Онлайн чтение книги Изабель
V

Четыре дня спустя я все еще находился в Картфурше, уже не так, как на третий день, мучимый тревогой, скорее усталый. Ничего нового из того, что происходило в течение дня, или из разговоров обитателей дома почерпнуть мне не удалось. Я уже ощущал, как угасает, лишенное пищи, мое любопытство. Видно, следует отказаться от мысли открыть что-либо еще, думал я, снова настраиваясь на отъезд; все вокруг отказываются просветить меня: аббат онемел с тех пор, как понял, какой интерес я проявляю к тому, что он знает; что касается Казимира, то чем больше он проявляет ко мне доверия, тем скованнее я чувствую себя перед ним; я не осмеливаюсь задавать ему вопросы, и потом, теперь мне известно все, что он мог бы мне рассказать, — ничего сверх того, что он сказал в тот день, когда показал портрет.

Впрочем, нет, мальчик простодушно назвал мне имя своей матери. Разумеется, с моей стороны было безумием до такой степени восторгаться ласкающим взор образом, по-видимому, более, чем пятнадцатилетней давности; даже если Изабель де Сент-Ореоль во время моего пребывания в Картфурше решилась бы на одно из своих мимолетных появлений, на которые, как я теперь знал, она была способна, я, конечно же, не смог, не осмелился бы оказаться на ее пути. Но пусть будет так! Мысль о ней, вдруг завладевшая мной, отогнала скуку; последние дни летели один за другим как на крыльях, и, к моему удивлению, прошла уже неделя. О том, чтобы задержаться у Флошей, речи не заходило, да и моя работа не давала мне для этого никакого повода, но и в это последнее утро, проходя по осеннему парку, ставшему каким-то более просторным и звонким, я, сначала вполголоса, а потом громким голосом звал: Изабель!.. Это имя, которое раньше мне не нравилось, теперь казалось изящным, исполненным скрытого очарования… Изабель де Сент-Ореоль! Изабель! За каждым поворотом аллеи мне виделось ее исчезающее белое платье; каждый луч света, проникающий сквозь трепещущую листву, напоминал мне ее взгляд, ее меланхоличную улыбку, а поскольку я еще не знал любви, мне представлялось, что я люблю ее, и от счастья быть влюбленным я с наслаждением вслушивался в себя.

Как красив был парк! С каким достоинством предавался он грусти этой поры увядания! Меня пьянил запах мха и опавших листьев. Огромные побагровевшие каштаны, наполовину сбросившие листву, до земли склонили свои ветви; сквозь ливень алели кустарники; трава вокруг них казалась пронзительно зеленой; на садовой лужайке виднелись цветы безвременника; пониже, в ложбине, от них порозовела вся поляна, которая была видна из карьера, где я после дождя сидел на том самом камне, где мы с Казимиром сидели в первый день и где, быть может, некогда любила помечтать м-ль де Сент-Ореоль… Я воображал, как мы сидим рядом.

Часто меня сопровождал Казимир, но я предпочитал ходить один. Что ни день дождь заставал меня врасплох; вымокший, я возвращался и ждал, пока просохнет одежда перед очагом на кухне. Ни кухарка, ни Грасьен не любили меня, и, как я ни старался, я не смог вырвать из них и двух слов. То же самое и с Терно: ни ласки, ни лакомства не помогли мне подружиться с ним: почти весь день проводивший лежа в широком, выложенном кирпичом очаге, он рычал при моем приближении. Казимир, которого я часто заставал там сидящим на краю очага с книгой в руках или за чисткой овощей, давал в таких случаях собаке шлепка, огорчаясь тем, что она не принимает меня за друга. Я брал книгу из рук мальчика и громким голосом читал дальше; он прижимался ко мне, и я чувствовал, как он слушает всем своим телом.

В это утро ливень начался так внезапно и был настолько сильным, что я и подумать не мог вернуться в дом и укрылся в ближайшей постройке — ею оказался тот самый заброшенный летний домик, который вы могли видеть в другом конце парка у ограды; он пришел в ветхость однако его первая, довольно просторная комната сохраняла изящные лепные украшения, как подобает гостиной летнего павильона, правда, деревянные панели были тронуты червоточиной и крошились при малейшем прикосновении…

Когда я вошел, толкнув неплотно прикрытую дверь, несколько летучих мышей закружились по комнате и вылетели в окно с разбитыми стеклами. Я думал, что ливень быстро кончится, но, пока я ждал, небо окончательно помрачнело. «Да, застрял я надолго! Была половина одиннадцатого, обед подавали в двенадцать. Подожду до первого удара колокола, отсюда он наверняка слышен», — подумал я. У меня с собой было чем писать, и, поскольку я задерживался с ответом на письма, мне захотелось доказать самому себе, что занять себя в течение часа не легче, чем в течение целого дня. Но мысленно я беспрестанно возвращался к своему тревожному чувству: о, если бы я знал, что однажды она появится здесь, я бы испепелил эти стены страстными признаниями… Я весь медленно пропитывался мучительной тоской, несущей слезы. Не найдя на что сесть, я рухнул в угол комнаты и разрыдался, как потерявшийся ребенок.

По правде сказать, слово «тоска» слишком слабое, чтобы выразить то неутолимое отчаяние, которому я был подвержен; оно охватывает вас невзначай, оно непредсказуемо: еще минуту назад все улыбалось вам и вы улыбались всему, и вдруг из глубины души пробился мрачный дым, разделяющий желание и жизнь, превращающийся в мертвенно-бледную завесу, отделяющую вас от остального мира, чьи тепло, любовь, краски, гармония доходят до вас отныне в преломленном, преобразованном в абстрактное состояние виде, — вы способны замечать их, но не испытываете волнения; отчаянное усилие, направленное на преодоление этой изолирующей душу завесы, может толкнуть вас на любое преступление, на убийство или самоубийство, довести до безумия…

Так размышлял я под звуки дождя. В руке у меня был перочинный нож, который я раскрыл, чтобы заточить карандаш, но листок записной книжки оставался чистым; кончиком ножа я пытался вырезать ее имя на ближайшей от меня деревянной панели стены; я делал это без особого желания, просто знал, что в порыве чувства влюбленные обычно так делают; сопревшее дерево легко крошилось, и вместо буквы образовывалась дырка; вскоре я перестал стараться и от нечего делать, из дурацкой потребности разрушать начал кромсать ножом панель. Она была прямо под окном; обрамлявшая ее рамка отошла вверху, и она, как я заметил, нечаянно поддев ее ножом целиком вытаскивалась по боковым пазам.

Вскоре от панели ничего не осталось. Среди деревянных обломков на полу оказался конверт — покрытый пятнами, заплесневевший, он настолько по тону сливался со стеной, что сначала не привлек моего внимания: увидев его, я ничуть не удивился, я не увидел ничего необычного в том, что он оказался здесь, и настолько велика была овладевшая мной апатия, что я не сразу вскрыл его. Какой-то невзрачный, серый, измаранный конверт, мусор, да и только. Я взял его в руки, от нечего делать машинально разорвал. В нем было два листка, исписанных неровным крупным почерком, с побледневшим, местами почти исчезнувшим текстом. Как попало это письмо сюда? Я взглянул на подпись и остолбенел: внизу стояло имя Изабель!

Она до такой степени занимала мои мысли… на какое-то мгновение у меня появилась иллюзия, что письмо адресовано мне:

«Любовь моя, это мое последнее письмо… На скорую руку пишу тебе еще несколько слов, потому как знаю: сегодня вечером я больше ничего не смогу тебе сказать; рядом с тобой мои губы способны только на поцелуи. Быстро, пока я еще в состоянии говорить, слушай:

Одиннадцать — это слишком рано, лучше в полночь. Ты знаешь, что я умираю от нетерпения и что ожидание изводит меня, но для того, чтобы я бодрствовала для тебя, нужно, чтобы весь дом спал. Да, в полночь, не раньше. Приходи встретить меня ко входу в кухню (сначала вдоль огорода — там темно, а дальше будут кусты) и дожидайся меня там, а не возле ограды: я не боюсь идти одна по парку, но сумка, куда я положу немного одежды, будет очень тяжелой, и я не смогу ее долго нести.

Ты прав — будет лучше, если коляску оставить в конце улочки, где мы ее без труда найдем. Так будет надежнее еще и потому, что собаки с фермы могут залаять и перебудить всех.

Нет, друг мой, ты знаешь, у нас не было другой возможности увидеться еще раз и обсудить все это. Знаешь ты и то, что я живу здесь пленницей и мои старики запрещают мне выходить, так же как тебе — приходить к нам. Из какой же темницы бегу я!.. Да, я обязательно возьму туфли на смену, которые переодену в коляске, потому что трава внизу парка мокрая.

Как ты можешь спрашивать, решилась ли я и готова ли? Любовь моя, вот уже несколько месяцев, как я начала готовиться, и давно готова! Долгие годы живу я ожиданием этого мига! Ты спрашиваешь, не буду ли я сожалеть. Значит, ты не понял, что я возненавидела всех своих близких, всех, кто удерживает меня здесь. Неужто нежная и робкая Иза способна так говорить? Друг мой, любимый мой, что вы сделали со мной?..

Я задыхаюсь здесь; мои мысли далеко, в ином открывающемся мире… Меня мучит жажда…

Чуть было не забыла сказать тебе, что не смогла взять сапфиры, потому что тетка не оставляет больше ключи от ларца в своей спальне, а все другие, которые я перепробовала, к нему не подходят… Не ругай меня: у меня с собой мамин браслет, цепь с эмалью и два кольца — они, правда, не представляют большой ценности, поскольку она их не носит, но цепь, по-моему, очень красива. Что касается денег… я сделаю все возможное; но будет неплохо, если и ты тоже что-то найдешь.

О тебе все мои молитвы, до скорого

Твоя Иза.

22 октября — день моего рождения (мне двадцать два года) и канун моего побега».

Я с ужасом подумал о тех четырех-пяти страницах, в которые, если бы мне пришлось стряпать из этого роман, я раздул бы это письмо: размышления над прочитанным, недоумение, мучительная растерянность… По правде говоря, я, как после сильнейшего потрясения, впал в полулетаргическое состояние. Когда наконец до моего слуха сквозь невнятный шум бушующей во мне крови донесся повторившийся звон колокола к обеду, я подумал: «Это второй колокол, как же я не услышал первого?» Я посмотрел на часы: полдень! Выскочив из павильона и прижимая к сердцу пылкое письмо, я с непокрытой головой бросился под проливной дождь.

Флоши уже начали за меня беспокоиться.

— Да ведь вы промокли! Совершенно промокли, сударь! — услышал я, когда прибежал, совсем запыхавшись. Они настояли на том, чтобы не садиться за стол до тех пор, пока я не переоденусь, и, как только я спустился к обеду, меня начали с участием расспрашивать; я рассказал, что вынужден был оставаться в павильоне, напрасно ожидая, когда стихнет ливень, после чего услышал извинения за плохую погоду, за отвратительное состояние аллей, за то, что второй раз позвонили к обеду слишком рано, а первый — не так громко, как обычно… М-ль Вердюр принесла шаль, которой меня умоляли укрыться, потому что я вспотел и мог простудиться. Между тем аббат наблюдал за мной, не проронив ни слова, до гримасы сжав губы; мои нервы были настолько взвинчены, что под его испытующим взглядом я чувствовал, как краснею и смущаюсь, словно нашаливший ребенок. А надо бы, думал я, задобрить его, потому что отныне только от него можно что-либо узнать, он один способен пролить свет на эту темную историю, по следам которой меня ведет уже скорее любовь, чем любопытство.

После кофе я предложил аббату сигарету, которая послужила предлогом для разговора; чтобы не стеснять баронессу, мы вышли покурить в оранжерею.

— Мне казалось, что вы останетесь здесь не больше чем на неделю, — начал он с иронией в голосе.

— Я не учел любезность наших хозяев.

— А как документы господина Флоша?..

— Уже отработаны… Но я нашел, чем себя занять дальше.

Я ждал вопроса, но он не последовал.

— Вы должны знать всю подноготную этого имения, — продолжал я нетерпеливо.

Он широко раскрыл глаза и наморщил лоб, придав своему лицу простодушно-тупое выражение.

— Почему госпожа или мадемуазель де Сент-Ореоль, мать вашего ученика не живет здесь, с нами, чтобы заботиться о ребенке-калеке и о престарелых родителях?

Чтобы удивление его выглядело более убедительным, он бросил сигарету и вопрошающе воздел руки.

— Видимо, род занятий вынуждает ее пребывать вдали… — процедил он сквозь зубы. — Но что за коварный вопрос?

— Не желаете ли еще один, более точный: что сделал госпожа или мадемуазель де Сент-Ореоль, мать вашего подопечного, однажды ночью, 22 октября, когда за ней должен был прийти возлюбленный, чтобы похитить ее?

— Так-так! Господин романист, — произнес он, уперев руки в бока (из тщеславия, по слабости я пошел с ним перед этим на такого рода откровенность, которую должна внушать лишь глубокая симпатия, и с тех пор, как он узнал о моих намерениях, он стал подтрунивать надо мной таким образом, что мне это уже стало невыносимо), — не слишком ли вы торопитесь?.. И не могу ли я в свою очередь спросить вас, откуда вы так хорошо информированы?

— Письмо, адресованное в тот день Изабеллой де Сент-Ореоль своему возлюбленному, получил не он, а я.

Здесь уже, никуда не денешься, со мной приходилось считаться; заметив пятнышко на рукаве сутаны, аббат начал скрести его кончиком ногтя; он прошел на примирение.

— Я восхищаюсь тем, что… стоит человеку начать считать себя прирожденным писателем, как он присваивает себе все права. Другой дважды подумал бы, прежде чем прочесть письмо, которое адресовано не ему.

— Я думаю, господин аббат, что он скорее не прочел бы его вовсе.

Я пристально смотрел на него, но он продолжал скрести сутану, не поднимая глаз.

— Однако не думаю, что вам дал его почитать.

— Это письмо попало мне в руки случайно; на старом, грязном, наполовину разорванном конверте не было и следов адреса; открыв его, я увидел письмо м-ль де Сент-Ореоль, но кому оно было адресовано?.. Так помогите мне, господин аббат: кто был четырнадцать лет назад возлюбленным мадемуазель де Сент-Ореоль?

Аббат встал и мелкими шажками начал ходить взад-вперед, опустив голову и заложив руки за спину; проходя за мои стулом, он остановился, и я вдруг почувствовал, как его руки легли мне на плечи:

— Покажите мне это письмо.

— А вы никому не скажете?

Я почувствовал, как его руки дрожат от нетерпения.

— Не ставьте условий, прошу вас! Просто покажите мне это письмо.

— Позвольте я схожу за ним, — сказал я, пытаясь освободиться.

— Оно у вас здесь, в кармане.

Его взгляд был направлен именно туда, куда следовало, словно моя одежда была прозрачной. Но не будет же он меня обыскивать!..

Я был в невыгодном для обороны положении, да и попробуй защититься от такого здоровяка, явно более сильного, чем я. Но как потом заставить его говорить? Я повернул голову и почти столкнулся с его отекшим, налитым кровью лицом, с двумя вздувшимися вдруг крупными венами на лбу и отвратительными мешками под глазами. Тогда я из опасения все испортить заставил себя засмеяться:

— Черт возьми, аббат, признайтесь, что и вам знакомо любопытство!

Он отпустил меня, я тут же встал и сделал вид, что ухожу.

— Если бы не ваши разбойничьи выходки, я бы давно его показал, — сказал я и, взяв его за руку, добавил: — Но давайте подойдем поближе к гостиной, чтобы я мог позвать на помощь.

Большим усилием воли я сохранял веселый тон, но сердце у меня бешено стучало.

— Держите, — вытаскивая письмо из кармана, проговорил я, — но читайте его при мне: я хочу видеть, как аббат читает любовное послание.

Но он вновь овладел собой, и волнение выдавал только небольшой мускул, чуть подергивающийся на щеке. Он прочел, понюхал бумагу, шмыгнул носом, сурово нахмурив брови так, словно его глаза были возмущены похотью носа, и затем, сложив и вернув мне письмо, произнес несколько торжественным тоном:

— В тот день, 22 октября, от несчастного случая на охоте умер виконт Блез де Гонфревийль.

— От ваших слов меня бросает в дрожь! (Мое воображение тотчас нарисовало страшную драму.) Знайте, я нашел это письмо за деревянной панелью летнего павильона, куда он, вероятно, должен был за ним прийти.

Тогда аббат рассказал мне о том, что старший сын Гонфревийлей, владение которых граничит с имение Сент-Ореолей, был найден без признаков жизни перед оградой, через которую он, по всей видимости, собирался перелезть, когда от неловкого движения ружье выстрелило. При этом позже в стволе ружья не было обнаружено гильзы. Никто так и не смог дать этому объяснения; молодой человек вышел из дома один, никто его не видел, но на следующий день у павильона заметили собаку из Картфурша, лизавшую лужицу крови.

— Меня тогда еще не было в Картфурше, — продолжал аббат, — но, по сведениям, которые мне удалось собрать, мне кажется очевидным, что преступление совершил Грасьен, который, видимо, стал свидетелем отношений своей хозяйки с виконтом и, может быть, раскрыл план побега (план, о котором я сам не знал до того, как прочел письмо); это старый, тупой, при необходимости даже упрямый слуга, который считает, что для защиты собственности своих хозяев не должен останавливаться ни перед чем.

— Как получилось, что его не арестовали?

Никто, не был заинтересован в его наказании, и бое семьи, и Гонфревийлей, и Сент-Ореолей одинаково опасались шума вокруг этой неприятной истории, поскольку несколько месяцев спустя мадемуазель де Сент-Ореоль разрешилась несчастным ребенком. Увечье Казимира приписывают тому, что его мать принимала меры, чтобы скрыть беременность; но Бог учит нас, что часто за грехи отцов страдают дети. Пойдемте со мной к павильону — мне любопытно посмотреть место, где вы нашли письмо.

Небо прояснилось, и мы отправились к павильону.

Все было хорошо, пока мы шли к домику, аббат держал меня под руку, мы шагали в ногу и мирно беседовали. Но на обратном пути все испортилось. Разумеется, мы оба были несколько возбуждены этой странной историей, но каждый по-своему: я, обезоруженный улыбчивой готовностью, с которой в конечном счете аббат стал посвящать меня в тайны, перестал замечать его сутану, забыл о сдержанности и позволил себе говорить с ним, как с обычным мужчиной. Вот как началась, мне кажется, наша ссора.

— Кто нам расскажет, — говорил я, — что делала в эту ночь мадемуазель де Сент-Ореоль? О смерти графа она узнала, очевидно, лишь на следующий день! Ждала ли она его в парке и до каких пор? О чем она думала, тщетно ожидая его прихода?

Аббат молчал, никак не реагируя на мой психологический настрой; я же продолжал:

— Представьте себе это нежное создание, девушку с сердцем, полным любви и тоски, потерявшую голову: страстная Изабель…

— Бесстыдная Изабель, — процедил аббат вполголоса.

Я продолжал, как будто ничего не слышал, но уже приготовился к отпору на следующий выпад:

— Подумайте, сколько потребовалось надежды и отчаяния, чтобы…

— К чему задумываться обо всем этом? — прервал он меня сухо. Нам не дано знать о событиях больше того, в чем мы можем получить подтверждение.

— Но мы воспринимаем их по-разному, в зависимости от того, много или мало мы о них знаем.

— Что вы хотите этим сказать?

— Что поверхностное представление о событиях не всегда совпадает и часто даже совсем не совпадает с тем, что мы думаем о них потом, при более глубоком знакомстве, что вывод, который можно из этого извлечь, будет другим, что следует сначала все тщательно изучить, прежде чем делать заключение…

— Мой юный друг, будьте осторожны: критический ум, склонный к анализу и любопытству, — это зародыш бунтарства. Великий человек, которого вы избрали в качестве образца, мог бы вас просветить в том, что…

— Вы имеете в виду того, о ком я пишу диссертацию?..

— Экий вы задира! С таким вот настроем и…

— Ну подождите, дорогой господин аббат, хотел бы я знать, не то же ли самое любопытство заставило вас пойти со мной в такое время, копаться в щепках, не оно ли побудило вас терпеливо собирать об этой истории все, что вы мне сообщили?..

Он зашагал быстрее, говорил отрывисто и нетерпеливо бил тростью о землю.

— Не стараясь, как вы, искать объяснений для объяснений, когда я узнал о случившемся, я принял это как факт и на этом остановился. Печальные события, о которых я вам поведал, могли бы мне, если бы в этом еще была потребность, рассказать о мерзости плотского греха; они служат приговором разводу и всему, что человек изобрел, чтобы попытаться исправить последствия своих ошибок. И этого, думаю, достаточно!

— А мне как раз этого недостаточно. Сам факт мне ни о чем не говорит, если я не узнаю его причину. Знать тайную жизнь Изабель де Сент-Ореоль, определить, какими благоуханными, волнующими и туманными дорогами…

— Молодой человек, остерегитесь! Вы начинаете влюбляться в нее!..

— Я ждал, что вы это скажете! И это потому, что я не довольствуюсь видимостью, не полагаюсь ни на слова, ни на жесты… Вы уверены, что не ошибаетесь в суждении об этой женщине?

— Она — потаскуха!

Мое лицо вспыхнуло от возмущения, которое я с большим трудом сдерживал.

— Господин аббат, странно слышать из ваших уст такое. Мне кажется, что Христом учит нас скорее прощать, чем жестоко наказывать.

— От снисхождения до попустительства один шаг.

— Он не осудил бы так, как вы.

— Ну, во-первых, вы этого не знаете. И потом, тот, кто безгрешен, может позволить себе отнестись более снисходительно к грехам других, чем тот… я хочу сказать, что не нам, грешникам, дано искать более или менее обоснованное оправдание греха, нам следует просто с отвращением отвернуться от него.

— Сначала основательно принюхавшись, как вы поступили с письмом…

— Вы — наглец, — ответил он и, резко свернув с аллеи, быстро зашагал по боковой дорожке, выбрасывая, как парфянские стрелы,[10]Парфяне (иранское племя сер. I в. до н. э.), делая вид, что отступают, внезапно стреляли через плечо, поражая противника. ядовитые фразы, из которых я мог различить только отдельные слова: современное образование… сорбоннец… безбожник!..

За ужином он сидел с хмурым видом, но, встав из-за стола, подошел ко мне с улыбкой и протянул руку, которую я пожал тоже с улыбкой.

Вечер показался мне мрачнее обычного. Барон тихо посапывал у огня; г-н Флош и аббат молча переставляли свои пешки. Краем глаза я наблюдал за Казимиром, обхватившим голову руками, ронявшим слюни на книгу и смахивавшим их время от времени носовым платком. Что до меня, то партии в карты я уделял ровно столько внимания, сколько требовалось, чтобы не дать проиграть моей партнерше слишком позорно; г-жа Флош обратила внимание на то, что я томлюсь от скуки, и, забеспокоившись, изо всех сил старалась оживить партию:

— Эй, Олимпия! Ваш ход. Вы спите?

Нет, то был не сон, но смерть, мрачный холод которой уже леденил кровь обитателей дома; меня самого охватила мучительная тревога, обуял какой-то ужас. О весна! О вольный ветер, сладостные благоухания простора, здесь вам никогда не быть! — говорил я себе и думал об Изабель. Из какой могилы сумели вы высвободиться, обращался я мысленно к ней, и ради какой жизни? В воображении — здесь, рядом, в спокойном свете лампы — я видел ваши нежные пальцы, поддерживающие бледное чело, локон темных волос, ласкающий вашу руку. Как далеко устремлен ваш взор! Жалобу какой несказанной боли вашей души и тела передает ваш вздох, который они не слышат? Помимо моей воли у меня самого вырвался громкий вздох, похожий то ли на звук зевоты, то ли на рыданье, что заставило госпожу де Сент-Ореоль, бросившую свой последний козырь, воскликнуть:

— Думаю, господину Лаказу очень хочется спать!

Бедная женщина!

В эту ночь мне приснился кошмарный сон, — сон, который начался как продолжение реальности.

Вечер как будто еще не кончился, я находился в гостиной с моими хозяевами, но к ним подходили люди, число которых беспрестанно росло, хотя я не видел, чтобы это были новые лица; я узнал Казимира, сидящего за столом и раскладывающего пасьянс, над которым склонилось три или четыре человека. Говорили шепотом, я не мог расслышать ни одной фразы, однако понимал, что каждый сообщал своему соседу нечто из ряда вон выходящее, от чего тот приходил в изумление. Все внимание было направлено в одну точку, туда, где был Казимир и где я вдруг узнал (как я не разглядел ее раньше) сидевшую за столом Изабель де Сент-Ореоль. Среди людей в темном она одна была одета во все белое. Сперва она показалась мне очаровательной, похожей на изображение на медальоне, но потом меня поразили неподвижность ее лица, застывший взгляд, и я вдруг понял, о чем шептались окружающие: это была не настоящая Изабель, а похожая на нее кукла, которую посадили на место живой Изабель. Эта кукла казалась мне теперь отвратительной; мне было страшно неловко из-за ее до глупости претенциозного вида; можно было подумать, что она неподвижна, но стоило попристальней вглядеться, и становилось заметно, как она боком, медленно наклоняется, наклоняется… она бы упала, если бы не бросившаяся из другого конца гостиной м-ль Олимпия, которая, низко наклонившись, приподняла чехол кресла и завела пружину какого-то механизма, со странным скрежетом водрузившего манекен на место и придавшего его рукам гротескные движения автомата. Потом все встали, поскольку наступил комендантский час, и оставили искусственную Изабель одну; каждый уходящий приветствовал ее на турецкий манер, за исключением барона, который подошел к ней непочтительно, сорвал с нее парик и, смеясь, дважды громко чмокнул ее в темя. Как только все общество покинуло гостиную, толпясь вышло из дома и наступила темнота, я увидел, да, увидел в темноте, как кукла побледнела, вздрогнула и ожила. Она медленно встала, и это была сама м-ль де Сент-Ореоль: бесшумно скользя, она приближалась ко мне, вдруг почувствовал вокруг шеи ее теплые руки и проснулся, ощущая ее влажное дыхание и слыша ее слова:

— Для них меня нет, но для тебя я здесь.

Я не суеверен, не труслив и зажег свечу только для того, чтобы прогнать с глаз долой и из сознания этот навязчивый образ; но это было нелегко. Помимо воли я прислушивался к любому шороху. Если бы она оказалась здесь! Напрасно я пытался читать, я так и не смог сосредоточить внимание на чем-либо другом и заснул под утро с мыслью о ней.


Читать далее

Жид Андре. Изабель
1 - 1 12.04.13
I 12.04.13
II 12.04.13
III 12.04.13
IV 12.04.13
V 12.04.13
VI 12.04.13
VII 12.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть