова нажимала мне на язык пальцем, пытаясь научить меня этому фокусу, чтобы и у меня был дар Свитвайнов. Но без толку. Язык гнулся любыми фигурами, только цветочком не складывался.
Я снова смотрю на столик с выдрами. Они собираются уходить. Луноликий мигун набрасывает рюкзак на плечо и говорит мне «пока» губами.
Я сглатываю, опускаю взгляд и вспыхиваю.
Затем принимаюсь рисовать его в уме по памяти.
Когда я через несколько минут снова начинаю слушать, мама обещает Джуд, что, в отличие от бабушки Свитвайн, ее дух будет являться к нам настойчиво и в красках, не то что какая-то беглая встреча в машине.
– Мое привидение будет лезть просто всюду, – звучит ее раскатистый смех, руки порхают в воздухе. – Мне совершенно необходимо все контролировать. Вы от меня не отделаетесь! Никогда! – гогочет мама.
Странно то, что вдруг начинает казаться, будто ее захватил ураган. Волосы развеваются, платье чуть-чуть приподнялось. Я смотрю под стол – вдруг там воздуховод или что-то типа того, но нет. Видите? У остальных матерей нет своей собственной погоды. Она так тепло нам улыбается, как щенкам, и у меня в груди начинает щемить.
Я закрываю ставни на весь их разговор, в особенности о том, каким мама станет привидением. Если мама умрет, солнце погаснет. И точка.
Вместо всего этого я думаю о сегодняшнем дне.
О том, как я ходил от картины к картине и просил каждую из них меня съесть, и они все соглашались.
Как все время кожа была мне впору, и ни разу не собиралась складками в районе лодыжек, и не утягивала череп до размеров булавочной головки.
Мама барабанит по столу, и я возвращаюсь к реальности.
– Ну, посмотрим, что в альбомах, – воодушевленно говорит она.
Я сделал четыре рисунка пастелью из постоянной коллекции —
Шагал, Франц Марк и два Пикассо. Я выбрал их потому, что было ясно – эти картины смотрят на меня так же пристально, как и я на них. Она сказала что нет необходимости делать прямо точные копии. Я вообще не стал копировать. Я встряхнул оригиналы в своей голове и выдал их с сильным налетом себя.
– Я первый, – вызываюсь я, впихивая маме свой альбом. Джуд снова закатывает глаза, на этот раз 7,2 по шкале Рихтера, все здание шатается. Но мне плевать, я не могу ждать. Пока я сегодня рисовал, что-то произошло. Как будто глаза заменили на новые, получше. И я хочу, чтобы мама это заметила.
Она медленно перелистывает, потом надевает бабушкины очки, которые висят у нее на шее, и снова просматривает рисунки, а затем еще раз. В какой-то момент она смотрит на меня так, словно я превратился в звездоноса, а потом возвращается к альбому.
Все звуки кафе: голоса, жужжание кофемашины, звон и звяканье тарелок и стаканов смолкают, пока ее указательный палец парит над каждой частью страницы. Я смотрю ее глазами и вижу вот что: они хороши. У меня такое чувство, как перед запуском ракеты. Я точно попаду в ШИК! И у меня еще целый год впереди, чтобы точно это гарантировать. Я уже попросил мистера Грейди, нашего преподавателя по рисованию, научить меня после уроков смешивать масляные краски, и он согласился. Когда мне начинает казаться, что мама наконец закончила, она возвращается в начало. Она просто не может остановиться! Ее лицо кишит счастьем. Ах, и я весь закружился.
Пока на меня не начинается атака. Психический воздушный налет со стороны Джуд. (ПОРТРЕТ: Позеленела от зависти.) Кожа: лайм. Волосы: шартрез. Глаза: лес. Вся: зеленый, зеленый, зеленый. Она открывает пакетик сахара, просыпает немного на стол, а затем делает отпечаток пальца с кристаллами на обложке своего альбома. Бредовый совет из бабушкиной библии на удачу. Мои кишки словно наматывают на кулак. Мне бы надо уже вырвать у мамы альбом, но я не делаю этого. Не могу.
Когда бабушка С. гадала нам с Джуд по ладони, она всегда говорила, что в наших линиях столько зависти, что хватит нам по десять раз жизни перепортить. И я знаю, что тут она права. Когда я рисую нас с Джуд с прозрачной кожей, у нас в животах всегда гремучие змеи. У меня всего несколько. А у сестры последний раз было семнадцать.
Мама наконец-то закрывает мой альбом и отдает мне. И объявляет нам обоим.
– Конкурс – это глупо. Давайте посвятим субботы тому, чтобы смотреть на чужие работы и учиться самим. Согласны, дети?
Говорит это она, даже не открыв альбома Джуд.
Мама берет свою чашку с горячим шоколадом, но не пьет.
– Невероятно, – произносит она, медленно качая головой. Она о рисунках Джут вообще забыла? – Чувствительность Шагала с палитрой Гогена, но в то же время точка зрения строго твоя собственная. А ты еще так молод. Ноа, это потрясающе. Просто потрясающе.
(АВТОПОРТРЕТ: Мальчик ныряет в озеро света.)
– Правда? – шепчу я.
– Правда, – на полном серьезе отвечает она. – Я поражена.
У мамы что-то поменялось в лице – словно по центру немного разошлась занавеска. Я украдкой бросаю взгляд на Джуд. И вижу, что она зажалась в уголке у себя внутри, я тоже так делаю в экстренных случаях. У меня внутри есть такое место, куда можно заползти, и никто не достанет, как бы там ни было. Но я не знал, что и у нее такое есть.
Мама этого не замечает. Хотя обычно она видит все. Но сию минуту она не обращает внимания ни на что, словно ей прямо сейчас снится сон.
В какой-то момент она наконец приходит в себя, но уже слишком поздно.
– Джуд, милая, давай и твой альбом, мне не терпится увидеть, что получилось у тебя.
– Ни к чему, – отвечает сестра с показным блеском; ее альбом уже спрятан глубоко в рюкзак.
У нас с Джуд много игр. Ее любимая «Как бы ты хотел умереть» (Джуд: замерзнуть, я: сгореть). И «Утопленник». В «Утопленнике» задается такой вопрос: если бы мама и папа тонули, кого бы ты спас первым? (Я: маму, Джуд: по настроению.) Есть еще одна разновидность: если бы мы тонули оба, кого бы папа стал спасать первым? (Джуд.) Маму мы за тринадцать лет не разгадали. Мы понятия не имели, за кем она бросится в воду первым.
До настоящего момента.
Мы понимаем это оба, даже не перекинувшись взглядами.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления