Трифон перенес страшные впечатления всех этих событий, но на некоторое время был поражен такой мрачной тоскою, что нельзя было видеть его без содрогания. Месяца два прохворал он в тяжкой болезни; крепкое, жилистое сложение его было надорвано душевным страданием. Однако все вынесла его натура. Через каких-нибудь полгода сгладились на нем наружные следы душевных мучений. Только для глубоко наблюдательного взора могли быть заметными резкие перемены в характере Трифона.

Он сделался чрезвычайно неровен во всех своих действиях: иногда слезно жаловался всякому на свои несчастья, иной же раз, весь погруженный в мрачное уныние, словечка не хотел вымолвить ни с кем и ни об чем. На базары он перестал совсем почти ездить, — разве-разве понадобится купить для домашнего дела соли или другое что нужное; к соседям перестал тоже захаживать; на праздники никуда уже не ходил и к себе не пускал; на мирские сходки сначала еще являлся, но когда спрашивали его о чем-нибудь, — бывало, рукой махнет да ответит: "А что тут?.. как мир хочет!.. мое дело сторона… изба моя с краю, ничего не знаю…"

Когда же случалось ему услыхать на оходкс про какое-нибудь несчастие в соседстве, — например, про пожар, — он не пpиeoeднялея к общему хору сожалений, а всегда коротко возражал:

— Ну, сгорели так сгорели… опять выстроятся… Дело это поправное…

— Вишь ты, брат, как поговариваешь!.. А у тебя случися…

— Всего случалось, — отвечал, бывало, тихим голосом Трифон.

И, сказав слова эти, он уходил домой, повесив голову и ни на кого не глядя.

Наконец, даже по позывам стариков, он чрезвычайно редко стал являться на сходки: стал он все дома заниматься каким-нибудь пустым делом: то колышки какие-то, бывало, завостривает, то хворост обрубает для топки печи, то разберет какой-нибудь старенький хлевушок на дворе, и разберет-то его без надобности, да потом опять собирает…

Скоро мужики пересветовские начали как-то дичиться Трифона, избегали всяких разговоров с ним, перестали звать его не только на мирские сходки, но даже на крестины, на свадьбы и на другие пирушки.

— Словно какой "оглашенный" стал! — говорили они, рассуждая иной раз о Трифоне, — никуда, вишь, не ходит и в церкви-то редко бывает… Допрежь того был совсем другой человек: делом все хотел заниматься…

— В руку, видишь, все ему не шло.

— Да больно уж затейлив был!.. оно бы попроще… ан и тово…

— И на базары частехонько езжал.

— А помнишь? с Саввушкой-то какие приятели были!

— Как же! как же!.. Да, малой! поди-кось, пропал вот Саввушка, — инда ни слуху, ни духу…

— Да ведь, кажись, перед самой-то смертью Афимьи был Саввушка у нас в деревне! Сказывают, — у Арины с Васькой Лимавским пьянствовал, а вот опосля того словно сквозь землю провалился.

— Поспрошать бы у Трифона: не заходил ли к нему в те поры!.. А то не ночевал ли?

— Эва! что его спрашивать? вишь, какой он стал!.. словно колдун настоящий!

— А и то молвить: кому нужда-то до Саввушки?.. Ни роду, ни племени у него. Помер, чай, спьяну, — и приняла его просто-напросто мать сыра земля…

О Савелье Кондратьиче, точно, не было никаких расспросов и разведываний. Он был безродный гулящий человек — и никто не заботился о нем. Лишь один Трифон часто о нем думывал.

В странной, но крепкой связи представлялись ему смерть и матери и смерть Саввушки; тайные похороны его в реке, с камнем на шее, и трехдневное, страшное боренье со смертью старухи Афимьи; какой-то тяжкий стон в кустах после похорон Саввушки и неумиримая воля матери, ее последнее слово: "прочь!.."

При этих воспоминаниях, постоянно, чуть не каждую минуту грызших его, Трифон доходил иногда до такого отчаяния, что готов бывал наложить на себя руки — и наложил бы, может статься, коли б не привязывала его к жизни какая-то горькая жалость, какая-то слепая любовь к полоумному Мишутке. В минуты страшной тоски вспоминал он всегда не про жалкую калеку дочь свою, не про бедных маленьких внучек, а именно про Мишутку, который, однако, не показывал ему нисколько привязанности.

И с каждым днем росло также ожесточение Трифона. Он совсем удалился от знакомых своих, приятелей, родных. Стало невыносимо ему сообщество с людьми; невзлюбил он людей от всей души…

Раз как-то по зиме был он на базаре в Боровом. Искупив себе кой-чего для дома, а кой-чего нужного и не купив по недостаче денег, он возвращался домой, полегоньку плетясь на своей тощей лошаденке. Ехал он и думал все о том, к чему душа его обращалась ежечасно, — думал о сыне, безвременно умершем, о матери, не простившей его перед концом, о Саввушке, без покаяния погибшем и похороненном в реке, может быть заживо…

Вдруг обогнал его вскачь, зацепившись за его сани и чуть не опрокинув их, крестьянин из деревни Загорья, Ларион Максимов, известный пьяница и приятель в прежнее время Саввушки.

— Эй, Кузька?.. разбойник! — закричал Ларион:- ты, брат, тово… право, брат!.. Вот вместе бы… ну, я маненько сосну… а ты уж тово…

Ларион тотчас повалился на сено в санях и крепко заснул; слышно было, как он всхрапывал. Лошадь его тихо шла по-дороге, за нею брела и Трифонова лошаденка.

И вдруг овладело Трифоном томительное чувство, до сих пор ему незнакомое; он весь дрожал, охваченный мрачным, тоскливым беспокойством: в голове его шумело, как от сильного угара. Какой-то странный голос стал нашептывать ему странные речи. И невольно с тяжким замиранием сердца Трифон прислушивался к этим темным речам.

"Что ж ты!.. чего смотришь, об чем еще думаешь?.. — говорил голос: — он не узнал тебя, Кузькой назвал!.. Никого нет ни впереди, ни назади… снег порошит, глянь, как стемнело, — никто не увидит!.. Смотри-кось: тулуп-то новехонькой… один рукав свесился, волочится по снегу… а вон и мешки… никто не увидит!.. не бойся!.. скорей только!.. скорей!.."

Сам не помня уже себя, вылез он из саней своих, подошел к саням Ларионовым, взял тулуп, взял один из мешков… и, задыхаясь от страшного волнения, кинулся в сани, изо всей мочи приударил свою клячонку и ускакал стремглав домой.

Только подъезжая к Пересветову, опомнился он несколько и сдержал лошадь. Он чувствовал страшную головную боль и совершенное изнеможение во всем теле.

Между тем совсем уже смерклось; снег вялил хлопьями. Темно было на улице, когда Трифон взъехал к себе на двор. С величайшею заботливостью зарыл он в сено тулуп и мешок Ларионовы и не допустил невестку взять из саней мелкие свои покупки. Ночью он вышел потихоньку из избы и зарыл украденные вещи ва погреб и це. Всю эту ночь он не спал и несколько раз выходил на двор и на улицу чего-то посмотреть, чего-то послушать…

Но этот ребячий страх, эта тревога души были не надолго.

С того разу стало манить Трифона беспрестанно к воровству; он быстро освоился с новым ремеслом своим и начал красть смело, дерзко, ничем не стесняясь, ничего как будто не страшась. С особенным, порывистым ожесточением предавался он пороку. Правда, рядом с этим ожесточением, делавшим его опасным врягом обществу, жила в нем неумолчная совесть. Ничем не мог он заглушить ее: голос ее часто терзал душу его страшными мучениями; но на беду ему уже недоставало сил духовных для того, чтобы побороть свое ожесточение. Горемычный старик видел гибель свою — и легко поддавался ей.

Вокруг себя он не мог найти помощь для восстания…

"Она прокляла меня, — думал он все о своей матери: — не замолишь… на том свете беспременно огонь вечный!.. Ох! доля моя пропащая!.. А дети-то?.. Мишутка!.. и они, может, погибнут… Бедность, нужда!.. Дай так еще поработаю, — хочу покудова пожить вольно!.. Они все супротив меня… так я сам!.."

Темная мысль о мщении людям за какую-то страшную вину их против него безотвязно вертелась в голове Трифона и непрестанно подстрекала его на преступления. Он воровал, несчастный, не из мелкой корысти, а под влиянием страстною, жгучего желания делать зло.

Скоро в Пересветове заметили, чем стал промышлять Трифон, и все диву дались.

— Эка оказия! — говорили пересветовцы. — Вишь ты: на старости-то вот и воровать пустился!

— Диковина, малой!..

— Чего тут диковина!.. ведь, чай, знаешь, каков человек? мать при смерти прокляла!..

— А и то: ведь он, разбойник, бивал ее, сердешную.

— Слышь, ребята: как бы и у нас не стал приворовывать?.. Что тогда делать-то?..

— Да что?.. А барину можно…

— Эка!.. барину!.. ну, что он сделает?..

— Авось, малой, и не станет нас забиждать…

Пересветовцы после такого совещания стали обходиться с Трифоном очень осторожно. Встречаясь с ним, они не очень-то пускались в разговоры, зато всегда ласково кланялись, по имени и отчеству называли. Бабы же боялись его как огня. Они колдуном его считали и рассказывали про него странные веши: будто, например, в дому его по ночам соседи слыхали громкие голоса, а в полуночную пору видали самого Трифона бродящим вокруг двора. Грозной таинственностью стала облекаться в глазах народа личность Трифона. И он сам старался усилить в народе боязнь к себе, признаки которой подметил. В позднее ночное время бродил он иногда вокруг двора своего, пугая собак и заставляя их выть.

Между тем он занялся своим новым промыслом так хорошо, как будто весь век им занимался: ум его, всегда искавший деятельности, теперь опять усильно работал. Трифон знал, что "один в поле — не воин", что "одному и у каши не споро", — поэтому он завел знакомство с самыми ловкими ворами из неблизких деревень и часто принимал их к себе, никогда, однако, не позволяя им пьянствовать в своем доме. Вообще он хотел быть вором не на мелкую руку, — зато в два-три года и прославился во всем околотке.

Но все, что добывалось воровством, не впрок шло ему, да он и не старался, чтоб был прок. Малую часть из воровской добычи он употреблял на необходимый в дому обиход, другую часть, побольше, — на покупку гостинцев для внучек да красных рубах и нарядных кафтанов для Мишутки, затем все остальное из этой добычи шло на пьянство, хотя оно было и не по душе ему. С тяжелым принуждением принимался он за чарку и почти никогда не пьянел, сколько бы ни выпил. Он пил потому лишь, что во время пьянства заглушались его черные мысли и упреки совести да память тупела.

Кстати оказать здесь, что Трифон был очень счастлив в воровстве: почти всякой замысел его был удачен, да притом никогда и ни в чем он не попадался.

И мало было ему — воровать с товарищами, исстари знакомыми с опасным промыслом, — что-то подзывало его к тому, чтобы привлекать на свою сторону людей свежих, непричастных еще пороку. Так, в соседнем селе Мохове сделал он ворами двух мужиков и в самом Пересветове научил воровству молодого парня лет двадцати, Езыканку. [1]Иезекииль. (Прим. автора.)

Езыканка был малый простой чуть не до глупости. Семья у нею была огромная: мать с шестью малолетними сестрами и братьями, и он — один работник на всю семью.

Раз и сказал ему Трифон:

— Эх ты, малый — простота! пришел бы ко мне да поклонился, — а я сказал бы такое словцо… научил бы тебя уму-разуму.

И точно, через несколько времени он научил Езыканку уму-разуму по-свойски: малый стал вором притоманным и чрезвычайно преданным Трифону человеком. В последнюю беседу свою с Езыканкой, после которой парень этот всей душой ему покорился, вот что толковал Трифон:

— Ты, малый, губы-то не распускай, живучи на свете!.. Вот гы таперича скуден и малосилен, а помог ли тебе кто?.. Ни, ни! не моги и подумать о помощи!.. помогай же сам себе!.. Глянь, — мужики в Загорье богачи какие! а поди-кось попроси у них малую безделицу на разживу — ни за что не дадут! А коли и дадут, так запрягут тебя в неволю-работу пуще лошади, загоняют до смерти, обочтут, обокрадут, наругаются… Нет! эдак-то лучше будет: под темную ночку поудить у них по клетям… ну, лошадки важные у них тоже, да мало ль что!.. Надо только умненько дело делать.

Не в одном Пересветове боялись Трифона; боялись его особенно в Загорье, на которое он всего чаще нападал; все его боялись — и только один молодой парень, Иван Головач, клялся-божился, что нисколько не боится Трифона, что рано ли, поздно ли, а изведет он его, разбойника.

Но Трифон, до которого доходили эти похвальбы и угрозы Головача, ничего не опасался. Он мог страшиться лишь самого себя.

Как ни занят был ум его замыслами новых краж, но тоска душевная не умалялась. Сна у него почти не было; высох он, как кощей; глаза ввалились; черные круги обвели их и придавали им страшное выражение. Иной раз вспадали ему на мысль мрачные представления о пожарах, в которых горели и с громом падали большие дома, о мертвецах с перерезанными горлами…

Уже начинало манить его на большое зло…


Читать далее

I 16.04.13
II 16.04.13
III 16.04.13
IV 16.04.13
V 16.04.13
VI 16.04.13
VII 16.04.13
VIII 16.04.13
IX 16.04.13
X 16.04.13
XI 16.04.13
XII 16.04.13
XIII 16.04.13
ПРИМЕЧАНИЯ 16.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть