ГЛАВА 15

Онлайн чтение книги Инспектор Золотой тайги
ГЛАВА 15

Проверка Учумухского и еще одного небольшого прииска по соседству заняла всю первую половину дня. Когда Дарья Перфильевна проводила окружного инженера до границы своих владений, указала тропу, по которой следовало ехать, чтобы избежать ею же самой подготовленной засады, и украдкой перекрестила Алексея вслед, было около полудня.

Дорога получилась самая обыкновенная — спокойная, скучная, с надоедливым жужжанием паутов. Если посчитать, лошади находились в пути уже с месяц, поэтому Зверев с Очиром их не торопили. Ехали больше шагом, в местах с хорошей травой делали остановки.

На первом привале Очир, как бы между прочим, полюбопытствовал, почему не поехали вчерашней тропой, которая бесспорно короче. Алексей чуть замялся, с преувеличенным вниманием разглядывая циферблат своего многострадального, но надежного «Лонжина».

– Понимаешь, хозяйка прииска сказала, что там опасно,— объяснил он, и Очир больше ни о чем не спрашивал.

Прикинув по карте и посоветовавшись, они решили, что при такой езде, не спеша, жалеючи коней, в Чирокане они будут никак не позже десяти, ну от силы — одиннадцати часов вечера.

Как и за несколько дней до этого, Мария–Магдалининский прииск открылся перед ними в вечерних лучах. Только на сей раз Алексей и Очир смотрели на него не с западной стороны, а с юго–восточной, с перевала в верховьях Гулакочи. В долине речушки уже залегла синяя тень высокого левого водораздела, затопившая почти до половины и крутой правый берег. В щелеобразных устьях боковых притоков синева сгущалась почти до черноты, однако в устье Гулакочи, распахнутом в желтовато–зеленую пятнистую долину Чирокана, лежала ненадежная позолота вечереющего солнца.

Зверев и Очир спешились и, ведя коней в поводу, стали спускаться вниз, навстречу разлитым в долине сумеркам. Еле заметная тропа петляла по каменной россыпи, одетой в шершавую змеиную шкуру лишайников.

К тому времени, когда они спустились в долину, уже подступала ночь. Неотчетливая тропа шла по левому берегу Гулакочи, покрытому редкой порослью краснотала.

Едва путники сели на лошадей и проехали шагом сотни три саженей, как где–то совсем недалеко хлестко ударил выстрел, послышался неясный рев, а затем — еще выстрел. Алексей тотчас придержал коня; в голове мелькнула было мысль о молодцах Дарьи Перфильевны, но он тут же отмел ее как явно несуразную. Очир, быстро озираясь, проехал вперед. Он успел уже достать маузер и теперь держал его наготове, положив на луку седла.

Приближаясь, забухал усиленный эхом топот пущенных в галоп лошадей, и через мгновенье впереди из незаметного бокового распадка вынырнули один за другим два всадника, на полном ходу свернули влево и не оглядываясь унеслись прочь. Только отзвук копыт еще некоторое время, замирая, прыгал над сумеречными зарослями, протянувшимися в низовья Гулакочи.

– Худо маленько,— вполголоса проговорил Очир, настороженно вглядываясь в темное устье распадка.— Кто стрелял? Посмотреть надо, а?

– Что ж, будем смотреть,— согласился Алексей и снял с плеча винтовку.

Они приблизились к распадку, чуть выждали, а затем осторожно двинулись вверх по нему. Слева бормотал в камнях ручей, справа молчаливой шеренгой стояли низкорослые лиственницы.

Очир, державшийся впереди, вдруг остановил коня, спрыгнул и, нагнувшись, стал разглядывать что–то на земле. Потрогал темневшие обочь тропы пятна, поднес пальцы к глазам, затем вытер их о круп коня.

– Кровь,— пояснил он подъехавшему Звереву и уже поставил ногу в стремя, собираясь вскочить в седло, но неожиданно замер, стал прислушиваться, глядя куда–то вперед.

Зверев тоже напряг слух, но, кроме шума воды, ничего не мог услышать.

– Худо дело,— сказал опять Очир, сделал Звереву знак оставаться на месте и мягкой, крадущейся походкой двинулся по тропе.

Алексей на всякий случай снял затвор винтовки с предохранителя.

Между тем Очир уходил все дальше, и вскоре темнота совершенно размыла его фигуру.

Время шло. Алексей ждал, продолжая прислушиваться. Все так же шумел ручей. С верховьев распадка набегал ветерок и легонько раскачивал верхушки чахлых лиственниц. Вздыхали лошади, перебирая удила. Вдруг Алексею показалось, что где–то в отдалении раздались голоса…

Очир появился совершенно бесшумно — как бы разом возник из темноты.

– Вон там человек лежит,— сообщил он, неопределенно махнув рукой вверх по ручью.— Мало–мало помогать надо, а?

Очир легко взлетел в седло и, не дожидаясь ответа, тронул коня.

Ехать пришлось недалеко. Зверев вплотную следовал за Очиром, поэтому на открывшуюся впереди поляну они выехали почти одновременно, и тотчас посреди этой самой поляны кто–то метнулся, взвизгнул (Алексею в первый миг показалось — большая собака), потом вскочил, обретя смутные, но вполне человеческие очертания, и, не переставая повизгивать, канул во тьму. На том месте, где возилось это пугливое существо, осталось что–то темное, громоздкое.

Помедлив, они подъехали, спешились, и Зверев увидел лежащего ничком очень широкого человека, голова которого казалась непомерно большой из–за буйной шапки волос. Что–то знакомое почудилось в нем Алексею. Вдвоем с Очиром они перевернули его на спину, и тут Алексей вспомнил: тот самый диковинный старец, который несколько дней назад просил продать шелк и бархат и сыпал при этом на землю золотой песок. Как и тогда, он был одет в балахон из мешковины, и балахон этот густо пропитался кровью на груди и на животе. Лужа крови натекла на траву.

Видимо, скитания по степям и пустыням Монголии, по неведомым местам Манчьжурии и Тибета научили Очира многому. Он молча достал из седельной сумки перевязочный материал, банку с какой–то остро пахнущей мазью, вспорол ножом балахон и, несмотря на темноту, принялся с большой сноровкой обрабатывать рану.

Зверев стоял рядом и старался представить себе, что же здесь произошло. Те двое, ускакавшие вниз по Гулакочи, спешили так, словно за ними гнались. Кого они испугались? Этого хоть и здоровенного, но тяжело раненного человека? Или того, кто минуту назад сбежал отсюда? А может, кроме этих четырех в только что разыгравшейся небольшой таежной драме участвовали и другие действующие лица, которые сейчас скрываются где–то поблизости? Подумав так, Алексей почувствовал себя неуютно — он вдруг отчетливо осознал, что, стоя, словно верстовой столб, посреди поляны, представляет собой неплохую мишень. И, как нарочно, где–то в темноте, в кустах, осторожно ворохнулось, треснул сучок. Алексей тотчас взял винтовку на изготовку. Должно быть уловив его движение, Очир поднял голову.

– Однако, это друг его,— негромко сообщил он.— Был тут, когда я первый раз пришел сюда. Увидел меня — убежал. Потом мы с тобой приехали — опять убежал. Боится, а не уходит — наверно, друг.— Очир обернулся в ту сторону, откуда донесся шум, и крикнул: — Эй, паря, ходи сюда! Мы совсем другие люди! Которые стреляли, те давно бежали!..

В кустах долго стояла тишина. Потом там послышались возня, шорохи, после чего в темноте проступила неясная тень и стала нерешительно, то и дело останавливаясь, приближаться. Подойти незнакомец все же не решился, а остановился на почтительном расстоянии. Обличье его по–прежнему оставалось смутным. До Зверева доносились сдерживаемые и оттого особенно горестные и судорожные всхлипы.

– Подходи, не бойся,— как можно мягче проговорил Алексей и для вящей убедительности повторил слова Очира: — Мы совсем другие люди. Я инженер Зверев, а его зовут Очиром. Мы из Верхнеудинска.

Видимо, это в какой–то мере убедило и успокоило человека. Он приблизился еще на несколько шагов.

– Ты кто? Как зовут тебя? — голосом, каким говорят с детьми, спросил Зверев.

– Васька я… Разгильдяев то ись по фамилии,— гнусавым баском отозвался незнакомец и шмыгнул носом.

– Кто он? Как зовут? — Зверев кивнул на раненого.

Васька ответил не сразу.

– Известно кто — Штольник…— с заметной неохотой проговорил он.— Штольником его кличут…

– Штольником? — не понял Зверев.— Это как понимать?

– Ну, который в старых штольнях водится… То ись Штольник, выходит…

– Ах, в штольнях! Понятно, понятно…

Разговор, и с самого–то начала не особенно складный, грозил превратиться вовсе в околесицу, поэтому Алексей решил от дальнейших расспросов пока воздержаться.

Дело же, однако, было в следующем. Рабанжи и Митька Баргузин, получив от Аркадия Борисовича соответствующий приказ, выехали на Мария–Магдалининский прииск.

Еще не доезжая до него, глазастый Митька приметил человека, быстро прошмыгнувшего меж черными развалинами домов. Тогда придержали коней и, хоронясь в кустарнике, стали глядеть, что будет дальше. Ждать пришлось довольно долго. Наконец человек, на этот раз с какой–то заплечной ношей, появился, рысцой пересек открытое место и нырнул за одну из развалин. Чуть погодя он возник снова, но тут Митькина лошадь, как по наущению черта, встрепенулась, наставила куда–то уши и, храпнув, пронзительно заржала, тварь этакая. Человек враз замер, крутнул туда–сюда башкой и исчез, будто сквозь землю провалился. Митька шепотом матерился. Было ясно, что добычу спугнули, но все же решили некоторое время выждать. Так и сделали, однако среди трухлявых срубов Мария–Магдалининского, если не считать собак, никто так и не появился. Митька потерял терпение, плюнул и зло ударил коня ногой. Рабанжи, посмеиваясь, последовал за ним. На Магдалининском они быстренько обшарили развалины и нашли кое–как, видимо — второпях, спрятанные треть куля муки, непочатую жестяную банку с постным маслом, крупу и соль. Жухлицкий был прав: с его тайного склада на Мария–Магдалининском потихонечку потаскивали продукты.

Перетолковав меж собой, Рабанжи и Баргузин решили пойти по следам бежавшего похитителя.

Легко распутав нехитрые зигзаги, которые то ли с умыслом, то ли со страху выделывал удиравший, Митька в конце концов оказался на тропе, уводящей вверх по Гулакочи, и с ретивостью охотничьего пса пустился вдогонку.

В верховьях долины следы свернули вправо, в неширокий распадок. Митька заухмылялся: «Теперь уже скоро»,— и понужнул коня, торопясь до темноты настигнуть беглеца.

Миновав на рысях пару полянок, Рабанжи с Митькой вынеслись на открытое место и тут увидели неподалеку от себя устье штольни, уходящей в крутой склон правого борта распадка, жидкий костерок перед устьем и сидящего у огня человека, в котором сразу узнали Купецкого Сына.

Даже появление всех десяти покойников с Полуночно–Спорного не могло бы напугать Ваську больше. Он окаменел с отвалившейся челюстью. Но когда всадники, после малой заминки, повернули к нему, Васька запустил в приближавшихся кружкой с чаем и, отчаянно вереща, заячьим поскоком бросился к штольне. «Стой!» — загремел Баргузин и скорее для острастки шарахнул по нему из винтовки. И тут случилось не совсем понятное. Васька вдруг пропал, словно провалился, а вместо него в черном зеве штольни выросло что–то невообразимое — зверь не зверь, но как бы и не совсем человек: широченное, с руками почти до земли, косматая башка с артельный котел, и к тому же рявкнувшее таким ужасным голосищем, что кони шарахнулись, заплясали, перестали слушаться поводьев.

– Штольник! — ахнул Баргузин.

Рабанжи, которому было наплевать, кто перед ним — святой дух, черт с рогами или какой–то Штольник, тотчас выстрелил и попал. В ответ Штольник взревел еще громче, взмахнул рукой, и пущенный со страшной силой топор начисто стесал левое ухо Рабанжи, отчего тот выронил винтовку и едва не сверзился с седла. А страшилище меж тем громадными прыжками мчалось к Митьке, и у отчаянного Баргузина, не боявшегося ни ножа, ни пули, первый раз в жизни задрожали руки. Он понимал — надо немедля стрелять, но вместо того чтобы вскинуть винтовку и нажать спуск, раз за разом ошалело передергивал затвор, выбрасывая нестреляные патроны. Набежавший Штольник вырвал у него винтовку, заскрипел зубами и мгновенно согнул ее в дугу. Зрелище было чрезвычайное, и оттого Митька немного очухался. Он дико вскрикнул и так ударил коня стременами, что тот с места сорвался вскок. Однако Штольник успел ухватиться за конский хвост и, упершись, сдерживал лошадь до тех пор, пока она не ударила его копытом в живот. Но и после этого он, уже простреленный пулей Рабанжи, несколько сажен проволокся за лошадью, затем разжал руку и остался недвижим, словно труп. Только тогда Митька с трудом перевел дыхание и бросился догонять ускакавшего вперед Рабанжи…

Конечно, всего этого Купецкий Сын не мог знать. Но то, что знал, он сам, не дожидаясь вопросов, выложил Звереву. Это произошло уже после того, как раненого, все еще не очнувшегося, с трудом перенесли в штольню, в глубине которой было устроено добротное, но в то же время и очень странное жилье.

Васька угрюмо глядел на подрагивающий огонек свечи, и лицо его, заросшее многодневной щетиной, обиженно кривилось.

– …Третьего дня собак на меня напустил. Ладно, хоть ловкость во мне немалая и силушкой бог не обидел, не то б сожрали, истинный бог, сожрали. А собаки у Жухлицкого — во, с телка ростом, хвостище вроде полена и клык волчий, режет, адали бритвой. Ладно. Пусть…

А сегодня, значит, евонные хожалые при оружии налетели. Трах–бах! Ведь мамаево же побоище тут было!.. Ну, положим, отбились мы, а все ж дядя Гурьян, значит, лежит помирает… Из–за чего человека убили да и меня хотели? А на Магдалининском, вишь, немного провизии взяли — мучицы там, пшена маленько… Оно вроде, выходит, воровство, потому как не спросясь. Ладно, пусть так, а все ж истинный–то вор кто? То–то и оно, что — он, Аркадий Борисыч, истинный вор и есть. Оно ведь как: весь Чирокан с голодухи пухнет, детишки там, старики… а на Магдалининском, поверишь ли, все старые шурфы вкруговую кулями забиты. А в тех кулях что? Мука. А еще что? Рис, пшено и прочее питание для еды… На Магдалининском этом страх что творится — кругом кости человечьи, в гробу шаман орочонский лежит воет, а по ночам вылазит кости те грызть. Его, то ись шамана этого, Аркадий Борисыч поставил стеречь неправедное добро…

Надо было хоть немного знать затурканного Ваську и несуразную его житуху, чтобы должным образом оценить ту мстительную решимость, с какой он обличал — подумать только! — самого Жухлицкого. Причина тут крылась отчасти в том, что впервые за много–много лет Купецкий Сын видел или хотел увидеть в инженере из Верхнеудинска человека, который представлялся ему более могущественным, чем всесильный Аркадий Борисович. И однако же не это являлось главным. В ту ночь, когда искусанный собаками Васька явился к Турлаю, в нем забрезжило ранее не испытанное чувство праведной злобы. Но ее, злобы этой, хватило лишь на малый рассказ о запертых в подвале старателях, после чего она быстренько увяла, съежилась и испустила дух. А вот сегодня невероятное свершилось с Купецким Сыном. После того как Рабанжи, а вслед за ним Баргузин ускакали прочь, он — не сразу, конечно,— подкрался к замертво лежащему Штольнику, стал всхлипывать, охать, бестолково суетиться. Тут вдруг появился Очир и не успел окликнуть — Ваську словно ветром сдуло. Необычно было то, что удрать–то он удрал, но не с концом, как сделал бы раньше, и даже рискнул вернуться к раненому после ухода Очира. Потом Очир возвратился со Зверевым, и Васька опять ретировался в кусты, но далеко не ушел, а, с великим трудом побарывая страх, остался поблизости, и это совсем уж поразительно, потому что подъехавших верхами Зверева и Очира он принял в сумерках за вернувшихся Рабанжи и Митьку…

– …Эти двое, Митька и… как вы его назвали? — Зверев нетерпеливо пощелкал пальцами.

– Рабанжи,— подсказал Купецкий Сын.

– Странная фамилия. Грек, что ли?.. Впрочем, неважно. Они, говорите, видели вас на Мария–Магдалининском прииске?

– Видели, не иначе,— кивнул Васька.— Слышу, конь заржал… Они, они, больше некому. А потом, значит, по следам, по следам за мной…

– Теперь они сообщат Жухлицкому, что тайники на прииске раскрыты,— размышлял Зверев.— И тогда он постарается в течение ночи изъять оттуда продукты и перепрятать в другое место. Это вполне в его силах. А жители Чирокана по–прежнему будут голодать… Вы понимаете мою мысль?

Васька, до которого вдруг дошло, что к нему впервые в жизни обращаются на «вы», да еще не кто–нибудь, а, шутка сказать, горный инженер, вконец растерялся, оторопел и едва нашел в себе силы невнятно пискнуть что–то в ответ.

– Вот и отлично,— кивнул Зверев.— Тогда сделаем так. Я даю вам своего коня, а вы немедленно скачете в Чирокан и рассказываете Турлаю о тайниках. Что делать дальше, он сообразит сам. Главное — помешать Жухлицкому и его людям забрать продукты с Мария-Магдалининского. Возможно, дорога окажется небезопасной, поэтому с вами поедет товарищ Очир. Положитесь во всем на него. Выезжать нужно прямо сейчас. Вы готовы? Да, Васька был готов. Больше того — он, наверное, помчался бы сломя голову и один, и даже заведомо зная, что где–то в пути его будут поджидать Рабанжи и Митька.

– Да я… я… Эх, в общем, мое достоинство при мне!..

Купецкий Сын вскочил, но тут же спохватился, с беспокойством взглянул на Штольника.

– Кажись, дышит… Как думаете?..

– Будем надеяться,— коротко отвечал Алексей. Васька направился к выходу, но вдруг остановился и нерешительно посмотрел на Зверева.

– Это самое… может, ружьецо дадите?.. Оно ведь как знать…

– Не надо,— вмешался Очир.— Я мало–мало могу стрелять. Тебе стрелять совсем не надо.

– Положитесь полностью на него,— повторил Зверев и протянул руку.— Счастливого пути!

Васька замешкался от неожиданности — видно, не часто ему подавали руку,— торопливо и неловко пожал кончики пальцев Зверева, после чего какой–то деревянной походкой зашагал к выходу, где его уже ждал Очир.

Оставшись наедине с бесчувственным человеком, Зверев внимательно оглядел обиталище, устроенное в глубине старой штольни. Сделано оно было толково и с умом. Все вокруг — стены, пол, потолок — из обтесанных бревен, щели туго проконопачены мхом. В углу печка–каменка. Непонятно только, куда девается дым. Видимо, имеется дымоход с хорошей тягой, иначе, затопив печку, можно задохнуться. Обычно в штольнях бывает холодно, сыро, но тут этого Зверев не заметил.

Судя по всему, обитали здесь уже давно — подземная каморка выглядела вполне обжитой. Кроме топчана, на котором лежал сейчас бесчувственный хозяин, в углу виднелся стол, возле него — лавка и что–то вроде ларя. Впрочем, много ли разглядишь при скудном свете единственной свечи, а проявлять излишнее любопытство в чужом жилище Зверев, естественно, не стал.

«Может, стоило самому поехать с этим Разгильдяевым?» — подумал он, однако тут же должен был признать, что если, не дай бог, дело дойдет до перестрелки с кем–то в пути, то стрелок–виртуоз Очир окажется куда полезнее его. Нет, все сделано правильно, и единственной заботой в ближайшие часы оставался этот старец — Штольник.

Зверев снова подошел к нему, прислушался. Дыхание раненого как будто выровнялось, глаза спокойно закрыты, и вообще — впечатление почти такое, что человек спит. Видимо, пахучая мазь Очира, составленная по каким–то неведомым рецептам степной медицины, делала свое дело.

У Алексея несколько отлегло на душе, и, усевшись на лавку, он приготовился к бессонной ночи.

Должно быть, он все–таки незаметно задремал, ибо пропустил момент, когда старец пришел в чувство и, повернув голову, уставился на него.

Что бы там ни говорили, но, наверно–таки, есть во взгляде человеческом, а в особенности — взгляде страдающем, некая магнетическая сила, оказывающая порой действие, почти физически ощутимое. Во всяком случае, Алексею показалось, что его не то окликнули, не то слегка толкнули, и он мгновенно очнулся. С темного, дремуче заросшего лица на него сосредоточенно глядели два глаза, в которых красноватыми точками отражалось пламя оплывающей свечи.

Тишина, полумрак тесного пространства, красновато светящиеся глаза — все это в первый миг оказалось неожиданным для Алексея, и он не сразу сообразил, где находится. Он кашлянул, спросил сипловатым голосом:

– Э, как вы себя чувствуете?

Штольник чуть повернулся, при этом в груди у него захрипело и забулькало.

– Давно… на тебя гляжу,— медленно, трудно проговорил он.— Безбоязно спишь… с улыбкой… Совесть, стало быть, чиста…

Он умолк и молчал довольно долго. Алексей ждал, почему–то не решаясь даже шевельнуться. Бог знает, что тому было причиной — неожиданные слова старца или столь же неожиданная осмысленность его взгляда,— но Зверев смутно, интуитивно чувствовал, что на этого человека, прожившего, надо думать, долгие годы в сумерках мысли и духа, снизошло предсмертное озарение. Наступила недолгая ясность ума.

– Васька–то… где?

Зверев объяснил, стараясь говорить как можно короче. Однако старец его не слушал — он надолго погрузился в какие–то свои мысли.

– Жалко мужика… Хребтина вынута из него… Пропадет…— с усилием вымолвил он и опять замолчал.

Стояла все та же особая подземная тишина, тяжелая, как напластования горных пород, нарушаемая лишь бульканьем в груди Штольника. Чуть колебалось пламя свечи, наполняя тени призрачным подобием жизни. Алексей извлек «Лонжин», щелкнул крышкой — четверть третьего ночи. Впрочем, в этой подземной берлоге, наверно, всегда одно и то же время суток — глухая полночь.

– Крещеный? — хрипловато прошелестело вдруг. Смысл вопроса дошел до Зверева не сразу.

– Что? Кто — я?.. Да–да, крещеный…— запинаясь, произнес он и, сам не зная почему, добавил: — В Казанском соборе крестили…

– Возьми икону,— Штольник слабым движением век указал в темный угол, и Зверев не без труда разглядел там не замеченные им ранее образа.

Воля умирающего — священна, и все же Алексей, стоя с иконой в руках у ложа опять затихшего старца, не мог избавиться от ощущения нелепости своего положения.

– Помираю… скоро уж…— прохрипел Штольник, не открывая глаз.— Топчан отодвинешь, потайная дверца там… Приданое дочке… Сашенька, у Жухлицкого… Золото… которое в кожаном тулуне… украл я у китайцев с Полуночного, помрачение нашло… после кровь на нем выступила… Утопи его в реке… икону целуй на том… Остальное все Сашеньке… Клянись… Виноват я перед ней…

Бог–то простит… Сашенька бы простила…

Таковы были его последние слова. Больше никаких признаков жизни старик уже не подавал. И однако он был еще жив — Зверев чувствовал это интуитивно, по каким–то неуловимым и непонятным ему самому признакам. И точно так же, спустя некоторое время, он вдруг ощутил как бы неосязаемый толчок: все кончено, старик отошел. Тогда Алексей машинально взглянул на часы. Начало четвертого утра.

Что делать дальше, Алексей решительно не знал. В нем всегда теплилось подсознательное убеждение: жизнь, чья бы она ни была,— предмет значительный, и конец у нее, соответственно, должен быть тоже значительным. И вдруг эта самая жизнь, целая человеческая жизнь, прошедшая неведомо где и неведомо как, завершилась у него на глазах, и при этом настолько просто и даже как–то между прочим, что трудно было полностью поверить в случившееся…


* * *


Давным–давно, еще в ту пору, когда Аркадий Борисович был маленьким мальчиком Аркашей, а в Золотой тайге, говоря «хозяин», имели в виду Бориса Борисовича, на работавшемся тогда Мария–Магдалининском прииске жил степенный и удачливый старатель Оглоблин. Он был дока в золотом деле и при этом не хвастун, не горлохват, как иные, за что ценился хозяевами и почитался среди своей братии — бывалых добытчиков золота. Водилась за ним одна слабостишка, не редкая, впрочем, на приисках,— подверженность запоям, это случалось с ним раза два в году. В такие дни он пропадал из дому и не заявлялся обратно, пока не улетучивались из него последние остатки многодневной гульбы. Свои исчезновения он объяснял тем, что боится под пьяную руку убить жену. Ему верили, так как более жадной, жадной до остервенения, скандальной и ехидной бабы, чем знаменитая Оглоблиха, не было во всей Золотой тайге.

Очень возможно, Оглоблин, как многие до него лихие охотники за фартом, спился бы с круга и окончил свои дни в самой жалкой нищете, дерьме и вшах. Но, во–первых, его удерживало в колее то, что у него была горячо любимая почти уже взрослая дочь, и он мечтал обеспечить ей безбедную жизнь и выдать замуж за поставного человека. А во–вторых… во–вторых, ему был уготован совсем иной конец.

Все началось с того, что однажды во время шурфовочных работ на недавно открытом дальнем прииске ему попал поистине редкий самородок. Величиной с добрый мужской кулак, он по виду удивительно напоминал голову захудалой беспородной дворняги с обвислыми ушами. Оглоблин долго дивился этому курьезу природы и наконец решил, что диковинная находка, пожалуй, к счастью, а потому отдавать ее хозяину никак не следует. И с этого времени жизнь Оглоблихи превратилась в череду кошмаров: она прятала самородок в самые немыслимые места и тут же бежала проверять или перепрятывать — то ей мерещилось, что кто–то мог подглядеть, то тайник не внушал доверия, то еще какая–нибудь блажь лезла на ум.

Так, в страхе и суете, прошло три года, и за это время все те десятки и десятки потайных мест, где перебывал кусок золота, настолько перемешались, перепутались в голове вздорной бабы, что однажды, в очередной раз спрятав самородок, она больше уже не смогла его найти. Потратив несколько дней на лихорадочные поиски и даже погадав с отчаянья на картах, Оглоблиха решила сначала, что это сам черт «заиграл» золото, но потом вдруг вспомнился ей недавний разговор мужа о близящемся замужестве дочери и сетования его на то, что приданое у Варечки получается не столь богатое, как хотелось бы, и при этом он даже помышлял продать «собачью голову», о чем Оглоблиха, понятно, и слышать не хотела. И вот теперь ее склочное воображение мгновенно родило догадку, оснастило ее всяческими дополнительными мелочами, и сговор отца с дочерью предстал перед бабой со всей очевидностью.

На беду, это случилось как раз в тот день, когда Оглоблин вернулся домой после крепкого запоя. Он лежал на лавке в сенях, мучимый похмельем, раскаяньем, подавленный какими–то беспричинными тревожными предчувствиями. В этот момент к нему и подступила жена, грозно вопрошая о самородке. Муж ответил ей в том духе, что самородок за минувшие три года он вообще ни разу не видел, а в сей же момент ни видеть, ни говорить о нем не желает. С тем и уснул, а пробуждение его было таковым, что впору сойти с ума: он обнаружил, что лежит навзничь и не может пошевелить ни рукой, ни ногой, поскольку накрепко привязан к лавке, а неподалеку, не сводя с него пронзительных глаз, сидит собственная его жена с топором на коленях. Заметив пробуждение мужа, Оглоблиха взяла топор в руки и проговорила тихо и зловеще: «Отдай самородок. Не отдашь — вот те крест, отрублю голову». Конечно, сначала он ничему не поверил, принял все за дурной сон, затем — больше от изумления, чем со злости,— обложил жену самыми черными словами, но, видя, что с бабой творится неладное, испугался по–настоящему и, клянясь и божась, стал слезно отрицать свою причастность к пропаже самородка. «Ну, ладно,— сказала тогда Оглоблиха.— Возьму грех на душу,— подыхай, собака!» С этими словами она набросила мужу на лицо мешок и, подхватив вместо топора старый валенок, огрела его по голове. Оглоблин, сначала было взвывший, после удара тихонько ойкнул, дернулся и затих. И, как оказалось, навсегда — у бедного мужика случился разрыв сердца.

Оглоблиха благополучно скрыла причину смерти мужа, поскольку ни соседи, ни начальство не увидели в этом ничего особенного — велика важность, еще один сгорел от выпитого.

Однако история с пропажей «собачьей головы» на этом не кончилась. Вскоре после смерти отца Варвара, девица здоровая, красивая и работящая, вышла замуж за молодого старателя Гурьяна Шабаева, который, как и мечтал покойный Оглоблин, был парнем поставным и славился на приисках Золотой тайги совершенно сказочной силой. Кроме того, Гурьян отличался добродушием, приветливостью и набожностью, с готовностью отзывался на просьбу о помощи. Разношерстный приисковый народ с редким единодушием любил его, гордился им и охотно рассказывал о нем приезжим. Лучший друг Гурьяна, баргузинский псаломщик, всерьез утверждал, будто у него два сердца — слева и справа. Другие — будто он «грудью отбивает» двухпудовую гирю,— что сие значило, не знали, вероятно, и сами рассказчики. А вот то, как он, повесив на пальцы одной руки две двухпудовки, легко и свободно крестится ими, перебрасывает гирю через амбар или несет на спине лошадь, видели многие. В числе его подвигов были и иные, более серьезные. Однажды, спуская в двадцатиметровый шурф бадью с людьми, оплошали воротовщики — упустили рукоятку. В тот краткий миг, когда бадья падала вниз, а воротовщики стояли, окаменев от ужаса, оказавшийся рядом Гурьян подставил обе ладони под бешено крутящуюся рукоять ворота и совершил, казалось бы, невероятное, невозможное — сумел поймать эту самую рукоять и тем самым остановил падение тяжелой бадьи с людьми…

Сам Борис Борисович благоволил к детинушке. Вообще говоря, не нашлось бы людей, которые могли похвастаться расположением старшего Жухлицкого. Человек он был хоть и живучий, но внешне немощный, а потому недолюбливал людей болезненного вида, и в этом нет ничего странного — многие терпеть не могут в других именно те пороки, которые присущи им самим. Не нравились Борису Борисовичу и краснощекие здоровяки,— они напоминали ему о его собственной хилости. А вот к Гурьяну Шабаеву он относился совсем иначе, ибо нечеловеческая сила молодого старателя, возвышаясь над всем и вся, телесно как бы уравнивала Бориса Борисовича со всеми обыкновенными смертными. Впрочем, его благосклонность была сродни тому снисходительному удивлению, с каким взирают на десятипудового хряка или здоровенную ломовую лошадь.

Женившись, Гурьян, который своего угла, кроме топчана в казарме, не имел, поселился у жены. Жили молодые дружно, душа в душу, в положенный срок родилась дочка, которую нарекли Сашенькой. Особых достатков, как и у прочего приискового люда, у них не водилось, но оба они, люди здоровые, умели работать, а потому могли надеяться на что–то лучшее в будущем.

Но не судил бог сбыться их надеждам. Как–то весной, года два спустя после свадьбы, Гурьян заговорил о том, что хорошо бы уехать к нему на родину (он был родом с Алтая), где и тайга богаче, и зимы теплее, и хлеб родится, и, коль придет такая блажь, есть где по золотому делу стараться. Варвара поддакивала, и на том разговор закончился.

С этого дня Оглоблиха, несколько притихшая после смерти мужа, снова потеряла покой. Разговор об отъезде на Алтай представился ей вовсе не случайным. Эта паскудница Варька, которой покойный отец конечно же оставил и «собачью голову», и просто золотой песок, явно сговорилась с муженьком податься в жилуху, а ее, свою мать, бросить здесь. Оглоблиха, баба еще крепкая, видная, подумывала вторично попытать семейного счастья и потому была не прочь даже остаться. Но нужно, чтобы Варька честно поделилась с ней отцовским золотом. Выбрав время, она заговорила об этом с дочерью, однако та лишь заморгала в ответ бесстыжими глазами и принялась уверять, что никакого золота отец ей не оставлял, не давал, и она ничего знать не знает.

Разговор об отъезде больше не возобновлялся, и это еще более насторожило Оглоблиху: видно, пока все тайком обговаривают, а потом, глядишь, втихую соберутся и — поминай как звали. Ну уж нет, кого–кого, но ее–то не проведешь! И Оглоблиха начала изыскивать способ поссорить молодых и тем самым расстроить их предполагаемый отъезд, а главное же — надеясь, что убитая горем Варька станет сговорчивее.

Способ поссорить подвернулся вскоре сам собой, и Оглоблиха не преминула им воспользоваться с той же беззастенчивой решительностью, с какой когда–то рваным валенком нанесла роковой удар мужу.

Случилось так, что прихворнула маленькая Сашенька, которой исполнилось тогда годика полтора. Зыбка ее висела рядом с кроватью родителей. Варвара, лежа подле мужа, укачивала плачущего ребенка и всю ночь почти не сомкнула глаз. Утром она должна была идти на работу, поэтому Оглоблиха сжалилась и перед рассветом предложила дочери поменяться местами. Варвара охотно перебралась на печку и тотчас уснула, а мать заняла ее место возле безмятежно посапывающего Гурьяна и принялась покачивать зыбку. Постепенно Сашенька перестала хныкать, успокоилась, затихла. Задремала и Оглоблиха.

Проснулась она от прикосновения горячей и тяжелой руки Гурьяна. В окне еще стояла ночь, в избе — по–прежнему темно. Первым побуждением Оглоблихи было оттолкнуть зятя, подать голос, но в следующий миг она почти безотчетно поняла: вот он, тот самый способ поссорить дочь и зятя! Как бы воочию увидела она перед собой тусклый блеск заветной «собачьей головы». А потом… потом, словно перебродившая брага, которая выбивает из бочонка пробку и с неудержимой силой шибает хмельной пеной, вскипела, взыграла столь долго подавляемая страсть этой уже увядающей бабы, и ей стало вдруг не до самородка.

Гурьян понял все, когда уже было поздно. Он вскочил, будто ошпаренный, схватил обомлевшую бабу за плечи, так что у той чуть не переломились кости, еще раз вгляделся сквозь темень в ее смутно белеющее лицо, дико вскрикнул, оттолкнул и без памяти выбежал вон…

В избу он больше не вернулся. И на Мария–Магдалининском прииске его больше не видели. Да и ни на одном прииске Золотой тайги тоже не встречали. Потом, много времени спустя, были глухие слухи, будто бы обитает он где–то в тайге, аж возле Бодайбо, живет отшельником, страшен на вид и явно не в себе. Много молится, но опять же как–то по–своему, не по–людски…

Через несколько месяцев после этой ночи Оглоблиха умерла, пытаясь тайно вытравить плод с помощью полуслепой повивальной бабки, о чем Гурьян, слава богу, так и не узнал, иначе, надо думать, он, и без того свихнувшийся, уж подавно наложил бы на себя руки.

Случившееся по–своему и, пожалуй, сильнее всех подкосило Варвару. Правда, умом, как Гурьян, она не повредилась, но с той поры как бы махнула на себя рукой, и жизнь ее пошла неряшливо, неустроенно, почти безобразно. Она то работала на разных приисковых подсобных работах, то ходила в «мамках» при артельной братии, то промышляла поденкой. Замуж больше не выходила.

Что же касается исчезнувшего и никем после так и не найденного самородка, то о нем долго помнили и говорили на приисках Золотой тайги, называя не иначе как «чертовым гостинцем». Но шло время, и постепенно о нем поминали все реже и реже, пока за давностью лет не забыли совсем…

Бесконечным караваном, отягощенным смертями и рождениями, проходили годы. Без малого два десятка лет минуло с той грешной ночи, и вот в заброшенных штольнях Золотой тайги стали мельком замечать некое диковинное существо. Оно явно сторонилось людей, которые и сами–то не шибко рвались разглядывать его даже на расстоянии. А уж лезть за ним в штольни, в кромешную темноту сырых и тесных подземелий… Словом, к тем исконным обитателям Золотой тайги, которые водились в избах, где некогда совершилось убийство, заманивали на болота, глядели кровавыми глазищами со дна глубоких шурфов, скалились из орочонских гробов, стонали по ночам на кладбищах и плакали у одиноких крестов возле таежных троп, прибавился еще один, которого приисковая молва нарекла Штольником. В отличие от стонущих и плачущих, которым, кроме свежей человечьей крови, ничего не было нужно, этот самый Штольник будто бы иногда останавливал вьючные обозы и требовал с них различные товары, правда, в обмен на золото. Ему не перечили, боясь, что отказ повлечет за собой несчастье. Такое поведение существа, сопричисленного к нечистой силе, должно было казаться по меньшей мере странным, но в последние годы в мире вообще все как бы посходило с ума: кровавое побоище на Ленских приисках, германская война, невнятные, но тревожные слухи о волнениях на фабриках и заводах, в деревнях, трудности с питанием, безостановочно лезущие вверх цены на самое необходимое… Так что, если подумать, нечистая сила тоже не могла, наверно, продолжать жить по старинке…


* * *


Алексей с трудом оттащил в сторону топчан со свинцово тяжелым телом Штольника и принялся оглядывать стену, ища потайную дверцу. Обнаружил он ее не сразу — дверца представляла собой ничем не выделяющуюся часть бревенчатой стены.

Перед Алексеем открылся низкий лаз, куда можно протиснуться, лишь хорошо согнувшись. Скупой свет огарка явил взору довольно просторную каменную нишу, где на грубо сколоченных широченных лавках охапками лежали целые штуки материи — тончайшие кружевные ткани, шелка, батист, бархат, парча, пуховые платки и прочее, прочее. Все это покрыто пылью, местами попорчено сыростью и мышами. В ржавых банках из–под монпансье, халвы и других лакомств хранилось множество женских украшений с драгоценными камнями, золотые монеты, а отдельно — самородки и золотой песок.

Да, впору было протереть глаза, увидев такое. Невольно подумалось, уж не грабежом ли промышлял Штольник, не похаживал ли он этаким удалым атаманом Кудеяром вдоль таежных троп, не помахивал ли он кистенем в глухие ночки да не оглушал ли, грозный и могутный, горы–долины леденящим разбойным посвистом? Действительно, когда и как умудрился полубезумный старец собрать в свою берлогу эти немалые и странные сокровища?

Алексей вспомнил беззаботное, свежее личико Сашеньки, которой предназначалось это богатство, и подумал, что еще немного — и чувство реальности покинет его. Золотая тайга оказывалась поистине неистощимой на причудливые гримасы…

В темном углу пискнули, завозились мыши, и это привело Зверева в себя.

Он уже собрался уйти, но вдруг вспомнил слова Штольника о том золоте, которое следовало утопить. Где же оно? Алексей поводил свечой, вгляделся попристальней и заметил в сторонке невзрачную, наполовину пустую кожаную суму. Не надо было даже раскрывать ее, чтобы по одной лишь тяжести, особой, неестественной, понять: оно, то самое золото, на котором, как говорил старец, выступила кровь.

«Не меньше пятидесяти килограммов»,— прикинул Зверев и задумался. Конечно, наказ Штольника следовало рассматривать как последнюю волю умирающего человека, который имеет неоспоримое право распорядиться своим имуществом по собственному усмотрению. И если уж он пошел даже на то, чтобы поступиться интересами дочери, веля утопить столько золота, то, надо думать, имел для этого достаточно веские основания. Алексей, невольно ставший его душеприказчиком, и мысли не допускал, что можно пренебречь завещанием покойного.

И дело тут вовсе не в иконе, которую он держал у одра умирающего,— просто совесть не позволила бы ему поступить иначе. Но легко сказать — утопить пятьдесят килограммов золота. Зверев слишком хорошо знал, какой ценой дается каждый золотник этого проклятого металла…

Раздираемый сомнениями, Алексей сам не заметил, как выбрался из сокровищницы старого сумасброда, миновал отшельническую обитель, где, остывая, лежала бренная его плоть, и, пройдя по черной трубе штольни, оказался под открытым небом.

По–ночному родниково–свежий воздух, чуть разбавленный хвойной горчинкой, остужал воспаленную голову. На востоке, за черным частоколом таежных вершин, начинало нежно алеть словно заново созданное небо. И с рассветной нерешительностью, как бы только примериваясь, поцвиркивали где–то птахи.

Утро, медленно распускавшееся перед глазами Алексея, было чудеснее чудесного — ничем не запятнанное, не омраченное, исполненное высшей красоты и целомудрия утро первого дня творения. А за спиной, в глухой и тесной каменной норе, лежал труп несчастного таежного отшельника. Лежали пятьдесят килограммов сомнительного золота. Лежали дорогие ткани и женские украшения с самоцветами, неведомо какими путями добытые оборванным безумным старцем для своей дочери, сожительницы миллионера.


Читать далее

Владимир Гомбожапович Митыпов. Инспектор Золотой тайги
ПРОЛОГ 09.04.13
ГЛАВА 1 09.04.13
ГЛАВА 2 09.04.13
ГЛАВА 3 09.04.13
ГЛАВА 4 09.04.13
ГЛАВА 5 09.04.13
ГЛАВА 6 09.04.13
ГЛАВА 7 09.04.13
ГЛАВА 8 09.04.13
ГЛАВА 9 09.04.13
ГЛАВА 10 09.04.13
ГЛАВА 11 09.04.13
ГЛАВА 12 09.04.13
ГЛАВА 13 09.04.13
ГЛАВА 14 09.04.13
ГЛАВА 15 09.04.13
ГЛАВА 16 09.04.13
ГЛАВА 17 09.04.13
ГЛАВА 18 09.04.13
ГЛАВА 19 09.04.13
ГЛАВА 20 09.04.13
ГЛАВА 21 09.04.13
ГЛАВА 22 09.04.13
ГЛАВА 15

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть