Я не видел Климыча, но затылком чувствовал, что он стоит за спиной. Наблюдает. Я провел напильникам по болванке еще несколько раз и спросил:
— Опять напортачил?
Климыч указательным пальцем почесал под носом. У него были маленькие седые усики. Аккуратные, как у профессора.
— Металл — это не сосновая палка, — изрек Климыч. — Так-то, брат. — Вздохнул, вскинул на лоб очки в никелированной оправе и пошел дальше. К другому студенту.
Климыч был преподавателем техникума по производственной учебе. Нормально, как все люди, он не мог разговаривать. Мог только изрекать. Какие-то лишь ему доступные истины. Скажет — как отрежет. И отойдет в сторонку, почесывая свои профессорские усики. А ты думай-гадай, что это значит. Кое-какие изречения Климыча мы сообща разгадали. Например, если он сказал: «Копейка рубль бережет», — значит, задание выполнено, деталь найдет свое применение в народном хозяйстве. Если Климыч изрек: «Круглое катай, квадратное бросай», — значит, твои дела плохи. Не получится из тебя настоящего металлиста, а так себе, шаляй-валяй. Каждую субботу Климыч вместе с отцом Бутафорова — электриком Палычем — уезжал на рыбалку. У них была своя деревянная лодка, снасти. Все это они сами сделали. Возвращались вечером в воскресенье, — всегда с рыбой. Что и говорить, рыбаки были отменные. Иногда с ними уезжал на рыбалку Николай. А больше Климыч с Палычем никого не брали. Бутафоров рассказывал, что за весь день они иной раз и пятью словами не обмолвятся. Понимают друг друга без слов. Настоящая рыбалка, дескать, не располагает к пустому разговору. Рыба любит тишину.
Я отпустил тиски, достал болванку. Из нее должна была получиться деталь к фрезерному станку. Климыч нарисовал ее на доске и указал размеры. У меня что-то не так получалось. Я подошел к Геньке Аршинову и попросил штангенциркуль. Он торчал у Геньки из нагрудного кармана, как у заправского мастера.
— Умеешь обращаться? — спросил Генька.
Этот циркуль он притащил из дому и не расставался с ним даже в столовой. Такой циркуль был только у него и у Климыча.
— Попробую, — сказал я.
Измерив болванку, я понял, почему Климыч сказал, что металл — это не сосновая палка: я немного перестарался и сточил с одной стороны шесть лишних миллиметров. Заготовка была испорчена; все нужно начинать сначала.
— Запорол? — спросил Генька.
— У меня ведь штангеля нет, — сказал я.
— Ты керном разметь, — посоветовал Генька.
Я и без него знал, что делать. Я бы и эту деталь не испортил, просто забылся, — водил рашпилем, а сам думал о Мишке. Вот уже третий день от него нет никаких известий, как в воду канул. На другой же день я пошел в милицию, но ничего путного не добился. Никто не пожелал мне сказать, где Мишка Победимов и что с ним. Хотел зайти к начальнику, но он куда-то срочно выехал. Я пристал к дежурному. Сунул ему в нос свое удостоверение. Сказал, что меня сюда направила комсомольская организация. Дежурный полистал какую-то тетрадку, посмотрел на меня и сказал:
— Гражданин, идите домой. Когда нужно будет — мы сообщим в техникум.
— В тюрьме? — спросил я.
— Идет следствие, — сказал дежурный. — Когда закончится…
— Выпустят?
— Гражданин, идите домой, — сказал милиционер. — Мешаете, понимаете, работать.
Тут зазвонил телефон, и дежурный, показав мне глазами на дверь, стал с кем-то разговаривать. Делать было нечего, я ушел.
В техникуме никто толком не знал, что с Мишкой. Спрашивали меня, но я не хотел особенно распространяться на этот счет, думал, что все обойдется и Мишка не сегодня-завтра придет. Но дни шли, а Швейк не возвращался. Больше скрывать было нельзя. Я решил посоветоваться с Бутафоровым. Как только закончились занятия, пошел его разыскивать. В аудитории Николая уже не было. Оказывается, их группу сегодня на час раньше отпустили, он ушел домой. Я слышал, что Николай живет на Дятлинке, но где — не знал.
Ловать занесло снегом. Над прорубями курился пар. От домов к реке ниточками тянулись тропинки. Посредине реки какой-то чудак в полушубке сидел на ведре и дремал с короткой удочкой в руке. У висячего канатного моста на коньках катались ребятишки. Рожицы красные, штаны в снегу, под носами блестит. Я подошел к ним и спросил, где живут Бутафоровы. Мальчишка в танкистском шлеме подкатил ко мне и, шмыгнув носом, показал на ободранный дом, в котором жила Рысь.
— Их хата, — сказал он.
— Тут живет… девчонка одна.
— Динка? — спросил мальчишка. — А как же, живет… Вон она катается, — кивнул он на другой берег, где носились по льду ребята постарше.
Я долго смотрел в ту сторону. Рысь каталась хорошо. Она была в рыжей лыжной куртке, шароварах и без шапки. Легко, словно стриж, чертила лед.
— А как ее фамилия? — спросил я.
Но мальчишки уже и след простыл.
Поднимаясь на крыльцо, я услышал аккордеон. За дверью кто-то наигрывал вальс «Дунайские волны». Я вошел. Играл Николай. Он сидел у окна, играл и смотрел на Ловать, которая белела внизу. Птичье крыло спустилось ему на глаза. Пальцы легко касались клавиш. Я стоял молча и слушал. Я любил этот вальс.
Бутафоровы занимали в ободранном доме большую квадратную комнату. Рядом была еще одна комната с отдельным входом. Там, по-видимому, жила Рысь с теткой. Больше в доме не было квартир. Вдоль стен стояли четыре кровати, в углу — ножная швейная машина, прикрытая кружевной накидкой. Рядом этажерка с книгами. В комнате чисто. Пахнет глаженым бельем.
Николай вдруг перестал играть, схватил с подоконника нотную тетрадь, заглянул в нее и стал настойчиво повторять одно и то же место.
— Заклинило? — спросил я.
Николай отбросил волосы с глаз, взглянул на меня.
— Чего стоишь? — сказал он. — Садись, — кивнул на стул.
— Сыграй еще что-нибудь.
Николай сыграл какой-то быстрый фокстрот и поставил аккордеон на подоконник.
— Поиграй еще, — попросил я.
— Не умею, — сказал Николай. — Фокстрот и вальс выучил, и баста. Больше ничего не получается. — Он взъерошил волосы, улыбнулся: — А люблю, понимаешь…
— Мне и так никогда не научиться, — сказал я, вспомнив ехидные слова Рыси насчет слуха.
— Захочешь — научишься, — сказал Николай. — У меня тоже особого таланта нет… Здесь главное — техника. — Немного подумав, он прибавил: — Я так думал… А стал играть — почувствовал, что техника — это еще не все. Талант нужен. Я знаю одного баяниста, — и нот в глаза не видел, а послушал бы, как играет! Мне и за сто лет так не научиться.
Я взял аккордеон, поставил на колени, чуть дотронулся до клавиш. Резкий протяжный звук вырвался из нутра инструмента. Я всегда завидовал ребятам, умевшим на чем-нибудь играть. Глядя на их пальцы, которые сами прыгали по клавишам или, играючи, перебирали струны, я с горечью признавался себе, что так не смогу. Идет гармонист по улице, а за ним толпа. Девушки, парни. Куда завернет гармонист — туда и они. А устанет, присядет отдохнуть, — живо все соберутся вокруг него, как цыплята возле курицы. Сколько раз я замечал в глазах девчат восхищенный огонек, когда они смотрели на гармониста, хотя он и не был парнем первый сорт. Завораживает музыка девичье сердце.
В Куженкине один раненый офицер, возвращаясь с фронта домой, подарил мне немецкую губную гармонику. Целый месяц я прятался от всех на чердаке и разучивал на слух песни. А когда мне показалось, что кое-что получается, я собрал ребят и единым духом проиграл им весь свой репертуар. Я дул в гармонику и смотрел на приятелей, но их лица оставались равнодушными; никого не тронула моя музыка. Я далеко запрятал подарок офицера и больше никогда не брал в руки губную гармошку.
Николай убрал аккордеон в большой черный чехол и задвинул под кровать.
— Я играю, когда дома никого нету, — сказал он. — Ругаются…
Я все рассказал про Мишку. Он молча слушал, ни разу не перебил. Когда я умолк, Николай отвернулся к окну. Его серые глаза прищурились.
— Он бы мог и не ходить туда, — сказал я. — Добровольно.
Николай прижал нос к стеклу:
— Динка что делает… Мальчишку носом в сугроб тычет! Ты погляди, ему с ней не справиться.
— Его теперь из техникума шугнут. Генька Аршинов…
— Что Генька? — сердито заговорил Николай. — Генька — это еще не комсомол. А из техникума за такие дела гнать надо. И не только его. Тебя тоже.
— Пожалуйста, — сказал я. — Не заплачу.
— Знал, что Мишка ворует, и молчал!
— Я говорил ему…
— Говорил! Надо было по морде надавать!
— Мишка так, сбоку припека. Что Корней скажет, то Мишка и сделает.
— Много они… награбили?
— Начальник говорил, тысяч на тридцать. Так это Корней. А Мишка…
— Что Мишка? Такой же ворюга, как и твой Корней.
— Корней не мой…
— Водку с ним пил? Пил! Деньги от него брал? Брал!
— Не ори, — сказал я. — Я и сам орать умею.
Николай вскочил с подоконника и заходил по комнате. Пол скрипел, этажерка шаталась.
— Вот так жук в зеленых обмотках…
— Пока, — сказал я, поднимаясь.
Николай подошел ко мне. Остановился и, покачиваясь на носках, спросил:
— А куда он деньги девал?
— Ты же знаешь Мишку. У него деньги не задерживаются. Гол как сокол. Сапоги купил да флакон одеколону «Гвоздика».
Николай уселся на подоконник, покачал головой.
— Влепят ему самое малое пару лет, — сказал он.
— Человек все понял… Сам пришел. Надо же учитывать?
— Учтут… И все-таки посадят.
— Будь здоров, — сказал я.
Разозлил меня Бутафоров. И без него на душе кошки скребут. Ну что он может сделать для Мишки? Как суд постановит, так и будет, И зачем дурака понесло в милицию?
Я уже порядочно отошел от дома, когда вспомнил про Рысь. Повернулся и зашагал обратно. Не доходя до реки, увидел ее. Рысь сама ковыляла навстречу. Конек у нее был только на одной ноге, другой она держала за ремешок. Рысь шла, и конек покачивался у нее в руке. Она меня не видела. Лицо у Рыси было расстроенное, одна щека горела, — наверное, мальчик, с которым она дралась, приложился. Я вдруг смутился. Что ей сказать? И вспомнил: месяц назад в метель она сорвала с моей головы шапку и не отдала. Я с неделю ходил без шапки, даже насморк схватил. Куркуленко наконец сжалился и выдал новую, с вычетом из стипендии.
Я стащил с головы шапку и затолкал в карман. Скажу Рыси, что пришел за шапкой.
Увидев меня, Рысь замедлила шаги, а потом совсем остановилась. Большущие зеленоватые глаза ее смотрели на меня виновато.
— За шапкой? — спросила она.
— В больнице с месяц провалялся, — соврал я. — Тиф.
— Тиф? — Рысь сочувственно покачала головой. — Брюшной?
— Ага. Брюшной. Чуть не помер.
— Бедненький… Тебя вошь укусила?
— При чем тут вошь? Простудился.
Глаза у Рыси стали веселыми:
— А вот и врешь! От простуды тиф не бывает. Тебя огромная вошь укусила!
— Гони шапку, — сказал я.
— У меня ее нету. — Рысь махнула коньком. — Она там.
— Где?
— Там, — Рысь показала на Ловать. — Ее ветер унес… Я утром чуть свет встала и побежала на речку. Искала-искала — не нашла. Метель ночью была. Укатилась твоя шапка куда-то.
Рысь не изменилась. Только чуть-чуть повыше стала, и вьющиеся белокурые волосы отросли. Теперь она больше походила на девчонку. А глаза такие же кошачьи. Озорные глаза. И смотрели они на меня с любопытством и насмешкой.
— Черт с ней, с шапкой, — сказал я. — Другую достал.
— Зачем тебе шапка? — Рысь совсем близко подошла ко мне. Осторожно дотронулась рукой до моих волос и сказала: — Тебе идет без шапки.
Я взглянул ей в глаза: смеется? Но глаза у Рыси были серьезные и немного грустные.
Она отвернулась, чиркнула коньком по утоптанному снегу и вздохнула.
— Уроки нужно делать, — сказала она. — Не хочется.
— Не делай, — посоветовал я.
— Вызовут… Меня всегда вызывают, если не выучу. Закон.
— Тогда выучи, — сказал я.
Рысь взяла меня за руку и показала на разрушенную часовню, что стояла на берегу у кладбища.
— Кто там сидит на крыше? — спросила она.
У часовни и крыши-то не было. Сколько я ни пялил глаза на развалины — ничего не увидел.
— Никого там нет, — сказал я. — Выдумываешь.
— Там живут два голубя. Серый и белый. Как ты думаешь, холодно им?
— Летели бы в жаркие страны, — сказал я.
— Они любят друг друга. Им вдвоем тепло.
Рысь смотрела на часовню. И глаза были грустные. А я смотрел на Рысь. Ветер ворошил на ее голове тугие белые пряди. На губах девчонки появилась улыбка. Рысь повернулась ко мне, хотела что-то сказать и… ничего не сказала. Глаза стали острыми, насмешливыми.
— Ты знаешь басню «Вороне бог послал кусочек сыра»? — спросила она. — Мне нужно перевести ее на немецкий язык… Ты знаешь немецкий?
— Французский знаю, — сказал я. — Немецкий — это чепуха.
— Как по-французски ворона?
— Ворона?
— Ворона.
— Не знаю, — засмеялся я. — Слов десять запомнил…
— А Лев Толстой уйму знал языков… И читал и говорил свободно.
— То Лев Толстой…
— Я бы захотела — выучила немецкий…
— Главное — захотеть, — сказал я. — Льва Толстого никто не заставлял. Он сам. Захотел и выучил.
— Я знаю, почему он учил иностранные языки.
— Легко давались…
— И еще потому, что ему было скучно в Ясной Поляне, — заявила Рысь.
— Мне тоже скучно, — сказал я, — а французский идет туго.
— Ты наврал, что болел? — помолчав, спросила Рысь.
— Болел… У меня жуткий насморк был.
— Ты чихал, а тебе все говорили: «Будь здоров!» Да?
— Сначала говорили, а потом надоело. Я чихал по двадцать раз подряд.
— Я бы столько не смогла, — вздохнула Рысь.
У меня замерзла голова. От холода, вероятно, и все мысли разбежались. Но вытаскивать из кармана шапку на глазах у Рыси не хотелось. А потом она сказала, что мне без шапки идет… Ради этого можно немного померзнуть. Мне интересно было разговаривать с ней. Я смотрел на нее с удовольствием и мог слушать сколько угодно. Эта девчонка не уставала удивляться, смеяться, сердиться. И всё это она делала искренне.
— Иди переводи свою ворону, — сказал я. — И сыр, который ей бог послал.
Рысь протянула мне конек с оборванным креплением:
— Свяжи… Если б ремень не лопнул, он бы меня, убейся, не догнал.
— Кто «он»? — спросил я.
— Да Ленька из нашей школы… У него беговые.
Я подул на пальцы и стал связывать ремни. Кожа затвердела на морозе, и дело подвигалось с трудом. Из-за какого-то Леньки я должен потеть. Рысь стояла и смотрела. Кое-как я связал ей ремень.
— Драться с Ленькой не будешь — выдержит, — сказал я, возвращая ей конек. И вспомнил, что уже нечто подобное говорил ей там, на танцах, когда у нее каблук отвалился. Рысь шлепнулась в снег и в два счета прикрутила ремень к ботинку.
— Ты мастер на все руки, — сказала она и, помахав мне рукой, заскользила к реке.
— А как же ворона? — спросил я.
— Не улетит! — крикнула Рысь. — А с Ленькой мы не деремся. Он за мной бегает…
Я видел, как она врезалась в кучу ребят. Двое погнались за ней, но Рысь припустила вдоль берега по ледяной дорожке, и мальчишки, сначала один, потом другой, отстали. А она, круто затормозив, развернулась и понеслась обратно.
— Опять стихи сочиняешь? — услышал я голос Бутафорова. — И без шапки? Просторнее мыслям…
— Дышу воздухом, — сказал я, вынимая из кармана шапку. — У вас тут такой воздух…
Бутафоров подозрительно посмотрел на меня, ухмыльнулся:
— Давай не вкручивай… Воздух! Ждешь?
— Тебя, — сказал я. — Знал, что придешь.
— Я бы на твоем месте попробовал…
— Что?
— Стихи сочинять…
— Стихи потом, — сказал я. — Пошли Мишку выручать.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления