Эпизод третий. TORRE MALADETTA, или ГОЛОД

Онлайн чтение книги Избранные произведения
Эпизод третий. TORRE MALADETTA, или ГОЛОД

С того времени как доктор приобрел Torre Maladetta, в этой башне поселился один из его управителей, которого мне приходилось видеть в Триесте. Это был человек небольшого роста и небольшого ума, сильно припадавший на правую ногу и обнаруживавший самые крайние политические взгляды — что является непременным свойством глупцов; бесконечно трусливый на деле, он был, однако, несколько более ловок, чем позволяли предполагать его умственные способности, в области практической жизни. Мне не представится больше случая уделить ему хотя бы несколько слов; достаточно сказать, что звали его Бартолотти. Когда мы прибыли в замок, Бартолотти там не оказалось. Три дня назад его выгнал оттуда страх.

— Страх, синьора Барбарина, — обратился Сольбёский к старой, бессменной привратнице, услышав из ее уст эту новость. — Страх, говорите вы! Какой же страх можно испытывать в башне, кроме страха оказаться в один прекрасный день погребенным под ее рухнувшими камнями? Но ведь падение угрожает ей уже целую вечность, и столько поколений мирно почивало под ее кровом, что она будет стоять, надо надеяться, еще и еще, по крайней мере на протяжении нашей жизни.

— Тут дело не так-то уж просто, — ответила старая женщина, усаживая нас в просторной гостиной первого этажа. — Можно было бы много чего порассказать об этом благородном жилище, с которым я свыклась с младенчества, потому что и мои предки — и они также — жили здесь испокон века и первый из них прибыл сюда из Рима вместе с первыми Ченчи. А теперь я одна, дряхлая и согбенная, как моя башня, и в целом доме нет ни души, никого, кто смог бы взять на себя заботу прикрыть погребальным саваном мои старые кости. Тальяменте поглотит нас, и башню и меня, и все будет кончено. Да ниспошлет небо мир и спокойствие тем, у кого совесть так же чиста, как у нас с нею. Но я не помню, о чем я сейчас говорила? Ах, столько всего привелось мне тут повидать, не говоря уже о несчастьях последнего времени, что я стала совсем-совсем хворой и слабой и у меня едва хватает сил дотащиться от гостиной до входной двери и от входной двери обратно в гостиную, — так я устала под бременем своих лет и горя.

Уже несколько лет, как со мной окончательно перестали считаться. Первым всегда приходил в замок албанец. Этот невежа отбирал у меня ключи — ведь он был таким же надменным и дерзким, как его господин, — и, поддерживая меня, чтобы ускорить мои шаги, приводил в эту комнату. Здесь он запирал меня на два оборота ключа, выкрикивая на прощание своим грубым и хриплым голосом: «Спокойного сна, Барбарина! Женщины вашего возраста только на то и годны, чтобы спать!» Скажите-ка сами, синьоры мои, разве так обращаются со старой служанкой, чистокровною римлянкой, проводившей у вашей колыбели бессонные ночи и столь часто выносившей вас на руках на зубцы башни, чтобы вы могли поближе рассмотреть звезды небесные? Желание увидеть их сверху беспокоило сон монсиньора, когда он был еще совсем крошечным. Его мать, бедная синьора, уже прикованная к постели болезнью, восклицала, обращаясь ко мне: «Что вы там делаете, Барбарина? Почему не выносите Марио на зубцы показать ему звезды? Или вы хотите, чтобы он умер от судорог и огорчения?» И тогда я укутывала его в одеяло, накрывала сверху своею накидкою или отцовским плащом и взбиралась, взбиралась до самого верха. Вот уже двадцать лет, как никто туда больше не поднимается! Как же он бывал счастлив, когда видел наконец звезды! Тогда он еще не умел говорить, но для каждой из них у него был особый крик. Увы! Не с земли он смотрит на них теперь, бедный мой мальчик!

— Все это, Барбарина, очень и очень печально, но только мы несколько уклонились от темы нашего разговора. Судя по началу вашего рассказа, нам показалось, что вы собираетесь жаловаться на Марио.

— Жаловаться? Жаловаться на монсиньора? О господи, неужели я это сказала! Не его вина, что он стал грустным и нелюдимым. Он не делился больше со мною горестями, как некогда, в детские годы. Он доверял только албанцу. А когда я упрекала его за это, он становился передо мною, скрещивал на груди руки и смеялся, а я радовалась, видя, что он смеется. «Браво, браво, Барбарина, обещаю, что с этого дня буду следовать во всем вашим советам, но только ставлю условием, чтобы вы ни в чем себе не отказывали, жили как владелица замка и пораньше ложились спать. Ну, а если вас запирают на ключ, то эта предосторожность необходима и для вашей и для моей безопасности». И потом он целовал меня в лоб, и опять смеялся, и обнимал меня за плечи, чтобы усадить в кресло.

— Но поговорим, Барбарина, о страхах господина Бартолотти.

— Ну и что же! — ответила Барбарина. — Неужели вы думаете, что непривычному человеку здесь не найдется причины для страха? Я, правда, на все это не обращаю больше внимания. Но все ж таки эти глухие удары, доносящиеся из-под сводов, как будто кто-то старается их разрушить, эти жалобные крики, раздающиеся во всех концах развалин, эти две дамы в черном, с душераздирающими стенаниями выставляющие в знак скорби на верхнем балконе башни свои шарфы, то красные, то белые… ведь вам, конечно, небезызвестны, господа, имена синьор Лукреции и Беатриче Ченчи?

— Да, мы знаем эту историю, но ведь они умерли больше двух столетий назад.

— Разумеется, они умерли, но именно потому им и доступны такие места, куда не могут проникнуть живые, ибо ни одно живое существо, если только нет у него птичьих крыльев, не в состоянии ни изнутри, ни снаружи подняться на этот балкон. За всю мою слишком долгую жизнь мне довелось услышать их скорбные голоса только дважды, в первый раз — когда Филиппино Ченчи, деда Марио, убили на площади святого Марка стилетом, и во второй — когда Андреа Ченчи, отцу Марио, по приговору суда отрубили пред арсеналом голову. Но их стенания, говорят, никогда не были более горестными, чем теперь, после смерти моего обожаемого синьора, моего благородного Марио. И не удивительно, ведь он последний в роду. Слава тебе, господи-боже, что ты наконец исчерпал свой гнев! Этим несчастным душам некого будет больше оплакивать!

— Спасибо, — сказал я Барбарине, — благодаря вам мы знаем теперь все, что хотели узнать. Кто-нибудь из детей, провожавших нас в замок, отправится на поиски господина Бартолотти, нашедшего убежище в соседней деревне. А твоему слуге, — добавил я, обращаясь к Сольбёскому, — предстоит позаботиться, если это возможно, о наших постелях — комнату укажет ему эта славная женщина — и о запасах провизии, пока Тальяменте не вышел из берегов. Что же до нас, наконец, то, если ты не возражаешь, мы используем остаток дня, чтобы обойти и осмотреть замок. Или я глубочайшим образом заблуждаюсь, или он и впрямь заслуживает такого внимания.

Во внутреннем убранстве комнат не было ничего особо примечательного. Облупленные стены, ветхая деревянная панель, разбитая мебель, изодранные в клочья ковры — на всем были заметны следы разорения старого дома, разрушающегося от недостатка заботы или денег. И ни одного укромного местечка, где могло бы укрыться от глаз наблюдателя преступление или доброе дело!

Обыскав с недоступной мне ловкостью все углы и все закоулки, Пук, зевнув, улегся на пол.

Окончив это ничего не давшее обследование, мы вышли на скалу, которая служила основанием замка.

— А теперь, — сказал я Сольбёскому, — обойди вокруг это строение и разведай, нет ли где-нибудь неизвестных нам входов, так как виновники всех этих страхов, если страхи и в самом деле имеют под собой реальную почву, могли попасть в замок только этим путем. Тем временем я тщательно осмотрю его стены и выясню, можно ли по ним взобраться наверх.

Доступ к основанию стен представлял собою немалые трудности из-за значительных разрушений, которым они подверглись, и обломков, скопившихся возле них огромными грудами. Тем не менее там, где их пологая и обвалившаяся поверхность, уклон которой увеличивался из века в век, переходила в отвесно вздымающийся над землей угол здания, по ним можно было карабкаться примерно с таким же удобством, как по неровной и опасной лестнице, проложенной между двумя пропастями. Для меня с моими навыками натуралиста, ногами горца и глазами, привыкшими безбоязненно разглядывать самые страшные бездны, этот подъем оказался нетрудным. И вот, не оглядываясь назад и не обращая внимания на срывавшиеся из-под моих ног отдельные камни, я пустился в этот необычайный путь и добрался наконец до того места, где начиналась самая башня, возведенная на антаблементе, более удобном и лучше сохранившемся, чем все остальное. Я вспомнил, что эта часть замка заметно клонится в сторону Тальяменте, и использовал этот наклон, чтобы достигнуть самого верха. Хватаясь за впадины, оставшиеся после выпавших камней, и затем ставя в эти впадины ногу, я вскоре уже стоял на вершине колеблющегося колосса, высота которого заставила меня содрогнуться, когда утром я мысленно измерил ее.

Открывавшийся с этой высоты вид был до того безграничен, что, несмотря на всю мою силу воли и опытность, я почувствовал подступающее головокружение. Я часто бывал на горных вершинах, гораздо более высоких, чем эта башня, но там по крайней мере всегда ощущаешь под собой твердую почву и видишь, что стоишь перпендикулярно земле. Что же касается башни, то она дрожала под моими ногами и устрашающе клонилась над долиною Тальяменте. Я сел на груду камней, которая образовалась из обломков не пощаженного временем парапета, и стал перекладывать большие глыбы песчаника, чтобы иметь возможность ступать по более ровной поверхности. Переложив таким образом довольно много камней, я попытался сделать несколько шагов по расчищенной мною платформе, чтобы рассмотреть оттуда во всей полноте величественную картину, расстилавшуюся перед моими глазами. Внезапно под подковами моих башмаков раздался своеобразный металлический звук, заставивший меня наклониться, чтобы выяснить, откуда он мог исходить. Убрав еще несколько лежавших у меня под ногами камней, я обнаружил две створки железного трапа и присел на корточки с намерением освободить его от обломков. Мне представлялось чрезвычайно существенным выяснить, был ли он укреплен изнутри или только собственный вес удерживал его поверх плит, отверстие в которых он закрывал. Впрочем, я предвидел, что прогрессировавший с годами наклон башни, переместив центр тяжести как раз на ту сторону, где, по моим расчетам, находились шарниры, мог сделать мою попытку бесплодной или, во всяком случае, весьма затруднительной. Я понимал также, что долгий срок, в продолжение которого несложный механизм этого трапа находился в бездействии, — по крайней мере все указывало на это, — мог спаять его накрепко с каменной кладкой основания.

Вскоре мне удалось полностью очистить его от камней, но со мной были, как всегда, лишь долото и минералогический молоток — ничего другого я с собою не захватил. Я просунул долото в щель, приходившуюся, как я думал, напротив замка, и, к великому моему удовольствию, почти без усилий сдвинул трап на несколько линий в сторону. Этого, однако, было совершенно достаточно, чтобы установить, что изнутри нет ни петель, ни замка, ни засовов и что только таким путем мы сможем проникнуть в башню, если в этом когда-нибудь появится надобность. Вслед за тем я начал медленно опускаться, осторожно нащупывая ногами каждую из случайных ступеней на этой рушащейся стене. Время от времени я останавливался, чтобы отметить про себя перемены, происходившие в общей картине всякий раз, как я отрывал взгляд от стены и обращал его вбок или за спину.

То я видел длинную ленту уходящего вдаль Тальяменте — синий, испещренный белыми гребнями волн, быстрый и шумный, он по-прежнему бурлил и неистовствовал, но был еще далеко от скалы, на которой высился замок; то я останавливал взгляд на плебейской сестре благородной башни св. Марка — темной, четырехугольной, одинокой башне Сан-Вито, то мои глаза блуждали среди далеких лагун и бесчисленных островков, красноватых от весенних побегов на кустах и деревьях, и матово-зеленых, как бы стеклянных каналов, похожих на те, которыми мастера, изготовляющие игрушки, украшают детские рельефные изображения.

Я отсутствовал достаточно долго, и это вызвало беспокойство. Сольбёский возвратился уже из своего кругового обхода, не доведя его до конца из-за неодолимых препятствий, с которыми встретился на пути. Бартолотти также успел прибыть в замок. Пук, напав на мой след, повизгивал у последнего доступного ему камня стены и, не отрывая взгляда от башни, жалобно подвывал. Я благополучно спустился на землю, и мы с Сольбёским торопливо обменялись важнейшими из своих наблюдений. Трап, обнаруженный мной на верхней платформе башни, заставил его серьезно задуматься. Чтобы оградить себя от внезапного нашествия посторонних, мы решили установить наблюдение за тем единственным местом, откуда, как убедился Сольбёский, можно было незаметно подойти к замку, и с этой целью послали туда слугу Иозефа. Вслед за тем мы отправились в общий зал и сели за приготовленный по нашему приказанию весьма скромный обед. Спускалась ночь, но ярко светила луна. Бартолотти, усевшись поглубже в кресле, куда мы его усадили как почетного гостя, казался настолько встревоженным, настороженным и озабоченным, что его настроение, вопреки нашей воле, вначале заразило и нас. Но спустя некоторое время мы с Сольбёским переглянулись, как бы затем, чтобы выяснить наше отношение к меланхолии Бартолотти, и тотчас же разразились неудержимым смехом. Эта выходка отвлекла нас от черных мыслей, вполне объяснимых в столь мрачном обиталище и соответствовавших общему виду непомерно большого зала, в котором три приготовленные для нас постели, освещенные тусклым пламенем двух стоявших на нашем столе тощих факелов и расположенные в некотором отдалении друг от друга, походили на погребальные ложа.

И все же наша беседа невольно, как это обычно бывает, коснулась именно тех вопросов, которых нам больше всего хотелось бы избежать, хотя она и велась в том шутливом тоне, который свойствен в таких случаях мужественным людям.

Наконец Сольбёский встал и, торжественно протянув ко мне свой стакан, чтобы чокнуться, произнес:

— Пью за умиротворение на веки вечные рода Ченчи и всех покойников, некогда обитавших в этих грозных стенах! Да откроются наконец пред их трагическими тенями врата неба и да будет им пухом земля их могил в ожидании этого дня!

Я собрался было ответить ему и тоже подняться из-за стола, потому что сказывалась дневная усталость и пришло время укладываться на отдых, как вдруг ужасный толчок потряс пол у нас под ногами. На мгновение мы замолкли.

— Пустяки, — заметил Сольбёский, — должно быть, Тальяменте прибывает и колотится о фундамент башни, проникая к нему через подземный канал, прорытый его же водами.

— Возможно, — ответил я, направляясь к окну. Но я отчетливо разглядел, что вода в Тальяменте нисколько не поднялась. Она поблескивала на той же высоте, около тех же скал, что и раньше.

Пока я стоял у окна, толчок повторился еще несколько раз подряд, и вслед за тем мы услышали всхлипывания, напоминавшие стенания умирающего. Пук, с горящими глазами, подняв уши, сопровождал каждый удар жалобным лаем. Бартолотти был бледен, словно призрак, от страха у него зуб на зуб не попадал.

— Где-то здесь, недалеко, — сказал я, — несомненно происходит что-то в высшей степени странное, и нам необходимо узнать, что же это такое. У этого помещения глухие наружные стены, но что под ним? Если не ошибаюсь, стук доносится откуда-то снизу. — Приподняв во всех четырех углах комнаты ветхий ковер, я не обнаружил под ним ничего, кроме гладкой обмазки из затвердевшего пуццолана.[122] Пуццолан — продукт вулканических извержений (пепел, пемза), добавляемый к извести и цементу для придания им водоустойчивости. С немалым трудом мне удалось с помощью долота и молотка отбить несколько кусков этого окаменевшего пола; в конце концов я пробил его толщу и наткнулся на девственную скалу.

— Скала! — вскричал я. — Скала! Ничего, кроме скалы! О, эта тайна, в самом деле, ужасна!

Сольбёский подошел ко мне, крепко сжал мою руку и увлек за собой в амбразуру окна.

— Человечество, — сказал он, — возложило на нас обязанность раскрыть эту тайну; ее объяснение мы найдем только в башне. Я видел тут много такого, что может нам пригодиться, если мы примем решение воспользоваться открытием, сделанным тобою сегодня утром. Итак, я буду ожидать тебя ровно в полночь у тех развалин, откуда ты начал подниматься на башню, и мы вместе туда отправимся. Согласись, однако, что этого слабого человека не следует посвящать в тайну нашего предприятия, если мы не хотим, чтобы он умер со страху; лучше попытаться успокоить его, притворившись беззаботными.

— Боже, до чего мы глупы, — продолжал он, возвращаясь к столу, — мы трепещем перед мнимыми призраками, тогда как все это объясняется очень просто. Доктор Фабрициус, уже не раз бывавший здесь и знакомый с самыми укромными закоулками этого замка, решил, что пришло время проверить нашу готовность и испытать наше мужество, и притом новым способом, как это принято в Тугендбунде. Возможно, что этой ночью он намерен почтить нас посвящением в высокую степень, которой никто из присутствующих еще не достиг, если только господин Бартолотти не принимает во всем этом участия. Что до меня, то я склонен считать его одним из главных актеров этого представления и отдаю должное совершенству таланта, с каким он изображает якобы овладевший им страх; ведь это особенно трудно для такого храброго человека, как он. К счастью, сердца, подобные нашим, не дадут увлечь себя выдумкам романистов, и сейчас, выпив приготовленный для тоста стакан себенико, мы бросим вызов решительно всем опасностям, какие только способны смутить душу мужчины.

Бартолотти, польщенный словами Иозефа и к тому же еще гордый тем, что ему льстят, как это свойственно людям трусливым и не блещущим умом, и в самом деле набрался мужества, и притом настолько, что смог без дрожи в руке подставить Сольбёскому свой стакан, и, хотя он был полон до самых краев, выпил его, не пролив ни капли.

Должен признаться, что объяснение, так кстати придуманное Сольбёским, показалось мне довольно правдоподобным: ведь оно проливало хоть некоторый свет на непонятное отсутствие доктора как раз тогда, когда подъем воды в Тальяменте мог отрезать Torre Maladetta на несколько дней от внешнего мира.

Итак, мы с Иозефом стали наперебой выказывать свое мужество и презрение решительно ко всем могущим грозить нам опасностям, как если бы все синоды и все «vendita» Германии и Италии могли слышать нас. Нам удалось таким образом заглушить стуки, раздававшиеся у нас под ногами, и мы улеглись в свои постели более или менее успокоенные, но так как ни Сольбёский, ни я не собирались спать этой ночью, мы не раздевались.

Когда все стихло, я стал напряженно прислушиваться. Стуки как будто прекратились, но время от времени я улавливал жалобные стенания, похожие на далекий звон похоронного колокола. Пук отвечал на них в полусне горестным ворчанием пса, видящего страшные сны.

Сольбёский вышел первым, как и было условлено, чтобы захватить с собой лом и все необходимое, по его мнению, для нашей ночной экспедиции. Спустя некоторое время бесшумно выскользнул наружу и я, тщательно прикрыв за собою дверь, чтобы помешать Пуку последовать за мной в путешествие, которое, несмотря на его храбрость и верность, было бы ему недоступно. Я добрался до наклонной поверхности частично обрушившейся стены. Ждать Сольбёского мне почти не пришлось. Он не замедлил присоединиться ко мне; при нем был ягдташ, в котором находился целый набор предметов, нужных для предприятий такого рода. У каждого из нас было за поясом по два пистолета, а у меня, кроме того, еще кинжал и неизменные долото с молотком, Я полез первым, держа в руке потайной фонарь. Иозеф, менее привычный к таким восхождениям, взбирался сзади меня, помогая себе железным бруском, который мы взяли с собой для того, чтобы было чем поднять трап на верху башни. Подъем до нее, который, судя по всему, составлял наиболее опасную часть нашего рискованного пути, в эту чудесную ночь, при яркой, полной луне, не представлял особенных трудностей.

После напряженных усилий, вызванных первыми встретившимися препятствиями, наше движение немного замедлилось. Я начал менее отчетливо слышать за собой Иозефа. Обернувшись, я увидел, что он остановился, чтобы перевести дух, я уже говорил, что мы устали от дневных хлопот и хождений. Я постарался подбодрить его несколькими словами, и он двинулся дальше, но вскоре пришлось остановитсья и мне. Мы поднялись на высоту всего трех-четырех туазов, но нам казалось, что пространство, отделяющее нас от подножия башни, вырастает по сравнению с нашим действительным продвижением в какой-то несоразмерной пропорции. Я был недостаточно близко знаком с особенностями расплывчатого ночного освещения, которое обманывает расчеты нашего глаза и искажает форму, цвет и расстояние между сравниваемыми предметами. Рвы казались бездонными, возносящаяся над нашими головами башня не имела больше вершины, малейшие впадины превращались в грозные провалы, мелкие неровности казались гибельными, а выступавшие из стен обломки камней, оставаясь позади нас, пускались за нами в погоню и грозили нам, как чьи-то жуткие головы.

По мере того как горизонт открывался перед нами все шире и отчетливее, стена, по которой мы карабкались вверх, становилась, казалось, все темнее и уже. Нижняя часть здания, только что оставшаяся позади нас, была залита лунным светом и представлялась нам бесконечной и бесплотной, как небо. Яростный рокот непрерывно прибывающего и с ревом бьющегося о берега Тальяменте — вот единственный звук, доносившийся до нашего слуха с земли. Все это было жутко, как призрачное видение.

Сознаюсь, что мы почувствовали себя счастливцами, когда, оказавшись на высоте около ста пятидесяти футов, обнаружили небольшой выступ, которого хватило как раз на то, чтобы усесться, опершись с некоторым удобством спиною о стену. Это было весьма своевременно, ибо последний камень, на который ступил Сольбёский, не выдержав его тяжести, покачнулся, сорвался с места и, падая, увлек за собою сотню других. Они катились вниз, грохоча, как раскаты грома.

— Вот наш путь и разрушен, — сказал Сольбёский, внезапно прижимаясь ко мне.

— И вместе с тем восстановлен, — возразил я. — Возвращаться нам будет теперь значительно легче. Ведь ты знаешь лучше меня, брат мой, что все постройки конической или пирамидальной формы, разрушаясь под действием времени или в результате людских усилий, лишь уменьшают при этом крутизну своих стен и расширяют свое основание. Благодаря этому мы и смогли взобраться сюда.

— Да, ты прав, — ответил Сольбёский, — но эта башня, эта ужасная башня… Доберемся ли мы когда-нибудь до ее вершины?

Прежде чем ответить ему, я поднялся еще футов на двадцать. Он молча взбирался следом за мною, пользуясь попеременно то впадинами, то выступами, в зависимости от того, освещал ли мой фонарь, повернутый светлой стороною к стене, углубления или выпуклости, хватаясь руками за только что покинутые моими ногами выбоины и цепляясь за все неровности, на которые я только что становился. Добравшись до верха, я освободил Сольбёского от лома и других инструментов и бросил их на площадку, венчавшую башню, куда он спрыгнул почти одновременно со мной, несмотря на то, что не имел, как я, опыта в преодолении трудностей такого необычного путешествия.

Наше убежище не отличалось, быть может, удобствами, но мы этого не замечали.

Мы были наконец наверху, мы одолели Torre Maladetta и теперь обнимались и смеялись от радости там, где, позволительно думать, никто никогда до этого не смеялся. Мы чувствовали себя так бодро, вдыхая упругий и свежий воздух и подставляя свои волосы его дуновениям! Ночь была так чудесна! Погода так изумительна! Ночная роса так живительна и прохладна! И он, мой Иозеф, так уверен в своем безоблачном будущем! Это была краткая, но пленительная беседа где-то между твердью земной и твердью небесною, какой могла бы быть, осмелюсь сказать, беседа двух небожителей, залетевших на Torre Maladetta, чтобы немного передохнуть.

— Прости, — сказал Иозеф, — если я омрачил твое сердце упоминанием о своей радости. Гонорина вон там, — продолжал он, указывая рукой на Сан-Вито, башня которого, словно хрупкая колонна, высеченная из черного базальта, вырисовывалась где-то внизу, у самого горизонта. — Я забыл, что, оставайся Диана в числе живых, она все равно не принадлежала бы тебе!

— Идем, — ответил я, еще раз заключая его в объятия. — Оставим мои горести и несчастья! Ведь в этой башне кто-то страдает.

При помощи моего долота мы без особых усилий просунули лом под чуть-чуть приподнявшуюся створку железного трапа. Кто сможет изобразить нашу радость, когда мы вскоре услышали как заскрипели шарниры на ржавой оси. Тяжелая дверца поднялась вверх и стала почти вертикально, опираясь на кучу камней, которые я убрал с трапа при моем первом подъеме на башню. Фонарь, спущенный в открытый люк, — я успел привязать его к довольно длинной бечевке, — остановился на глубине шести футов.

Я спускался первым; осветив все стороны и углы этого помещения, я в конце концов обнаружил, что нахожусь на верхней площадке винтовой лестницы, сохранившейся много лучше, чем наружные части здания.

— Погоди, погоди! — закричал я Сольбёскому. — Сейчас мы узнаем — или же я непостижимым образом ошибаюсь — решительно все, что так жаждем узнать!

Он не мог последовать за мною, так как, произнеся эти слова, я тотчас же двинулся дальше. Лестница была до того тесно прижата к поддерживавшей ее опоре, что не было ни малейшей возможности увидеть одновременно больше, чем две ступени той уходящей далеко вниз спирали, по которой я спускался. Кружась по винтовой лестнице, я чувствовал, что у меня замирает сердце и темнеет в глазах. Добравшись до последней ступеньки, я с уже наполовину помутившимся сознанием свалился на небольшую площадку; от нее уходила вниз еще одна, более широкая и совершенно прямая лестница, по которой могли бы пройти в ряд три человека. Вглядываясь в темноту, куда она уходила, я был неожиданно поражен мелькнувшим где-то в глубине светом, который я счел вначале за иллюзию, явившуюся последствием головокружения. Придя немного в себя, я спрятал свой фонарь за столб винтовой лестницы и еще раз вгляделся во тьму. Нет, я не заблуждался, то было небо, небо, пронизанное бархатным светом луны, такое нежное и прекрасное посреди непроглядной тьмы этого жуткого замка.

— Луна и небо! — вскричал я, поспешно возвращаясь к Сольбёскому. — Выход! Выход! Здесь, оказывается, есть выход!

— Выход! — ответил Иозеф. — О! Неужели мы сможем выйти отсюда, не спускаясь по стене замка?

В то же мгновение он устремился ко мне, но едва он оказался рядом со мною, как железный трап с силой захлопнулся над нашими головами. Его падение заставило затрястись качающуюся, полуразвалившуюся башню, которая задрожала теперь сверху донизу, словно живая.

— Что я наделал! — воскликнул он. — Отныне Torre Maladetta — наша темница, и притом навсегда: ведь все инструменты, с помощью которых мы могли бы спастись, я оставил снаружи.

— Но разве я не сказал тебе, Иозеф, что нашел выход, удобный и безопасный выход, который ты не заметил сегодня утром?

— Осматривая утром башню, — сказал Сольбёский взволнованно, — я видел все, что только можно увидеть, и, если где-нибудь на берегу Тальяменте существует какой-то разрушенный и неприступный вход в замок, то осмелишься ли ты поручиться, что Тальяменте еще не залил его?

— Идем, идем! — вскричал я, увлекая его за собой. — Не предавайся напрасным тревогам. Еще несколько минут, и мы выйдем отсюда! Взгляни… Смотри, смотри-ка сюда!

— Как! — воскликнул Сольбёский. — Это небо! Оно со стороны Сан-Вито, а вода еще далеко от берега!

Обнимаясь, исполненные надежд, позабыв о страхе, мы спустились по новой лестнице еще на десяток ступеней. Мне хотелось добраться до выхода возможно скорей, я бежал.

— Остановись! — закричал Иозеф, хватая меня изо всей силы за руку. — Несчастный, разве ты не видишь, что дальше лестница обрывается?

Мы сели. Я осторожно опустил свой фонарь, привязанный к бечевке длиной в два туаза.

— Обрывается… — повторил я, — так, так… скажи лучше — намеренно преграждена, ибо кладка стены, преграждающей путь, явно новее, чем остальная постройка. Без сомнения, ее поставил Марио, чтобы помешать сообщению между внутренними частями замка и верхним балконом. Но это в конце концов бессмысленная предосторожность, потому что здесь легко спустится даже ребенок. Взгляни-ка, там, дальше, лестница в полной сохранности, она ведет прямо к той двери, через которую проникает свет и которая выпустит нас на волю.

— Да, ребенок отсюда спустится, — ответил Сольбёский, — но стена действительно новая, и взрослому здесь не пробраться. Вернемся, Максим, вернемся наверх! Четыре сильных руки смогут поднять створки трапа… Ведь мы не пытались… Завтра мы возьмем с собой Фредерико, которого я отослал так некстати, — он сильный и предприимчивый. Мы примем более разумные меры предосторожности и пополним свое снаряжение. Мы расскажем о проделанном нами маршруте нескольким смелым людям из числа наших соседей и, соблазнив их деньгами, вызовем в замок, если мы еще не отрезаны от них наводнением. Не будем же так легкомысленно, быть может совершенно бесплодно, рисковать жизнью!

Но ни он, ни я не рассчитали тех результатов, которые может возыметь действие четырех сильных рук, как выразился Сольбёский, если общая точка опоры отстоит на целый туаз от трапа. Правда, трап поддавался нашим усилиям, но для того, чтобы поднять его по-настоящему и возвратить ему отвесное положение возле камней, на которые нам удалось опереть его в первый раз, для этого нужны были руки много длиннее наших. Мое долото не оказало нам существенной пользы и после двух-трех попыток, сломавшись у самой ручки, упало к моим ногам. Я не стал рисковать своим кинжалом, который мог пригодиться нам в будущем, ради еще одной попытки, заранее обреченной на неудачу.

Молча мы снова спустились по лестнице и еще через мгновение оказались по ту сторону стены, так внезапно преградившей нам путь. Я удостоверился, что, если бы нам пришлось возвращаться назад, ухватиться за ее верх было бы невозможно. Луна продолжала сиять, и ее сияние, становившееся по мере приближения к зениту все ярче и все ровнее, освещало ступени внизу так отчетливо, что их легко можно было пересчитать. То, что открывалось за ними, казалось не имело границ.

Мы двинулись дальше. Первые двадцать шагов мы пробежали с почти беззаботной веселостью, но пред нами снова встала стена, высота которой могла бы нас устрашить, если бы вес давящего на нее здания не придал ей некоторого наклона.

— Пустяки, друг мой, клянусь тебе, сущие пустяки! Каких-нибудь пятнадцать или самое большее восемнадцать футов, и мы будем свободны. У нас нет других способов выйти живыми из Torre Maladetta, потому что возвратиться прежним путем невозможно. Видишь ли ты занимающуюся зарю? Сюда не доносится рев Тальяменте, это с той стороны, где Сан-Вито!

Я произносил эти слова уже по ту сторону преграждавшей наш путь стены. Через мгновение Иозеф тоже спрыгнул с нее и поспешил к тому месту, откуда проникал свет.

— О боже! — вскричал он. — Мы погибли, погибли окончательно! Это вовсе не выход, или, вернее, отсюда можно выйти только из жизни… в смерть. Это — балкон разрушенной платформы, тот самый, на котором появляются Лукреция и Беатриче и о котором сегодня утром, или, точнее, вчера, старая Барбарина сказала, что ни одному живому существу — если только у него нет крыльев — не добраться туда. И впрямь нужны крылья, чтобы подняться на эту башню или спуститься с нее. Максим, мы погибли!

Я подошел и наклонился над балконом. Он находился на головокружительной высоте, так как висел над самой низкою частью берега. В довершение всех несчастий уровень Тальяменте продолжал повышаться: вода все прибывала и прибывала. Я сел на пол и охватил голову руками.

После минутного раздумья я справился со своей слабостью. Легко уступая отчаянию, я с такою же легкостью нахожу веские основания, чтобы снова уверовать в благосклонность ко мне судьбы. Сольбёский между тем все еще находился в состоянии глубокой подавленности.

— Наше положение весьма неприятно, — сказал я, — больше того — если хочешь, даже опасно, но оно вовсе не стоит того, чтобы отчаиваться.

— Но что, что может помочь нам? Или у тебя выросли крылья, о несчастный?

— Успокойся и не откажи мне в минуте внимания. Наше почти фантастическое исчезновение из зала, где мы устроились на ночлег, несомненно усилит до предела возможного страхи и волнения Бартолотти. Однако этот человек не обладает воображением, способным заставить его верить в чудеса. Я заметил, что его настороженность имеет под собой вполне реальную почву, и глубоко убежден, что он постарается отыскать причины, способные объяснить наше отсутствие. Действовать он, конечно, не станет, — я рассчитываю на это так же мало, как ты, — но и умалчивать о случившемся также не будет. В замке не замедлят отворить двери, потому что близится день, и если кто-нибудь перешагнет порог замка, то только затем, чтобы приняться за наши розыски. Вчера Пук не покидал меня, пока мог; я оставил его у подножия башни, и он укажет путь, по которому мы шли; распознать наш путь к тому же не составит большого труда благодаря свежеобрушившимся камням — ведь многие из них, почерневшие и поросшие мхом, впервые подставят солнцу ту свою сторону, которой никогда не касались его лучи. Возможно, что доктор Фабрициус уже прибыл; ему крайне важно поскорее встретиться с нами, и повышение воды в Тальяменте, который поднимается у нас на глазах, несомненно заставит его поторопиться с выездом из Сан-Вито, пока нас не разлучила река, и притом на многие дни. Да что говорить! Тебе лучше моего известны его энергия, решимость и мужество! С другой стороны, славный твой Фредерико, оставленный тобою по ту сторону затопляемой высокой водою низины для наблюдения, не станет дожидаться, пока она будет залита, и постарается своевременно явиться с докладом о положении дел. Он оценит с обычною своей проницательностью создавшуюся обстановку и не останется, как забытый часовой, на посту, не нуждающемся больше в охране, когда Torre Maladetta окажется отрезанной от всего мира. Обнаружив по своем возвращении в замок наше отсутствие, он поднимется на вершину башни так же легко, как мы. Впадины на ее стенах, служившие нам ступенями, видны так отчетливо, что я беспрепятственно отыскивал их даже ночью. Найдя на верхней платформе лом, мешок и другие оставленные нами у подъемного трапа предметы, он мгновенно сообразит, куда нужно направить поиски. Чтобы освободить нас из нашего плена, окажись он даже один, ему потребуется всего два-три туаза веревок, которые он легко найдет в замке, и уже в полдень мы увидим из окна большого зала, как солнце начинает склоняться к западу, ибо наш поход затянется несколько дольше, чем я поначалу рассчитывал. Успокойся же, друг мой, и отбрось всякий страх: провидение нас не оставит.

— Итак, — сказал Сольбёский, покачав головой, — итак, ты рассчитываешь на прибытие господина Фабрициуса, основываясь на том, что Тальяменте еще не вышел из берегов, а на прибытие Фредерико — основываясь на том, что Тальяменте уже вышел из берегов.

Я почувствовал всю справедливость этих слов.

— Я рассчитываю, Иозеф, на одно или другое. И к тому же, — продолжал я, поспешно берясь за фонарь, — ничто не доказывает, что эта площадка не сообщается с каким-нибудь другим помещением. В самом деле, не сверху же попадали дамы на этот чудесный балкон, пристроенный искусством средневекового архитектора, дабы явить глазам человеческим один из самых замечательных видов, какими располагает природа. Я уверен, что при некотором внимании… Стой! Вот какая-то щель! Правда, она узка, как бойница, но, по-видимому, сквозная и по ней можно идти.

Через эту щель, и в самом деле, мог бы протиснуться боком даже взрослый мужчина, но на всем своем протяжении она была такой узкою, что у меня сжалось сердце, когда я подумал, что малейшая осадка этих развалин может навсегда закрыть ее и на обратном пути мы будем тщетно разыскивать выход.

Двигаясь по этому проходу, мы сделали уже больше полусотни шагов, как вдруг плитняк, которым был выложен пол, — каждая плитка занимала всю его ширину, — стал круто уходить под уклон и спуск сделался до того скользким, что я едва сохранял равновесие. Держа в правой руке фонарь, я устремлял беспокойный, скошенный набок взгляд на бросаемую им небольшую полоску света. Внезапно мне пришлось отпрянуть назад: я заметил у моих ног отверстие цилиндрической формы; здесь заканчивался этот жуткий проход — боковые стены его смыкались, образуя тупик. Итак, я стоял у новой винтовой лестницы, вроде той, которую мы уже одолели, но на этот раз она была уже, и разминуться на ней было бы невозможно. Я осторожно нащупал ногою ступеньку, оказавшуюся достаточно прочной, и мы начали погружение в эту неведомую бездну, страшась наткнуться на какое-нибудь препятствие, так как возвращение было бы сопряжено с огромными трудностями.

Эта лестница вывела нас в просторный зал довольно правильной формы. Поспешив обследовать его стены, мы обнаружили, что частично, а именно — понизу, они высечены в скале. Мы попали — можно было не сомневаться в этом — в подземелья замка и находились, по-видимому, прямо под жилыми комнатами, всего в нескольких туазах от них. В этом величественном, но мрачном зале не было ничего примечательного, если не считать выдолбленного в самом центре его колодца, довести который до уровня вод на равнине, должно быть, стоило неимоверных трудов. Впрочем, стоявшее на краю колодца пустое ведро было мокрым, да и веревка, прикрепленная одним концом к вороту, а другим — к ручке ведра, еще не успела просохнуть.

— Нужны ли тебе еще доказательства, что здесь кто-то живет? — спросил я Сольбёского.

— Я не сомневался в этом и раньше, — печально произнес он в ответ, — но я не без тревоги жду встречи с здешними обитателями.

Пока мы обменивались этими замечаниями, я успел откинуть старую портьеру из черной ткани, висевшую на железном стержне, который держался на вбитых в стену крюках.

Она прикрывала вход в соседний зал, еще более обширный, нежели тот, через который мы проникли в эти жуткие подземелья.

Здесь все указывало на то, что перед нами жилище семьи… или вертеп банды разбойников, впрочем давно уже заброшенный ими. Вдоль всех четырех стен были расставлены огромные старинные кресла. Над безобразным камином, дымоход которого, вероятно, выходил куда-нибудь к подножию замковых стен на берегу Тальяменте, висело венецианское зеркало. Увидев в нем свое отражение, я не на шутку перепугался, ибо всякому, кто одинок и лишен поддержки закона и общества, встреча с человеком неизменно внушает страх.

Значительно большее удовольствие испытал я при виде пары двойных бронзовых канделябров, вделанных в раму зеркала, по обе его стороны, и в каждом из них нетронутых, хотя и почерневших от сырости и времени свеч.

Эта роскошь, столь неожиданная в таком мрачном месте, наполнила меня ребяческой радостью, которая возросла еще больше, когда я взглянул на свой потайной фонарь. Он совсем угасал; пережитые нами волнения заставили нас забыть о самой серьезной из всех угрожавших нам опасностей. Наши факелы и огниво находились в ягдташе, оставшемся наверху. Фитиль, упав на растаявший воск, который скопился у основания подсвечника, мерцал крошечными голубоватыми язычками, плясавшими над ним с таким видом, точно они собирались его покинуть и, если не делали этого, то лишь по какой-то непостижимой прихоти. Я вооружился двумя свечами. О, с какой осторожностью вращал я стерженек, поднимающий розетку из выгнутого стекла, заключавшую в себе наше сокровище, о, как боялся я при этом, чтобы легчайшее дуновение не отняло его у нас навсегда! С какой тревогой приближал я фитиль к этим трепетным остаткам пламени, готового вот-вот раствориться в воздухе, с каким наслаждением смотрел на огонь, загоравшийся яркими языками и переходивший с одной свечи на другую, ибо я зажег все до единой, чтобы у нас было по крайней мере достаточно света. Все заблестело, заискрилось вокруг меня, но отдаленные углы зала, куда свет едва-едва проникал, и то как бы затем, чтобы внезапно погаснуть в потемках, казались еще более мрачными и угрожающими. Содрогаясь от ужаса, отдался я созерцанию этого зрелища. Вдруг сзади меня раздался душераздирающий крик. Я обернулся, и Сольбёский упал мне на грудь, обвивая вокруг моей шеи дрожащие руки.

— Там, там… — произнес он, указывая пальцем на стену за своею спиной. — Там…

— Ну что такое, что там случилось, друг мой?.. Ты ведь не сказал мне, что ты там увидел.

— Труп, труп! Тело убитой женщины!

Я поднял одну из свечей. В самом деле, это был труп женщины; она лежала на низком ложе в черном платье, и руки ее свисали на каменный пол.

Я сложил их у умершей на груди и уложил ее прямо на окровавленном ложе, не обнаружив, однако, на ней никаких ран, кроме тех, которые были видны на кистях ее рук; казалось, они были изгрызены зубами какого-то дикого зверя. Я выразил это предположение вслух.

— Смотри, смотри, Максим! — вскричал Сольбёский, расправляя упавший на покойницу край белого полога и показывая мне на нем отпечаток пяти окровавленных пальцев. — Смотри: дикие звери в Torre Maladetta имеют, как видишь, руки!

— Иозеф, — сказал я как можно спокойнее, насколько может быть спокойным свидетель столь ужасающей сцены, — прости, но я вынужден еще усугубить наши волнения. Иозеф, это не то несчастное существо, чьи крики мы слышали вчера вечером, тому не больше двенадцати часов. Вид трупа заставляет предположить, что прошло не меньше трех суток с тех пор, как жизнь покинула это тело. К тому же на платформе видели двух женщин в черном, а здесь только одна. По всей вероятности, нам нужно спасти вторую обреченную на смерть.

— Но где ты найдешь ее, ведь мы все осмотрели?

— Да, все, до этого зала! Она там, за портьерою, которую ты видишь рядом с камином; я заметил ее, освещая эту комнату.

Мы взвели курки пистолетов и, раздвинув портьеру, вошли в третий зал.

Он значительно отличался своим убранством от двух предыдущих; и скала, доходившая по грудь человека, и продолжавшие ее стены были тщательно облицованы еще свежим и блестящим искусственным мрамором, украсившим их, по-видимому, совсем недавно, в лучшие годы юности Марио.

Висевшие на некотором расстоянии друг от друга длинные полосы бархата или бумажные шпалеры смягчали на венецианский лад однообразие фона. Пять-шесть небольших, но писанных хорошими мастерами картин, развешанных между стенными бра превосходной чеканной работы, облагораживали это печальное обиталище, которому постарались придать хоть некоторый уют.

Несколько музыкальных инструментов, имеющих распространение среди женщин, и туалетный столик с разбросанными на нем среди кружев, лент и духов томиками поэтов и романистов, красноречиво свидетельствовали о назначении этой комнаты. В алькове виднелась нарядная, со вкусом убранная постель, брошенная, однако, незастланной и еще сохранявшая очертания тела, из чего следовало, что ее только недавно покинули.

Большой и широкий камин по-старинному был искусно отделан и богато украшен. Маятник и стрелки стенных часов не двигались. Было очевидно, что уже несколько дней в этом скорбном месте не ведут счета времени. Свечи на четырех канделябрах, стоявших по краям столика, не были зажжены; половина их выгорела до основания, другая — осталась нетронутой. Эта предосторожность напомнила мне о необходимости беречь те немногие свечи, которые еще остались у нас в подземелье, куда никогда не сможет проникнуть ни один солнечный луч и где полный мрак должен быть совершенно ужасен.

Я зажег две свечи в канделябрах, а также ту, которая была у меня в руке, и поторопился погасить все остальные, безрассудно зажженные мной в соседней комнате, где лежала покойница. После этого я присоединился к Сольбёскому, который тревожно осматривал все углы подземелья. Он не нашел ничего, что могло бы разогнать его мрачное настроение. Погруженный в молчание, сидел он в кресле возле камина, в золе которого темнели остатки давно, быть может, угасших углей.

— Тут нет ничего, решительно ничего, кроме небольшого чулана, куда ведут вот эти ступени; я заглядывал в него. Возможно, что эта несчастная хранила здесь свои съестные припасы, однако теперь там до того пусто, что невозможно понять, куда она убирала свой хлеб. Там только дрова.

— Дрова! — вскричал я, торопливо взбегая по лесенке. — Дрова? Отлично! Огня, огня! Холод, усталость, бессонная ночь настолько притупили остроту моих чувств, что мне не вернуть себе ни присутствия духа, ни стойкости, если я хоть немного не отдохну. У нас будет жаркий огонь, и мы найдем способ спастись, ибо ночь всегда подавала мне благодетельные советы!

Через мои руки прошло уже немало сухих сосновых поленьев, которые, можно сказать, так и просились в камин, как вдруг, неловко поднимая еще одно, я задел им потолок каморки. Раздался металлический звук, поразивший меня странным тембром. Мы с Сольбёским переглянулись, как бы спрашивая друг друга, что бы это могло означать.

— Да, да, — сказал он, отвечая мелькнувшей у меня догадке, — да, ты не ошибся, мы уже слышали этот звук: это тот самый звук, который несколько раз повторялся вчера под большим залом замка.

Я влез на дрова и ударил молотком по тому же месту на потолке, и опять мы услышали тот же звук, но теперь он раздался еще отчетливее и громче и еще определеннее напомнил нам вчерашние звуки.

— Да, это так! — воскликнул я. — Взгляни, прорезь трапа даже не потрудились скрыть. Конечно, только этим путем и могла попасть сюда эта несчастная; ведь никакого другого входа у основания башни нет. Да и возраст покойницы, насколько я могу судить, основываясь на беглом и затуманенном ужасом взгляде, брошенном мною на труп, не позволил бы ей взобраться наверх по стенам, и если бы даже мы не слышали из уст Барбарины, что вот уже двадцать лет, как никто не поднимался на эту башню, я и сам пришел бы к такому выводу, когда впервые увидел эти развалины. Но в данном случае мы имеем дело с трапом совсем другого устройства, нежели тот, который позволил нам узнать эти роковые тайны. Этот трап накрепко закрыт и находится под ковром, разостланным поверх обмазки из пуццолана; вот почему он так хорошо скрыт от глаз наблюдателя и мы его сначала не заметили. Здесь-то нам и необходимо действовать, потому что именно отсюда придет наше спасение. Мужайся, Иозеф! Нас услышат, я в этом глубоко убежден!

— Кто же услышит нас? — сказал Иозеф, горестно взглянув на меня. — Бартолотти, который, несомненно, сбежал? Фредерико, который еще не вернулся? Господин Фабрициус, которому преградил путь разлив Тальяменте? Или, может быть, Барбарина? Даже ты не догадался, что нужно полностью снять ковер, как же ты хочешь, чтобы об этом догадались другие?

И все же мы принялись колотить по трапу с такой бешеной силой, что башня начала содрогаться снизу доверху; никакого ответа.

Мы спустились в подземный зал и устроили свои постели возле огня. Все это было проделано без единого слова. Время от времени мы снова поднимались в чулан и возобновляли наше единоборство с этим гулким и неколебимым сводом, но напрасно — наши удары грохотали как неотвратимо нависшая над нами угроза, как приговор, осуждающий нас на смерть.

Среди тишины, наступавшей всякий раз после такой бесплодной попытки, мне почудилось, будто я слышу чьи-то слабые стенания или, может быть, предсмертные вздохи. Я наклонился, потому что звуки эти раздавались где-то у моих ног, и в первую минуту мне показалось, что предо мной еще один труп; с содроганием прикоснулся я к нему. То была женщина, лежавшая ничком возле самых дров. В руках у нее было полено. Я поднял ее, перенес на одну из приготовленных нами постелей и откинул с ее лица пряди длинных волос, чтобы посмотреть, жива ли она. Но глаза ее были закрыты, а вид сведенных судорогой губ, с которых жизнь уже отлетала, был столь же страшен, как если бы она была мертва. Когда же Сольбёский поднес к ее лицу свет, мне показалось, что я тоже сейчас расстанусь с жизнью. Разум мой помутился, ноги подкосились, сознание готово было покинуть меня. Эта умирающая или уже умершая женщина была… Диана!

— Диана! Диана! — воскликнул я, падая перед ней на колени и поднося к губам ее холодную руку.

— Теперь все понятно, — проговорил Сольбёский. — Марио, справедливо подозреваемый в похищении мадемуазель де Марсан, не нашел другого способа спрятать ее, как поселить на время вместе со служанкой в этом подземелье. Так как закупка большого запаса провизии выдала бы его тайну, он умножил свои поездки в Кодроипо. Марио погиб, возвращаясь оттуда, и обе несчастные умерли от голода в этой тюрьме, где теперь предстоит умереть и нам.

— Умерли! — перебил я Сольбёского. — Но Диана не умерла! Нет, нет, она жива! Она не умрет! Тепло камина начинает возвращать ее к жизни!

— Тем хуже, — с горечью отозвался Сольбёский. — Увы! лучше б она умерла. Своею жестокою помощью мы только продлим ее печальную агонию. Скажи, чем ты накормишь ее?

— Проклятие! — вскричал я, вскакивая на ноги и в припадке бессильного бешенства и отчаяния стремительными шагами стал бегать по комнате. Так, значит, провидение не менее бесчувственно, нежели небытие! Так, значит, для Дианы нет спасения!

— Как нет спасения и для нас, — повторил за мною Сольбёский.

Этот мрачный возглас сопровождал мои слова, словно меланхолический призыв монаха-трапписта: «Брат мой, надлежит умереть».[123] Трапписты — члены монашеского ордена, возникшего в 1636 году во Франции и отличавшегося крайней строгостью своего устава.

Мои опущенные вдоль тела руки лихорадочно сжимались и разжимались. На мне был мой редингот, и я вдруг коснулся одного из карманов.

— А, — вскричал я, не помня себя от радости, — она не умрет! Я говорил, что она не умрет! О, благодарю, тысячу раз благодарю тебя, Онорина. Бедненькая моя Онорина, да защитит тебя бог! Боже, прости меня! Святая Гонорина, молись за нас!

— Что говоришь ты, друг мой! Опомнись! Твой разум от отчаяния помутился! Ты в бреду, успокойся!

— Святая Гонорина, молись за нас! Диана не умрет! Вот вода, вот огонь, вот блюдо и вот лазанки!

Нужно ли рассказывать о всем том, что последовало за этим, как поражены мы были милосердием провидения, за минуту до того забытого нами и ниспосылавшего нам это благодетельное чудо, об охватившем нас порыве любви и благодарности к небу, о том, как мы бросились спасать Диану, стараясь вернуть ее к жизни и действуя как можно осторожнее, чтобы не вызвать у нее губительного потрясения, — все это гораздо легче представить себе, нежели описать.

Уже через час пульс ее бился, правда еще медленно, но ровно, ожившая в жилах кровь окрасила ее побледневшие губы, рот задышал равномерно, сердце забилось у меня под рукой, глаза открылись. Она обвела ими зал, на секунду остановила на мне, но не обнаружила ни малейшего удивления и, вздохнув, снова закрыла их. Я слишком хорошо догадывался о том, кого они искали, и страшился угадать, что именно она поняла.

Мы окружали ее заботой, ни на шаг не отходя от нее, пока не уверились в том, что она будет жить, совершенно забыв, однако, насколько шатки наши надежды поддержать это слабое дыхание, которое нам только что удалось оживить. Сердце человеческое способно проникаться обманчивой радостью даже в самых безвыходных обстоятельствах. Ему так нужно верить в завтрашний день, иметь какую-то иллюзию — лишь это заставляет нас жить!

Впрочем, с момента своего воскресения Диана, казалось, была не в силах вымолвить ни одного слова; ее угрюмый и неподвижный взгляд, наполовину возвращенный из беспросветной тьмы смерти, но все еще казавшийся мертвым, не отражал ни мысли, ни какого-либо внутреннего переживания. Лишь один-единственный раз, насытившись и отворачиваясь от пищи, она сжала мне руку, но вслед за тем снова смежила веки и спокойно, очевидно не испытывая страданий, заснула.

Поправив в камине огонь и переменив свечи, мы с Иозефом тоже уступили желанию спать; сон наш был глубоким и длительным.

Я проснулся первый, и пора было, потому что огонь и свечи готовы были уже погаснуть. Диана спала крепким и, казалось, безмятежным сном. Я приблизился к ней, насколько это было необходимо, чтобы услышать ее дыхание и ощутить его теплоту. Затем я положил возле нее на освещенном двумя свечами небольшом столике остатки лазанок и, взяв в руку фонарь, в полнейшей тишине добрался до лестницы, которая вела на балкон. Я не мог представить себе, чтобы никто не попытался пуститься по нашему следу; я опасался лишь одного: как бы розыски эти не были остановлены той узкой, зажатой с обеих сторон галереей, в которой едва ли кому-нибудь могло прийти в голову искать проход.

Ничто не подтверждало моих упований; ничто не изменилось; здесь никого после нас не было.

Солнце уже миновало точку, занимаемую им на небе в полдень. Вчерашний день — мы видели лишь его утреннюю зарю — был, должно быть, на редкость хорош. Таяние снегов продолжалось. Тальяменте вышел из берегов; он пенился белыми гребнями, а у подножия скалы, на которой был расположен замок, как бы клубился паром. Равнину, отделявшую нас от Сан-Вито, скрывало огромное озеро, посреди которого, как неподвижная мачта, высилась одинокая башня. Я подумал, что доктор Фабрициус не смог выехать к нам.

Сольбёский не спросил меня, куда я ходил, и я не стал сообщать ему о том, что видел. Он понял меня без слов; он понял, что самая большая наша надежда развеялась дымом.

— Беда! Беда! — проговорил он, усаживаясь у себя на постели. — Ну что ж, подала ли тебе минувшая ночь, как ты надеялся, свои благодетельные советы?

— Она дала мне совет, друг мой, рассчитывать исключительно на себя. Трап в чулане открыть невозможно. Если бы даже он и уступил нашим усилиям, перед нами все равно возникли бы новые трудности, так как в каменной кладке над чуланом существует какой-то секрет, разгадать который нам не дано. Кратчайшим путем для нас окажется самый дальний. Придется снова подняться по этим ступеням отчаяния; однако нам нужно иметь под рукою лесенку, и скоро она у нас будет. В спинках замеченных нами при входе кресел, в их сиденьях и ножках найдутся для нее и продольные брусья и поперечные перекладины; нам останется лишь прочно скрепить их между собой, и мы получим лесенку, способную выдержать любого из нас. Инструментов Марио, разбросанных по углам чулана, — ими тут пользовались при пилке и колке дров для камина, — вполне достаточно, чтобы выполнить эту работу, которую мы могли бы сделать даже тогда, если бы располагали лишь кончиком и лезвием моего кинжала да излишком бечевки, привязанной к нашему фонарю, да собственными руками, а быть может, и одними только руками. Что касается трапа на верху башни, то мы подымем его без особых трудностей. Я заметил, что один из брусьев, образующих перила балкона, при небольшом усилии может быть вырван из своего гнезда. Отпилив часть его той ручною пилой, которая, как видишь, висит возле камина, мы сможем как бы удлинить нашу лесенку, и притом настолько, насколько это будет необходимо для того, чтобы дотянуться до трапа, устоявшего перед нами лишь потому, что, пытаясь поднять его, мы стояли чересчур низко. Мужайся, друг мой! За дело! Мешкать больше нельзя!

— И вправду, — сказал он, — это последнее средство, единственное, какое еще осталось нам, если Тальяменте успел уже выйти…

Он не докончил начатой фразы, сел к себе на постель, вытер лоб, побледнел и сказал:

— Я хочу есть.

— Если подавить первые ощущения голода, он довольно долгое время не станет напоминать о себе, это — великое благодеяние для узников и участников междоусобных войн. Думай о том, что через несколько часов мы можем оказаться на воле.

И я поторопился распределить наши обязанности.

О, работа эта была поистине бесконечной! Оба мы были одинаково неопытны и неумелы, а трудности ученичества, которые нам приходилось одолевать, усугублялись еще слабостью, возраставшей с каждым мгновением. Не говоря уже о перерывах в работе, вызывавшихся необходимостью время от времени подходить к Диане, чтобы покормить ее, — я разделил на крошечные порции совсем уже почти истощившийся запас лазанок, оба мы — то Сольбёский, то я — испытывали внезапные приступы изнеможения, заставлявшие нас выпускать из рук наши нехитрые инструменты. Наконец мы завершили работу, если можно называть завершенной работой безобразный и грубый предмет, кое-как изготовленный нами. И тем не менее мы чувствовали себя счастливцами!

Затем, приняв все меры, необходимые на время нашего отсутствия, мы с величайшими усилиями, — с каждым шагом возраставшими, потому что нам приходилось волочить за собой сколоченную нами лестницу, — добрались наконец до балкона.

Кто бы мог подумать! Сколь бы долгими ни казались моему нетерпению истекшие часы, все же их прошло гораздо больше, чем мы полагали.

Через дверь, выходившую на балкон, проникал дневной свет, свет нового дня, солнце третьего уже по счету полудня! Меня поразило, что я страдаю уже так давно и что я так плохо отдавал себе отчет в продолжительности этих страданий. Впрочем, у горя быстрые ноги.

Сольбёский поспешил выбежать на балкон; там меня не ждало ничего нового, и я за ним не последовал.

— Тальяменте вышел из берегов, — сказал он понурившись.

— Ах, какое нам дело до Тальяменте и уровня его вод! — ответил я. — Ведь мы направляемся на вершину башни, а не на берег.

Я сделал попытку выдернуть какой-нибудь пригодный для моих целей брус. Тот, за который я ухватился, шатался у меня под руками. Возможно, что накануне я легко бы с ним справился, но теперь он упорно сопротивлялся моим усилиям. Кровь застыла у меня в жилах, — ведь без помощи рычага все наши приготовления становятся бесполезными! И пока я искал другой брус, который был бы закреплен не так прочно, искал и не мог найти, стараясь скрыть от Сольбёского причину моей тревоги, я споткнулся о какой-то длинный округлый и твердый предмет. Это был такой же брус, свалившийся то ли от сотрясений, причиненных грозами, то ли от разрушений, произведенных временем.

Я поднял его и потащил за собой; с трудом волочил я его по ступеням лестницы — это была немалая тяжесть. Медленно, размеренными шагами и с частыми передышками взбирались мы вверх по этой ужасной лестнице; у нас уже не хватало сил и бодрости даже на то, чтобы вырваться из нашей темницы. Кроме того, нам пришлось задержаться на ступенях, примыкавших к винтовому подъему, чтобы отпилить от сделанной нами лесенки лишний кусок и таким образом приспособить ее к высоте, на которой находилось отверстие трапа. Мы оставили отпиленный конец лесенки, который оказался большей частью ее, на площадке перед последней стеной и поднялись наконец на вершину башни.

Здесь мы присели еще раз; мы обнялись и обменялись несколькими подбадривающими словами — мы крайне в них нуждались.

Установив затем лесенку в таком месте, чтобы, стоя на ней спиною к стене, можно было беспрепятственно действовать во всех направлениях нашим рычагом, мы с Сольбёским взобрались на те ее перекладины, которые могли выдержать нас обоих, так как на них пошли наиболее прочные и крепко пригнанные друг к другу части разобранных нами кресел. Согнувшись под железною дверцей, отделявшей нас от неба и жизни, и постепенно просовывая заостренный конец нашего бруса в щель между ее краем и рамой трапа, мы приложили к противоположному концу нашего рычага соединенные усилия четырех рук, которым надежда или отчаяние придали немного силы. Так же, как в первый раз, заскрипели шарниры; дверца поддалась и приоткрылась настолько, что могла свободно пропустить человека. Вместе с чистым, живительным воздухом этого высокого места ослепительными снопами ворвался в башню и яркий утренний свет.

— Мы спасены! — вскричал я. — Еще минута, и мы спасены!

В то же мгновение камни, лежавшие возле трапа и потревоженные его движением, с ужасающим грохотом обрушились на железную дверцу. Она с быстротой молнии упала на прежнее место, отбросив нас вниз, на плиты площадки.

— Нет, не спасены, — произнес Сольбёский, обнимая меня, — я говорил: мы погибли.

Некоторое время мы хранили молчание; между тем над нашими головами продолжали нагромождаться грохочущие обломки; разрушения затронули и наименее устойчивые части парапета с той его стороны, где он нависал над накренившейся верхней платформою башни, и камни, венчавшие собой его гребень, падая, неудержимо катились вниз. Я подумал, и притом без всякого страха, что парапет рухнет сейчас на платформу и раздавит нас своей тяжестью. Но грохот все же наконец прекратился, и лишь где-то в глубине здания его повторяло неумолкавшее эхо. На какое-то мгновение башня затрепетала, как тополь, с которого гроза сорвала верхушку, или как маятник, подтолкнутый пальцем и постепенно укорачивающий дугу своих колебаний. Затем все смолкло и замерло в неподвижности.

— Идем, отчаиваться пока нечего, — сказал я Сольбёскому. — Эта катастрофа отзовется даже во дворе замка, куда и свалятся с вершины башни обломки стены. Следуя предуказанному им направлению, только туда и могут они упасть. То, что приводит нас в такое отчаяние, заставит догадаться о наших усилиях, о положении, в котором мы оказались, об угрожающих нам опасностях. Будь уверен, что в момент, когда я произношу эти слова, нижний трап — я убежден — уже поднят. Идем же, во имя неба; оно никогда не покинет нас.

Сольбёский остановил на мне взгляд, в котором сочетались скорбное недоверие и грустная насмешка.

Я отвел глаза и увлек его за собой вниз по винтовой лестнице. Мы спускались в полнейшем безмолвии. Наша лесенка, несмотря на то, что мы намного укоротили ее, чтобы иметь в запасе еще одну, которую мы оставили наверху, оказалась достаточно высокой для первой стены, и мы легко перебрались через нее. У второй стены, той, что преграждала прямую лестницу, ее длины не хватило. Это можно было бы легко устранить, если бы мы предвидели возможность возвращения. Но утром я ни о чем подобном и не помышлял. Пришлось с невероятным трудом преодолевать эту стену. После долгих, робких и осторожных попыток, повиснув на ослабевших и дрожащих руках, мы миновали и это препятствие. Наконец мы дотащились, как до обетованной земли, до неприступного балкона над Тальяменте.

Была ночь. Луна, плотно закрытая облаками, бросала на поток скудный, рассеянный свет, позволивший, впрочем, заметить, что река возвращается в свое русло. Разыгравшийся ветер бора снизил температуру воздуха и на несколько дней заключил в ледяные оковы источник разливов. Стремительно мчащиеся облака, проносясь мимо нас с завываниями, разбрасывали колючую изморозь. Я рискнул выразить в связи с этим ожившие во мне снова надежды; я сделал это со всем возможным в моих обстоятельствах воодушевлением.

— Становится холодно, — сказал я, — таяние снегов прекращается. Тальяменте входит в берега. Если доктор Фабрициус не прибыл в Torre Maladetta сегодня, он, конечно, прибудет туда не позднее, чем завтра.

— Ах, что нам до того, что он прибудет туда завтра! — проговорил Сольбёский и, теряя сознание, упал. Я подхватил его.

Сначала я безуспешно пытался привести его в чувство: казалось, что жизнь окончательно покинула это тело. Наконец, безо всяких усилий с моей стороны, он на мгновение пришел в себя, чтобы в следующее мгновение снова впасть в беспамятство. Мало-помалу эти два состояния стали чередоваться, продолжаясь почти равные промежутки времени. Я понял, что то же самое ждет меня, и решил вернуться в столь далекий еще от нас зал, где оставалась Диана. С ужасом измерил я мысленно разделявшее нас расстояние. К тому же свеча почти догорела. Утром я не подумал о том, что необходимо позаботиться о свете и для обратного пути, на случай, если нам придется вернуться, ибо не представлял себе подобной возможности. Странное дело, изучение физиологии, которой я когда-то усердно занимался под руководством знаменитых ученых, не оставило во мне никакого ясного представления о сроке, в течение которого человек может обходиться без пищи. Я поражался, что еще жив.

Мне нетрудно избавить вас от подробного описания нашего последнего, бесконечного перехода. Но оградить вас от печальных картин, которые нарисует вам ваше беспощадное воображение, — увы! — не в моей власти! Ведь вы помните тот сжатый со всех сторон коридор, годный скорее для пресмыкающихся, чем для людей. Вы помните тот узкий и глубокий колодец, ту пещеру в форме спирали, которая могла привести, казалось, только в могилу. Вот туда-то, во все эти места вы последуете мысленно за двумя умирающими, которые медленно, с частыми остановками тащились через проходы, едва доступные даже для ловких, сильных, выносливых. Сколько времени это длилось? Кто сможет ответить! Сколько раз, измученные усталостью, не видя перед собой цели, потеряв надежду, мы повторяли: «Довольно! Здесь достаточно хорошо, чтоб умереть», и сколько раз, влекомые непостижимой силой духа, порожденной жаждой жизни, мы удваивали наши усилия, чтобы неизвестно зачем достигнуть порога новой могилы! Наконец, то еле переступая ногами, то ползком, мы дотащились до комнаты, где лежала покойница. В это мгновение наша свеча внезапно вспыхнула ярким пламенем и погасла.

— Дошли ли мы? — обратился ко мне Сольбёский, ложась на пол. — Но почему я ничего, решительно ничего не вижу?

— Мы еще не дошли, — ответил я Иозефу, — и у нас нет больше огня, но, если не ошибаюсь, вторую портьеру нетрудно отыскать, держась рукою за стену и следуя вдоль нее. Подожди меня, брат мой, подожди.

Пошатываясь на нетвердых ногах, ощупывая рукою холодную стену и становясь время от времени на колени, чтобы хоть немного передохнуть, я двинулся в путь.

Какой-то предмет загородил мне путь и заставил несколько уклониться в сторону. Я так ослабел, что, обходя его, стал искать, на что бы опереться; я вытянул руку, чтобы снова нащупать стену, которая должна была находиться где-то поблизости. Я искал ее и не мог найти. Ужасная мысль поразила меня, я поскользнулся и упал прямо на труп.

— Ну! — закричал Сольбёский. — Нашел? Ты что, снова закрыл портьеру? Почему я ничего не вижу?

— Она чуть-чуть дальше, — ответил я, стуча зубами от страха, — подожди меня, Иозеф, подожди!

И я снова двинулся своей ужасной дорогой среди жуткого мрака, о котором не дает представления никакая, даже самая темная ночь на земле. Прошло немало времени, прежде чем мои пальцы коснулись портьеры. Я резко отдернул ее. Огонь погас.

— Почему ты опустил за собой портьеру? — сказал Сольбёский. — Ты нашел ее, а все-таки я ничего не вижу. Увы, ты покинул меня?

Я не произнес ни слова в ответ. Минута промедления могла оказаться для нас гибельной. Я направился прямо к камину, опираясь справа и слева на те постели, на которых мы спали во второй день нашего пребывания в башне, и стал разгребать руками золу.

— О, счастье! — воскликнул я, обуреваемый каким-то восторгом. — Вот, вот еще…

— Что! Что ты? Трап открыт? — подхватил Сольбёский. — Трап открыт? Максим, не покидай меня, слышишь, Максим!

— Огонек, друг мой, огонек и остывшие угли.

И комната осветилась.

Я почувствовал себя возвращенным к жизни. Я перенес или, точнее, перетащил на кровать бедного Иозефа; смерть приближалась к нему быстрей, чем ко мне. Затем я подошел к ложу Дианы. Ее глаза, как все это время, были открыты и устремлены в одну точку, но на этот раз они светились, они сияли, они сверкали ярче обычного. Лицо ее разрумянилось, пульс бился беспорядочно и ускоренно.

— Все ли Диана съела? — спросил Сольбёский, приподнимаясь с трудом на руках.

— Да, — ответил я, — все до последней крошки. Но лихорадка предохраняет от голода. В народе говорят, что она питает больного.

Иозеф снова упал на постель.

Стремясь привлечь внимание обитателей замка — на случай, если в нем еще кто-нибудь оставался, — я хотел испробовать последнее средство. Но вместе с тем я опасался прибегнуть к нему, потому что, внезапно разбудив Диану, оно могло стать причиною рокового для ее жизни испуга. Поэтому я громко и отчетливо, так, чтобы меня слышал также Сольбёский, изложил со всеми подробностями обстоятельства, в которых мы оказались, предоставив Диане самой догадываться об именах отсутствующих друзей, которые должны принести нам спасение. Я сделал это затем, дабы она могла тешить себя надеждой, что Марио жив.

При звуках моего голоса она остановила на мне неподвижный, пристальный взгляд, как если бы внимательно прислушивалась к моим словам. Сначала я так и подумал. Но, надо полагать, слова мои не дошли до ее сознания; она повернулась на другой бок и, как видно, заснула.

Я отстегнул от пояса Сольбёского два пистолета, поднялся в чулан с гулко звенящими сводами и два раза выстрелил. Выждав немного, я снова разрядил свои пистолеты и стал прислушиваться к доносящимся извне звукам. Мне показалось, будто я слышу какие-то смутные шумы, чьи-то шаги и голоса, но уже два-три дня такие же беспричинные шумы так часто тревожили мой слух и мой мозг, что я уже не мог определить, где действительность, а где иллюзии моих больных чувств, и все же мне захотелось использовать этот случай, чтобы подать о нас весть, — это была последняя наша возможность. Я нашел в чулане сосновый брусок и решил еще раз ударить им по трапу; но, приподняв его над головой всего на несколько футов, я уронил его. Я наклонился, чтобы поднять его, — и не смог.

Нетвердыми шагами возвратился я к очагу, чтобы прибавить огня и вновь осветить зал погребальным светом. Я употребил в дело весь остаток дров и свечей — все, что было у меня под руками. Я знал, что больше они не понадобятся. Час, может быть два ушли на эту работу, еще час я потратил на то, чтоб завернуться в простыню — этот саван, которого, как я думал, никогда уже не коснется человеческая рука и который так и останется незашитым. Все было кончено, и навсегда!

Сольбёский повернулся ко мне и голосом умирающего спросил:

— Который сегодня день?

Я подумал, что, по всей вероятности, пятый, но ничего не ответил.

С этой поры время стало делиться между невероятными физическими страданиями и припадками слабости, когда мне начинало казаться, что жизнь моя вот-вот оборвется. Иногда наступали изумительные мгновения, и тогда все окружающие предметы приобретали фантастический, причудливый вид, напоминая театральные декорации или образы сновидений. Далекие тени стен приходили в движение, разъединялись, принимали какие-то гигантские, необыкновенные формы, сталкивались друг с другом, сплетались и с разноголосым воем, теснясь и мелькая в моих глазах, вели вокруг меня свой нескончаемый хоровод. Пламя свечей в подсвечниках вздымалось так высоко, что невозможно было за ним уследить. Знакомые голоса с визгом врывались мне в уши или насмешливо и оскорбительно хохотали над моей головой. Когда я закрывал глаза, чтобы избавиться от этого наваждения, последнее из того, что я видел и слышал, угнездившись в моем уме благодаря какой-то непостижимой ассоциации идей, продолжало бесконечно терзать мой мозг. Это был один и тот же повторяющийся мотив, монотонный рефрен, греческий или латинский стих на фоне навязчивой, однообразной мелодии, припев виреле[124] Виреле — старофранцузская стихотворная форма, состоящая из трехстрочной строфы с рефреном (припевом). или редонделлы,[125] Редонделла — испанская стихотворная форма, состоящая из четырехстрочной строфы с рефреном. слушать который, казалось, я теперь обречен навеки, и повторяющийся с упорством, напоминающим конского слепня, это ужасное насекомое, всегда возвращающееся на то самое место, откуда его только что прогнали.

Иногда бред сменялся дремотой, и тогда картины, проходившие у меня перед глазами, становились совершенно иными. В моих сновидениях были воздух, солнце, женщины и цветы. Вдруг я попадал на веселые сборища, где мысли всех были заняты лишь пирами и наслаждениями. Я видел пышно убранные столы, заставленные тонкими яствами, но едва я делал попытку отведать их, как они превращались у меня на зубах в горький или безвкусный песок. Где бы я ни оказывался, я повсюду встречал Онорину с ее легким лотком, полным аппетитных лазанок. «Купите, сударь, — уговаривала она, — купите отличные лазанки и падуанскую вермишель; они могут пригодиться вам — и лучших нет во всем Кодроипо». Но когда я пытался жадно наброситься на лазанки, я не мог вытянуть руку, чтобы набрать их в горсть, я не мог сжать ставшие пористыми, словно губка, зубы, чтобы разжевать их… Иногда меня внезапно будили душераздирающие стоны, и долго еще после пробуждения слышал я их где-то поблизости.

— Что! Что это? — вскрикнул я как-то раз из последних сил.

— Ничего, — ответил Сольбёский, — наверное, это умирает мадемуазель де Марсан.

— Господи, смилуйся надо мной! — прошептал я. — Святая Гонорина, помолись о нас!

Сколько времени длились наши мучения, сказать невозможно, потому что сон мой бывал иногда глубоким и продолжительным. Вспоминаю, что однажды, открыв глаза, я не увидел никакого света. Это была окончательная, вечная ночь, о которой я думал с таким ужасом и наступление которой так настойчиво пытался отсрочить — вчера, или позавчера, или еще за день до этого. Это была моя последняя ночь. Я хотел подняться, но не смог.

«Ну вот и отлично, — сказал я себе, — Все кончено. Это смерть».

И я стал готовиться к смерти; стараясь переместить свою руку, чтобы положить на нее голову, я наткнулся на чьи-то совершенно холодные пальцы.

— Кто здесь? — прошептал я с таким ужасом, будто встреча с убийцей могла еще вселить в меня страх. Убийца, да, да, пусть убийца! Но даже среди самых ужасных злодеев мне не приходилось встречать такого, который не разделил бы со мной свой кусок хлеба.

— Это я, — ответил Сольбёский; хотя он и раньше меня начал страдать от голода, но обессилел меньше, чем я. — Не дрожи! Не бойся! Я не собираюсь причинить тебе зло. Мне нужен только твой кинжал.

— Зачем тебе кинжал? Неужели ты думаешь, что в этих подземельях скрываются люди?

— Нет, этого я не думаю. Здесь только трупы, но среди них есть один, которого упорно не хочет оставить жизнь: я устал от этого упорства и имею право избавиться от нее. Дай, дай свой кинжал и выпей мою кровь — говорят, это может поддержать жизнь. Кто знает? А вдруг Тальяменте вошел в берега. Господин Фабрициус, может быть, уже возвратился…

Я забросил кинжал как можно дальше, насколько хватило сил. Ни он, ни я не отправимся на его розыски — в этом я нисколько не сомневался. Ведь мысль эта была не новой для меня…

— Брат мой, — сказал я, обливаясь слезами, — ты лежишь на холодном полу, придвинься ко мне ближе… Иозеф, не покидай меня! Господи боже, сжалься над нами!

Не знаю, я ли привлек его к себе на постель или сам придвинулся к нему, но мы оказались рядом и касались телами друг друга.

— Гонорина! — воскликнул он. — Несчастная Гонорина, юная невеста, готовящая свадебные ленты и букеты цветов! Гонорина, такая добрая, такая красивая! И тебя, Максим, я тоже любил и уже никогда-никогда больше не увижу! О, если бы хоть один-единственный раз могли мы увидеть лучи солнца! Но отсюда чересчур далеко до них, а балкон на такой высоте… Никогда, никогда!

Тягостное головокружение охватило меня. Когда Иозеф умолк, я наклонился к нему, чтобы убедиться, что он еще дышит. Он отвернулся от меня с ужасающим стоном. Потом я услышал какие-то глухие звуки, потом они умолкли, как будто их и вовсе не было; я стал было прислушиваться. Наконец всякая мысль оставила меня. Я снова возвратился в хаос моих сновидений, снова увидел празднества, покинутые мной перед этим, и маленькую Онорину, расхваливавшую свои лазанки, и святую Гонорину, из глубины фантастической картины Порденоне протягивающую мне в утешение свои милосердные руки.

Стуки, однако, не прекращались. Это был стук кирки. Это был стук лопаты… Волны Тальяменте с ревом проносились мимо башни. Я видел бочку с порохом, чтобы взорвать эту башню, я видел Онорину, всю в слезах, на церковной паперти; она все твердила: «Купите, сударь, купите мои лазанки. Лучших не найдете во всем Кодроипо!» Я спал. Приходя в себя, я спрашивал Сольбёского: «Иозеф, ты спишь?» Но он не отвечал мне.

Оцепенение мое все возрастало. Я утратил сознание времени, не знал уже, где я, забыл, кто я такой. В тяжелом забытьи я спрашивал себя: «Где я?», но моя память стала пропастью, в которой я уже ничего не находил.

И в конце концов я перестал думать. Только слух воспринимал еще какие-то отрывочные и неясные звуки — крики, жалобные стоны, грохот водопадов, завывания бури. Я пытался ответить на крики и стоны своими криками и своими стонами, чтобы попасть в унисон этой страждущей, агонизирующей природе, но у меня не было голоса.

Часы вечности — и их мало, чтобы измерить длительность подобных страданий. Но они миновали… Я очнулся в каком-то месте, освещенном солнечными лучами. Возможно, было утро. Открыв глаза, я тотчас же вновь закрыл их, потому что меня ослепило солнце. Мой рот меньше горел, тело меньше страдало. Какое-то приятное питье освежило мне нёбо, и я все еще ощущал вкус этого живительного напитка. Я опять начал чувствовать — во всяком случае, страдать, и подумал, что я жив.

«Все к лучшему, — сказал я себе. — Не надо трогаться с этого места, надо умереть тут». Я снова открыл глаза, потому что меня опять освежил приятный напиток. Странное зрелище представилось мне. Я был в просторном зале, в котором никогда еще не пробуждался от сна, — это не был отчий дом; это не была ни гостиница, ни казарма, ни тюрьма! Особенно поразил меня пол. Он был разрыт и завален обломками твердой лавы. Лишь посреди комнаты виднелось отверстие в форме правильного квадрата, которое вело в подземелье.

— Torre Maladetta! — вскричал я. — Torre Maladetta! Трап открыт! Диана, Иозеф, Анна, за мной! Я нашел выход! О, не мешкайте, ведь и без того уже столько покойников!

— Никто не умер, кроме несчастной Анны, — произнес доктор Фабрициус, стоявший у моего изголовья. — Для Анны было чересчур поздно.

— Фабрициус, друг мой, отец мой, — сказал я, схватив его за руку. — А Диана? А Иозеф?

— Они живы. Но тебе, как я вижу, лучше, — продолжал он, — и я могу говорить с тобой. Это следует сделать возможно быстрее, потому что время не терпит. Позже ты узнаешь о том, что задержало твое спасение. Сейчас этот рассказ отнял бы драгоценное для нас время. Надежды, которыми жил весь мир, в последние несколько дней рассыпались прахом. Блестящая победа опьянила сторонников Наполеона и его армию. Борьба за независимость европейских народов отнюдь не проиграна, она, без сомнения, никогда не будет проиграна, но моей старости, может статься, не суждено насладиться ее торжеством. Моя голова и голова Иозефа оценены. При первой же искре надежды на выздоровление Иозефа я поспешил переправить его в надежное место, откуда он доберется до нашей Германии. К счастью, она еще не вполне во власти тирана. Башня, несомненно, будет отрезана от внешнего мира, но я не мог покинуть ее, пока не убедился собственными глазами, что к тебе возвратилась жизнь. Пришло время расстаться. Чувствуешь ли ты себя достаточно сильным, чтобы тронуться в путь?

— Иозеф, мой дорогой Иозеф, он говорил, что мы никогда больше не свидимся… Диана, друг мой, но где же Диана?

— Диана будет жить. Время, более искусное, нежели моя помощь, избавит ее, быть может, от того состояния немоты и помутнения разума, в котором она еще пребывает и посейчас. За все это время с ее уст не сорвалось ни одного слова, на лице ее не отразилось ни одного чувства, и точно так же обстояло даже сегодня утром, когда ее новая горничная, приставленная к ней мною, подала ей траурное платье, которое ей подобает носить и как вдове и как осиротевшей дочери. Я надеялся на целительность этого потрясения; в отчаянии я перебрал всевозможные средства. Только один-единственный раз, когда я предложил ей убежище до установления новых порядков в монастыре Благовещения в Венеции, где у нее есть соотечественники и, кажется, родственники, она, как мне показалось, кивнула в знак согласия. С тех пор ее беспокойство и возбуждение не раз красноречиво свидетельствовали о том, что ей нужно возможно скорее покинуть эту злосчастную башню, где каждая вещь рождает в ней горестные воспоминания.

Перехожу к тому, что касается лично тебя. Настойчивое желание Марио повидаться с тобою именно здесь без труда находит свое объяснение в том, о чем ты поведал Сольбёскому, а он лишь вчера, в свою очередь, сообщил мне. Показать тебе то, что этот несчастный молодой человек называл своим счастьем, было бы чрезмерно ничтожною платой за твою великодушную дружбу. Для вашего свидания он располагал еще одним поводом, сколько я могу судить по этому письму Шастеле, где он поручает Марио известить тебя о том, что приказ о твоем аресте во Франции отменен и что венецианские власти уже знают об этом. С той поры ты себя ничем не скомпрометировал, и ничто не препятствует тебе возвратиться в объятия твоего любящего отца. Этого требуют и твое счастье и твоя безопасность, потому что, если ты будешь схвачен в Torre Maladetta, где тебя задерживали в течение некоторого времени столь прискорбные обстоятельства, ты не избегнешь смертного приговора, уготованного для всех последних ее обитателей. Я знаю заранее, как и что собираешься ты возразить на эти мои слова, но ведь все, что ты скажешь, будет лишь доказательством не нужной никому слепой преданности, которая добавит к нашим несчастьям несчастье еще одного человека. Вот и все. Кроме того, теперь на тебя возлагается священный долг позаботиться о Диане. Состояние ее разума таково, что ей невозможно предоставить самостоятельно добираться до места, где ее ожидает тихий приют. Разве, удрученный заботами о семье, я мог бы найти лучшего и более верного друга, чем ты? Итак, соберись с силами, подкрепись более обильной и основательной пищей, нежели та, которой ты довольствовался в последнее время, и приготовься выехать сегодня вечером, тотчас же после захода солнца. Я принял эту предосторожность, чтобы ничто не могло указать шпионам, откуда ты прибыл. В Порто-Груаро ты найдешь ожидающее вас судно. В монастыре уведомлены о предстоящем приезде Дианы. А теперь, — продолжал он, сжимая меня в объятиях, — прощай, сын мой, и прости, что, вынужденный заняться делами, я не могу скрасить наше расставание более продолжительною беседой. Как бы стар годами я ни был, я все-таки не теряю надежды еще раз повидаться с тобой. Что б ни случилось, сохрани свое сердце на радость друзьям, а жизнь — для служения свободе!

Едва спустилась на землю ночь, на этот раз темная, потому что небо было безлунным, один из слуг доктора пришел сообщить, что карета заложена, и проводил меня до нее. Войдя в карету, я уселся напротив двух дам, лиц которых не мог разглядеть. Спустя два часа мы прибыли в Порто-Груаро, а несколькими минутами позже уже плавно покачивались на легкой волне лагуны. Поднимаясь на судно, я предложил Диане руку, и она, крепко за нее ухватившись, уже не отпускала ее. Диана упорно хранила молчание, но все время вздыхала, грезила и иногда, дрожа всем телом, прижималась ко мне, как будто ее охватывал внезапно нахлынувший страх. Эта поездка запечатлелась в моей памяти крайне смутно, и все же я не могу вспоминать о ней без глубокого содрогания. Она была чем-то похожа на переправу двух теней на барке Харона, но не просто двух теней, а таких, которые заранее предусмотренным приговором обрекаются на совершенно различные судьбы и расстаются навеки. В конце концов я все-таки задремал под монотонный плеск ритмично ударявших по воде весел и заунывное пение матросов.

Я проснулся не раньше, чем почувствовал качку, подсказавшую мне, что мы вышли в открытое море. Солнце сияло как никогда, то самое солнце, которое я не надеялся больше увидеть. Под ним, словно второе небо, расстилался залив цвета лазури, и Венеция со своими высоко поднятыми фронтонами, башнями, соборами и колокольнями полыхала, озаренная солнечными лучами. Беспредельная равнина вод походила на огромную паперть из ляпис-лазури, распростертую перед городом, созданным как бы по волшебству. Я считал, что все еще вижу сны, потому что успел уже позабыть, что значит жить и радоваться проявлениям жизни. Рука Дианы по-прежнему оставалась в моей, и я обернулся, чтобы взглянуть, разделяет ли она мое восхищение и возрождается ли так же, как я, вместе с этим ослепительным воскресением всей природы. Ее неподвижный взгляд не выражал ничего, кроме немого отчаяния, которое я видел в ее глазах еще в Torre Maladetta.

Я вспомнил, что среди этих нарядных кровель, загоравшихся перед нами одна за другой, постепенно менявших окраску от нежно-розовой до ярко-алой и от ярко-алой до цвета пламени и освещенных, как в праздничный день, она могла бы отыскать жилище своего отца.

И еще я вспомнил, что не прошло и трех месяцев, как, быть может, это же судно бороздило эти самые воды, унося ее, потерявшую голову от любви в объятиях Марио. Отрезвленный этим воспоминанием, я перестал ощущать себя счастливейшим из счастливцев и с невыразимой печалью возвратился в юдоль реального мира.

Я хотел было освободить свою руку, так как подумал, что пальцы Дианы разжались и больше не удерживают ее. Не знаю, поняла ли меня Диана. А почему бы и нет? Чего только не в состоянии выразить этот безмолвный язык! Она помешала, однако, моему намерению. Я взглянул на нее, и мне показалось, что на губах ее промелькнула, как молния среди туч, горестная улыбка.

Мы вышли на берег и попали в деятельную и суетливую толчею приморского люда.

— Увы, — сказал один nicolotto,[126] Nicolotto — так именуют жителей одного из кварталов Венеции, население которого составляют чернорабочие и ремесленники; это вроде нашего предместья Сен-Марсо. (Прим. автора.) стоявший на берегу в ожидании ноши. — Это галиот славного Ченчи; он построил его на свои деньги и подарил неимущим морякам Порто-Груаро. Но нет больше на свете славного Ченчи!

— Помолчи, — произнес я таким образом, чтобы заглушить его голос, и сунул ему в руку цехин. — Бери вещи, их сейчас поручат твоему попечению, и шагай с ними в монастырь Благовещения, но помалкивай, черт побери!

К счастью, рассеянное внимание Дианы было отвлечено в этот момент усердными хлопотами двух монастырских послушниц, поджидавших нас в гавани с раннего утра и прекративших расхваливать благочестие и святость своей обители не раньше, чем они наконец поняли, что женщина, стоявшая перед ними, — безумна и нема.

Они шли впереди нас до самого порога монастыря, перебирая привычными пальцами свои отполированные долгим употреблением четки. Отворилась дверь, и нас со всевозможными церемониями проводили в приемную.

Настоятельница была француженка. Ее считали красавицей — хотя среди эмигранток было множество красивых молодых женщин, — и ее имя, начертанное лишь на могильном камне, — бедная Клара!.. — само по себе могло бы окружить ее земной славою, если б в ее поразительных добродетелях была хоть крупица земного. Она непринужденно, даже с нежностью протянула мне руки, хотя при нашем свидании присутствовали сестры-монахини, — ведь мы знали друг друга с детства.

— Мне известно, милый Максим, — сказала она, — чем обязана вам наша возлюбленная сестра; и когда-нибудь, сын мой, вы обретете за это награду, если будете искать ее на небесах. Прощайте!

В этот момент Диана взглянула на меня внимательнее, чем это бывало в последнее время, как будто только теперь она впервые узнала меня. Затем она снова ушла в свои мысли. Я медленно направился к выходу.

— Максим, Максим! — вдруг воскликнула она сильным и чистым голосом. — Прощай, Максим, прощай навсегда!

В следующее мгновение затворились две двери: одна — запиравшая ее в этом убежище, где царили мир и покой, другая — выпускавшая меня на погибель в суету мирских волнений и горестей.

Я шел под лучами знойного солнца безо всякой цели и почти ни о чем не думая. Голова моя пылала. Сбивчивые мысли нагоняли друг друга и сталкивались в моем уме. Еще не окрепшие ноги подкашивались на каждом шагу. Придя в гостиницу, в которой я всегда останавливался, я свалился от слабости и душевной подавленности и впал в беспамятство.

Три последующих месяца я провел в приступах бреда и правильно сменявшей его полнейшей апатии, вызванных перемежающейся лихорадкою.

Лишь позднее я выяснил, да и то при помощи сопоставления дат, сколько времени продолжалась моя болезнь. У меня решительно все выветрилось из памяти.

Наконец 16 июля я почувствовал себя в состоянии выехать из Венеции. Силы мои к этому времени восстановились еще далеко не полностью, но я торопился избавиться от тягостных воспоминаний, непрестанно возобновлявшихся во мне окружающими предметами.

Следуя своей старой привычке, я прошел в галерею под башней, занял место за столиком у кафе «Флориан» и заказал шоколаду.

Вокруг меня было необычайно много людей. Громко читали газету, и чтеца слушали с неослабным вниманием. Полное безразличие ко всему, что могло быть следствием притупления моих чувств, не помешало мне, впрочем, рассеянно осмотреться по сторонам. В течение тех знаменитых ста дней, в столь памятное для всякого из нас время, когда каждый день переворачивал новую страницу истории, я пребывал в таком же неведении о событиях, происходивших на нашей бренной планете, как если бы трап Torre Maladetta так и остался закрытым над моей головой. Доктор Фабрициус, правда, успел сказать мне несколько слов, из которых я понял, что надежды на скорое освобождение как Германии, так и Франции почти не осталось, но и об этом я вспомнил совершенно случайно.

Я бросил взгляд на газетный лист. Это был «Триестский курьер» аббата Колетти. Посетители кафе жались друг к другу, напряженно вслушиваясь в последние строки бюллетеня императорской армии. Я тоже прислушался.

«Победа, одержанная шестого июля сего года императорской армией под Ваграмом, — возглашал с забавными ударениями чтец-итальянец, сопровождая свои слова оживленными жестами, — рассеяла навсегда упования врагов Франции и всего человечества. Никогда еще великодушие его императорского и королевского величества не обнаруживало себя столь явственно, как при настоящем событии. Он дарует прощение заблуждавшимся доселе народам, и закон поразит только мятежников. Замок, в котором происходили сборища заговорщиков, принадлежавший Ченчи, по имени Мариус, а по прозванию „Дож Венеции“, срыт. В подземельях этого замка найдено множество трупов. Гнусный сеятель мятежей некий Фабрициус, под каковым именем, как выяснилось, скрывался иллюминат Гоошман, сообщник Арндта, Пальма и Шастеле, скрылся и пока еще не задержан. Меры к его розыску приняты. Голова жалкого труса и ханжи Андреаса Гофера оценена. Это отягченное злодеяниями чудовище не избежит заслуженной кары. Его секретарь Иозеф Сольбёский, цыган-проходимец, выдающий себя за поляка, схвачен и заключен под стражу. Злодей Сольбёский хитер, свиреп и наделен огромной физической силой. На днях он предстанет перед судом».

«Сольбёский, — сказал я себе. — Сольбёский свиреп и хитер! Но негодяи даже не умеют правильно написать его имя!»

Я кусал себе руки от бешенства и отчаяния. Ах, почему я не умер в Torre Maladetta!

— Погодите, господа, погодите! — ухмыляясь, воскликнул чтец. — Тут есть еще небольшой постскриптум редактора:

«Сегодня, тринадцатого июля, ровно в десять с половиной часов утра, на холме святого Андрея, в присутствии неисчислимой толпы народа, расстрелян изменник Иозеф Сольбёский. Негодяй проявил известное мужество».


Читать далее

Эпизод третий. TORRE MALADETTA, или ГОЛОД

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть