РАЗДЕЛ ЧЕТВЕРТЫЙ. «ПОРА ДОЗВОЛЕНИЙ»

Онлайн чтение книги Иосиф-кормилец Joseph der Ernährer
РАЗДЕЛ ЧЕТВЕРТЫЙ. «ПОРА ДОЗВОЛЕНИЙ»

Семь или пять

Хорошо, что беседа между фараоном и Иосифом, беседа, приведшая к возвышению умершего и, значит, сделавшая его великим на Западе, — что эта знаменитая и вместе с тем почти неизвестная беседа, которую Великая Матерь не без основания определила как беседу о боге и о богах, воспроизведена теперь от начала и до конца, во всех ее изгибах, поворотах и отступлениях и подробнейше раз навсегда запечатлена на бумаге, так что каждый может теперь проследить ее действительный ход, а если кто какое-нибудь место забудет, ему достаточно заглянуть в книгу и восстановить в памяти то, что из нее выпало. Лаконизм имевшегося доселе изложения этой беседы граничит с почтенным неправдоподобием. Что после истолкования Иосифом снов и его совета царю найти разумного, мудрого и предусмотрительного мужа фараон сразу ответил: «Нет столь разумного и мудрого мужа, как ты; тебя я ставлю над всей землею Египетской!» — и самым восторженным, скажем даже: самым необузданным образом осыпал его почестями и званиями, — это всегда представлялось нам слишком сокращенным, скупым и засушенным изложением событий, выпотрошенным, забальзамированным и закутанным трупом правды, а не ее живым телом; нам недоставало тут слишком многих мотивов восторга и безудержной милости фараона, и когда мы, преодолев страх своей плоти, решились спуститься в ад, добраться через пучину тысячелетий до колодезного луга жизни Иосифа, в наши намерения входило прежде всего подслушать эту беседу и вынести ее наверх во всей ее полноте, такой, какой она тогда действительно была в Оне, в Нижнем Египте.

Разумеется, мы не против пропусков. Они полезны и необходимы, ибо долго совершенно невозможно рассказывать жизнь так, как она когда-то рассказывала себя самое. К чему это привело бы? Это привело бы к бесконечности и было бы выше человеческих сил. Кто задался бы такой целью, тот не только никогда не кончил бы, но, обезумев от подробностей, увяз бы уже в начале. На прекрасном празднике повествования и воспроизведения пропуски играют важную и непременную роль. Мы тоже мудро прибегаем к ним на каждом шагу, разумно намереваясь довести до конца затею, и так уже отдаленно напоминающую попытку выпить море, но все-таки не настолько нелепую, чтобы мы и буквально, и в самом деле пытались выпить море подробностей.

Что сталось бы с нами без пропусков, когда Иаков служил у беса Лавана семь, тринадцать и пять, то есть двадцать пять лет, — каждый мельчайший отрезок которых был заполнен богатой подробностями и, в сущности, достойной повествования жизнью? И что сталось бы с нами без разумного этого правила теперь, когда наше суденышко, влекомое мерным теченьем рассказа, снова дрожит на краю водопада глубиной в семь и семь предсказанных лет? Говоря между нами и забегая вперед — с числом этим дело обстояло не совсем так скверно и не совсем так прекрасно, как утверждало пророчество. Пророчество исполнилось — это сомненью не подлежит. Но исполнилось оно с живой неточностью, а не точь-в-точь. Подлинная жизнь всегда проявляет известную самостоятельность, порой настолько большую, что пророчество в ней невозможно или как раз в ней-то и можно узнать. Разумеется, жизнь связана пророчеством; но в пределах связанности она движется свободно, и это почти всегда вопрос доброй воли — считать или не считать, что пророчество сбылось. Ну, а мы имеем дело со временем и с людьми, которые, конечно же, полны доброй воли даже при неточностях признать пророчество исполнившимся и, ради его исполнения, допустить, что дважды два — пять, если эта поговорка уместна в данном случае, когда число пять требовалось скорей приравнять к чуть большему числу, а именно к семи, что было нетрудно, поскольку пять — число по меньшей мере столь же уважаемое, как семь, и ни одному разумному человеку не пришло в голову увидеть в замене семи пятью хотя бы неточность.

В действительности предсказанная семерка имела вид, скорее, пятерки. Но ни тому, ни другому числу живая жизнь не отдала решительного предпочтения, тем более что тучные и тощие годы выходили из своего лона совсем не с такой аккуратностью и не так резко отличаясь друг от друга, как тучные и тощие коровы в фараоновом сне. Тучные и тощие годы, которые потом пришли, были, как то свойственно всему живому, не все одинаково тучны и тощи. Среди тучных попадался год-другой, который, конечно, нельзя было назвать тощим, но при некотором критицизме вполне можно было назвать умеренно тучным. Тощие, правда, были все достаточно тощи, их было наверняка пять, если не семь; но выпадали среди них годы, не достигавшие последней степени убожества и более или менее близкие к сносным, в которых, не будь предсказания, может быть, вовсе и не распознали бы мякинно-голодных. А так их, благодаря доброй воле, тоже засчитывали.

Следует ли из всего этого, что предсказание не исполнилось? Отнюдь нет. Его исполнение неоспоримо, ибо налицо факты — факты нашей истории, факты, из которых она состоит, факты, без которых ее не существовало бы в мире, факты, без которых за отрешением и возвышением не могло бы последовать переселение рода. В земле Египетской и окрест нее бывали и в самом деле достаточно тучные и достаточно тощие времена — годы тучные и годы более или менее тощие, так что у Иосифа была полная возможность умерять изобилие и унимать вопиющий голод, ведя себя, как Утнапиштим-Атрахасис, как многомудрый Ной, как муж предусмотрительный и заботливый, чей ковчег лишь покачивается на волнах потопа. При этом Иосиф был верным слугой самого высокого, его министром, и он озлащал фараона своими делами.

Озлащение

Но покамест озлащен был он сам — ибо выражением «стать человеком из золота» дети Египта обозначали именно то, что произошло с Иосифом, когда после прекрасного приказа фараона он вместе с этим богом, с Великой Матерью, со Сладчайшей Супругой и с принцессами Неземмут и Бакетатон совершил на царском струге «Звезда обеих стран», и притом под ликование берегов, путешествие в Уазет, в столицу, где вместе с солнечной семьей направился во Дворец Запада Мерима'т, расположенный со своими садами и с озером своих садов у подножья яркоцветных гор пустыни. Здесь он получил жилье, слуг, наряды и все, что ему угодно было, и уже на другой день над ним был произведен прекрасный обряд введения в должность и озлащения, начавшийся торжественным выездом двора, во время которого проданный в рабство ехал и в самом деле на второй фараоновой колеснице, сразу же за самим царем, в окружении его сирийской и нубийской охраны, отделенный от повозки бога только отрядом скороходов, кричавших: «Абрек!», «Поберегись!», «Великий Визирь!» и «Глядите на Отца Страны!» — чтобы народ знал, что происходит и кто это сидит во второй колеснице. Народ глядел и понимал, что фараон кого-то очень вознес, на что у него, вероятно, имелись свои причины, ибо даже его прекрасная прихоть была для того причиной вполне достаточной. А так как с подобными возвышеньями и назначеньями всегда как-то связывалась идея новой ары и лучшей жизни, люди Уазет ликовали на крышах и прыгали на одной ноге у обочин проспектов. Они кричали: «Фараон! Фараон!» и «Неб-неф-незем!» и «Велик Атон!», и если прислушаться, то Многие выкрикивали это имя с более звонким звуком — «Адон, Адон!», что, несомненно, относилось к Иосифу. По-видимому, распространился слух об его азиатском происхожденье, и потому некоторые — особенно женщины — считали уместным приветствовать Иосифа именем сирийского «господа» и жениха, не в последнюю очередь, впрочем, и потому, что вознесенный был так красив и молод. Заметим, кстати, что из всех его титулов это имя особенно привилось, и по всей земле Египетской его всю жизнь называли Аденом — и когда говорили о нем, и когда говорили с ним.

После этого великолепного выезда процессия, переправившись через реку на стругах, вернулась на западный берег и ко дворцу, где и началось неизменно чудесное, а потому и на этот раз неотразимое для взора и для сердца празднество озлащения. Оно проходило так: фараон и та, что наполняла дворец любовью, царица Нефернефруатон, показывались у так называемого «окна появления», — это было, собственно, не окно, а подобие балкона, обращенная к одному из внутренних дворов замка веранда-портик перед большой приемной, особенно богато выстроенная из лазурита и малахита и украшенная бронзовыми уреями, с выступом из прекрасных, лотосоподобных, обвитых вымпелами колонн и с обложенным пестрыми подушками парапетом. На него-то и опирались их величества, осыпая всякого рода подарками, которые подавали им чиновники казначейства, стоявшего внизу, под террасой, дароприимца, каковым сейчас являлся, стало быть, сын Иакова. То было зрелище, навсегда оставшееся в памяти у каждого, кто его видел. Все утопало в пестроте и блеске, в щедрой милости и благочестивом восторге. Ажурное великолепие архитектуры; вымпелы на изящных деревянных столбах, расписных или в позолоте, колыхавшиеся под солнечным небом на легком ветру; синие и красные опахала и веера заполнявшей двор знатной челяди, которая, красуясь роскошно оттопыренными набедренниками, прислуживала, приветствовала, ликовала, благоговела; женщины, бьющие в тамбурины; мальчики с так называемой детской прядью, нанятые специально для того, чтобы непрестанно прыгать в знак радости; толпа писцов, которые с самым, как обычно, ласковым видом, записывали тростинками все, что происходило; видневшийся через трое открытых ворот, полный упряжек наружный двор, где приплясывавшие лошади покачивали высокими пестрыми султанами, а сзади, лицом к внутреннему двору, в почтительном поклоне высоко поднимали руки возницы; взиравшие на все это извне желто-красные фиванские горы с синими и фиолетовыми тенями скал, а на великолепном балконе, стало быть, нежная, улыбающаяся с усталым изяществом, божественная чета в высоких, с матерчатыми затыльниками венцах, которая непрерывно и с явным удовольствием осыпала счастливца обильным и благодатным дождем драгоценностей: нитками золотых бус, золотыми львами, золотыми запястьями, золотыми кинжалами, начельниками, воротниками, скипетрами, вазами и топорами из чистого золота, — а так как всего этого он один, конечно, не мог подхватить, к нему было приставлено несколько рабов, которые под громкое изумленье толпы нагромоздили на земле перед ним целую кучу сверкавшего на солнце золота, — все это было действительно зрелищем, не имеющим себе равных по красоте, и если бы не неумолимый закон пропусков, мы описали бы увиденное гораздо подробней.

Когда-то в Стране, Откуда Нет Возврата, у беса Лавана, собирал сокровища Иаков; так же поступал в этот день и его любимец в веселой стране мертвых, куда его продали и где он умер. Ведь столько золота бывает, разумеется, лишь в преисподней, и только благодаря этому золоту славы Иосиф стал сразу же состоятельным человеком. Правда, выпрашивая при меновой торговле золото у фараона, чужеземные цари утверждали, как правило, что в земле Египетской этот металл дешевле пыли дорожной. Но ведь это же экономическая ошибка — думать, что даже самые богатые запасы золота способны уменьшить его ценность.

Да, для отрешенного, отторгнутого от семьи Иосифа то был большой день, исполненный благодати житейской, и нам хотелось бы только, чтобы Иаков, старый его отец, на все это поглядел, — поглядел, конечно, со смесью тревоги и гордости, но все-таки больше с гордостью, чем с тревогой. Иосифу этого тоже хотелось; недаром сказал он впоследствии: «Скажите отцу моему о моей славе!»… Еще получил он от фараона грамоту, написанную хоть и не самим, конечно, царем, но все же по его указанию «Истинным Писцом», его Тайным Секретарем, грамоту несколько, правда, неуклюже-казенную, но как произведение каллиграфического искусства просто восхитительную, а по содержанию самого милостивого свойства. Она гласила:

«Приказ царя Озарсифу, начальнику того, что дает небо, родит земля и производит Нил, начальнику всего во всей стране и Действительному Начальнику Поручений! Мое Величество с большим удовольствием выслушало твои речи о небесных и о земных делах, произнесенные тобой несколько дней назад в Оне, в Нижнем Египте, во время беседы, которую соблаговолил вести с тобой царь. В этот прекрасный день ты воистину порадовал сердце Нефер-Хеперу-Ра тем, что он воистину любит. Твои речи были Моему Величеству, чрезвычайно приятны, ибо, соединив в них земное с небесным, ты заботой о первом одновременно проявил большую заботу и о втором, а кроме того, способствовал совершенствованию учения о Моем Отце в небе. Поистине ты умеешь говорить вещи, чрезвычайно приятные Моему Величеству, и то, что ты говоришь, веселит Мое сердце. Мое Величество знает также, что ты говоришь все, что Моему Величеству нравится. О Озарсиф, Я бесконечно твержу тебе: Возлюбленный своего господина! Дароприимец своего господина! Любимец и наперсник своего господина! Поистине владыка Атона любит Меня, коль скоро он дал тебя Мне. Вечная жизнь Нефера-Хеперу-Ра тому порукой: стоит тебе, письменно или устно, высказать Моему Величеству какое-либо желание. Мое Величество тотчас исполнит его».

И, предвосхищая самое главное, по здешним понятиям, из возможных желаний, грамота заканчивалась уведомлением, что фараон приказал немедленно приступить к выдалбливанию, а также к архитектурной отделке и разрисовке Вечной Обители, то есть могилы для Иосифа, в западных горах.

После того как Иосиф прочел это послание, в большой колонной палате, находившейся позади «окна появления», в присутствии всего двора, состоялась великая церемония введения в должность, и вдобавок к перстню уполномочения и ко всему дарованному уже золоту фараон, в знак милости, повесил на шею своему фавориту, поверх его белоснежного придворного платья, конечно, не шелкового, как утверждают иной раз по неосведомленности, а из тончайшего царского полотна, тяжелую золотую цепь, а кроме того, приказал визирю Юга прочитать длинный перечень пожалованных Иосифу титулов, которые должны облекать отныне его мертвецкое имя. Большинство этих озлащений уже знакомо нам по предварительным высказываниям фараона и по почетной грамоте, где обращения «Начальник того, что дает небо» и ему подобные были официальными. Самыми яркими среди прочих были, пожалуй, «Тенистая Сень Царя», «Друг Урожая бога» и «Пища Египта» («Ка-не-Ка-ме» на тамошнем языке). «Великий Визирь», хотя и неслыханное дотоле звание, и « Исключительный друг царя» (в отличие от «Единственных») в сравнении с ними просто меркли. Но этим дело не ограничилось, ибо фараону, как мы знаем, захотелось хватить через край. Иосиф именовался «Адон царского дома» и «Адон надо всею землею Египетскою». Он именовался «Верховные Уста», «Князь посредничества», «Множитель учения», «Добрый пастырь народа», «Двойник царя» и «Наместник Гора». Ничего подобного дотоле вообще не бывало, да и впоследствии никогда не случалось, и случиться могло, видимо, только в правление такого порывистого и склонного к сумасбродным решениям молодого монарха. Был и еще один титул, ставший, скорее, именем собственным и призванный не столько прикрыть, сколько заменить мертвецкое имя Иосифа. Потомство толковало этот титул и вкривь и вкось, да и наиболее почтенное предание тоже дает неправильный перевод, способный вызвать только недоразумения. Там сказано, что Фараон назвал Иосифа «тайным советником»[1]В немецкой Библии; в русской Библии (изд. 1956 г.) соответствующее место (Бытие, 41, 45) переведено так: «И нарек фараон Иосифу имя: Цафнафпанеах».. Это некомпетентное переложение. У нас на письме это имя имело бы такой вид: «Дже-п-нуте-эф-онх», что проворными устами детей Египта произносилось как «Джепнутеэфонех», с небным звуком «х» в конце. Наиболее броская составная часть этого сочетания — «онх» или «онех», слово, изображаемое крестом с петлей, знаком жизни, который боги подносили к носу людям, особенно своим сыновьям — царям, чтобы продлить их дыхание. Имя, полученное Иосифом в придачу ко множеству титулов, было именем жизни. Оно значило: «Говорит бог (Атон, его не нужно было называть): „Да будет с тобою жизнь!“ Но этим смысл его не исчерпывался. Для всякого уха, которое слыхало его тогда, оно означало не только „Живи сам“, но и „Дари жизнь, распространяй жизнь, дай людям пищу для продления жизни!“. Одним словом, то было имя, связанное с насыщением, ибо владыкой насыщения Иосиф был назначен прежде всего. Все его имена и званья, бели они не затрагивали его отношения к фараону лично, говорили так или иначе о сохранении жизни, о питании стран, и все они, включая это главное, вызвавшее столько толков и пересудов, могли быть переданы одним прозвищем „Кормилец“.

Утопленное сокровище

Когда сын Иакова был облачен во все эти имена, его, разумеется, окружили, и вам самим вольно представить себе подобострастно-восторженные поздравления окруживших его льстецов. Людям свойственно воодушевляться и восхищаться прихотью произвола, непостижимым выбором, категорическим и безапелляционным «Кому хочу, потакаю», сводящими на нет даже зависть и делающими угодничество чуть ли не искренним. Никто толком не знал, почему, собственно, фараон так невероятно возвысил и обласкал какого-то юного чужеземца, но никто этого и знать не желал. Впрочем, прорицательское искусство было в чести, и если Иосифу посчастливилось отличиться и побить местные рекорды, то этим уже кое-что объяснялось. Кроме того, известна была слабость фараона к людям, которые «внимали его словам», то есть способны были вникнуть в его богословские идеи и показать свою восприимчивость к «учению», и все знали, что такое понимание — не важно, подлинное или притворное, — всегда вызывает у него живейшую благодарность. Видимо, и тут этому малому повезло, да и какой-то природный ум, какой-то опыт у него, конечно, тоже нашлись. Как бы то ни было, не приходилось сомневаться, что с фараоном он повел дело как величайший пройдоха, если в мгновение ока опередил их всех; и перед удачливой хитростью, не меньше чем перед произволом, так гнули спину, так угодничали, так заискивали, так лебезили, так расшаркивались, так расстилались, так рассыпались мелким бесом вокруг Иосифа, что только держись. Один из друзей, поэт, сочинил в его честь даже хвалебную песнь, которую сам же, под тихий аккомпанемент арфы, исполнил, и слова ее были такие:

Ты, жив, ты цел и невредим,

Ты не беден, ты не убог.

Ты долговечен, как теченье часов,

Твои замыслы надежны, твоя жизнь длинна.

Твоя речь изысканна.

Твое око видит, что хорошо.

Ты слышишь то, что приятно.

Ты видишь хорошее, ты слышишь приятное.

Тебя хвалят в среде советников.

Ты стоишь твердо, а враг твой пал.

Кто язвит тебя словом, того больше нет.

Мы находим этот гимн посредственным. Но как произведение одного из них придворные находили его довольно хорошим.

Иосиф принимал все это как человек, которого никакое возвышение не застанет врасплох, с приветливой серьезностью, отдававшей рассеянностью и болью. Ибо мысли его были не здесь, не в фараоновом зале. Они были у волосяного дома на далеких высотах, в соседней роще господней, с маленьким, в блестящем шлеме волос, братом правой руки, которому он рассказывал сны; или в поле во время уборки, под навесом, с товарищами, от которых он тоже не утаивал снившихся ему снов; или же в долине Дофана, у колодца, куда он отнюдь не мирно попал. В своей отрешенности он чуть не проглядел одной пары глаз, подмигивавших ему из толпы стоявших вокруг, а между тем, если бы он не ответил на это приветствие, подмигивавший не на шутку встревожился бы.

Дело в том, что среди поздравителей был владыка венка Нефер-эм-Уазе, носивший некогда противоположное имя. Можно представить себе, как смущен, как потрясен был игрою судьбы этот толстяк, когда он в столь неожиданных, столь неправдоподобно изменившихся обстоятельствах приносил поздравления молодому своему служителю скверных времен. Он имел право надеяться, что новый фаворит будет к нему расположен и не станет «язвить его словом», — ведь ему, Неферу, он обязан призывом фараона и благоприятнейшим в жизни случаем. Но эта надежда немного ослаблялась сознанием, что он слишком поздно указал на него пальцем, вспомнив о нем, в точности как было предсказано, только тогда, когда его, Нефера, ткнули носом в это воспоминание. Кроме того, виночерпий опасался, что новому фавориту напоминания об узилище так же неприятны, как ему самому; поэтому во время церемонии поздравления он ограничился тем, что с осторожной фамильярностью прищурил один глаз, ибо это могло означать все, что угодно, и был удовлетворен, когда Адон ответил на это подмигиванье.

Кстати о встречах: тут невольно приходит мысль еще об одной, тоже возможной и даже более пикантной, однако сейчас время подтвердить и признать справедливым молчание, которое не всем изложениям и версиям иосифовской истории удалось сохранить. Имеется в виду Потифар или Путифера, правильнее Петепра, великий скопец, купивший Иосифа, его господин и судья, доброжелательно бросивший его в темницу. Присутствовал ли он при процедуре озлащенья и окруженья, почтил ли и он Иосифа при дворе — выразив ему, скажем, признательность человека, который, будучи сам неспособен на какое-то дело, высоко ценит того, кто от этого дела отказался, хоть и был на него куда как способен? Расписать встречу такого рода весьма соблазнительно; но расписывать тут нечего, ибо ничего подобного не было. Щемяще прекрасный мотив свидания после разлуки играет в нашей истории триумфальную роль, и в этом отношении впереди у нас много чудес, которых мы ждем не дождемся. Сейчас, однако, этот мотив умолкает, и молчание, хранимое относительно царедворца Солнца и особенно относительно его достойной сожаления почетной жены Мут-эм-энет в этом месте рассказа авторитетной на Западе версией, — это молчание не является пропуском, а если является им, то лишь постольку, поскольку опущено отрицание, то есть недвусмысленное утверждение, что чего-то не было, то есть что после ухода из дома Петепра Иосиф не встречался ни с господином, ни с госпожой.

Народ и ему в угоду поэты, племя чрезмерно угодливое, на все лады разукрашивали историю об Иосифе и жене Потифара, этот очень, правда, весомый, но все-таки лишь эпизод в жизни сына Иакова, они дополняли ее трогательными продолжениями, хотя катастрофой она вполне исчерпала себя, и отводили ей непомерно большое место внутри повести, превращая таковую в слащавый роман со счастливым концом. Если бы все шло так, как в этих поэмах, то, упрятав Иосифа в темницу, искусительница, которую обычно именуют «Зюлейка», по поводу чего можно только пожать плечами, в раскаянье удалилась бы в «хижину», где жила бы лишь для искупленья своих грехов, а кроме того, стала бы, ввиду смерти мужа, вдовой. А когда Юсуфа (то есть Иосифа) освобождали бы из темницы, он не велел бы снимать с себя «цепи» до тех пор, покуда все знатные женщины страны не подтвердят перед фараоновым троном его невиновности. Поэтому у престола и в самом деле собрали бы всю женскую часть египетской знати, и в числе прочих, покинув хижину своего покаяния, прибыла бы «Зюлейка». Весь цветник дам единодушно объявил бы Иосифа князем невинности и украшением чистоты. А затем взяла бы слово «Зюлейка» и в глубоком униженье, во всеуслышанье, признала бы себя преступницей, а Иосифа ангелом. Она — заявила бы она без утайки — совершила позорное преступление, но теперь она очищена и готова нести бремя стыда и позора. Таковое она и несла бы в своей хижине еще долгие годы, седея и старясь. И только в тот праздничный день, когда в землю Египетскую помпезно прибывал отец Иаков, — то есть когда в действительности у Иосифа было уже два сына, — эта пара встретилась бы опять; Иосиф простил бы старуху, и в награду за это силы небесные восстановили бы ее прежнюю прельстительную красоту, после чего Иосиф, к величайшему своему блаженству, женился бы на ней, так что в конце концов они, по давнему желанью, все-таки «соединили бы ноги и головы».

Все это мускус и персидская розовая вода. К фактам это не имеет ни малейшего отношения. Во-первых, Потифар не так скоро умер. С чего бы безвременно умирать человеку, избавленному особой своей статью от расточительной траты сил, сосредоточенному на себе, живущему только для себя и часто подкрепляющемуся охотой по перу? Если о нем со дня домашнего суда наша история умалчивает, то это, конечно, означает некое исчезновение со сцены, но вовсе не смерть. Нельзя забывать, что за время заточения Иосифа произошла смена престола, а таковая обычно влечет за собой смену двора или хотя бы части двора. После похорон Небмара Великолепного Петепра, которому, как мы знаем, положение мнимого, без настоящих полномочий полководца доставляло немало неприятностей, ушел в звании Единственного Друга в частную жизнь. Он больше не являлся ко двору, во всяком случае мог не являться, и в дни озлащения Иосифа, из очень и очень свойственного ему, Петепра, чувства такта, по-видимому, уклонился от этого. Если он не встречался с ним и впоследствии, то причина заключалась отчасти в том, что резиденция Иосифа, как Владыки Предусмотрительности и Насыщения, находилась, как мы увидим, не в Фивах, а в Мемфисе, отчасти все в той же тактичной уклончивости. Если же с годами, по какому-нибудь торжественному случаю, их встреча все-таки состоялась, то можно быть уверенным, что она прошла без подмигиванья, при полном самообладании обеих сторон, игнорировавших прошлое с одинаковой выдержкой: именно такое поведение и отразилось в молчанье авторитетнейшего источника.

То же относится к Мут-эм-энет, и по столь же веским причинам. Что Иосиф не встречал ее больше, это уж несомненно, но столь же несомненно и то, что ни в какие хижины она на покаяние не удалялась и в бесстыдстве во всеуслышанье не обвиняла себя, что к тому же было бы ложью. После краха отчаянной попытки уйти от своего почетного существования в человеческое житье-бытье важная эта дама, орудие испытания Иосифа, — испытания, которое он выдержал не так уж блестяще, но все-таки выдержал, — вынуждена была навсегда вернуться к тому образу жизни, что казался ей до ее беды вполне естественным, ибо никакого другого она и не знала; она даже закоснела в нем еще прочнее, еще более гордо, чем когда-либо прежде. Благодаря замечательной мудрости, проявленной Петепра при катастрофе, отношение жены к нему скорее стало теплей, чем ухудшилось. Благодарная ему за то, что суд он вершил, как бог, возвысившись над человеческим сердцем, она была ему с той поры безупречно верной почетной супругой. Возлюбленного она не проклинала за страдания, которые он ей причинил или которые она из-за него себе причинила; ведь любовные страдания — это страдания особого рода, и никто еще не сожалел о том, что их испытал. «Ты сделал мою жизнь богатой, — она в цвету!» Так молилась Эни в муке своей, и из этого видно, каковы эти особенные, настраивающие даже на благодарственную молитву муки любви. Как бы то ни было, она жила и любила, — любила, правда, несчастливо, но какое это, собственно, имеет значение и не будет ли тут жалость глупой назойливостью? Эни не требовала жалости и была слишком горда, чтобы жалеть себя самое. Но жизнь ее уже отцвела, отцвела решительно и окончательно. Формы ее тела, ставшего было телом ведьмы любви, быстро преобразились опять — но к ним не вернулась лебединая красота ее юности, в них появилось что-то схимническое. Да, холодной лунной схимницей с девственно преобразившейся грудью была отныне Мут-эм-энет, неприступно изящная и — надо прибавить — изуверски набожная. Мы все помним еще, как однажды, во время мучительного расцвета ее жизни, она вместе со своим возлюбленным кадила доброжелательному ко всему миру и к чужеземцам Атуму-Ра, владыке широкого горизонта, надеясь на благосклонность онского бога к ее страсти. Это прошло. Теперь горизонт ей снова был узок, суров и ограничен отечественными пределами; больше, чем когда-либо, была она теперь предана говядолюбивому владыке Эпет-Эсовета и его охранительной солнечной природе, только духовным наставлениям главного его плешивца, заклятого врага всяких новшеств и рассуждений великого Бекнехонса открыт был теперь доступ к ее душе, и уже одно это отдаляло ее от двора Аменхотепа Четвертого, где хорошим тоном становилась религия нежного, всеобъемлющего восторга, вообще ничего общего не имевшая в ее глазах с набожностью. Она оправляла теперь праздник священной твердости, постоянного равновесия, каменноглазой вечности, когда в узком платье Хатхор, с трещоткой в руке, плыла перед Амуном в размеренном танце и все еще сладостным даже при плоской уже груди голосом запевала в хоре благородных его наложниц. И все-таки на дне ее души лежало сокровище, которым она втайне гордилась больше, чем всей своей религиозной и светской славой, и которого, признавалась ли она себе в том или не признавалась, не отдала бы ни за какие блага на свете. Сквозь глубину утопленное это сокровище озаряло пасмурный день ее схимы и, несмотря ни на какую примесь поражения, незаменимо дополняло ее религиозную, ее светскую гордость гордостью человеческой, гордостью жизни. То было воспоминание — не столько даже о нем, который, как ей довелось услыхать, стал владыкой над землею Египетской. Он был только орудием, как орудием была и она, Мут-эм-энет. То было, почти независимо от него, сознание своей оправданности, сознание, что она цвела и горела, любила и страдала.

Владыка над землею Египетской

Владыка над землею Египетской — мы пользуемся этим выражением в духе общепринятой неумеренности апофеоза и в смысле того прекрасного «хватить через край», которое позволил себе фараон ради истолкователя своих сновидений. Но пользуемся мы им не на авось, не с краснобайской бездумностью, а с той разумной оглядкой, к которой обязывает нас верность действительности. Ведь наше дело не врать, а повествовать, а это занятия все же очень и очень разные, какому из них ни отдавай предпочтение. Поначалу вранье производит, конечно, всегда больший эффект, но настоящую пользу приносит слушателям только вдумчивое, осмысленное повествование.

Иосиф стал очень важным лицом при дворе и в стране, это, несомненно, и личное доверие, которое связывало его после беседы в Критском Садовом Покое с монархом, то есть его положение фаворита, делало границы его власти неопределенно широкими. Но настоящим Владыкой над землею Египетской или, как то выражают иногда преданье и песня, «Начальником стран», он никогда не был. При всем его сказочном возвышении, при всех его громких титулах главные отрасли управления в стране его отрешенности оставались по-прежнему в руках царских сановников, часть которых ведала ими еще при царе Неб-ма-ра, и было бы чистейшей фантазией полагать, будто сыну Иакова подчинялись, например, судопроизводство, искони находившееся в ведении верховного судьи и визиря, а ныне — обоих визирей, или, скажем, внешняя политика, — последствия которой были бы, вероятно, счастливее известных историку, если бы за нее взялся Иосиф. Нельзя забывать, что хотя по внешней своей культуре он и стал египтянином, по сути величие царства Египетского нисколько его не трогало, и каких благодеяний ни оказывал он туземцам, как ни считался он с их общественным мнением, внутреннее его внимание было всегда приковано к религиозно-личному, к всемирно-кровному, к осуществлению замыслов и намерений, имевших весьма и весьма мало общего с благоденствием и горестями Мицраима. Можно не сомневаться, что сны фараона и их разгадку он тотчас связал с этими замыслами и намерениями, с идеей ожиданья и прокладыванья пути, и явная доля целеустремленности в его поведении перед фараоновым троном могла бы, пожалуй, подействовать охлаждающе и нанести ущерб той симпатии, которую и нам хочется сохранить за сыном Рахили, если бы слушатели не учитывали, что Иосиф считал своим долгом содействовать этим намерениям и помогать богу в их исполненье изо всех сил.

Чего бы ни означали его титулы, назначен он был министром съестных припасов и земледелия и в этой должности провел важные реформы, из которых особенно запомнился закон о земельной ренте. Но за круг этих обязанностей он никогда не выходил, и даже если принять во внимание, что дела казначейства и управление зернохранилищами были слишком тесно связаны с его ведомством, чтобы его, Иосифа, власть не распространялась и на них, то все равно такие эпитеты, как «Владыка над землею Египетской» и «Начальник стран», остаются неправдоподобной прикрасой истинного положения. Нужно, правда, учесть и другое. При обстоятельствах, царивших в первые решающие десять или четырнадцать лет его власти, — обстоятельствах, в ожиданье которых его и облекли чином, — значенье именно его должности могло и вправду возрасти чрезвычайно и затмить значение всех остальных должностей. Голод, свирепствовавший в течение пяти или семи — скорее, пяти — лет после возвышения Иосифа как в Египте, так и в соседних странах, делал человека, знавшего о его приближенье и принявшего необходимые меры предосторожности, благодаря чему люди как-никак выживали, практически важнейшим лицом в государстве, а его распоряжения более существенными, чем любые другие. И, помня, что критика, если только она достаточно глубока, в конечном счете часто приводит к подтверждению народной молвы, мы не станем возражать против того, что положение Иосифа, по крайней мере несколько лет, и в самом деле было равносильно положению «Владыки земли Египетской», без которого никто не мог шевельнуть ни рукой, ни ногою в обеих странах.

А на первых порах, непосредственно после вступления в должность, он совершил на судне и в коляске в окружении целого штаба писцов, набранного им преимущественно из молодых, еще не закосневших в служебной рутине людей, инспекционное путешествие по всему Египту, чтобы узнать обо всех делах Черной Земли из первых рук и, прежде чем принимать какие-либо меры, стать вправду владыкой обобщающего надзора. Имущественные отношения были там внизу странно неопределенны и двусмысленны. По идее, любая земля, как и вообще все, принадлежала фараону. Страны, включая завоеванные или обложенные данью, до «горемычной страны Нубии» и до границы Митаннии, были, в сущности, его частной собственностью. Но при этом подлинно государственные земли, «имения фараона», были особым царским имуществом, отличным как от латифундий, подаренных прежними царями своим вельможам, так и от небольших поместий и крестьянских наделов, считавшихся личной собственностью своих хозяев, хотя, строго говоря, налицо были откуп и аренда, правда, со свободным наследованием. Исключение составляли лишь храмовые земли, угодья Амуна, действительно свободные от всяких оброков, и остатки более древней системы особых привилегий, владения отдельных, все еще сильных или независимо ведущих себя князей, родовые именья, выступавшие там и сям островками патриархального уклада и, подобно угодьям бога, желавшие, чтобы их рассматривали как неограниченную собственность владельцев. Но принципиально оставляя в покое угодья бога, Иосиф очень сурово обходился с упорствующими баронами, земли которых он с самого начала, не церемонясь, включил в свою систему оброков и заготовок, а со временем и вовсе конфисковал в пользу венца. Неверно было бы утверждать, что своеобразные аграрные отношения так называемого нового царства, то есть то поразительное для других народов положение, что в стране Нила все земли, кроме земель жрецов, принадлежали царю, — сложились благодаря мероприятиям сына Иакова. В действительности он лишь завершил уже и без того далеко зашедший процесс, закрепив, юридически выяснив и полностью прояснив существовавшие и до него отношения.

Хотя во время своего путешествия он не побывал в негритянских и сирийско-кенанитских землях и ограничился посылкой уполномоченных в эти края, на инспекцию ушло все же дважды, если не трижды семнадцать дней, ибо многое нужно было взять на заметку и подчинить обобщающему надзору. Затем он вернулся в столицу, где вместе со своими чиновниками занял на улице Сына казенное здание, и там-то, заблаговременно, еще до нового урожая, был издан тот знаменитый, сразу же громко объявленный по всей стране земельный закон, который именем фараона предписывал всем, невзирая на лица и независимо от урожая, сдавать пятую его часть, в срок и без напоминаний — или же после весьма внушительных напоминаний — в царские амбары. Одновременно дети Египта могли заметить, что по всей стране, в больших и малых городах и в их окрестностях, хранилища эти, с большой затратой рабочей силы, умножаются и расширяются в невиданной мере — даже, впору было подумать, в избытке; ведь поначалу многие из них, естественно, пустовали. Тем не менее их строили и строили, ибо избыток их был рассчитан на тот избыток, который, как говорили, предсказал новый Адон Заготовок и Друг Урожая Бога. Повсюду, куда ни падал взгляд, высились густые, часто в виде просторных, образующих дворы четырехугольников, ряды конусообразных хранилищ с отверстиями для засыпки зерна вверху и надежными дверями для разгрузки внизу; и сооружены они были особенно прочно: на террасоподобных площадках из утрамбованной глины — для защиты от сырости и мышей. Кроме того, было еще множество подземных ям для зерна, тщательно вырытых, с почти незаметными входами, с которых, однако, не спускала глаз полицейская стража.

Приятно оказать, что оба мероприятия — и закон о налоге, и такое усиленное строительство ссыпных складов — пользовались несомненной популярностью. Налоги, разумеется, существовали всегда, в различных видах. Не зря любил старик Иаков, который ни разу там не был, но составил себе некий патетический образ этой страны, говорить о «служильне Египетской», хотя его неодобрение и недостаточно учитывало особые условия преисподней. Рабочая сила детей Кеме принадлежала царю, это было главное, и ею пользовались для возведения огромных усыпальниц и невероятно пышных зданий — конечно, и для этого тоже. Но прежде всего она нужна была для земляных работ, насущно необходимых в этой сверхсамобытной стране оазисов, для содержания в порядке водных путей, для рытья канав и каналов, для укрепления плотин, для ухода за шлюзами — то есть для дел, исполнение которых, поскольку от этого зависело общее благополучие, нельзя было доверить недостаточной рассудительности и случайному личному прилежанию подданных. Поэтому государство заставляло своих детей заниматься этими делами, они должны были выполнять для него эту работу. А сделав — платить налоги за сделанное. Они должны были платить налоги за каналы, озера и канавы, которыми они пользовались, за оросительные машины и рукава для поливки, которые им служили, и даже за смоковницы, которые росли на их оплодотворенной земле. Они платили налоги за дом и усадьбу и за все, что производили дом и усадьба. Они платили налоги мехами и медью, лесом, веревками, папирусом, полотном и, конечно, испокон веков хлебом. Оброк, однако, взимался неравномерно, по усмотрению окружных начальников и деревенских старост, в зависимости, правда, и от того, велик или мал был Кормилец, то есть Хапи, поток, — это тоже, спору нет, разумно принималось в расчет; но не было недостатка и в несправедливых поблажках, с одной стороны, и жестоких поборах, с другой, и сплошь да рядом процветали лихоимство и кумовство. Так вот, можно сказать, что в этом отношении администрация Иосифа с первого же дня туго натянула вожжи — с одной стороны, и приотпустила — с другой, сосредоточив все внимание на хлебе и весьма снисходительно относясь к прочим повинностям. Свое полотно высшего, среднего и низшего качества, свое масло, свой папирус и свою медь можно было оставить себе, если только ты на совесть выполнил хлебную разверстку, отдав пятую часть урожая зерна. Эта успокаивающе ясная и одинаковая для всех норма не могла восприниматься как тяжкое бремя в стране, где средний урожай сам-тридцать. Кроме того, эта норма обладала известным духовным очарованием, в ней был отголосок мифа, ибо в основу ее было умышленно положено священное число дополнительных, то есть сверх трехсот шестидесяти, дней года. И наконец, народу нравилось, что Иосиф смело взыскивал ее и со все еще строивших из себя независимых правителей удельных князьков, которых он, кроме того, для пользы государства обязывал произвести в их имениях отвечавшие требованиям времени усовершенствования. Ибо царивший там дух упрямой отсталости выражался и в том, что в их поместьях, причем не только по лености хозяев, но также в угоду их принципам и тенденциям, орошение оставалось на низком, старинном уровне, отчего земли не давали того, что могли бы дать. Таким землевладельцам Иосиф вменил в обязанность улучшенье каналов и водоемов, памятуя при этом об одном из внуков Евера — Салефе, который, как рассказывал ему, Иосифу, Елиезер, первым «отвел воду на поле свое» и был изобретателем орошения.

Что же касается чрезвычайных заготовительных мероприятий, то есть строительства амбаров, то нужно еще раз напомнить о свойственной Египту идее осторожности и заботливой предусмотрительности, чтобы стало понятно, почему и это распоряжение Иосифа пришлось по душе детям Кеме. Его наследие, предание о потопе и о мудром сооруженье ковчега, спасшем от полной гибели род человеческий и некоторые роды животных, соединилось тут с охранительно-оборонительным инстинктом старой, легко ранимой цивилизации, старость которой пришлась на трудные времена. Дети этой цивилизации были склонны видеть в зернохранилищах Иосифа даже что-то волшебное; ведь они привыкли страховать себя от недремлющей зловредности демонов как можно более надежной системой магических знаков и заклинаний; поэтому идеи «осторожность» и «волшебство» вполне могли сойти в их уме одна за другую, окружая даже такую трезвую меру, как иосифовское амбаростроительство, ореолом волшебства.

Одним словом, преобладало мнение, что, введя в должность этого молодого отца урожая и Владыку Тенистой Сени, фараон, при всей своей молодости, сделал удачный ход. С годами авторитет Иосифа значительно вырос, но и вначале ему пошло на пользу то, что уже и в этом году Нил был очень велик, благодаря чему при новой администрации удалось снять значительно более высокий, чем обычно, урожай — особенно пшеницы, полбы и ячменя — и начесать с метелок дурры большое количество проса. Мы сомневаемся в том, что год, благополучье которого было уже обеспечено к тому дню, когда Иосиф стоял перед фараоном, позволительно подвести под пророчество и присчитать к годам тучных коров. Но позднее это случилось, — видимо, из-за стремления довести число благодатных лет до семи, чего, однако, и таким путем не вполне удалось добиться. Во всяком случае, Иосифу повезло, что он принял дела в пору довольства и изобилья. Ум народа всегда был почтенно-нелогичен, и таким он остался. Он способен заключить, что министр сельского хозяйства, назначенный министром в урожайный год, — хороший министр.

Поэтому, когда сын Иакова проезжал по улицам Уазет, народ приветствовал его поднятыми руками и кричал ему: «Адон! Адон!», «Ка-не-Кеме!», «Живи бесконечно долго. Друг Урожая Бога!» Многие кричали даже «Хапи! Хапи!», поднося при этом ко рту сложенные большой и указательный пальцы правой руки, что было уже, пожалуй, лишним и объясняется главным образом их детским восхищением его красотой.

Выезжал он, однако, редко, потому что был очень занят.

Урим и Туммим

Шаги и решения нашей жизни определены склонностями, симпатиями, строем и опытом души, которые окрашивают все наше естество и накладывают отпечаток на всякое наше действие, так что оно гораздо правдивее объясняется ими, чем теми разумными доводами, какие мы приводим в его пользу не только другим, но и самим себе. Что вскоре после своего вступления в должность Иосиф — вопреки желанию фараона, предпочитавшего держать его всегда вблизи от себя, чтобы беседовать с ним о своем отце в небе и с его помощью улучшать учение, — что, стало быть, Верховные Уста Царя и Владыка Его Запасов очень скоро перенес свою резиденцию и все свое письмоводство из столичного Новет-Амуна в северный Менфе, Дом Закутанного, — это произошло по той поверхностно правдивой и, видимо, уважительной причине, что толстостенный Менфе был «Весами Стран», их серединой, символом устойчивого равновесия земли Египетской, а следовательно, городом, которому самой судьбой назначено быть местом обобщающего надзора, где владыке надзора всего удобней и полезней расположиться. Правда, с «Весами Стран» и центром тяжести дело было не совсем чисто, ибо Мемпи находился довольно-таки далеко на севере, поблизости от Она, города моргающих глаз, и от городов семи устий, и даже если за южный рубеж земли Египетской принять остров Слонов и остров Пилак и не включать в нее страну негров, то и тогда город царя Мира, где была погребена его красота, отнюдь не был Весами Стран, ибо находился для этого слишком далеко на севере, подобно тому как Фивы — слишком далеко на юге. Но такова уж была слава древнего Менфе, так уж принято было считать, что он сохраняет равновесие земли Египетской и образует ее середину; что оттуда удобней всего глядеть в обе стороны, и в ту, откуда течет река, и в ту, куда она течет, было аксиомой, на которую, принимая свое решение, опирался египтянин Иосиф, и сам фараон не мог возразить против того, что торговать с сирийскими приморскими городами, которые посылают суда за зерном в «житницу», как именовали они страну черноты, гораздо легче, находясь в Менфе, а не в Пер-Амуне. Все это было совершенно верно, и, однако, то были только разумные доводы, оправдывавшие решенье Иосифа жить в Менфе и просить на то согласия фараона. Настоящие, решающие доводы таились в его душе. Они были настолько глубоки, что касались его отношения к смерти и жизни. Можно сказать так: то были доводы светлой приязни, но с темною подоплекой.

Давно это было, но все мы помним еще, как однажды мальчиком, в одиночестве, огорченный разладом с братьями, глядел он с холма близ Кириаф-Арбы на белевший в лунном свете город в долине и на махпелах, двойную пещеру, могилу в скалах, которую купил Азрам и где покоились кости предков. Мы хорошо помним, какие чувства своеобразно смешались тогда в его душе при виде того и другого, могилы и уже уснувшего многолюдного города: молитвенное благоговение перед смертью и перед прошлым соединилось у него с немного насмешливой, но все же искренне-дружеской тягой к «городу», ко всей той человеческой массе, что день-деньской наполняла кривые переулки Хеврона чадом и криком, а теперь, храпя, свернувшись калачиком, покоилась в каморках домов. Рискованной натяжкой покажется попытка не только связать этот ранний порыв, охвативший его в короткие минуты созерцания, с теперешним его поведением, но и прямо вывести второе из первого. И все же у нас есть доказательства, что эта ссылка верна — слова, сказанные Иосифом однажды, между тем временем и нынешним, купившему его старику, когда они вместе были в могильной столице Меифе. Если он невзначай сказал тогда, что ему нравится это поселение, чьим мертвецам незачем было переправляться через реку, потому что оно само находилось на западном берегу, и что из всех египетских поселений ему, Иосифу, подошло бы, пожалуй, именно оно, — то это, хоть он и сам о том не подозревал, было чрезвычайно характерно для первенца Рахили, и его радость по поводу того, что тамошние жители, настроенные однообразной своей множественностью на насмешливый лад, благодушно и лихо упростили древнее могильное имя города «Мен-нефру-Мира» в «Менфе», — эта радость была чуть ли не его сутью, она открывала глубочайшие глубины его естества, нечто и в самом деле безусловно глубокое, хотя оно и определяется лишь явно веселым словом — «симпатия». Ведь симпатия — это встреча смерти и жизни: истинная симпатия возникает только тогда, когда чувство смерти уравновешивается чувством жизни. Чувство одной лишь смерти родит оцепенение и мрачность; чувство одной лишь жизни родит плоскую обыденность, в которой тоже нет остроумия. Остроумие и симпатия возникают лишь в том случае, когда благоговение перед смертью окрашено и проникнуто приветливостью к жизни, а приветливость к жизни углублена и облагорожена благоговением перед смертью. Так и обстояло дело с Иосифом; таковы были его остроумие и его приветливость. Двойное благословение, которое было ему дано, благословение небесное свыше и благословение бездны, лежащей долу, о котором Иаков говорил и на смертном одре, говорил чуть ли не с таким видом, словно он его и давал, тогда как в действительности он его лишь констатировал, — это и был Иосиф. Исследуя нравственный мир, — а это мир запутанный, — нельзя обойтись без некоторой учености. Об Иакове всегда было известно, что он «тум», то есть «честен» и живет в шатрах. Но «тум» — слово на редкость многозначное и словом «честный» переводится лишь с грехом пополам, ибо смысл его охватывает оба начала, положительное и отрицательное, «да» и «нет», свет и тьму, жизнь и смерть. Оно встречается в примечательной формуле «урим и туммим», где, в противоположность светлому, утвердительному «урим», явно обозначает темную, омраченную смертью сторону мира. «Тум» или «туммим» — это одновременно и попеременно светлое и мрачное, горнее и дольнее, а «урим» только веселое в чистом виде. По сути, значит, «урим и туммим» не выражает противоречия, а показывает тот загадочный факт, что если, взяв нравственный мир за целое, выделить из него некую часть, этой части по-прежнему будет противостоять целое. Не так-то легко разобраться в нравственном мире, нелегко хотя бы потому, что солнечное здесь сплошь да рядом отдает преисподней. Исав, например, Красный, степняк и охотник, был, несомненно, человеком солнца и преисподней. Но хотя Иаков, младший его близнец, будучи пастухом и человеком луны, отличался от него кротостью, нельзя забывать, что главную часть своей жизни он провел в преисподней, у Лавана, и способы, какими он стал там золотым и серебряным, определяются словом «честные» более чем неточно. Он был, конечно, не «урим», а именно «тум», человеком боли и радости, как Гильгамеш. Им же был и Иосиф, чье умение быстро приспособиться к солнечной преисподней земли Египетской равным образом не говорит о сплошном «урим» его натуры. «Урим и туммим» можно перевести, пожалуй, как «да — да, нет», то есть как «да — нет», но с коэффициентом второго «да». Поскольку одно «да» и одно «нет» взаимно уничтожаются, то с чисто математической точки зрения остается, правда, только дополнительное «да», но чистая математика бесцветна, и темный оттенок итогового «да», этот явный след уничтоженного математикой «нет», уж во всяком случае, пропадает при такой калькуляции… Все это, как мы сказали, запутанно. Лучше всего повторить, что в Иосифе результатом встречи жизни и смерти была та симпатия, которая прежде всего и побудила его испросить у фараона разрешения жить в могильном, радующем игрою ума городе Менфе.

Позаботившись в первую очередь о Вечной Обители для своего «Исключительного Друга» (она строилась), царь подарил ему там, в самом богатом квартале, чудесный дом для жизни — с садом, приемной, фонтанным двором и всеми удобствами той поздней ранней поры, не говоря уж о множестве слуг для кухни, передней, конюшни и зала, нубийцев и египтян, которые эту виллу подметали, опрыскивали водой, чистили и украшали цветами и состояли — под чьим же началом? Это отгадает, наверно, и самый тупой тугодум в нашей аудитодии. Иосиф сдержал слово честней и точней, чем это сделал по отношению к нему чашник Нефер-эм-Уазе; он полностью выполнил обещанное им при прощанье одному человеку — что вызовет его и возьмет к себе, если будет возвышен, и уже из Фив, когда был еще там, сразу по возвращенье из инспекционной поездки, написал, с согласия фараона, Маи-Сахме, начальнику Цави-Ра, и пригласил его быть своим экономом и домоправителем, чтобы заниматься всеми делами в доме, за которые человек в теперешнем чине Иосифа браться никак не мог. Да, у того, кто некогда, став преемником управляющего, осуществлял обобщающий надзор в доме Петепра и на кого возложили ныне надзор куда более важного свойства, у того имелся теперь свой вершитель надзора за всем, что ему принадлежало, за повозками и лошадьми, за кладовыми, кухней и челядью, и был им Маи-Сахме, спокойный муж, который, получив письмо бывшего своего каторжника, не испугался просто потому, что ему вообще не было дано пугаться, и, не дожидаясь даже прибытия новоназначенного начальника темницы, большими перегонами поспешил в Менфе, этот несколько устаревший и отставший от верхнеегипетских Фив, но, по сравнению с Цави-Ра, все же невероятно интересный город, где когда-то подвизался многосторонний мудрец Имхотеп и где его поклоннику досталось ныне такое прекрасное место. Здесь он сразу же стал во главе дома Иосифа, собрал слуг, сделал необходимые закупки и приготовления, и когда Иосиф прибыл из Уазе и был встречен у прекрасных ворот виллы своим управляющим, он нашел свою резиденцию уже благоустроенной, и благоустроенной наилучшим образом, как то подобает прижизненному дому вельможи. Оборудованы были даже лазарет на случай появления болящих и страждущих и фармацевтическая комнатка, где его домоправитель мог вволю толочь и смешивать всякие снадобья.

Встреча была очень сердечной, хотя никаких объятий на виду у выстроившейся в знак приветствия челяди, разумеется, не состоялось. Они состоялись раз и навсегда при прощанье, в тот единственный подходящий для этого час, когда Иосиф уже не был подчиненным Маи-Сахме, а тот еще не был его подчиненным. Управляющий оказал:

— Добро пожаловать, Адон, вот твой дом. Он дан тебе фараоном, а тот, кого ты устроил на должность, тщательно устроил его. Тебе остается только выкупаться, умаститься и сесть за еду. А я от души благодарю тебя за то, что ты вспомнил обо мне и вывел меня из скуки, как только возвысился и все вышло так, как раб твой всегда предчувствовал, благодарю тебя за то, что ты поставил меня в такие живительные условия, за которые я буду каждодневно на совесть служить.

А Иосиф ответил:

— Спасибо и тебе, добрый муж, за то, что ты явился на мой зов и согласен быть моим домоправителем в моей новой жизни! Все вышло так, как вышло, потому что я не обидел бога отца моего ни малейшим сомнением в том, что он будет со мной. Но не называй себя моим рабом, ибо мы будем друзьями, как прежде, когда я ходил под тобой, и вместе переживем добрые и недобрые часы жизни, спокойные и волнующие, — особенно ты понадобишься мне в волнующие, в которых, во всяком случае, недостатка не будет. Благодарю тебя заранее за верную службу. Но она не должна поглощать тебя настолько, чтобы у тебя не оставалось времени взять в руки тростинку, как ты это любишь, у себя в комнате и поискать для истории трех любовных влечений утешительную и отрадную форму. Писательство — великое дело! Но, пожалуй, это еще более великое дело, если сама твоя жизнь есть история, а что мы находимся в истории, и притом в превосходной, в этом я убеждаюсь чем дальше, тем больше. Ты тоже в ней, потому что я взял тебя к себе, в эту историю, и если в будущем люди услышат или прочтут о домоправителе, который был со мною и помогал мне в волнующие часы, пусть они знают, что домоправителем этим был ты, спокойный муж Маи-Сахме.

Девушка

В начале когда-то бог навел крепкий сон на человека, которого поместил в саду Востока, и когда он уснул, взял одно из ребер его и закрыл то место плотию. А из ребра бог создал женщину, рассудив, что негоже человеку быть одному, и привел ее к человеку, чтобы она была около него спутницей его и помощницей. И сделано это было от чистого сердца.

Привод женщины расписан учителями куда как подробно — все происходило так-то и так-то, учат они, делая вид, будто они это знают, — возможно, впрочем, что они знают это и вправду. Бог, уверяют они, вымыл женщину, отмыл ее дочиста (ведь как бывшее ребро, она была, вероятно, немного липкой), умастил, подрумянил ей лицо, завил волосы и по сильному желанию ее украсил ей голову, шею и руки жемчугами и драгоценными камнями, в том числе сердоликом, топазом, алмазом, яшмой, бирюзой, смарагдом и ониксом. В таком приукрашенном виде, в сопровождении тысяч ангелов, под песнопенья и звуки лютен, привел он ее к Адаму, чтобы вверить ее человеку на будущее. Тут начался праздник и пир, вернее сказать, праздничный пир, в котором, кажется, и сам бог участвовал запросто, и планеты водили хоровод под собственную же музыку.

То было первое свадебное торжество, хотя нигде не сказано, что это была уже и свадьба. Бог создал женщину помощницей Адаму, просто чтобы она была около него, и ни о чем другом явно не помышлял. Родить в муках детей он обрек ее лишь после того, как она вместе с Адамом поела от дерева и у них обоих открылись глаза. Между праздником привода жены и тем, что Адам познал ее и она родила ему хлебопашца и овчара, по чьим стопам ходили Исав и Иаков, — в этом промежутке очередь еще истории о дереве, о плодах и о змее, о познанье добра и зла, — и для Иосифа она была тоже раньше на очереди. Он тоже познал женщину лишь после того, как узнал, что хорошо и что дурно, — узнал от змеи, которая рада была научить его очень и очень хорошему, но все же дурному. Он устоял перед ней и сумел дождаться поры, когда хорошее перестало уже быть злом.

Никак нельзя снова не вспомнить о бедной змее и теперь, когда солнечные часы показывают час свадьбы Иосифа, свадьбы, которую он сыграл с другой, так что ноги и головы он соединил с ней — а не с той. Чтобы не было так грустно, мы нарочно упомянули о той, другой, уже раньше, в подходящем для этого месте, сообщив, что она снова стала холодной лунной схимницей и что ей давно уже ни до чего не было дела. Пусть гордая набожность, вновь ею овладевшая, прогонит ту горечь, которая иначе мучила бы сегодня при мысли о ней нас всех. Душевному ее покою способствовало и то, что свадьба Иосифа происходила не рядом, в Фивах, а в далеком его доме, в Менфе, куда фараон, который с самого начала горячо взялся за это дело, специально пожаловал, чтобы лично участвовать в праздничном пире и в хороводе планет. Он довольно точно сыграл роль бога в этом деле, начиная с рассуждения, что негоже человеку быть одному; ведь он сразу же сообщил Иосифу, как это приятно быть женатым, хотя, правда, в отличие от бога, мог сослаться на собственный опыт, ибо у него была Нофертити, утреннее его облачко с золотым краем. А бог всегда был одинок и заботился только о человеке. Зато заботился фараон об Иосифе совсем как бог и, едва возвысив его, стал искать ему достаточно представительную партию, то есть очень благородную и политически выгодную, но при этом приятную, а такие сочетания встречались не так уж часто. Но как бог Адаму, он подобрал своему созданью невесту, привел ее к нему под звуки арф и кимвалов и принял сам участие в свадьбе.

Кто же была эта невеста, супруга Иосифа, и как ее звали? Все это знают, но это нисколько не уменьшает удовольствия, доставляемого нам нашим сообщением, и, как мы уверены, не может уменьшить радости слушателей по поводу того, что им сообщают об этом снова. К тому же многие, вероятно, это забыли и, не зная, что знают это, не смогут ответить на поставленный нами вопрос. То была девушка Аснат, дочь онского жреца Солнца.

Вот как высоко хватил фараон, делая выбор, — выше он не смог бы хватить. Жениться на дочери первосвященника Ра-Горахте считалось чем-то неслыханным, чуть ли не святотатством, — хотя, с другой стороны, ни брак, ни материнство не были этой девушке, конечно, заказаны и никто не хотел, чтобы она век вековала безмужней девственницей. Тем не менее тот, кому она доставалась, казался каким-то, пусть необходимым и желанным, но все-таки темным, близким к злодейству разбойником. Ее не отдавали, ее умыкали — так верилось, так думалось, если дело касалось ее, даже тогда, когда все происходило самым законным, самым полюбовным образом, и не было на свете родителей, которые, выдавая свое дитя замуж, поднимали бы столько шуму, сколько ее родители. Особенно, искренне или притворно, отчаивалась и выходила из себя мать; она неустанно подчеркивала непостижимость происходящего, ломала руки и с таким видом, словно ее самое не то изнасиловали, не то собираются изнасиловать, по обычаю пересыпала свои жалобы клятвенными обещаниями мести — больше, правда, ритуальными, чем искренними.

А происходило это все оттого, что девичество солнечной дочери облекалось особой броней святости и неприкосновенности — неприкосновенности, по сути, однако, ждущей прикосновенья. Храня девственность строже, чем любая другая, она была девой из дев, девушкой в первую очередь, воплощением девичества. Нарицательное имя «девушка» стало даже собственным ее именем: так звали и называли ее всю жизнь, и, лишая ее девственности, супруг, по всеобщему понятию, совершал божественное преступление — причем существительное в этом словосочетании смягчалось, облагораживалось и в какой-то степени стиралось прилагательным. Однако отношения между зятем и родителями девушки, особенно ее ломающей руки матерью, даже будучи в частной жизни самыми дружескими, оставались внешне всегда напряженными; в известном смысле те так никогда и не признавали принадлежности их дочери мужу, и в брачном договоре, как правило, оговаривалось, что дочь не обязана находиться при мрачном своем умыкателе безотлучно, а может на определенную, не такую уж малую часть года возвращаться к солнечным своим родителям, чтобы снова жить у них девой, — условие это выполнялось не всегда буквально, чаще лишь символически, когда супруга, как то и вообще водится, гостила в родительском доме.

Если у первосвященнической четы было несколько дочерей, то все это относилось по преимуществу к старшей и в меньшей мере к младшим. Шестнадцатилетняя же Аснат была единственной дочерью, и можно себе представить, какое это было божественное кощунство, какое злодейство — жениться на ней! Отцом ее. Великим Пророком Ра-Горахте, был, конечно, уже не тот кроткий старик, что в первый, вместе с измаильтянами, приезд Иосифа в Он занимал золотой престол у подножья большого обелиска перед крылатым солнечным диском. Отцом ее был избранный его преемник, человек тоже добродушно-веселый — таковым каждый служитель Атума-Ра обязан был быть по своей должности, и если в его натуре этого не было, то благодаря необходимому притворству это постепенно становилось его натурой. Как известно, по воле случая его звали так же, как того царедворца света, что когда-то купил Иосифа, то есть Потифаром, или Петепра, — и какое имя могло бы больше подойти человеку его положения, чем это, означавшее «Его подарило Солнце»? Имя его свидетельствует о том, что он был рожден для этой должности и что его заранее готовили к ней. Вероятно, он был сыном того старика в золотой скуфейке, а Аснат, следовательно, его внучкой. Что касается ее имени, которое она писала «Нс-нт», то оно было связано с богиней Нейт из Саиса, города в Дельте; оно значило «Принадлежащая Нейт», и следовательно, «девушка» была явно подопечной этой воительницы, чей фетиш представлял собой щит с двумя крест-накрест пригвожденными к нему стрелами и которая также в человеческом облике носила на голове связку стрел.

Носила ее и Аснат. Ее волосы или искусно стилизованный парик, выделка которого в этой стране всегда оставляла немного неясным, платок это или прическа, были всегда украшены стрелами, либо прикрепленными сверху, либо воткнутыми; что же касается щита, точного образа ее чрезвычайной девственности, то он часто встречался в ее украшениях, которые на шее, на кушаке и на руках изображали этот знак неприступности со скрещенными стрелами.

Но при всей этой внешне подчеркнутой готовности к боевому отпору Аснат была не только очаровательным, но и очень благонравным, кротким и послушным ребенком, до безволия покорным воле своих знатных родителей, фараона, а потом и супруга, и отличительной чертой ее характера было как раз это сочетание священно-чопорной замкнутости с явной уступчивостью и терпимым приятием женского своего жребия. Лицо у нее было типично египетской вылепки, тонкокостное, с несколько выдающейся вперед нижней челюстью, но и не лишенное своеобразных черт. Щеки ее еще сохраняли детскую полноту, полными были и губы с плавным углубленьем между подбородком и ртом, лоб у нее был чистый, носик несколько полноватый, а большие, красиво подведенные глаза глядели каким-то странно пристальным, словно она прислушивалась, взглядом, похожим немного на взгляд глухих, хотя глуха она отнюдь не была: взгляд этот выражал лишь внутреннюю сосредоточенность, настороженное ожидание приказа, который, может быть, скоро раздастся, смутно-внимательную готовность услыхать зов судьбы. Оправдывающе противоречила этому выражению глаз ямочка на щеке, всегда появлявшаяся, когда Аснат говорила, — и в общем лицо ее было неповторимо приятно.

Приятным и в известной мере неповторимым было и сложенье ее тела, проглядывавшего сквозь тканый воздух одежды и отличавшегося необычайно тонкой от природы, поистине осиной талией при соответственно широком тазе и удлиненном животе, то есть лоне, вполне способном родить. Тугая грудь и равномерно тонкие, с большими кистями, руки, которые она обычно держала вытянутыми во всю их длину, довершали этот девичий, янтарного цвета портрет.

Среди цветов и жизнью цветов жила девушка Аснат до того, как ее похитили. Любимым ее местопребыванием был берег Священного Озера в округе отцовского храма, холмистые, богатые цветами луга. Как ковер, росли там нарциссы и анемоны, и ничего на свете она так не любила, как бродить со своими подругами, дочерьми онских жрецов и сановников, по этим лугам у зеркальной воды, рвать цветы, сидеть в траве, плести венки, устремив из-под высоко поднятых бровей прислушивающийся взгляд вдаль, отчего на щеке у нее появлялась ямка, и ждать того, что должно было прийти. И это пришло; однажды явились гонцы фараона и потребовали от тяжело кивавшего головой отца Потифара, от ломавшей руки и совсем обезумевшей матери, чтобы они отдали щитоносную деву в жены Джепнутеэфонеху, наместнику Гора, Тенистой Сени царя. Покорная идее своего существования, она сама воздела руки к небу, призывая его на помощь, словно похититель схватил ее за ее тонкую талию и тащит в колесницу.

Все это было лишь маскарадом, лишь данью условностям; мало того что воля и сватовство фараона были приказом, брак с его фаворитом, с Верховными Устами Царя, считался почетным, желанным браком; родители невесты не могли бы сделать для своей дочери большего, чем то, что сделал для Иосифа фараон, не могли бы хватить выше, чем хватил царь, и не было никаких причин не то что для отчаяния, но даже для огорчения, выходящего за пределы естественной грусти родителей, выдающих замуж единственное дитя. Просто так полагалось — поднять по поводу девичества Аснат и ее похищения как можно больше шума и выставить жениха в самом темном свете, хотя родители могли радоваться и, вероятно, действительно радовались тому совпадению (об этом недвусмысленно уведомил их фараон), что девственность встречалась тут с девственностью и что жених был тоже по-своему девой, сберегшим себя предметом упорной ревности, невестой, из которой теперь грядет жених. Свое жениховство он должен был согласовать с богом своего отца, женихом своего племени, с богом, чью ревность он так долго щадил, а теперь, Значит, перестал щадить или щадил лишь постольку, поскольку вступал в особый, образцово девственный брак — если это можно считать ограничением. Пожалуй, нам незачем тревожиться по поводу этого шага, несмотря ни на какие осложнения, которыми он был чреват; ведь Иосиф вступал в брак с египтянкой, в брак с Шеолом, в брак измаиловского толка, имевший, стало быть, прецедент, хотя и прецедент сомнительный, требующий всяческого снисхождения, на которое он, Иосиф, видимо, твердо рассчитывал. Учители и толкователи неоднократно на это досадовали и пытались замолчать этот факт. Чистоты ради они представляли дело так, будто Аснат была не родная дочь Потифара и его жены, а найденыш, брошенное в корзине и потом прибившееся к берегу дитя Дины, поруганной некогда дочери Иакова, и значит, женою Иосифа оказывалась его же племянница, но это не ахти как поправляло дело, поскольку племянница-то была кровью и плотью вертлявого Сихема, поклонявшегося баалам ханаанитянина. Кроме того, никакое почтение к учителям не помешает нам считать историю о найденном в камышах ребенке Дины тем, чем она является, а именно — благочестиво-хитроумной интерполяцией. Девушка Аснат была родной дочерью Потифара и его жены, чистокровной египтянкой, и сыновья, которых она потом подарила Иосифу, его наследники Ефрем и Манассия, были самыми обыкновенными полуегиптянами, — и пусть думают об этом все, что угодно. Но и это еще не все. Благодаря своей женитьбе на дочери Солнца сын Израиля приблизился к храму Атума-Ра, приблизился как жрец, что тоже входило в намерения фараона, когда он затевал этот брак. Было почти немыслимо, чтобы человек, занимающий такой высокий, как у Иосифа, государственный пост, не подвизался одновременно в качестве высокопоставленного жреца и не получал доходов от храма, и как супруг Аснат, Иосиф тоже делал то и другое, что бы там ни говорили по этому поводу: он стал, грубо выражаясь, владельцем идолопоклоннического прихода. В парадном его гардеробе была теперь леопардовая шкура, и при случае, как лицу официальному, ему приходилось кадить кумиру, соколу Горахте с солнечным диском на голове.

С тех пор мало кто вникал в эти вещи, и многие, наверно, поразятся, услыхав, как их называют своими именами. Но для Иосифа явно наступила пора дозволений, и можно не сомневаться, что он сумел уладить все это с тем, кто отторг его от семьи, переселил в Египет и там вознес. Может быть, Иосиф предполагал в нем приверженность к философии треугольника, согласно которой жертва, принесенная на алавастровый стол предупредительного Горахте, не наносит ущерба никакому другому божеству. В конце концов речь шла не о первом попавшемся храме, а о храме владыки широкого горизонта, поэтому Иосиф мог повернуть дело так, что, мол, ошибкой и глупостью, то есть грехом, было бы как раз навязывать богу его отцов более узкий горизонт, чем Атуму-Ра. И наконец, нельзя забывать, что из этого бога недавно вышел Атон, которого, — как соглашался Иосиф с фараоном, — молясь, нужно было называть не Атоном, а владыкой Атона и не «отче наш на небесех», а «отче наш в небесех». Вот на что мог сослаться отторгнутый от дома и вознесшийся на чужбине Иосиф, когда в определенных, не частых, впрочем, случаях надевал свою леопардовую шкуру и шел кадить.

Своеобразен был жребий первенца Рахили, отчужденного любимца Иакова. Дарованная ему индульгенция была уступкой мирским обстоятельствам, которые, со своей стороны, помешали образоваться «колену Иосифа», как образовались колена Иссахара, Дана и Гада. Его роль и задача в замысле были ролью и задачей перенесенного в большой мир хранителя, кормильца и спасителя рода, как мы увидим, и все говорит за то, что он сознавал или, во всяком случае, чувствовал эту миссию, видя в мирской своей отчужденности не отверженность, а лишь целенаправленную обособленность, и что на этом-то и основывалась его вера в снисходительность владыки замыслов.

У Иосифа свадьба

Итак, девушка Аснат была послана с двадцатью четырьмя особо отобранными рабынями вверх в Менфе, в дом Иосифа, на девственную свадьбу, куда из Она поднялись и ее высокопреподобные, убитые непостижимым разбоем родители и куда из Новет-Амуна спустился сам фараон, чтобы, участвуя в таинствах этого бракосочетания, собственноручно передать своему фавориту его редкостную невесту и, как опытный супруг, снова заверить его, что женитьба сулит много приятного. Надо заметить, что из двадцати четырех молодых и красивых служанок, прибывших с Аснат и вместе с ней перешедших в собственность Темного Жениха, что невольно наводит на мысль о приближенных царя, которых прежде заживо с ним хоронили, — что двенадцать из них обязаны были ликовать, рассыпать цветы и играть на музыкальных инструментах, а другие двенадцать — плакать и колотить себя в грудь; ибо свадебные церемонии, происходившие в доме славы Иосифа и особенно в освещенном факелами квадрате фонтанного двора, куда выходили все комнаты, — эти обряды очень смахивали на похороны, и если мы не описываем их во всех подробностях, то причиной тому некая оглядка на старого Иакова, который так ошибочно считал своего любимца, навек семнадцатилетнего, сокрытым смертью и при виде многого из того, что сейчас учинялось на его свадьбе, всплеснул бы руками. Это подтвердило бы его достопочтенные предубеждения против «Мицраима», Страны Ила, и их-то мы и надеемся до некоторой степени пощадить, описывая эти обряды без обстоятельности, которая была бы равнозначна их одобрению.

За его спиной можно признать, что между свадьбой и смертью, брачным ложем и могилой, лишением девственности и убийством существует известное родство — отчего в каждом женихе есть что-то от умыкающего свою жертву бога смерти. Сходства между судьбой девушки, закутанной жертвы, переступающей важный жизненный рубеж между девичеством и замужеством, и судьбой зерна, брошенного в недра земли, чтобы оно там истлело и вышло из тленья на свет таким же девственным, как прежде, зерном, — сходства этого, конечно, нельзя отрицать; и срезанный серпом колос — это печальная аллегория насильственной оторванности дочери от матери, — которая, впрочем, тоже когда-то была девой и жертвой и тоже была срезана серпом, так что в судьбе дочери оживает заново ее собственная судьба. Поэтому в продуманном управляющим Маи-Сахме убранстве дома, вернее, окаймленного колоннадой фонтанного двора, серп играл заметную роль; столь же значительную роль играли в зрелищах, показанных гостям перед свадебным пиром и после него, зерно, семена: мужчины высыпали его на каменные плиты и под определенные возгласы поливали из заранее приготовленных кувшинов водой; женщины носили на голове сосуды, один отсек которых был наполнен семенами, тогда как в другом горела свеча. Ведь праздник этот протекал вечером, и что в увешанных пестрыми тканями и украшенных миртовыми ветками помещениях горело много факелов, было в порядке вещей. Но этих огней, почти неизбежно создающих представление, будто они должны освещать покои, куда дневному свету нет доступа, было здесь такое подчеркнутое обилие, что оно, конечно же, не вызывалось практической необходимостью и находилось в прямой связи с упомянутым представлением. В каждой руке по факелу или в одной руке два носила время от времени мать невесты, жена Потифара, если ее можно назвать так, не вызвав недоразумения, трагического вида женщина, с головы до ног закутанная в темно-фиалковую одежду, и факельщиками были все мужчины и женщины, участвовавшие в большом шествии, главном акте праздника, которое следовало сначала через все комнаты дома, а затем, в фонтанном дворе, где как высочайший гость, в самой небрежной позе, между Иосифом и закутанной в такое же, как у матери, фиалковое покрывало Аснат, сидел фараон, — развертывалось или, вернее, свертывалось в искусную и действительно достопримечательную факельную пляску; двигаясь налево девятью витками спирали, хоровод дымящих огней кружился вокруг фонтана; и то, что через руки пляшущих, повторяя все изгибы вращающегося лабиринта, пробегала красная лента, не помешало им увенчать свой выход подлинным фейерверком ловкости, когда они стали перебрасывать факелы из центра винта к его краям и обратно, без единого промаха.

Нужно увидеть это воочию, чтобы представить себе весь соблазн поведать об этом подробнее, чем того требует наше намерение соблюдать при описании свадьбы Иосифа сдержанность — из бережного уважения к старику, которого, окажись он здесь, многое, конечно, повергло бы в ужас. Но ведь он был далеко и был защищен представлением о вечной семнадцатилетнести Иосифа. К тому же с чисто зрелищной стороны ловкая игра факелами, несомненно, доставила бы ему удовольствие, если бы даже остальное и не пришлось ему по душе. Его склад ума был отцовским, и он, мягко сказать, не одобрил бы той заметной роли, которую играло на свадьбе его сына начало материнское, мнимоограбленная и сама в лице своей дочери похищенная, гневная и грозная мать девушки Аснат. Сказывалось это, в числе прочего, и в том, что мужчины и юноши, участвовавшие в спиральной пляске и в шествии, по крайней мере большинство их, были одеты по-женски, точнее говоря, так же, как невеста-мать, — а это в благочестивых глазах Иакова было бы, конечно, бааловской мерзостью. Они явно отождествляли себя с ней, мысленно перевоплощались в нее; закутанные в такие же фиалковые покрывала, как негодующая родительница, они тоже изображали негодование, время от времени беря факел в левую руку и грозно размахивая кулаком правой руки, что казалось особенно страшным из-за надетых ими масок, непохожих, правда, на почтенное лицо супруги Потифара, но леденивших сердце выражением злости и скорби — а тут еще размахиванье кулаками. Кроме того, у многих под покрывалом были поддельные, большие, как у беременных, животы — что изображало не то мать, все еще или снова уже носящую под сердцем девушку-жертву, не то дочь с новой девушкой-жертвой под сердцем, — они, наверно, и сами толком не знали, кого именно.

Мужчины и юноши с поддельными животами — это, конечно, было не для Иакова бен Ицхака, да и мы не хотим, чтобы в обстоятельности нашего отчета об этом усматривали одобренье подобных обрядов. Но для Иосифа, обособленного и пущенного в мир Иосифа, наступило время вольностей; сама его свадьба была одной из больших вольностей, и в определяющем этот час духе дозволенья и снисходительности повествуем мы о ее подробностях.

А они были, таким образом, отчасти веселого и озорного, отчасти же похоронного свойства — подобно тому как листья мирта, которыми, помимо покоев, были украшены все участники празднества (у иных были целые пучки миртовых веток в руках) — это принадлежность богов любви и мертвецов одновременно. Ликовавших и веселившихся под звуки кимвалов и бубнов в большом шествии было столько же, сколько таких, которые по всем правилам изображали горе и скорбь, ведя себя в точности так, словно они шагали в похоронной процессии. Надо, однако, добавить, что радость и скорбь участников праздника имели определенную градацию. Что касается скорби, то некоторые группы ограничивались, например, намеком на состояние неприкаянности и скитальчества: с заплечными мешками, опираясь на посохи, довольно-таки безутешно ковыляли они мимо царского кресла, мимо новобрачных и мимо высокопреподобных родителей, но при этом не голосили и не выжимали из себя слез. Различные степени наблюдались и в изображенье веселья. Оно принимало отчасти импозантные, полные достоинства формы, и приятно было глядеть, например, как люди расставляли перед почетными креслами прекрасные глиняные кувшины и торжественно опрокидывали их на восток и на запад, хором выкликая при этом — одни: «Излейся!», другие: «Восприми благодать!» Это было прекрасно. Но очень часто, и в течение вечера все больше и больше, радость и смех приобретали иную окраску, где задняя мысль всякого свадебного торжества, мысль о естественно-предстоящем, грубо прибивалась наружу; иными словами, идея мерзостного разбоя и убийства и идея плодородия смыкались друг с другом в своем непристойном аспекте, так что не было недостатка ни в прозрачных намеках, ни в подмигиваньях, ни в скользких недомолвках, ни в громком смехе над негромкими сальностями. Были в свадебном шествии и животные: лебедь и конь, при виде которых невеста-мать плотнее закутывалась в пурпуровое свое покрывало. Но что сказать по поводу того, что среди этих тварей имелась и супоросая свинья, к тому же со всадницей — толстой, полуобнаженной старухой самого двусмысленного вида, не перестававшей отпускать бесстыдные шутки? Неприличная эта наездница играла в свадебной церемонии хорошо знакомую, популярную и важную роль, да и раньше она уже играла ее, поскольку прибыла с матерью Аснат из Она и уже в дороге, чтобы развеселить убитую горем, прожужжала ей уши непристойными шутками. Такова были ее роль и обязанность. Она звалась «утешительницей» — этим прозвищем, выполняя обычай, величали ее со всех сторон, и она отвечала на него грубыми жестами. В течение всего вечера она почти не отходила от принципиально безутешной матери, стараясь ее все же утешить, то есть нашептывая скабрезности, запас которых был поистине неистощим, рассмешить. И это ей удавалось, потому что должно было удаваться: слушая ее шепот, оскорбленная, охваченная отчаянием и гневом мать нет-нет да и прятала смех в складках своего скорбного покрывала, и когда это случалось, все разражались смехом и шумно приветствовали искусную «утешительницу». Но поскольку горе и гнев матери были в основном лишь традиционно-показными, то надо полагать, что и смех ее был всего-навсего уступкой обычаю и что, дай она волю своим чувствам, нашептыванья «утешительницы» вызвали бы у нее лишь отвращенье. Непритворной веселость ее могла быть разве только в той мере, в какой непритворна естественная, а не мифически преувеличенная грусть матери, отдающей замуж дочь.

После всего этого, во всяком случае, понятно наше намерение не слишком распространяться насчет подробностей свадьбы Иосифа. Если мы своему намерению не верны, то вовсе не потому, что одобряем такие обряды. Да и на самих молодых, подавших друг другу руки на коленях у фараона, весь этот спектакль почти не произвел впечатления, и они куда больше глядели друг на друга, чем следили за неизбежным ритуалом праздника. Иосиф и Аснат очень понравились друг другу и прониклись взаимным расположением с первого взгляда. Разумеется, при таком, решенном другими представительном браке любовь отнюдь не первое дело; она должна прийти, и со временем, при доброй воле обеих сторон, приходит. Ей очень помогает уже одно сознание заданной связанности, но в этом случае условия для ее возникновения были просто на редкость благоприятны. Не только по терпеливому своему безволию с готовностью принимала Аснат свой жребий, то есть похитителя и убийцу ее девственности, который, схватив ее за специально для этого созданную тонкую талию, уносил ее в свое царство. Темно-прекрасный, умный и приветливый фаворит фараона внушал ей приязнь, способность которой перерасти в более глубокую близость не вызывала у нее сомнений, и мысль, что он должен стать отцом ее детей, была подобна раковине, выращивающей жемчужину любви. Так же обстояло дело и с обособленным от своего клана Иосифом в его состоянии чрезвычайной вольности. Он восхищался богом, поражаясь щедро мирской непредубежденности этого повеленья — как будто вечная мудрость не отдавала просто-напросто должного его собственной открытости миру — и предоставлял Ему уладить вытекающий из этого повеленья щекотливый вопрос об отношении детей Шеола к избранному народу. Но не нужно сетовать на вышедшего из девы жениха за то, что мысли его были заняты не столько ожидаемыми детьми, этой смесью бога и мира, сколько запретными доселе неизведанностями, которым они, во всяком случае, должны быть обязаны своим появленьем на свет. Что было некогда злом и не могло состояться, было ныне добром. Но погляди на существо, благодаря которому зло становится добром, погляди на него, когда у него такие прислушивающиеся глаза и такое милое, янтарного цвета лицо, как у девушки Аснат, и ты почувствуешь, что полюбишь, нет, что ты уже любишь его.

Фараон шагал между ними, когда в конце праздника новообразованное факельное шествие, к которому присоединились теперь все гости, направилось под ликованье и плач масок, рассыпавших миртовые ветки и размахивавших кулаками, к спальне, где новобрачным были постелены цветы и тонкие ткани. Когда родители, бормоча заклинания, прощались у порога с Аснат, всадница-утешительница стояла позади жены Потифара, чуть наискось от нее, и шептала через плечо охваченной отчаянием и гневом матери такое, что та и сквозь слезы смеялась. И разве действительно не смешно и не грустно то, чего по шаблону требует от людей телесное естество — скрепить любовь печатью, а в случае представительного брака — научиться любить? Колеблющимися тенями при свете лампады сливались смешное и возвышенное и в эту брачную ночь, когда девственность встретилась с девственностью и венец и покрывало наконец порвались — не без труда порвались. Ибо щитоносицей, упрямой девственницей была та, кого обнимали темные руки, «девушка», как ее называли, и с кровью и болью зачат был первенец Иосифа, Манассия, что значит: «Бог заставил меня забыть все мои узы и отчий дом».

Омрачающие обстоятельства

То был первый год тучных коров и пышных колосьев — вообще-то счет годам велся от вступления на престол бога, но теперь среди детей Египта распространилось и это летосчисление. Исполнение началось еще до пророчества, но убедительно заявило оно о себе тогда, когда следующий год, значительно превзойдя богатством и благодатью прошлый, поднявшийся лишь над средним уровнем, оказался поистине обильным, счастливым, чудесным годом избыточных урожаев; Нил был очень высок и прекрасен — не слишком высок и совсем не так дик, чтобы уносить с собою поля земледельца; но и ни на одно деление глубиномерного шеста не ниже, чем надо бы, стоял он над нивами, тихо опуская на них свой тук, и на диво хороши были поля к концу посевной трети года, и на диво богатые хлеба были убраны в его третьей трети. Последовавший затем год выдался уже не такой роскошный; более или менее близкий к среднему уровню, вполне удовлетворительный, даже достойный похвал, он отнюдь не был поразительным годом. Но поскольку пятый год снова почти сравнялся со вторым и, во всяком случае, не уступал первому, а четвертый тоже заслуживал оценки «отлично», если не высшей, можно представить себе, как росла популярность Иосифа, начальника всего, что дает небо, и с какой радостной добросовестностью исполнялся всеми, не только его чиновниками, но и самими плательщиками, его закон о земельном налоге, отнимавший у хозяина прекрасную пятую часть урожая. «В каждом городе, — читаем мы, — он положил хлеб полей, окружающих его», — это значит, что зерно, собранное в окрестностях, из года в год стекалось в амбары волшебной предусмотрительности, которые во всех городах и на их окраинах построил Адон, — построил в не слишком большом, как оказалось, количестве; они наполнялись, и ему приходилось строить еще и еще — вот как прибывал оброк и вот как добр был тогда кормилец Хапи к своей стране. И скоплено было хлеба действительно столько, сколько песку морского, этим своим утвержденьем сказанье и песня ничуть не грешат против истины. Но когда они добавляют, что хлеб перестали считать, ибо не стало счета, то это уже восторженное преувеличение. Дети Египта никогда не переставали считать, писать и учитывать, — это было не в их натуре и произойти не могло. Даже запасы, обильем своим не уступающие морскому песку, были для этих поклонников белого павиана прекраснейшим поводом всласть испещрять папирус бесконечными слагаемыми, и что касается подробных ведомостей, которых Иосиф требовал от своих сборщиков и начальников житниц, — то их он получал самым неукоснительным образом.

Было пять лет избытка; но некоторые и даже многие насчитывали целых семь. Спорить из-за этого разнобоя бесполезно. Если часть наблюдателей высказалась в пользу пяти — это основывалось, возможно, на соответствии цифры пять священному числу избыточных дней года, а заодно и приспособленной к этому числу норме Иосифова налога. С другой стороны, пять лет тучности одним махом — праздник такой редкий, что хочется, не долго думая, украсить его числом семь. Возможно, стало быть, что семь приравняли к пяти, но даже чуть-чуть вероятней, что пять назвали семью — рассказчик честно признается тут в своей неуверенности, так как не в его нраве говорить с видом знатока о том, чего он толком не знает. Поэтому нельзя, конечно, с уверенностью сказать, сколько лет было Иосифу в определенный момент последовавшей затем поры голода — тридцать семь или уже тридцать девять. Несомненно лишь то, что ему было тридцать, когда он стоял перед фараоном — несомненно для нас и по существу; ведь сам он едва ли мог дать на этот счет точную справку; и было ли ему, значит, в тот более поздний, волнующий момент далеко за тридцать или уже почти сорок — об этом он, как дитя своих широт, конечно, не очень задумывался, или даже вообще не задумывался, что и примиряет нас с собственной неосведомленностью.

Во всяком случае, он достиг тогда зрелого возраста, и если бы его мальчиком похитили не в Египет, а в Вавилонию, он давно бы уже носил черную, завитую и умащенную бороду — которая пришлась бы ему весьма кстати при некоей игре в прятки. Тем не менее мы, пожалуй, благодарны египетскому обычаю, оставившему лицо Рахили без бороды. Если упомянутая игра могла длиться так долго, то это показывает, как все же преобразили резец времени, новизна материи, наконец, чужое солнце неизменный чекан.

До того как Иосифа вытащили из второй ямы и он предстал перед фараоном, внешность его оставалась более или менее юношеской. Теперь, после женитьбы, в тучные годы, когда бог дал ему с девушкой Аснат детей и та, на женской половине его менфийского дома, родила ему сперва Манассию, а после Ефрема, он немного отяжелел, вернее, несколько раздался, но отнюдь не обрюзг: рост его был достаточно высоким, чтобы сгладить эту прибавку в весе, а властность его осанки, смягченная веселым лукавством глаз и приятным выражением спокойно, как у Лавановой дочери, улыбающихся губ, тоже способствовала тому, чтобы о нем всегда говорили: «Редкостной красоты мужчина! Чуточку, может быть, полноват, но определенно хорош!»

Его полнота вполне отвечает духу этой эпохи изобилья, склонность которой к поразительно повышенной жизнедеятельности сказывалась во всем. Дала она себя знать, в частности, в животноводстве, где резко возросла плодовитость, напоминая человеку образованному древние слова песни: «Дважды в году будут козы с приплодом, овцы твои приносить будут двойню». Но и женщины Египта, и в городах, и на ровной земле, вероятно, просто благодаря хорошему питанию — рожали гораздо чаще обычного. Правда, природа, пользуясь невнимательностью переобремененных обязанностями матерей и насылая на грудных младенцев неведомые дотоле болезни, ответила на это повышением детской смертности, чтобы предотвратить перенаселенность. Но уж зато жизнь била теперь ключом.

Отцом стал и фараон — владычица стран была беременна уже и в день толкования снов, но ее счастливые роды угодно было отнести к исполнению пророчества. На свет появилась дорогая принцесса Меритатон — красоты ради врачи, едва не переусердствовав, удлинили ей сзади податливый еще череп, и ликованье во дворце и по всей стране было тем громче, что за ним скрывалась разочарованность приобретением принцессы, а не престолонаследника. Этим путем он так никогда и не был приобретен, всю жизнь у фараона рождались только дочери, всего их было шесть. Никто не знает, каким законом определяется пол живого существа; налицо ли он у зародыша сразу или только позднее, после некоторой неопределенности, перевешивает та или другая чаша весов, — об этом мы ничего резонного не можем сказать, что неудивительно, поскольку даже мудрецы Вавилона и Она не имели на этот счет никаких, ну хотя бы тайных сведений. Но трудно избавиться от чувства, что исключительно женское, так сказать, отцовство Аменхотепа не было чистой случайностью, а в какой-то мере соответствовало натуре этого привлекательного правителя.

Оно, если даже в этом и не признавались, не могло не омрачать его супружеского счастья, хотя тон, разумеется, задавала бережная взаимная неясность, поскольку и в самом деле оба могли сказать друг другу то, что сказал когда-то Иаков нетерпеливой Рахили: «Разве я бог, который не хочет дать тебе того, чего ты так жаждешь?» Одну из сладчайших принцесс, четвертую, назвали даже из чистой нежности прозвищем царицы стран — Нефернефруатон. Но то, что пятую назвали почти так же, а именно Нефернефрура — это свидетельствует уже об известном ослаблении наскучившей, видимо, изобретательности. Имена остальных, придуманные в иных случаях очень любовно, мы знаем тоже как нельзя лучше; но, разделяя легкую досаду на женское однообразие их вереницы, мы не испытываем никакого желания их приводить.

Если учесть, что во главе солнечного дома все еще стояла Великая Матерь Тейе; что у царицы Нофертити была сестра Незенмут; что у царя тоже была сестра, Сладчайшая Принцесса Бакетатон и что к ним с годами прибавилось шесть дочерей царя, то получится картина настоящего бабьего царства, где единственным мужчиной был болезненный Мени и которое как-то не соответствовало его фениксовским мечтам о нематериальном отцовском духе света. Невольно вспоминается одно из лучших замечаний, сделанных Иосифом во время Великой Беседы, — что сила, устремляющаяся снизу вверх в чистоту света, должна быть действенной силой, мужским началом, а не сплошной нежностью.

Царское счастье Аменхотепа и его «золотой голубки», Сладчайшей Владычицы стран, слегка омрачалось, таким образом, тем, что у них не было сына. Счастлив был и разбойничий брак Иосифа с девушкой Аснат, счастлив и гармоничен — с одним, однако, ограничением противоположного свойства. Им суждено было иметь только сыновей: одного, двух, а потом и больше, на которых уже не падает свет нашей истории; но все шли сыновья, и если у похищенной это вызывало огорчение и разочарование, то как же было не огорчаться и ее супругу, который с радостью сотворил бы ей хотя бы одну дочь, когда бы человеку дано было творить, а не только производить на свет. Аснат была просто помешана на дочери, вернее, на дочерях, ибо предпочла бы иметь одних дочерей. Ей страстно хотелось родить заново щитоносную деву, которой она была; ничего она так горячо не желала, как воскресения девушки из смерти своей девственности, и поскольку в этом желании ее упорно и непрестанно укрепляла ограбленная и гневная мать, — как тут было не появиться пусть легкому, но непреходящему, хотя, конечно, сдерживаемому в границах приязни и уваженья, недовольству браком?

Сильнее всего оно сказалось, пожалуй, в самом начале, когда родился старший сын Иосифа, — разочарование было безмерно, его можно смело назвать преувеличенным, и возможно, что какая-то доля раздраженности Иосифа обрушившимися на него упреками вкралась в имя, которое он дал мальчику. «Я забыл, — как бы говорило оно, — отчий свой дом и все, что у меня позади, а ты и твоя обиженная мать — вы ведете себя не только так, словно тебя постигла полная неудача, но и так, словно я во всем виноват!» Таков примерно был, по-видимому, смысл поразительного имени «Манассия», но слишком серьезного значения этому имени и тому, что оно утверждало, не следует придавать. Если бог заставил Иосифа забыть все его связи с прошлым и отчий дом, почему тот же Иосиф вздумал дать своим родившимся в Египте сыновьям еврейские имена? Потому что считал, что в дурацкой стране внуков такие имена покажутся изящными? Нет! А потому, что сын Иакова, даже если он давно жил в совершенно египетской оболочке, не только ничего не забыл, но неизменно носил в душе именно то, в забвенье чего он себя упрекал. Имя «Манассия» было не чем иным, как словесным знаком вежливости и того противоположного глупости такта, который Иосиф с успехом проявлял всю свою жизнь. То было членораздельное признание отрешенья, обособленья и переселенья в мир, назначенного ему богом по двум причинам. Первой была ревность, второй — план спасенья. Насчет второй Иосиф мог только строить догадки; зато первая была ему при его уме совершенно ясна, и ума у него хватило даже настолько, чтобы разглядеть, что причина это действительно первая, а вторая — лишь подвернувшаяся возможность соединить страсть и мудрость. Слово «разглядеть» может показаться неприличным — имея в виду объект. Но есть ли занятие более религиозное, чем изучение душевной жизни бога? Нельзя прожить, не идя навстречу высшей политике политикой земной. Если все эти годы Иосиф, словно мертвец, нет, будучи мертвецом, не подавал отцу голоса, то руководствовался он продуманной политикой, тонким проникновением в вышеупомянутую душевную жизнь; точно так же обстояло дело и с именем его первенца. «Если нужно забыть, — как бы говорит это имя, — изволь, я забыл!» Но он не забыл.

На третьем году изобилия появился на свет Ефрем… Мать, то есть девушка, сначала не хотела даже взглянуть на него, да и теща была больше чем недовольна. Но Иосиф совершенно спокойно дал ему имя, которое значило: «Бог позволил мне вырасти в стране моего изгнанья». Это он мог и в самом деле сказать. В сопровожденье скороходов, под славословья величавших его Аденом жителей Менфе, разъезжал он в легкой повозке между роскошным особняком, которым управлял Маи-Сахме, и своим служебным помещением в центре города, где трудились триста писцов, и собирал в амбары зерно в таком количестве, что его уже и сосчитать было почти невозможно. Он был великим начальником и Исключительным Другом Великого Царя. Аменхотепу Четвертому, который, успев, к злобной досаде карнакского храма, сложить с себя свое амуновское имя и принять взамен имя Эх-н-Атон («Это благоугодно Атону»), подумывал уже о том, чтобы вообще покинуть Фивы и, самочинно основав новый, целиком посвященный Атону город, сделать его своей резиденцией, — фараону хотелось видеть Тенистую Сень ученья как можно чаще, чтобы обсуждать с ним горние дела и дела дольние, и если великому сановнику Иосифу приходилось по многу раз в году, то по суше, то по воде, ездить в Новет-Амун на доклад к Гору, во дворец, где они потом долгие часы задушевно беседовали, то и фараон, посещая золотой Он или выезжая на поиски подходящего места для своего нового города, города горизонта, неукоснительно заезжал в Менфе и останавливался у Иосифа, что всегда доставляло много хлопот домоправителю Маи-Сахме, хотя и не лишало его спокойствия.

Дружба между нежным потомком строителей пирамид и сыном Иакова, основа которой была заложена некогда в критской беседке, переросла за эти годы в такую сердечную близость, что молодой фараон называл Иосифа «дядюшкой», обнимал и похлопывал его по спине. Этот бог любил простоту, а Иосиф, по врожденной своей сдержанности, соблюдал в их дружбе вежливую дистанцию, часто смеша царя своей церемонностью даже в самые интимные минуты. Их отцовское невезение, то, что у одного родились лишь дочки, а у другого лишь сыновья, служило им не раз предметом бесед. Но недовольство его щитоносной девственницы и ее гневной матери не очень мешало Иосифу радоваться подраставшим у него на мирской чужбине внукам Иакова, а отсутствие престолонаследника редко в ту пору печалило фараона, пребывавшего в самом веселом расположении духа. Ведь в материнском царстве черноты все шло чудесно, так что его авторитет учителя отцовского света значительно укрепился, и он мог благоденствовать под сенью процветания, провозглашая бога, которого возлюбил душой и всячески, в беседах и в одиночестве, старался как можно лучше придумать.

Когда он так, уточняя и сравнивая, обсуждал с Иосифом священные свойства отца своего Атона, это напоминало богословско-дипломатические переговоры, которые когда-то проходили в Салеме между Авраамом и Мелхиседеком, священником Эль-эльона, всевышнего или даже единственного бога, и установили, что этот Эль совершенно то же или примерно то же лицо, что бог Авраама. И как раз тогда, когда беседа приближалась к подобному соглашению, придворная чопорность, от которой при общении со своим высоким другом Иосиф никогда не был вполне свободен, особенно заметно давала себя знать.


Читать далее

РАЗДЕЛ ЧЕТВЕРТЫЙ. «ПОРА ДОЗВОЛЕНИЙ»

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть