Книга вторая

Онлайн чтение книги Кабахи
Книга вторая

Глава первая

1

Пестрая толпа бурлила во дворе храма и за его оградой.

Обессиленные лучи закатного солнца косо скользили по шалашам из хвороста и по рядам распряженных арб.

Дым костров стлался по земле под ветерком, усилившимся к вечеру. Жужжанье зурны смешивалось с визгливым пением гармоники, им вторила глуховатая дробь барабана.

Праздничное гулянье было в разгаре. Охмелевшие танцоры, вскрикивая не в лад, неуклюже топтались в уже расстроившемся плясовом кругу.

Перед палатками;. торгующими хинкали, гуляки, пошатываясь, целовались, клялись друг другу в дружбе.

То там, то здесь коротко раздавался предсмертный хрип закалываемого барана. Струя горячей крови, брызнув из-под кинжала, обагряла прохладную землю. Тут же, подвешенные над огнем, клокотали огромные котлы.

Не смолкало однообразное бормотанье пандури.

Женщины, охмелевшие от шипучего мачари, кружили, словно язычницы древних времен, около кипящих котлов и истошными голосами славили алавердскую святыню.

Старухи, припадая лбом к траве, ползли в молитвенном экстазе на коленях вдоль стены, вокруг храма. За ними следовали, ухватив за рога упирающихся курчавых ягнят, безмолвные старики.

Одну за другой целовали холодные плиты стен послушницы — «рабыни» храма в белых головных повязках.

За купой кипарисов, образовав огромное кольцо, стеной стояли люди. Здесь состязались в грузинской борьбе — «чидаоба». Зурна играла «сачидао». Неистово гудел, грохотал барабан. Народу в кругу все прибавлялось. Слышались натужное дыхание борющихся и громкие восклицания зрителей. Среди общего гомона порой выделялось:

— Борются: Шишманашвили — из Икалто. От Джохоло — Борчашвили. Музыка, играй.

И раздувались у зурначей щеки — казалось, вот-вот лопнут.

Вдруг разнесся слух: борется Бакурадзе.

Молодежь двинулась к кипарисам.

Неотразимой приманкой было это имя для мужской половины человеческого рода — даже старики и те с довольными, хмельными улыбками покинули изобильные пиршественные столы.

И весь народ разом хлынул на площадку для борьбы. Те, кто не смог протиснуться в кольцо, бросились к кипарисам.

Внутри круга ходил какой-то плечистый верзила, упирался в грудь наступающим зрителям и кричал надсадно:

— Назад! Назад! Шире круг!

Но противостоять напору было невозможно, — чуть попятившись, люди через мгновение снова подавались вперед.

Тогда верзила взмахнул добытой откуда-то хворостиной, забегал внутри круга, стал хлестать по ногам напирающую толпу. Тут передние отшатнулись, отступили на шаг.

Рядом с зурначами, окруженный почитателями, готовый к бою, стоял Бакурадзе. Подбоченясь левой рукой и чуть склонив могучую шею, он с покровительственным видом дожидался противника. И противник не заставил себя ждать — зрители сразу узнали чалиспирского богатыря. Это превзошло все их ожидания. Лучшего зрелища алавердский праздник не мог предложить!

Бакурадзе хорошо знал Закро — относился к нему с большим уважением и был бы рад встретиться с ним на любом ковре, в любом соревновании, а не просто для забавы, во время праздничного гулянья. Но и тут он не стал уклоняться — пристали чалиспирские ребята, да и своим друзьям он не захотел отказать. Такая у него была слава — не отступит даже перед взбесившимся буйволом.

Закро разулся и ногой в носке попробовал грунт, поросший шелковистой травой. Валериан с большим тщанием подпоясывал его ремнем. Варлам неторопливо заправлял ему за пояс полы короткой чохи — борцовки.

Зурна смолкла.

Зрители затаили дыхание.

Верзила, стоявший около барабанщика, подошел к Бакурадзе.

Они пошептались. Верзила, схватив руку борца за запястье, поднял ее вверх и возгласил зычно, словно через рупор:

— Выступают: от Чабинаани — Бакурадзе. Абсолютный чемпион страны по грузинской борьбе, мастер спорта. Ахметский район.

Выпустив руку Бакурадзе, он пересек круг и встал рядом с Закро.

— От Чалиспири — Заалишвили. Имеешь какое-нибудь звание?

Закро махнул рукой:

— Хватит с меня и этого.

«Арбитр» посмотрел на него с недовольным видом и закончил:

— Телавский район. Играй, музыка!

Зажужжала первая зурна. Визгливо подхватила напряженную мелодию другая. Загудел барабан — учащенно забились под его мерный грохот сердца.

Кровь закипела в жилах.

Нервы напряглись до предела.

Затрепетали мышцы, и борцы двинулись навстречу друг другу.

Разведка была мгновенной — зрители не успели вздохнуть, как она завершилась.

Чемпион загородился левой рукой, а правой сумел ухватить противника за ворот.

Последовала молниеносная подножка — зрители увидели только, как могучее тело поднялось в воздух и чалиспирский богатырь ударился оземь правой лопаткой.

— У-ух! — взревели чабинаанцы и все друзья-приятели чемпиона. — Есть! Положил!

— Не было! Не было!

— Больше не борись, Зураб!

— Не было! На одну лопатку упал!

— Браво, Зураб! Молодец!

— Да не проиграл Закро, чабинаанцы, чтоб вашу…

— Ура-а! Выходи из круга, Зураб!

Но Бакурадзе не ушел из круга. Ликование было преждевременным. Он знал, что положить Заалишвили не так-то просто.

Словно распрямившаяся пружина, вскочил с земли Закро.

Долго ходили борцы друг возле друга. Выиграв очко, Бакурадзе стал осторожен.

И вновь на мгновение окаменели зрители.

Тем же приемом, какой применил Бакурадзе, Закро бросил чемпиона на землю и отскочил в сторону.

Пришла очередь чалиспирцев взреветь от восторга.

Бой постепенно становился все напряженнее. Соперники, до сих пор настороженные и осмотрительные, разгорячились сверх меры. Приемы молниеносно сменялись, следовали один за другим, подножки и подсечки чередовались с захватами. Поединку, однако, не было видно конца. Каждый шаг вперед или в сторону был точно рассчитан, каждый прыжок отмерен, атака и защита обдуманы до мелочей.

Усталые борцы пристально следили друг за другом, надеясь обнаружить хоть малейшую ошибку, мельчайший просчет в тактике противника, стараясь отвлечь или притупить его внимание.

Первыми подняли голос старики:

— Довольно, разнимите их, не насмерть же они схватились!

— Разнимите их, оба молодцы что надо!

Верзила пустил в ход свою хворостину, забегал внутри кольца зрителей.

— Назад! Подайтесь назад! Кто вас спрашивает — разнимать или не разнимать!

— Дайте им дух перевести! С обоих пот ручьями катится!

Но соперники не хотели отдыхать. И зрители, окружавшие площадку, поняли: предназначенное должно свершиться — эти двое будут бороться до конца.

Вдруг Бакурадзе заметил, что у чалиспирца выбилась из-под пояса пола куртки. Взгляд, брошенный чемпионом, не ускользнул от Закро — он поспешил исправить непорядок в своей одежде, но было уже поздно: противник воспользовался его упущением и ухватил выбившийся край борцовки. Еще мгновение — и претендент должен был взлететь в воздух, переброшенный через плечо чемпиона.

Но случилось иначе: Бакурадзе выпустил противника, отскочил подальше, остановился, уперев руки в бока, и дал зрителям время восхититься его благородством. Потом подошел к Закро, собственноручно поправил ему куртку, затянул на нем пояс потуже и снова отошел в сторону.

От досады слезы навернулись Закро на глаза. Здоровенный кадык его задрожал, он с трудом проглотил подступивший к горлу комок.

Это была любимая уловка Бакурадзе: сломить противника нравственно, вот так взять над ним верх, если физически не удалось его одолеть. Зрители восторженно аплодировали великодушному спортсмену, и все симпатии оказывались на его стороне.

Никто не догадывался, что хитрый чемпион прибегает к этой уловке, лишь когда он уверен, что положить противника обычным приемом, воспользовавшись его оплошностью, наверняка не удастся.

Против шейного захвата и броска через плечо чалиспирец мог защититься великолепным контрприемом, которым владел в совершенстве. И проводил он свой контрприем в десятые доли секунды. Левой ступней он обхватывал левую же голень противника, с силой упирался соединенными ладонями ему в затылок, бросал его ничком на ковер, сам же наваливался сверху всей своей тяжестью. И жалкое зрелище представлял собой потом нос его жертвы.

Бакурадзе все это было хорошо известно, и он решил убить разом двух зайцев — избежать риска и щегольнуть благородством.

После невольной короткой передышки борцы с еще большей энергией возобновили схватку. Все яростнее становились атаки, все упорней защита. Зрители замерли в напряжении — никто не смел дохнуть. Все понимали, что близится решающая минута. Такое инстинктивное чувство охватывает обычно зрителей перед самым концом состязания.

И вот чемпион отер пот со лба, когда противник находился на расстоянии вытянутой руки от него. В то же мгновение плечо Бакурадзе очутилось под мышкой у Заалишвили. Закро обвил левую ногу противника по-чалиспирски «наоборот» своею и услышал — голос зурны внезапно вошел в полную силу. Грохот барабана стал оглушительным. С разных сторон послышались подбадривающие и досадливые возгласы. И Закро вдруг осознал: сейчас или никогда!

Но Бакурадзе не дрогнул. Могучими руками обхватил он своего противника вокруг пояса и поднял его на воздух как ребенка. Потом, выбрав минуту, искусно высвободил ногу, обезопасил себя от убийственной подножки и с силой тряхнул Закро, попытался бросить его наземь. И тут он допустил самую большую ошибку, какую совершил за все годы своей спортивной карьеры.

Парируя толчок, Закро чуть припал на левое колено, спружинил, а правой ногой подсек чемпиона сзади, под колени. Это был самый быстрый и неожиданный выпад, когда-либо выполненный в вольной борьбе.

Чемпион напряг все силы, чтобы не дать противнику подвести под него бедро. Он знал: если дойдет до бедра — все кончено, тут уж хоть весь Алавердский храм взвали на Заалишвили, он выдержит.

Борцы расходовали последние свои силы. Пальцы ног вонзались в землю, мускулы вздулись и подрагивали от боли, набрякшие жилы, казалось, вот-вот лопнут, глаза чуть ли не выкатывались из орбит и злобно поблескивали.

Запнулась первая зурна, задохнулась вслед за ней и другая. Барабан словно потерял голос — уханье его перешло в невнятное брюзжанье. С минуту-другую слышалось лишь нестройное их нытье, но потом, когда могучее бедро чалиспирца дюйм за дюймом проскользнуло под крепкий, впалый живот Бакурадзе, они вновь обрели бодрость и заговорили громче.

Вдруг запела полным голосом первая зурна, отозвалась победным кличем другая, во всю мочь загрохотал барабан, гул прокатился среди толпы зрителей — и все вокруг сразу замерло в напряженном молчании.

Как произошло все дальнейшее, никто потом не мог вспомнить.

Из кольца зрителей вырвался Надувной, выскочил за ограду, на поле, с криком:

— Скорей, ребята, сюда! Чабинаанцы и ахметцы бьют чалиспирцев. Валериана убивают, — вопил он во все горло, — Вахтангу свернули челюсть, Махаре голову проломили, у Серго оторвали ухо!.. На Закро навалились впятером… Скорей, ребята! — И, задыхаясь, Надувной кинулся к каменистому руслу Ходашени.

Возле речки — распряженная конная арба. На ее оглобля и на камнях, наваленных тут же, рядом, сидят шесть-семь хевсуров. Шапки на них узорчатые, расшитые бисером, прокопченные табачным дымом усы свешиваются жгутами на подбородки. На козлах двуколки, с бурдючком на коленях, сидит старейшина компании, с короткой саблей и кинжалом на поясе; он разливает грушевую водку и раздает рога своим землякам.

Этот-то хевсур, с бурдюком, первым и заметил запыхавшегося парня.

— Скорей на помощь, Шавлего, не то убьют Закро! — дыша с натугой, прохрипел Надувной. — Я едва оттуда вырвался, а остальные еще дерутся… Не мешкай, а то всех насмерть перебьют!

Шавлего застыл с рогом в руке.

Только теперь сидевшие с ним обратили внимание на шум, доносившийся изнутри ограды.

Из ворот, по нескольку человек, выбегали люди.

Шавлего поспешно запихал в карман раскрытый на колене блокнот и авторучку, в два глотка опорожнил рог, бросил его виночерпию и, вскочив, перемахнул через валун.

Сидевший на козлах великан в овчине распрямился, нащупал свой «франгули» на боку и слез на землю.

— Куда, племянник?.. Я с тобой пойду.

Повскакали с мест Тотии и Абики, могучими лапами схватились за рукоятки широких кинжалов.

Шавлего обернулся:

— Нет, Унцруа, оставайся. И вы тоже, барсы! Я сейчас вернусь.

Унцруа перешагнул через валун.

— Нет, племянничек, своими глазами хочу посмотреть, кто тебя ударить посмеет, какой сучий ублюдок?

Но Шавлего знал — хмельному хевсуру, все равно что быку, нельзя видеть кровь.

Он обернулся к Тотиям и Абикам и отправил их назад, к початому бурдюку.

— Гуданским крестом клянусь, Унцруа, мигом вернусь!

Когда Шавлего ворвался в ограду, там уже нельзя было разобрать, кто с кем дерется. Пока он пробился к Закро, его раз десять двинули кулаком в ребра. Наконец он отыскал своего односельчанина, и вовремя. Четверо человек, прижав Закро к стене, старались его повалить. Обессилевший борец уже с трудом отражал нападение.

Вдруг появился кто-то с дубиной, взмахнул ею над головой Закро. Но, видно, плохо нацелил удар — угодил в одного из своих, и тот упал как подкошенный.

Шавлего вырвал у него из рук дубинку и отшвырнул за ограду. Потом раскидал остальных нападающих и, загораживая Закро, сказал Надувному:

— Отведи его в церковь и поручи Ванке-попу.

— Да что ты, опомнись, пока мы дойдем, из нас обоих дух вышибут!

— Не бойся, я с вас глаз не спущу. Надо народ разогнать, а то тут в потасовке все друг друга перебьют. Ну, не бойся, иди вперед, бери с собой Закро, а я сзади пойду.

Бедный парень обмирал от страха, знал — сбежать нельзя, надо быть тут. А он уже так обессилел, что едва держался на ногах.

Вдруг кто-то из толпы заметил всю тройку.

— Эй, ребята, не зевай. Гляди — уводят своего чемпиона. Живо, а то сейчас смоется!..

— Ну, Закро, скорей! Прочь отсюда, пока новые не подоспели. А ты чего медлишь, Шакри? — И Шавлего обернулся.

Первого нападающего он отшвырнул на несколько шагов одним ударом. Потом отступил и, размахнувшись, грохнул оземь другого.

Раза два обернулся было и Закро, но Надувной, собрав последние силы, вцепился в него и потащил прочь.

Шавлего отступал шаг за шагом.

И вдруг сатанински усмехнулся, почувствовав, что с каждым ударом входит во вкус.

Толпа надвигалась на него, и по перекошенным, искаженным бессмысленной злобой лицам он понял, что Закро больше никого не интересует. Теперь уже дело было в нем самом, теперь избить хотели его, откуда-то взявшегося неистового дьявола. Так избить, чтобы он проклял день своего рождения.

От наметанного глаза Шавлего не ускользнуло, что сквозь толпу продираются к нему какие-то двое с кинжалами.

«Кистины. Дружки Бакурадзе, наверно. Хорошо, что я не взял с собой Унцруа!»

— Сзади подбираются!.. Берегись!

Шавлего обернулся и мощным пинком отбросил нападающего.

— А теперь спереди!

Шавлего упустил момент и получил увесистый удар от какого-то дюжего парня, но тут же, развернувшись, сбил его с ног. Краем глаза приметил: вон Купрача в своей наскоро сооруженной палатке раскатывает на дощатом прилавке тесто для хинкали.

— Сзади!.. Спереди!.. — На этом заведующий столовой прекратил свои предостережения — молча перелез через прилавок, стукнул каталкой для теста подкравшегося сзади с камнем молодца, так же безмолвно перешагнул через него, уже растянувшегося на земле, и, вернувшись в палатку, продолжал возиться с тестом.

Шавлего чувствовал, что начинает уставать. Это был бесконечный раунд, — и вместо гонга он слышал снова и снова яростные вопли. По лицу его стекал струями пот. Глаза горели, во рту было как-то солоно и вместе с тем горьковато. Он дышал широко раскрытым ртом. Мышцы у него понемногу немели, он больше не тратил силы на ложные выпады, но и настоящие не попадали иной раз в цель.

Вдруг Шавлего заметил, что человек с кинжалом вырвался вперед из толпы.

«От этого мне уже не уйти, — подумал он и пожалел, что швырнул дубину за ограду. — Неужели пустят в ход оружие?» — и тут же понял: да, пустят.

Человек с кинжалом уже совсем близко. Вот он, здесь…

— Прочь, не тронь! — раздался вдруг женский крик: пробившаяся через толпу девушка загородила собой шатавшегося Шавлего и схватила руку, занесшую кинжал.

— Позор! Позор! И это называется мужчина! С кинжалом — на безоружного!

Человек с кинжалом растерялся, замер в нерешительности.

«Вот сейчас! — подумал Шавлего. — Мгновенно выскочить из-за спины девушки — и левой…» Вдруг его точно кувалдой грохнули по лбу. Он беспомощно взмахнул руками. Алавердский храм качнулся и медленно стал валиться на него. В ушах пронзительно зазвенело. Потом глухо донеслись до него стук копыт, свист плетей, шум и крики:

— Разойдитесь! Разойдись, так вашу!..

— А ну давай разойдись… Сейчас всех арестуем!

— Гей, вы, кахи бестолковые, не за басурманов ли друг друга приняли?

— Кого бьете, с чего разбушевались, спятили, что ли?

Шавлего попытался сделать шаг-другой, уйти от клонящегося над ним Алавердского храма и с горечью почувствовал — нет, ноги не повинуются ему. Храм качнулся еще раз и рухнул, погребая его под собой, как горная лавина.

— Шавлего! Шавлего!

У Шавлего потемнело в глазах, он упал на колени.

2

Нико сидел у окна, уставившись неподвижным взглядом на свой обращенный в развалины гараж. Куски кирпича, цемента, дерева и железа были перемешаны как попало. Страшная сила взрыва разломила «Победу» надвое. Нагроможденная посреди двора бесформенная куча была засыпана сверху обвалившимися сучьями сливового дерева. Забор, примыкавший к гаражу, рухнул наземь — остался стоять лишь один дубовый кол с прибитой к нему поперечной доской. Под косыми, тусклыми лучами заходящего солнца он производил впечатление одинокого креста на заброшенном кладбище.

Хлопнула калитка, человек вошел во двор. Словно опоздавший к смертному одру родич над трупом, остановился он возле искореженной машины и долго смотрел на нее, горестно покачивая головой. Потом схватил за хвост дохлую собаку, придавленную обломками кладки, и оттащил ее в сторону. Лениво, нехотя взлетел потревоженный рой золотисто-зеленых мух.

Пришедший с отвращением выпустил из рук собачий хвост, отвернулся и отряхнул ладони одну об другую. Потом бросил хмурый взгляд на окно в верхнем этаже и стал подниматься по лестнице.

— Деньги я послал тебе утром. — Нико сидел неподвижно, подперев подбородок рукой, и цедил слова, едва разжимая толстые губы.

— Знаю. — Вошедший бросил шапку на стол и пододвинул скамейку, чтобы сесть.

Нико даже не взглянул на него.

Гость достал папиросу.

— Что-нибудь выяснил?

— Нет.

— И время-то какое выбрали — под воскресенье!

— Чтоб я мог наслаждаться зрелищем в выходной.

— Подозреваешь кого-нибудь?

— Что толку — не могу же я его повесить!

— Мне скажи — кто.

— Зачем? Я сам с ним управлюсь.

— Хоть бы пса выкинул — все вокруг провоняет.

— Не хочу врага радовать. Стемнеет — выброшу.

— Почему в милицию не сообщил?

— Они сразу приехали, с самого утра. Георгий помчался за ними в Телави. С ищейкой были. Для чего искать — что потеряли? Так и уехали ни с чем, никаких концов не нашли… Милиция… На кой мне черт… Я сам себе и милиция и закон.

— Когда это случилось? Среди ночи?

— Часа за два до рассвета.

— Странно — отчего собака чужого не почуяла?

— Сам диву даюсь. Если б еще подбросили взрывчатку издалека. Нет, открыли гараж, вошли. Динамит был подложен прямо под машину.

— А сам-то подлюга как уцелел?

— Ну, это дело простое. Поставь фитиль подлиннее, пока он догорит, за тридевять земель успеешь уйти.

Оба надолго смолкли — ушли каждый в свои мысли.

— Теперь и у меня дело разладится. Град не всюду лозы побил. Не сегодня-завтра закончится виноградный сбор. Как я обойдусь без машины?

Нико поднял голову, встал, походил по комнате, раздумывая. Потом остановился у окна, прислонившись затылком к раме, так что бренные останки машины оказались у него за спиной, и скрестил руки на груди.

— Только смерть непоправима. Пока сусло перебродит и станет вином, ты и машину достанешь… Сейчас я вот что тебе посоветую: ты из-за моего гаража не печалься. Это булавочный укол — а у меня в руке кинжал, наточенный от острия до рукоятки. А ты обделай свои дела, как я тебе говорил. Да поспешай. Как выпишешься из Телави, сейчас же будешь включен в список жителей Чалиспири. Для Наскиды лопата уже наготове — остается только поддать ему под зад. Ты должен все устроить, пока он еще на месте. Если откажет — дай ему понять, что без этого дома не купишь. Наскида жаден. Сразу же запишет тебя в книгу как жителя. А уж потом, для того, кто придет на его место, ты не будешь новым человеком.

— Насчет дома я уже с ним договорился. И часть денег отдал вперед.

— Ну, так отдай и остальное — и уезжай отсюда.

— Уезжай, говоришь? Куда, зачем? Дом надо еще достраивать… Я на тебя надеялся — материалов нет.

Нико взглянул на него с изумленным видом:

— Кто тебе сказал, что я раздаю стройматериалы направо и налево?

— Все в Чалиспири говорят, что ты построил какой-то старухе дом из материалов, запасенных для постройки клуба.

— Своих от чужих я и сейчас отличить умею, но для тебя было бы лучше, если бы в Чалиспири помалкивали об этой старухе и о том, из чего ей дом построили.

— Почему так?

— Твой вопрос не ответа требует, а сметки… Уберись отсюда, исчезни. Да поскорей. Не надо, чтобы ты мозолил людям глаза.

— Вот тебе и раз! Да им, напротив, бросится в глаза, если я, внезапно появившись, сразу же и исчезну. А кроме того, кукуруза еще не убрана.

— Вахтанг! — Нико сдвинул брови. — Сказано ведь: лучше поменьше, да послаще, а то ведь и оскомину можно набить… от жадности. — Он медленно, тяжело подошел к столу, с грохотом выдвинул стул с противоположной его стороны. — С кукурузой управятся и без тебя. Материалу я дам тебе столько, сколько нужно на одну комнату. Остальные оставишь пока неотделанными. Каждый год будешь устраивать по комнате. Если понадобится здесь переночевать, одной комнаты тебе хватит.

— Пока Наскида сидит в райсовете, дом считается за ним. Моим он станет, только когда Наскида уйдет. А до тех пор здесь ко мне привыкнут.

— Я и не требую, чтобы ты сегодня же снимался с места. Сначала управься со всеми делами в сушилке. Действуй так, чтобы и волк не остался голодным, и овчарня не опустела. Дела должны быть в ажуре. Запомни хорошенько — ты должен уехать отсюда незапятнанным.

— Пока сусло перебродит, и кукурузу убрать успею.

— Брось ты эту кукурузу, говорят тебе! Что ты затвердил одно! Хочешь, погнавшись за ишаком, упустить скакуна? — И добавил сухо: — С кукурузой управятся другие.

— А шерсть?..

— Какая шерсть?

— А вот, стригли овец перед тем, как отогнать отары в Ширван, на пастбища…

— Шерсть тогдашнего настрига была сухая… Ее на склад сдали. А дом ты бы лучше поскорей на себя оформил. Может статься, Наскида вместе с председательским местом и его потеряет.

Во дворе опять хлопнула калитка.

Вахтанг посмотрел через плечо на дверь.

— Верно, кто-нибудь с соболезнованием. Я думал, гости потянутся уже с самого утра.

Довольно долго никто не показывался. Потом на лестнице послышались шаги.

— Есть дома кто-нибудь? Нико, ты где?

— Входите! Кто там? Добро пожаловать.

В комнату вошел Ефрем, поздоровался.

— Садись, Ефрем.

— Рассиживаться у меня времени нет, Нико. Слушай, что это с твоим гаражом, почему он развалился?

— Садись. Фундамент оказался слабый.

— Надо было цементу не жалеть! Вот беда! И машину всю покорежило. Давить надо нынешних каменщиков! Кто строил?

У Вахтанга дрогнула челюсть.

— Ты по делу пришел?

— Осень на дворе. Нынче только у покойников дела нет.

— Тогда выкладывай, не тяни.

Ефрем обиделся:

— А ты чего ввязываешься, не к тебе же я пришел! На свете так уж устроено — у каждого своя забота.

Нико подошел к окну, сказав мимоходом крестнику, чтобы тот оставил гостя в покое.

Вахтанг встал, взялся, за шапку.

Нико обернулся не сразу.

— Что-нибудь еще?

— Купрача говорит…

— Купрача еще и рта не успеет раскрыть, как я уже наперед знаю, что он скажет.

Вахтанг повернулся с рассерженным видом, надел шапку и вышел.

— Ну, в чем дело, Ефрем, зачем пожаловал? Я уже сказал тебе — аванса больше не дам.

— Да не за авансом я. Обошелся и так — за посуду заплатили.

— Везет тебе. Не помню, чтобы ты хоть раз остался в проигрыше.

— До сих пор и я такого случая не мог припомнить.

— Что же теперь стряслось?

— Обобрали мой виноградник — мной перекопанный, потом моим политый!

— Какой виноградник?

— Тот, что ты отобрал у Сабеды и мне отписал.

— Чего тебе от меня-то нужно?

— Как это — чего? Коли дали, что ж было назад отбирать?

— Кто отобрал?

— А пес его знает! Этот ваш бригадир явился со всей своей шайкой, собрал виноград на участке у Сабеды и заодно прихватил те три ряда, что правление передало мне.

— Когда — сегодня?

— Сегодня.

— Какой это бригадир?

— Кто же у вас в бригадирах? Реваз Енукашвили.

— Реваз? Что ему-то там понадобилось? Ты просто обознался; наверно, это был Эрмана!

— Да нет, Реваз, сама Сабеда сказала… Так это правда, что его сняли?

— Он еще дешево отделался — с ворами и расхитителями у нас обычно не так поступают.

— Да ведь, говорят, не подтвердилось насчет воровства.

— Кто тебе сказал?

— Все село говорит.

— А больше ничего село не говорит?

— Как же — говорит, будто бы сам председатель его вызволил. Нико, мол, спас Реваза.

— Правду говорят. Не мог я позволить одной вывалявшейся в грязи свинье перепачкать сотню людей. Я доброе имя деревни спасал!

— Что же ты, добрый человек, на мою беду его спас! Подержали бы его под арестом хоть до тех пор, пока я успел бы собрать виноград с моих трех рядов.

В дремучей чаще черных усов председателя мелькнуло некое подобие улыбки.

— Ну, теперь уже ничем не поможешь. Надо было заранее нам с тобой посоветоваться по этому вопросу.

— Чужая беда — под забором лебеда… Мне не до шуток, Нико.

— Говори, чего ты хочешь?

— Дал ты мне те три ряда?

— Дал.

— Так зачем же он пришел и собрал мой виноград?

— Знать не знаю!

— Вот напасть! А кто же знает?

— И этого я не знаю.

— Как же так — не знаешь? Сказал ты мне на правлении, что эти три ряда — мои?

— Сказал.

— Какие же они мои, если я работал, а. урожай взял другой!

— Ты просил его прийти и собрать виноград?

— С чего бы я стал просить?

— То, что собрал, он к тебе принес?

— Кабы принес, так я сюда бы не явился!

— Присвоение плодов чужого труда без разрешения хозяина называется воровством. Подавай на него жалобу.

— Жалобу? Куда?

— Куда следует.

— Кто мне поверит? Весь свет считает его святым.

— Поверят! Святые часто оказываются грешниками! Он уже был не так давно уличен в воровстве.

— Так ведь, говорят, не доказано!

— Доказано. Я его вызволил. Чтобы спасти доброе имя колхоза. Жалуйся!

— Да как тут жаловаться?.. Он же не домой к себе виноград унес! Ну хорошо — вот я пришел и жалуюсь!

Глаза председателя сощурились, превратились в щелочки, густые усы тяжело нависли над толстыми, презрительно искривленными губами.

— Так, значит, вы все решили рвать колючки руками председателя? А сами ничего делать не хотите, только ушами хлопаете? Чуть ли не полдеревни кинулось в город, ворвалось в райком: дескать, Реваз честный человек, отпустите его. О чем вы тогда-то думали? Ты ведь тоже, помнится, был с ними!

— Что поделаешь, Нико, — сказали мне пойти, я и пошел.

— Значит, заставили пойти?

— Ну, заставили.

— Силой?

— Силой, ну да!

— Ефрем! Я тебя знаю так же хорошо, как собака свою похлебку! Грязная у тебя душа. Где ты шныряешь украдкой и о чем за спиной шушукаешься, мне тоже известно. Думаешь, я не знаю, полагалось ли тебе еще по норме земли? Только я не поглядел на это, нарастил тебе участок, подумал — пусть пользуется, для крестьянина не жалко, оценит, будет благодарен.

Ефрем покраснел, отодвинулся от стола.

— Как это — не полагалось?

— А вот так — не полагалось.

— С чего ты взял? Вон она, ваша комиссия, и уж обмерять она обмеряла раз десять, не меньше.

— Ефре-ем! Я только того не знаю, на каком облаке господь бог восседает, а уж что на земле творится — от меня не укроется. Благословенна наша матушка-лоза, — попробовав ее сока, праотец Ной воду предоставил животным. Если бы ты пришел с этим делом ко мне в контору, я вытолкал бы тебя за дверь. Ну, а сейчас — вставай и уходи с миром.

Ефрем поднялся со стула.

— Значит, нет справедливости на земле!

— К бы не было справедливости — вот тогда виноград с этих трех рядов собрал бы ты, а не Сабеда.

— Значит, все это делалось с твоего соизволения?

— С моего соизволения.

— А что же мой труд — выходит, он зря пропал? Хоть его мне возместите!

— Ты, кажется, сказал, что Реваз со своей шайкой собрал, виноград в саду у Сабеды?

— Сказал.

— Что же это за шайка была?

— Деревенские ребята, мелюзга. Кажется, были и девчонки.

— И сколько же Сабеда заплатила им?

— Нисколько. Так, говорит, за спасибо помогли.

— Что же это ты, добрый человек, — если у деревенских ребят хватило совести бесплатно потрудиться ради одинокой несчастной старухи, прилично ли тебе с твоей седой головой возмещения требовать?

3

Шавлего ясно видел, как ко лбу его приложили раскаленное железо и сожгли ему кожу от левой брови до самых волос. Так кладут тавро на породистых лошадей. Жгучая боль пронизала его голову. Краешком глаза он заметил Купрачу: заведующий столовой резал большим ножом по широкой доске скатанное наподобие колбасы тесто для хинкали. Длиннющая была колбаса, конца не видно. Купрача, стоя перед доской, взмахивал ножом — куски получались одинаковые, каждый такого размера, какой нужен для одного хинкали, и удары ножа были мерные, одинаковые, — он ведь мастер своего дела, этот Купрача.

Тук-тук!

Тук-тук!

Постепенно этот стук стал громче, сильней, словно Купрача вместо ножа взялся за топор. Шавлего слышал шум Алазани — нескончаемый гул стоял у него в ушах. Должно быть, Купрача вел машину вброд через реку, направляясь в Алвани. Потом зашептались, зашелестели раздвигаемые по дороге ветви лесной чащи. Шавлего почувствовал приятное щекочущее прикосновение мягкого моха к щеке, почуял запах грибов и полевых цветов. Поле было усеяно земляникой. Спелой, сладкой как мед земляникой. Он ел и ел ягоды, никак не мог оторваться. Солнце так нагрело их, что они обжигали губы. Шавлего забыл и о Купраче, и о раскаленном железе, приложенном ко лбу. Он нашел огромную ягоду — величиной с человеческую голову, схватил ее обеими руками и припал к ней. Теперь уже не только губами, а всем телом впивал он дивный душистый сок. Какое блаженство! Боже! Да не иссякнет изобилие полей, да не заглохнут их ароматы, и шепот ветвей в лесу, и, время от времени, веяние свежего ветерка.

Сквозь шум алазанских волн он различил голос Русудан. Она звала издалека:

«Шавлего! Мой Шавлего! Мальчик мой дорогой!»

Сладко было слышать голос Русудан — так же сладко, как впивать земляничный сок…

Боль усилилась. Тавро на лбу жгло жестоко. И вся голова была так раскалена, что уже и ветерок не помогал — прохлады не чувствовалось. Купрача исчез — а в висках вновь раздавался мерный стук его ножа. Ритм ускорился, стал более частым. Теперь мох закрывал почти всё лицо. И по-прежнему звала Русудан — уже где-то совсем близко:

«Шавлего! Шавлего! Мой богатырь! Мальчик мой! Большой мой мальчик! Жизнь моя».

Шавлего открыл глаза. Его лицо было покрыто мхом, и он ничего не увидел. Он два-три раза моргнул и почувствовал, как ресницы его коснулись чего-то мягкого. Повеял горячий ветерок, запутался в его усах. Шавлего запустил пальцы в длинные, свисающие пряди мха и снова припал губами к огромной ягоде земляники.

— Шавлего! Милый! Очнулся наконец! Ну как ты, больно тебе? — Русудан приподняла ему голову, заглянула в затуманенные глаза.

Шавлего улыбнулся. Боль пронизала ему лобную кость и переместилась в затылок. Теперь голова его была стиснута обручем. Череп хрустел. В висках опять застучал топор.

— Не бойся! Врач сказал: «У этого человека лоб единорога!» — Русудан наклонилась и вновь закрыла ему все лицо волосами, струящимися их прядями.

Тотчас ворвался в ноздри пряный полевой аромат берегов Алазани. Повеял теплый ветерок. Шавлего снова ступил на земляничный луг, а потом и вовсе сбился с дороги, заплутался в дремучей темно-каштановой чаще…

— Как ты сегодня, Шавлего?

— Насчет арталы? Как зверь!

— Болит еще?

— Чуть-чуть покалывает.

— Ох, Шавлего, ведь этакий камень буйвола мог прикончить. Боже мой, что было бы, не подоспей вовремя Теймураз!

— А Теймураз тут при чем? Разве не ты меня спасла?

— Я только загородила тебя от того мужлана с кинжалом. А Теймураз пригнал в храмовую ограду тушин и хевсуров на неоседланных лошадях. Сам он тоже ворвался верхом в гущу дерущихся и стрелял в воздух из пистолета… Потом я увидела, что Купрача с какими-то парнями сажают тебя в машину… Оттуда самое ближнее место — Алвани. Но я с трудом догадалась, что тебя привезут сюда. Ох, Шавлего, и зачем тебе было вмешиваться?

Девушка нежно прижималась к груди Шавлего и все целовала его забинтованную руку.

— Как там все обошлось, Русудан? Никого не покалечили? Кто-нибудь арестован?

— Ничего не помню, и, кажется, кроме тебя, я никого и ничего не видела. Почему ты впутался в драку?

— Я даже не подозревал о драке и не собирался ни во что впутываться. Шакрия прибежал к реке. Я там сидел с хевсурами, попивал арак и записывал со слов Пирикитского Унцруа новый вариант «Хогайс Миндия». И знаешь что, Русудан? Удивительно, каким образом Важа Пшавела упустил его. Похоже, что это первоначальный вариант. В нем есть отголоски древнего шумерского мифа. Быть может, еще до Гильгамеша спускался в ад наш Миндия!

— Ну, а дальше! Почему ты бросил записывать и побежал туда, где шла потасовка?

— Не для того, чтобы вмешаться в драку: я хотел разнять дерущихся. Нельзя же было позволить, чтобы они перебили друг друга.

Девушка погрозила ему пальцем:

— Да ты же сразу кинулся в драку — и не пробовал никого уговаривать!

Шавлего улыбнулся:

— Знаешь, Русудан, — в иных случаях разглагольствовать попросту смешно… Я отвлек на себя ярость одной части дерущихся, чтобы выручить других… Признаться, я и не думал, что продержусь так долго. Эти вояки сами мне помогали — путались друг у друга под ногами.

— Почему ты сам не взял хевсуров на подмогу?

— Побоялся, что не смогу подчинить их себе. Вот Теймураз это умеет, надо отдать ему справедливость… У каждого свои способности… Но я все же радуюсь тому, что было, да, радуюсь в глубине души.

— Что же в этом радостного, Шавлего?

— А то, что в нашем народе еще не притупилась страсть. Я нахожу тут отзвук чего-то, что затерялось в глубине веков. Спартанский законодатель Ликург в своей третьей ретре запрещал слишком часто нападать на один и тот же народ, чтобы враг не закалился в битвах, не научился обороняться и не сравнялся в воинской доблести со спартанцами. А нас неразумие судьбы забросило в такую кузницу, где мы почти непрерывно оказывались под ударами молота. И это не раздавило народ, а выковало такую силу, что сталь наших предков дожила даже до нашего поколения.

— Тебя ударили в глаз?

— Нет. А что?

— Под левым глазом синяк.

— Пустяки. Это все лоб. Наверно, маленькое кровоизлияние.

— Очень болит?

— Когда ты появилась, стало легче.

— Ох, Шавлего, ты прямо как маленький. Почему ты не пришел ко мне, вернувшись из города?

— Я приходил, но ты уже была в поле. Я решил повидаться с тобой вечером и вот направился к Алаверди, на праздник, чтобы скоротать время.

— Диссертацию сдал?

— Ну, там еще осталось немало работы. Кое-что надо исправить, и добавления нужны.

— Почему так долго пробыл в Тбилиси?

— Мой руководитель все соблазнял меня, уговаривал поехать с ним на раскопки в Болниси.

— А ты не поехал!

— Слишком долго пришлось бы с тобой не видеться.

Русудан слегка покраснела. Склонилась к нему с нежной улыбкой, и распустившиеся пряди волос пощекотали его лицо.

— Так из-за чего же ты задержался?

— Уточнял кое-какие места в своей работе с помощью профессора Апакидзе.

Русудан осторожно взяла в ладони его лицо и прижалась щекой к щеке.

— Так не больно?

— Напротив — боль утихает.

— А так? — Девушка прижалась крепче.

— И так нет.

— А сейчас?

— Нет, нет, нет! — Он обнял ее за шею и прижал к себе еще сильней.

— Ой, задушишь! А теперь скажи, передал ты Флоре мое письмо?

— Знаешь что, Русудан… У меня не было времени зайти к ней. Я переслал письмо по почте.

— Какой же ты лентяй! Ну можно ли поручить тебе какое-нибудь дело?

— Приедет она, не бойся, никуда не денется. На виноградный сбор непременно приедет.

— Ну, скажи, лентяй ты этакий, почему ты к ней не зашел?

— Не вышло, Русудан.

— Нет, скажи правду, скажи!

— А если это секрет?

— Ну, тогда другое дело… Но я-то ведь ничего от тебя не скрываю!

— Нет, скрываешь. Сама знаешь, что скрываешь.

— У меня нет никаких секретов.

— У каждого найдется хоть одна какая-нибудь тайна.

— Возможно. Но у меня нет.

— Есть.

— Говорю тебе, нет! Откуда ты взял? Нет у меня ни тайн, ни секретов.

— А я говорю — есть. Помнишь тот вечер?

Русудан поняла, о каком вечере идет речь.

— Помню. Ну и что?

— Я обещал привезти тебе такую же шляпу, как та, что ты уронила в воду. А ты как-то странно усмехнулась и ничего не ответила.

Звонкий женский смех разнесся в тишине палаты.

— Хочешь, скажу, что меня тогда позабавило?

— Не надо. Если бы хотела сказать, тогда же и сказала бы.

— Тогда я не могла сказать.

— А теперь можешь?

— Теперь могу.

— Если не хочешь, не говори.

— Скажу. Помнишь, ты однажды тащил хворост из лесу?

— Когда это?

— Мне даже день запомнился — это было в воскресный вечер. На спине у тебя громоздилась огромная вязанка хвороста, а сверху на ней сидел твой маленький племянник и, помахивая прутиком, распевал. И слова и мотив он, как видно, сам сочинил. Ты остановился отдохнуть, оперся концом вязанки о мой забор, и две проволоки в заборе лопнули.

— Ах, вот почему все так врезалось тебе в память!

— Я и ваш разговор запомнила. Хочешь, повторю его слово в слово?

— Вот это память! В самом деле?..

— Слово в слово!.. Сначала Тамаз сполз с вязанки:

«Эх, не покормил сегодня коня ячменем — и упал бедняга, не выдержал!»

Потом ты вылез из-под хвороста:

«Погоди, дурачок! Веревка мне в плечо врезалась!»

«Говорил я тебе — не снимай рубахи!»

«Если бы не снял рубашки, порвалась бы. Вот, дурачок, по твоей вине мы чужую ограду испортили».

«Ну, теперь ты, как мой дедушка, все на меня свалишь!»

«Напомни мне, когда придем домой, — я потом вернусь, починю».

«Ах, как хорошо мне сиделось! Ну, давай поспешай дальше, чтобы засветло вернуться. Если ты в самом деле хочешь что-то исправить. Придется и молоток прихватить, и пяток гвоздей».

«Ладно, садись! Моей спины тебе ведь не жалко».

«На тебя хоть весь этот дом взвали вместе с его хозяйкой-агрономом, ты и то выдержишь».

«Молчи, дурачок, вдруг в саду кто-нибудь есть — тогда нам не сносить головы».

«Давай, давай, со мной ничего не бойся!»

Шавлего смеялся:

— Удивительно, как ты запомнила! А я все позабыл.

— Ну вот, в тот вечер ты не вернулся с молотком и гвоздями. Ограду я сама починила на другой день — заменила лопнувшую проволоку. Теперь ты понимаешь, почему мне стало смешно, когда ты обещал привезти мне точно такую шляпу, какую я по твоей милости потеряла?

— Значит, ты считаешь, что я — не хозяин своего слова?

— Нет, почему же не хозяин… Ты ведь не догадывался, что я слышу твой разговор с племянником!

— Нет, конечно… Но жалею, что не пришел в тот вечер. Зато знаешь какую я шляпу тебе привез? С широченными полями, настоящее сомбреро.

— Значит, ты не нарушил слова.

— Нет, слова я еще не нарушал.

. — А когда собираешься нарушить?

— Посмотрим. Как только представится случай.

— Ах ты драчун, забияка! Ну, скажи на милость — что за секрет такой? Из-за чего ты, собственно, не смог зайти к Флоре?

— Хоть и не в Болниси, но в более близкие места, во Мцхету и Армази, на раскопки я все же поехал…

— Ну, и нашли что-нибудь?

— Только одну бронзовую поясную пряжку с изображением оленей. Датируют самым ранним периодом бронзового века.

— Таких пряжек теперь находят множество и повсюду.

— Значит, за раскопки еще не принялись как следует.

— Похоже, что так. Теперь скажи: в самом деле больше не болит?

— Когда ты со мной, я забываю про боль.

— Иными словами, все еще болит.

— Ну еще бы — так сразу не заживет! Ах, где он, бальзам рыцаря из Ламанчи!

— Лежи спокойно, будь умницей — и все пройдет.

— Лежать? Да как я могу тут лежать! Вот введут мне третью дозу антитетануса… Придет Кето, сделает укол, я сразу вскочу — и прочь отсюда. Если я из-за этих царапин буду в постели нежиться, мои ребятки там, на болоте, сойдут с ума.

— Ну тебя с твоим болотом! Время ли сейчас?.. Тебе нужны покой и постельный режим. Давай я отвезу тебя к вам домой. Если у твоей невестки Нино нет времени, я сама за тобой присмотрю. Ни в чем не будешь испытывать недостатка. А хочешь, поедем ко мне. Я и по ночам глаз не сомкну. Буду стоять на коленях возле твоей постели. Что ни скажешь — все исполню.

— Ну нет — как это к тебе! Пойдут в селе толки…

— Пусть говорят что хотят, пусть хоть весь свет языком треплет. Кому какое дело до моего счастья!

— Какая ты чудесная девушка, Русудан…

— Постой… Задохнусь… Уф! А кто такая Кето?

— Кето? Ах, Кето. Это медицинская сестра здешней больницы. Она мне делала укол антитетануса.

— Поедешь со мной?

— Хоть на край света, но в постели никак не выдержу. И сейчас я только медсестры дожидаюсь, а то разве стал бы валяться?

В палату вошла девушка в белом халате — хорошенькая, светловолосая. Губы ее от смущения были чуть приоткрыты. Русудан догадалась, что сестра довольно долго стояла за дверью, прежде чем решилась войти. В глазах у нее светилась улыбка, и все же по выражению лица можно было догадаться, что она чем-то угнетена. В руках у сестры была никелированная коробочка, в которой позвякивали стерилизованные иглы.

Русудан встала, ответила на приветствие легким кивком и отошла к окну.

4

— Ну вот, и нашел тебя! Споем, что ли? «Я на — этой стороне, ты — на той, поток меж нами…» — Парень перемахнул через мельничный ручей и с шумом приземлился на другом берегу, но одной ногой все же угодил в воду.

Девушка вздрогнула, подняла глаза на внезапно вставшую у нее над головой мужскую фигуру и смахнула с лица капельки воды.

— Не мог поосторожней? Непременно надо было напугать?

— Какая ты пугливая! Хоть бы силой духа в отца пошла — только, конечно, не характером.

— Сколько раз повторять — оставь моего отца в покое!

— Еще недавно я, может, и послушался бы тебя, но теперь уже поздно: скрестились наши клинки! Ты зачем убежала из Чалиспири? Вообразила, что скроешься, не сумею тебя разыскать?

Девушка выглядела изможденной; она была необычайно бледна и совсем исхудала. В глубоко запавших ее глазах застыла печаль. Она сидела, обхватив руками колени, и смотрела усталым взглядом на парня, растянувшегося прямо на земле у ее ног.

Юношу встревожили ее глаза. Он подполз еще ближе и взял ее руку в свою.

— Руки у тебя как лед! Почему ты сидишь здесь, под акацией, неужели в Пшавели не нашлось лучшего места? Осень на дворе, солнце обманчивое, недолго и простыть.

— Быть обманутой я привыкла. А о здоровье совсем не забочусь. Мне теперь все равно. О самом себе человек может думать только тогда, когда ничто другое его не заботит.

Юноша огляделся.

Плетенная из прутьев калитка примыкала к забору. От калитки до самого двора по краю виноградника тянулась тропинка. Двор был пуст. Лишь позади дома виднелись несколько смоковниц да большое ореховое дерево.

— Это и есть дом твоей тетки?

— Что зря спрашиваешь? Если бы не знал, не сумел бы меня здесь разыскать!

— Да, видишь ли, я думал, у сестры председателя колхоза не такой должен быть дом…

— Едкий у тебя язык, Реваз!

— Наверно оттого, что в последнее время меня все больше перцем кормят. А все же, чего ты сидишь тут на берегу, как Тариэль, потерявший Нестан?

— А может быть, как Нестан, потерявшая Тариэля?

Реваза неприятно кольнуло в сердце. Он поднялся с земли, сел рядом на поваленном стволе дерева и зажал руки между коленями. Деланную веселость сразу как бы стерло с его лица. Брови сдвинулись и словно переломились.

— Ты тоже думаешь, что это я взорвал ваш гараж?

Девушка бросила быстрый взгляд на парня, удивленная его внезапно изменившимся голосом. Потом снова отвернулась и стала глядеть на воду.

Ручей еле слышно журчал, пробираясь между корней акации и ветлы, плещась среди прибрежных зарослей спорыша. Листья журавельника, свисая с тонких стеблей, казалось, подставляли вытянутые шейки ласке бегущих чередой крохотных волн.

Мимо проплыли вереницей утки. Их беспечное кряканье вызвало в девушке легкую зависть.

— Значит, ты веришь, что я взорвал ваш гараж?

Девушка плотнее натянула на плечи шаль, съежилась под нею.

— Почему ты молчишь? Говори: ты веришь, что это я устроил взрыв?

Девушка закрыла глаза исхудалыми пальцами и уткнулась лицом в колени.

— Собака-то чем была виновата, что она тебе сделала? — Слово за словом просачивалось сквозь тонкие пальцы. — Ведь это я ее вырастила. Она была совсем крошечная, когда отец привел ее. Я кормила щеночка размоченным в молоке хлебом, разбивала для него камнем кости, сама варила ему похлебку… Мой Кедана, славный мой пес…

— Значит, ты считаешь, что я вор и разбойник?

— Что вор — нет, в это я никогда не верила. Мне и в голову не могло бы прийти, что ты способен украсть. Я тогда же это тебе говорила. Но зачем ты Кедану, зачем собаку мою убил? Скажем, отец тебя обидел — но при чем тут была Кедана?

Сидел Реваз и с жалостью смотрел на вздрагивающие от рыданий худенькие девичьи плечи. Раз-другой он поправил сползшую с них шаль, а потом снова зажал руки между коленями.

— Знаешь, я готов уже подумать, что твой отец сам взорвал свой гараж, чтобы взвалить вину на меня.

Девушка подняла голову и посмотрела на Реваза изумленными глазами:

— Мстишь мне, Реваз? Но зачем так подло? Если смерти моей захотел, уж лучше достань еще одну шашку динамита… Забыл, как отец житья не давал секретарю райкома, чтобы тебя не сажали в тюрьму, а только сняли с бригадирства и на этом бы успокоились?

— Я твоего отца знаю с детства. Раз уж не получилось то, что было задумано, он не стал упрямиться, поплыл по течению. Ну, а главного все-таки добился: из правления меня выставил, и как бригадир я на пути у него не стою… Но я, как говорится, все тот же Фома и все в той же овчине. Не надо мне от него бригады. Записан за мной лично виноградник — буду его обрабатывать. И от других дел уклоняться не стану. Но я буду не я, если не положу конец проделкам твоего отца, и медлить не буду, дай бог, чтобы так же скоро погибли все твои недруги. И дядюшка твой получит по заслугам. И этот рыжий шакал, что поет в райкоме на один голос, а при твоем отце — на другой. А ты перестань без конца точить слезы. Добытое нечестным путем уносит ветер. Собаку мне жаль, но ее теперь уж не воскресишь! Согласен с тобой — зверски поступил тот, кто все это устроил. Но отец твой выстроит другой гараж, еще лучше прежнего, и машину в него новую поставит. Так о чем же горевать? Право, не о чем! Ну, и перестань слезы лить. Вот я пришел к тебе в гости, в этакую даль, а ты, вместо того чтобы радоваться, плачешь. Вставай, покажи мне хоть раз, какая ты будешь хозяйка, когда выйдешь замуж.

Девушка затихла, а потом и совсем перестала плакать.

— Когда думаешь вернуться домой?

— Не знаю.

— По мне, так здесь лучше. Здесь нам с тобой легче видеться.

— Если бы ты хотел со мной видеться, не сделал бы того, что сделано.

— Я-то тут ни при чем. А кем это сделано — что ж, не скажу: «Пусть отсохнет у него рука». Добро не по чести добытое… Да и собака была не бог весть какое сокровище — даже ребятишкам и женщинам не давала прохода, и не только у себя во дворе, а и на дороге.

— Я помню времена, когда у нашего каштана ветви были золотые, и росли на них изумрудные орехи…

Девушка, закрыв лицо руками, шла по направлению к винограднику. Шаль сползла с ее плеч и упала в траву. Реваз наклонился, поднял ее. И, распрямившись, заметил: с противоположного конца виноградника по тропинке навстречу им бежала женщина. Бывший бригадир понял, кто это, повесил шаль на ограду и повернул назад.

5

Во дворе никого не было видно.

Шавлего еще раз постучал в калитку и бросил взгляд на балкон, тонущий в вечернем сумраке.

В саду показалась женская фигура.

— Русудан дома? — спросил Шавлего, когда калитка открылась перед ним.

— Еще не возвращалась. Заходите.

Шавлего неловко вертел в руках за спиной соломенную шляпу.

Девушка, запахивая одной рукой на груди ворот длинного халата, другой потянула на себя калитку.

— Подождите. Она скоро придет.

Голос у нее был грудной, мягкий, бархатистый.

Шавлего колебался.

— Я, пожалуй, зайду попозже.

— Если вы боитесь соскучиться в моем обществе…

Лукавые искорки в глазах девушки придали Шавлего смелости. Улыбнувшись ей в ответ, он вошел во двор.

— Я принесу еще стул, — сказала девушка.

— Спасибо, вы садитесь на скамейку, а мне послужит сиденьем вот это, — он повалил на бок стоявший вверх дном возле садовой ограды плетеный кузов.

— Русудан убьет нас!

— За что?

— Этим кузовом она — прикрыла саженец, чтобы куры не разгребли землю вокруг корней.

— Ничего, сейчас куры уже спят, а до утра, я полагаю, Русудан все же вернется.

— До утра — пожалуй. Бывает, я чуть не всю ночь сижу, как сова, на балконе и жду ее. Как это ей до сих пор не надоел колхоз! Удивляюсь! Виноградники и поля, виноградники и поля — и так целые дни напролет. Однажды она взяла меня на сбор винограда — так я уже к полудню была сыта по горло. Да и вообще, как она выдерживает деревенское существование? Театров тут нет, кино нет, развлечений никаких, даже на прогулки ходить не принято. Несчастные крестьяне — вернутся с поля, намахавшись за день мотыгой, усталые до смерти, проглотят наспех миску лобио и завалятся спать. Да и с кем тут общаться, как провести время, развлечься? Все лето Русудан писала мне письмо за письмом — приезжай, мол, я тут одна, кроме тебя, у меня нет никого. Ну, я и приехала. Мы с ней старые подруги. Нас еще мой отец заставил подружиться. Он души в Русудан не чаял. Говорил, что другой такой студентки на факультете нет, что она ему как вторая дочь. Собирался оставить ее у себя в аспирантуре, но Русудан об этом и слышать не хотела — у меня, дескать, свое дело, мне не до аспирантуры. Дурочка! Потом отцу навязали вместо нее какого-то безмозглого оболтуса. Право, дурочка. А вы откуда знаете Русудан, вы, должно быть, корреспондент? Из Тбилиси? Или из Телави?

— Нет, я здешний.

— Ах да, припоминаю, она говорила мне о каком-то корреспонденте…

— Да нет же, я местный житель.

— Не верю. Давайте зажжем свет, я рассмотрю вас получше.

— Не стоит… Впрочем, свет так свет, если вам угодно — зажигайте.

— Вы сидите, я сама включу. Ух какой вы большой! Почему у вас лоб перевязан? Наденьте шляпу, что вы вертите ее в руках? Я же не университетский лектор! Вы в самом деле здесь живете? Кто же вы? Врач? Директор школы? Педагог? Председатель колхоза? Постойте, постойте… Ветврач, да? Не угадала? Так кто же?

— Колхозник. Ну, еще — член правления.

— Неужели? А мне думалось — такой великан должен быть хотя бы заведующим фермой! Впрочем, член правления — это тоже, наверно, что-нибудь да значит!

Шавлего развеселила беззаботная болтовня девушки. Он заметил, как старательно запахивала она ворот халата со слишком глубоким вырезом на груди. Временами ворот упрямился, а порой она забывала об осторожности, и тусклый свет, падавший с балкона, озарял белизну нежной плоти.

Неловкость рассеялась. Шавлего пришел в шутливое настроение.

— Хотите, отгадаю, как вас зовут?

— Невелика премудрость. Наверно, слышали от Русудан.

— Русудан ничего мне не говорила.

— Каким же способом вы намерены отгадать?

— Я звездочет. Дайте взглянуть на вашу звезду… Вот посмотрите, как явственно она видна. Я прослежу за ее перемещением во Вселенной и узнаю ваше имя.

— Где она, моя звезда?

— Вон та, в вышине, видите, она блестит ярче всех.

— Что ж, посмотрим, как вы отгадаете.

— Отгадаю.

— Что-то не верится.

— Готов держать пари.

— Зачем? Все равно ничего у вас не выйдет.

— Поспорим.

— Хорошо. Какое же пари? На что?

— Давайте «американку».

— Ого! Это становится интересным. А вдруг проиграете? Как тогда?

— Выполню все, что мне прикажете.

— А если проиграю я?

— Тогда я потребую свой выигрыш по закону Восьмого марта.

— Ладно. Согласна. Ну так как же меня зовут?

Шавлего еще раз поглядел на небо, потом устремил пристальный взгляд на молодую женщину, на ее халат.

— Уже знаю. Прочитал по небесным знакам.

— Вы, кажется, не звездочет, а скорее гипнотизер. Ну, назовите же мое имя.

— Флора.

Девушка звонко рассмеялась и посмотрела на свой халат.

— Если бы на этой ткани вместо цветочно-травяного узора был изображен животный мир, вы, наверное, сказали бы: Фауна. Интересно! Вы выиграли, что поделаешь! Только, пожалуйста, не требуйте от меня ничего дурного. Мне приходилось несколько раз держать пари, но «американку» — никогда. До чего же интересно! Вы, наверно, умеете гадать?

— Конечно, умею.

— Так погадайте мне.

— Дайте сюда вашу руку.

Рука у девушки была мягкая, теплая, необычайно нежная.

Шавлего повернул ее ладонью кверху и стал всматриваться в плавно изогнутые линии, пересекавшие розоватую кожу.

Из сада вышел рослый щенок и направился к ним.

— Вон какой у вас тигр в доме!

— Хорошая собака, только очень уж злая. Никак не могу войти к ней в доверие. Попробуйте только погладить ее — руку отъест.

Шавлего погладил щенка по голове, потом подхватил его и поставил на задние лапы.

— Ого, какие крепкие у него лапы! Это овчарка. Вырастет сильнющий кудлатый пес. Нет собаки лучше нашей кавказской овчарки.

Щенок стоял на задних лапах и простодушным взглядом смотрел на молодую женщину.

— Он же никого, кроме Русудан, и близко не подпускает, а с вами ведет себя так мирно.

— С животными вообще легче налаживать отношения… — Шавлего то и дело посматривал в сторону калитки.

Молодая женщина пододвинула свой стул поближе.

— Вы забыли, что собирались мне погадать?

— Нет, не забыл. Какая у него кличка?

— Мурия. Посмотрите же на мою ладонь.

Шавлего выпустил собаку и вытер руки.

— Почему Русудан так запаздывает?

— Почем я знаю? Бывает, что я целый вечер сижу на балконе, не евши, не пивши, и дожидаюсь ее, как верная жена своего запоздавшего супруга.

— Не боитесь оставаться одна в доме?

— Боюсь, и даже очень. Когда стемнеет, поднимаюсь на балкон, зажигаю все лампочки, чтобы дом и двор были ярко освещены, и сижу в ожидании, читаю. Во дворе есть хоть собака. А вот в саду страшно. Иногда при луне распластываются вокруг тени деревьев — такие длинные, что мне кажется, из сада подползают какие-то чудища или гигантские черные скелеты тянутся ко мне костлявыми руками. Вчера всю ночь ухал филин — где-то там, в развалинах старой крепости. Собака несколько раз кидалась с лаем в сад, должно быть кого-то почуяв. Вообще я здесь плохо сплю по ночам. Вокруг слышатся какие-то странные голоса и шорохи — точно джунгли поднялись и надвигаются на нас. Ну и крепкие нервы у Русудан, — как это она додумалась построить себе дом в таком глухом месте!

— Дело вкуса.

— Какой же тут вкус, помилуйте, если каждую ночь от страха колотится сердце?

— Страшного тут ничего нет, надо только привыкнуть. Я помню одну девушку — она выносила раненых с передней линии, не дожидаясь прекращения огня… Однажды, когда около нее убили сначала одного, а потом и второго пулеметчика, она сама залегла с «максимом».

— Залечь с Максимом может, я думаю, каждая, а вот пулемет — это, наверно, что-то очень страшное.

Шавлего рассмеялся.

В глазах у девушки мелькали лукавые огоньки.

— Почему вы не гадаете мне? Раздумали? Знаете, однажды мне и моим подругам гадала цыганка, и многое, не меньше половины, исполнилось.

— Цыганки ничего не смыслят. Это было простое совпадение.

— Как вы догадались, что меня зовут Флорой.

— Я был когда-то жрецом в Вавилоне. Утнапиштим — мой предок по прямой линии. Вы слыхали о переселении душ?

— Нет. Как интересно! А вас этому в правлении учат?

— Вы не верите, что я член правления?

— Верю, конечно, верю! Я вам во всем верю. Так погадайте же мне.

— Хорошо, раз вы так этого желаете…

Шавлего воздел руки, поднял глаза к небу и стал бормотать про себя что-то невнятное. Потом повернулся к девушке, взял ее руку и всмотрелся в ладонь.

— Твой судьба — хороший судьба. Твоя первый муж — ошень плохой муж. Ты уходил от него. Не захотел тот, первый муж.

Шавлего показалось, что рука его собеседницы дрогнула. Он заметил, что лукавые огоньки в прищуренных глазах погасли. Из-под длинных ресниц смотрело на него изумление.

— Правду говориль?

Молодая женщина наклонила голову.

— Правду.

— Твоя второй муж — ошень хороший муж. Восемь раз десять лет сладко вместе жить будешь.

— Восемьдесят? Не много ли? — В глазах у девушки снова заплясали лукавые искорки.

— Ты от него десять детей рожать.

— Десять? Зачем так много? Двух вполне достаточно.

— Надо, ошень надо. И здесь надо, и там надо. Один сын приедет-уедет, приедет-уедет, снова приедет, снова уедет и много деньги заработает. Своя земля добром наполнит.

— А второй?

— Второй сын ошень болшой человек будет. Если один страна с другой страна драться будет, он помирит, война кончит. Третий тоже болшой человек будет. Где на земле пустыня найдет, всюду сад посадит.

— А четвертый?

— Четвертый самый болшой человек будет. Он такой книги напишет, какой на всем свете никто не сможет написать.

— Пятый?

— Пятый разбойник будет.

— Разбойник? И разбойник тоже нужно, чтобы был?

— Без разбойник, мир не может. Где у богатый люди есть лишний добро — он отнимет, бедным раздаст.

— Ну, а шестой?

— Шестой мастер будет, ремесло знать будет. Где какой хороший дом на свете, все он построит… Седьмой очень сильный человек будет. Всюду, где злодея найдет, сразу ему башин киясаран сделает.

— Что это значит — башин киясаран?

Самозваный ведун показал жестом: это, мол, значит — голову прочь.

— Восьмой вор будет.

— Неужели хоть без вора нельзя обойтись?

— Нельзя. Если разбойник у богатый люди неправедный добро не сумеет отнять, вор ночью проберется, украдет и бедным людям отдаст. Девятый будет женщина.

— Слава богу! А я думала, ни одной девочки не будет.

— Нельзя. Без женщина не может быть ни разбойник, ни мудрец. Твой дочка ошень умный женщина будет. Она тоже много детей родит.

— Удивительно, почему вы, мужчины, так любите, чтобы было много детей? А впрочем, вам-то какая печаль — девять месяцев ребенка вынашивать вам не приходится, так же как и рожать в муках. Да и после ваше дело — сторона… А легко ли растить детей, ночей над ними не спать, да и днем не знать покоя…

— Вы очень ошибаетесь, сударыня, если так думаете! — Предсказатель выпустил руку молодой женщины и встал. — Отец ничуть не меньше тревожится о своем ребенке, он разделяет все страдания матери.

— Ну ладно, не сердитесь… Скажите, кем будет десятый.

Шавлего смотрел в сторону калитки и все крутил в руках соломенную шляпу.

— Знаете что… Я лучше пойду. Видимо, Русудан вернется еще не скоро.

Флора обиженно надула губы, она смотрела на гостя снизу вверх детски-простодушным взглядом.

— Неужели вы так бессердечны, что оставите беспомощную женщину ночью одну в этой глухомани?

Шавлего протянул ей шляпу:

— Передайте это Русудан. Лучшей я в Тбилиси не смог найти.

— А десятый ребенок? Вы не закончили гаданья.

— В другой раз. До свидания, Флора.

— Значит, уходите?

— Да, нужно идти, у меня еще есть дела.

— Ну, до свидания… Но вы даже не сказали, как вас зовут. Я не знаю, как обратиться к вам, если доведется где-нибудь встретиться.

— Вы же не назвали мне вашего имени? Попробуйте угадать мое.

— Но я не гадалка! Я не умею отгадывать.

— Научитесь — сумеете.

— Так поучите меня…

— Всего хорошего, Флора. Думаю, вам должно быть известно мое имя.

— А если нет?

— Тогда зовите меня Шавлего.

— Постойте, я провожу вас.

У калитки девушка остановилась.

— Почему же вы все-таки не пожелали раскрыть мне мою судьбу до конца? Ах да, погодите, а когда вы потребуете от меня уплаты но «американке»?

— Вы хотите поскорей?

— Лучше сразу, я ведь скоро уеду. Только ничего плохого не требуйте.

— Ну что вы! Не глупец же я, чтобы пожелать плохого! Разумеется, я выберу что получше.

— Как это понимать? Что вы имеете в виду?

— Вы ведь знаете: выигравший «американку» может требовать что угодно — отказываться нельзя.

— Знаю.

— Так сказать, чего я хочу?

— Хоть сейчас. Только ничего плохого…

— Это уж мое дело.

— Ну, говорите… — прошептала Флора.

— Скажу, — так же шепотом ответил Шавлего, — в следующий раз, когда будете шить себе платье, не делайте такого глубокого выреза.

6

Председатель наклонился, заглянул внутрь машины. На заднем сиденье сидел Теймураз и спокойно дымил папиросой. Нико изумился: с каких пор секретарь райкома разъезжает по колхозам вместе с этим молодцом? Он осторожным движением отворил дверцу и опустился на мягкое сиденье.

— Куда это мы? Если угощаться, так у меня тут все под рукой — соблаговолите выйти из машины, и я мигом распоряжусь.

— Это будет совсем неплохо, только сначала проедемся, поглядим, что у вас делается. Кажется, в вашей комсомольской стенгазете кое-что написано не без оснований.

Председатель улыбнулся в усы.

— Это они хотят доказать мне, что от бумаги грому не меньше, чем от динамита.

Секретарь райкома пропустил его слова мимо ушей. Он знал, что милиция до сих пор еще не разобралась в деле со взрывом гаража.

Теймураз повернулся к нему.

— Почему ты не пригласил Хуцураули? Позавчера он раскрыл такое запутанное дело, с которым Тбилиси два года не мог справиться.

— Неважно, хребет у меня крепкий, выдержу. Только вот досада — тот, кто это сделал, думает, что убыток причинен мне, но ведь, собственно, не я, а колхоз остался без машины. По своим личным делам я на ней ни разу не ездил.

— На днях получим лимит и в первую очередь дадим машину тебе. Что твое, что колхозное — все едино, разницы нет.

— Что-то вы всё обещаете, обещаете, а никак не дождемся.

— Дождетесь. По силосу ты молодец! Всех в районе опередил, кроме Кисисхеви. Только бы не получилось у вас, как в прошлом году в Велианском колхозе.

— Ну уж нет! Чтобы я вырыл яму — и сам в нее угодил? Что я, сам себе враг?

— Помнится, на совещании передовиков ты хвалился, что построишь силосные башни. Пока что слова так словами и остались! — Теймураз вызывающе улыбался.

— По достатку и траты! В первую очередь нам была необходима сушилка для зерна. В нынешнем году нас и погода подвела, и уродилось плохо. На следующий год хочу выстроить новый хлев. Вот тогда к нему и пристрою башни. А сейчас сушилка была нужнее.

— Что бы вы делали, если бы школа не снабжала вас строительными материалами!

Председатель прикинулся изумленным:

— У тебя только и заботы, что за каждым шагом моим следить?

— Я за это зарплату получаю, дядя Нико.

Машина пересекла Берхеву и покатила по проселку вдоль верхнего края виноградников.

Приуныли повисшие, как бы подогнув колени, на проволочных шпалерах-лозы. Печально выглядели обобранные ряды. В междурядье чья-то лошадь щипала чахлую траву.

За виноградниками простирались пашни, тянувшиеся почти до самых приречных зарослей. По краям распаханных полос были разбросаны приземистые стожки соломы. Иные успела раздергать и потоптать скотина, по другим проехали колеса арб и машин.

Секретарь райкома нахмурился:

— Зачем ты позволяешь портить корма? На одном силосе ведь не продержишься! И кукурузу еще не успел собрать, да и солома кукурузная нынче плоховата после этакой засухи. А к концу зимы забегаешь, запросишь помощи — спасайте, дайте как-нибудь дотянуть до весны.

— С соломой получилось нехорошо, что правда, то правда, товарищ Луарсаб. Но не дошли у меня руки до всего сразу. Главное было — осенняя пахота, и в этом деле я, по-моему, перевыполнил план и опередил сроки. Сушилка тоже внимания требовала. А потом — виноградный сбор, и вдобавок еще тысячи мелочей. Я думал, сначала уберу весь урожай, размещу его… Транспорта не хватило. Надо было соорудить новые арбы, — как на грех, плотник в самую горячую пору выбыл из строя, угораздило его рассечь себе руку топором во время работы. Теперь он уже поправился и взялся за дело.

— Завтра же начинай вывоз этой соломы. Скирду поставишь у старого хлева.

— И не завтра, а сегодня. Как только вернемся с приречья. Хоть один конец да успеют сделать, — вмешался Теймураз.

Председатель ничего ему не ответил. Он следил взглядом за трактором, продвигавшимся вдоль пашни. Тарахтя, неторопливо полз трактор и тащил за собой четырехлемешный плуг, за которым тянулись четыре черные, лоснящиеся борозды.

— Только один трактор на пашне?

— Другой в Маквлиани.

— Маквлианский клин как будто был уже запахан в августе?

— Да, был запахан. Только там же, рядом со старым участком, комсомольцы расчистили и выжгли еще один — вот я сегодня и послал туда трактор.

— А мне помнится, ты что-то был недоволен своими комсомольцами.

— И сейчас недоволен. Не тот я охотник, которому только и надо, чтобы гончая завернула зайца назад.

— А где третий тракторист?

— На новых участках под виноградники. Подготавливает их под плантаж.

— Сколько у тебя. запланировано на этот год?

— Десять гектаров, но сделаю двадцать.

— Это хорошо. Но главное все же пшеница. И сверху в этом смысле нажимают, да и для нас оно лучше. Видишь, нам едва хватает зерновых для сдачи по заготовкам. Когда кончишь с зяблевой вспашкой?

— Да уж немного осталось.

— Привезла Русудан минеральные удобрения? Я отдал распоряжение, чтобы Госснаб отпустил тебе в первую очередь.

— Привезла.

— Что она сейчас делает?

— Заставляет бригады пропалывать прежние посевы, чтобы подкормить их фосфором и калием.

— А как в этом году ветвистая пшеница?

— Если погода не подведет, будет лучше прошлогодней.

— Навесов у тебя на полях нет, дядя Нико, удобрения валяются под открытым небом. А вдруг ненастье нагрянет?

— Эго я сделаю. А все же, куда мы путь держим, не скажете?

Нико вопросительно глянул на Теймураза. Теперь уж и пашни остались позади — машина спускалась к прибрежным зарослям.

— Куда бы мы ни держали путь, ты что, не согласен в нашей компании проехаться?

— Кабы я пути выбирал по вашему разумению, давно бы загремел с обрыва.

Секретарь райкома не любил вольностей, но у чалиспирского председателя все получалось как-то так, что одернуть его язык не поворачивался.

Машина углубилась в заросли, пересекла ручей и подъехала к краю болота.

— Дальше ехать нельзя, придется идти пешком. — Нико, уже догадавшийся обо всем, велел водителю остановиться.

Секретарь посмотрел на заросшее болотной растительностью поле.

Еле заметно колебались камыши. Лениво покачивались коричневые зонты лопухов. Кое-где зеленели поросшие ряской, пахнущие болотной прелью заводи. Здесь и там возвышалась в одиночестве ольха.

Нехотя открыв дверцу машины, секретарь райкома ступил на землю. В душе он досадовал, что поддался нелепой причуде Теймураза.

Нико заметил его недовольство, чуть, заметно покачал головой и подбодрил гостя:

— Другой дороги нет. Эта тропинка приведет нас прямо к героям — строителям новой жизни. Прыгать, пожалуй, придется раз десять, не больше, ну а ноги замочить — и всего-то раза два-три.

Секретарь райкома оглянулся на водителя, потом посмотрел на Теймураза, уже ушедшего вперед, и молча последовал за ним.

Перешли через заболоченный участок, выбрались на луговину.

— Далеко еще?

— Вон Теймураз уже почти дошел до места.

— А почему это поле у тебя не запахано?

— Из-за трясины этой не можем пахать. Подойти неоткуда.

— Вы давно уже роете этот канал. Никак не можете закончить?

— Первое время никто и близко не хотел подойти. Но я обещал по два трудодня за день работы и привлек молодежь.

— Хорошее начинание. Получится гектаров двенадцать плодородной земли.

— Если и это вот поле прибавить, выйдет еще больше. Вся земля вдоль скалистого берега зря пропадает.

Секретарь остановился, бросил взгляд на свой облепленный грязью ботинок и поморщился с отвращением. Обе штанины были тоже заляпаны грязью. Тонкие носки вымокли до самых резинок в холодной воде.

Председатель колхоза, догадываясь о причине задержки, предпочел не оглядываться.

За старым осокорем тянулся канал. Он пересекал всю возвышенную часть берега и выходил к Алазани. Строителей не было видно. Лишь местами как бы извергалась откуда-то снизу выброшенная лопатами земля.

Когда дядя Нико с его спутником подошли к каналу, Теймураз уже вел оживленную беседу с землекопами.

Секретарь райкома поразился: парни работали оголенные по пояс, ноги их тонули в грязи, по лицам стекал пот.

Глубина канала была в человеческий рост. Широкий наверху, книзу он несколько суживался. Под слоем черной земли виднелся другой, сероватый слой, ниже была глина. Из стенок канала сочилась вода. Тела у ребят были покрыты присохшей глиной, штаны перепачканы до самого пояса, забрызганные грязью лица казались рябыми.

— Эй, хевсур, разве лоб у тебя уже зажил, что ты снял повязку?

— Не хотелось пачкать бинты. Вот вылезу и завяжу снова.

— Ах ты чертяка! А что, если бы тебе угодили камнем в висок?

— Спроси, что бы с камнем сталось, висок у меня покрепче! Как треснулся о мой лоб, так надвое и раскололся.

— Хо-хо-хо! Расхвастался по-хевсурски! Хорошо, что я как раз возвращался из Алвани и решил проехать через Алаверди. Еле сумел я сдержать хевсуров и повести их за собой. Скажи спасибо Бакурадзе — он тебя выгородил, а то оказался бы ты в ответе за все.

— Нечего пыжиться, хромой черт, тоже мне обвинитель! Хорошо, что я узнал тебя по голосу, а то вмиг стащил бы с седла. Ну, чего раскорячился, как дойная корова? Спускайся сюда, подсоби, пошевели рукой!

— И спущусь!

— Ну, давай!

Лишь на мгновение заколебался Теймураз. Потом быстро глянул на секретаря райкома и бросил на траву плащ, перекинутый через плечо.

— Рубахи не снимай, ветерком прохватит. Тушины, если не напялят на себя войлока, легко простужаются. Не прыгай в ров, дай я тебя ссажу, а то, чего доброго, и вторую ногу сломаешь!

Секретарь нахмурился, искривил с неудовольствием губы и, когда Теймураз соскочил в ров, зашагал вдоль канала к болоту.

— А кто был тот, другой? — спросил он, не оборачиваясь.

— Который? — Председатель колхоза шел за ним по пятам.

— Тот, что изо всех сил махал заступом и едва удостоил нас вниманием.

— Ах, вот вы о ком… Парень из нашей деревни; наверно, помните — нынешним летом занял второе место в республике по борьбе.

— Помню, помню. Из-за него-то и полез на рожон этот ваш молодой человек?

— Говорят. Диву даюсь — что его привело сюда, на такую тяжелую работу? Пьяница, бездельник.

Секретарь райкома не стал продолжать разговор.

Когда дошли до трясины, он остановился, поглядел вокруг.

— Да, работа тяжелая. Уже ведь похолодало. А они стоят по щиколотку в воде. Почему ты не рыл бульдозером хоть там, где сухо?

— Кто мне даст бульдозер?. Пострекотал несколько дней на Берхеве, когда строили мост, и только его и видели. Да я и сейчас не откажусь, если дадите!

— Надо было воспользоваться, пока он был здесь. Теперь его переправили в заречную зону. И вообще этим я не распоряжаюсь, его хозяин — дорожное управление. А впрочем, у тебя ведь есть свои бульдозеры, чего же ради ко мне обращаться?.. Должен тебе сказать, что этот ваш новый колхозник очень уж чудаком прикидывается. Как он совмещает труд и дебоши? Ведь разговаривал сейчас таким тоном, точно в Алаверди он и мухи не тронул. Уж не думает ли, что так вот, запросто, ушел у меня из рук? Постой, доберусь и до него… Сейчас мы с тобой одни, так скажи начистоту: правда то, что я прочитал сегодня в этой вашей газете?

Председатель смотрел неподвижным взглядом на заболоченную луговину, пестревшую осенними красками.

— Не бывало еще такой шутки, в которой не крылось бы хоть зернышка правды.

— Ты ведь знаешь — я на это глаза закрыть не смогу.

— И не закрывайте, упаси бог! Врагу не пожелаю остаться тогда один на один с Теймуразом.

Некоторое время оба молчали. Ни тот, ни другой слова не проронил. Стояли и слушали, как шуршат камыши и шепчется осока.

Первым заговорил секретарь:

— Послушай-ка, эти ребята делают хорошее дело. Ты их поддержи. Это и есть весь твой актив?

— Актив сюда и ногой не ступал. Раза два, впрочем, побывали, повалялись на боку, только и всего. А это те свихнувшиеся, у которых, когда надо поработать в колхозе, сразу руки-ноги отнимаются.

Секретарь райкома вопросительно поднял брови.

— Если сейчас подойти к ним и спросить каждого в отдельности, что вы тут делаете, то все ответят: строим стадион.

— Стадион? — Секретарь райкома обернулся. — Какой там стадион? То ли они и вправду сошли с ума, то ли ты меня дурачишь, то ли сам в уме повредился.

— Они, видите ли, считают это болото единственным местом в Чалиспири, из-за которого я не стану с ними тягаться.

Когда секретарь райкома и Нико снова подошли ко рву, Теймураз стоял под осокорем и вытирал плечи, грудь и спину полотенцем. Он весь раскраснелся, от него шел пар.

— Скорей одевайся, как бы в самом деле не простудиться!

— Ух, дядя Нико, не будь у меня дела в Артане, с каким бы я наслаждением тут поковырялся! Давно уже не приходилось размяться, вот поработал бы всласть!

— Вы же, тушины, овчары, — твое ли дело заступ да лопата? Тебе бы в руки палку-герлыгу, и покрикивай на овец: «Гей-гей!»

— Верно, дядя Нико! Но неохота мне действовать палкой… Впрочем, как я примечаю, иной раз нужны и палка и понукание. — Теймураз оделся, взял председателя за локоть и притянул его поближе. — Вот, говорю при секретаре райкома: завтра утром отправишь человека в Телави и заберешь там пар пятнадцать резиновых сапог. Только чтобы о расходе, о деньгах, я ничего не слышал! Теперь канал пойдет по заболоченной луговине и разделится на рукава — жалко ребят. Если на базе откажут, приходите в райком, мы им дадим распоряжение. Как вы думаете, товарищ Луарсаб, хватит им пятнадцати пар?

Секретарь райкома даже не посмотрел на Теймураза. Он скользнул взглядом вдоль всего канала от Алазани до болота и процедил сквозь зубы:

— Думаю, хватит.

7

Угрюмо выглядела местность вокруг старой крепости. Нигде не было видно и следа какой-либо зелени. Лишь местами торчали пучки пересохшего осенчука, и задержанная ими песчаная почва уступами располагалась по склонам.

Скотина, пасшаяся в окрестности, ходила вдоль этих уступов. Протоптанные копытами узкие тропки тянулись поперечными полосами по всему южному склону горы до верхнего конца деревни.

Единственное дерево выросло на самых развалинах крепости. Внутри ее пышно разрослась осока вперемешку с кустами терна и ежевики. Обвалившаяся северная стена, распластанная на земле подобно распавшемуся остову какого-то древнего чудища, тонула в зарослях бузины. Черные отверстия бойниц, прорезавшие стены наискось, густо заросли мхом. Зубцы крепостных стен частью обрушились, уничтожились под действием ветров и дождей, но иные еще сохранились и торчали над венцами полуразвалившихся башен, как зубы, случайно уцелевшие в челюсти дряхлого старца.

Некогда эта крепость преграждала ворота, ведущие через горы в Дидоэти — Дагестан. Налетавшие оттуда отряды, миновав теснины Бугортского перевала, перебирались через гору Цодвиани и по долине Берхевы спускались в Кахети. Перед селением Чалиспири, за верхней его окраиной, их встречала крепость. Ее задачей было задержать голодную пеструю орду до тех пор, пока подоспеют из Телави или из Греми отряженные на помощь войска.

Гора, носившая исстари название Верховье, была игрой природы. Неприступная со стороны Берхевы, она полого спускалась к долине — склоны ее сбегали до самого села, постепенно переходя в поле Подлески.

Против крепости, на другой стороне Берхевы, виднелась маленькая церковь Ильи-пророка, окруженная зеленовато-серыми плитами старого кладбища. За нею, вдали, — долина Стори и холм Тахтигора. А за холмом, протянувшись до самого горизонта, тонула в золотистой мгле Алванская равнина.

Русудан сидела на приступке, держа на коленях голову растянувшегося у ее ног Шавлего; она ласково поглаживала пальцами синевато-багровый шрам на его лбу. Рубец, тянувшийся наискось, пересекал посередине почти сросшиеся брови и обрывался у самой переносицы. Узкие, коротко подстриженные усики под крупным носом оттеняли сверху тонкие губы, несколько смягчая их суровый, строгий рисунок. Тяжелый, раздвоенный подбородок подчеркивал играющие под кожей мощные мышцы нижней челюсти… И только глаза, полные покоряющей силы, завораживающие, сообщали необычайно мягкую привлекательность мужественному лицу.

Прижав к губам прядь волос Русудан, Шавлего лежал притихший, полный радости, и с наслаждением прислушивался к любовно-заботливому голосу, что нашептывал ему ласковые слова. Потом копна волос рассыпалась по его лицу, и он жадно вдыхал опьяняющий их аромат — запахи Алазанской долины…

— Мы разнежились под солнцем, как ящерицы. Тебе не жарко?

Шавлего отрицательно мотнул головой.

Через частую сеть девичьих волос он наблюдал за веселой игрой солнечных отблесков на красных черепичных крышах. Сверкал в ярких лучах пересекавший деревню ручей, а вдали, в нижнем его конце, среди зарослей лениво дремала река.

«Удивительно! — думал юноша. — Словно только ростом выше стала, повзрослела физически. Как ей удалось сохранить это детское простодушие, эту душевную свежесть и чистоту?»

— Русудан!

— Что, Шавлего?

— А ведь мы собирались подняться в Акудебули и в Чилобани, по следам наших детских воспоминаний.

— Ты же знаешь, как я хочу, но все занята, времени нет.

— Ты всегда будешь занята, так и не найдешь времени. А я многое уже узнал.

— Что ты узнал, Шавлего?

— Те наши памятные места передали тетрцкальцам, и сейчас в Акудебули хевсуры сажают картофель.

— И луга запахали?

— Запахали.

— Значит, там больше нет ни ежевики, ни той хижины…

— Скорей всего — нет.

— А чилобанские пастбища?

— Они, по-моему, отданы икалтойцам. После смерти моего дяди я туда ни разу не наведывался.

— У дедушки Годердзи, как я знаю, был только один сын — твой отец.

— А это был дядя со стороны матери. Он вошел затем в семью жены. И умер бездетным, бедняга.

— Но хижина, где ночевали пастухи, наверно, еще стоит.

— Хижина, кажется, сохранилась.

— А пещера?

— Ее-то уж ничто не могло разрушить.

— Отчего же? Вода или оползень.

— Оползней в той стороне не бывает, а вода не могла до нее добраться. Помнишь — моя пуля и кусочек от скалы не смогла отбить.

— Как я тогда перепугалась! Почему же все-таки твой пистолет выстрелил? Он у тебя был заткнут за пояс?

— Я же совсем недавно тебе рассказывал.

— А я хочу еще. Расскажи с самого начала.

— В который раз?

— В сотый, в тысячный. Хочу слушать без конца. Рассказывай, как было дело.

— Ты положила голову мне на колени — вот как сейчас я на твои — и сладко заснула, подложив под щеку обе руки. На лице у тебя играли отсветы пламени костра. Время от времени ты шевелила во сне губами, что-то шептала, и снова слышалось твое спокойное дыхание. Я смотрел, не мог глаз отвести… И даже не осмелился тебя, спящую, поцеловать.

Русудан тихо, радостно засмеялась.

— Ты не смейся. Было бы у меня столько ума в голове, сколько сейчас…

— Тогда и у меня было бы его не меньше.

— Ни о чем другом я бы и не мечтал.

— А все же заставила я тебя всю ночь не спать.

— Ничего подобного. Под утро я не удержался, заснул.

— А что было, пока ты не заснул?

— Ох, Русудан, вечно ты заставляешь меня болтать!

— Расскажи, что случилось, пока ты не спал.

— А то, что я сам принял выдуманную и рассказанную мной сказку за действительность. Только, умоляю, хоть сказку не проси пересказывать.

— Нет, не бойся, не попрошу, сказку я знаю наизусть.

— Как будто не знаешь и того, что я сейчас расскажу!

— Нет, это ты должен рассказать. Это место я всякий раз забываю.

— Ну, так я вытащил из-за пояса пистолет, как подобает настоящему удальцу, и решил до утра не смыкать глаз, сторожить приобретенное мной сокровище.

— Ты забыл про кинжал.

— Ах да, в левой руке я держал обнаженный кинжал.

— Ну, и что дальше?

— А дальше — на рассвете я все-таки заснул.

— Нет, нет, до того как ты заснул.

— До того, как заснуть, я сидел над тобой вот так — как сова — и не сводил с тебя глаз.

Русудан тихо смеялась.

— А потом?

— Потом я, как видно, задремал и выронил пистолет. Он упал около огня, пистон раскалился, и грохнул выстрел.

— Как я перепугалась! А твоего теленка в ту ночь съели волки.

— Таков закон природы: та ночь не могла обойтись без жертвы. Либо ты, либо теленок — такой был выбор.

Русудан вздрогнула.

— Иными словами, я тебе обязана жизнью?

— Не мне, а пропавшему телёнку.

— Но я не осталась в долгу: спасла тебя от трепки, когда мы вернулись в хижину.

— Да нет, на меня не решились бы руку поднять.

— Не приди я вместе с тобой, тебя бы непременно отколотили.

— Это наша встреча так меня подкосила, а то я и тогда вовсе не был ангелом.

— Знаешь, Шавлего, как я плакала, когда отец увозил меня?

— Знаю. Но того не знал, что именно я был причиной.

— Я плакала всю дорогу, до самого дома. И потом, как, бывало, вспомню ту ночь, так и расплачусь.

— А потом забыла меня.

— Нет, не забыла! Я ведь уже не раз говорила тебе, что не забыла. Почему ты раньше времени снял повязку? Вот, швы еще видны на лбу.

— Ну и что тут такого? Я только сегодня размотал бинт.

— Ребята твои говорили, что ты снимал повязку во время работы.

— Врут они.

— Надо мне прийти и самой посмотреть.

— Ты уж давно грозишься, да никак не доберешься до нас.

— Мне это болото, Шавлего, пока представляется твоим личным владением: кажется, что, если туда ступит чужая нога, это будет нарушением какого-то табу.

— Я и сам не советую. Еще в трясину затянет. Вот когда мелкие разветвления каналов прорежут всю луговину и вода уйдет — тогда и приходи.

— Долго еще этого ждать?

— Зависит от нашего усердия. Ребята устали, и, кажется, им немного наскучило.

— Но из уважения к тебе не бросают дела, да?

— Похоже на это. Они теперь уже знают, что мы там не стадион устраиваем.

— А по-моему, они и раньше это знали.

— Да, знали. Но совместная работа и желание сделать что-то очень трудное, почти невозможное были для них стимулом. И еще то, что дядя Нико оказался умнее, чем я думал, — сразу же согласился, когда я предложил ему выписывать моим работягам трудодни по удвоенной норме.

— Ребята знают об этом?

— Конечно. Нам даже привезли резиновые сапоги.

— Неужели дядя Нико настолько расщедрился?

— Нет, это, пожалуй, не он придумал, ни за что не поверю… Кажется, я знаю, кому этим обязан, — недаром приезжал к нам Теймураз. Если и дальше будет такая погода, до середины ноября управимся.

— А если погода испортится?

— Все равно до зимы кончим. Я обещал ребятам, что мы там же, на месте, отметим окончание работ, даже если земля заледенеет.

— Бедняги, как они, наверно, ждут этого дня!

— Как поп Ванка еще одного алавердского праздника!

— Об алавердском празднике не поминай больше при мне, очень прошу! А вспахать в этом году не успеем?

— Отчего же — если почва просохнет.

— Если установятся вот такие погожие дни, успеет просохнуть.

— Да услышит тебя господь!

— Флора все пристает — поедем, посмотрим, как он там работает.

— А ты бы привезла ее.

— Непременно привезу. И сама тогда посмотрю.

— Небось она до сих пор в деревне и не бывала?

— На что ей деревня? А вот курорты объездила все до единого.

— Что-то сегодня ее не видно.

— Уехала в Телави. А то бы не упустила случая побыть с нами.

— В Телави — без тебя?

— Что тут особенного? Позвонит отцу в Тбилиси.

— Телефон есть и у нас, в Чалиспири.

— Попробуй положись на наш телефон! Из Телави и то не просто дозвониться.

— Поначалу ей как будто не нравилось здесь?

— Это ты вскружил голову бедной девочке. Ты прежде знал ее?

— Откуда бы я мог ее знать?

— По ее словам, у нее такое чувство, будто она целый век тебя знает.

— Ты же говорила, что сама не раз писала ей в письмах обо мне.

— Сперва торопилась уехать в Тбилиси. А теперь и слышать об этом не хочет.

— Чего же лучше? Ты все жаловалась на одиночество — вот теперь будешь иметь рядом подругу.

— Шавлего!

— Что еще, Русудан?

— Ты в самом деле послал ей письмо по почте или занес сам?

— Какое письмо?

— То, что я поручила передать ей.

— Я же сказал, что не видел ее.

— Но ты еще говорил о каком-то секрете.

— Я просто шутил. Какие у меня от тебя секреты?

— Кто тебе сказал, что она была замужем?

— Никто. Сам не знаю, как это сорвалось у меня с языка. По ее виду этого никак не скажешь.

— Да, не скажешь. После замужества она только посвежела.

— А иные девушки, напротив, дурнеют после замужества.

— Иные дурнеют, а Флора похорошела. А ты в самом деле смыслишь в хиромантии?

— Какая там хиромантия, я все это придумал, чтобы скоротать время до твоего прихода.

— Шляпу она у меня отобрала, не расстается с ней.

— Как же это — ведь шляпа-то вот она, на тебе.

— Я не позволила Флоре поехать в ней в Телави. Не люблю, когда носят мои вещи. А эту шляпу — в особенности.

— Почему она развелась с мужем?

— По тысяче причин, если спросить ее. Жаль мне его, беднягу.

— Не думаю, чтобы он заслуживал жалости.

— Почему?

— Видно, чем-то был плох, раз жена его бросила.

— Не всем же быть такими, как ты. Скажи, забияка, а когда ты узнал, что я та самая девочка?

— В который раз ты спрашиваешь!

— В сто первый. Скажи, скоро ли после встречи на болоте ты догадался, кто я?

— Я же говорил — почти сразу, как только увидел тебя у дяди Нико.

— Неправда! В тот день ты меня не узнал.

— Ей-богу, правда! Стоило дяде Нико назвать тебя по имени — как у меня екнуло сердце, словно что-то толкнуло в грудь.

— Почему же ты сразу ушел?

— Не знаю. Инстинкт подсказал мне, что надо сейчас уйти.

— А потом почему ты избегал меня?

— Очень уж враждебно ты меня встретила. И притом я не был уверен, что ты не полюбила кого-нибудь другого.

— Я любила одного тебя. Всегда любила. Все время, начиная с той самой ночи, — и в школе, и в институте, и после, здесь. Всегда и всюду. Нино рассказывала о своем девере, даже как-то странно пошучивала, что, мол, вот если бы… Я знала, что деверь ее в аспирантуре, но не подозревала, что это — ты. Пастухи тогда, в детстве, называли тебя другим именем.

— Это было прозвище. Я тебе уже говорил.

— Я и сама помнила… Всегда помнила. А потом я тебя нигде уже не встречала.

— Бог, видимо, судил нам встретиться на том самом болоте. А я, кстати сказать, несколько раз приезжал в Чалиспири за эти три года.

— Да, но я узнавала об этом от Нино только после твоего отъезда.

— Почему нынешним летом ты ни разу не приходила к нам?

— Боялась, вдруг ты из похвальбы проговорился о том, что было на болоте. И вдобавок, не скрою, долго не могла тебя угнать. Ты очень изменился.

— Да, видимо, очень.

— У ваших есть только одно твое фото, снятое на фронте. На этот портрет ты и сейчас совсем не похож.

— Я с детства ужас как не любил сниматься. Считал себя очень уж некрасивым. У меня нет ни школьных фотографий, ни университетских. Если и снимался, так только для документов. И сейчас — лучше убей, только не наводи на меня фотоаппарат.

— У нас в институте был один такой. Только он был на стоящий урод — безобразный, отталкивающий.

— Ну, и я не бог знает как привлекателен. Девушки с нашего факультета однажды признались, что, пока не познакомились поближе, просто боялись меня.

— И когда же они убедились, что ты хороший?

— Однажды ночью, в зимнее время, я вырвал из рук хулиганов девушку. Знаешь, так иной раз бывает у нас: все смотрели, как ее тащат, и никто не подумал вмешаться, помочь бедняжке. А она так кричала, так молила о помощи!.. Я не сразу заметил нож у одного из этих мерзавцев. Только и успел рукой загородиться, а то удар пришелся бы прямо в сердце. Ну, тут я озверел… Другие успели удрать, но этот от меня не ушел. Потом я взвалил его на плечо и отнес в милицию… Наутро зашел справиться о нем, а его поминай как звали. Говорю дежурному: это же хулиган, он оскорбил женщину, вот рана на запястье — он ударил меня ножом. Какое там! На меня самого напустились — это ты, дескать, хулиган, избил бедного парня до полусмерти… Видно, дежурного успели подмазать, и он отпустил негодяя. Ну, что я мог на это сказать? Вытащил его из-за загородки, и тут уж он у меня взревел, как медведь, забравшийся в улей… Спасибо, ректор наш, Кецховели, выручил, а то наверняка засадили бы меня за решетку. Девушка оказалась студенткой университета.

— Так вот, значит, и ходишь по свету, сражаешься со злом, как Дон Кихот?

— А ты не смейся над Дон Кихотом, никогда не смейся! От века именно донкихоты были зачинателями всех великих дел в мире. Может, то, что мы поднялись сюда, к старой крепости, ты тоже считаешь за донкихотство?

— Что ж, так оно и есть. Это место непригодно для виноградной лозы.

— Почему? Ведь лоза именно такие места и любит!

— На этих кручах и каменистых склонах трудно устроить террасы.

— Трудностей я никогда не боялся. Как только покончим с болотом, приведу моих ребят сюда.

Русудан усмехнулась:

— Ну, уж на этот раз их не обманешь. Стадион в этих скалах?

— А их и не придется обманывать. За осень и зиму мы все тут расчистим.

— Я не шучу, Шавлего. Земли левого берега Алазани сильно отличаются от правобережных. Здесь преобладают осадочные, безызвестковые почвы. А на возвышенностях, таких, как эта, почвенный слой неглубок и щебнист. Может быть, посадить лозы и удастся, но главное ведь обработка, уход. Вон посмотри вокруг — тропки, протоптанные скотиной, усеяны щебнем и камешками. И из всех трав растет только осенчук.

Шавлего приподнялся, сел, свесил ноги с башни и посмотрел на русло речки, на водопад, свергающийся с обрыва, на склоны крепостного холма. Некоторое время он напряженно думал, всматриваясь в окрестности.

— Разве обязательно сажать именно виноград? А если плодовые деревья? Это и легче, и уход требуется не такой тщательный. Знаешь, какие деревья вырастают в расщелинах скал? Я видел в горах. Древесным корням немного нужно — достаточно узкой трещины в скале. Вот посмотри, на чем тут выросла дзелква. Ни следа земли — одна известковая кладка. На этих кручах прежде был, оказывается, густой лес. Мой дед еще застал неподалеку от крепости несколько старых дубов.

Русудан покачала головой:

— Дуб и дзелква, может быть, и сумеют тут укорениться, но яблоня, груша, персик — культурные растения. Захиреют они без воды.

— Без воды? Да у нас того и в мыслях не было. Можно на Берхеве, против крепости, поставить водокачку. Тогда вся гора Верховье, Подлески, Чахриала станут орошаемыми. И вы уже не сможете ссылаться на малоземелье.

— На малоземелье — нет, но на тощие земли неизбежно.

— Эх ты, агроном! Как будто не знаешь лекарства для тощей земли!

— Ну что ты говоришь, Шавлего! Село никак не может клуб выстроить, а ты хочешь поставить тут водокачку.

— Все зависит от степени желания… Постой, постой, Русудан… Что сталось с теми отрезками земли, которые после ревизии оказались превышающими норму и были отобраны у владельцев? Как вы их используете? Насколько мне известно, на них ничего не произрастает, кроме бурьяна и крапивы. А ну-ка, сложи их вместе, сколько получится! Что молчишь? Отобрать у крестьянина земельный участок и оставить его неиспользованным — это, по-моему, равносильно убийству.

— Ты так глядишь на меня, словно это я во всем виновата. Собрать эти клочки и полоски, соединить их никак нельзя, в том-то и беда. Прежние владельцы не имеют права их обрабатывать, а колхоз не может — из-за того, что они раскиданы между приусадебными участками… Иногда подбрасываем здесь или там узкий лоскут земли Ефрему или еще кому-нибудь как милостыню. Над этим действительно стоит призадуматься.

— Не призадумываться надо, а действовать. Мы оба-и ты и я — члены правления. Пойдем сегодня же к дяде Нико.

— Ты забыл, что сегодня воскресенье.

— Он и по воскресеньям вечерами сидит в конторе. А нет, так пойдем к нему домой.

— Я хотела бы и Реваза прихватить… А Реваз домой к нему не пойдет.

— Да, не пойдет — ты права. И думаю, не одна только гордость тому причиной.

— Ты имеешь в виду Тамару? Хорошая девушка, но есть у нее один недостаток: всякого, кто смеет возражать ее отцу, она считает своим врагом. Вот и на меня она косо смотрит именно по этой причине.

— Ого! Это уже важнее, мимо этого пройти нельзя.

— Реваз — парень боевой. Нынешнюю свою позицию — этакое безразличие ко всему — он не долго сохранит.

— Да на что мне сдался Реваз? Я уже махнул рукой на Реваза. Вчера весь день провел у него, уламывал, уговаривал, да только все это как горох об стенку. Какой-то он замкнутый стал, угрюмый. И к тому же инертный, бездеятельный. Чего-то там ковыряется у себя дома…

— Очень на него подействовала эта история. Я даже не думала, что так его подкосит. Он ведь гордый, самолюбивый — вот и не смог снести это гнусное обвинение.

— «Надо выстоять в беде», как говорит Руставели. Я человек действия. Ну-ка вставай, и осмотрим вместе все эти крутосклоны. Мыслимо ли, чтобы здесь нельзя было устроить-террасы и посадить фруктовые деревья! Завтра же подкачусь к дядюшке Фоме, посоветуюсь с ним. Надо подобрать засухоустойчивые породы. И привить их на диких подвоях — на лесных грушах и яблонях. Ну, поднимайся.

— Дай мне руку, помоги встать.

Шавлего наклонился, поцеловал кончик ее точеного носа и подхватил девушку на руки.

— Шляпа! Шляпа! — закричала Русудан, когда Шавлего, прижав ее к груди, стал спускаться с верхушки башни. — Ты собираешься купить мне еще одну?

Шавлего вернулся, подобрал шляпу и легко перепрыгнул с одной полуразрушенной стены на другую.

Девушка негромко вскрикнула, обвила его шею руками и спрятала лицо у него на груди.

— Осторожней, Шавлего, не вырони меня!

Шавлего остановился, улыбнулся.

— Мы, Бучукури, не так-то легко выпускаем то, что попало к нам в лапы.

Девушка подняла голову, увидела приоткрытые в усмешке крепкие, белые, острые зубы. Впервые видела она такую улыбку на лице своего любимого. Она невольно закрыла глаза, еще крепче прижалась к груди Шавлего, и почему-то в голове мелькнуло: «Волк!»

Глава вторая

1

Секретарь райкома с шумом придвинул стул и сел к столу.

— Скоро вы дадите мне разговеться? — Он посмотрел на жену, сидевшую с книгой в руках в глубоком кресле, и сдвинул брови.

Жена даже не подняла глаз от страницы — лишь, послюнив палец, перевернула лист и продолжала читать. Море не намного улучшило болезненный вид Эфросины. Лицо было все такое же исхудалое, нос словно стал еще длиннее.

«Прямо покойница! И как это я умудрился в нее влюбиться?»

Он тут же вспомнил, что женился не по любви.

«Что же заставляет меня оставаться с нею? Совесть? Долг? Должностное положение? Жалость? Или все это вместе?.. Может, просто привычка? Дочь? Как это я забыл о дочери! До чего она похожа на свою мать! Конечно, с поправкой на молодость. Каждое существо порождает свое подобие. И это нас даже не удивляет. Почему чаще всего рождается подобное, а не иное, не противоположное. Впрочем, бывают и исключения…»

— Лаура, дочка, иди сюда, пообедаем. А то они нас, кажется, собираются голодом уморить.

Дочь, налегши грудью на подоконник, подперев кулаками щеки, смотрела в окно, выходившее на ярко освещенный балкон. Торчащие уши ее казались непомерно большими. Она чуть повернула хмурое лицо к отцу и снова уставилась в окно.

— Клава! Клава!

Домработница, дремавшая в углу, очнулась, посмотрела в сторону обеденного стола тусклым, ничего не выражающим взглядом.

— Принеси чего-нибудь поесть.

Женщина протяжно зевнула и опять затихла в своем углу.

— Дашь ты мне поесть или нет?

Домработница нехотя встала и пошла на кухню.

— Ты что, в ресторане подавальщицей работала до того, как к нам поступить? — спросил Луарсаб, когда Клава поставила перед ним тарелку.

Та смотрела на него с непонимающим видом.

— Сейчас же унеси эту похлебку, выплесни вон, да смотри, чтобы я не услышал, как ты сливаешь ее назад в кастрюлю!

Женщина молча исполнила приказание и вскоре появилась вновь; она равнодушно вытирала о передник большой палец, вымокший в супе.

— А теперь принеси второе.

Секретарь райкома пообедал в молчании; он даже не пригубил вина и встал из-за стола, ни разу ни на кого не взглянув.

— Когда вернется этот ваш молодчик, пусть сразу зайдет ко мне, в любое время, хоть на рассвете.

Долго ходил Луарсаб по своей комнате, мрачный, охваченный волнением. Лицо его с вялыми чертами было угрюмо и насуплено. Вдруг он остановился, пораженный внезапной мыслью: «Когда все это началось? Да и что это такое вообще — неужели заговор? И внутри, и снаружи? Но какая связь существует между внутренними и внешними силами? Никакой! А может быть, есть связь? Кто знает, где таскается, с кем водит дружбу этот щенок! Но неужели он настолько неразумен, что рубит сук, на котором сидит? В доме он уже занял мое место — кажется, и вне дома собирается сделать то же самое… От сотворения мира женщина была источником всевозможных мерзостей. Отхлестать надо по щекам Эфросину! Но разве я сам не поступал так же, как поступает мой зять? Разве не сделал того, что он собирается сделать? Быть может, это возмездие? Неужели существует какой-то высший промысел? Но ведь я коммунист, я ни во что подобное не верю и не могу верить! Жена принесла мне все, чего мне недоставало. Теперь, когда я получил желаемое, она стала не нужна. Я сам могу распоряжаться своей судьбой… Все это приложимо и к моему зятю… И я дал бы ему свое благословение, если бы замечал в нем хоть проблеск стремления подняться вверх по шатким ступеням жизни — стремления, переполнявшего меня в его возрасте… Неужели я в самом деле никогда не любил Эфросину?»

Он вспомнил, какая это была радость, когда у него родилась дочь. Эфросина была тогда еще молода и не так уж нехороша собой — как чудесно лучился ее взгляд, теперь такой тусклый и безжизненный! Лишь в эту пору испытывал Луарсаб какое-то теплое, бережное чувство, нечто похожее на нежность, к матери своего ребенка. Так это и была любовь? Неужели он никогда никого не любил?

Луарсаб подошел к окну. Долго вглядывался он в темноту, но никого и ничего в ней не обнаружил.

«Да и вообще — что такое любовь? Духовная общность? Родственная спайка? Чушь! Ребенок, радость отцовства — вот единственное, что привязывало меня к дому. А теперь и этим я сыт по горло. Вздор! Уж не состарился ли я? Ну, чалиспирский председатель намного старше меня! Как это говорит дядя Нико? «Горя мало гурджй — в путь, взваливши хурджин». Теймураза я обуздаю, Серго приведу снова к нейтралитету. Завотделами и одного и другого перетяну на свою сторону. А нет, так заставлю собрать пожитки. Нового председателя райисполкома… Подождем, посмотрим. Пока он занят приемкой дел. А там будет видно, какую он займет позицию».

И секретарь райкома мысленно перебрал всех работников района.

«Второй секретарь что-то очень оживился, завотделами стали проявлять строптивость. Медико и Ростом какими были, такими и остались. В милиции все уладилось, но там все же тайно ропщут из-за Джашиашвили. Директор института выгнал Вардена, явившегося с ревизией: дескать, ты-то откуда взялся, кто ты такой! И всюду, во всем — Теймураз. Неужели мне не вытащить этой соринки из глаза? И чем он завоевывает людей? Неужели только тем, что всюду сует свой нос? Или тем, что не боится простуды и, раздевшись до пояса, прыгает в ров, чтобы вместе со всеми по колено в грязи копать землю?.. А этот смутьян и головорез? Почему мне с первого же раза был так неприятен один его вид? Кто он такой, что за человек? Поди разбери! Сегодня приходит с масличной ветвью, а завтра, того и гляди, поднимет адский переполох. Странно, мое спокойствие явно зависит от таких вещей. Сердце у меня способно чувствовать, а мозг словно оледенел. Но этот… Ничего не признает — ни бога, ни закона. Что же он все-таки собой представляет — этакое государство в государстве? Ни умным, ни дураком его не назовешь. Изругал меня в моем собственном кабинете, налетел верхом, чуть не задавил милицейских, избил колхозников на Алазани, испортил людям последний день алавердского праздника… Ох, почему Теймураз не появился там на полчаса позже! Впрочем, попало этому молодцу все же здорово — до сих пор ходит с перевязанным лбом. Надо мне его посадить за решетку, а то очень уж обнаглел. Как яростно он защищал того бригадира! Ведь правильно же я сделал, что отнял у вора бригаду и выкинул его из правления колхоза. И то слишком мягко с ним обошелся. Надо было из партии исключить, чтобы всем другим ворам был наглядный урок. И выпускать из-под ареста не следовало».

Луарсаб отошел от окна, прилег на тахту, подложив под голову обе руки и две маленькие диванные подушки. Сначала одним носком, потом другим он скинул с себя полуботинки.

Долго лежал он так в тишине, не двигаясь.

Вдруг глаза у него расширились, лицо застыло, словно окаменев. Он весь напрягся и, оторвавшись от подушек, с маху приподнялся, сел на тахте.

«Как… Как это я до сих пор не сообразил? Ослеп я, что ли? Это же ясно — тут-то собака и зарыта! Не иначе как Теймураз на меня этого молодца напустил. Ах, змея подколодная!»

Он попытался сунуть на ощупь ноги в ботинки, но не сумел и, лягнув, отбросил ботинок в сторону. Потом нашарил в темноте шлепанцы.

Долго расхаживал он взад и вперед вдоль стола.

Послышался звонок у калитки.

Снова наступила тишина.

Звонок повторился.

В галерее, послышались шаркающие шаги.

Калитка скрипнула и с шумом захлопнулась.

Кто-то прошел по двору, стал подниматься по лестнице.

Секретарь райкома поглядел в окно, фыркнул.

«Пожаловал зятек дорогой…»

На балкон выбежала Лаура, прижалась к мужу.

— Почему так поздно?

Тот поддел жену пальцами под подбородок и пропел сиплым голосом:

— «Живой и мертвый, здесь и там, с тобой одной, с тобой одной…»

Женщина закрыла ему рот рукой:

— Тише. Папа сердится. Сказал, чтобы ты зашел к нему, даже если поздно вернешься. Но ты не ходи. За обедом он тебя и ждать не стал, к первому не притронулся, съел второе и ушел в свою комнату. Не ходи, не надо. Пойдем лучше к маме.

— Пугаешь? А вот пойду — не растерзает же меня! Все-таки он человек, не водородная бомба.

— Очень прошу, говори потише, как бы он не проснулся.

— Ну и пусть! Проснется! Подумаешь — беда! Ах, бедняга, устал — целый день землю на винограднике лопатой ворочал! Да он на человека не похож, весь разбух — прилип к креслу у себя в кабинете…

Жена насилу затащила его в комнату к матери.

«Пьян вдребезги. Как всегда», — подумал Луарсаб.

Из соседней комнаты доносился до него шепот Эфросины — она старалась говорить строгим тоном.

— Мамочка, милая… Ты же моя славная, хорошая мамочка, — сюсюкал зять.

От слуха Луарсаба не ускользнуло, как понемногу смягчился голос его супруги.

— Я пойду к нему, — заявил вдруг зять.

Голос Эфросины зазвучал просительно.

— Нет, пойду. Не объявил же он мне террора! Человек важный, секретарь. Еще обидится, если не исполню приказа.

Дверь приоткрылась, в комнату упала полоса света. Зять пошарил рукой, нащупал на стене выключатель. Вспыхнули лампы. От изумления брови пьяного поползли кверху, нижняя губа выпятилась.

— Как, вы еще не спите, папуля?

— Не сплю. Закрой дверь и подойди сюда.

Луарсаб опустился на тахту и показал зятю на стоявшее рядом кресло.

— Садись.

— Сперва дайте я вас поцелую.

— Сказано тебе — садись!

— Хорошо, сяду. Зачем горячиться, папуля?

— Садись и говори, где ты таскаешься всю ночь?

— Почему всю ночь — еще и двух нет.

— Не имеет значения. Отвечай, где ты таскаешься каждую ночь?

— Что за слово — «таскаешься»? Человек вы образованный…

— Отвечай на мой вопрос. До моей образованности тебе нет дела.

— Отвечу, как же не ответить. Но, папуля, почему вы так сердитесь?

— Я тебе не папуля. Говори, где ты шляешься каждую ночь чуть ли не до утра?

— Ну уж и до утра!.. Ребята затащили в новый ресторан… На горе Надиквари… Для почину.

— Кто платил но счету?

— Тот, кто пригласил.

— Говори правду! Кто платил?

— Так меня же пригласили: — не мне же было платить!

— Кто платил?

— Да у меня и денег нет! Откуда им взяться? Я еще не работаю. Мамочка не работает, жена не работает, ваша зарплата вся тратится на дом, на семью… Мамочка еле выкраивает мне карманные деньги. Ну, папуля, сами подумайте…

— Я тебе никакой не папуля! Кто платил?

— Ну, что вы так настойчиво… Да никто и не платил. Хозяин сказал: «Из уважения к твоему тестю…»

— Я тебе покажу тестя!.. Не размахивай руками у меня перед носом, сиди прямо, не вихляйся!

— Что же, разве я сижу не так, как следует? Что вы на меня кричите, точно я солдат…

— Любой солдат в десять раз лучше тебя. У солдата есть, кроме погон, хоть умение держать себя.

— Не собираетесь ли меня сменить, папуля?

— Чего бы я не дал, если бы подвернулась такая возможность! Садись и слушай меня.

— Я лучше постою — по-солдатски.

— Садись, говорю!!

— Раз я солдат, так буду стоять.

— Вот что я тебе скажу. Слушай и заруби себе на носу. Чтобы с этого дня ноги твоей не было ни в одном ресторане, ни в одной столовой в Телави… И не только в Телави, а и во всем моем районе. Если проголодаешься — в доме у меня всегда найдется чем набить твое брюхо… Немедленно устраивайся на работу — любую, хоть мусорщиком.

— Огромное спасибо за такой почет.

— Не прерывай меня! Если не хочешь служить — поступай в институт, хоть на заочное отделение. Можно в этом же году, вот сейчас. Еще не поздно.

— И за это спасибо. Всякому порядочному человеку вполне достаточно одного факультета. Второй-то зачем?

— Ты эти свои россказни оставь для других. Меня на мякине не проведешь, я стреляный воробей.

— Обязательно нужен диплом?

— Не диплом, а образование.

— Образование у меня великолепное.

— Для афериста — да. Так слушай! И мотай на ус. Чтобы больше никогда, ниоткуда, ни из какого колхоза не дошло до меня, что ты явился и, пользуясь моим именем, увез кур, поросят или любую другую живность. Запомнил?

— Запомнил. Дальше.

— Если еще хоть раз узнаю о чем-либо подобном, ни перед чем не остановлюсь, заставлю твою жену и твою тещу таскать тебе передачи в тюрьму.

— Ах, какой у меня добрый папочка! Только не забывайте — земля круглая и вертится. И в тюрьму всякий может попасть. И на здоровье не так уж полагайтесь — тюрьма есть тюрьма. И без передач еще никто там не обходился.

Тут грянул гром:

— Как ты смеешь, собачье отродье!

Двери распахнулись, в комнату ворвалась Лаура.

— Папа, папочка… Джото, что ты делаешь!

Лаура прижималась то к отцу, то к мужу, висла на них.

— Папа, папа, успокойся! Джото, уходи! Ну зачем ты так, папа, что случилось особенного?

— В чем дело, Луарсаб, мир, что ли, перевернулся? Светопреставление, да и только.

Эфросина с трудом дотащила свой объемистый круп от кресла в спальне до двери кабинета.

Луарсаб опустился на тахту и стал изо всех сил растирать себе лоб.

— Убирайся отсюда немедленно! Уходи и запомни хорошенько, что я тебе сказал. И чтобы ты не смел больше раскатывать в моей машине. И… и разделайся с этой твоей потаскухой, не то…

— Сначала ты разделайся с твоей потаскухой, а потом уж и я брошу свою… — Зять повернулся на каблуках и вышел из комнаты, напевая себе под нос: «Я такое зна-аю, не во-обра-зить…»

2

Купрача, нагнувшись, стал спускаться по лестнице. И сразу бросился ему в нос сладковатый дух свежеоструганных досок, смешанный с едким запахом извести. Стены подвала сверкали белизной. Пол был весь еще в брызгах и потеках краски.

Прилавок, высотой по пояс человеку, занимал четверть длины подвала. Он был устроен против самых дверей. Вдоль прилавка тянулись полки. За полками был оставлен свободный угол — для винных бочек.

Вахтанг стоял спиной к дверям за прилавком и что-то устраивал на стене.

Купрача внимательно осмотрел все вокруг себя, потом подошел к прилавку и сел на единственный стоявший в подвале стул.

— А это тебе на кой черт понадобилось?

Вахтанг обернулся, и стали видны результаты его трудов.

— Чем плохо? Так ведь красивей.

Купрача усмехнулся.

— А кто это такие?

— Почем я знаю! Кое-что я вырезал из журналов, остальное мне подарили. Только вот кнопками не прикрепишь никак.

— Это потому, что штукатурка осыпается. Ты гвоздями прибей.

Вахтанг сел на прилавок.

Теперь уже стена за прилавком стала видна целиком. На ней были как попало размещены цветные фотографии кинозвезд и цирковых артистов. На одной из фотографий красотка с обнаженными до самых бедер стройными ногами натягивала тонкие чулки.

— Кому нужны эти тощие ляжки, чудак! Женщина должна быть вон какой, — Купрача показал на репродукцию с картины Рубенса, где было изображено похищение жены Геракла кентавром.

— Нравится?

— Еще бы! Вот это женщина!

— Знаешь бородатого сапожника на краю базара?

— Знаю. А что?

— Он все стены в своем закутке увешал сверху донизу такими картинками. Негде клопа раздавить — местечка свободного не найдешь. Только картинки, по правде сказать, лучше этих. Где он их достает, любопытно знать? А клиентов у него хоть отбавляй. Только чтобы поглядеть на эти картинки, стоит к нему зайти.

— Тогда знаешь, что я тебе посоветую? Держи у себя здесь двух-трех шлюх, а над дверью снаружи повесь красный фонарь. — Купрача неодобрительно покачал головой. — Так-то ты начинаешь? Нет, этакие штучки делу пользы не принесут. Где бочки?

— Завтра привезу. Мне их обещали в Напареули.

— Надо было уже привезти. А полки! Разве это полки? Их куда больше нужно.

— На кой черт мне полки? И этих слишком много.

— Раз Нико сказал, значит, нужно. Не будь простофилей. Полки завесишь тонкой тканью и будешь держать на них разный неразрешенный товар, нужный твоему потребителю.

Вахтангу мысль пришлась по душе.

— Устрою полки у той стены.

— У той стены нельзя. Глухой угол. Снаружи не видно.

— Не будет видно — тем лучше!

— Нельзя, говорю! Там будет на крюках мясо висеть. Мясом тоже ты торговать не имеешь права. Внизу поставишь бочки, а над ними можно пяток бараньих туш и говяжьих ляжек повесить. Мясо к вину необходимо. И потребителю легче вино и мясо вместе покупать.

— Значит, еще одно дело на себя взвалить?

— Вахта-анг! Пораскинь мозгами! Ничего тебе взваливать на себя не придется. Мясом снабжать тебя буду я. За полцены буду доставать.

— Эх, был бы у меня транспорт, не отказался…

— И не надо отказываться. Транспорт! Транспорт! И это устрою, не бойся!

— Да нет, с транспортом мне не везет. Вон, смотри, — купил у Нико машину, да прежде чем успел на свое имя перевести, ее, как кузнечика, надвое разорвали! А крестный мой тоже хорош гусь! И сам в убытке, и мне вред причинил. Я этого Реваза, или как его там, подстерегу разок, и уж он у меня тогда взвоет. Я едва приехать успел, как он стал на меня кидаться. А теперь видишь, что со мной сделал?

— Ты его лучше оставь в покое, Вахтанг. Таких людей, как Реваз, следует опасаться. Напоровшись на такого пса, надо одной рукой за дубинку хвататься, а в другой держать припасенную кость. Сейчас он разъярен, как загнанный зверь. Постарайся не попадаться ему на пути.

— Тебя, как вижу, очень уж напугали все эти молодчики. Говорят, на своей машине возишь угощение на Алазани.

— Когда умный человек прикидывается дурачком, тот, у кого котелок варит, не должен считать его за глупца.

— В Алаверди ты даже заступился за того, главного драчуна.

— Был бы ты там, тоже дрался бы плечом к плечу с ним. Такого, как тогда, хоть сто лет проживи, больше не увидишь. Пусть моя затрата пойдет ему впрок.

— Видать, умаслил тебя?

— Пусть всем таким, как он, мое добро впрок пойдет. Как с домом?

— Половина цены уже уплачена. А остальное… Я рассчитывал на кукурузу.

— Успеешь и за кукурузу получить. Сегодня вышли в поле убирать ее.

— Знаю. Я поручил караульщику держать ухо востро, как бы ребята не надули его в весе. Я и сюда всего на минутку заглянул, сразу же побегу дальше. Хорошо, что ты приехал. Машина с тобой?

— Нет, послал выставить ее на Лейпцигскую ярмарку!

— Значит, мои дела совсем хороши. Одна остается загвоздка — начальник милиции, наверно; меня здесь навестит.

— Об этом дядя Нико. уже позаботился. Конечно, навестит, только тебе нечего бояться. Все будет в порядке.

— Нет, в самом деле?

— Клянусь своей жизнью и твоей удачей.

— О-о-о… Тогда магарыч за мной! Идем, сейчас же поставлю.

— Постой, не торопись. Сначала скажи, нашел кого-нибудь для работы в лавке?

— Вот с этим не так-то просто. Трудно найти надежного человека.

— Что скажешь, если я и это улажу?

— Еще один магарыч беру на себя.

— А если, пока ты себе машину достанешь, я и ее тебе устрою, для разъездов?

— Тогда никаких магарычей не хватит — я на тебя молиться стану.

— Ладно, согласен. Так вот, слушай: моему парню хватит гулять. Пора ему за дело браться. С этими лоботрясами, своими дружками, он недалеко уйдет. Они, пока еще молоды, как-нибудь проживут, а вот под старость лихо им всем придется. Надо с молодых лет о старости думать, сладкий кусок себе запасти. Хочу моего Серго к тебе определить.

Вахтанг задумался. Потом замотал головой:

— Не годится, Симон.

— Чем он тебе не нравится? Боишься, продаст?

— Ну что ты, твой сын — и продаст? Не в том дело. А вот по миру может пустить. Будет работать без души, без внимания.

— Об этом не тревожься. Я с ним уже говорил. Он и сам теперь все понимает и хочет за ум взяться. Да и тот парень ему хо-орошую лекцию прочитал.

— Какой парень?

— Твой друг или твой враг.

Вахтанг насупился, но ничего не сказал.

— Значит, у тебя уже есть верный человек, на которого можно положиться, и есть машина. «Москвич» моего Серго будет всецело в твоем распоряжении.

Вахтангу это пришлось очень по душе.

— Хочешь, еще порадую?

Вахтанг насторожился.

— Да уж я и так прямо на седьмом небе по твоей милости.

— Раз в винной точке у тебя будет Серго, ты можешь не бросать работу в сушилке до тех пор, пока не надоест. Время от времени и я буду к тебе заглядывать, подсоблять. А потом, когда в сушилке уже нечего будет погрызть, совсем сюда переберешься.

— Ну, ты просто Соломон премудрый!

— Как у тебя дела с вином? Не узнавал, не приценивался? На базаре уже появилось молодое.

— Хочу для почину окрестить наше новое дело вином моего крестного.

— Рассчитываешь на него?

— Рассчитываю. С тех пор как тот кляузник обнаружил у крестного лишнюю землю, дядя Нико не стал мешкать, поспешил собрать виноград и на законном и на лишнем отрезке. Сейчас, наверно, у него уже доброе, отстоявшееся вино.

— Вот как? Так ты ничего еще не знаешь? — Купрача встал, прошелся вдоль полок и остановился у пустой стены.

Вахтанг шел следом за ним с обеспокоенным видом.

Купрача посмотрел на него так, словно и не заметил тревоги на лице приятеля.

— Вот тебе еще один совет: достань жаровню, мангал да поставь у стенки стол и пару стульев. Потом можно все это и занавеской загородить. Может случиться, явится к тебе какой-нибудь непрошеный гость или ревизия вдруг нагрянет. Корреспонденты еще иногда шныряют. Кто знает… Все может быть. Я пришлю с Серго несколько шампуров.

— Постой, ты чего-то не договорил. О чем это я еще не знаю?

— Да так… ничего особенного, Зайдешь сегодня к дяде Нико, он сам тебе расскажет.

— Нет, скажи сейчас.

— Не хочу портить тебе хорошее настроение.

— Черт бы тебя побрал, Купрача! Говори, в чем дело?

Купрача повернулся и стал подниматься по лестнице. Дойдя до середины, остановился.

— К твоему крестному забрались вчера в марани и вынесли все вино, какое у него было, — ни в одном квеври ни капли не осталось.

3

— Что ты залег, как медведь в берлоге?

— Что делать, если податься некуда, а со всех сторон лают собаки!

— Когда начнешь лапу сосать?

— Если имеешь в виду мою собственную — так, пожалуй, скоро. А чужую — никогда в жизни. Ни сосать, ни лизать. Об этом и не помышляй.

Шавлего рассмеялся:

— Хозяйственный ты, видать, человек. Любишь лозу, виноградник.

— А помнишь, у Ильи Чавчавадзе есть такое место: «только помяни при кахетинце именье, усадьбу — он тотчас потащит тебя поглядеть на свой унавоженный виноградник».

— Может, оттуда и старинное наше песнопение: «Ты виноградник истинный»? А в смысле унавоживания, у тебя не поймешь, что — есть какое-то новшество?

— Тут овечий помет, — Реваз стоял, опершись на мотыгу. — Это лучше навоза. Надо рассыпать вокруг куста, у основания, и мотыгой перемешать с почвой.

— Где ты его достал? Говорят, овечий помет привозят из Ширакской степи. Когда ты успел туда съездить?

— Я там не бывал. Если интересуешься ширакским овечьим пометом, расспроси братьев, племянников и прочую родню Нико. А я пока еще с ума не сошел.

— Как его доставляют оттуда? На чем?

— Уж конечно не в карманах. На колхозной машине.

— А ты где раздобыл?

— На Берхеве.

— Что? Я вижу, тебя еще и острить твоя фрау научила!

— Нет, этому я здесь научился, в Чалиспири.

— Следует приветствовать. А еще чему тебя тут научили?

— Научили многому… Но я не шучу. Помет я принес с Берхевы. Целую неделю таскал в большой корзине, на спине. С утра до вечера.

— Как это так — с Берхевы? Откуда там…

— Когда нашу колхозную отару пригнали с горных пастбищ, то ее, до того как переправить в Шираки, держали вон там, под той скалой, в русле Берхевы. И дядюшка Фома дал мне совет: это же, говорит, превосходное удобрение, не спускай его в реку, виноградник твой по соседству — собери и, сколько сможешь, унеси к себе.

— И ты собирал там, в этом каменистом русле?

— Там и собирал.

— Среди этих булыжников?

— Да, среди булыжников.

Шавлего больше ничего не спросил — посмотрел вдоль рядов виноградных лоз и похвалил мощные побеги.

— Побеги и вправду хороши. На будущий год окончательно войдут в силу.

— Да они уже и сейчас развиты на диво. Есть у тебя еще мотыга? Я подсоблю.

— Спасибо, я и один управлюсь.

— Я серьезно говорю. Хочу проверить, какой ты удалец, когда орудуешь мотыгой.

— Нет у меня второй мотыги.

— Попроси у соседей.

Реваз угрюмо усмехнулся:

— Один у меня сосед поблизости, а он даже веревки мне не одолжит, если захочу повеситься.

— Разве можно быть в ссоре с соседом?

— А я и не ссорился. Это Габруа — двоюродный дядя нашего уважаемого Нико.

— Ладно, я сам пойду к нему за мотыгой.

Земля была очищена от травы, гладка, как ладонь, и мотыга легко врезалась в нее. Быстро, ладно продвигались вдоль рядов лоз оба работника, оставляя за собой черную рыхлую полосу перевернутой земли.

— Почему ты босиком? Уже прохладно.

— Ничего, я привык… Там, на болоте. Скажи мне вот что: до каких пор ты будешь стоять этак в сторонке, оставаясь безучастным зрителем? Неужели одна-единственная неприятность так тебя сломила и обезволила?

— Столкнулся я со злобой людской и потерял веру.

— Не клевещи! Когда половина Чалиспири явилась в райком и кричала там о твоей невиновности — это что, не люди были?

— Да это ведь ты, твоя заслуга. Без тебя ни одна живая душа не побеспокоилась бы…

— Не я, так нашелся бы кто-нибудь другой. Свет не без справедливых людей, — быть не может, чтобы они вовсе перевелись. Ну и что же: по-твоему, диверсии — это достойная месть?

Реваз остановился, усмехнулся с горечью.

— Вопрос меня не удивляет. Но почему ты-то не изумляешься, что я в ответ не тресну тебя мотыгой? Может, ты полагаешь, что вино в марани у Нико тоже я вычерпал?

— Нет, насчет вина у меня ничего такого и в мыслях не было. Тут обыкновенное воровство, мелкая пакость. А вот подложить динамит под машину — в этом что-то есть… это не из корысти. Ни мне, ни тебе. Добытое нечестным путем пусть пропадает. Хотя то же самое можно и о вине сказать…

Реваз ничего не ответил. Молча продвигался он вдоль своего ряда и бережно, осторожно подмешивал удобрение к почве у основания виноградных кустов.

— Сырой помет не сожжет корней?

— Он не сырой. Целую неделю лежал в винограднике, рассыпанный на солнечном припеке.

— Там, на Алазани, возле старых, разрушенных хлевов, — целые горы навоза. Почему оттуда не берешь?

— Упаси меня бог пальцем притронуться к колхозному имуществу.

— А почему сам колхоз этого навоза не использует?

— Как будто ты не знаешь председателя? Он как собака на сене — ни себе, ни другим. Уши прожужжала ему Русудан насчет этого навоза, а я так челюсть вывихнул — столько об этом говорил. Да что пользы!

— Зачем же он зря губит добро?

— Ссылается на недостаток транспорта. А какие-то люди тем временем потихоньку растаскивают.

— Почему на партийном собрании вопрос не поставите? Ведь коммунистов у вас достаточно.

— Кто решится сказать? Разве что я или Саба Шашвиашвили, бывает, поднимем голос, а остальные только кивают — что им ни скажут, со всем соглашаются. В секретари партбюро Нико провел бухгалтера. Ну уж, эти-то двое понимают друг друга без слов. Что тут поделаешь? Помнишь, как он тогда с этой вашей газетой… Кабы не приехали из Телави на комсомольское собрание Медико и Теймураз и не почистили его с песочком, он и вторую разорвал бы в клочья у вас на глазах. Ух и порадовали вы меня газетой своей, даже полегчало на душе, когда читал ее.

— Если этого достаточно, так мы тебя еще порадуем. А почему ты сам не хочешь других порадовать?

— Прежде и я в долгу не оставался.

— А теперь?

— Теперь все иначе обстоит. Авторитет у меня потерян.

— Не говори вздора, Реваз! Опытный, усердный работник, честный человек нужен всем и всегда.

— Нет, пока Нико будет сидеть председателем, я к конторе близко не подойду. В наших селах и простые колхозники прекрасно живут. Виноградник колхозный ко мне прикреплен — буду ухаживать за ним, как могу. Весной возьму участок под кукурузу, засею. Да много-ли мне нужно? Нас ведь всего двое: я да моя мать.

До вечера они промотыжили весь участок. Кончив работу, стукнули мотыгами одной о другую.

— Такого бы работника, как ты, да почаще…

— А ты просто как волк на землю накинулся! Замучил меня!

— Что у нас на ужин, мама? — крикнул Реваз, едва войдя к себе во двор.

Женщина в черном, склонившаяся в галерее над очагом, распрямилась, затенила рукой глаза.

— Лобио, сынок, что же еще! Сейчас добавила напоследок немного воды. Вот вскипит, и буду уже заправлять.

— Лобио нам не подойдет, мама. У меня сегодня был на подмоге такой работник, что на него одного надо бы целого барана. Ну-ка, отодвинь в сторону этот горшок и поставь на треногу котелок с водой. Сейчас принесу тебе кур, ощиплешь их.

Шавлего стал отказываться:

— Хватит с нас и лобио! Будешь теперь за курами гоняться?

— Гоняться и не подумаю. — Реваз вошел в дом, возвратился с ружьем в руках и двумя выстрелами уложил двух молоденьких курочек, копавшихся в мусоре в уголке двора. — Постреляю хоть тут, на охоту никак не выберешься. — Он переломил ружье, выбросил из стволов стреляные гильзы.

— Ого, вон какая у тебя штука в доме! — Шавлего взял у Реваза ружье и стал рассматривать с жадным любопытством.

Ружье было трехствольное. Два нижних ствола — шестнадцатого калибра, верхний — для винтовочных патронов.

— Где добыл?

— Ладно, уж похвастаюсь перед тобой. Там на нем написано, гляди.

Шавлего посмотрел повнимательней и нашел на стволе, рядом с изображением антилопы, пасущейся на опушке джунглей, надпись на русском языке.

— Кто такой генерал Константинов?

— Так звали командира нашей дивизии.

— Вот это ружье! Для наших гор о лучшем мечтать нельзя.

— Охотника Како знаешь?

— Знаю.

— Только скажи ему: поди убей из этого ружья человека, и оно твое — побежит так, что и собаку свою неразлучную забудет прихватить.

— Как-нибудь выберу время, пойдем на медведя.

— Когда угодно.

Реваз унес трехстволку в дом, взялся за топор и изрубил на дрова валявшийся у очага старый кол.

— Дал бы воде вскипеть, сынок, а то цыплят толком не ощиплю, пух не сойдет.

— С людей шкуру вчистую снимают, матушка, а ты цыплят не сумеешь ощипать?

Шавлего окинул взглядом кучу камней и сел на большой валун.

— Сколько ты камня да песка заготовил! Когда же строиться будешь?

— Нынешней осенью. — Реваз подошел, сел с ним рядом. — До сих пор все боялся, что с колхозом да с бригадой строить будет недосуг. Но теперь я свободен как птица.

— Ты нам черепицу дал для Сабеды — теперь тебе самому не хватит.

— А может, и хватит.

— Если нет, дадим из заготовленных для клуба. Теперь все больше жестью кроют.

— Не нужно, ничего мне от них не нужно! Сами найдут куда лишнее девать. А я, в случае надобности, как-нибудь уж достану.

— Когда соберешься строить, сообщи нам, поможем.

— Заранее приношу глубокую благодарность.

— А это что там, под навесом? И зачем ты эту канаву прорыл

— Куб для водки устраиваю.

— Что? Водку гнать у себя собираешься? Частное хозяйство, что ли, заводишь?

— Не для общего пользования, не для продажи. Только для себя, для дома.

— Зачем тебе столько мучиться? Есть ведь у колхоза аппарат? Отнеси им чачу, перегонят. Плату жалеешь?

— Ничего я не жалею, только с этим человеком дела иметь не хочу. До сих пор мне всегда в колхозе водку и гнали. А теперь он распорядился, чтобы меня и близко не подпускали к аппарату.

— А ты ступай в другие колхозы — в Пшавели, в Саниоре, в Артану или в Напареули.

— Плохо ты знаешь дядю Нико… У него со всеми председателями это дело согласовано. Кто из-за меня пойдет ему наперекор?

— Значит, вот уже до чего дошло?

— Да. И даже еще дальше… Послушай, если поставишь магарыч, я и тебе перегоню.

— И платы не возьмешь?

— На это не рассчитывай! И дрова твои, и все делать будешь сам. Я предоставляю только место и куб.

— Я еще никогда винокурением не занимался.

— Да я помогу тебе — научу, как все надо делать.

— Вот это уже лучше. Но почему ты так спешишь с перегонкой?

— Если буду строиться, поднести каменщикам поутру, перед работой, по стаканчику — самое подходящее дело.

Шавлего уселся поудобнее, поджал под себя одну ногу и посмотрел в сторону Ахметы. Из-за горы Борбало снопом вырывались лучи закатившегося солнца. Вершина Спероза и клочья молочно-белых облаков над ней теперь окрасились в оранжевый цвет. Зубчатым изломом пролег в отдалении темно-серый хребет. Долго всматривался Шавлего в эту величественную панораму.

— Реваз! — внезапно повернулся он к хозяину.

Тот поднял голову:

— Да, Шавлего.

— Я представляю себе бога так: сидит где-то на вершине высокой горы добрый, простодушный старец и думает, что ангелы правдиво докладывают ему обо всем происходящем на свете. А внизу суетится, хлопочет человеческий муравейник — со своими кипучими страстями и тошнотворной косностью, необузданной яростью и летаргическим равнодушием, ослепительным богатством и убийственной нищетой и беспощадной жадностью. Чтобы восславить господа, в свое время, как положено, курится фимиам. Жертва сама, добровольно приходит к жертвеннику, храмы принимают приношения. Жирные запахи приятно щекочут ноздри старца на вершине горы, он с аппетитом чмокает губами, щелкает языком. Сквозь легкое облако кадильного дыма все представляется ему в голубом свете. Он доволен плодами своих трудов.

Реваз с вниманием выслушал гостя и усмехнулся язвительно.

— О чем, собственно, твоя притча?

— Ни о чем. Помнишь, как пловец тонул в реке и стал молить бога о спасении?

— Помню.

— А какой был ему дан ответ?

— Тоже помню.

— Нет, не помнишь.

— Помню. Пошевели руками — и спасешься. Ну и что?

— Да так, ничего. Видишь мои пять пальцев?

— Ну, вижу.

— Каждый в отдельности бессилен, но сложи их вместе, сожми — какой получится кулак!

— Что ты со мной, как с бушменом, разговариваешь?

— Теперь уже и бушмены так не разговаривают. Но тебе, я замечаю, это полезно и даже необходимо. Война принесла неисчислимые бедствия, но одному твердо нас научила: если человек потерял веру — он погиб… А я хочу сказать тебе еще вот что: запомни, человек — один во Вселенной, вокруг каждого из нас только люди, другие люди. Как ты думаешь, если бы тот пловец увидел на берегу человека, у кого он попросил бы помощи?

Реваз ничего не ответил. Молча сидел он, не сводя глаз с ветки абрикосового дерева, окутанной гаснущим сумеречным сиянием, и не пошевелился, пока мать не крикнула ему из дома, что ужин готов.

4

Стебли кукурузы были серого, землистого цвета. Сухие листья ее, усеянные темными пятнышками, казались рябыми. Растопыренные, недвижно замершие султаны на верхушках стеблей вздымались словно руки погибающих, простертые к небу. Иссохшие от зноя за долгое засушливое лето, они сразу обламывались от самого легкого прикосновения.

Тедо еще раз взглянул с неудовольствием на участок и прошел к брошенной прошлогодней поливной канаве.

«Совершенно некачественная, — думал он. — Можно пустить в корм, только когда уж скотина до того оголодает, что и на цветущий шиповник позарится. Опоздали мы убрать кукурузу. Сена у нас в этом году мало — косцов не достали вовремя и не выкосили луга по второму разу. На одной мякине далеко не уедешь. Что проку в пустой мякине, какая в ней питательность?»

Тедо зашагал вдоль заросшей канавы, напевая неприятным, надтреснутым голосом:

Мне-то горя мало,

Мое не пропало.

«Пусть Нико голову себе ломает — мои участки все поливные, и град их не тронул. Виноград у него побило. Полеводство провалилось. И с животноводством неладно, а впереди долгая зима».

Бригадир перескочил через сухую канаву и хрипло засмеялся: «В нынешнем году всенепременно сорвут с тебя эполеты, Николашка. Хватит, поцарствовал!»

С соседнего участка доносились голоса. Временами слышался звонкий женский смех. Вдали, через прогалину, в строю кукурузных стеблей виднелась гора золотистых початков.

«Вот на этом участке еще осталось обломать кукурузу бригаде Маркоза и — шабаш, кончено с уборкой урожая».

«Молодцом повел я дело в нынешнем году! Первым снял урожай и собрал больше всех. А этот злыдень Реваз здорово в яму угодил. Лео любит повторять: «Шекспир сказал…» Какой там Шекспир, подумаешь — Шекспир! Вот я сказал, и что сказал — все сбылось! Валяйте, петушки, потрепите друг другу гребешки! А курочка тем временем зоб себе набьет!»

Тедо нигде не мог найти Маркоза. Наконец у кукурузной кучи ему сказали, что бригадир поехал к ручью за водой. Решив подождать Маркоза, Тедо стал вместе с другими отламывать от стеблей кукурузные початки. Раньше, до объединения чалиспирских колхозов, все эти земли были в его ведении, и Маркоз с его бригадой подчинялись Тедо как председателю — колхоза. По старой привычке, люди и сейчас держались почтительно, никто не позволил бы себе даже шутливого тона в разговоре с ним. Тедо в глубине души радовался этому. Зато сам не скупился на шутки и старался держаться со всеми на равной ноге.

Маркоза все не было видно.

Тедо надоело ждать. Он придумал повод — нынче у него срезают кукурузные стебли, надо присмотреть — и ушел.

Бригадира он встретил на берегу ручья. У арбы треснула ветхая ось, и Маркоз возился, пытаясь укрепить ее с помощью подвязанной жерди.

Лошадь стояла смирно, опустив морду, и лишь время от времени лениво поглядывала на бригадира, хлопотавшего возле колеса.

— Другого кого-нибудь нельзя было послать за водой? — сказал Тедо, поздоровавшись.

— Не хотелось людей от работы отрывать. — Маркоз удивился, увидев соседа. — Вчера дядя Нико такую таску мне устроил, что я на рассвете поднял всех своих домашних и погнал их сюда, на участок.

Тедо сломил ивовый прут и стал его скручивать.

— Прутом прикрепить — удержит?

— Удержит, как не удержит!

Жердь проложили поверх ступицы и надежно укрепили.

Бывший председатель посмотрел на ручей.

— Этой водой будешь бочку наполнять? Какой дьявол ее так замутил?

Маркоз обернулся к нему.

— Это все тот полоумный. Ручей отвели в Алазани, а здесь только и осталось что одна эта струйка. Иной раз и она, бывает, замутится. Только что была совсем прозрачная. Посиди минутку вон там — опять очистится.

Среди густых зарослей орешника, ольхи и лапины ручей образовал заводь. Прямо посреди заводи был устроен длинный стол с двумя скамейками по обеим сторонам. От берега к скамьям была проложена широкая доска — уютное получилось местечко.

Маркоз закинул вожжи на ветку лапины и подсел к столу с противоположной стороны. Он медленным движением отер капли воды со щек. Сквозь пальцы он видел лицо собеседника, небритое, заросшее рыжей щетиной и усеянное частыми веснушками, словно засиженное мухами.

Тедо заметил устремленный на него взгляд бригадира. Он ответил таким же пристальным, вопросительным взором, и Маркоз, тряхнув головой, опустил руки.

— Тебя что-то в последнее время не видать совсем — куда запропал, ни разу даже не заглянул ко мне.

— Да и ты нельзя сказать, чтобы очень уж истоптал тропку у меня во дворе. Оно и понятно — страдная пора, урожай убирать надо.

— Много тебе осталось?

— Еще день-другой, и закончу.

— Чего тянешь? Как бы дожди не начались.

— Успеется. Еще долго будет стоять хорошая погода. Люди были все заняты своими делами, я не мог вовремя вывести их на работу. Вот с пахотой я и впрямь запоздал… И стебли кукурузные срезать еще надо, и потом жнивье расчистить. Задал мне жару дядя Нико.

— Не велика беда. Он и по моему адресу вчера крепко проехался. Наверно, оттого озверел, что третьего дня у него стельную корову ночью угнали.

— Да, да, подумай! А какая корова была! Как подоят — каждый раз три хелады молока давала.

— Никак не меньше.

— И свели ее так, что собака не подняла тревоги. Удивительное дело! На спину, что ли, себе взвалили этакую животину!

— Говорят, собака шла потом по следу до самой Берхевы.

— Значит, эта корова — самоубийца. Подумала: лучше смерть, чем жизнь у Нико. Пошла и утопилась.

— А ты как думаешь, чья это работа?

Тедо поскреб колючие щеки, скосил красные, как у кролика, глаза.

— Намекал я председателю еще сегодня, что не ждал от Реваза такой уж отчаянной наглости. Настроил его, раззадорил вовсю. Пусть перегрызут друг другу глотки. Пролетариату нечего терять, кроме своих цепей.

Маркоз вытащил сигарету. Облако табачного дыма поплыло над дощатым столом.

Тедо, морщась, помахал рукой, развеял его.

— Думаешь, Реваз один… — Маркоз выпустил дым в другую сторону.

— В субботу внук Годердзи сидел с ним вместе у него во дворе. А потом они достали ружье и принялись палить — кур подстреливали на бегу.

— Чужие куры к нему во двор забрались?

— Ведь своих-то не стал бы стрелять!

— И без Надувного тут, наверно, не обошлось!

— И без сына Тонике.

— Они ведь днюют и ночуют там, в трясине, — как же еще успевают озорничать?

— А черт их знает или бог — разве тут разберешь? Кто бы подумал, что осушить такое болото под силу людям. Да к тому же там еще полно змей, лягушек и всякой другой пакости.

— И лихорадка их не взяла!

— Ну как же! Моего Шалико она и загубила!

Разве твой парень тоже туда ходил?

— А как же! Отец с матерью у него никогда от дела не отлынивали, а он весь в них.

— Ну конечно, это и не удивительно. — Маркоз выпустил новое облако дыма в лицо собеседнику. — Но я вот чему дивлюсь: этого верзилу борца что туда, на болото, погнало? Давеча ходил я к ним, думаю, мои участки по соседству, взгляну, что у них там. Холодок осенний, сырость, а они, вижу, разделись до пояса и стучат заступами, машут лопатами — взглянешь, с ума сойдешь! Если бы мы все в Чалиспири так усердствовали, наработали бы, наверно, по миллиону на каждый двор! Но особенно изумил меня Закро. Так он ярился в этой гнилой воде, в стылой этой жиже, что и подойти было боязно: весь перепачканный, черный. Лицо, голова сплошь залеплены грязью — я и узнал-то его только по здоровенной фигуре. Никогда не видал, чтобы человек так с ума сходил. Можно подумать, он вымещает на этой болотной глине все, чего недодал драчунам, с которыми схватился на алавердском празднике.

— А моего Шалико свалила лихорадка, ему и до реки трудно доплестись, его, беднягу, шатает, ноги не держат.

Маркоз прекрасно знал, что за лихорадка у сына Тедо.

— А как с ученьем? Ты же собирался своего парня в Бакурцихский техникум послать?

Тедо нахмурился, снова отмахнулся от табачного дыма.

— А кто его пустит? Не знаешь разве, что за собака Нико! Лихорадки я бы не побоялся, лишь бы он дал свое согласие, авось чему-нибудь научился бы малец. Нет, сперва пусть два года помучается в колхозе, а потом, если не подохнет (чтоб этому Нико самому сдохнуть со всеми своими родичами, дальними и близкими!), потом, дескать, посмотрим. А два года из Чалиспири ни ногой!

Маркоз долго молчал, опершись подбородком о кулак. Красноречие бывшего председателя не задевало его за живое, как прежде. Одна была у него надежда, и ту обманул Наскида.

«Удивительно, как у этого слюнявого нашлось столько ума и смекалки! Вовремя продал дом Вахтангу — и участок пошел вместе с домом. Ничего не скажешь — придраться не к чему. Дескать, я думал, мне и в Чалиспири полагается земля. Не полагается? Забирайте, братцы! Что к ногам пристало, и то соскребу. Владейте. Но дом-то, дом я ведь сам строил! Стоимость материалов и работ надо мне возместить или нет? Не иначе как есть у него какая-то зацепка в районе, недаром он то и дело забегает к этому щеголю Вардену. Говорят, сам секретарь райкома его жалует. А впрочем, если Тедо сядет на место Нико, разве он мне свое место уступит? Ну, а я как-никак бригадир, это-то у меня есть. Э, нет, брат, пусть всякий сумасшедший сам со своей цепи срывается».

Тедо прочел во взгляде бригадира полное равнодушие. Хмыкнув что-то себе под нос, он вытер ладонью толстые губы. Тедо чувствовал, что эта главная опора, того и гляди, изменит ему. И само дело, которое он так тщательно обдумывал много дней и ночей, было на краю гибели. Сколько лет, сколько долгих лет маячило оно перед ним, как высокий барьер перед неопытным скакуном, и он все никак не мог взять этот барьер. Он все снова и снова тайно примеривался к нему, пробовал его прочность, устремлялся на препятствие, но до сих пор так и не смог ни взять барьер, ни повалить его. Но Тедо не очень-то привык отступать перед препятствиями. Он не примирится так легко с поражением. Главное, не уступать, не расслабиться, а неудачи — дело временное, они минуют, как грипп. Сейчас важнее всего не выпускать Маркоза из рук. Давно уже он нацелился на должность председателя сельсовета и надеется на помощь Тедо. А между тем Наскида, кажется, сумел укрепить расшатавшийся было под ним стул, и сомнительно, чтобы он без борьбы отдал место другому. Но это не беда — сила солому ломит, заставим отдать. Ну, а Бегура связан с Маркозом, безбородый Гогия придурковат и с давних пор околачивается у его порога. Ефрем и Хатилеция родного отца променяют на гончарную глину. Иа Джавахашвили… Нет, Иа для этого дела не подходит. Да на кой черт тут Иа, немало найдется и других. Надо только слух в народе пустить: известно ведь, без овец шерсти не настрижешь. Самым опасным для Тедо был все же Реваз. Но не зря торчит у Тедо голова на плечах: сначала он использовал Реваза против Нико, а теперь натравил Нико на Реваза, и тот уж когтит бывшего бригадира так, что перья летят. Если он и вовсе Реваза прикончит, тем лучше. Надо этому дурню Маркозу внушить, что после Наскиды в сельсовете, чего доброго, сядет Реваз. А тогда, пожалуй, и руками Маркоза можно будет жар загребать. Э, нет, есть у Тедо голова на плечах, и не пустая голова — кое-что соображает.

— Ты, Маркоз, знаешь, зачем революция произошла?

Маркоз не понял вопроса.

— Какая революция?

— Будешь теперь задавать ребячьи вопросы! Не знаешь, какая была у нас революция?

— Ну, а дальше что?

— Так почему она совершилась?

— Экзамен мне устраиваешь? Мы же не на политсеминаре!

— Нет, ты скажи, почему произошла революция.

— Да потому, что пролетарии взяли власть в свои руки.

— А почему взяли?

— Потому, что им не давали ее.

— А почему не давали?

— Как — почему не давали? — Маркоз даже растерялся.

— Вот, вот, скажи — почему не давали?

— Потому что… Да кто же добровольно власть отдает?

— Эх, сосед, человек ты молодой, надо бы тебе разбираться во всем получше. Вот ты сейчас сказал: взяли власть в свои руки. Это значит, что отняли у других, взяли силой то, чего у самих не было. А почему отняли? Потому, мой Маркоз, что власть — это великая вещь. Ты прекрасно знаешь: я тебе худого никогда не желал. Ты же еще молодой — неужели так и собираешься до смерти мыкаться в бригадирах? Вся деревня бунтует против Наскиды: с чего, дескать, привели к нам начальника из Акуры, неужели в нашем собственном селе человека не нашлось? И Наскида измучился, знаю, решил сам уйти, прежде чем его попросят. Дожидается только покупателя, чтобы продать дом и виноградник, а там и пожитки увяжет.

Тедо почувствовал, что попал в цель. Он уперся локтями в стол и выдвинул подбородок.

— Сейчас единственный твой соперник — Реваз. Но я, коли помнишь, подорвал его добрую славу. Он уже шатается. Теперь еще только один пинок — и крепость рухнет.

— Не будь так уверен, Тедо, не полагайся на то, что он сейчас притих. Знаю я, что это за ягненок. Так вот рысь иной раз замрет перед прыжком.

Тедо молча, презрительно усмехнулся, показав зубы, желтые, как горошины. Губы его, которые он основательно облизал, заблестели, как жесть под солнцем.

— Ты слушай, что скажет тебе Тедо, и поступай по его совету. Остальное — моя забота. На днях я слышал краем уха, что этот молодчик собирается гнать водку у себя дома.

— Ну и что?

— Ничего. Ты скажи Бегуре, чтобы тот свою чачу к нему отнес. Он бедному человеку никогда ни в чем не откажет.

— А дальше что?

— Дальше? Говорю я тебе: дальше все — моя забота.

Маркоз покачал головой:

— Бегуру ты оставь в покое, Тедо. Прошлым летом, ты сам видел, ничего с этой арбой сена у него не вышло.

Бывший председатель сдвинул брови.

— Почему ты думаешь, что не вышло? Знаешь, как говорится: свечи и ладан свой путь отыщут. Ты устрой, чтобы Бегура отнес туда свою чачу, а остальное я разыграю самым лучшим образом.

К ручью спустилось стадо на водопой. Следом шел пастух с дубинкой на плече. Увидев сидящих за столом, он нехотя бросил им слово приветствия.

Тедо так же равнодушно ответил ему и сразу переменил разговор.

Глава третья

1

Конь одним прыжком выскочил на высокий берег и пошел шагом по краю скошенного, ощетиненного стерней люцерны луга, между виноградниками и широким каменистым руслом реки.

До самой тропинки дотягивались быстрорастущие спутанные ветки частых ежевичных зарослей, покрывавших прибрежные скалы. Верхушки кустов, зарывшиеся в землю, кое-где укоренились и перешагнули даже через тропинку.

Жеребец ловко перескакивал через колючие сплетения ветвей, спасал ноги от шипов, и шагом, мерно покачивая, нес хозяина, погруженного в какиё-то свои мысли.

Из виноградника послышались громкие голоса.

Эрмана что-то доказывал Иосифу Вардуашвили и в подкрепление своих доводов усиленно размахивал руками.

Нико заинтересовался их спором и повернул лошадь к рядам виноградных кустов. Только он собирался въехать в междурядье, как появился еще один человек и подошел к спорящим.

Председатель узнал бывшего бригадира, сдвинул с неудовольствием брови и повернул коня назад, на тропинку.

«Правильно я сделал, что вернул Сико к его пастве и передал бригаду Эрмане. Двух зайцев убил сразу: теперь и Эрмана мне благодарен, и виноградники в опытных руках».

Конь выбрался на поле, усеянное камнями. Когда-то здесь протекала Берхева. Теперь поле поросло бородачом и куколью, но среди травы виднелись серые камни и валуны, напоминавшие о прежних временах.

Стук подков вывел Нико из задумчивости. Он посмотрел на запаханный и забороненный клин, где недавно еще топорщился дремучий ежевичник, и долго не сводил с него взгляда.

Сколько раз и ему самому приходило в голову выжечь эти непроходимые заросли, но почему-то он ни разу даже разговора такого не заводил. А комсомольцы приписали себе эту заслугу — расширение пахотной площади колхоза. Немного, правда, каменисто, но зато — целина, полная сил и соков земля; несколько лет будет давать изрядный урожай. А потом пойдет под удобрение, не останется бесплодной.

Жеребец миновал ежевичник и пошел по проселку среди полей.

День был мглистый, необычно теплый для конца октября. Пашни были черны как деготь. Над ними застыл какой-то обесцвеченный лиловато-серый воздух. В вышине медленно описывал круги одинокий ястреб. Временами он повисал над одним каким-нибудь местом и довольно долго пребывал в неподвижности. Потом снова начинал кружить. Вдруг ястреб сложил крылья и пулей устремился вниз. Лишь чуть коснувшись грудью вспаханной земли, он снова круто взмыл к небу и поплыл в воздухе. Сверху послышался безнадежный, слабый писк.

«Знойное было лето, расплодились мыши в поле, — подумал председатель. — Надо выделить еще несколько Человек для борьбы с полевками, а то испортят все посевы».

Пониже пашен переливались светлой зеленью ранние всходы. В конце зеленеющего поля виднелись выстроившиеся цепью женщины-полольщицы.

«Засуха и град! Град и засуха! Не бывает такого года, чтобы или солнце не сожгло мои поля, или не ударил где-нибудь град. Права Русудан. Пока мы не примемся основательно за сев по жнивью, за зимние корма нельзя будет поручиться. Нынешним летом засуха помешала, а на будущий год… Эх, кто знает, что принесет будущий год! На ферме не хватает коров, а план с каждым годом все увеличивается и увеличивается. Нет, надо во что бы то ни стало закупить еще коров у колхозников и служащих, а то снова ударю лицом в грязь, окажусь в районе среди отсталых. А овец на зимние пастбища я отправил слишком рано. Но что же было делать — не загонять же их в виноградники общипывать кусты! А луга все пересохли, сгорели от жары. Впрочем, может, так оно и лучше — окот наступит раньше, ягнята успеют подрасти, окрепнуть, и при перегоне с зимних на летние пастбища меньше будет урону».

Председатель колхоза насмешливо сощурил глаза и, ухмыляясь, расправил большим пальцем усы.

«Что это еще выдумали зоотехники и ветврачи — искусственное оплодотворение! Разве природа дура? Как ею установлено, так, по-видимому, и нужно, так вернее. Для природы мы все — люди, животные, насекомые — одно, и она обо всех заботится в равной мере. Ну ладно, овцематка после окота, скажем, все же наслаждается своей материнской любовью, заботой о своем отпрыске его лаской. А бедняги бараны чем провинились, за что мы их единственного наслаждения лишаем?»

Из-за поворота, скрытого рощицей, окаймлявшей Берхеву, выехала грузовая автомашина. Поравнявшись с председателем колхоза, она остановилась. Из кабины высунулся Лексо.

Председатель глянул на Дата, сидевшего в кузове, полном кукурузных початков.

— Что это ты домой собрался?

— А разве я волк, чтобы ночью в поле валяться?

— Кукурузу собранную караулить не нужно?

— Нужно. И караульщики у нее есть.

— Оставили там кого-нибудь?

— Да весь народ там, срезают стебли.

— Я не о народе спрашиваю. Кукурузу караулит кто-нибудь?

— Дедушка Гига сказал: уезжай, я тут побуду.

— Гм! — буркнул председатель. — Чего ты взгромоздился на самый верх, разве нет места в кабине?

— Что я, окорок? Зачем мне в этой кабине коптиться?

— Какой окорок, о чем ты? — Нико подошел к машине и заглянул в кабину, полную сизого дыма. — Что это значит, что случилось с машиной, Лексо?

Тот пожал плечами.

— Вот, задымила. Уже вторую ездку так.

— Что-нибудь в моторе?

— Наверно, в моторе.

— Много еще осталось возить?

— Концов пять придется сделать.

— Сколько сегодня успеешь?

— Да что уж сегодня, не задохнуться же мне в этом дыму! Приеду в деревню, разберу мотор.

— С тех пор как ты ткнулся тогда весной в дом, с этой машиной, что ни день, — всякие неполадки.

— Да что вы никак не можете забыть про эту аварию, дядя Нико! Просто подсунули мне завалящую развалину, а других посадили на новенькие машины.

— Ни одна из них не лучше этой. Надо бережно с имуществом обращаться. Погляди на других, поучись аккуратности.

— Чтоб мне провалиться на этом месте! Неужели кто-нибудь бережнее меня с машиной обращается? Да сидел бы тут за рулем другой, от нее бы давно один только лом остался.

— Ладно, довольно оправдываться. Поезжай, может, сегодня успеешь еще две ездки сделать и завтра кончить с доставкой кукурузы. Другие машины другими делами заняты. Что-то пасмурно становится, как бы не настали непогожие дни. Разобрать мотор успеешь и после.

Лексо смотрел с минуту вслед председателю, удалявшемуся на лошади все так же шагом, враскачку, потом в сердцах сплюнул, и голова его скрылась в кабине.

Мотор зафыркал, машина сорвалась с места, и сидевший в кузове Дата едва не ткнулся носом в кукурузные початки.

Похоже, что разучился Нико ездить на лошади. Ехал председатель и дивился: неужели раньше, до того как купить машину, он так вот, черепахой, ползал по горам и долам? Да и вообще коня он седлал, только едучи в горы, или во время распутицы, или когда лил дождь, а в такую погоду, как сегодня, — верхом? Но что поделаешь, с тех пор как машину… Всякий раз сердце председателя словно опаляла огнем мысль об его искореженной машине. Та проклятая ночь оказалась рубежом, после которого он перестал быть тем, чем был прежде. Развалины гаража погребли под собой Нико, желания которого беспрекословно исполнялись всюду и всеми, начиная с райкома и кончая аробщиком Бегурой. Нет теперь прежнего Нико — есть лишь председатель, у которого ночью крадут стельную корову, которому поливают двор и огород собственным его вином; председатель, которому подкладывают под гараж взрывчатку, чтобы вместе с машиной взорвать хозяина, да заодно пришибают его любимую сторожевую собаку. Что же это? Как могло случиться такое? С чего все началось? Неужели все это сделал один человек — Реваз? Вот месть так месть — можно поставить в пример! И по прежнему торчит этот Реваз перед носом у председателя, по-прежнему своевольничает в колхозе; иные потихоньку даже хвалят его за удаль, а он разгуливает, надувшись, с видом оскорбленного княжича… Эй, плохо вы знаете Нико, пустобрехи! Но, может быть, он сам себя плохо знает? Не преувеличивает ли он свои возможности? Не состарился ли? Нет! Нико пока все тот же, что был, и не сегодня-завтра враги его убедятся, что не притупились еще когти у барса! Почти мальчонкой был он, когда, служа в батраках, показал хозяину, что с ним шутить опасно! А теперь Нико сам хозяин, и увидите, под силу ли ему это! И еще помнит Нико, как грозили ему скрывавшиеся в лесах, ушедшие в разбойники четверо братьев Гураспашвили, в чьем конфискованном доме была устроена контора наново организованного колхоза. Все алазанское побережье дрожало в ту пору от страха перед их карабинами, и обнаглевшие кулацкие сынки распевали, подыгрывая себе на пандури:

Из Сибири убежал я,

Илико Гураспашвили.

И укрылся я в Пиримзе,

По соседству с Чалиспири.

Хорошо мне в черной бурке,

Карабин всегда со мной.

Тут за мною долг остался;

Подскочу к Нико домой!

Нико не распустил колхоз и не перевел контору в другой дом. Напротив того — в нижнем этаже устроил склад. Братья подожгли дом, что построили своими руками, а председателя колхоза подстерегли ночью на Алазани, когда он возвращался из Телави, и прижали его к берегу у въезда на мост. Нико использовал свою лошадь как укрытие и продержался до утра под градом метивших в него пуль. (Ах, какая это была лошадь! Чудесная — в яблоках, как пестрящая голубыми пятнышками форель.) Под утро в нее угодила пуля, лошадка пала. На рассвете Нико расстрелял последний патрон и прыгнул со скалы прямо в бурный поток Алазани… Старшего брата Гураспашвили он уложил в ту самую ночь, а через несколько месяцев и среднего сразила его меткая пуля. Эге-гей, вы, ничтожества!

Захотели схватиться с Нико? Сначала сопли утрите, а потом выходите по очереди, выстраивайтесь в ряд.

Там, где были навалены кучей кукурузные початки, председатель нашел только полыцика Гигу. Расстелив прямо на куче срезанные кукурузные листья и усевшись на них с поджатыми ногами, Гига прижимал к груди свое верное ружье и подремывал, клевал носом.

— Зачем ты Дата отпустил?

Гига парня не отпускал, но перед председателем…

— Что тут делать двоим? Я подумал, пусть паренек погуляет, удовольствие получит.

Нико больше ни о чем его не спрашивал, повернул коня и направился к ручью.

Поодаль расстилалось бурое, покрытое белокопытником болото. Сухой тростник отливал на расстоянии серо-голубым.

«Все сообразила как надо, — что верно, то верно. В уме девочке не откажешь, — думал председатель. — Столько земли — это не шутка. Правильно говорит Русудан: если три года сеять здесь арбузы, колхоз сразу встанет на ноги. А потом, как говорится, по достатку и траты: и клуб построю, и стадион, и лесопилка электрическая у меня будет своя. А те отрезки… О, те отрезки! — Вот теперь Нико понял, почувствовал, что значит отобрать у крестьянина хоть самую малость земли — той земли, которую он на протяжении долгих лет поливал своим потом и считал своим достоянием. — Может, все перекроить, попробовать сделать так, как мне тогда посоветовали? Но кто же уступит свой приусадебный участок, чтобы его соединили с этими обрезками и сдали весь этот большой, цельный кусок колхозу? А если уж уступит, надо взамен отмерить ему если не лучший, так хоть не худший и такой же удобный участок. Ну а все же, как объединить все эти полоски? По-моему, я удачней придумал: у кого отобрана полоска, тот пусть ее и обрабатывает и урожай сдает колхозу, а ему трудодни будут начисляться. Правда, рассчитывать будет сложновато, но так все же лучше… Мне больше другое соображение Русудан понравилось — устроить на горе Верховье плодовый сад. Раньше, говорят, там лес был. И ключи из этой горы били, оттого и название такое — крепость у Верховья. И сейчас там видны следы прежних родников и ручьев. А потом лес вырубили, и родники пересохли, Ну, конечно, а как же им было не высохнуть?»

Нико остановил лошадь и, уставясь на луку седла, пригладил ладонью усы.

Кобылка подняла голову, раз-другой мотнула ею, дернула узду, но седок не отпустил повода, и лошадь насторожила уши.

«Тут Русудан без меня разберется. Лучше, пожалуй, сейчас, пока не смерклось, подняться, не откладывая дела, к крепости, осмотреть все места вокруг — годятся ли они под сад? Зачем тратить внизу, в долине, пять гектаров хорошей земли, если можно посадить плодовые деревья на горе? А на тех пяти гектарах устроим виноградник. Мысль, кажется, неплохая… Но где я возьму деньги на водокачку?»

Когда Нико поднялся на пригорок Чахриаа в верхнем конце деревни, ему казалось, что уже спускаются сумерки. Но он успел объехать все окрестности и подножие горы Верховье, а день еще не сменился вечером.

«Очень рано я встал сегодня — потому так вышло. Ведь вот никак не удосужился купить себе часы на руку. А может, их тоже сочли бы нужным взорвать?»

От воспоминания о взрыве гаража снова неприятные мысли закопошились в голове у председателя.

«Разве можно это простить? Куда мне дочь увезти, где спрятать бедную девочку? И ведь выбирают каждый раз такое время, когда она дома! Ох, поплачет твоя мать, Реваз! Не будь я Нико, если спущу тебе твои проделки!.. На что она стала похожа, бедняжка, а как я радовался, что она поправилась — посвежела, повеселела, стала бегать, прыгать, заливаться смехом, бросалась мне на шею, когда я возвращался домой. А теперь… Теперь она словно неживая. Исхудала, лицо мрачное, и огонька во взгляде, всегдашнего ее огонька, словно и не бывало. Спрошу о чем-нибудь — ответит, а так все молчит, сидит в своей комнате у окна и смотрит в сад, глаз не сводит с большого каштана… Кажется, все в ней остыло… Может, разлюбила его, выкинула из сердца. Поняла наконец, что это за человек, и, наверно, сейчас оплакивает свою любовь. Как я надеялся, что через год она сможет продолжать учиться. А теперь придется все начинать сначала. Снова врачи, снова курорты и расходы, расходы… Опять придется ее тетке с места сниматься…»

Нико повернул лошадь к крепости. Сильное животное стало быстрым шагом подниматься в гору.

«Тедо? Да что Тедо? У Тедо я давно все зубы вырвал — и клещей не понадобилось. Кусаться он больше не может и только огрызается, ну и пусть! Но этот Шавлего… Что за напасть? Откуда вдруг взялась? Не хватало старых забот — изводись теперь из-за новых! Я с одного взгляда могу определить, какой человек сколько граммов весит. А тут ничего понять не могу — чего он добивается, из-за чего воюет? Что у него на уме? Что движет им? Зачем он ворвался в нашу сельскую жизнь? Надо держать ухо востро, — как говорится, от осторожности голова не заболит! Чутье подсказывает мне что-то недоброе. Может, его надо больше, чем Реваза, опасаться? Эй, Нико! Веревки ты разорвал, да как бы цепь ноги тебе не опутала!..»

Нико подъехал к крепости.

Осмотрев местность, он повернул лошадь и стал было спускаться к деревне, как вдруг услышал звук трубящего рога.

Нико изумился. Звук доносился сзади, из лесу.

Рог протрубил еще раз.

Нико остановил лошадь, обернулся.

На опушке леса, выше по склону, какой-то человек, отомкнув ствол охотничьего ружья, изо всех сил продувал его. Черная ищейка носилась вокруг охотника, прыгала на него, становилась на задние лапы, хватала зубами приклад и весело лаяла.

Человек отставил ружье и замахал председателю рукой.

Тут только Нико узнал его — и был просто потрясен. Нет, право, никогда не встречал он такого бесстыдства, такой беззастенчивости! Он ощутил болезненный укол в сердце. Точно вдруг открылась затянувшаяся было рана. Нико упорно избегал встречи с этим человеком. После той проклятой ночи лишь раз попался Како на глаза председателю — мельком, когда вкатывал во двор к Марте ручную тележку с прессом для виноградных выжимок… Марту отняли у Нико… Украли… Свели… И кто? Вот этот оборванец, этот бродяга, которого Нико впустил в деревню, накормил, напоил, обеспечил кровом… И который сейчас ковыляет к нему на своих длинных, неутомимых ногах.

Внезапное желание овладело председателем — подскакать к этому чужаку, прибывшему невесть откуда, бросить на него лошадь и исполосовать ему спину плетью, — может, отвел бы душу, стало бы чуть легче на сердце. Но он сдержался и, отвернувшись, стал спускаться с горы.

Снова услышал он зов, на этот раз совсем близко.

Нико опять остановился, заколебавшись.

«Может, в беду какую попал — помощи просит. Человек все же, не собака!»

Председатель поднялся вскачь на гору, спешился.

К крепости с противоположной стороны взбирался запыхавшийся Како.

Охотник присел рядом с председателем и, пробормотав приветствие, тут же спросил:

— Папирос нет у тебя?

Нико искоса глянул на него, отпустил уздечку и надвинул кепку на лоб.

— Ты за этим меня звал?

— Ну да. Зову, а ты не слышишь. Тогда я затрубил в дуло ружья. — Како положил с беззаботным видом ружейный ствол к себе на колени и принялся шарить по карманам. — Как я умудрился их выронить, не понимаю!

Собака обежала вокруг лошади, раз-другой ласково взлаяла и, дружелюбно повиляв хвостом, повалилась перед нею на спину.

Лошадь с любопытством обнюхала пса, подняла голову, скосила на него злой глаз и наставила уши.

Собака, поджав хвост, поспешила убраться подальше — робко прошмыгнула мимо председателя и легла у ног своего хозяина.

— Ах, вот они где, оказывается! — Како вытащил из глубины своего ягдташа пачку папирос и закурил.

— Так ты только за этим звал меня бог знает откуда? — Губы у председателя злобно кривились, в голосе слышался сдержанный гнев.

— За этим и еще кое за чем.

— За чем же еще?

Охотник выпустил из угла рта облако дыма и показал пальцем:

— Вон, смотри!

Нико не сразу отвел горящий злобой взгляд от охотника, чтобы посмотреть туда, куда он показывал.

Вровень с краем обрыва, за пригорком, над Берхевой кружили стервятники.

— Что там такое? — Нико уже раньше заметил мерзких птиц, но не обратил на них внимания.

— Подойдем поближе, сам увидишь. Я утром наткнулся… Ну-ка, пойдем, может, признаешь.

Охотник встал, вскинул сумку на спину. Беспомощно затряслась голова привязанного за все четыре лапы убитого зайца.

Медленно спускались они по пригорку.

Собака бежала впереди, временами оглядывалась на идущих за нею и виляла хвостом.

Лошадь, которую Нико вел под уздцы, осторожно переступала задними ногами. Словно пышнотелая женщина, плавно несла она свой широкий круп.

Стервятники взмывали вверх из долины, где текла Берхева, кружили в поднебесье, потом, сложив крылья, вновь исчезали внизу, в долине.

Нико и его спутник спустились к каменистому руслу, перешли вброд реку.

Пониже, там, где русло внезапно расширялось, из ольховой заросли под нависшей скалой, оглушительно хлопая крыльями и затеняя ими небо, поднялась целая стая грифов-стервятников.

Уже издали бросился Нико в нос смрадный запах падали. Из-под ольхи выскочил шакал, с трудом волоча ворох сплетенных, вымазанных в грязи кишок. Заслышав собачий лай, он поднял голову, увидел кинувшуюся к нему ищейку и, выпустив из пасти добычу, молниеносно исчез в кустарнике, — перед псом лишь мелькнул его рыжий зад.

На булыжники русла выбрался старый, угрюмый гриф, почистил о камни огромный крючковатый клюв и злобно сверкнул желтым глазом из-под морщинистого века на пришельцев, прервавших его ужин.

Собака, выбравшаяся тем временем из кустарника после неудачной погони за шакалом, увидев мрачную птицу, залаяла и кинулась к ней.

Старый гриф, однако, и не взглянул на пса — раскинул крылья, пробежал по руслу, с треском цепляя за камни стертыми когтями, и, оторвавшись, медленно взмыл в воздух.

— Ого! Что твой реактивный самолет! — удивился Како и вскинул ружье.

Председатель, казалось, не слышал ни выстрела, ни радостного лая собаки, бросившейся к упавшей камнем подстреленной птице. Он неподвижно стоял поодаль и хмуро смотрел туда, где под ольхой роились над падалью насекомые. Потом молча и так же хмуро повернулся, потрепал ласково по морде встревоженную лошадь, вставил ногу в стремя и тяжело перекинул через седло словно налившееся свинцом тело.

2

— Где ты до сих пор? Каждый вечер на собрании? Что-то в последнее время ты совсем от дома отбился!

Шавлего подошел, сел к деду на постель.

Такой был обычай у Годердзи: пока не повалит снег или не ударит мороз, старик не ложился спать в комнате.

Внук потрепал широкую бороду деда, как кудель, потом, расправив ее, засунул под одеяло.

— Надо ее беречь — смотри, застудишь! — и встал.

— Постой, куда ты? Иди сюда.

— Сейчас приду.

В комнате невестки еще горел свет.

Шавлего постучался.

— Да, да, прошу!

Нино сидела за столом и просматривала ученические тетради.

— Ты, Шавлего?

— Тамаз уже спит? — Шавлего подошел, полистал поправленные тетради.

Нино потерла усталые глаза и положила перо.

— Что ты там смотришь?

— Чья это тетрадь?

— Сына Вардуашвили.

— Какого Вардуашвили? Иосифа?

Нино кивнула.

— Способный мальчик.

Улыбнувшись своей прелестной улыбкой, Нино взяла у деверя тетрадь.

Шавлего подошел к постели племянника, поцеловал спящего мальчика и вернулся к столу.

— Мама тоже легла?

— Не знаю. Недавно еще беседовала там, в задней комнате, с тетушкой Сабедой.

— Тетушка Сабеда была у нас?

— Возможно, она и сейчас еще тут. Что-то ее, верно, привело. Эта женщина, сам знаешь, без нужды никого беспокоить не станет.

Шавлего пожелал Нино спокойной ночи и вышел на балкон.

— Где же ты, дружок! — Дедушка Годердзи еще не спал. — Там Сабеда совсем извелась, дожидаясь тебя. Присядет и тут же опять вскочит — мечется, как затравленная… И мать твою жалко — может, ей спать хочется, но ведь гостью не оставишь одну. Бедная, несчастная старуха эта Сабеда. Поди спроси, что ей нужно.

— Да, да, знаю, — сказал Шавлего и направился к комнате, расположенной в самом конце балкона.

У Сабеды голова была повязана платком так, что концы его, перекрещиваясь, закрывали чуть ли не все лицо — виднелись только нос да глаза. Одной рукой она придерживала на исхудалой груди шаль, наброшенную на сутулые плечи, другой держалась за подбородок и, застыв в этой позе, стояла у двери.

— Меня дожидаешься, тетушка Сабеда?

Гостья молча кивнула, с трудом сдержав подступившее к горлу рыдание.

Шавлего подошел к матери, обнял ее за плечи, поправил платок на ее голове.

— А ты о чем плачешь, мама? И откуда у тебя берется столько слез! Ты ступай себе спать, а мы с тетушкой Сабедой пройдем в мою комнату.

— Не до того мне, сынок… Поскорей бы только домой добраться. Весь вечер жду тебя, сил больше нет. Придется тебе со мной пойти.

Шавлего понял, что ночную гостью привела к нему крайняя, настоятельная необходимость, тяжкая беда. Он ни о чем не стал ее спрашивать, подошел к матери, своим платком утер ей слезы.

— Ложись спать, мама. А я вернусь через часок-другой.

Сабеда уже спускалась по лестнице.

Они миновали Берхеву и пошли по проулку между изгородями.

Старуха ничего не говорила, и Шавлего не докучал ей расспросами.

В конце проулка, по левую сторону, у берега Берхевы стоял на отшибе дощатый домишко. В темном дворе смутно виднелись буйные заросли ежевики. Дощатый дом казался издали удивительно маленьким и жалким, словно съежившимся от холода.

Когда они вошли во двор, уже слившийся с проезжей дорогой, старуха ускорила шаг, почти побежала, бормоча себе под нос что-то горестно-жалобное.

— Сюда, сынок! — Едва оглянувшись на спутника, она прошла мимо галереи, спустилась по короткой лестнице марани и долго возилась в темноте перед дверью.

Чуть слышно звякнул ключ в замке, старуха нагнулась еще ниже и бесшумно отворила дверь.

На ступени у входа упала тусклая полоса света.

— Входи скорей, сынок, — послышался шепот старухи.

Шавлего вошел и плотно затворил за собой дверь.

Старуха заперла ее-на задвижку и поплелась в глубь марани.

Едва войдя, Шавлего сразу же разглядел у дальней стены тахту с расстеленной на ней постелью. Там кто-то лежал. Сабеда, склонившись над изголовьем, шептала чуть слышно:

— Горе матери твоей!.. Ну как ты, сыночек? По-прежнему весь горишь? Ох, надолго оставила я тебя одного, сынок, тряпка совсем высохла. Почему твоя несчастная мать не лежит в жару вместо тебя!

Шавлего молча стоял, прислонившись спиной к двери. Потом, так же ничего не говоря, медленно приблизился к постели и остановился перед тахтой.

На грязной подушке покоилась маленькая, круглая, совершенно лысая голова. Лоб был изборожден морщинами, на висках голубели извилистые, вздутые жилы. Одна из них часто пульсировала. Резко выдавались Обтянутые кожей скулы, впалые, дряблые щеки заросли щетиной. Лишь в бесцветных, маленьких, крысиных глазках теплилась искорка жизни.

Старуха намочила тряпку и положила ее больному на лоб.

Прохлада явно принесла ему облегчение. Потемневшие веки чуть приподнялись и снова опустились.

Шавлего спросил шепотом:

— Давно он вернулся?

— Уж больше месяца прошло. — Старуха пошаркала к другому концу тахты и приподняла одеяло. — Вот погляди, что с ним делается.

Под старинным лоскутным одеялом недвижно вытянулись перевязанные какими-то лохмотьями ноги. Икры были тонкие, тощие, щиколотки покраснели и чуть вздулись.

— Что с ним?

— Не знаю, сынок. Четыре дня тому назад он куда-то ушел вечером и вернулся только под утро. Тогда это с ним и стряслось. Ноги, сверху донизу, опухли и покраснели. А потом и волдыри вздулись.

— К врачу не обращалась?

— Он не захотел, не позволил мне. Я приложила печеный лук к волдырям и сама перевязала, как могла.

Шавлего прикрыл ноги больного одеялом и вернулся к изголовью постели. На черепе, туго обтянутом кожей, блестели капельки пота. Изможденное лицо пылало, иссохшие старческие губы были чуть приоткрыты, с натугой вырывалось изо рта частое дыхание.

— Надо позвать врача.

Больной вскинул мутные от жара глаза на Шавлего. Что-то вроде гримасы отвращения мелькнуло на нервно искривленных его губах, и тяжелые, лишенные ресниц веки снова опустились.

Холодным, недоверчивым, враждебным был этот взгляд.

— Другого выхода нет, сынок. Весь истаял, кончается человек. Говорит, не хочу врача. А что же еще делать — уходит ведь, того и гляди кончится.

— Почаще меняй влажную тряпку. Думаю, ничего особенного тут нет. Я пока схожу к доктору. — Шавлего вышел во двор и опять плотно закрыл за собой дверь марани.

Балкон медпункта был ярко освещен сильной электрической лампочкой. Свет ее достигал раскидистого тутового дерева во дворе. В окне у врача тоже горел свет.

«Не спит еще дядя Сандро», — подумал Шавлего и стал подниматься по лестнице.

— Войдите, дверь не заперта, — не сразу отозвался на стук голос изнутри приемной.

Комната была, как и прежде, разделена пополам занавеской. К убранству ее прибавился приставленный теперь к книжному шкафу продолговатый стол. А желтый череп переместился с письменного стола на самый верх книжного шкафа. Доктор сидел за столом, на котором стоял графин вина, и, по-видимому, нисколько не скучал в своем собственном обществе.

— Врачи нам пить вино не советуют, а сами, как я вижу, не отказывают себе в этом удовольствии. — Шавлего бросил взгляд на графин с янтарной жидкостью, опустошенный до половины.

Доктор смотрел на гостя чуть осоловелыми глазами — взор его был невидящий, как бы потусторонний. Он словно и находился здесь, в этой комнате, и в то же время отсутствовал. Он чувствовал, что кто-то вдруг ворвался в тайное обиталище его уединенной души, но полностью, кажется, не отдавал себе отчета в происходящем. Одной рукой он сжимал горлышко графина другой обхватил стакан с вином. Щеки и скулы у него горели румянцем, короткая, аккуратно подстриженная бородка чуть вздрагивала.

Шавлего еще раз окинул взглядом стол. О нет, никаких следов спиритических опытов — лишь влияние всемогущего Бахуса чувствовалось в этом уютно уединенном интерьере.

Доктор взял пустой стакан, стоявший поодаль, наполнил его и пододвинул к гостю.

— Кто сказал, будто бы медицина запрещает пить вино? Не верьте, юноша. Мы боремся с пьянством, а не с разумным употреблением вина. Оно — необходимый атрибут хорошего стола и полезно человеку. Я видел, как крестьянин, накрошив в чашку хлеба, заливает его вином — это кушанье называется «боглошо»… Грузинский крестьянин — мудрец. Я объездил почти всю Европу и еще полмира и нигде не встречал такого предмета, как чурчхела. Она принадлежит только грузинам, и я вижу в ней нечто характерное для национальной сущности этого народа. Мне думается, историческая необходимость заставила его создать этот искусственный плод. — Доктор неуклюже потянулся через стол, взял с тарелки лежавшую на ней толстую чурчхелу. — Вот, юноша, здесь вам и орехи, и вино, и хлеб. То есть жиры, белки и углеводы, эти три жизненно необходимые составные части нашего тела. Чурчхела легка и не была обременительным грузом в походе. В походе — на войне, говорю я, юноша, ибо история грузинского народа — это непрерывный кровавый путь, испокон веков и до недавнего времени. До тех пор, пока грохот русских барабанов, прорвавшись через Дарьяльские теснины, не вселил страха в сердце мусульманского мира…

Что-то в голосе доктора и во всей его фигуре внушало жалость. Шавлего давно не видел его — казалось, доктор весь стал как-то меньше. В красивых его глазах еще глубже укоренилась тайная горечь. Более, чем когда-либо, чувствовалось сейчас, как одинок этот человек.

И Шавлего стало жаль доктора, жаль от души. Он молчаливо чокнулся с хозяином и осушил стакан.

И хозяин тоже не сказал ни слова. Он пил медленно, не отрываясь. А выпив все до капли, поставил перед собой стакан, покрыл его обеими руками и опустил на них подбородок.

Шавлего проследил за его взглядом. Лишь сейчас заметил он на столе, сбоку, прислоненный к книжному шкафу портрет молодой, красивой женщины, вставленный в великолепную раму из красного дерева. Гордый лоб и повелительно сдвинутые брови внушали робость. Большие блестящие глаза смотрели чуть сентиментально. А на маленьких, изящно очерченных губах застыла архаическая улыбка, наподобие той, что встречается на греческих скульптурах раннего, доклассичеекого периода.

Лицо женщины было незнакомо Шавлего.

На этот раз гость сам, не дожидаясь приглашения, потянулся за графином, налил себе вина, и, по-прежнему без единого слова, выпил. Потом снова налил себе и наклонил графин перед хозяином.

Доктор молчал. Он не сводил глаз с портрета.

Медленно снял он со стакана руку.

— Выпьем, дядя Сандро, за плавающих и путешествующих…

Хозяин взглянул на гостя, потом снова на портрет и осушил стакан.

— Я думаю, юноша, что слово «вино», как и название птицы фазан, родилось в Грузии и отсюда ушло в широкий мир. От века существовал у нас культ виноградной лозы, и, мне кажется, не случайно, что просветительница Нино явилась в Грузию с крестом из лозы в руках. И двери церквей часто вырезали из лоз. В старину вырастали гигантские лозы. Я видел такие сам — в Калифорнии. Ствол лозы у основания диаметром больше метра, занимает она площадь в полгектара и приносит каждый урожай не менее пяти тонн гроздьев… Бывали и у нас когда-то такие лозы… Одна росла вот здесь, в этом самом саду. Там, где сейчас дерево желтого кизила, повыше развалин марани. Было этой лозе не меньше двухсот лет. Посадил ее прапрадед деда хозяина этого дома в ту пору, когда Ираклий разгромил разбойничавших за Артаной лезгин и по пути домой проезжал через наши места… Нет ничего ценнее лозы! Доброе вино придает аппетит и делает беседу приятной… Съешь что-нибудь, юноша, проглоти хоть кусок. Больше мне нечем угостить. Без хозяйки дом все равно что без крыши. — Доктор пододвинул гостю блюдце с холодной вареной говядиной и нарезал на другом блюдце сыр. На этот раз он сам наполнил стаканы себе и гостю.

— За покинувших родной дом и не вернувшихся в родные края!

Доктор встал и принес еще вина. Хмель постепенно овладевал им. Черты лица его расплывались все больше, глаза совсем помутнели, и рука, державшая стакан, дрожала. На этот раз смятую бородку доктора подпирало зажатое в кулаке горлышко графина, а взгляд из-под припухших век был все так же пристально устремлен на портрет.

Жажда овладела Шавлего — ему захотелось вина, еще вина. Попросив разрешения у хозяина, он взял с соседнего стола довольно большую химическую колбу, наполненную доверху. Налив оттуда вина в стакан и утолив жажду, он отер губы и закусил порядочным куском сыра.

— Человечество не знало за всю свою историю более страшной, беспощадной болезни, чем рак. — Доктор ни на мгновение не отрывал взгляда от портрета. — Рак — это такой же символ всяческого зла, как виноградная лоза — символ добра. А я утверждаю: хотя Арарат совсем близко от нас, голубь, выпущенный Ноем из ковчега, не залетал в Грузию, иначе он принес бы Ною в клюве не масличную ветвь, а побег виноградной лозы… Эти два символа… Должно быть, потому горечь одного из них умеряют сладостью другого… Сколько тысячелетий этот палач истязает человечество? Гиппократ, Гален, Амбруаз Парэ… Потом — лет двести тому назад — Лионская академия объявила конкурс «Что такое рак?» и даже установила денежную премию… Получил ее Бернар Перили, но он лишь наметил новые пути изучения болезни, а никаких существенных выводов не сделал… Потом такие исследователи, как Вирхов и Конхейм. Еще позднее Павлов. И все-таки каждый год полтора миллиона человек погибает на земном шаре от этой болезни, олицетворяющей зло и несчастье… По недавним данным Дорна, в одной только Америке на сто тысяч жителей приходится четыреста тридцать заболевающих раком. Некоторые исследователи утверждают, будто частота раковых заболеваний возрастает вместе с уровнем цивилизации — будто бы в урбанизме кроется главный исток беды. Но я бывал в Бельгийском Конго, и там, в этой далеко не урбанизованной стране, тоже видел множество больных раком. Заболевание это в равной мере осаждает и держит под угрозой как высококультурные, так и малоразвитые народы. Только в отсталых странах нет достаточно точной статистики, и средняя продолжительность жизни там сравнительно невелика, так что аборигены этих стран не часто доживают до того возраста, когда в организме начинает развиваться рак.

Шавлего снова наполнил стаканы.

— Вот, юноша, видишь это фото? Может быть, ты решил, что тут запечатлена какая-нибудь европейская или американская примадонна? Присмотрись-ка, ведь в ее лице нет ни одной чужестранной черточки. Это — единственная дочь былого владетеля Чалиспири и примыкающих деревень, хозяина этого дома, князя Вахвахишвили. Мы вместе учились… Случилось так, что ее выдали замуж за другого… Она последовала за мужем за границу и поселилась в Париже… Ты думаешь, я стал участником гражданской войны в Испании только для того, чтобы защитить республику от франкистов? Была, милый мой, еще одна причина. Французская граница проходит через Пиренейские горы. В конце концов я нашел в Париже ее квартиру, но не ее самое… Она уехала за два года до того — муж увез ее в арабские страны, где вербовал волонтеров для войны в Индокитае. В конце концов он похитил большую сумму и бежал в Конго… Это все, что мне удалось узнать с помощью некоего Шаликашвили, занимавшего в соответствующих компетентных кругах довольно значительное для иностранца место. Он же помог мне устроиться врачом на судно, с которым отправлялась в Конго экспедиция, или, вернее, охотничья партия для ловли удавов, — на них был большой спрос во всех европейских зоопарках… А ты знаешь, как ловят удавов в Конго, юноша? Конголезцы просто гении в этом деле: выследив удава, ставят большую деревянную клетку поблизости от места, где он лежит. Несколько охотников бросаются на змею, хватают ее за хвост и тянут изо всех сил. Удав видит перед собой открытую вверь клетки и, уверенный в том, что перехитрил врагов и нашел убежище, вползает внутрь и там сворачивается. А охотникам только этого и надо: выпустив из рук хвост змеи, они накрепко запирают клетку. Иногда ярость доводит удава до самоубийства. Змеи ведь способны чудовищно разъяряться! В приступе тошноты удав извергает все съеденное им, и надо вовремя ополоснуть ему щелочным раствором пасть — желудочный сок его так едок, что разъедает слизистые ткани и губит животное… Фу! Кто-то, наверное, поминает нас недобрым словом — что это змеи пришли мне на ум?.. Впрочем, однажды на поле, затопленном разливом реки Конго, я видел дерево, ветви которого были обвиты и увешаны сотнями змей, искавших спасения… От ядовитого их дыхания на дереве засохли все листья! Ну-ка, налейте еще, юноша, что-то я сегодня в отвратительном настроении.

Шавлего снова налил вина себе и хозяину.

Они молча опрокинули стаканы.

С трудом оторвавшись от пустого стакана, доктор сжал его в руке. Словно ртуть, блестели на его бородке пролившиеся на нее капельки вина.

— Судьба в конце концов смилостивилась надо мной: в результате этих долгих метаний и поисков я нашел ее в Элизабетвиле, в больнице для бездомных бедняков… Муж ее погиб во время охоты на диких буйволов — разъяренные животные затоптали его, — а сама она умирала от злокачественной опухоли матки, измученная экваториальной жарой, в одиночестве. Я едва узнал ее — лицо безумное, дикий взгляд… Деньги, заработанные во время плавания, очень мне пригодились, но ничего поделать я уже не мог. Победить рак, этот символ бед человеческих, оказалось невозможно. Потом в Леопольдвиле мне посчастливилось выиграть большую сумму на скачках, и я отправился в Америку, надеясь новыми впечатлениями заглушить свое горе… Но и там не смог долго оставаться и вернулся в Париж. С тех пор ничто в жизни меня не привлекает, — я помню лишь о клятве, которую дал над ее едва остывшим трупом: посвятить всю свою жизнь разгадке тайны рака.

Доктор поднялся со стула, подошел к занавеске и отдёрнул ее.

— Вот, смотрите!

Перед глазами гостя предстало некое подобие средневековой лаборатории.

Налево в углу стоял деревянный ящик — в нем копошились морские свинки, с хрустом жевали капусту и свеклу, похрюкивая от удовольствия.

— Это мои самые лучшие помощники. Морская свинка — единственное животное, у которого, не убивая его, можно брать кровь непосредственно из сердца. А эти, посмотрите на этих, — доктор направился к другому углу. — Я посвящу вас в мои… Входите, не стесняйтесь!

«Бедняга порядком выпил… Как бы не разбил чего-нибудь. Он сейчас может тут все переломать», — подумал Шавлего и сказал:

— Я от больного, дядя Сандро. Нужна ваша помощь, и поскорей. Он в жару, температура высокая. Может, сначала туда пойдем?

Доктор уставился на молодого человека разбегающимися глазами. Бережно поставил он колбу с длинным, изогнутым горлышком, полную зеленой жидкости, на стол, около маленьких весов с черными чашечками.

— Почему не сказали сразу, как только пришли?

— По-моему, у него отморожены ноги. Часом раньше придем или часом позже — разницы не составляет.

Гость с изумлением увидел, как расплывшиеся черты лица доктора приобрели строгую четкость, мутные глаза прояснились и шаг стал твердым.

— Одну минутку, юноша. Я сейчас…

Доктор поспешно вышел — через две-три минуты со двора донесся звук льющейся из крана воды.

Вернувшись в комнату, доктор долго вытирал большим полотенцем лицо и шею. Редкие, волнистые пряди мокрых седых волос на лбу растрепались и торчали в разные стороны.

Когда доктор пригладил волосы, закутал шею в теплое кашне и надел шляпу, лишь чуть припухшие веки могли навести на мысль, что он сегодня прикладывался к бутылке.

— Надо было сказать мне сразу, не теряя времени… — Доктор хлопотливо укладывал инструменты в маленький чемодан и второпях чуть было не забыл сунуть туда халат. — Каково бы ни было состояние больного, не люблю мешкать, за мной уже с давних пор не числится опозданий.

Доктор запер дверь на ключ и спустился по лестнице во двор, где его уже поджидал Шавлего.

— В следующий раз непременно посмотрю вашу лабораторию, — сказал он.

Доктор ничего не ответил. Перебросив плащ из одной руки в другую, он быстро зашагал вдоль Берхевы.

Сабеда, истомившаяся от нетерпеливого ожидания, встретила их перед своим двором, на дороге.

Больной был все в том же немощном состоянии, только теперь затуманенные от жара глаза его были раскрыты и бессмысленный взгляд устремлен на потолок, заросший пылью и паутиной.

Сабеда позаботилась до их прихода принести в марани стулья.

Доктор положил макинтош и чемодан на расшатанный табурет и склонился над больным. Пощупав пульс, он откинул одеяло, посмотрел на его ноги и велел Сабеде снять повязку.

Обе стопы от пальцев до щиколоток распухли и покраснели. Они были почти сплошь облеплены пленками запеченного лука.

Доктор велел Сабеде снять их.

Взгляду его открылось множество желтоватых пузырей — некоторые из них успели лопнуть, и внутри виднелась желтая густая масса.

Доктор окинул ноги больного беглым взглядом и повернулся к Шавлего:

— Обморожение второй степени. — Он открыл чемоданчик, достал оттуда белый халат, надел его. Потом долго копался в глубине чемоданчика и наконец поднял голову с недовольным видом: — Ну вот, ножницы с собой не захватил.

— Я могу сходить за ними.

— Подождите, может, найдутся здесь. Есть у вас ножницы, матушка?

— Валялись какие-то в сундуке.

— Надеюсь, не заржавленные?

— Нет, что вы, старинные ножницы, с чего бы им заржаветь!

— Ну, так пока что перевяжите ему снова ноги и закройте одеялом. А потом положите эти ваши ножницы в чистый котелок и хорошенько прокипятите.

— Найдутся у тебя дрова, тетушка?

— Откуда у меня дрова, сынок… Там, за домом, прислонены старые колья из-под фасоли.

— Дай мне топор, я порублю их.

Шавлего вернулся без промедления.

— Ножницы сейчас будут готовы. Удивительно, больной уже месяц как дома, а случилось это с ним четыре дня назад. Правда, по ночам уже становится прохладно, но все же стоит теплая осень. Отморозить ноги в такую пору…

— Это, как я догадываюсь, сын старухи, тот самый, что пропадал где-то в дальних краях, на севере, не правда ли? Отморожены у него ноги, должно быть, давно. А отмороженные места, даже после выздоровления, очень чувствительны к холоду — достаточно слегка переохладить их, чтобы вновь нарушилось кровообращение. — Доктор тщательно обтер руки смоченной в спирте ватой и достал из чемоданчика пинцеты. — Мы еще вовремя поспели. Хотя кое-где капиллярные сосуды уже начали лопаться. Поднимитесь-ка, юноша, в дом и принесите прокипяченные ножницы. Пусть старуха до них не дотрагивается!

Шавлего принес котелок.

Доктор попросил старуху поставить поближе керосиновую лампу. Потом достал пинцетом ножницы из котелка и дал их Шавлего.

— Не дуйте на них — помашите, держа пинцетом, они быстро остынут.

Больной лежал неподвижно и затуманенными глазами смотрел на хлопотавших, вокруг него людей. Время от времени он, собрав все силы, слегка потирал одной ногой другую, чтобы унять невыносимый зуд и жжение.

Доктор снова велел Сабеде снять повязки с ног пациента и смоченной в спирте ватой обмыл обмороженные места.

— И ваты мало захватил. Ничего не поделаешь, надо обойтись тем, что имеется. Ну-ка, давайте сюда ножницы, они, наверно, уже остыли. — Он обернулся к старухе: — Есть у вас восковые свечи и подсолнечное масло?

— Есть немного.

— Возьмите, юноша, этот котелок, вылейте воду и сварите в нем воск и масло в равных количествах. Черт побери, знай я наперед, в чем дело, прихватил бы с собою соответствующую мазь.

Шавлего ушел вместе со старухой.

Врач принялся осторожно вскрывать волдыри и срезать клочья кожи там, где они уже лопнули; ранки он обтирал стерильной марлей.

Шавлего принес котелок.

Когда только что сваренная мазь остыла, врач намазал ею ноги больного и перевязал их бинтом.

— Ну, а теперь вот что, матушка. Прежде всего больному необходим воздух. Почему вы думаете, что здесь теплее, чем наверху? Оставлять больного в марани нельзя. Температура у него достаточно высокая. Правда, частично это надо отнести за счет нервного напряжения. Дайте-ка сюда, Шавлего, вон ту коробочку, сделаем уж заодно укол антитетануса. Да и пенициллин не мешает ввести — это вполне уместно.

Когда все кончилось, больной словно ожил — замотал своей маленькой воробьиной головкой и наотрез отказался перебраться из погреба в дом.

Доктор перевел недоуменный взгляд со старухи на Шавлего.

Шавлего взял макинтош, перекинул его через плечо и сказал доктору по-французски:

— Не настаивайте. Я все вам объясню. У больного есть причины скрываться в погребе. Но это неважно, мы все же его перенесем.

Потом он вернулся к больному и посмотрел ему прямо в лицо.

— Не знаю, помнишь ли ты меня, Солико, но ведь кому-то ты все же должен довериться? Иначе нельзя. Ни о чем не тревожься — я беру всю ответственность на себя.

Больной не сводил с него глаз. Долго, упорно, настойчиво всматривался он в Шавлего тусклым взглядом. Потом, едва шевеля тонкими, пересохшими губами, с трудом выдавил из себя:

— Не знаю… Ты, как приехал сюда, каждому готов был помочь, всех старался утешить… Неужто меня одного предашь и погубишь?

— Договорились — сказал Шавлего и схватился за тахту в изголовье. — Вы, дядя Сандро, беритесь за другой конец. А ты, тетушка Сабеда, ступай вперед с лампой.

Больной весил очень мало, груз оказался совсем легким.

Прощаясь, доктор дал Сабеде последние наставления:

— Поите его горячим чаем. Есть ему можно все. Что, чаю у вас нет? Завтра принесу, когда приду делать укол пенициллина. И не беспокойтесь: самое большее через месяц поставлю его на ноги.

Проводив врача до дома, Шавлего остановился во дворе, перед лестницей:

— Ну вот, дядя Сандро, я поделился с вами по пути своими догадками. Из них следует одно: Реваза надо считать очищенным от всех подозрений.

— Да, разумеется, если, конечно, не удастся утаить шило в мешке. Но разъяснить все — значит выдать больного.

— Надо сделать так, чтобы и овцы были целы, и волки сыты. Я что-нибудь да надумаю. А до тех пор мы оба с вами немы как рыбы.

— Я лекарь, юноша, и пациент для меня — только больной, ничего больше. Но одно вам следует помнить: клеймо совершенного злодеяния тяжелее любых наказаний. Как вы думаете смыть с него это пятно в глазах села?

— И об этом придется подумать. А за сегодняшнее беспокойство, надеюсь, когда-нибудь удастся вас отблагодарить.

— Не стоит благодарности, юноша, это мой прямой долг…

3

Секретарь райкома исподлобья, быстрым взглядом окинул сидевших вокруг стола. Ни на чьем лице он не прочел сочувствия и поддержки. Один лишь Варден время от времени посматривал на него с заискивающей, улыбкой, в которой, однако, сквозило плохо скрытое злорадство. Секретаря райкома нисколько не удивляло расположение духа этого тупицы. Тут он безошибочно распознал признаки очередной затеваемой авантюры. Он сидел за своим широким столом, как выкуренный из берлоги медведь перед сворой ощерившихся собак, и чутьем понимал, что обязан огрызаться в ответ. И вдруг ему стало жаль самого себя — одинокого и всеми покинутого. То, чего он боялся на протяжении последних немногих лет, сегодня началось. Никогда не завидовал он так остро всем тем, кто имел сильную заручку, могущественных покровителей. Он всегда старался доказать делом, что заслуживает того высокого почета, которого удостоился как руководитель большого и важного района. Но отсутствие гибкости — общее, наследственное свойство людей его племени, той части страны, где он родился, — помешало ему приобрести активных доброжелателей среди более высокопоставленных людей. Софромич? Луарсаб так до сих пор и не может понять, почему тот неизменно жалует этого выродка, у которого в голове одни только женщины да шикарная одежда. Как будто бы не брат, не сват, не родственник. Луарсаб исполнил начальственную просьбу касательно Вардена, просьбу, похожую скорее на приказание, но разве можно полагаться на его признательность? Варден не настолько уж глуп, чтобы не замечать, каким пренебрежительным взглядом смотрит на него секретарь райкома, здороваясь при встрече. Да, Луарсаб должен в полном одиночестве бороться за свое место под солнцем. До сих пор враги тайно проверяли подступы к крепости — сегодня начинается прямой натиск, открытый бой. И Луарсабу предстояло отбивать атаки, сражаться яростно и беспощадно. Таков закон жизни, уйти от которого не может ни один смертный. Он превосходил противников также и опытом, а позиционное отступление ни в какой мере не явилось бы поражением.

Секретарь райкома потер пальцами лоб с такой силой, точно хотел втиснуть обратно рвавшиеся наружу, уже проглядывающие, как ему казалось, сквозь черепную коробку мысли. Некоторое время он молча водил кончиком карандаша по стеклу, которым был покрыт стол.

— И ты такого же мнения, Серго?

Полное, добродушное лицо второго секретаря светилось улыбкой.

— Да, Луарсаб, и я такого же мнения.

Секретарь райкома сразу отметил, как изменилось положение дел. Если он для второго секретаря уже не Соломонич, а просто Луарсаб…

— И Медико так думает?

— Да, уважаемый Луарсаб.

Теперь уже все стало ясно. Чувствовалась сильная рука Теймураза, хотя сам он находился далеко отсюда, в Ширване.

И вдруг Луарсаб почувствовал страх — такой же, как в первый свой день на фронте. Когда при громе артиллерийской канонады тряслось бревенчатое перекрытие землянки и с потолка сыпалась за ворот земля, волосы на всем теле вставали дыбом- это было пренеприятное ощущение…

Новый председатель райисполкома, переведенный сюда недавно из Лагодехи, спокойно, с виду безучастно протирал стекла своих очков.

Луарсаб посмотрел на его слегка горбатый нос с вмятинами у переносицы от дужки очков и едва сдержал насмешливую улыбку.

— Мне кажется, это в первую очередь должно интересовать тебя, Александр. А ты слушаешь с таким видом, точно тебе предстоит только в заключение, после всех, коснуться пальцем одной из чашек весов и тем определить окончательное решение и исход дела. А между тем вопрос этот тревожит многих в районе. А некоторые кровно в нем заинтересованы.

— Я здесь, в Телави, человек новый, товарищ Луарсаб, и еще даже не успел основательно ознакомиться с районом. — Председатель райисполкома надел очки; из-за поблескивающих стекол смотрели на секретаря райкома серьезные, умные светлые глаза. — Но, насколько я мог заключить после изучения имеющихся документов, Джашиашвили ни в чем не виноват. И личное дело его чисто и прозрачно, как дистиллированная вода. — Помолчав, он добавил: — Разумеется, если не принимать в расчет строгого выговора, вынесенного ему здесь, на бюро, — по-моему, несправедливо.

— Он еще дешево отделался — следовало исключить его из партии.

Председатель райисполкома не мог скрыть свое изумление.

— Мне кажется, товарищ Луарсаб, что к крайним мерам прибегают, лишь когда нет никакого иного выхода. Кроме того, если сравнить послужные списки обоих, то Джашиашвили выглядит гораздо лучше, чем Гаганашвили. Я знаю, почему Гаганашвили был переведен из Лагодехскош района в Телави. Известна мне и та сцена, которая разыгралась в комнате дежурного по отделению милиции при аресте директора рынка Гошадзе. Если бы вы не были введены тогда в заблуждение ложными показаниями, сегодня вопрос о том, надо или не надо вернуть Джашиашвили, не стоял бы на повестке дня. Но раз уж так вышло, поскольку наша партийная совесть и коммунистическая этика требуют справедливости, которая всегда в конечном счете торжествует, и поскольку ничто в природе не теряется бесследно и все скрытое становится явным, то мы обязаны вытащить из архивной пыли также и забытое дело Гошадзе, расследовать его сызнова и вернуть на свое место человека, подвергшегося незаслуженному наказанию. А племянника Гаганашвили, который сейчас работает директором рынка, перевести на его прежнюю работу.

Секретарь райкома медленно обвел глазами всех собравшихся.

Серго по-прежнему улыбался своей доброй улыбкой.

Даже Медико, всегда почтительная и застенчивая, на этот раз не опускала перед ним упрямого взгляда.

— Интересно, что скажет Варден?

Но заведующий сектором учета не решился скрестить взгляды с секретарем райкома. Варден рассердился в душе на самого себя: дни шли за днями, месяцы за месяцами, a сила и твердость взгляда у него остались по-прежнему на уровне инструкторских, никак не мог он дорасти до проницательности завотдельского взора. «Заколдовал он меня, что ли?» — подумал со злостью Варден и положил свои холеные пальцы на сукно стола.

— Я, Соломонич, оказался сейчас здесь совершенно случайно. Что же касается этих двух людей, то, как вы еще тогда правильно изволили заметить, вместе им работать по-прежнему невозможно.

«Хоть ты и дубина, а достаточно хитер, щенок!» — подумал Соломонич, даже и не стараясь скрыть брезгливое чувство.

— Вы тогда решили совершенно правильно, — сказал председатель райисполкома. — Только с одной поправкой: ушел из района не тот, кому следовало уйти. Не знаю, чем это было обусловлено, что заставило вас принять такое решение, но исправить ошибку нетрудно. Тем более что у Гаганашвили был подобный случай уже в Лагодехи, и мне совершенно непонятно, как его, освобожденного от работы по такой причине, сразу перевели сюда, в этот огромный и важный район.

«Теймураз! Теймураз! Теймураз!»

Луарсаб внезапно вздрогнул: обитая клеенкой дверь кабинета отворилась, и в ней показался Теймураз.

Он оглядел всех и спросил:

— Можно?

«Как в сказке — стоит помянуть имя злого духа, и он тут как тут!»

Все присутствующие были явно изумлены.

— Пожалуйте.

— А мы думали, вы сейчас далеко, в Ширване.

— А я и приехал-то совсем недавно. Только и успел, что подкрепиться с дороги да переодеться.

Выражение лица Теймураза было веселое, хромота его, чуть заметная, почти не портила походки.

«Этот человек родился поэтом, но почему-то избрал другой путь. И чем его привлекла райкомовская работа?» — с сожалением подумал секретарь.

— Овец устроил, все в порядке? — спросил Серго. Полное лицо его сияло от удовольствия.

— Ну-ка, расскажи, как вы путешествовали, легко ли добрались до места, как устроили овец? А наши овчары… что там у них хорошо, что плохо? — спросил в свою очередь секретарь райкома и еще раз быстрым, полным напряженного ожидания взглядом окинул вошедшего.

Теймураз поздоровался со всеми, перекинулся с каждым двумя-тремя словами и сел.

— Путь был нелегкий, и даже очень, но в общем путешествие можно считать благополучным. Пришлось только устроить таску шалаурцам да заодно и чалиспирцам.

— Это за что же?

— На трассе, за Пойло, у них нашлись кунаки, которым они отдавали самых лучших овец в обмен на дрянных — разумеется, с приплатой. Я обнаружил эти их шалости, и покричали у меня «бурда-валла» и те и другие!..

— Воротятся — мы тут с ними поговорим. Какова трасса?

— Ничего, в порядке. Около Алиабада перепахано несколько гектаров, но это пустяки.

— Нигде не изменена?

— Да нет, после той последней передряги зачем бы стали ее менять. Заболеваний ни в одной отаре больше ведь не было. Во всяком случае, в карантин мы ни разу не попадали.

— Пастухи всем на зиму обеспечены?

— Я постарался запасти все необходимое. А если будет в чем нужда, в Алибайрамлы есть постоянный представитель нашего Министерства сельского хозяйства; я его повидал и попросил оказывать содействие и помощь. Я сам, лично, присутствовал при ремонте всех стоянок, которые в этом нуждались. Сам доставал гвозди и камыш. Немножко я, правда, беспокоюсь насчет сена. Но трава нынче хорошая, и сено едва ли понадобится. Но вот о чем следовало бы поразмыслить: весь этот путь слишком длинен и утомителен как для животных, так и для людей. Требует и времени и расходов. Надо придумать что-то другое, найти какое-то иное решение.

Секретарь райкома опустил голову и, скрывая насмешливую улыбку, долго, как бы в рассеянности, скреб затылок кончиком карандаша.

— Может, посоветуешь переправлять овец на самолетах, Теймураз? Так сказать, с комфортом?

— Хотя бы и самолетом, если понадобится, уважаемый Луарсаб. Но разве нет иных путей — по лицу земли? От Телави до Ширвана пролегает прекрасная железная дорога.

Луарсаб сразу сообразил, что ему представляется прекрасный случай уклониться от неприятных разговоров.

— Пожалуй, об этом действительно стоит подумать, Теймураз. Нужно, не откладывая, сообщить об этом предложении министерству, и тогда, возможно, его передадут в ЦК на рассмотрение. До весны времени достаточно, может быть, поспеет и решение.

— Я говорю серьезно, уважаемый Луарсаб.

— Я тоже говорю вполне серьезно. Вот сейчас тут все руководство района, все сливки в сборе. Обсудим, посоветуемся и сообщим в Тбилиси.

Но председатель райисполкома сразу рассеял его надежды.

— Предложение очень хорошее и вполне обоснованное, но спешного в этом деле ничего нет. Я думаю, товарищ Луарсаб, сейчас надо вернуться к тому вопросу, из-за которого мы трое — а теперь и Теймураз присоединится к нашей беседе — явились сюда. Покончив с этим делом, примем решение, чтобы не обманывать надежд, которые возлагают на нас ни в чем не повинные и пострадавшие по недоразумению люди. Ведь и у других может ослабеть тяга к честному труду. Каждый работник должен твердо знать, что он защищен от необоснованных репрессий, от произвола, наконец, от рукоприкладства, и мы обязаны укреплять в нем это убеждение. Все должны быть уверены, что наказание постигает виновных, а не безвинных людей.

— Разве тогда, на бюро, была доказана вина Гаганашвили? — ощерился на этот раз Луарсаб. — Выяснилось ведь, что Джашиашвили приходил на службу пьяный и наносил оскорбления действием работникам милиции.

Теймураз сразу понял сущность дела и оценил обстановку.

Председатель райисполкома снова протер стекла своих очков.

— Во-первых, о пьянстве Джашиашвили и о физических оскорблениях работников милиции свидетельствует один и тот же человек, находящийся, так сказать, в блоке с Гаганашвили. Никого, кто присутствовал бы при этом, он назвать не может, он и Джашиашвили были одни. Один утверждает — другой отрицает. Кому из них двоих мы должны верить? Почему мы обязаны верить одному и не верить другому? Работник милиции, о котором идет речь, не имеет даже простой справки от врача, подтверждающей наличие малейшего следа рукоприкладства. Во-вторых, право, удивительно: вас заботят только эти пресловутые оскорбления действием, нанесенные милицейскому работнику, и совершенно не приходит на память, что сам этот работник и его сотрудники, в присутствии начальника милиции Гаганашвили, избили ни в чем не повинного гражданина, да так, что он долго лежал больной и до сих пор еще жалуется на боли?

— Никак не пойму, товарищ Александр, почему вы так охотно уверовали в эту версию об избиении в милиции и решительно отрицаете, что он мог свалиться с дерева?

— Насколько мне известно, на территории рынка нет деревьев, а ходить в лес пострадавший не имел обыкновения.

— И профессией монтера не занимался, — прибавил Серго.

— Разве у себя в доме, в саду, вам не случалось подняться на фруктовое дерево?

Теймураз вздернул брови и взглянул прямо в глаза секретарю райкома.

— Но я знаю, уважаемый Луарсаб, что вы и сами не верите этой версии.

— Какой именно?

— Падения с дерева.

— А почему вы верите версии избиения в милиции?

— Это утверждают два человека.

— Какие?

— Пострадавший и автоинспектор.

— Пострадавший исключается естественным образом, а об автоинспекторе скажу так: если вы допускаете, что тот сержант в сговоре с начальником милиции, почему не допустить возможность сговора между автоинспектором и Джашиашвили?

— В это вы и сами не верите, уважаемый Луарсаб.

«Этот Теймураз сведет меня с ума! Право, ему и вторую ногу сломать мало!»

— Что ты там несешь, приятель, рехнулся, что ли? — Лицо секретаря райкома заволоклось тучей, в глазах сверкнула молния.

— Нервничать нет никакой причины, уважаемый Луарсаб. Истина, как известно, рождается в спорах, в обсуждении. Этого вы не можете отрицать. Что касается того, рехнулся я или нет… Я присутствовал в тот день на бюро и прекрасно помню: вы ничем, даже выражением лица, не показали, будто считаете Гошадзе человеком непорядочным, а автоинспектора лжецом, пытающимся ввести бюро в заблуждение.

— Почему же ты тогда не проронил ни слова? Почему сидел тут и молчал как пень? Разве мы рассматривали не эту же самую историю? Что же ты в тот день язык проглотил? Испугался всесильного блока Гаганашвили или его самого как начальника милиции?

Теймураз невольно улыбнулся.

— Помните, уважаемый Луарсаб, что сказал Александр Первый Наполеону в Тильзите, во время свидания на плоту? «Вы горячи, а я упрям. Хотите — будем разговаривать, а нет — разъедемся». Разговоров нам не избежать, а разъехаться нам с вами не так-то легко. Ну, а что до того, будто я испугался… Вы сами хорошо знаете, что я не из пугливых. И знаете также, что в правом колене и сейчас сидит у меня бандитская пуля.

Луарсаб не слышал последних слов. Он сразу разыскал в отдаленном уголке своей памяти нарядный шатер на огромном плоту, явственно представил себе, как Наполеон нервно смял свою треугольную шляпу и швырнул ее об пол. Сравнение оказалось лестным, и в глубине души он ничуть не обиделся, только теперь необходимо было остаться на уровне Наполеона.

— Ладно, раз ты за разговоры, давай поговорим. Отвечай: почему ты тогда, на бюро, не сказал ни слова?

— Вы забыли, что я сказал вам после бюро?

— Я тебя спрашиваю о том, что было на бюро, а не после. Почему ты молчал на бюро? — вспылил секретарь.

— Разве я не объяснил вам после бюро причину?

— Но на бюро! На бюро! На бюро! Почему ты онемел на бюро? Этот человек просто сводит меня с ума!

— Ну, раз вы забыли, я не поленюсь, напомнить. Я не высказался потому, что не считал это собрание правомочным заседанием бюро.

— По какой причине, изволь объяснить?

— Я сказал тогда и повторяю сейчас: это было нечто среднее между заседанием бюро и совещанием передовиков района.

— Заседание бюро было проведено с соблюдением всех правил. Что изменилось бы, если бы на нем не присутствовали передовики?

— Очень многое! Нам не пришлось бы сейчас возвращаться к тогдашним вопросам, не было бы ничего сомнительного и спорного. Мы не подорвали бы в честных людях веру в справедливость и не заставили бы их в глубине души дурно думать о райкоме.

— Если ты принимаешь так близко к сердцу и людей и райком, почему, спрашиваю, ты в тот раз ничего не сказал?

— Потому что в результате получилось бы точно то же, что происходит вот сейчас.

— Но если ты понимал, что это все равно неизбежно, разве не уместнее было бы высказать тогда же твое мнение и отношение к делу?

— Нет, не было бы уместней.

— Почему?

— Все по той же причине, о которой я вам говорил тогда.

— А именно?

— Да то, что бюро — это бюро, и на заседаниях его должны присутствовать только члены бюро. Я знаю вас и знаю себя: вы не отказались бы от своей позиции, я не поступился бы своим мнением, и получилось бы перед всем этим людным собранием вавилонское столпотворение. Думаете, я такой уж глупец, чтобы выставлять райком на всеобщее посмешище? У людей и без того много забот, надо щадить их нервы, да и как-никак авторитет райкома необходимо оберегать.

Луарсаб долго сидел, опустив голову, в задумчивости. Карандаш в его руке постукивало стекло то отточенным, то тупым концом. Тонкие губы чуть кривились под седеющими усами. Наконец он, покачав головой, взглянул исподлобья на Теймураза:

— И сейчас ты хочешь, неожиданно изменив все течение этого давно решенного дела, одним ударом низвергнуть авторитет самого секретаря райкома?

Теймураз горько улыбнулся:

— Уважаемый Луарсаб…

— И показать воочию всем, кто присутствовал здесь и слышал тогда постановление, что райком, как рыночные весы, склоняется то в одну сторону, то в другую?

— Уважаемый Луарсаб…

— И вообще, объяснить и доказать всему свету, что секретарь райкома — беспринципный человек, говорящий сегодня обратное тому, что говорил вчера? Просто в зависимости от настроения?

Все почувствовали, что в кабинете сгущается грозовой заряд небывалой силы.

В тусклых глазах секретаря райкома уже порой мелькала молния. Теймураз не опускал непоколебимого, поистине стального взгляда и с сожалением качал головой.

Председатель райисполкома еще раз протер очки и опять надел их. Его густые, длинные брови сдвинулись над переносицей. На лице выразилось крайнее неудовольствие.

— Товарищ Луарсаб, я хотел бы прервать ваш спор и очень прошу, прежде чем вы продолжите обсуждение ваших несогласий, выслушать то, что я вам собираюсь сказать.

— Пусть сначала он даст мне ответ!

— Ответ дам я.

— Нет, пусть ответит он сам.

— Товарищ Луарсаб, я вижу, что Теймураз был тогда прав, в тот самый день…

— Как так — прав?!

— А так, что мы, люди, на которых лежит такая ответственность за судьбы тех, кто избрал нас и доверил нам высшие посты…

— Короче, пожалуйста, к чему эти высокопарные речи!

— Ладно, я буду краток, — председатель райисполкома нахмурился еще больше. — Мы не вправе приносить в жертву личному, так называемому «авторитету», дело, затрагивающее людей, чьи взгляды устремлены на нас, людей, которые считают нас примером для себя и полностью полагаются на нашу высокую этику, на непреложную справедливость наших суждений. Секретарь райкома — это не простая абстракция, в глазах народа значение его огромно. И в то же время личность, находящаяся на должности секретаря райкома, — это человек, такой же, как другие люди.

— Тут вся твоя философия?

— Я прошу вас выслушать меня, товарищ Луарсаб. Это не частный вопрос, касающийся, скажем, вашей или моей семьи.

При упоминании о семье Луарсаб невольно с досадой сжал губы и поморщился.

— Что ж, говорите, пожалуйста. Интересно, откуда у вас берутся такие перлы? — Он перевел недобрый взгляд с Серго на Вардена. Потом посмотрел на сидящего с невозмутимым видом Теймураза: «Когда-то я наконец избавлюсь от этой занозы?»

Председатель райисполкома говорил уже горячась и все больше распалялся.

Лишь вечером, когда Луарсаб вернулся домой и заперся в своей комнате, он дал волю накопившейся за день досаде. Схватив телефонную трубку, он набрал номер.

— Хорошо, что я застал тебя дома, Вано. Ты уже знаешь? Каким образом, от кого? Я только что оттуда вернулся… А, к черту Вардена, чтоб он провалился! Сейчас же садись в машину и поезжай в Тбилиси. Я больше уже ничего не могу… К черту, говорю, все это! Поезжай в Тбилиси. Хотя, признаться, сомневаюсь, чтобы теперь даже и там можно было как-нибудь уладить дело. Словом, поезжай сию же минуту. Потом все подробно расскажу. Никого не могу назвать, да тут и не один человек орудует. — И он с яростью швырнул трубку.

4

Шавлего положил перо и встал. С минуту он стоя тер утомленные глаза. Потом прошел через комнату, отворил дверь и вышел наружу.

Дедушка Годердзи спал, лежа навзничь на своей тахте. Ровное дыхание старика было едва слышно.

В глубокий сон была погружена и вся деревня.

В тусклом свете, вырывавшемся из приоткрытой двери, смутно виднелись темные очертания деревьев.

Шавлего спустился по лестнице во двор. Трава была мокра, вода хлюпала под ногами. Приятно освежала лоб ночная прохлада после дождя. Он пошел к калитке. Чуть похрустывал на тропинке недавно насыпанный гравий. Шавлего расстегнул ворот рубахи и повернул от калитки назад.

Он чувствовал тяжесть в голове; каждая клетка наэлектризованного разнообразными представлениями мозга казалось, бушевала. Из туманного хаоса постепенно выступали культовые сцены хеттского мира, высеченные на скале. А вот искусно вычеканенные на Триалетской серебряной чаше стройные пляшущие фигуры… Вокруг увенчанного венком из виноградных листьев Диониса скачут веселые фавны… Обступив убитого зверя, извиваются в ликовании полуголые люди языческих племен… Разнообразные, часто противоположные гипотезы и концепции сталкивались в голове Шавлего. Постепенно выкристаллизовывались четкие, ясные мысли.

Глаза уже привыкли к темноте, и очертания окружающих предметов стали вырисовываться яснее. Небо, загроможденное темными, дряблыми, как опустевшее вымя, тучами, тяжело нависало и как бы насаживалось на столбы ворот и колья забора.

Чуть хрустел под ногами гравий садовой тропинки.

Греки…

Греки…

Греки…

«Бесконечно многим обязано человечество гению этого народа! Без сомнения, правы те, кто сближает грузинское слово «брдзени», «мудрый», с названием «бердзени», обозначающим по-грузински эллина! Миф об аргонавтах древнее, но возникновение этого слова относится, несомненно, к эпохе, в которую греческая культура столкнулась с грузинским миром на берегах Понта и Галиса. Сколько исследователей истощало свое воображение, сколько пролито чернил, и все же пока еще окутана мраком ранняя история тех племен, владения которых занимали весь север Малой Азии, начиная от Фракии и вплоть до Гиркании, Аракса и Кавказа…

Когда Митридат Евпатор, названный Великим, создал, опираясь на картвельские племена, свою огромную Понтийскую империю, наводившую часто страх даже на Рим, в его армиях имелись представители народов чуть ли не всего Ближнего Востока. Плутарх утверждает, что самыми доблестными воинами этих армий считались иберы… Неужели иберы тех времен не обладали ничем, кроме храбрости? Мы, грузины, — народ несколько честолюбивый и стремящийся к славе, — не впадаем ли мы в преувеличение, отождествляя ветхозаветного библейского «кузнеца» тубала, ассирийского табала и греческих тибаренов с предками грузин иберами? Племя Тубал — то самое, которое впервые познакомило тогдашний мир с железом. Тут, кстати, одно мое наблюдение… Наши кузнецы называют металлический пепел, отлетающий от раскаленного железа во время ковки, «тогал». Наверно, это тоже что-то означает… Не случайно, должно быть, и то, что аргонавты, на своем пути в Колхиду, сделали первую и довольно долгую остановку на острове Лемнос. Древнейшими обитателями этого острова были синтии. Гомер считает синтиев не греческим племенем. Аристофан прямо называет их варварами. Согласно Филокару, синтии были пелазгами. Элленик Логограф считает их народом, пришедшим с Востока, а их ремеслом — переработку железной руды. Они первыми применили огонь для закалки железа. И более всех богов почитали огонь, божество огня. Знаменательно и то, что в «Илиаде» сброшенный с Олимпа Зевсом бог — кузнец Гефест падает именно на остров Лемнос, где его укрывают и оказывают ему гостеприимство синтии. Не было ли это племя колхским по своим корням, не переселилось ли на Лемнос с Востока? Тем более что корень племенного названия «синтии», «син», без сомнения имеет связь с эквивалентом грузинского названия железа «сина»…

Еще одно интересное обстоятельство: когда Гектор отнял у Патрокла доспехи Ахилла, сам Ахилл остался безоружным. И тогда Гефест выковал для Ахилла, который был не греком, а пелазгом, такие доспехи, которым никакое оружие не могло принести вред. Уязвимой осталась лишь пятка, Ахиллесова пята, та часть тела, которая не может быть защищена броней. Не означает ли и это, что если не сам Ахилл, то хоть его доспехи были грузинского происхождения? Нет, эти иберы и их Иберия доведут меня до безумия… У всех народов были времена подъема, возвышения и эпохи упадка. Исчезли, были сметены с лица земли огромные империи, многочисленные народы, а иберы сохранили крепость своего кованого железа и, брошенные в общий давильный чан мировой истории, сберегли до сегодняшнего дня невыдавленный сок своей самобытности…»

Шавлего не заметил, как он свернул с дороги. Снова шуршала под ногами мокрая трава, хлюпала вода в лужицах.

Холод стал сначала щипать его ноги, потом заполз за ворот рубахи. Ненастная ночь поздней осени дышала сыростью.

Шавлего закинул голову, подождал — ни одна капля не упала ему на лицо. «Больше дождя, надеюсь, не будет. Завтра хорошенько возьмемся за наш ручей и уж закончим наконец работу. Здорово побаловала нас погода. А дело все же порядком затянулось. Да и не удивительно — работаем первобытными способами. А впрочем, разве наши предки не такими же способами работали, когда прорыли большой алазанский канал во времена царицы Тамар?»

Шавлего поднялся на балкон, прошел к себе в комнату, снял обувь и лег навзничь на постель. Так он лежал, подложив руки под голову, и смотрел, не отводя взгляда, на висящую на стене ветку лозы, отягченную тугими виноградными гроздьями. Долго смотрел на нее Шавлего.

«Вот эти листья, увядшие, сморщенные коричневые виноградные листья, разместились в свое время на ветке так, чтобы свет и тень равномерно распределялись между гроздьями. Своим слабым телом они защищали гроздья от зноя и грозы. Они первыми подставляли свою хрупкую грудь вихрям и граду. Они отдавали испарившуюся с их поверхности излишнюю влагу и переработанную ими солнечную энергию виноградным гроздьям. И делали все это для чего? Разве не знали они, какой их ждет конец? Разумеется, знали, и, однако же, отдавали все ради этих гроздьев. Жертвовали собой — погибли сами, но оставили свой плод… Так разве кто-нибудь вправе уклониться, не сделать того, что в его силах, ради благоденствия своих собратьев?.. Я, до сих пор прочная, крепкая единица, раскололся надвое, как атомное ядро урана, и хочу одновременно молиться двум кумирам. Но какая пара брюк выдержит коленопреклонения перед двумя жертвенниками? Черт побери! Русудан права, но где, на каком посту я нужнее своему народу? Русудан, моя славная Русудан! Она уже определила, ради чего должна жить, и поэтому сама жизнь для нее полна смысла. А Реваз? Какой большой надеждой был для меня этот парень! Мог ли я думать, что он так легко, сразу сломится? Я, кажется, готов обожествить Митридата — вот с кого следовало бы брать пример каждому. Удивительный сплав бодрости и воли!.. Нет, невозможно простить Ревазу, что он так от всего отстранился и замкнулся в своей скорлупе… Сабеда — женщина, испытавшая в жизни много бед, ее подкосило несчастье единственного сына…

А на что стал похож сам этот бедняга Солико! Это же только призрак, тень того человека, каким он был когда-то. Уже с месяц назад он вернулся домой, и до сих пор ни одна душа в селе, кроме его матери, ничего не знала. Что-то мужественное в нем все-таки сохранилось — для себя-то ведь ничего у Нико не взял, даже малости не присвоил: машину разнес вдребезги, вином полил хозяйский двор, корову оставил в добычу воронью. Како рассказывал, что наткнулся на нее во время охоты, в ущелье, что против крепости. Солико, бедняга, и сам чуть не пропал, едва не сложил голову. В первый раз он отморозил ноги на Колыме, в тундре. А теперь, когда похитил корову, увел ее по реке, шагая прямо по воде, вброд, чтобы не оставлять следов. И холодная вода заставила его вспомнить, что ноги-то отморожены… Тетушка Сабеда удачно придумала — прийти за помощью ко мне. Сейчас все в деревне убеждены — доктор к старухе ходит, лечит ее. Впрочем, от любопытства соседей навряд ли что скроется, сомневаюсь, чтобы можно было долго таить шило в мешке… Доктор, бедный доктор!.. Какой же он, оказывается, несчастный, обездоленный человек… И, несмотря на свое несчастье, только и делает, что старается облегчить другим тяготы жизни. И у него тоже есть свой идеал, своя высокая цель. Но каким оружием он располагает, мечтая схватиться с этим страшным врагом человечества? Чем собирался он поделиться, что хотел открыть мне в ту ночь? Немножко наивной кажется мне его возня в этой доморощенной «лаборатории», без единого пациента для наблюдений…»

Шавлего встал с постели, погасил свет.

«Завтра я должен рано встать».

Стягивая с себя рубаху, он посмотрел в окно.

За окном на окраине сада ночь уже начинала бледнеть.

5

В подвале вдруг стало темно — чья-то фигура заслонила дверной проем. Вошедший стал спускаться по лестнице. Вахтанг бросил считать деньги и задвинул ящик.

— Малодушны все купцы. Восемьсот лет назад сказал это Руставели, и он прав по сей день.

— Я думал, кто-нибудь чужой… Не хотел, чтобы видели у меня оружие.

— Не видал я добра, накопленного трусом. — Купрача перегнулся за прилавок, выдвинул ящик и посмотрел в него.

— Где ты раздобыл эту древность? Сию минуту выбрось ее подальше!

— Зачем? — изумился продавец. — По городу ходит бог знает сколько всяких грабителей.

— Неужели с твоими мускулами тебе еще нужно оружие? — Купрача залез рукой в ящик, достал оттуда шестизарядный «смит-вессон» и сунул его себе в карман. — За это тюрьма полагается… — Он отряхнул руки одну о другую. — И тогда все эти доходы, прибыли и все вообще — фьюить!

Вахтанг предостерегающе приложил палец к губам и взглядом показал на занавеску.

— Знаю. — И Купрача направился к отгороженному занавеской закутку.

Там стояла перевернутая вверх дном большая бочка. На ней были навалены хлеб, маринованный перец, лук, чеснок и всевозможная зелень. Вокруг бочки стояли четверо крестьян в войлочных шапочках и наливали вино прямо из большого кувшина в чайные стаканы. Слышалось чавканье, на хмельных лицах ходили вверх и вниз коричневые желваки.

— Пожалуйста, выпейте стакан с нами.

Купрача принял поднесенный стакан.

— Пью за могучую шею воловью, за росу небесную, за урожай изобильный и за вашу трудовую десницу. Добро пожаловать в этот благословенный погребок, и не давайте его порогу зарасти травой!

— Ну что ты! Мы всякий раз, как приедем в Телави, — сразу сюда.

Купрача внимательно посмотрел вокруг и только потом выпил.

— Чтобы так пусто было вашим врагам, — сказал он, перевернув стакан, поблагодарил крестьян и вышел из-за занавески.

Вахтанг по-прежнему складывал в пачки сторублевки, пятидесятирублевки и десятирублевки.

— Сколько входит в этот кувшин?

— Семь литров, — ответил Вахтанг, не поднимая головы.

— Чтобы я больше здесь его не видел! Ротозеи! На каждом кувшине теряете по пол-литра.

Вахтанг широко раскрыл глаза.

— Где Серго?

— Я послал его за вином в Шашиани.

— У Серго еще коготки не отросли. Его могут надуть.

— Не надуют. Я сам побывал там, пробовал вино и уже купил.

— И все же пока на него не полагайся, пусть наберется опыта. Теперь слушай: Наскида приходил ко мне. Говорит, в списки жителей я его внес, дом с усадьбой на него перевел, что же он не рассчитается со мной до конца?

— А я и не отказываюсь. Разве я такой человек? Сегодня же вечером прикачу в сушилку.

— Чтобы только не вышло с тобой, как с тем ишаком, что отправился воровать, да и оставил там подковы. Это же кража. За это — тюрьма и всякая такая штука. Повидайся с Георгием, председателем вашей ревизионной комиссии, договорись о процентах и сделай с кукурузой так же, как сделал с пшеницей. С бухгалтером снова надо согласовать… Подожди еще два дня. С декабря начнется выдача авансов. Без бухгалтера в колхозе камешек о камешек не стукнет, так что ты не скупись. Того, что придется на твою долю, хватит, чтобы расплатиться за дом и еще останется. А потом — айда, сматывай удочки оттуда.

Вахтанг жалобно сморщился:

— Что я вам сделал, зачем вы меня гоните из этой замечательной деревни?

Купрача посмотрел на засаленный кусок холстины на стене, возле двери, сразу догадался, что под ним скрывается баранья туша, и остался очень доволен.

— Вы хорошо сделали, что вместо стола поставили там бочку.

— Серго сказал, что стол будет бросаться в глаза, а на бочку никто не обратит внимания.

Купрача улыбнулся с отцовской гордостью:

— Дельный парень растет. Мангал достали?

— Достали. Но не разводить же огонь для этих крестьян!

— Клиент есть клиент. На деньгах не написано, кто их заплатил. Слушай теперь. Мне нужно хорошее вино, неразбавленное. У меня в столовой все вышло.

— Есть у меня десятиведерная. Много тебе нужно?

— Литров семьдесят хватит.

— Сейчас возьмешь?

— Сейчас.

— Ты на машине?

— Да.

— А вино опять для той шайки?

— Для них.

— Никак от компании не отстанешь?

— Не отстану. Завтра они кончают работы, и по случаю шабаша…

— Какой богач! Добро в воду выкидываешь?

Купрача засмеялся, показав красивые, ровные белые зубы.

— «Что хранишь ты, то пропало, что ты отдал, то твое», — сказал Руставели.

— Счастливчики ты и Лео! Одного Шекспир уму-разуму учит, другого Руставели.

— Потому-то мы оба всегда в выигрыше. Нынче атомный век, и вот тебе от меня поучение. Запомни: раньше скупостью добро наживали, а теперь только щедрый может нажиться. Не посеешь — не пожнешь.

Из занавешенного закутка вышли крестьяне.

— Ну-ка, хозяин, подсчитай наши убытки!

Вахтанг заметил, как вспыхнули четыре пары глаз, и поспешно задвинул ящик, набитый пачками ассигнаций, Потом пододвинул к себе несоразмерно большие счеты.

Губы Купрачи тронула насмешливая улыбка.

Глава четвертая

1

Все болото было изрезано узкими, мелкими канавами. Место, где из земли била вода, заметно понизилось, ушло вглубь и напоминало издали кратер вулкана, в котором все еще бурлит и бормочет неостывшая лава. К этому кратеру сбегались все каналы, подобно тому как в большом городе улицы сходятся на центральной площади. Вода, просачивавшаяся в почву из этой впадины в течение десятков лет, сейчас возвратилась к своему истоку, чтобы отсюда, по глубокому главному каналу, стекать в Алазани. Земля вокруг местами уже подсыхала. Жирная, черная, омытая дождевыми водами почва проглядывала пятнами среди камышовых зарослей.

«Если зима будет сухой и теплой, я подпалю камыш, и в январе же перепашем все болото. Потом, на пороге весны, запашем во второй раз. Здесь уродится столько арбузов и дынь, что дохода с них хватит на несколько деревень. Это ведь огромная полезная площадь! А огурцы, помидоры — только поспевай собирать! Одни огородные культуры поставят колхоз на ноги… В первую очередь надо построить ясли — освободится много женщин, и людей на работах прибавится. Можно объединить ясли с детским садом. Это еще удобнее. Потом — клуб и библиотека с читальней. А за ними последуют, наконец, спортивные площадки. Ребята надеются, нельзя их вечно обманывать. Они заслужили. Это все их руками сделано. Работали, не жалея сил. Почему-то я верю, что сейчас они сами гордятся делами своих рук. Понимают, что совершили. И колхозники радуются. На правлении никто ни слова не сказал против, когда им раздали бесплатно резиновые сапоги и выписали за каждый день работы по два трудодня».

Шавлего перешел через главный канал по перекинутому через него бревну и пошел дальше вдоль осушенного болота.

«Очень большую помощь нам оказал Закро. Работал каждый день, и работал за троих! Надо это соответственно отметить. Ребят мы не распустим. Прибавить еще десяток человек, и получится бригада. Закро назначим бригадиром. Эрмана уже получил под свое начало бригаду. Больше о молодежной бригаде он не заикнется, — по-видимому, честолюбие его удовлетворено, звание бригадира он уже носит. У каждого человека есть в каком-то уголке сердца такой червячок. Ну, и что тут особенного? Пока что Эрмана управляется с этой бригадой не хуже, чем Реваз. А Иосиф Вардуашвили обижен. И его можно понять. По справедливости бригадиром должен был стать он, но посчитались с Медико, уважение к ней перевесило все. А она возлагает большие надежды на своего комсомольского секретаря. Хороший, крепкий мужик этот Иосиф. И жена ему под стать. Такие и нужны сейчас нашему колхозу».

Вдали, в противоположном конце бывшего болота, пылал большой костер. Сквозь клубы дыма проглядывали яркие языки пламени, лизавшие ветви, брошенные в огонь. Громкий, веселый смех, перекатившись через старое русло и камышовые заросли, доносился до Шавлего, шагавшего по краю болота.

«Веселятся ребята. Должно быть, приехал Купрача или Шакрия Надувной рассказывает о своих проделках. Ох этот Надувной! Вот еще кто заслуживает всяческой похвалы! Да и другие ребята от него не отстали. Нет, надо еще что-нибудь придумать, раззадорить их, подстегнуть — пусть почувствуют, что всякий труд вознаграждается по заслугам».

Вокруг старого русла блестели еще не просохшие лужи. От лужи к луже перетекала маленькими ручейками сочившаяся из осушительных канав вода. Старое русло пролегало почти целиком посередине болота.

Шавлего пошел по заросшему травой высокому, скалистому, берегу Алазани. Река, вздувшаяся после дождей, текла мутным потоком; она затопила большую часть каменистого русла. С глухим, низким, басовитым гудением катилась она по широкому своему ложу.

Под большим дубом балагурили и хохотали Надувной с ребятами. Они сидели или полулежали на корягах, на валунах, на расстеленных пальто и время от времени, заходясь смехом, хлопали себя по бокам и по коленям.

— Ох, чтоб твоей матери по тебе не плакать, Надувной!

— Перестань, все нутро вывернул — куска проглотить не сможем!

— Ой, чтоб тебе сгинуть и пропасть! — по-женски замахал на него руками сын Тонике.

Шакрия, заметив приближающегося Шавлего, тотчас замолчал, словно язык проглотил.

Парни поздоровались с подошедшим и попросили его — пусть заставит Надувного продолжать.

— Все смолол, вот только не рассказал, что вчера во сне видел.

— А может, ему ничего и не снилось? — улыбнулся Шавлего.

— Как не снилось — вот дядя Софром ему приснился.

Только сейчас заметил Шавлего притулившегося у корней дуба, закутанного в старую грязную шинель человека с костылем. Лицо у хромого было хмурое, голова ушла в плечи, точно у нахохленного воробья, безбровые, водянистые глаза злобно смотрели на Шакрию, этаким чертом восседавшего на большом камне в сторонке от костра.

— Что полыцик Гига сказал — когда он подойдет? — спросил Махаре.

— Пока вы там все устроите, говорит, я и подоспею, — отвечал Шавлего.

Все так и покатились со смеху.

Теперь Софром устремил пронзительный взор на Махаре.

Сначала Шавлего удивился — над чем смеются ребята? — а потом вспомнил о непримиримой, извечной вражде между Софромом и полыциком Гигой и сам улыбнулся.

Софрома в Чалиспири прозвали Злыднем и Змеиным жалом. Считалось, что из-за его клеветнических обвинений в свое время пострадало несколько ни в чем не повинных семей. Некоторые злоречивые люди настойчиво утверждали, что и сейчас от него добра не надо ждать. И все село смотрело на этого человека с отвращением.

Однажды ночью кто-то поджег его дом. Все его достояние, ценную обстановку пожрал огонь. Сам он еле выбрался из горящего дома в одном белье. Разбуженный пожаром, очумев от страха, он выбросился спросонья с балкона второго этажа и сломал себе ногу. На его крики и вопли сбежалась вся деревня. Люди стояли словно вкопанные и смотрели, как извивались, взлетая к небу, рыжие змеи входящего в силу пламени.

Пока не обрушилась крыша и не погребла под собой весь дом, ни один человек даже близко не подошел.

Первым спохватился дядя Фома:

— Сам-то цел ли, не повредил ли себе чего?

Только тогда Годердзи, стоявший с хмурым, неприязненным видом, неохотно двинулся с места, а за ним последовали садовник Фома и еще несколько человек.

В больнице Софром лежал недолго и вышел оттуда с костылем, охромел. А полыцик Гига твердит:

— Вор он, мошенник, говорю вам! Симулянт! Ради пенсии прикинулся хромым. А по ночам ходит без костыля и ворует чужих кур. Однажды пошел я к нему, отколотить хотел, а его нет дома. Гляжу — в этой его берлоге, в амбаре, что уцелел во время пожара, полно куриного пуха.

— Ну, что за сон тебе приснился, Шакри?

Надувной застеснялся.

— Ничего особенного, Шавлего. Вот дядю Софрома во сне видел.

Софром с трудом повернул голову к Шавлего. В бесцветных, словно заледенелых его глазах мелькнуло подобие улыбки.

— Ну говори уж, говори, что снилось. — Теперь уже хромой сам заинтересовался. — Правда, язык у тебя дрянной, как и у твоего деда. Значит, меня видел во сне? Ну, так что же со мной было, Надувной? Чем смешить всех этих молокососов, не лучше ли сон про меня мне же и рассказать?

— Расскажи ему, Шакри!

— Ну ладно, рассказывай уж, не томи нас, Надувной.

Шакрия отодвинул свой камень подальше от костра и посмотрел дружелюбным, даже теплым взглядом прямо в лицо Злыдню, в глазах которого нет-нет да и вспыхивала плохо скрытая злоба.

— Видел я, будто бы мы с тобой, дядя Софром, померли и были похоронены. — Рассказывал свои истории Надувной с самым серьезным видом, даже никогда не улыбался. — Закопали, значит, в землю обоих, и в ту же ночь ангелы представили нас к божьему престолу — совсем голыми, в чем мать родила. Врут художники, когда рисуют бога с густыми усами и бородой. На поверку-то он оказался бритым, без бороды, а усы у него были как у Гитлера, под самыми ноздрями… Так вот, стоим мы с тобой — оба голые, ничего на нас не надето, никакого лоскутка… Гляжу по сторонам, вижу — и другие все голые и выглядят как-то странно. Думаю: видно, они одного набора, в один и тот же день похоронены. Ангел, который нас привел, подходит и шепчет мне на ухо:

«Не удивляйся, все тут имеют вид сообразный своему ремеслу. Вон тот, у которого голова с алавердский купол величиной, — шахматист. Рядом, видишь, у одного руки и ступни как лопаты — это пловец. А другой, с крохотной головкой и толстенными икрами и ляжками, — футболист. А там, видишь, один совсем вроде без головы, зато с длинными-предлинными ногами, — это танцовщик. Первыми к богу подойдут они».

Оказывается, и там, как и у нас на земле, спортсмены больше всех в почете.

Когда пришел наш черед, дядя Софром, бог сказал, что должен нас взвесить. Люди вы, говорит, одинакового ремесла, и вес у вас должен получиться одинаковый точка в точку. А если один окажется тяжелей другого, никакой кассации, обоих загоню прямехонько в ад.

Тут я подумал про себя: какое, собственно, у нас ремесло, ничего мы с тобой в земной жизни не делали, только языком молотили… Смотрю — у обоих у нас свисают, как у овчарок, аршинные языки.

Ангел подвел нас к весам.

Насчет твоих весов ничего не могу сказать, а мои я сразу узнал, как только увидел.

Говорю: «Уважаемый боже, это весы Бочоночка, нашего зав- складом. Они ни разу за все свое существование правильного веса не показывали. Семь человек семь дней работали, не могли исправить. Потому завскладом и скончался безвременно. Взвешивайте меня на других».

Но бог заупрямился — как говорится, подбросил камень и подставил голову. То бишь не камень, а мяч, из уважения к футболистам.

Заставили нас влезть на весы.

Сидит бог, молчит, Сзади, по обе стороны от него, парят ангелы, перед одним — гора сахару, перед другим — куча навозу. И у обоих в руках большие половники.

Значит, вскинули нас на весы и взвесили. И получилось, что ты, дядя Софром, тяжелей.

«Уравновесьте!» — повелел бог.

Ангел положил мне целый половник сахару на язык.

Взвесили снова.

На этот раз я перевесил.

Другой ангел положил тебе на язык половник навоза.

Тут опять ты оказался тяжелее меня.

Тогда рассерчал бог, отрезали у тебя язык и привесили мне промеж ляжек.

А теперь я вышел тяжелей.

Бог прямо-таки с ума сходит: что это за люди свалились, говорит, мне на голову! Отрезали у меня…

Но Софром уже вскочил на ноги. Он ругал последними словами Хатилецию и всех его родичей, грозясь, размахивая костылем. Потом, что-то сердито бормоча, пошел прочь, по направлению к деревне.

— Постой, дядя Софром, доскажу до конца. У меня-то ведь не язык отрезали…

Ребята от хохота катались по земле, раскачивались, держась за живот, хрипели и отплевывались.

— Ох, чтоб тебе пусто было, Надувной!..

— Уморил, ну просто уморил!..

— Даже аппетит пропал со смеху!..

— Зачем ты прогнал его? — смеялся и Шавлего.

— Доброе дело сделал. Скоро полыцик Гига появится. А он, как напьется, случись Софром под рукой, убьет бедолагу, непременно убьет.

Шавлего понял, что с годами отвращение к Софрому-злыдню нисколько не ослабело в чалиспирцах.

Обойдя большой бочонок, наполненный доверху мешок и битком набитые хурджины, он вышел из-под дерева.

Чуть поодаль Купрача потрошил баранью тушу, подвешенную к ветви боярышника.

— Как поживаешь, Симон? — приветствовал его Шавлего.

— Как царь Ираклий после битвы под Аспиндзой.

— Дядя Нико не придет?

— Дядя Нико на седьмом небе от радости. Как это он не придет?

— На шашлыки мясо есть?

— Вон, целая говяжья нога.

— Не знаю, как я сумею тебя отблагодарить…

— Ты только из-за этого не печалься. Опять с них же сдеру, будь уверен. Ты же знаешь — черт своему дому никогда убытка не причинит.

— Что ты один тут возишься, никого в помощь не возьмешь?

— Все тут помогали, да пришел Злыдень, вот и разбежались.

— А мне жалко стало беднягу. Ребята его прогнали, а он, может быть, голодный.

— Не прогнали бы ребята — я бы его все равно тут не оставил.

— А тебе что он сделал плохого?

Купрача вырвал из туши ливер, бросил его на вывернутую шкуру и отер лоб окровавленной ладонью.

— Барсук ведь, знаешь, зверь очень чистоплотный. Нору себе он роет глубокую, прокладывает запасные ходы на случай опасности, а посередине устраивает целый зал — большой, теплый и чистый. Очень он любит чистоту. Это хорошо знает хитрая и ленивая бездельница лиса. Она проникает в барсучью берлогу и, загадив ее, ждет своего часа. Барсук, не переносящий вони и грязи, покидает свое жилище. И лиса завладевает берлогой — получает ее, не затратив ни малейшего труда.

Шавлего ничего не ответил, отошел и вернулся к костру.

— Ступайте, ребята, подсобите Симону. Кстати, где у вас лопата — не взяли с собой? В главном канале осыпалась стенка, и канал запрудило.

— Знаем. Закро пошел туда и лопату с собой захватил.

— Почему же я его по дороге не встретил?

— Он пошел по старому руслу. Наверно, в камышах вы разминулись.

— Так вот, подсобите Симону, ребята. Надо почистить лук, картофель, нарезать прутьев на шампуры для шашлыков. Ты, Джимшер, принес красного перца для каурмы?

— Принес. Вон там, в хурджине.

— Так я пойду помогу Закро. Замучился небось один — земли там осыпалось немало.

На берегу главного канала Закро, подняв до бедер голенища резиновых охотничьих сапог и стоя по колено в воде, расчищал проток для запруженного ручья. Он зачерпывал щебнистую землю лопатой и, вместо того чтобы скинуть этот груз в воду тут же, рядом, отбрасывал его сильным взмахом лопаты как можно дальше. Быстрый поток мгновенно подхватывал сброшенную землю и сносил ее в Алазани. Закро работал, не поднимая головы, исступленно. В том, как он двигался, чувствовалось большое нервное напряжение. В ответ на приветствие он едва поднял голову, бросил снизу вверх словно нехотя ответное «гамарджвеба!» и, нагнув шею, как бугай в ярме, налег с удвоенной силой на лопату.

«Что с ним такое? — изумленно глядя на него, думал Шавлего. — Случилось что-то… Как видно, нехорошее. Почему ребята мне ничего не сказали? Что же его рассердило? И при чем тут я? Кажется, он нарочно убрался подальше от веселья, от смеха и отводит душу в работе, вымещает свой гнев на этой злополучной осыпи».

Ни разу еще не видел Шавлего этого богатыря рассерженным. Густые, кустистые брови, сдвинутые над переносицей, образовали одну сплошную полосу. Опустив мрачное как туча лицо, Закро не отрывал глаз от лопаты. Рукоять ее стонала и гнулась в могучих руках, отсекая каждую новую глыбу от сырой, клейкой глинистой почвы, но выдерживала, не ломалась. Некоторое время Шавлего молча смотрел, как яростно трудится силач, потом скинул пиджак и крикнул ему:

— Вылезай оттуда, Закро, теперь я поработаю.

Закро ответил не сразу: сперва до самой рукоятки всадил лопату в оползшую стену канала, с силой вывернул и отвалил огромную глыбу и только потом глухо бросил, обращаясь словно к этой самой глыбе:

— Сам управлюсь.

Шавлего еще долго стоял озадаченный и глядел, как вода размывает осыпь, облегчая работу человеку с лопатой.

Вдруг кто-то, прижавшись сзади, закрыл ему рукой глаза. Он почувствовал спиной прикосновение теплого, нежного и упругого тела и сразу догадался, кто это. Осторожно сжав длинные, точеные пальчики, он отвел их от своего лица.

— Откуда ты здесь взялась?

— Думаешь, раз не приглашали, так я вас и не найду?

— Тут такая грязь… — Шавлего бросил взгляд на ее высокие сапожки.

— Я тебя издали заметила. Оставила Флору в двуколке, на краю болота, и тихонько подкралась.

— Вовремя приехала. Ребята будут рады. И Флора, значит, с тобой?

— Да, она здесь. Непременно захотела приехать. Почему ты снял пиджак? Думаешь, все еще сентябрь? Уже довольно холодно.

Русудан сама надела и оправила на Шавлего пиджак, потом попыталась застегнуть ему рубаху, распахнутую на груди, но ворот оказался узковат, пуговица не застегивалась.

Шавлего взял ее руки в свои, с чувством неловкости бросил взгляд вниз, в канал, и бережно отвел от своей шеи ласковые женские пальцы. Внизу, в канале, послышался сильный, глухой удар.

Русудан обернулась.

В обвалившейся стене канала торчала всаженная в землю до половины рукоять лопаты. За осыпью, с шумом и плеском вспахивая воду резиновыми сапогами, шагала к Алазани прямо среди потока могучая, рослая мужская фигура.

2

Здесь, в этом бурливом месте, где сталкивались люди и страсти, где решались судьбы человеческие, откуда уходили одни осчастливленными, а другие несчастными, где взвешивалось на весах — быть или не быть, где одни утрачивали, а другие обретали, где слезы и смех сменяли друг друга, здесь, в этом самом беспокойном месте, секретарь райкома испытывал по утрам чувство удивительного покоя. Было что-то возвышенное в спокойной дремоте черных, блестящих телефонных аппаратов, прикрепленных к стене мягкими длинными шнурами, в мудром безмолвии стульев, расставленных вокруг покрытого красным сукном стола заседаний. Тут можно было ощутить всю сладость безмятежного отдыха пастуха, утомленного целодневной маетой. Пастуха, которого в эти минуты уже не гнетет страх перед зверем или злой и жадной человеческой рукой. Дверь хлева прочна, стены надежны… Усталый после трудового дня, он может наконец погрузиться в сладкий сон — под спокойное дыхание лежащих телят и мерный шорох бесконечной коровьей жвачки.

А потом начиналась ночь мельника.

Лишь под стрекот своих свежевытесанных жерновов и под шум бьющей в мельничное колесо струи засыпает мельник. Только под суетню, прыжки и стук коника может он спать. Ну-ка, попробуйте перегородите ручей, остановите вдруг течение воды, вращение жерновов и ритмическую пляску коника, — даже если мельник спит летаргическим сном, он сразу проснется, встревоженный внезапно наступившей тишиной, и не успокоится до тех пор, пока шум, все покрывающий и заглушающий шум, не воцарится снова.

Давно уже Луарсаб привык, давно приспособился к такому образу жизни. В этом огромном кабинете почти каждый день сменяли друг друга пастух и мельник. И чаши обеих этих форм существования были нагружены равномерно… Только в последнее время как будто повредилось что-то в мельничном механизме, расстроился его равномерный ход, и у самого мельника спутались рефлексы. Постепенно чаша пастуха на весах отяжелела, стала опускаться и, кажется, вот-вот окончательно перевесит другую.

Некогда сменяли друг друга в полном согласии и единстве дом и работа. Потом они разошлись, оказались на противоположных полюсах. А теперь, в эти последние благополучные времена, вновь соединились, словно заключили союз, но только уже для того, чтобы стать опасностью, угрозой всему его преуспеванию.

Уж не постарел ли Луарсаб? Или, быть может, сама жизнь изменила свой облик? Прошла мимо — так, что он и не заметил?

Отстающих бьют!

Интересно, кто сказал это впервые?

О нет, молодость допризывника — ничто в сравнении с опытом прошедшего через огонь и воду испытанного бойца. Пораженный недугом маленький царевич в сказке просит отца поставить стражем у его постели не двадцати-двадцатипятилетнего ловкого и сильного юношу, а опытного сорокалетнего ландскнехта, чтобы смерть не посмела протянуть к одру болезни свою костлявую руку… До старости еще далеко… А поприще пенсионера, все, что ему остается, — прохладный парк, костяшки домино и шахматная доска.

Нет, сейчас — самая пора зрелости, вершина сил и возраста. И он не даст другим сорвать созревший для него плод.

Здесь, в этом огромном котле, где кипят вместе, не смешиваясь, сладкое и горькое варева, по утрам, когда утихомирятся метла и тряпка уборщицы, царит удивительное спокойствие.

Луарсаб поднял голову, подпертую ладонями, и долгим рассеянным взором поглядел через стол на девушку-секретаря, стоявшую перед ним.

— К вам председатель чалиспирского колхоза, — повторила девушка чуть смущенно.

— Пусть войдет, — процедил сквозь зубы с неохотой Луарсаб и зачем-то застегнул пиджак.

Вошел Нико — поздоровался, снял шапку, сел.

Удивительное дело — при виде этого человека секретарь райкома всегда обретал спокойствие и уверенность в себе.

— Что-то зачастил в последнее время в Телави, Балиашвили.

— Думаю, действующему председателю подобает чаще здесь бывать, нежели бывшему, Я пришел жаловаться.

— Жаловаться?

— Чему вы удивляетесь? Было время, жаловались на меня. А теперь вот заставили самого стать жалобщиком.

Луарсаб, разумеется, догадался, на чьи визиты к нему намекает Нико, и еще раз удивился: нет, право, от всевидящих глаз этого человека ничего не скроется! Тедо его не перехитрит! И вот эти самые глаза, прищуренные, проницательные, чуть насмешливые, сейчас устремлены на него и требуют справедливости. Они глядят сквозь узкие щели век настойчиво и настороженно, вкрадчиво и в то же время почти нагло.

— На кого жалуешься? Опять на Енукашвили?

— Нет, теперь не на него. Теперь я на ваших людей жалуюсь.

— На каких это наших людей?

— На тех, кого вы прислали для расследования.

— Я послал Торгву Бекураидзе, заведующего сельхозотделом.

— И еще одного инструктора.

— Какого инструктора?

— Фамилии не помню. Тоже тушин.

— Знаю, кого ты имеешь в виду. Так чего тебе еще нужно? Тушины, известно, народ твердый — к ним не подступишься.

— Правильно, к ним не подступишься, зато сами они как к чему захотят, так и подступятся.

— Этот инструктор — человек новый. За него, правда, с давних пор ходатайствовал Теймураз. Но что такое могло с Торгвой стрястись? — Луарсаб потянулся к звонку, вызвал секретаря. — Есть кто-нибудь в сельхозотделе?

— Все на месте. Кого вызвать, Луарсаб Соломонич?

— Пусть придет Бекураидзе… Очень быстро до тебя все доходит, Нико. Вчера только докладывал мне Торгва, что ничего предосудительного не мог обнаружить.

Председатель чалиспирского колхоза покачал с сожалением головой:

— Персы не погубили, арабы не погубили, турки не погубили, монголы не погубили; если что погубит нас, грузин, так это хлеб-соль, застолье…

— Как? — возмутился Луарсаб. — Я посылаю людей для расследования, а они пируют за столом у подозреваемого?

— Ну вот, придет он, спроси самого. Отпираться не станет.

В кабинет вошел заведующий сельхозотделом. Шел он характерной походкой тушина: легко, четким шагом, твердо ставя ногу. Он обменялся рукопожатием с председателем колхоза и сел напротив.

— Утургаидзе здесь? — спросил Луарсаб.

— Здесь. Вызвать его?

— Не надо. С ним я после поговорю. А сейчас вот пришел человек и говорит: расследование дела о частной винокуренной установке в Чалиспири было тенденциозным.

— Да, но на каком основании он это утверждает? Я же вчера доложил вам все подробно.

— Доклад был действительно подробным, но тут вот заявляют, что он, в общем, неверен, не соответствует истине.

— Что там, по-вашему, неверно, дядя Нико?

— Вроде бы не так уж много, сынок. Но все же достаточно. Твоей вины здесь нет — причиной твоя неопытность. Села ты, по существу, не знаешь как следует, людей не знаешь и при деле своем состоишь не очень давно. Человек, о котором идет речь, — это позор нашего села, как говорится, его гнойник. Он еще и во многом другом замечен. Ты не смотри, что дом у него покосился, хотя, правда, такая вещь и более опытному, чем ты, глаза отведет. Горы камня и кирпича во дворе видал? Он собирается поставить себе целый дворец.

Заведующий сельхозотделом возразил с живостью:

— Насколько мне известно, цель, которую преследует наш колхозный строй, заключается в том, чтобы каждый колхозник стал зажиточным и дом имел хороший. Ставить в вину колхознику, что он хочет построить себе дом, — такого я еще не слыхал.

— Строить себе дом — не вина и за грех не почитается, сынок, но надо всегда помнить, кто строит, что он за человек.

— Я обошел весь тот конец деревни, и ни одна душа плохо об этом человеке не отозвалась.

— Что ж, рука руку моет. Скольким он водку гнал? Многих мы можем назвать, а, думаешь, мало таких, о ком и знать не знаем?

— Он перегнал водку всего лишь для троих.

— Достаточно и того, сынок, но тебя обманули. Он многим водку гнал и еще продолжал бы гнать, кабы это не дошло до нас вовремя.

— Где он куб достал? — заинтересовался секретарь райкома.

— Был у него свой, собственный.

— И вы не отобрали?

— Так куб же дедовский, в наследство остался!

— Нельзя так, сынок, надо отобрать. И куб и все, что к нему полагается, — средство производства; он должен был с самого начала, при объединении имущества, передать его колхозу. Но за это на него и обижаться нельзя, ведь в нем меньше чувства коллективизма, чем в любом ишаке. Вместо того чтобы на совесть работать в колхозе, он занимается частным образом винокурением. От этого, сынок, колхоз теряет и рабочие руки, и доход. Тот процент водки, который взимается в качестве платы за перегонку чачи в пользу колхоза, попадает при таком положении дела в руки частника, в руки этого человека.

— Я допросил двух колхозников, которым он гнал водку. Ни с одного он не взял ни капли в вознаграждение. Напротив: для одной старухи не пожалел собственных дров и взял на себя все обслуживание, так что ей не пришлось и рукой пошевелить.

— Расследование, сынок, заключается в том, чтобы все точно выяснить. Кто же сам тебе признается, что уплатил за перегонку? И почему ты других не допросил, а только этих двоих?

— О других я ничего и не слыхал.

— Верю, сынок, что не слыхал, — мог и не услышать. Есть еще один такой бедняк, как эта старуха, — недаром его прозывают «воробушком», «Бегурой». Почему ты его не спросил — сорвали с него кувшин водки в уплату или нет?

— Об этом человеке я вообще ничего не знаю.

Председатель чалиспирского колхоза посмотрел на секретаря райкома и улыбнулся.

Многое сказала эта улыбка Луарсабу.

Он откинулся на спинку стула, нахмурился.

— Зачем я тебя и Утургаидзе посылал в Чалиспири? Только для того, чтобы вы посидели за накрытым столом? — Луарсаб повысил голос, брови у него совсем сошлись над переносицей. — Сколько раз я вам повторял: когда занимаетесь делами такого рода, чтобы не смели принимать никаких приглашений! И вообще, чтобы всячески держали себя в узде и избегали любых соблазнов.

Заведующий сельхозотделом так и вскинулся:

— О чем вы, товарищ Луарсаб, какие столы, у кого столы, кто наплел такое?

— Ну как же так — наплели, все село только об этом говорит.

Лицо у заведующего отделом вспыхнуло, на широких квадратных челюстях вздулись желваки, в глазах появилось выражение некоторой растерянности.

— Как — вся деревня? Кто говорит?

— Ну, всех я не могу перечислить, сынок… А говорят, начали, дескать, у самого перегонного аппарата.

— Это чистейшей воды ложь, товарищ Луарсаб, мы только попробовали… Один стаканчик… Чтобы определить, какого качества водка… То есть умеет ли он ее гнать… Некогда мой отец гнал водку, в мои детские годы, из дикой груши и бузины. Я только пригубил, чтобы посмотреть, знает ли этот Енукашвили дело…

Председатель колхоза бросил очередной выразительный взгляд на насупленного секретаря райкома и вновь обратился к заведующему отделом:

— И я, и товарищ Луарсаб верим тебе, сынок, но, знаешь, чем деревне на язык попасть, уж лучше крокодилу на зубы. Полагаю, что по неопытности у тебя все получилось — и проба, и застолье.

— Честью клянусь: не было никакого застолья и не угощался я ни у кого!

— Послушай меня, сынок. С порядочным человеком хоть вверх ногами ходи — никто слова не скажет, ну а…

— Все соседи утверждают, что он порядочный, честный человек.

— Двое-трое, у которых, наверное, есть с ним какие-то отношения, это не все соседи, а соседи — не вся деревня. Ты не знаешь, что это за личность и чего он стоит. Он очень опасный человек, и не только для нашего колхоза, но для всего того дела, что называется коллективным хозяйством. Этот человек — интриган и пролаза. Своим поведением он и других, вполне порядочных, людей толкает к правонарушениям и к частному хозяйству. Многие в деревне стали брать с него пример — кто обжег известь для себя, кто лепит посуду, кто делает винные кувшины, а кто — кирпич да черепицу. За этими завтра последуют соседние села, послезавтра — целые районы, а там, глядишь, и все станут возвращаться к частному хозяйствованию. Это нужно понимать, сынок, это нужно уметь видеть и предугадать. Я уже сказал, что ты неопытен и плохо знаешь тех, с кем тебе пришлось иметь дело. Известно тебе, что это за человек? — Председатель колхоза обернулся к секретарю. — Этот человек, товарищ Луарсаб, нынешней осенью украл четыре мешка колхозной семенной пшеницы — увез к себе домой!

— Постой, постой, так это тот самый Реваз Енукашвили?

— Тот самый.

— Ах, вот что! Ну, все ясно. Что же вы раньше мне не сказали?

— А зачем? С него и этого нового преступления хватит с избытком. Помните, сколько я вас упрашивал освободить его из-под ареста — еле уговорил. Жалости поддался, подумал: молод еще, почти мальчишка, может, исправится. Так вместо того он стал мне угрожать и вот теперь видите, что натворил! Если ему сразу не подрезать крылья, не наказать как должно, то найдется у него немало последователей и подражателей, и скоро, глядишь, потребуют у нас, чтобы мы колхоз распустили.

— Почему вы не рассмотрели вопрос на собрании партийной организации колхоза? Где вы были до сих пор?

— Всего четыре дня, как наша ревизионная комиссия обнаружила эти факты, да и то, видимо, анонимка была прислана с опозданием.

— И все же, когда факты обнаружились, почему вы не вынесли вопрос на партийное собрание?

— Решили воздержаться, товарищ Луарсаб, ничего бы мы так не добились. Очень много у него сторонников Помните, как они пригнали сюда, к вам, силой чуть ли не целую бригаду из-за него?

— Это он взорвал у тебя машину и зарезал корову?

— И еще вычерпал все вино в придачу. Но это — частное, личное дело, и я не придаю ему значения. Тревожным мне представляется то, что в лице этого человека наше социалистическое сельское хозяйство обрело недремлющего врага.

Луарсаб презрительно улыбнулся:

— Похуже его встречались — и не таких мы сгибали в бараний рог, Балиашвили. Печально, что в вашем колхозе коммунисты инертны и коммунистическая бдительность не стоит еще на должной высоте… Ладно, Торгва, ступай к себе. Сказал бы уж с самого начала, что не сможешь справиться с заданием, я бы поручил дело кому-нибудь другому.

Заведующий сельхозотделом поднялся со смущенным видом.

— По-видимому, я в самом деле был введен в заблуждение, товарищ Луарсаб. Но откуда я знал, что имею дело с таким отпетым негодяем?

— Ничего, сынок, многих других, более искушенных, чем ты, вводил этот молодчик в заблуждение. Винить тебя нельзя. — И когда Торгва вышел из кабинета, продолжал: — Надо послать какого-нибудь опытного работника и сызнова проверить все с начала до конца… И жалко мне его, чудака, в то же время. Всего в доме — он сам да его старая, полуслепая мать. Прежде он был вроде парень неплохой, да вот видите — показал волчьи зубы… Предлагал я ему работать в колхозе по этому же делу, на винокурне. Не пожелал! Мог ли я догадаться, что у него на уме?

— Кого же послать на расследование — финагентов?

— Да нет, финагенты ничего не добьются. Пошлите такого человека, чтобы и авторитет имел, и село знал хорошо.

— Такой у меня, пожалуй, Варден. Он раньше был как раз к Чалиспири прикреплен.

— Пусть будет Варден. Он, кстати, и заведующий отделом. И он знает все наши дела и обстоятельства.

— Но с какой стати заведующий сектором учета должен заниматься расследованиями?

— Были бы, как говорится, плоды, а из какого сада — кто спрашивает… Задохнется ваш Варден от безделья в своем кабинете. Выйдет во двор, хоть распрямится, воздуху глотнет.

Луарсаб сидел неподвижно и молчал.

Холодное декабрьское утро закинуло на верхушку липы бледное, бессильное солнце. Пробравшийся в окно луч разбился о грани хрустального графина на осколки — изумрудно-зеленые и сапфирово-синие. Что-то тускло-безрадостное было в этом несмелом блеске лучей.

Луарсаб отвел взгляд от графина и посмотрев на председателя. Узкие щелки-глаза были уставлены на него. Давешний мерцающий свет в них погас — на этот раз словно погруженный в туман дремучий лес уходил вглубь перед ним, настороженный и неразгаданный.

Луарсаб вызвал девушку-секретаря и сказал, чтобы начальника милиции, как только он явится, сразу пропустили в кабинет.

Девушка вышла.

Председатель чалиспирского колхоза простился с секретарем и ушел.

Луарсаб проводил взглядом его крепкую, коренастую фигуру с могучей шеей.

Не успел Нико выйти за дверь, как в нее просунулась чья-то голова, и пожилая женщина в черном вошла без спроса в кабинет.

Секретарь райкома не стал выговаривать ей за это вторжение — начиналась ночь мельника.

3

Шавлего вскинул мешок на двуколку, отряхнул руки и помог молодой женщине влезть на сиденье.

— И что вас, женщин, заставляет мучиться в этих узких, облегающих платьях, стиснутыми, как клинок в ножнах! — Шавлего влез сам на двуколку и хлестнул лошадь вожжами.

Он был заметно не в духе. Неожиданное бегство Закро и отсутствие борца на «шабаше» неприятно поразило его. А потом, когда Купрача посадил в машину председателя колхоза и агронома и увез их на совещание передовиков в Телави, настроение его совсем испортилось… Не ожидал он от Закро такого явного выражения ревности. И все же душа у него болела за беднягу. Очень много охоты и усилий вложил Закро в работу на болоте. А когда все кончилось, не захотел сесть с Шавлего за стол! Что делать — иначе не могло быть, Шавлего этого ожидал. Логическое завершение: чтобы одному спастись, надо другому пропасть, так уж говорится.

— Какого черта навязала нам мешок эта старуха? — смеялась Флора. — Всю одежду обоим перепачкает.

— Какая старуха?

— Я ее не знаю. Живет в хибарке у самой дороги. Попросила свезти зерно на мельницу, так просила, что нельзя было отказать. Муж у нее болен, лежит в постели. Ах, Шавлего, какая там бедность, у меня просто сердце зашлось. Не думала я, что на свете бывает еще такое…

Шавлего понял, что старуха, о которой рассказывает Флора, — Сабеда. Значит, Русудан все знает… И не сказала ничего даже ему! Вот она какая, Русудан! Догадывается ли, что это Солико, а не Реваз устроил давеча в честь дяди Нико фейерверк? «Неужели она так умна и осторожна, что скрывает даже от меня? А люди… Странные они, люди. Почему-то мне кажется, что чалиспирцам приятны неудачи их председателя. Многие считают Реваза виноватым — и хвалят его за удаль. Пусть заблуждаются. Раскрыть вину Солико, подвести его никак нельзя… Чутье подсказывает мне, что дядя Нико что-то пронюхал, только ему больше с руки взваливать все свои беды на Реваза… А Солико стало лучше, немножко ожил. Дядя Сандро надеется за месяц поставить его на ноги. Сегодня я вырвал у Купрачи целую баранью ляжку, авось хватит матери с сыном на неделю. Пусть набирает силу. Господи, какие же тяжелые дни пришлось несчастному пережить!»

— Шавлего!

— Что, Флора?

— Я уже второй раз тебя окликаю. Что ты затих? Не бойся, когда приедем, Русудан будет уже дома.

— Оставь в покое Русудан.

— Помнишь, Шавлего, как ты гадал мне в ту ночь?

— Я-то помню, а ты, видимо, забыла.

— Почему ты так думаешь?

— Не исполняешь проигранного пари.

— Исполняю, как же не исполняю? Просто с тех пор я не шила себе новых платьев. Спроси Русудан — она подтвердит, что не шила. А это тогдашнее платье. Всем нравится, только ты один почему-то против него.

Шавлего то понукал лошадь вожжами, то слегка хлестал ее по крупу плеткой.

Маленькая сильная лошадка шла охотно, перемежая ровный шаг с рысью. Временами она оборачивалась и искоса поглядывала на плетку. По размокшей дороге тянулись за колесами узкие, глубокие следы.

— Ох этот мешок! И зачем Русудан захватила этот мешок!

— Чем он тебе мешает?

— Тесно. И потом, на каждом ухабе он прижимается ко мне, точно влюбленный.

— Не придирайся, Флора, — мешок лежит себе спокойно, как полагается мешку.

— А как же ему еще лежать?

— Так, как лежит.

— Ну и пусть.

— Он и лежит.

— Пусть лежит, только пусть меня не стесняет.

— Может, и я тебя стесняю?

— Нет, ты меня не стесняешь. А твое дурное настроение угнетает. С той минуты, как уехала Русудан, у тебя с лица уксус стекает.

— Такая у меня порода.

— Нет, ты такой с той минуты, как уехала Русудан. Не бойся, не уведут ее. Приедем, застанешь дома.

— Чирикай себе, клюв ведь не простудишь!

— Шавлего, а Шавлего! Ты тогда не кончил свое гаданье. Погадай сейчас. Вот, держи мою руку. Погадай, Шавлего, Скажи, кем будет десятый.

— Что еще за десятый?

— Мой десятый сын. Ты же предсказал, что у меня будет десять сыновей. Скажи, кем станет десятый. Но лучше сначала скажи; кто будет мой второй муж. Вот, возьми мою руку.

— Что за глупости, Флора! Неужели ты веришь, что в самом деле…

— Тебе я верю свято, что бы ты ни сказал. Гадай.

Положив руку на мешок ладонью вверх, Флора глядела на него и улыбалась.

— Уже темно. Я не вижу линий.

— Присмотрись, подними к глазам, разберешь. У тебя же орлиное зрение. Вот рука.

— Погоди, пока доедем до дому, Флора. Ничего не видно.

— Не хочу домой. Там тебе не до меня. Дома Русудан — куда она ни пойдет, ты за ней головой ворочаешь, как подсолнух за солнцем. Вы как школьники. Готовы, кажется, в душу друг к другу влезть.

— Ах ты, Флорушка, маленькая хитрюга! Откуда ты взяла, что мы не обращаем на тебя внимания? Вот тебе только один пример…

— Не нужны мне твои примеры. Не интересуют меня вовсе твои примеры. Если б ты не держал вожжи в руках, можно бы подумать, что тут два мешка…

— Какая ты смешная, Флора! Ах, какая ты смешная! Право, ты заслуживаешь, чтобы к тебе прикрепили личную гадалку. Ладно, так и быть, погадаю. Ну, давай сюда свою руку. Дуешься? Давай, говорю, руку.

— Да, да, да, дуюсь. Для тебя этот мешок значит больше…

— Чем что?

— Ничего.

— А все-таки?

— Зачем ты спрашиваешь? Видишь, я дуюсь.

Алазанская долина тонула во мраке. Едва виднелись сохранившиеся местами подлески и одинокие, богатырской стати дубы и вязы. Лишь вдали, высоко над линией селений, светились снежные вершины Кавказского хребта, похожие на огромные, выстроенные в ряд сахарные головы. Лошадь с трудом пробиралась по глубокой грязи. Временами она останавливалась, фыркала с неудовольствием, но, почувствовав легкое прикосновение вожжи, снова пускалась в путь. Ось двуколки скрипела под тяжелым грузом. Монотонно стонали не смазанные колеса.

Шавлего стало жаль коня. Он сошел с двуколки и пошел рядом, ведя лошадь на поводу. Мысли его вернулись к Закро. Большие надежды возлагал Шавлего на борца и сокрушался, что убыло рабочих рук. Да и вообще жаль ему было хорошего парня, доброго молодца. Но от железной логики никуда не денешься. Две ноги в один сапог не обуешь.

— Шавлего!

— Да, Флора.

— Я боюсь.

— Чего?

— Мне кажется, за нами кто-то гонится.

— Кто за нами может гнаться? Мельник мельницу не оставит. А ребята сразу после нас уехали на машине в Чалиспири.

— Не знаю… Мне чудится, что кто-то идет за нами на цыпочках. И я все боюсь, вот сейчас чья-то рука схватит меня.

— Какая же ты трусиха!

Шавлего отошел в сторону, пропустил вперед лошадь, а сам оказался позади двуколки.

Клейкая, глинистая грязь большими комьями налипала на сапогах, тяжелила ноги. Шавлего останавливался по временам и рукояткой плети счищал ее с обуви.

Мрак полностью застлал долину; вокруг была сплошная чернота.

— Шавлего!

— Да, Флора.

— Сядь со мной. Когда ты рядом, мне не так страшно.

— Жалко лошадь. Потерпи немножко — сейчас выедем на хорошую дорогу.

— Значит, лошадь ты жалеешь, а меня нет? Тогда и я сойду и буду идти пешком.

— Какая ты глупышка, Флора! Ну, как ты сможешь идти по этой грязи?

— Очень даже смогу. Останови лошадь, я сойду.

— Не сможешь идти, Флора.

— Смогу. И притом так будет лучше для мешка.

— Что ты прицепилась к этому мешку!

— Мне кажется, я мешаю ему развалиться поудобней.

Шавлего еще раз очистил сапоги рукояткой плети и поднялся на двуколку.

— Ты же со мной поссорилась!

— Да, поссорилась.

— Так чего ж ты со мной заговорила?

— Потому что мне стало страшно.

— А теперь?

— Теперь я опять с тобой в ссоре.

— Тогда я снова слезу.

— Слезай, я уже не боюсь.

— Хорошо, если так, то…

Шавлего собирался сойти, но Флора схватила его за руку:

— Ради бога, Шавлего, не пугай меня больше, и без того я насмерть перепугана.

— Ах ты маленькая трусишка, Флорушка! Что это у тебя рука так застыла?

— Застыла, когда ты сошел с двуколки. Стало холодно. Согрей.

Маленькая женская рука ловко скользнула в рукав пиджака Шавлего и замерла там, как птичка в гнезде.

— Какая же ты мерзлячка! Так не согреешься. Давай руку сюда.

Он взял руку молодой женщины, растер ее и стал согревать своим дыханием.

— Ну, как теперь?

— Хорошо, Шавлего. Ах, как хорошо! Еще, еще, Шавлего!

— Ну вот, хватит.

— Не хватит.

— Ладно. А теперь хватит.

— Нет, нет, не хватит!

— И сейчас не хватит?

— И сейчас.

— Ах, какая ты глупенькая, Флора, что ж, я должен до самой весны дышать на твою руку?

— Мне и тогда не хватит.

— Не дури, Флора. Ну, убери руку.

— Ах, какой ты недобрый, Шавлего, какой ты неласковый! Кахетинец, настоящий кахетинец. Ты ведь кахетинец, Шавлего, правда?

— Разумеется, и стопроцентный. Впрочем, нет, во мне есть немножко хевсурской крови.

— Знаю, знаю из писем Русудан… Шавлего!

— Да, Флора?

— Что такое «цацалоба»?

— Разве ты не знаешь?

— Не знаю, объясни, Шавлего. Была у меня в студенческие годы одна подруга, поэтесса. Она влюбилась в хевсура. С ума сходила по нем. Письма ему писала в стихах:

Мой жестокий Шатильский цацали,

Твои ласки меня истерзали.

— Цацали — это у пшавов.

— А хевсуров?

— У хевсуров называется «сцорпери».

— Какая разница?

— Есть кое-какая.

— В чем?

— Ох, Флора, умеешь же ты приставать!

— Страшный ты человек, Шавлего! Каждое слово надо из тебя вырывать клещами. Небось при Русудан у тебя развязывается язык!

— А ты не пишешь стихов?

— Не пишу. На что мне они?

— Неужели ты никого больше не смогла полюбить? Тбилиси полон женихов.

— Как будто не знаешь, как у нас смотрят на женщину, которая побывала замужем…

— «Следом парни городские, словно стая голубей…» Помнишь, это из «Песни об Арсене».

— Ах, какой у тебя злой язык, Шавлего!

— Значит, после развода ни один человек не подходил к тебе всерьез?

— Человек? Нет, человек не подходил. А от бездарных писак, от журналистов, выдвинувшихся с помощью влиятельных родичей, и от заносчивых франтов, хвастающихся отцовскими кошельками, меня давно уже тошнит. Ну, а всякие жирные, засаленные дельцы, уютно устроившиеся в артелях, фабричках и комбинатах, совсем уж внушили мне отвращение ко всей мужской породе.

Шавлего внимательно посмотрел на молодую женщину, помолчал немного.

— Что ж, тебя можно понять. Закон естественного отбора не Дарвином придуман, он существовал в природе раньше. Всякое существо ищет себе пару под стать, стремится к равному. Но неужели ты до сих пор не встретила ни одного достойного человека? Может быть, тебе не надо было уходить от мужа?

— Не знаю… Иногда и мне это приходит в голову, но я все же не раскаиваюсь. Сейчас я свободна как ветер — куда хочу, туда повею.

— А замуж выходить больше не собираешься?

— Зачем? Чтобы вся морока началась сначала? Не хочу, сыта по горло.

— Никто не принес столько вреда стране, как в последнее время наши женщины, подражая всему уродливому, отвергая все добрые традиции и упрямо цепляясь за все, что следует отвергать. Какие же у тебя намерения? Может, боишься, что иссохнет твоя высокая грудь? Или что беременность испортит тебе фигуру?

Труд, семья

Без затей,

Много детей.

Пылает очаг,

И злобится враг.

Видишь, и у меня получились стихи.

— Что за злой у тебя язык! Ты ведь не знаешь… Ты не знаешь… Ты ничего не знаешь, а бранишься безбожно…

— Ты рано вышла замуж?.

— Еще студенткой.

— И небось думала, что замужество — сплошная забава, песни, смех и веселье?

— По правде сказать, не без того.

— Ну, а на деле оказалось совсем иначе. Наверно, в первые же дни после брака ты уже поссорилась с мужем?

— Мы прожили вместе целый длинный год.

— Долго выдержали. Он тебя очень любил?

— Он и сейчас меня любит.

— А ты бросила его и ушла.

— Больше я не могла терпеть. Дошла до точки.

— Почему вы разошлись?

— Он замучил меня ревностью.

— А ты давала повод? — Шавлего задавал своей спутнице все более беззастенчивые вопросы; странное раздражение владело им.

— Ни разу. Он просто был болезненно ревнив. Я не могла шагу ступить одна. А когда выходила с ним, то не смела даже поздороваться со знакомыми, если они были мужского пола, Мы дошли до того, что беспрестанно грызли друг друга.

— А как он теперь?

— Ходит за мной по пятам, не дает покоя. Я сбежала от него. Потому и приехала сюда, к Русудан.

— Значит, ты его не любила.

— Сейчас мне кажется, что не любила, Никогда.

— Печально… Почему ты не хочешь еще раз попытать счастья?

— Не дразни меня, Шавлего.

— Я говорю серьезно. Нужны дети.

— Что ты заладил — дети, дети… Отчего именно я обязана их рожать, да еще непременно десятерых? И притом воров, разбойников, бандитов? Или таких же, как ты…

— Ну, ну, говори, не стесняйся.

— Ничего я не стесняюсь. Очень просто скажу.

— Так говори! Таких же, как я, то есть каких?

— Таких же, как ты, головорезов, таких же… да нет, у тебя вместо, сердца плетка в груди!

— Все равно ты должна выйти замуж, Флора.

— Не выйду замуж, назло тебе не выйду. Господи, что он все твердит — замуж, замуж?.. Разве нельзя мне иметь детей, вовсе не выходя замуж?

— Почему же нельзя? Только тогда надо называться девой Марией.

— Можно и не будучи девой Марией. Она одного родила, а я рожу десятерых. Только ни один из них не будет такой, как ты… Мои сыновья будут чуткими, деликатными, добрыми, сердечными и никогда, нигде, ни при каком случае не водрузят рядом с женщиной куля, набитого мукой. Ох, опять рука застыла! Посмотри, какая холодная.

Флора изловчилась снова засунуть руку в рукав к Шавлего. Маленькая женская рука проникла глубоко внутрь и прильнула к сильной мужской руке около плеча, стараясь согреться. Мужская рука была крепкая, длинная, вся в желваках стальных мышц. В каждой ее клеточке, чуть ли не в каждом растущем на ней волоске чувствовалась огромная, дремлющая, сдерживаемая могучей волей сила.

Лошадь свернула в заросли на Берхеве. Дорога шла под гору, и двуколка катилась теперь легко. Мрак словно стал еще гуще и черней. Небо, казалось, спустилось и налегло на землю всей своей тяжестью. В глухом безмолвии ночи ритмический топот облепленных грязью лошадиных копыт отдавался барабанным грохотом. Ноющим фальцетом вторила скрипящая под тяжелым грузом ось. По-прежнему монотонно вздыхали плохо смазанные колеса. А на двуколке, неуклюже развалившись, покоился мешок с мукой, подобно хевсурскому клинку, разделяющему двух цацали.

4

Бегура стоял на цыпочках, весь вытянувшись, и часто, испуганно моргал. Шея его была сдавлена воротом, зажатым в горсти Реваза. Вместо слов из стиснутой глотки его вырывался лишь какой-то отрывистый хрип. Лицо было красно от прилива крови, мешки под глазами вспучились, дыханье прерывалось, жилы на висках вздулись и бешено пульсировали.

Реваз притянул аробщика еще ближе и прошипел ему прямо в лицо:

— Требовал я с тебя этот кувшин чачи?

— Нет.

— А мать моя требовала?

— И она нет.

— Так чего ж ты его подкинул? Что я, попрошайка? В руки тебе глядел?

— Да разве я мог знать, что получится… Сделал ты мне добро, уважил, дров для меня не пожалел, как же мне было хоть чем-нибудь не отблагодарить? Я и побольше хотел оставить, да мать твоя не позволила. Сказала, хватит и одного кувшинчика. Откуда я мог знать, как все обернется?

— Тьфу, сгореть твоей безмозглой голове, старая образина! — Реваз скрипнул зубами и оттолкнул Бегуру так, что тот ударился спиной о размокшую калитку.

Калитка сорвалась, и Бегура упал в лужу. Истертая штанина разошлась над коленом, сквозь дыру выглянуло чёрное, сухое колено. Так он сидел в грязи, ошеломленный, перепуганный, нахохленный, пялил по сторонам тусклые, бесцветные глаза и поглаживал щетинистую шею мозолистой рукой.

Жгучая жалость к бедняге аробщику охватила Реваза. Он круто повернулся, сплюнул в сердцах и ушел.

— Я голоден, дай мне поесть, мама, — сказал он, войдя к себе в дом. Моя руки, он яростно тер их мылом и расплескивал воду по галерее.

Старуха причитала, сокрушаясь:

— Я виновата. Ни за что не надо было принимать эту хеладу водки. Трижды ему говорила: на что мне твоя водка, у меня своей вдоволь, — никак не могла ему втолковать. Ну, тут я махнула рукой: оставляй, говорю, коли тебе некуда ее девать. Моя вина — вот этим языком, чтоб ему отсохнуть, сказала ему: оставляй. Да что тут особенного, господи, водка-то его собственная, кому хочет, тому и отдаст, никого это не касается! А зачем куб и все остальное унесли? Где это слыхано — накладывать руки на чужое имущество? Больше ничего у нас не оставалось от твоего покойного отца… Что ж теперь будет, сынок, что теперь с нами дальше будет?

Реваз сидел, опершись локтями о стол, и молча ел. Долго, рассеянно жевал он каждый кусок, словно высохла слюна во рту. И даже прожеванный кусок не мог проглотить — не лезло в горло.

Вошел Иосиф Вардуашвили, остановился в дверях, не поздоровавшись, и оттуда молча смотрел на старуху, причитавшую в углу. Потом бросил быстрый взгляд на своего бывшего бригадира и спросил глухим голосом:

— Это правда… насчет сегодняшнего партбюро?

— Правда, — не сразу ответил Реваз.

Иосиф сел на табурет. Долго сидел он безмолвно, время от времени потирая раненое колено. Такая у него образовалась привычка: болела старая рана или нет, стоило ему присесть, как он принимался массировать колено.

— Приходили и ко мне… Сколько, дескать, дал в уплату за перегонку. Говорю, нисколько. А они: не лги, тебе как члену партии не подобает. Я свое: не платил. Грозятся: все равно, мол, узнаем. Ну и узнавайте, говорю… Да я сам тоже хорош: чего я к тебе свою чачу тащил, отнес бы на колхозную винокурню… Поленился, далеко…

— Ты тут вовсе ни при чем, Иосиф. И этот бедолага Бегура ни в чем не виноват. Рано или поздно что-нибудь в этом роде непременно должно было случиться. Помнишь историю с семенной пшеницей? Нет, Иосиф, как говорит дедушка Годердзи, тут след подковы не того мула. В тот раз не выгорело — вот они и снова подобрались, подстроили каверзу. А я в тот раз только надулся и засел в своем углу — вот мне и наказание за это. Но теперь — зуб за зуб. Буду бороться.

Старуха встала, пошарила в стенном шкафу и приплелась к столу.

— Экая я беспамятная — совсем забыла! Тамара заходила нынче, принесла вот эту штуку. — Она поставила на. стол маленькую скульптуру. — Плакала, бедняжка, слезы так по щекам и катились. Я к ней поближе подошла, гляжу — лица на бедняжке нет. Отвернулась от меня и сразу за дверь…

Реваз взглянул на скульптуру и окаменел: это была привезенная им из Берлина миниатюрная копия «Похищения Персефоны Гадесом» Адриана де Бриса.

Иосиф не успел еще толком ее рассмотреть, как Реваз вскочил, перевернув стул, схватил скульптуру и бросился к двери.

Старуха обомлела. С минуту она стояла растерянная, потом догадалась, что яростный порыв ее сына находится в какой-то связи с этим предметом. Все, кто в эти дни приносил и оставлял что-нибудь, были в заговоре против ее единственного сына… Внезапно обессилев, она упала на стул и простонала:

— Что это за беда с нами стряслась, Иосиф, сынок? Хоть ты-то ничего не принес, не собираешься оставить?

Иосиф ничего не ответил — с силой, до боли, потер старую рану, молча встал и вышел.

…Реваз рванул калитку и вбежал во двор.

Тамара была дома одна. Она лежала ничком на тахте и плакала. Долго стоял Реваз, не говоря ни слова, и смотрел на нее. Тамара медленно подняла голову, взглянула на него. Лишь на миг отразилось на ее лице изумление — она сразу отвернулась и уткнулась в подушку.

Реваз не видел ее уже давно. Ему показалось, что девушка сильно изменилась, еще больше похудела. Глаза, распухшие от слез, запали еще глубже. Лицо было бледное, обескровленное. Глубокие складки около губ свидетельствовали о безысходной печали, о неутолимом горе. Плач перешел в громкие рыдания. Плечи и спина девушки тряслись.

Реваз поднял с пола свалившуюся шаль и прикрыл ею Тамару.

— Не трогай меня! — Тамара сдернула шаль с плеч и швырнула ее на пол.

— Хочешь простудиться и умереть?

— Хочу. О, хоть бы я и вправду умерла!

— Тамара, что с тобой случилось?

— Ты прекрасно знаешь, что со мной. Никто лучше тебя не знает, что со мной случилось. — Голос у нее был жалобный, щемящий сердце.

— Не надрывай себе душу зря и мне не надрывай! Не слушай ты этого человека, и все будет хорошо.

— Я уже никого не хочу слушать. Измучилась, устала. Ничего больше не хочу. Не могу, сил нет, устала до смерти. И ты тоже хорош — вечно, во всем надо тебе стоять поперек… Покоя не даешь. Просила я тебя, умоляла, полы тебе обрывала — оставь его в покое, отвяжись, ведь он все-таки мне отец. Но ты же ничего и слышать не хочешь, никак я тебя не могу убедить… Так теперь хоть от меня отстань, дай мне покой. Я ничего больше не хочу, ничего больше мне не нужно, ни-че-го…

Реваз стоял озадаченный, склонившись над девушкой. Он неловко сжимал в руках маленькую скульптуру и с силой, не переставая, тер ее большим пальцем. Скульптуру эту он привез из Берлина в подарок Тамаре. Девушка должна была хранить статуэтку до тех пор, пока будет его любить. И вот, отвергнутая и возвращенная дарителю, она снова была в руках у Реваза. Это означало разрыв. Между ними все кончено — таков был смысл возвращения подарка. Девушка бросила беглый взгляд на когда-то столь дорогую ей вещицу, отвернулась и снова спрятала лицо в подушках.

— Послушай меня, Тамара. В последний раз послушай. Я многое стерпел от твоего отца, да и от тебя. Всего лишился — перестал быть бригадиром, перестал быть членом правления, исключен из партии и, самое главное, потерял доброе имя. Но жизнь еще не кончена и борьба не проиграна, лишь бы ты была рядом со мной. Мне нужна родная душа, которая понимала бы меня, сочувствовала бы мне, верила бы в меня.

— Я больше не могу обманывать себя, Реваз. И ты не обманывайся. Ты давно уже прилагаешь все усилия, чтобы пути наши разошлись, ну вот они и расходятся… Пусть эта наша встреча будет последней. Не приходи больше в этот дом. Мне жаль тебя, но я тебя больше не люблю.

На пороге показалась Тинатин, тетка Тамары. От изумления она выронила узел, который держала в руке. Онемев от ярости, она поспешно скрылась за дверью и вернулась с половой щеткой.

— Ах ты вор, разбойник, злодей, разоритель наш, проклятый прощелыга! Никак не хочешь отвязаться от бедной девочки? Отца почти уже со света сжил, а теперь хочешь вдобавок доброе имя дочки по проселкам трепать? Ах ты негодник, позорище всего села!

Реваз не обращал внимания на гневные речи женщины до тех пор, пока рукоятка щетки не огрела его по спине. Тогда он обернулся, схватился за занесенную щетку и отбросил Тинатин в угол. Потом переломил щетку о колено и швырнул обе половины ей вслед.

— Теперь я вижу, кого я любила. — Тамара чуть приподнялась на тахте. — Не думала я, что ты еще и зверь, грубый, дикий зверь!

Реваз посмотрел со злостью на скульптуру, которую все еще держал в руках, и с размаху бросил ее об пол.

Гадес с Персефоной вздохнули в один голос и рассыпались мелкими обломками по полу.

5

— Как хорошо ты сделал, что пришел, Шавлего. — Он едва успел закрыть дверь, как Русудан уже повисла у него на шее. — Доклад я закончила. Теперь буду укладываться. Ты мне поможешь?

— Ну разумеется. Я за этим и пришел.

— Какой ты хороший мальчик, какой хороший! — Русудан потянулась к его шее, схватила его за воротничок. — Уже ведь холодно, почему ты ходишь нараспашку? Думаешь, без этого не догадаются, какой ты удалой молодец? Ах, опять не сходится! Неужели у тебя нет другой рубашки, чтобы надевать зимой?

— Распределения в колхозе еще не было, а зарплаты я не получаю. Из каких покупать?

— Ах, распределение! Смотрите, он уже о распределении толкует. Ладно, раз так, я беру это на себя. Как приеду в Тбилиси, куплю тебе хороших сорочек.

— А где ты их найдешь? Если не имеешь блата, тебе даже кончика хорошей сорочки не покажут.

— Как — не покажут? Мне не покажут? Для тебя — и не покажут? Шкуру сдеру с негодяев!

Шавлего подхватил девушку на руки. Она была чудесна — детски простодушна, прелестна на диво.

— Шучу, девочка моя! Кто от тебя что-нибудь спрячет? Кто тебе в чем откажет? Достаточно тебе случайно завернуть в магазин — и все, от завмага до последнего продавца, падут ниц перед тобой, со своими прилавками и витринами. Будут сражаться друг с другом, как гладиаторы, за право оказать тебе внимание! И уцелевший в этой битве ослепит себя, вглядываясь в раскаленный кирпич, как благочестивый мусульманин, который удостоился лицезрения могилы пророка.

— Ух, если ты меня сейчас раздавишь, если ты меня задушишь, перед кем будут повергаться ниц прилавки и витрины?

Вошла Флора, остановилась на пороге.

— Ах, как трогательно, ах, как волнующе-трогательно! О дульцинейшая Дульцинея, покидает тебя твой рыцарь? То есть, извините, наоборот, Дульцинея покидает рыцаря цинического образа, красу и гордость Чалиспири! Ну и развозит же вас, слыхано ли — при каждой встрече одни сплошные объятия и поцелуи! Уезжает на каких-нибудь три дня, и не могут друг от друга оторваться, точно навеки расстаются! — Флора закрыла за собой дверь и добавила деловым тоном: — Я звонила на станцию. Поезд отходит в четыре сорок пять по местному времени.

Русудан вырвалась из объятий Шавлего и поправила волосы.

— Флора, я отобрала все, что мне нужно взять с собой: платья, обувь, чулки… Не забудь зубную пасту и мыло! Уложи все аккуратно в черный чемодан. А мы с Шавлего пока спустимся в подвал и упакуем образцы пшеницы и кукурузы.

— Давайте и я с вами спущусь в подвал, а то если вы и там будете прощаться, поезд успеет тем временем уйти в Тбилиси и вернуться.

— Не говори глупостей, Флора. Пока ты, лентяйка, уложишь этот чемодан, мы с Шавлего управимся в подвале со всеми делами.

Подвал был полон вырванных с корнем и связанных в небольшие снопы колосьев пшеницы разных пород, стеблей кустистой и других сортов кукурузы.

— Ты не веришь в мою кукурузу, Шавлего, но вот смотри — сколько на каждом растении початков и какое крупное зерно!.

— Какая ты злопамятная, Русудан! Я нисколько не сомневаюсь в ней — просто однажды что-то сорвалось с языка необдуманное. Горячился, когда говорил, и напутал.

— Славный ты, Шавлего! Хоть и неправду говоришь, а приятно слышать.

— А это что?

— Это тоже разные сорта пшеницы, селекционные. Скорее бы настала весна! Не терпится начать опыление лучших сортов пыльцой ветвистой пшеницы! Больше всего меня интересуют длинноколосая и еще кахетинская и картлийская «доли». Одну легко поражает ржа. У другой слабый стебель. Третья легко осыпается в жаркое лето до уборки урожая. Я хочу соединить их самые лучшие качества в гибриде и потом заставить полученный сорт ветвиться. Все это у меня написано в докладе. Посмотрим, что скажут наши профессора… Боже, как вытерпеть без тебя три дня, Шавлего!

— Оно трехдневное, это республиканское совещание?

— В райкоме сказали — трехдневное. Шавлего, если ты после защиты диссертации будешь читать лекции в университете, то, может, и мне сразу договориться с моим профессором о переезде в Тбилиси? Очень будет жалко, правда, бросить здесь все. Каждое дерево, каждый кустик напоминает мне отца… И народ здесь хороший. Я так люблю Чалиспири, что, если бы не ты, ни за что бы не променяла здешнюю тишину на шумный, прокопченный город… А нам дадут квартиру?

— Если будем там жить, то дадут.

— Тогда мы все здесь оставим Максиму. Чтобы ему не пришлось мучиться, строить себе дом. Правда, Шавлего?

— Разумеется. Но это несколько отдаленная перспектива, а пока перед нами эти три дня.

— Три дня — без тебя!

— Не бойся, промчатся так, что не заметишь. Я скажу Нино, чтобы она заботилась о твоих курах, как о своих. Что касается собаки — не беспокойся; я сам буду варить ей похлебку.

— Нино может не заботиться о моих курах. Флора не хочет ехать вместе со мной.

— Флора остается здесь?

— Да, остается.

— Господи, извели меня своими монологами и диалогами! Увязываете вы или нет всю эту труху? Смотрите, который час! — Флора протянула свою маленькую, изящную руку, сунула часы обоим под нос.

Все трое занялись делом — закутали, связали в один пук все растения, надежно их упаковали и вынесли в галерею.

— А теперь я схожу к Купраче и приведу машину, а то как бы Флора не оказалась права: можно и опоздать к поезду. Остальные приедут прямо на станцию?

— Да, условились собраться там. Ах да, Шавлего, что ты собираешься делать по поводу вчерашнего партбюро?

— Хочу прежде всего повидаться с Ревазом. И с Теймуразом поговорю. Наверно, придется посетить и первого секретаря. Возможно, мы с ним крепко повздорим. Скверно они обошлись с бедным парнем, люто расправились!

— Только без ссор, Шавлего, пожалуйста! Очень тебя прошу, обойдись без ссор.

— Хорошо, постараюсь, Русудан. Флора, милая, пожалуйста, сходи наверх и принеси мое пальто, а то ведь, наверно, сколько еще чего хочет сказать мне Русудан. Ступай, ты же милая маленькая Флорушка… — И он поддел ее, как ребенка, пальцем под подбородок.

Молодая женщина замерла от этого прикосновения, как лань на скале под лаской теплого ветерка.

Глава пятая

1

Закро отпил немного из полного стакана. Потом с неохотой проглотил кусок шашлыка и снова посмотрел в окно, которое постепенно заливали сумерки. Застольцы были изумлены: в последнее время богатырь вовсе не прикасался к вину — сидел за столом хмурый, задумчивый, с насупленными бровями. Лишь изредка бросал друзьям два-три незначащих слова и снова погружался в какой-то ему одному доступный мир.

Больше всех удивлялся Хатилеция: бросит занозистую шутку, заставит собутыльников задыхаться от смеха, а у Закро словно уши залиты чугуном. Чуял хитрец гончар, в чем тут дело, но всего до конца не знал, скажем, того, что победный день, увенчавший борьбу с болотом, стал днем поражения для непобедимого борца. С тех пор неотвязно преследует Закро эта картина — осыпавшаяся стенка канала и те двое наверху, над ним. Он явственно видит, как пробираются по крепкой обветренной шее нежные, длинные, чуть тронутые загаром пальцы. Как они долго шарят по отвороту рубашки, ища пуговицу и петлю, — как будто их трудно найти! — как упрямится, сопротивляясь им, воротничок — как будто его так уж трудно застегнуть! А пальцы, эти красивые, мягкие, заботливые пальцы, тихонько, застенчиво, но упорно продвигаются от треугольного выреза на груди к шее… В такие минуты Закро становился мрачнее тучи, крепко зажмуривал глаза и, уронив голову на грудь, с силой тер себе лоб.

Он едва слышал визг гармоники, которому вторил негромкий перестук барабана. Барабанщик Гигола, широко распахнув рот, хрипло напевал на мотив «баяти»:

Ветер, вей издалека,

Имя мне — малыш Ника.

Потрепал я Сагареджо,

Велисдихе — жди пока!

Огромный, распухший, заплывший жиром от постоянного застольного сидения, он после каждого куплета обрушивался на барабан так, что казалось, целый эскадрон скачет по мостовой.

Варлам вытащил из кармана сторублевку и сунул ее под шапку усердного певца-барабанщика. У него был радостный день: благополучно закончилась опись в магазине, и он справлял магарыч. Валериан, не побоявшись холодной воды, порыбачил на Алазани и украсил стол своего закадычного друга рыбкой «цоцхали».

Бухгалтер-ревизор, худой, сухощавый, со сморщенным, как подсохшая виноградина, лицом, уписывал паштет, изготовленный специально для него. На удивление быстро двигались беззубые челюсти. Крючковатый нос и острый, словно задранный к небу подбородок ритмично сходились и расходились.

Хатилеция поднес гостю только что зажаренный шашлык.

Ревизор поблагодарил и замотал головой: не сегодня-завтра вставлю зубы и тогда буду есть шашлыки, а пока… От вина же отказался наотрез.

Уже слегка захмелевший гончар обиделся:

— Что ж ты, добрый человек, так, всухую, и собираешься глотать эту свою мешанину? Хорошо еще, что нос с подбородком у тебя не стальные, а то все лицо опалило бы искрами от такого кресала!

Лео скосил глаза на Хатилецию, потом — на бухгалтера-ревизора и, не удержавшись, захихикал.

Барабанщик Гигола разразился мужественным хохотом.

Варлам был явно недоволен. Остальные тоже рассердились на гончара.

С соседних столиков бросали косые взгляды.

Лишь Закро по-прежнему сидел погруженный в свои мысли. Сидел, не отрывая взгляда от резьбы на старинном опорном столбе посередине зала.

Вдруг в столовую ворвался Реваз:

— Налей мне чачи!

Купрача искоса глянул на него, молча достал из-под прилавка бутылку и наполнил стопку.

Реваз осушил ее одним глотком.

— Еще налей.

Купрача налил.

Реваз мигом осушил и эту.

— Еще!

Купрача налил.

— Наливай!

Купрача налил.

Реваз с размаху поставил стопку на прилавок, с шумом вздохнул и уставился мутными глазами на Купрачу.

Долго смотрел.

— Налить еще?

Реваз молча направился к двери.

Тут в Хатилецию словно бес вселился. Он наклонился к Гиголе и засунул пучки щетины, которые почему-то называл усами, прямо в огромное, как блюдце, ухо барабанщика.

— Вон смотри — этот человек в четвертый раз сегодня приходит. Пьет водку и не платит. Непутевый. Видишь, как он уходит украдкой?

Гигола бывший уже изрядно под хмельком, приглушил свои барабан, посмотрел вслед Ревазу, Что-то в нем не понравилось барабанщику. Он обозлился на заведующего столовой. Струсил! Купрача струсил! Гигола тут же решил отличиться перед ним и заодно преподнести сюрприз сотрапезникам. Сунув барабан под мышку, он широкими шагами пересек зал и преградил путь бывшему бригадиру.

— Вах, это что за такие штуки — видали вы в наше время такое? Там тебе атомная энергия, а тут водку пьют и не платят.

Реваз медленно, очень медленно поднял голову, без всякого интереса оглядел эту высившуюся перед ним гору человеческого мяса и, не проронив ни слова, продолжал путь.

Тогда Гигола, сдвинув кустистые брови, толкнул его так, что тот опрокинулся спиной на прилавок, а сам встал над ним и загудел сверху:

— В Гори и в Ортачала приходилось играть, Сигнах и Авлабар исходил вдоль и поперек, Гурджаани и Велисцихе для меня… — Но не договорил: выронив барабан, взмахнул обеими руками, как взлетающий коршун, пробежал, пятясь, несколько шагов, налетел на какой-то уставленный яствами стол, опрокинул его и вместе со всеми блюдами и бутылками грохнулся на пол.

Реваз стоял перед прилавком, расставив ноги, готовый к броску, сжимая огромные кулаки, и ждал.

Зал на мгновение словно окаменел. В напряженном молчании кто-то не удержался от озорной выходки — протянул полный стакан валявшемуся на полу барабанщику:

— Аллаверды к тебе, Гигол-джан!

Реваз постоял еще немного, обводя презрительным взглядом примолкший зал. Потом медленно повернулся и вышел.

Зал еще некоторое время был безмолвен; лишь высыпавшие из кабинетов люди спрашивали наперебой:

— Что случилось?

— Что тут было?

Первым подошел к барабанщику Валериан. Ругаясь последними словами, он помог бедняге подняться на ноги.

— Какого черта суешься не в свое дело?

Растерянный, ошалелый барабанщик выплевывал выбитые зубы на ладонь и не сводил испуганного взгляда с двери.

— Как его отделал этот собачий сын, посмотрите, а? — приговаривал Валериан, ведя перепуганного Гиголу к умывальнику.

Бухгалтер-ревизор весь сжался от страха; казалось, он мог бы уместиться в своем портсигаре.

— Испортил нам все веселье, полоумный! — рассердился Валериан.

Купрача, точно ничего не произошло, с равнодушным видом вытирал мокрой тряпкой прилавок. Он лишь позвал официантку, которая унесла разбитую посуду и подала новую.

Не скоро привели обратно и посадили за стол умытого Гиголу. Принесли и его барабан, но… А без барабана и в гармонике не стало силы.

— Что он сегодня как бешеный? Рехнулся?

— Человека из партии исключили — чему тут удивляться!

— Когда? За что? — Все в изумлении уставились на заведующего складом.

— Сегодня утром на заседании партбюро. Гнал водку у себя дома. И другим по заказу гнал. Плату брал — хеладу чачи с каждого.

— Вроде не похоже на него.

— Все честные, пока их за руку не схватят.

— Посадят?

— Может, и посадят.

— Да не такой он был!

— До сих пор не такой. А теперь… Видел, что он с бедным Гиголой сделал?

— Гигола сам виноват.

— Гигола? — просипел сквозь распухшие губы барабанщик. — Убью! — И он потянулся к Хатилеции.

Застольцы повскакали с мест.

Хатилеция даже не обернулся. Он с наслаждением сосал мозговую кость.

Один Закро не принимал участия в переполохе. По-прежнему весь погруженный в себя, он все смотрел на орнамент опорного столба.

Кое-как удалось восстановить распавшуюся было цепь тостов. Застолье продолжалось, вино брало свое, настроение постепенно поднималось. Под конец совсем уже приободрившиеся Лео, Варлам и Валериан даже спели знаменитую песню — про налет на Мухран-Батони.

Вошел человек, что-то шепнул на ухо Валериану.

Валериан, оборвав песню, посмотрел на входную дверь; лицо у него перекосилось.

— Скажи, что меня здесь нет.

— Не выйдет. Ее сюда направили, да и сама тебя здесь видела.

— Видела так видела. Скажи, что я занят.

— Сказал уже, только она ни с места. Непременно, говорит, позови его, пусть выйдет.

— Не до нее мне! Одурела, что ли? Что она по пятам за мной ходит. Скажи, пусть уберется, я потом сам к ней зайду.

Посланец вышел и скоро вернулся.

Не хочет уходить. С ума сходит, говорит, непременно должна сейчас с тобой поговорить.

— Сходит, так пусть сходит! Пускай хоть руки на себя наложит. Я с ней достаточно разговаривал. Если хочет, пусть в суд на меня подает. Не выйду. Так и скажи.

— Выйди, жалко.

Валериан удивленно посмотрел на говорящего.

Тот повернулся и ушел.

У первого рыбака Алазанской долины испортилось настроение. И подпевать перестал, и до еды не хотелось дотрагиваться. Он схватил полный стакан и осушил его одним духом.

В столовую вошла молодая женщина — светловолосая, статная, красивая. Она направилась прямо к столу, где сидел Валериан, но остановилась на полпути, залилась краской и попросила его выйти с нею на минуту.

Валериан тоже вспыхнул. Украдкой окинув взглядом собутыльников, он обернулся к девушке и сказал грубо:

— Что тебе нужно?

— На минуту, только на минуту. У меня к тебе дело. — Девушка вся горела от стыда.

Валериан встал, скрипнув зубами, но снова сел и грязно выругался.

— Я занят, не до тебя сейчас. Не пойду. Я тебе уже все, что нужно, сказал.

Глаза у девушки наполнились слезами, губы задрожали. Она подошла ближе к столу. Несмотря на волнение, у нее хватило самообладания поздороваться с пирующими.

Тут только собутыльники узнали ее, вспомнили, как заезжали в гости к ней в Алвани и как она была хозяйкой у них на пирушке на Алазани. Кето с тех пор пополнела и стала еще привлекательней. На ней было зеленое пальто и шелковый платок, завязанный по моде под подбородком. Пальто было застегнуто до самого верха. Она казалась в нем еще полней — нет, не полней, а… Закро, очнувшись от своих грез при появлении девушки, сразу понял причину этой полноты.

— На минуту, Валериан, только на одну минуту. — Девушка обернулась к застольцам и улыбнулась. — Я не навсегда его от вас уведу, мне нужно только два слова ему сказать. — Вместо улыбки у девушки получилась лишь странная гримаса; было в ней что-то жалкое и беспомощное.

— Никуда не пойду. Если хочешь что-нибудь сказать, говори здесь.

Девушка покраснела еще больше и как-то жалобно развела руками.

— Ты же знаешь, Валериан, что я ничего не могу тебе здесь сказать. Ну разве трудно тебе выйти на минуту?

Застольцам стало жаль девушку, они посмотрели на товарища:

— Вставай, выйди ненадолго, может, у нее какое важное дело!

Валериан посмотрел с раздраженным видом по сторонам.

— Очень прошу вас, ребята, не вмешивайтесь в мои дела. Я сам с ними управлюсь. — Он повернулся к девушке: — Кто тебя звал, зачем сюда пришла? Сколько раз я тебе говорил: когда будет нужно, я сам тебя найду! Бегаешь по моим следам, как ищейка охотника Како. Ни капельки стыда у тебя нет. Что люди скажут? В конце концов, что ты ко мне пристала? Вот тут все ребята — спроси их: может мужчина один на один справиться с женщиной? Изнасиловал я тебя? Докажи! Право, рехнулась эта… Не доводи меня до того, чтобы я сказал тебе тут что-нибудь такое… Если жениться на всех потаскушках, с какими приходится иметь дело, что из этого выйдет?.. Ступай отсюда, слышишь, пока я не сказал тебе чего-нибудь такого…

Девушка закрыла лицо руками и прислонилась лбом к столбу.

Закро наконец оторвал взор от его резных украшений.

— Что же ты еще можешь сказать ей хуже того, что сказал? Ну, что еще скажешь? Погляди вокруг — мы ведь здесь не одни, столовая полна народу. Да и хотя бы только при нас одних — разве можно так разговаривать со своей невестой?

— Невестой? — осклабился Валериан. — Да она мне такая же невеста, как и любому другому.

Девушка заплакала еще горше. Она вся дрожала и в отчаянии билась лбом о столб.

У Закро сердце оборвалось в груди. Лицо его омрачилось.

— Пусть обернется для тебя змеиным ядом женская любовь и женская ласка, каждый ее поцелуй и каждое шепотом сказанное нежное слово! Будь я на месте этой девушки, плюнул бы тебе в лицо, смотреть бы на тебя не захотел! Чтобы девушка любила меня, днем и ночью думала обо мне, ходила по моим следам, а я бы… — У Закро иссякли слова, лицо стало темнее ночи; помолчав, он коротко отрезал: — Вставай и ступай с нею.

— Из-за стола прогоняешь?

— Ты знаешь — я не люблю долго разговаривать.

— Из-за стола прогоняешь?

— Слышал или нет — вставай!

— Если гонишь из-за стола, так и скажи.

— Не встанешь?

— Значит, гонишь?

— Гоню. Вставай!

— Тогда знаешь что я скажу? Ты свой стол ищи у Хатилеции.

Закро не стал продолжать спор, а встал и вынес Валериана вместе с его стулом во двор. Потом обнял девушку за плечи и сказал ей:

— Плохое ты выбрала дерево, сестрица, чтобы посадить в своем саду. Некому за тебя заступиться? Ну, выйди к нему и, если еще имеешь что сказать, скажи.

Девушка повисла на руке у борца и оросила его рукав слезами.

Горе девушки наполнило сердце Закро жалостью, обожгло его. Слезы навернулись ему на глаза, он отвернул лицо, чтобы скрыть их, на мгновение прижал к груди плачущую девушку и подтолкнул ее к двери:

— А теперь ступай к нему, и, если больше за тебя некому заступиться, я буду твоим братом.

Тут влетел разъяренный Валериан:

— Шлюха, шлюха, шлюха! Теперь с этим обнимаешься? Видите, ребята, теперь она с Закро обнимается! И сейчас мне не верите? Шлюха, ух, так твою… Не будь ты потаскухой, разве пошла бы работать медсестрой?

Закро схватил подскочившего Валериана за ворот и за пояс, легко поднял его и швырнул в угол.

Большая, как тыква, голова Валериана ударилась об стену, он рухнул на пол.

Закро прислонился к опорному столбу, скрестив руки, заложив ногу за ногу, и молча уставился на паутину в углу под потолком.

Все последующее произошло с быстротой молнии.

Он не заметил, как Валериан встал, схватил со стойки длинный нож, как перепрыгнул через стойку в зал Купрача. Словно издалека донеслись до него слова: «Что ты делаешь!», как бы единый вздох, вырвавшийся из груди двух десятков человек, и отчаянный женский крик. Он лишь внезапно почувствовал, как что-то холодное, как лед, скользнуло внутрь его живота, вышло наружу через спину и глухо вонзилось в столб. Закро вздрогнул, прижался к столбу, напряженно вытянулся вдоль него, глаза его часто заморгали — и вдруг полезли на лоб; на всем лице заблестели внезапно появившиеся крупные капли пота. В одно мгновение Закро весь покрылся испариной. Рот его приоткрылся, руки осторожно скользнули вдоль тела и нащупали крепкую деревянную рукоятку на животе, чуть пониже пупа. От прикосновения к ней он снова вздрогнул. Потом еще раз бережно, осторожно тронул рукоятку своими массивными пальцами и замер.

Зал затаил дыхание, окаменел. Растерянный Купрача не мог оторвать глаз от этой рукоятки, торчащей из живота борца.

Закро крепко стиснул зубы, зажмурил глаза, с силой тряхнул курчавой головой и обеими руками обхватил рукоятку ножа. Потом, подождав немного, потянул ее со сдавленным стоном, скрипя зубами, и, собравшись с силами, дернул — вырвал острие из столба и постепенно, дюйм за дюймом, извлек из своего тела. На мгновение он замер, потом отыскал рану левой рукой и зажал ее. Между пальцами побежали тоненькие струйки крови.

Борец, не глядя, перехватил правой рукой нож и крепко стиснул рукоятку. Багрово блеснуло залитое кровью длинное лезвие. У раненого задрожал подбородок, застучали зубы. Он посмотрел взглядом обезумевшего быка на дверь, глухо взревел и сорвался с места, но не смог ступить и шагу. Как оглушенный ударом молота, упал он на колени, потом бесформенной массой рухнул на пол и скорчился в судороге.

2

Нико перегнулся через перила балкона.

— А тебя на свадьбу не пригласили? — Наскида стоял внизу, расставив чуть согнутые в коленях ноги, подняв к балкону красное лицо, и смотрел на Нико злорадно-торжествующим взглядом.

— Сапоги больше не жмут?

— Разносились, стали по ноге. Если собираешься, пошли бы вместе.

«Радуется, что набьет свое ненасытное брюхо!» Нико спросил равнодушно:

— Чья свадьба?

— Испытываешь меня?

— Думаешь, я тебя мальчишкой считаю?

— В самом деле не знаешь?

— Перестань болтать. Чья свадьба?

— Нет, ты подумай! В самом деле не пригласили?

— Не пригласили.

— Так ты действительно не знаешь?

— Не знаю.

— Всему Чалиспири известно, что невестка старого Миха выходит замуж за охотника Како. Сегодня они расписались у меня в сельсовете. Если собираешься, так пойдем вместе.

— Ах вот ты о ком! Нет, благодарствуй, не пойду. Да, они меня звали, только мне некогда.

— Пойдем, какие сейчас дела! Пожелаем счастья, по нашему обычаю, «новоцвету», новобрачным.

«Значит, правду говорила тогда Марта, — шагая по балкону и ероша усы, думал председатель, когда Наскида ушел. — И уже играют свадьбу! Тупица, пролаза! Разумеется, он все знает. Не мог даже радость свою скрыть. Думал, что поразит меня в самое сердце. Плохо меня знаешь, слюнявый! Хм… «новоцвет»… Красиво сказал, дубина! Только это не он, я должен был сказать… Не пригласили… Что ж, обижаться не могу: понятно, что Марте не хочется видеть меня на своей свадьбе. Да и много ли народу поместится в этой дощатой хибарке? Все село не позовешь! А может, жених не пожелал моего присутствия? Выходит замуж колхозница из моего колхоза, — значит, я должен быть на свадьбе, да при этом тамадой, так уж повелось с давних пор. А на этот раз… На этот раз закон нарушили, и через это как будто нарушено еще что-то важное. Впрочем, если бы меня и пригласили, я все равно, наверно, не пошел бы. С той ночи мы только раз и встречались, во время уборки кукурузы. Она, пожалуй, даже еще похорошела. Взглянула на меня тепло, с дружеской улыбкой, хотела заговорить, но я и не посмотрел на нее, и хорошо сделал. Даже не поздоровался. А теперь она замуж вышла. Да какое мне до этого дело, об камень тот горшок и псам ту простоквашу, что мне не пригодятся. Покатился камень с горы — так пусть хоть до самой реки не останавливается, какое мне дело!.. А этот длинноногий… Верзилу этого не надо было вообще в село впускать. Во всем слюнявый Наскида виноват. Задарили его, видите ли, медвежьими шкурами! Да и всякой другой дичи подносили вдоволь. Эх, жаль, что я не знал… Раньше надо было обо всем проведать. А теперь что поделаешь? Войдет в дом, станет хозяином усадьбы, и Наскида внесет его в колхозную книгу. Теперь противиться поздно. А впрочем, мне-то что? Пусть оба себе хоть головы сломают. Хорошо я сделал тогда, на уборке, что не заговорил с нею. Она держала в руках акидо — два кукурузных початка, связанные вместе. Початки были хорошие, один чуть-чуть больше другого. Держала акидо в руках и смотрела на меня с улыбкой. А я не поздоровался с ней, так молча и прошел мимо и тут же перебросился шуткой с женой Иосифа, Тебро… А сейчас вот — у нее свадьба. Кого она к себе назвала, интересно? В этом ее домишке не хватит места и мыши хвостиком махнуть. И из приглашенных многие не придут. Кому это нужно? Вот Наскида — тот явится. Хотя бы мне назло. Даже если не хочется, все равно пойдет. Я-то знаю, что он за змея подколодная. Если гости не поместятся внутри, может быть, хозяева посадят часть в галерее. Знаю их, совести у них ни на грош, в этакий холодище рассадят народ на дворе! Когда этот бродяга втаскивал виноградный пресс к ней в ворота, я уже сразу должен был догадаться, чем это пахнет. Эх, мне-то что за дело, — то, что сокол выронил, пусть подхватит хоть ястреб, хоть коршун… И не заикнулась, и не подумала позвать на свадьбу… Правильно я сделал, что тогда не заговорил, так ей и надо. Так и застыла у нее на лице улыбка. Подняла связку початков и мне показывает. Потом как-то странно прищурила глаза и повесила эту самую акидо себе на шею. Початки были длинные-предлинные, и кончики их доставали ей до самых сосков. А что, собственно, она хотела этим сказать? Не мы ли, то есть я и Како, были эти початки? Длинные были початки и так славно разлеглись на ее высокой груди…»

До самых сумерек ходил взад-вперед по балкону председатель колхоза. Время от времени ветер приносил влажное дыхание мокрого снега и забирался к нему за ворот. Нико не чувствовал холода. Когда стемнело, он прислонился к столбу балкона и подставил лицо обжигающе студеному ветру. Постояв так, он обернулся и взглянул на свет в окнах у дочери.

Вдруг он вспомнил, что в этот вечер собирался подняться к лесникам в Лечури. Очень не хотелось месить грязь, но дело не терпело отлагательства.

«Попрошу Купрачу свозить меня на машине».

Он вошел в комнату, достал из шкафа пальто, надел… и тут же понял, что сейчас даже общество Купрачи будет ему неприятно. Он снял пальто, накинул бурку, сказал сестре, что скоро вернется, и вышел.

На дороге не было ни души. Вода в лужах блестела при свете редких лампочек, развешанных на столбах. Монотонно стучали по асфальту шоссе лошадиные подковы. Дождь, смешанный со снегом, летел в лицо всаднику. Нико поправил бурку, поморщился и надвинул шапку на лоб. Порывы ветра приносили откуда-то визгливые звуки гармоники и глухой барабанный грохот.

Чалиспири уже был далеко позади, когда Нико остановил лошадь.

«Что, если хоть одним глазком заглянуть во двор к Миха? Хотя бы для того, чтобы узнать, много ли у них гостей? Пришел ли хоть вообще кто-нибудь? А если пришли, хватило ли места в доме или пришлось поставить стол на дворе? Ничего, Нико только посмотрит одним глазком и уедет. Лесники никуда не денутся».

С чувством странного удовольствия он повернул коня и поскакал назад.

Двор Миха Цалкурашвили был погружен во мрак и безмолвие.

Нико остановился в изумлении и прислушался. Ни малейшего звука не доносилось ни из дому, ни из галереи. Ни шороха, ни движения во всей усадьбе. Лишь раскачивалась на фоне черного неба верхушка одинокого кипариса.

Нико погнал коня в прежнем направлении.

Но не проехал он и двадцати шагов, как опять вернулся. Спешился у калитки, накинул уздечку на столб. Осторожно пошел по дорожке. Нога скользила по мокрой глине. Нико прошел по галерее и нащупал дверь. На ней висел замок. Долго стоял Нико в неподвижности. В галерее было сухо и не так чувствовался ветер.

Нико пошел вдоль дома на ощупь. Обойдя дом сзади, он подошел к окошку, выходившему на огород, прижался к стеклу носом, но ничего не увидел в темноте.

Окно было наглухо закрыто. Неприятно холодило лицо мокрое стекло.

Председатель отошел от окна.

Мрак казался здесь еще гуще. Можно было наткнуться на столб, не разглядев его перед самым носом.

Нико еще раз посмотрел на окошко. Потом тихонько потрогал размокшую от дождя раму.

Когда-то… В этот самый час… Вот в те времена, когда… Нико трижды постучал по раме и один раз по каждому стеклу — постучал и замер в ожидании. Довольно долго стоял он так, прислушиваясь. Потом еще раз прижался носом к мокрому стеклу и повернул назад.

«Какая ерунда! Не могут же они праздновать свадьбу в свинятнике этого Како! Наверное, веселятся в Напареули, у отца Марты».

Конь, подхлестнутый плеткой, обиженно взял с места в галоп, расплескивая с шумом воду из луж.

Но и в отцовском доме Марты председатель не нашел пирующих. И этот дом был пуст и заперт на замок.

То ли ночной холодок, то ли быстрая езда принесли всаднику облегчение. Он, в который раз уже, повернул коня и пустил его шагом.

«Не наплел ли мне все Наскида? Казалось, он был не под хмельком. Но в чем же дело? Ей-богу, наврал Наскида. Как бы в Лечури не опоздать. Ну-ка, Лурджа, давай с ветром наперегонки!»

В Чалиспири, у столовой, он придержал коня.

Купрача стоял, облокотясь о стойку, и скучающим взглядом смотрел на единственного посетителя, сидевшего за грязным столиком.

Медленно жевал старый пшав. Черными, сухими пальцами отламывал от хлеба мелкие кусочки и издали метал их в рот.

При виде Нико Купрача сразу оживился и вытащил из-под стойки бутылку с водкой.

— Почему у тебя пусто? Где твои музыканты?

Купрача искоса глянул на председателя, вытащил пробку из бутылки, отвел взгляд и налил гостю.

— Здешняя чача, чалиспирская.

От председателя не ускользнул взгляд Купрачи, брошенный украдкой.

— Что-то твоя столовая сегодня как брошенная церковь. Где гармоника с барабаном?

— Увели на свадьбу.

— На какую свадьбу?

— Здесь, в Чалиспири.

— У кого свадьба?

— У Како с Мартой Цалкурашвили.

— Ух, какая крепкая, как огонь! — Нико вытер усы ладонью. — А тебя не пригласили?

— Пригласили.

— Что ж ты не пошел? Како был бы тебе рад.

— Он-то был бы рад, да мне не захотелось столовую закрывать, думал, сегодня будет много посетителей. А ты туда не собираешься?

— Я и не знал… Только что вернулся из Телави и сразу еду в Лечури, по делу. Куда мне по свадьбам веселиться — не продохнуть от бюро да от совещаний. Вот и сейчас — еду в Лечури, к лесникам. Ну, будь здоров. Спокойной ночи. За водку спасибо.

— Всего хорошего.

— Заходи ко мне, побеседуем, — обернулся у дверей председатель. — Вино у меня дома хорошее, своего марани. Подсахаренный ежевичный сок, не в пример тебе, я не пью.

Купрача криво улыбнулся и бросил украдкой взгляд на старика пшава.

— Для хорошего человека и у меня найдется вино не хуже.

— Здесь?

— Хотя бы и здесь.

— Очень хорошо… Но теперь мне недосуг. Будь здоров.

— Будь здоров, Нико.

Не успела дверь захлопнуться, как ушедший снова протиснулся в нее.

— Кстати, где свадьба, у Миха? Неужели в этом домишке с пепельницу? Я, может, и загляну к ним, если вернусь вовремя.

— Прислушайся к музыке — гармошка с барабаном сами тебя поведут.

— Ну, где тут рыскать под гармошку по всей деревне!

— Свадьба в доме Тедо Нартиашвили.

— У Тедо?

— Ну да. Дом у него большой — хоть полдеревни поместится.

— Тедо же жмот — с чего это он?..

— Како болтал тут — сам предложил.

— Вот хитрюга, черт! Увидишь, три шкуры сдерет с Миха.

— Нет, говорят, он предоставил дом без всякой платы. А заодно и посуду. Сказал: как не помочь хорошему человеку, когда он семью строит.

— Когда ему нужно, мед стекает у него с языка! А все же, увидишь, возьмет плату. Ха-ха-ха! От Тедо щедрости и бескорыстия не жди! Заставит заплатить — увидишь. Ну, всего хорошего.

— Будь здоров, Нико.

Подходя к тому концу деревни, где жили Тедо Нартиашвили и его родичи, Нико услышал хвастливую скороговорку барабана:

— Бей, барабан, дуй, барабан, дуй, барабан, бей, барабан…

Двор был ярко освещен. В повети, в сатонэ{3} и под аккуратно устроенными брезентовыми навесами пылал огонь. На треногах стояли котлы всех размеров, над ними хлопотали повара и стряпухи с половниками и шумовками. Растопленный жир, стекающий с шашлыков, шипел, сгорая в голубом дыму среди раскаленных углей. По высокой лестнице поднимались в дом на больших деревянных блюдах горы вареной говядины-хашламы, а навстречу им спускалась грязная посуда.

В застекленной галерее наверху тоже было полно гостей. Слышались голоса — кого-то заставляли осушить стакан до дна, временами азартно вскрикивали танцующие.

— Уже вошли во вкус. — Нико перешел на другую сторону проулка и притаился у забора.

По-прежнему бегали вверх-вниз по лестнице прислуживающие.

Нежно мурлыкала гармоника.

Ухарски грохотал барабан, и на застекленной террасе мелькали человеческие фигуры.

Кто-то спустился, пошатываясь, по лестнице и подошел вплотную к забору.

Нико отвел с отвращением взгляд, ударил пяткой коня и объехал дом сзади.

Окна были закрыты спущенными занавесками. За ними двигались смутные тени.

Он вернулся на прежнее место. Долго стоял он под деревом, скрытый забором, и ждал. Крупные капли дождя падали ему на шапку. Потом шапка промокла насквозь, несколько капель скатилось на шею, заползло под рубаху.

Внезапно он почувствовал холод — леденящий холод, который прохватил его до костей. Он плотно закутался в бурку, но не мог унять дрожь.

В проулок въехала машина, и перед ней вспыхнули два световых фонтана.

Нико повернул коня, натянул повод, дал шенкеля и пустился вниз, под гору.

3

В постели было тепло. Тепло было и в комнате. Огонь в камине уже угасал, но все еще было тепло. Перед камином на полу громоздились нарубленные дрова — целая охапка дров. Тускло светила лампочка-ночник.

Шавлего лежал на спине, откинув одеяло с груди, и, подложив руку под голову, смотрел в потолок.

— Дров в огонь подбросить?

— Зачем — с тобой мне и в Антарктиде не будет холодно. — Флора не говорила, а мурлыкала. Мурлыкала, как сытая, довольная кошка, свернувшаяся у огня. И глаза у нее были как у кошки, только что выбравшейся из кладовки. Она перевернулась, как Шавлего, на спину и устроилась поудобней, положив голову на его голую руку.

От нее шел слабый запах вина и ореховой подливки… и еще какой-то другой, легкий и сладковатый.

Шавлего лежал молча и думал о том, что случилось. Ничего похожего не было у него в мыслях ни тогда, когда они уходили со свадьбы, ни после, на всем пути до дома Русудан, ни здесь, когда он рубил дрова и разжигал камин. Все произошло так просто, как бы само собой… А женщина была прекрасна! Вот она лежит рядом с ним, теплая, мягкая, свежая, щедрая плоть… А лицо, с еле заметными веснушками на переносице, такое детски-невинное, простодушное, тихое и спокойное!

Флора высвободила руку, погладила его по шее, потом закрыла ладонью его губы.

— Поцелуй!

Шавлего послушался.

— О чем думаешь?

— О всяких глупостях.

— Не надо, любимый, зачем думать о глупостях?

— Вот — думается.

— До утра уже недолго — зачем думать о глупостях?

— Не надо было мне идти на свадьбу.

— Почему? Чуть ли не вся деревня была там. Боже, сколько ты пил! Целый большой квеври, наверно, опорожнил.

— Я нарочно пил, хотел рассеять дурное настроение.

— Но ты совсем не пьян, милый, вовсе даже не заметно, что пил.

— Не называй меня милым.

— Почему, любимый?

— Не нужно. Почему ты не удерживала меня от питья? Ненавижу опьянение.

— Я пыталась, но ты не слушал. Ни капли не оставлял в стакане. И даже выпил несколько раз не в очередь. Пил и смотрел на невесту. Глаз не сводил — так настойчиво на нее смотрел.

— Она же сидела против нас — на кого еще было смотреть?

— Нет, это был не случайный взгляд, ты не так смотрел… Я в этом кое-что понимаю. Ты стал на нее так смотреть, когда немного подвыпил. Я тебя не виню, любимый, я ведь сама женщина, и я тоже смотрела на нее с удовольствием. Вот настоящая женщина — сильная, здоровая, вся — изобилие. Если бы я была художником и хотела изобразить кахетинскую осень, то нарисовала бы эту женщину: красивую, спелую.

— Женщина… Жена… Мать… Кто понимает теперь тайную силу и скрытую красоту этого слова?

— Мне кажется, Како вполне доступны вся сила и все тайны этой женщины.

— Этот охотник, видимо, ловок и хитер. Да и везет ему. Думаю, он часто одной наглостью берет.

— Не всегда наглость приносит успех.

— Вернее, не всем. Но иным каким-то образом все сходит с рук. И никто о них худо не говорит, напротив, некоторых даже хвалят за дерзость. А ты попробуй хоть раз сделать то, что люди этого сорта делают на каждом шагу, и тебя повесят на ближайшем столбе.

— Но что ты имеешь против этого охотника, Шавлего? Мне он показался даже приятным человеком.

— Како совершил воровство.

— Какое воровство? Когда?

— Он украл чужую любовь.

— Ах вот в чем дело! Значит, правду говорят насчет этой женщины и дяди Нико?

— А ты не знала? Неужели ничего не заметила, когда мы спускались с лестницы?

— Ничего. Кроме того, что никак не могла раскрыть зонтик и ты мне помог. Ах, я совсем о нем забыла — как ты близко от огня его расставил!. Как бы не сгорел.

Флора соскочила с постели и пошла переставить зонтик. Она красиво несла свое безукоризненно изваянное тело. Каждое движение ее было изящно, легко и женственно-привлекательно.

— О чем ты говорил, что я должна была заметить? — спросила она, после того как, отодвинув от огня раскрытый зонтик, нырнула обратно под одеяло.

— Разве ты не видела, как под лучами фар появившегося в проулке автомобиля всадник в бурке, притаившийся за забором около калитки, сорвался с места и понесся вскачь под гору?

— Нет, не обратила внимания… Да и мало ли — пьяный дружка пустил вскачь коня…

— Это был не дружка. Где в наши дни найдешь верховых дружек! Даже в темноте я узнал бы дядю Нико.

Флора широко раскрыла глаза от изумления:

— Это был дядя Нико? Господи! Значит, он в самом деле любил, и еще как сильно! Вот пример для молодых! Но как же, как мог уступить такую женщину другому такой человек?

Шавлего презрительно скривил губы:

— Все дело в женском непостоянстве! Сам Шекспир не смог понять до конца душу женщины.

— Вот почему ты всю дорогу был те в духе, да и сейчас лицо у тебя темнее тучи.

— Я неисправимый азиат. Женская измена для меня равноценна измене родине. Считают, что тяжкое преступление клевета, но женская измена не многим легче.

— Что ты знаешь — может быть, дядя Нико сам ее оставил?

— Будь это так, человек, подобный дяде Нико, не стал бы жаться за забором и выставлять на всеобщее обозрение свои чувства… Нет, не надо было мне ходить на эту свадьбу, а уж если пошел, не следовало уходить оттуда до самого утра!

— Почему, любимый?

— Тогда я не встретил бы дядю Нико.

— Только потому?

— Со свадьбы я на чьей-нибудь машине отправился бы прямо на станцию встречать Русудан. А теперь мы зависим от милости какого-нибудь проезжего на дороге.

— У Русудан целая куча попутчиков. Зачем ее встречать?

— Не знаю, как ты, но я непременно должен ее встретить.

— И поклажи у нее немного. Встречать незачем.

— Не говори вздор, Флора.

— Любишь ее?

Шавлего кинул на нее взгляд искоса.

— Странный вопрос.

— Очень любишь?

— Я обязан ответить?

— Даже сейчас любишь — вот сейчас, когда ты со мной?

— Неужели ты никогда не любила?

— Не знаю, может быть, любила… Может, это и была любовь — то, что я испытала с мужем. — Голос молодой женщины, был печальным.

Шавлего повернул к ней голову.

Тихим, доверчивым, покорным взором смотрела на него Флора. И еще… она была красива, очень красива.

— Ты работала после окончания университета?

— Муж не пускал меня на работу.

— А вообще хотела бы работать?

— С удовольствием работала бы в Чалиспири.

— Почему именно в Чалиспири?

— Это мой секрет.

— Так я постараюсь, чтобы ты работала.

— Только пока не надо.

— Почему?

— Хочу насладиться обретенным сегодня счастьем.

— Ты же знаешь — я на тебе не женюсь.

— Знаю.

— Зачем же ты мне отдалась?

— Не знаю.

— Женское скудоумие! Вот оно, женское скудоумие! Рим погиб от разврата, разврат погубит и Европу. И он же положит конец нам, если вы будете подражать Европе и делать глупости. Ты должна выйти замуж, Флора. Иметь детей.

Флора пододвинулась к нему еще ближе, уткнулась носом ему в шею и промурлыкала:

— Разве доктор когда-нибудь сказал тебе, что ты не можешь иметь детей?

Вкрадчивой; как хмель киндзмараули, была ее ласка.

— Я тут ни при чем, Флора. Тебе нужна семья.

— Будет у меня и семья. Сыновья будут такие же большие, как — ты, ужасные и… и умные. У меня их будет много — десять. Воры, разбойники, силачи, умницы и… дерзкие, как ты. Ты в тот раз совершенно правильно все предсказал, только утаил, кем будет десятый. Скажи сейчас. В комнате светло — вот моя рука. Кем будет десятый?

— Оставь этот вздор, Флора, и дай мне заснуть. Утром я должен рано встать, чтобы успеть на станцию.

— Ах ты разбойник! Вор, бандит и разбойник вместе! Все помнишь о своей Русудан, даже сейчас помнишь ее! Неужели не можешь забыть ее хоть теперь, когда ты со мной?

— «Память о друзьях и близких нам вреда не принесет».

— Смеешься?

— Забавляюсь.

— Знаю, что забавляешься. И я забавляюсь. Только я хочу, чтобы эта забава была вечной, нескончаемой, неисчерпаемой, неиссякаемой. Я уже люблю тебя. Шутя и забавляясь, успела полюбить. И теперь мне жалко уступать тебя Русудан. Не хочется огорчать подругу, но тебя я никому не хочу отдавать. Разве я не хороша? Скажи, Шавлего, разве я не хороша?

— Хороша, но для того, зачем мне нужна Русудан, ты не годишься.

— Ах, как ты груб! Как ты груб и беспощаден! Скажи, что ты хочешь, чтобы я сделала, и я сделаю.

— То, чего я от тебя хочу, ты делаешь и без просьб. И, ей-богу, для этого дела ты просто великолепна. Но все же ты должна выйти замуж. Ты должна иметь хорошую семью. Ты должна иметь очень хорошую семью, а не быть гетерой.

— Я гетерой никогда не была и не буду.

— У Помпея была гетера, ее тоже звали Флорой. Какой факультет ты окончила?

— Исторический.

— Как же вышло, что ты подружилась с Русудан?

— Очень просто — она приходила к моему отцу. Папа давал ей разные темы и задания. Она часто приходила. Папа очень любил ее, она столько там проработала, что хватило бы на докторскую диссертацию. Она очень талантлива. Ну, мы и подружились. Она чудесная девушка… Тебе нравится Помпей?

— Помпей? Нет. Это был человек, которому везло. Не люблю удачливых.

— Но ведь не случайно его назвали великим?

— Это «великий» я воспринимаю как «большой», «старший». Как в Америке — Форд-старший, Форд-младший.

— И победы его тоже были случайны?

— Судьба ему благоприятствовала. Порой все само давалось ему в руки. А иногда и случай помогал — иным, бывает, очень везет.

— Мало ли что на свете происходит случайно… Мне кажется, иногда и героические поступки бывают случайными.

— И не только иногда, но даже очень часто. Но случайность всегда — нарушение логики.

— Что же логично?

— То, что проистекает из душевных свойств. Хотя, конечно, случай играет большую роль в человеческой жизни.

— И следовательно, не так уж чужд логике.

— Возможно, что так. И все-таки я не люблю счастливчиков. Митридату не благоволила удача. Именно поэтому я ставлю его выше Помпея.

— Не люблю Митридата — он отравлял женщин.

— Это был сильный человек, муж чести — только несчастливый. Сколько низостей совершают люди из одной зависти! Если бы Тигран своевременно пришел ему на помощь, быть — может, сегодняшний мир был бы несколько иным. Если не весь мир, то хоть Передняя Азия. Это предупреждение на вечные времена: грузины и армяне должны всегда быть заодно.

— Шавлего!

— Что?

— Не хочу больше истории. Приласкай меня.

Шавлего повернулся к ней.

Длинные ресницы опускались и вновь поднимались над глазами; в которых горела страсть, из-под приоткрытых юных, розовых губ выглядывала первозданная белизна свежего снега.

Шавлего обнял ее, притянул к себе.

— Только не изломай меня, — промурлыкала Флора.

Это была настоящая женщина — из плоти и крови, полная неподдельной страсти.

— А теперь скажи, кем будет десятый?

— Брось эти глупости, Флора, и дай мне поспать. Ты же знаешь — я должен выйти отсюда на рассвете.

— Так-таки собираешься встречать?

— А ты разве не поедешь? Ведь просилась!

— Да, просилась. Но это было прежде… давно, во времена Митридата и Помпея.

— Ну, довольно. Я уже отправляюсь.

— Куда? — испуганно спросила Флора.

— В царство снов. Ты не со мной?

— С тобой — хоть в джунгли.

— Ну, так в путь.

— Н-но, лошадка! Поехали!

— Дверь не будем запирать?

— Зачем? С таким защитником, как ты?

— Так в путь!

— Поехали.

Наутро первой проснулась Флора. Она протерла глаза, приподнялась, села в постели. Посмотрела на свою белоснежную, высокую, безупречно изваянную грудь и потянулась с удовольствием. Потом ее прохватил холод, она вся сжалась, вздернула красивые плечи.

В комнате было холодно. Холод проникал через щель чуть приоткрытой двери.

Флора вздрогнула, внимательно посмотрела на дверь и перевела взгляд на Шавлего, спокойно и ровно посапывавшего во сне рядом с нею.

«Дверь закрывается плотно. Неужели он выходил ночью и, вернувшись, забыл аккуратно притворить ее?»

Она легко соскочила с кровати и на цыпочках побежала закрывать дверь.

И тут она заметила на пороге свежие, мокрые следы.

Флора узнала их. Следы были женские.

4

Когда Закро пришел в сознание, операция была уже давно окончена. Внезапно, к собственному изумлению, он почувствовал, что в животе у него кто-то сидит. Это было тупое ощущение — непрошеный гость сначала тихонько, осторожно разгуливал внутри Закро; однако это длилось недолго: пришелец ускорил шаг, а там и устроил целую скачку с препятствиями — бегал, прыгал, натыкался на все, что попадалось по пути, и все это — совершенно бесцеремонно; он оттоптал бедняге борцу все внутренности. Потом схватил нож и стал крошить его кишки. Нож был ледяной и совершенно тупой. Пришелец словно втыкал вилку и, придерживая ею кишку, пилил и пилил тупым лезвием. Измучил, измотал вконец Закро. Тот сначала честью просил его хотя бы наточить нож. Потом сказал по-мужски, чтобы пришелец бросил валять дурака. И наконец, когда ничего не подействовало, раскричался, заметался.

Непрошеный гость рассердился, отбросил нож и вилку и принялся рвать кишки прямо голыми руками.

Что тут было делать бедняге Закро? Сила солому ломит, он покорился и снова перешел к просьбам.

Джигит в животе на этот раз снизошел к просьбам, перестал рвать кишки и снова вооружился ножом и вилкой. Потом наконец бросил и их, пощипал еще недолго здесь и там и унялся.

— Вот так, добрый человек, — с трудом перевел дух Закро. — И сам немного отдохни, и мне дай роздых.

— Заговорил! Слышите — он что-то сказал, видите — открыл глаза, доктор, открыл глаза!..

Густой, молочно-белый туман клубился вокруг. Вся земля была застлана туманом. Туман порой становился чуть реже, клубы его рассыпались, наплывали друг на друга, но все же пелена была непроницаема.

— Доктор, доктор, будет он жив?

— Очень уж много крови потерял. Организм молодой, сильный — посмотрим. Пока трудно сказать.

— Боже, какая я несчастная! Боже, чем я навлекла на себя твой гнев?

— Тише, тише! Перестаньте плакать. Больному необходимы тишина и покой.

Голос был слышен прекрасно. Все слова можно было разобрать. — Только вокруг густел туман, непроглядный молочный туман.

— Как пульс?

— Учащенный, но очень слабый. Большая потеря крови.

— Боже, какая я несчастная, какая несчастная! — шептал чей-то голос. — Закро, Закро, открой глаза, Закро! Открой еще раз, хоть на мгновение, Закро!

— Перестаньте, пожалуйста, нельзя же так! Иначе я буду вынужден попросить вас оставить палату. Ну-ка, еще один укол кофеина, и отойдите от постели.

Откуда-то издалека, из глубины густо-молочного тумана, доносился голос.

Где-то журчал ручеек. Закро почувствовал мучительную жажду. Но где взять воду? В тумане ничего не было видно. Только слышался голос — нежный, сладостный, желанный.

* * *

Первой опомнилась Кето.

Купрача бросился за машиной, подкатил ее к входу. С трудом высвободили из судорожно сжатой руки Закро окровавленный нож.

Нелегко оказалось перенести раненого в машину. Кето села первой и всю дорогу держала голову Закро на коленях.

Потом целый век ждали окончания операции. На счастье, врач попался прекрасный — известный хирург Джанаридзе оказался на месте.

Нож проник через мышцы живота и жировой покров в брюшину, рассек в четырех местах тонкие кишки и вышел наружу рядом с почкой у поясницы. Операция тянулась долго. Еле очистили брюшину от сгустков скопившейся крови.

По лицу Кето градом катились слезы. Как медсестре ей было позволено помогать во время операции.

— Запоздали бы еще немножко — и могло оказаться поздно, — сказал хирург, закончив операцию.

— Выживет, доктор?

— Если не будешь плакать, выживет. Муж?

— Нет, не муж, нет, нет, не муж. Господи, какая я несчастная, какая несчастная!

Всю ночь сидела Кето у изголовья больного, не сводя с него глаз.

За это время Закро совершенно утратил свой здоровый, цветущий вид: румяные, крепкие щеки его запали, поразительно удлинившийся нос доставал до иссиня-бледных губ.

Всю ночь Кето бережно вытирала ему лицо, непрестанно обливавшееся холодным потом.

И только когда он впервые приоткрыл глаза и зашевелил губами, в ней пробудилась надежда.

Кето догадалась, что больной просит пить.

Жажда появилась у него сразу после того, как перестал действовать наркоз.

Девушка намочила платок и увлажнила ему губы.

Две ночи не смыкала глаз Кето. Сама делала уколы камфара и кофеина, никого больше не подпускала. Часами следила, как капала кровь из ампулы, как переходила живительная жидкость из резиновой трубки в вену больного.

На второй день у раненого вздулся живот.

Началась решающая схватка Закро со смертью.

Никогда еще никем не положенный на лопатки богатырь лежал, растянувшись на спине, и икал.

Икота началась, когда в брюшине стали скапливаться газы.

Закро икал часто и непрерывно. Он измучился, изнемог, потерял даже те небольшие силы, которые вернули ему перелитая кровь и физиологический раствор.

Дыхание участилось, стало поверхностным.

Брюшной пресс уже не принимал участия в дыхании — лишь в горле еще билась жизнь.

Поспешно явился врач, пощупал пульс.

— Сто тридцать. Теперь все зависит от самого организма.

У больного был уже потусторонний вид. Губы пересохли и потрескались. Дыхание стало едва заметным. Он ловил воздух, широко раскрыв рот. Обмякший, покрытый белым налетом язык беспомощно подрагивал в пересохшем рту. Безнадежным взглядом смотрели на белый потолок больничной палаты запавшие, обведенные черными кругами глаза. Слабый голос вырывался из едва шевелящихся губ — больной непрерывно просил пить.

— Не надо влажной тряпки, дайте ему ложку, мокрую ложку. — Врач подсовывал под одеяло резиновую трубку.

Кето, измученная, с распухшими от бессонных ночей веками, стояла около постели и смотрела, как больной с удовольствием сосет холодный металл.

Без малого три дня продолжалась схватка со смертью — и снова Закро оказался победителем. На четвертый день боли утихли, губы слабо порозовели, лицо заметно переменилось и самочувствие стало гораздо лучше.

А когда на седьмой день больному дали первую чашку бульона и он, выпив его, с сожалением посмотрел выкаченными, голодными глазами на дно опустошенной посудины, Кето упала на колени у изголовья постели и попросила у него прощения.

5

Шавлего отдал ребенку коробку с шоколадом и игрушечную железную дорогу.

— А где остальные?

— В саду, с матерью, — Теймураз подвинул гостю стул. — Как ты разыскал мою берлогу?

— А что, здесь, по-твоему, можно заблудиться?

— Ну, в этот тупик ко мне редко ходят. Ленятся искать.

— Только одна комната?

— Есть еще кухня. Без гостей обедаем там.

— А еще называешься секретарем райкома!

— Что делать… Вот дети подрастут — устроятся получше.

— А жена не бунтует?

— Представь себе, нет. Как-то получилось, что мы с женой понимаем друг друга.

— Счастливый человек! Детей у вас по-прежнему четверо?

— Вот тут жена меня прижала к стенке. Говорит, пока не будем иметь две комнаты — хоть через обмен, — больше ни одного не рожу.

— Что ж, почти правильно. Ребята твои тоже тушины?

— Стопроцентные! Ни капельки хевсурской крови.

— Уже и тушин над хевсурами смеется! Разве не вы сами твердите: «Хоть и тушин я, но хорош»?

— Что в этом плохого?

— Ничего, кроме «хоть» и «но».

— Что ты сегодня так яростно на тушин ополчаешься?

— Рассержен на них.

— Чем тебе не угодили?

Шавлего сел на стул и подался вперед.

— Слушай, как же вы оплошали, что три тушина не могли разобраться в деле одного кахетинца!

— Что за дело, какой кахетинец? О ком ты говоришь?

— Разве не ты командировал в Чалиспири Бекураидзе и еще одного инструктора по делу Реваза Енукашвили.

— Ах, Енукашвили! Знаю. Это насчет самогона, да?

— Вот именно. Чем он вам не пришелся, этот человек, — никого похуже не встречали или ничего о нем не слыхали? Нашли частного собственника, нашли вора и врага колхозного строя! Что вы к нему прицепились?

— А ты все по-прежнему за него заступаешься? Один раз я его вызволил из неприятностей, но больше мне уже совесть не позволяет. Да и тогда, если бы не уважение к тебе… Впрочем, я и теперь усомнился в его виновности — всёгда знал его за дельного работника и хорошего парня. Но помочь ему ничем уже не мог. Два раза ездили в Чалиспири из райкома и собрали доказательства. После первого расследования, по правде сказать, я попытался замять дело, и мои тушины высказались в том же смысле. Но явился сам дядя Нико, потребовал вторичного расследования — и все подтвердилось.

— Что подтвердилось?

— Что он гнал водку частным образом. Завел винокурню.

— А ты знаешь, кому он эту услугу оказал?

— Все равно кому — важен факт.

— Мне он водку гнал.

— Вот ты сам и признаешь.

— Нищей, заброшенной, почти бездомной старухе.

— Но ведь гнал?

— И еще одному забытому богом и людьми, одинокому, не очень-то крепкому умом бедному человеку.

— И вот именно у этого бедного, одинокого человека он берет в уплату хеладу водки — и не стыдится смотреть после этого в лицо людям.

— Кто взял плату, дружок, — Реваз?

— Да, Реваз.

— Реваз взял у Бегуры кувшин водки?

— Чему ты удивляешься? Да, у Бегуры.

— Кто, Реваз? Нет, право, этот человек сведет меня сума! — Шавлего встал и заходил по комнате. — Чтобы Реваз позарился на чужое? Да я скорее поверю, что робот родил ребенка.

В дверь позвонили.

Теймураз вышел.

Шавлего присел на корточки около мальчика и стал вместе с ним укладывать пути и сцеплять игрушечные вагоны.

— Ростом прислал за нами, — сказал, вернувшись, Теймураз. — Приглашает к Геге на хинкали.

— Я-то при чем? У вас, наверно, деловой разговор. А хинкальная Геге — ваше подполье? Насколько мне помнится, ты уже однажды приглашал меня к Геге.

— Это хороший человек. Знаешь, кто он? Племянник композитора Нико Сулханишвили.

— Ого! А сам он что собой представляет?

— Был борцом, и притом хорошим. Но однажды ему устроили встречу с Мекокишвили, и после этого он бросил борьбу.

— И вы его назначили заведующим столовой?

— Да, он почти с того самого времени и работает.

— Да, теперь это в моде — устраивать старых спортсменов на уютные и выгодные места. Только, по-видимому, Геге — человек районного масштаба…

— Какая там выгода, дружок! Вызвали его на днях в райком. Какой-то посетитель прислал жалобу. Геге явился и говорит: «Я тут ни при чем». Но и жалобы посетителя не отвергает. «Весь свет, дескать, так делает — что ж, мои повара и официанты должны быть единственным исключением? Если хотите меня выставить, так и скажите. Моя должность приносит тридцать рублей в день. Зайду вечером, возьму их и ухожу домой. Остальное не мое дело. Хотите, снимайте. Все равно пенсию дадите, меньше не будет».

— Для завстоловой он, выходит, честный человек. Ладно, пойти с тобой я пойду, но есть не буду. Я все секреты знаю от моего Купрачи — из чего и как в столовой делают хинкали.

— Эти секреты и нам известны, и поэтому мы изволим кушать только яства, изготовленные по заказу. Что делать, братец, это у нас действительно слабое место. Снимай людей, назначай других — все равно, кто бы ни был, выдержит неделю и падет в неравной борьбе. Есть только две возможности: или вовсе упразднить дело, или примириться. А упразднить нельзя.

— Примирение с судьбой — философия слабых. И ты думаешь, это у вас единственное слабое место? По-твоему, в этой истории с Ревазом Енукашвили вы были на высоте?

— Мы еще очень снисходительно отнеслись к этому парню, я бы сказал — даже слишком уважительно. Он заслуживал примерного наказания.

— Вы не к Ревазу, а к дяде Нико уважительно отнеслись. И выполнили в точности то, что он задумал.

— Закон есть закон, мой друг. Нарушение его я не мог бы простить родному отцу.

Шавлего остановился, резко обернулся к сидевшему на тахте хозяину дома и встал перед ним, засунув руки в карманы.

— Ты юрист, Теймураз. И знаешь, что законы создаются и существуют для блага людей. Кровную месть, сохранившуюся еще кое-где среди горцев, мы преследуем, так как она ничем не отличается от убийства. Я не отрицаю, что гены играют большую роль в формировании организма и психики. Но человек все же преимущественно — продукт воспитания. Я ненавижу все, что унижает и мельчит в человеке человека.

Теймураз бросил искоса взгляд на ребенка, взиравшего на старших с раскрытым от изумления ртом.

— Мы никогда дома не повышаем голоса. Немножко тише, пожалуйста, а то мальчик подумает, что мы ссоримся.

Шавлего ласково потрепал мальчика по курчавой голове и прицепил вагончик, который тот держал в руке, к игрушечному составу.

— Хороший мальчик… Если только, когда вырастет, не станет занимать, как отец, примиренческую позицию в разных делах.

— Тот, кто убьет в заповеднике оленя, Шавлего, не имеет права упрекать за такой же проступок другого охотника.

— О чем притча?

— О Купраче. С каких пор он стал «твоим»?

— Ах, Купрача… Купрача — другое дело. Это совсем иного толка человек. И все-таки ты прав, только не полностью. Я этого Купрачу заставлю, как пеликана, изрыгнуть все, что он поглотил, перед моими птенцами. И все это делается так, что я ему даже и намеком не давал ничего понять.

— В этом вопросе у нас с тобой разные точки зрения… А вот Реваз… Скажу тебе правду: я не голосовал за его исключение из партии.

— Но ведь молчание — знак согласия?

— У меня не было никаких причин действовать иначе. И я не чувствую в этом деле за собой никакой вины.

— Послушай, Теймураз: если я — одна из спиц колеса, которое переехало прохожего на улице, то на мою долю приходится ровно столько вины, сколько на долю любой другой спицы.

— Изволь соблюдать правила уличного движения, и никто тебя не переедет.

— Ты забываешь, Теймураз, что избежать аварии можно только в том случае, если правила движения соблюдаются обеими сторонами. Чтобы знать море, недостаточно загорать на пляже и купаться. Почему ты не прислушался внимательнее к Бекураидзе и Утургаидзе? Разве можно довериться Вердену? Место ли среди вас этому бездарному карьеристу? Разве он что-нибудь понимает в людях? Так же, как, впрочем, этот ваш живой покойник, спаси господи его душу, ваш секретарь, как там его отчество, «какович» он, запамятовал.

— Я ни к кому никогда на «ич» не обращался и себя никому не позволяю так называть.

— И прекрасно делаешь. Как можно, чтобы человеческими судьбами единолично распоряжался такой человек?

— Пойми, Шавлего! Если бы даже Енукашвили гнал водку для одного тебя и ничего не взял за это, все равно его нельзя было бы оправдать. Я сочувствую ему, но помочь ничем не могу.

— Ну вот видишь, какая-то часть вины падает и на тебя. И не только на тебя. В большей или меньшей мере мы все виновны, все грешны. А грех и благо мерятся на дозы. Запомни: до тех пор, пока понятие «человек» не будет поставлено выше, чем понятие «лицо», всякий, кто не станет рассматривать вещи и явления с точки зрения этого лица, окажется виновным. Даже дети в группе для педагога не все одинаковы. Необходим индивидуальный подход.

— Не учи меня, сколько будет дважды два. Мне и та, прежняя история с четырьмя мешками пшеницы, оставленными будто бы на хранение у соседа, потому что оттуда недалеко до поля, до сих пор кажется подозрительной.

— Почему ты забываешь, Теймураз, что это было семенное зерно?

— Тем хуже! Как он посмел присвоить семенную пшеницу?

— Ох, Теймураз, Теймураз! Ты что, ничего не понимаешь в сельском хозяйстве?

— Не понимаю?

— Почему тебе не приходит в голову, что Реваз был тогда бригадиром, а он-то знает сельское хозяйство?

— При чем тут это?

— Как — при чем? Разве вор украдет когда-нибудь семенное зерно?

— Почему же нет? Совесть не позволит или какие-нибудь профессиональные соображения?

— Ах ты настоящий тушин, ах ты овчар! Семенное зерно опрыскано ядохимикатами, понимаешь ты или нет, человече? А отравленная пшеница никому ни на что не нужна, поскольку ее нельзя использовать. Прошлой осенью, например, поля на берегу Алазани плохо заборонили, и зерно, оставшееся на поверхности, расклевали фазаны. Так вот, пастухи чуть ли не каждый день находили по краям засеянных полей мертвых птиц. Чуть было их вовсе не истребили. Чудак человек — ведь сейчас не первые годы коллективизации, чтобы каждое не вполне обычное, но в конечном счете не такое уж необдуманное действие называть вредительством или хищением? Да и чего тут особенно раздумывать, если нужно укрыть от дождя на время семенную пшеницу, — разве не естественнее всего забросить ее в дом К какому-нибудь колхознику на краю деревни, поближе к засеваемому участку? Чего они так поторопились схватить парня и доставить его в Телави? Подождали бы до завтра, посмотрели бы, что он собирается делать. Если бы распогодилось, а он все-таки не вывез зерно в поле, — вот тогда можно было бы уже к нему придраться. А вы верите, как священному писанию, всему, что наплетут двое или трое явно заинтересованных людей! А народ, его голос — неужели вы в самом деле считаете его за бессмысленную толпу? Ошибаетесь, глубоко ошибаетесь! Вы же видели, чуть ли не полсела явилось в Телави свидетельствовать о невиновности этого человека! А почему? Потому, что крестьянин знает: семенное зерно не идет в помол, не годится в пищу. А для посева — кто же теперь сеет хлеб на приусадебном участке? Все это известно крестьянину, потому все они и пришли с уверенностью свидетельствовать в пользу Реваза. Ну-ка подумай, разве я не прав?

— Черт бы тебя побрал, кажется, прав. — Теймураз тер себе лоб и пристально смотрел приятелю в глаза. — Но как же с водкой? С этим куда денешься? Скажем, он гнал водку тебе и еще двум соседям — все равно нельзя это оправдать.

— Послушай меня, Теймураз. Ты много не знаешь до конца, да я и не виню тебя за это, потому что невозможно все исследовать и узнать до основания. Все это — нечестная игра, с подтасованными картами. А подтасовал колоду дядя Нико, потому что он имеет зуб на Реваза. Прежде всего он не принимал у парня виноградных выжимок для перегонки на колхозную винокурню и позаботился о том, чтобы их не приняли нигде поблизости, в соседних колхозах. А выжимок у Реваза было много, и выбрасывать их неиспользованными было жаль. Да и если бы мало было — зачем выбрасывать? Разве колхозник в течение целого года кружит над каждым виноградным кустом и лелеет его для того, чтобы потом выбросить плоды своего труда? Ревазу был оставлен единственный путь: самому, у себя дома гнать из собственного сырья виноградную водку. Вот именно на это и рассчитывали его враги. И этот несчастный Бегура невольно оказался участником заговора. Ему сказали, что Реваз перегонит ему чачу даром, — он и польстился. Правда, под конец совесть не позволила принять даровую услугу, и он оставил кувшин водки старухе матери Реваза, сам не зная, что из этого выйдет. Окажись дома Реваз, ни за что не принял бы этой платы.

— Не тебя, а меня черт побери! — бурчал Теймураз, потирая себе лоб. — Все это действительно похоже на правду. Отчего ты раньше не пришел и не рассказал все это?

Шавлего ничего не ответил. Он продолжал мерить шагами комнату.

Несколько мгновении прошло в молчании.

— И сам ты чего смотрел до сих пор?

Тонкие губы Шавлего — сложились в ироническую улыбку.

— У меня мое дело. У каждого есть свое дело. — Голос у гостя был глухой, неприятный, злой. И лицо, пожалуй, было не таким, как обычно.

«Что случилось сегодня с этим человеком? Какое-то у него странное настроение!» — подумал Теймураз.

— Ладно перестань бегать, как будто тебя вожжой огрели, садись. А то у меня уже шея заболела следить за тобой, как будто ты на качелях качаешься.

— Каждый из нас качается на своих качелях… Пока веревка не- оборвется.

— Ты сегодня что-то настроен философствовать.

— Надо короче знать людей, надо ближе к ним подходить, если хотите знать, чем живет каждый человек, что у него за душой. Уж не забываете ли вы порой, кто совершил революцию, с какой целью и для кого? Осторожней, товарищи руководители! Один опрометчивый шаг — и можно погубить человека, физически и духовно. Помните всегда: ваше слово имеет силу закона. Опьянение властью — самый отвратительный недуг. Человечество, еще не видело ничего путного, созданного в опьянении. Каждая мелочь, связанная с человеческим достоинством, с моралью, должна быть рассмотрена трезвым глазом и взвешена тщательным образом. Необдуманно и бесцеремонно плюют в душу людям лишь скудоумные люди, развращенные властью, — и часто бесповоротно губят всю жизнь чёловека с недостаточно сильной волей.

— Ты прав, ты совершенно прав… Но вот что скажи: у вас семенное зерно опрыскивают уже на складе или в. поле, перед самым севом?

— По-моему, на складе, — насторожился гость.

— Надо проверить… Только очень осторожно. Надо выяснить это обстоятельство, и, если подтвердится, что зерно было вывезено в поле уже опрысканным ядохимикатами, твой Реваз будет восстановлен в партии. Мне кажется, мы сможем восстановить его и во всех остальных его правах. Тогда я скажу, что наложенное на него наказание не заслужено. Это ужасная травма для честною человека. Я догадываюсь, в каком состоянии сейчас бедный парень!

— Боюсь, что твое сочувствие запоздало, Теймураз. Иной раз одна беда приводит за собой множество других, одну за другой. Была та пшеница заранее опрыскана или нет — мне противно спрашивать об этом и выяснять это обстоятельство. Надо просто знать человека. И знать, на что он способен, а на что нет. Разве может присвоить чужое тот, кто раздает свое? А тем более наложить руку на колхозное добро? Это самая грязная клевета, какую можно возвести на честного человека! Так опорочить — хуже, чем убить!

— У меня давно уже неладно на душе из-за этого парня и приписываемых ему злодеяний. Но тут еще прибавилось множество слухов: он и гараж дяди Нико взорвал, он и вино у него в марани вычерпал, он и стельную корову председательскую свел и зарезал где-то в овраге…

— Слухи еще не доказательство. Повторяю — надо знать человека! — И чувствовать, какие поступки ему свойственны.

— Но он сам сказал дяде Нико при всем бюро, во всеуслышание: дескать, если не отстанешь, еще худшего от меня дождешься.

— Сам сказал, — что он все это сделал?

— Сначала отпирался что было сил, но потом признался: да, говорит, я все это сделал и, если не отвяжешься, еще хуже будет.

— Послушай меня, Теймураз… Я знал одного убийцу, его застали над трупом жертвы, с окровавленным ножом в руках, и приговорили к десяти годам. Он не отпирался: сказал, что убитый оскорбил его жену и он не мог этого стерпеть… Пять лет провел он на Колыме, в тундре. А через пять лет написал в соответствующие инстанции, что теперь с него достаточно, он отвык от пьянства и пора его освободить. Скачала думали, что имеют дело с сумасшедшим. Потом направили комиссию, и… выяснилось следующее. Человек этот был алкоголиком, пил каждый день и никак не мог отстать от вина, хотя обращался к врачам и сам прилагал всяческие усилия, чтобы перестать пить. Случайно он оказался свидетелем убийства.

Виновный скрылся, оставив нож в теле жертвы. И вот этот пьяница вытащил нож из раны и объявил сбежавшимся тем временем людям и прибывшей милиции, что убийца — он. Пять лет немалый срок, и тебе хорошо известно, что заключенных не балуют спиртными напитками. Когда самозванец-убийца заметил, что потребность в алкоголе у него исчезла, он объявил о своей невиновности. Следственные органы потратили на расследование этого дела два года и наконец обнаружили-таки настоящего преступника… С большим вниманием надо относиться к человеческой природе, Теймураз. Нельзя бездумно полагаться на слова человека, надо присмотреться, поразмыслить: а что его вынудило это сказать? Что заставило так поступить? — Шавлего долго в задумчивости ходил по комнате и вдруг повернулся к хозяину. — Да простит меня великий Дарвин, но почему-то я не верю, что происхожу от обезьяны или другого подобного ей животного… Хотя поведение многих моих собратьев наводит на такое предположение.

В изумлении смотрел на гостя Теймураз. Словно в первый раз видел он старого друга. И в душе называл себя «тупицей», «дубиной»: почему все это не пришло в голову ему самому? Потом покачал головой и сказал с сожалением:

— Ты сегодня поистине открыл мне глаза, Шавлего. Я сам теперь возьмусь за это дело. Я сам все расследую и выясню. И если дядя Нико в самом деле… Тогда пусть побережется! Но как же корова, гараж, машина, вино?

— Это дело милиции… Кстати, мне было приятно узнать, что вы восстановили Джашиашвили. А как с начальником?

— Начальнику пришлось собрать пожитки. Серго и председатель райисполкома ездили в Тбилиси.

— Значит, вы выиграли первый раунд. Желаю успеха и в дальнейшем.

— Постой, что ты заторопился?

— А хинкали? Раздумал меня угощать?

— Ах да, совсем забыл… Ростом небось ждет нас не дождется. Сейчас, дай только одену ребенка. Заодно покажем тебе свежий номер газеты. После республиканского совещания передовиков-агрономов мы уже второй раз печатаем портрет вашего агронома.

Лицо у Шавлего внезапно омрачилось. Складка на лбу круто изогнулась, сизо-синеватый шрам принял темно-розовый оттенок.

Теймураз заметил внезапное изменение настроения своего гостя. Выйдя за ним в переднюю, он снял с вешалки его плащ.

— Спасибо, Теймураз… за твое обещание и… за приглашение — на хинкали. Только у меня в Телави еще немало дел… Сейчас вспомнил. Так что передай от меня привет Ростому. А поем я позже — еще не проголодался.

Теймураз застыл в изумлении с плащом Шавлего в руках.

Глава шестая

1

Купрача вытирал полотенцем буфетную стойку, когда вошел Реваз. На шее у Реваза, спереди, висело ружье, он весь согнулся под объемистым ворохом каштаново-коричневой шерсти. Он подошел к стойке, скинул на нее этот ворох, сказал коротко:

— Дай поесть! — и сел за столик поодаль, у стены.

Купрача кликнул повара, а сам достал из-под прилавка бутылку водки.

— Есть у тебя шашлык, Ражден? — спросил он повара, когда тот вышел из кухни.

— Есть, да только он заказан…

— Неважно. Подай его вон на тот стол, а для заказавшего изжарь другой. А потом унеси это мясо.

— Медведь?

— А ты думал — человек? Сам не видишь, что ли? Машо, послушай, Машо! Подай на тот стол хлеб, сыр и зелень. Постой, прихвати вот заодно и бутылку.

Сидел Реваз, опрокидывал стопку за стопкой, закусывал хлебом с сыром и зеленью.

Ражден сам принес с кухни шашлык и подал ему, не срезая, прямо на шампуре.

— Целая туша? Где ты на него наткнулся? Хорош, видно, не старый. Пока вот один шашлык, а там изжарю и поднесу еще. Есть хорошая буглама. Подать? А хочешь чакапули? Свирепый зверь! Счастье твое — вернулся цел и с добычей.

Реваз не отозвался ни единым словом. Он вытер бумажной салфеткой кончик шампура и сунул его в стакан с водкой. Зашипело горячее железо, над стопкой поднялся пар. Реваз ухватил шампур за оба конца и стал зубами отрывать куски жареного мяса. Он ел с жадностью, громко жуя. Догрызясь до горячего шампура, оттопыривал губу, чтобы не обжечься. Зато зубы то и дело позвякивали о железо — зубы у Реваза были белые, точно фарфоровые, удивительно крепкие.

— Пойду присмотрю за шашлыком.

Реваз и на этот раз ничего не ответил. Ражден передернул плечами и ушел.

С каждым новым стаканом пить становилось все приятней. Сладостным теплом разливался алкоголь по усталому телу, растекался по конечностям, расслабляя напряженные мышцы.

Подали во второй раз хлеб и сыр. Поспел и новый шашлык. Сидел Реваз и пил. Ел и пил.

Вдруг он поднял голову, насторожился, застыл. Слух его отметил, как понизился голос разошедшейся было, гармоники и тут же притихло гуденье барабана. Быть может, до его сознания вообще не дошли бы звуки ресторанной музыки, если бы разудалая песня гармоники не превратилась во вкрадчивое мурлыканье, а барабан не покинул, приглушенно урча, стол с пирующими. Реваз поднял голову и проследил взглядом за верзилой барабанщиком, пробиравшимся вдоль стены, — тот теперь еле слышно выбивал пальцами на барабане осторожную дробь.

Реваз удивился. Подумал: может, это какой-то особенный танец, но нет, на пляску не было похоже. Смотрел он, смотрел на верзилу — и вдруг узнал его. И сразу понял, почему тот пытается удрать из столовой.

— Поди сюда! — сказал Реваз.

Барабанщик даже не приостановился, словно не слышал зова.

— Сказано тебе — иди сюда!

Внезапно за всеми столиками смолкли разговоры; воцарилась настороженная тишина.

Третий оклик настиг барабанщика у самой двери. Гораздо сильнее повелительного человечьего рыка подействовало на него негромкое щелканье курка. Он сразу обернулся и жалостно посмотрел на зовущего расширенными от страха глазами.

— Сюда, говорят тебе!

Барабанщик медленно приближался, осторожно ступая, опустив руки, — инструмент его чуть ли не волочился за ним по полу — и глядел как завороженный прямо в глаза Ревазу.

Реваз снова положил ружье на стул и сказал:

— Садись.

Барабанщик поставил свой барабан на стул, возле ружья, и сел.

— Туда не ставь.

Поспешно извинившись, барабанщик поставил барабан у себя между ногами.

Реваз сделал знак подавальщице, и она принесла еще одну стопку. Наполнив, Реваз пододвинул ее к барабанщику:

— Пей.

— Не пью я…

— Пей!

— Ей-богу, совсем не пью.

— Пей, когда говорят.

— Жизнью клянусь, никогда капли в рот не брал.

— А вот теперь выпей.

— Ну как же я выпью, если никогда и не пробовал водки? Доктор сказал…

— Не будешь пить?

Барабанщик бросил украдкой взгляд на огромную руку; сжимавшуюся на столе в увесистый кулак, и схватился за стакан: лучше уж, дескать, от водки смерть принять.

От первого стакана лицо у него стало бессмысленно-ошалелым. Но после второго и третьего прояснело, как бы прочистилось.

Реваз пододвинул к нему шашлык, отослал с подавальщицей пустую бутылку и потребовал вторую.

Через некоторое время взгляд у барабанщика стал мутным, в глазах появилось веселое выражение, а лицо совсем поглупело.

— А теперь скажи: какого черта ты давеча встал у меня на дороге?

— Сдуру. Бес попутал. То есть не бес, а Хатилеция. Я думал, ты выпил водки и не заплатил.

— Твое дело — на барабане выстукивать… Купрача — тебе еще что-нибудь, кроме этого, поручил?

— Ничего Купрача мне не поручал, — сознался барабанщик.

— Так какого дьявола ты при всем народе загородил мне дверь?

— Я же тебе говорю — бес попутал. То есть, значит, не бес, а Хатилеция.

— Скажем — бес.

— Нет, Хатилеция.

— Что бес, что Хатилеция — все одно. Но с чего тебе взбрело толкнуть меня?

— Все этот проклятый Хатилеция. Я тут ни при чем.

— Разве это Хатилеция толкнул меня так, что я ударился спиной о прилавок?

— Он один виноват. Пристал как черт, прямо донял. Говорит, вот этот всегда так — выпьет и уйдет, не заплатив, а ну, проучи его.

— А какое тебе дело до того, выпил я или не выпил, заплатил за выпивку или не заплатил? Было тебе дело до этого?

— Нет, не было. Хатилеция мне голову задурил. Он уже один раз сыграл со мной такую штуку, давно, в молодости. А я-то совсем ополоумел — как мне не пришло на память?.. Были мы, значит, в Артане. Праздник, гулянье, борьба в разгаре. Я тогда только-только поселился в Пшавели и пошел погулять на артанском празднике. Играть на барабане я еще не умел. Так вот, значит, борьба в разгаре, и ходит по кругу какой-то низенький кургузый парень, вызывает желающих побороться. Только ни один человек не хочет схватиться с ним, Даже близко к нему не подходит. Тут, откуда ни возьмись, появился Хатилеция, встал со мной рядом и говорит:

«Посмотри на этого парня — он из Кварели, совсем слабак, хоть бы еще умел бороться. Выйдет вот так в круг, ходит, вызывает борцов, да никто руки об него пачкать не хочет: стоит ли, дескать, грех на душу брать? И чего только он суется вперед, когда не может бороться? Хоть бы нашелся кто-нибудь, проучил бы его, поставил на место». — «Кого, вот этого? — говорю. — Пустите-ка меня, я ему покажу!»

Я тогда еще молодой был, неопытный. Весу во мне — сто кило и два фунта… Заправил я полы за пояс и выскочил в круг. Парень был коротышка, приземистый, прямо гриб боровик. Не успел я к нему вплотную подойти, а он как кинется, как схватит меня, подбросил и вышвырнул из круга. Упал я ничком и скольжу, плыву, несет меня куда-то. Хорошо еще — встретился по дороге соседский дом, остановил, а то так бы добрался я до самого Саниоре вплавь по земле. Полежал я немного, потом встал — только вот беда: ничего не вижу. Думаю, что это со мной? Провел рукой по лбу и тут только догадался, в чем дело. Оказывается, когда я шлепнулся оземь, то ободрал себе весь лоб до самых бровей, и кожа со лба глаза мне завесила. Вот, посмотри, и сейчас след виден.

Реваз посмотрел на его лоб и ничего не сказал.

— Оказывается, этот парень — знаменитый во всем Заалазанье борец, до него и дотронуться никто не смеет. Откуда я мог знать?

— Зубы тоже тогда потерял?

— Нет, давеча…

— Моя работа?

— Твоя, — робко подтвердил барабанщик.

— Жена, дети есть?

— Есть.

— Работаешь где-нибудь?

— Я все время работаю; где ни придется, всюду работаю.

Налили еще по стопке, выпили.

— Я не про эту стукотню спрашиваю.

— А так какой из меня работник — малограмотный я.

— И другие — не профессора. В колхозе и для тебя работа найдется. На вид в тебе и сейчас не меньше ста кило. А может, и побольше. Здоров ты — дай бог, многие позавидуют.

Гигола не знал, что на это сказать, и только беспомощно осклабился.

— Зарабатываешь хорошо?

— Ну какое там хорошо, пятеро детей дома дожидаются, пять ртов…

— Зубы вставлять не собираешься?

— Как же, собираюсь, только пока денег нет.

— Надо вставить. Ешь безобразно, вон шашлык жуешь вполчелюсти, криво, как собака. А когда вставишь, больше никому не давай их выбивать.

— И тогда меня бес попутал.

— Не бес, а Хатилеция.

— Сам ты сказал: что бес, что Хатилеция — все одно.

— Верно! С этих пор запомни: в чужие дела никогда не встревай. Почем знать, в каком настроении человек. Иной, может, и сам себе противен. — Он встал, взял ружье и подошел к буфетной стойке.

— Почему ты так много пьешь? — перегнулся к нему через стойку Купрача. — И не бреешься. Человек ты молодой, а вон седина в бороде пробилась за один месяц. Не тебя первого из партии исключили. Вот я вообще всю жизнь беспартийный.

— Из всех духанщиков ты один не был болтлив, а теперь, вижу, тоже разговаривать научился.

— Сегодня Шавлего о тебе справлялся. Если еще зайдет, что ему сказать?

— Ничего. Пусть охотится с Како. А это двуногое ничтожество ты знаешь?

— Знаю.

— У него, кроме того что мозгов нет, еще и зубов не хватает. Только первое — от природы, а во втором — я виноват. Дай ему денег сколько понадобится, чтобы зубы вставить. Потом мы с тобой рассчитаемся.

2

Давно уже остались позади затянутые легкой мглой горы хребта Иаглуджа, со все еще рассыпанными по склонам овечьими отарами, не успевшими вовремя уйти от зимы. Земля вокруг была серо-коричневой, а дальше подернулась болезненной лихорадочной желтизной. Вдоль дороги местами тянулась белая, извилистая соляная полоса, терявшаяся за горизонтом. Чем дальше на восток, тем чаще попадались обширные участки соляной, бесплодной земли, с редкой, бедной растительностью, пока наконец этот тип почвы не стал преобладающим. Мертвенный, однообразный пейзаж серо-желтой полупустыни тоскливо, неторопливо проплывал мимо мчащейся машины. Под ветром, дувшим с Каспия, пригибались к земле пересохшие стебли и листья донника и осенчука. Полынь, попадавшаяся вначале отдельными купами, теперь покрывала всю равнину.

Шавлего сидел в кабине, завернувшись в бурку, привалившись боком к дверце. Молча смотрел он на убегавший назад ландшафт, и собственная душа казалась ему сейчас такой же безрадостной, застылой и безжизненной.

Вчера вечером зашел Лексо, вызвал его во двор. Долго топтался на месте, что-то мямлил, говорил обиняками. Потом отвел взгляд в сторону и сказал:

— Третьего дня отвез я нашего агронома в Ширван.

— Русудан? Что ей понадобилось в Ширване?

— Максим ихний ведь с нашей отарой… Так она каждую зиму ездит к нему… Постирает, починит, зашьет, что надо… Обычно я знал наперед, когда она собиралась ехать… Готовилась заранее — хачапури, индейка, вино… А позавчера встречаю ее утром… Я так даже автоинспектора ни разу не пугался! Лица на ней нет, рта не разжимает… Говорю ей — еду в Ширван. Ни слова не сказала в ответ — села в кабину молча… За Ганджей остановился я в деревне, чтобы перекусить. Не сошла с машины, куска в рот не взяла. Заметил я невзначай — ударилась головой о стенку кабины и вздохнула так горько, так жалостно, что у меня все нутро словно огнем обожгло… Твое имя поминала… А когда я уезжал оттуда, велела: помни, мол, ничего ты не видел, ничего не слыхал…

Лексо не дошел еще до середины своего рассказа, как Шавлего уже все понял.

— Расскажи мне, как добраться до фермы.

— Добраться трудно — дороги там не разыщешь… Завтра утром я опять туда.

— Захвати и меня. Буду ждать тебя дома. В котором часу заедешь?

— Погрузим мешки с ячменем, и все. Сразу двинемся. Только еще едет Саба Шашвиашвили. Так что в кабине место — «йохтур».

— А Сабе что там понадобилось?

— Член правления… Получил информацию, будто у Набии некоторые овцы ягнятся раньше срока и тот не присчитывает этих ягнят к общему приплоду… Вот Саба и вбил себе в голову, что должен непременно побывать на месте. Председатель не хотел его пускать, но он разъярился: преступников, дескать, покрываешь! И другие члены правления взяли его сторону. Ну, тогда дядя Нико махнул рукой…

— Если я поеду, Саба уже не нужен. Я сам со стариком поговорю.

— Мне все равно.

— Через Тбилиси поедем?

— Через Саингило ближе.

— Давай через Тбилиси. Буду ждать утром дома.

И… тоскливый, пустой день, тоскливая, пустынная земля, тоскливая, опустошенная душа…

Успокаивать себя тем, что все развивающееся, все стремящееся ввысь движется извилистым путем, было нелепо. То, что случилось, было полностью непредвиденно и непредсказуемо, лишено всякой закономерности и выпадало из общей тенденции. Порой Шавлего болезненно ощущал, что случившееся той ночью врезалось в колесо его жизни лишнею спицей, и врезалось плотно… Человек допускает на протяжении своей жизни ошибки, потом обманывает себя мыслью, что учится на ошибках — растет. Если бы судьба отвела ему более долгий срок пребывания на этом свете, он понял бы: вместе с человеком растут и ошибки. И по мере того как растут и накапливаются ошибки, растет сам человек. И пока он растет, он совершает ошибки, грешит.

Вспомнил Шавлего первую встречу… Вспомнил, как он был спасен от кинжала неистового кистина в Алаверди… И как шли в ту пору, сменяясь, полные невообразимого блаженства короткие дни и долгие ночи…

А потом…

Потом это унижение, это отвратительное унижение…

Обманутые надежды, так долго лелеянные…

Счастье, достигнутое после мучительно долгого ожидания и утраченное в один миг…

Будущее, рисовавшееся в таком прекрасном свете — и внезапно рухнувшее.

Какое издевательство судьбы — увидеть свою собственную постель, опозоренную изменой, оскверненную развратом. Чистую девичью постель, которая должна была превратиться лишь в священное супружеское ложе… Неудивительно, что, потрясенная чудовищной действительностью, обрушившейся на нее в то утро, она бежала прочь без оглядки!

О том, чтобы расстаться с Русудан навеки, примириться с этой утратой, Шавлего не хотел и думать. Сердце подсказывало ему, что не все еще потеряно. Он всегда верил голосу своего сердца… Лишь раз в жизни испытал он страх. Это было на войне, когда он впервые попал в рукопашный бой. Битва была жестокой и длилась немало времени. Лишь когда не осталось в живых ни одного немца, посмотрели друг на друга победители — и содрогнулись. Нечеловечески искаженные лица, по-звериному оскаленные зубы, взгляд, полный жестокой злобы, руки, судорожно стиснувшие оружие, окровавленные штыки — все это, казалось, требовало новых жертв. Люди дрогнули, остолбенели и, объятые леденящим страхом, попятились друг от друга. Это было в первый и последний раз; с тех пор Шавлего не случалось больше испытывать чувство страха. Он неизменно верил в свои силы, и надежда обычно его не покидала.

Он не насмехался над чьей-либо слабостью и беспомощностью. И желание оскорбить кого-нибудь никогда не возникало в нем.

Он преклонялся перед красотой, однако не увлекался женщинами сверх меры…

Но, так или иначе, то, что случилось, было безобразно и тяжело. Грех был на его душе. Правда, грех, из-за которого испытывают обычно не слишком сильные угрызения совести.

Что движет человеком в такие минуты?

Жизненное назначение человека — всестороннее проявление внутренней его сущности, щедрая, беззаветная отдача всех своих умственных сил, всего душевного богатства для блага собратьев. Расточительство в узких, личных интересах недопустимо, — эгоизм, эгоцентризм уже достаточно скомпрометировали себя в нашем обществе. Одни фарисеи способны, всегда и при любых обстоятельствах, безоговорочно проповедовать высокую мораль, скрывая под громкими словами свою духовную нищету. Они похожи на актеров, живущих за кулисами настоящей, реальной жизнью, а на сцене, перед зрителями, показывающих ту же жизнь вывернутой наизнанку. О, сколько цинизма во всем этом!..

Внезапно Шавлего понял: он даже самому себе не смеет сознаться в тайных своих ощущениях. Ведь по-настоящему, в глубине души, он не жалеет о случившемся. Его только мучит, что оказалось запятнанным другое чувство, более высокое, всеобъемлющее.

Вчера он заглянул к Русудан и застал дома одну лишь Флору. Молодая женщина показалась ему осунувшейся, необычно бледной, красивое ее лицо было печально. Она вздрогнула, когда внезапно отворилась дверь, подняла испуганный взгляд на вошедшего, потом опустилась на тахту, поджала ноги. Молча смотрела девушка своими большими, кроткими, как у лани, глазами на Шавлего, остановившегося в дверях, словно пытаясь прочесть в его взгляде, какая ее ждет судьба. Шавлего увидел в этих глазах и простую радость, вызванную его появлением, и страх, и доверчивость, и боль от пробудившейся в душе любви, и отчаяние оттого, что вдруг обретенное оказалось утраченным, и покорность, и тысячу устремленных к нему вопросов. Вся бесхитростная душа молодой женщины светилась в ее глазах. И все тело ее, казалось, трепетало, — оно так жаждало ласкового прикосновения его больших рук.

Шавлего не сказал ни слова, не задал ни одного вопроса — медленно повернулся в дверях и закрыл их за собой.

Спускаясь по лёстнице с балкона, он вдруг ощутил всем телом, как оставшаяся там, наверху, безмолвно зовет его к себе.

Она была явно несчастна, глубоко несчастна, и невольный грех, совершенный полуиграючи, непреднамеренно, оставался для него приятным воспоминанием. Ничего нечистого во всем этом, по его ощущению, не было — случившееся стояло по ту сторону понятий скверны и разврата и было возведено в степень законности повелением любви.

Заглянув глубоко в свою душу, Шавлего не нашел в ней ничего похожего на ненависть к этой молодой женщине. И создавшееся сейчас положение не казалось ему связанным причинно-следственной связью с тем, что произошло… Неужели есть что-то в мире, что порой, по совершенно не зависящим от нас причинам, круто изменяет взятый нами жизненный курс? Что сковывает в такие минуты нашу волю? Он всегда верил, что каждый человек носит свою судьбу в себе самом. А теперь… теперь…

— Этот город называется Аджи-Кабул… Говорят, царица Тамар обложила данью ширванского шаха, но тот отказался платить и даже посмел пустить в ход угрозы. Тамар разгневалась, призвала войска, в жестокой битве разгромила шахскую столицу, обратила самого шаха в бегство и настигла его здесь, на этом самом месте. Тогда шах упал на колени и вскричал: «Аджи кабул!» — шаха звали Аджи, а «кабул» значит «согласен».

Шавлего бросил взгляд на шофера. Ни следа вчерашней озабоченности не заметил он в Лексо. На безоблачном его лице играла довольная улыбка, говорившая о полной ясности и спокойствии духа. Лексо поглядел на город, к которому они приближались.

— Я порядком проголодался. Не подкрепиться ли нам?

— А где тут можно поесть? Вот въедем в город…

— Большое спасибо! Я не девица, чтобы чаи распивать.

— Зачем же чай — найдется, наверно, и пити.

— Баранины я не ем.

— Почему?

— Не знаю, просто не ем, с детства не люблю. Лучше остановимся здесь. Зная свои проклятые привычки, я перед отъездом зарезал курицу да еще сыру прихватил.

Лексо остановил машину на обочине дороги и вытащил из кабины сумку с провизией.

Вдоль дороги, с обеих сторон, росли посаженные двойными рядами акации. Деревья были усеяны птичьими гнездами. Никогда не приходилось Шавлего видеть столько гнезд на одном дереве.

— Здесь приличные рестораны встречаются только в больших городах. А так все одни чайханы. Зайдут в чайхану азербайджанцы, усядутся и дуют горячую воду, точно у них в брюхе большая стирка.

Они наскоро перекусили и пустились дальше в путь.

Вдали, справа вырисовывались на сером фоне фиолетовые горы. Остались позади и эти места, и вновь простерлась вокруг бескрайняя равнина.

Лишь в редких деревнях по пути встречались деревья — оголенные, с простертыми к небу ветвями. Они раскачивались с жалостным видом под порывами леденящего ветра.

Временами где-то вдали, а порой и у самой дороги показывались нефтяные вышки. Они возвышались посреди перепаханных под посевы бурых полей, внося какое-то напоминание о жизни, что-то новое, не схожее ни с чем окружающим, в докучное, мертвенное однообразие равнины.

Шавлего плотно завернулся в бурку и опять откинулся на спинку сиденья.

«…Человек скован, связан по рукам и ногам уже в материнской утробе. Как только он выйдет на свет и перережут пуповину, начинается его стремление к свободе. Но уже наготове пелены, ремни колыбели. Он плачет, кричит, изо всех сил старается разорвать путы. И вот, после того как он в короткий срок пройдет определенный ему строжайшим регламентом путь — путь, на который его первоначальный предок потратил более миллиона лет, — сразу после того, как в больших полушариях его мозга появится зародыш мышления, — человек снова оказывается на привязи: его удерживает пуповина нравственности. А впоследствии привязь постепенно удлиняется, — так отдают веревку коню, пущенному на подножный корм. Удлиняется до тех пор, пока лошадь не дотянется до засеянного под огород участка или до плодовых насаждений. А тогда… Дай человеку полную свободу, и он тотчас же совершит безрассудство. Он сам от века это знает и потому-то сам же создал законы, ограничивающие его волю и прихоти. Иногда достаточно самой малости, чтобы человек очутился на краю гибели. Часто самые невинные на первый взгляд вещи обладают огромной взрывчатой силой. Они — как минированное поле: один неосторожный шаг — и… Вот почему, должно быть, человеку нужно так мало, чтобы почувствовать себя счастливым… Или несчастным… А несчастье — это тот пробный камень, который наилучшим образом помогает нам выявить нашу глубоко запрятанную человеческую сущность. Наш разум — это наш компас, и горе тому, у кого компас откажет как раз в минуты самой крайней его необходимости… Флора права… Многое зависит от случая…

Флора…

Любое живое существо, начиная с инфузории и кончая китом, борется за свое место в той среде, в том обществе, что созданы для него матерью-природой. На Джавахетском плоскогорье, близ озера Таваравани, рос некогда густой лес. А потом долго боролись между собой густые травы и могучие дубы. И случилось невообразимое: трава победила дуб, постепенно вытеснила его со всей территории. Она так плотно переплетала свои стебли и листья под деревьями, вокруг стволов, что падающий с ветки желудь не мог достигнуть земли и прорасти в почве: упав на травяной долог, он иссыхал, терял жизненную силу под ветром и солнцем… Следовательно, то, что для одного — благо, для другого — зло. Единство этих двух начал стоит у истоков самого общества. И все, что время от времени в обществе происходит — закономерно. Каждый гений, добрый или злой, продвигал общество на один шаг вперед или назад. Эпохи упадка сменялись веками возрождения. И всякий человек творил для общества в меру тех сил, какими его одарила природа… Впрочем, нет, я не понимаю людей, стремящихся совершать то, на что им не отпущено ни сил, ни способности. Быть может, не обязательно помнить о существовании в грандиозном механизме маленьких, незаметных винтиков? Но честолюбие человеческое — это то самое чудовище — маджладжуна, которое навалилось на тупой разум многих и многих и терзает его на протяжении десятилетий… Вот как тот чудак… Двадцать лет работал над кандидатской диссертацией в публичной библиотеке… Пришел однажды и под большим секретом сообщил мне, что открыл в «Свадьбе соек» Важа Пшавела идеи коллективизма, устройства жизни на общественных началах…

Важа Пшавела!

С какой легкостью замахиваются на гениев карлики, жалкие ничтожества!

Зависть и честолюбие!

Зависть и честолюбие!

Вот, например, Алуда Кетелаури…

Почему принято думать, что конфликт между общиной и личностью в этой поэме возникает лишь из-за нарушения обычая отсекать руку у сраженного врага? Или что изгнание Алуды из племени означает будто бы лишь отрицание христианской морали? Огромную роль в коллизии всей поэмы играет обыкновенная человеческая зависть. До сих пор никто не обращал на это внимания. Испокон веков зависть — движущая сила множества низменных поступков, совершаемых людьми. Когда Алуду обвиняют во лжи и трусости, то первая, и самая важная, причина этого — зависть. Люди знают, что Алуда — доблестный воин. Знают также, что он у многих убитых кистин отсекал десницу. Не забывают и о том, что он обычно садится в головах Совета, и слово его было всегда веско и разумно. Неужели трудно догадаться, что если бы он убежал от Муцала, то не мог бы принести отсеченную руку его брата? Очень хорошо все это знают и именно потому лопаются от злости. Так водится исстари: карлики, не способные дотянуться до лица гиганта, пытаются испачкать сажей хотя бы его ноги. Почему Миндия, с одним лишь копьем уложивший двенадцать кистин, не разделяет мнения других? Потому, что он сам — богатырь, доблестный воин, если не больший, чем Алуда, то, во всяком случае, равный ему. Миндия доказал сомневающимся, что Алуда сказал правду.

Но это еще больше раздразнило завистников.

Алуда видит, как злятся хевсуры, как их грызет досада, но у них нет никакого повода, чтобы придраться к нему. Алуда, этот великий гуманист, который даже раньше создателя баллады о юноше и барсе сказал: «Думаем — одни мы в мире, мать лишь нас одних взрастила…» — вот этот самый Алуда совершает еще более мужественный, доблестный поступок — приносит жертву святыне, чтобы помянуть душу своего храброго врага, и этого достаточно, чтобы завистники разъярились до неистовства.

Теперь уже у них есть достаточный повод, чтобы срубить могучий дуб, в тени которого они ползают. Чем больше они ощущают, насколько возвышается над ними Алуда, тем решительнее осуждают его на отвержение от племени и на изгнание. К тому же в них пробуждается и другой, еще более низменный инстинкт — жадность. Ведь имущество отверженного, по закону, конфискуется и распределяется между его соплеменниками.

С этим несправедливым, бесчеловечным приговором не согласен только Миндия — человек, равный Алуде по духу и доблести. И в знак того, что он и сам теперь бессилен перед решением племени, Миндия скрещивает руки на груди. А сочувствие к отверженному вызывает у него слезы.

Так что истинная причина изгнания Алуды Кетелаури из племени затуманена, скрыта вуалью христианской морали…

Вдруг Шавлего понял, что у него сейчас полнейший хаос в голове.

Неужели утомительное однообразие окружающего, дорога и одиночество естественным образом рождают такой разброд в мыслях?

«…Почему я вспомнил об Алуде Кетелаури и о завистниках? Без причины на свете ничего не бывает. Наш дух, в любом положении, незаметно для нас, толкает наше сознание в ту сторону, вынуждает его работать в том направлении, какое соответствует внутренним нуждам этой минуты. Бывало, что, по необъяснимым для нас причинам, величайшие проблемы разрешались людьми во сне… А все же с чего я вспомнил о завистниках? Неужели я обладаю чем-нибудь, что может вызывать зависть ко мне? Закро? Нет! Тут что-то другое. Дядя Нико? Гм… вот тут уже стоит задуматься. Мне с ним делить нечего. И все же я верю интуиции — не зря же всплыл в памяти этот человек! Ну-ка проследим, углубимся… Дядя Нико… Дядя Нико… Ах, Реваз! Вот оно что просочилось… Кажется, догадался. Как только вернусь с фермы, зайду к Теймуразу и займусь этой грязной историйкой. Положу этой пакости конец. Надо и с Ревазом еще раз всерьез поговорить. Никаких обиняков, я потребую от него выполнения долга — долга настоящего человека и мужчины… И ребят своих я забросил — вот уже несколько дней… Впервые в моей жизни я, кажется, растерялся… Неужели в самом деле растерялся? Эй, эй, Шавлего! Чтобы не было этого! «Как раствор в старинной кладке, отвердеть в беде ты должен». Впрочем, в какой беде? Увижусь с Русудан, поговорим — и все войдет в свою колею. Русудан, моя славная Русудан!..»

— Ша-абаш! Все. Сегодня до наших овчаров мы уже не доедем.

Шавлего смотрел на водителя непонимающим взглядом.

— Стемнело совсем, не видишь, что ли?

Сейчас только Шавлего заметил, что настала ночь. Вокруг ничего не было видно, кроме дороги. Лишь справа неоглядная водная гладь переливалась при свете отраженных в ней огней.

— Это озеро, искусственное озеро. Куру запрудили — водохранилище.

— Почему не доедем? Ехать много осталось?

— Немало.

— Фары светят у тебя хорошо?

— Хорошо.

— Так что же тебя заботит? Если устал, я сяду за руль.

Лексо улыбнулся:

— Я могу всю ночь не выпускать руля из рук — и глаз не сомкну.

— Ничего не понимаю.

— Вокруг нас — степь, голая как ладонь, конца-краю ей нет. Даже и днем трудно в этой пустыне ферму разыскать. А в темноте мы наверняка собьемся с дороги, и бог знает где у нас кончится бензин или спустит баллон. Не волки же мы, чтобы среди зимы ночевать в чистом поле?

Шавлего долго сидел в молчании.

— В Сальянах есть гостиница?

— Есть плохенькая.

— Переночевать пустят?

— Даже обрадуются.

— Так что тебя заботит?

— Ничего. Просто проголодался и хочу поесть осетрины.

— Где ты ночью осетрину найдешь?

— Кто умеет — найдет.

Когда город остался далеко позади, Шавлего спросил:

— Что это был за город?

— Сальяны.

— Решил все-таки ночевать в степи?

— Почему в степи? Еще немного, и доедем до Кара-Юлдуза. Есть такая деревня. Там животноводческое хозяйство — буйволов разводят. Директор — мой кунак. С Максимом тоже в дружбе. Он нам будет рад. Зовут его Дауд, но мы называем его Давидом. Хоть в чистых постелях спать будем. К тому же хочу угостить тебя осетриной. Не знаю, как ты, а я очень проголодался. А утром — парное буйволиное молоко. Мацони у них такое густое, хоть кинжалом режь. А к нему — осетрина и сазан. Сегодня вечером будем кутить! А агроном наш… она на ферме хоть несколько дней да останется.

В Кара-Юлдуз въехали поздно вечером.

Лексо был прав. Гостеприимный хозяин в самом деле им обрадовался. Он радушно приветствовал кунака и повел гостей в дом.

— За машину не беспокойтесь, у меня отличные собаки. Да сюда ко мне никто и ногой не посмеет ступить.

И он послал на кухню хозяйку, уже собиравшуюся ложиться спать.

Через четверть часа крепкий ароматный чай дымился в узорчатых хрустальных стаканах.

— Давид, ты же знаешь, что я с чаем не в ладах. Проводи-ка меня на двор, чтобы собаки не набросились!

Они вернулись через несколько минут. Дауд с радостным видом нес трехлитровый штоф виноградной водки — чачи.

Под мышкой у Лексо торчал бурдючок.

— Это из запаса для пастухов?

— Нет, что ты, разве я до пастушеского пальцем дотронусь?

— Откуда же ты все это взял?

— Свое привез — в кузове были уложены, между мешками с ячменем. С пустыми руками к Давиду я не могу приехать.

В ту ночь попировали на славу.

Дауд оказался прекрасным собеседником. Он окончил бакинский ветеринарный институт и был образованным человеком. Высокий, смуглый, красивый, с типично кавказским лицом, он любил поэзию, в беседе с гостями поставил Руставели и Низами чуть ли не выше самого бога, помянул Леонидзе и Самеда Вургуна… Потом взялся за тари и спел баяти.

Утром, когда Лексо проснулся, Шавлего был уже одет и успел даже умыться.

— Что ты вскочил спозаранок?

— Пора ехать.

— Ты очень понравился Дауду. Он вчера сказал мне, что считает тебя своим кунаком. Хочет доставить тебе удовольствие, приглашает с собой на охоту. Не бойся, ферма никуда не убежит.

— Вставай, вставай, нечего нежиться в постели, как молодая сноха в воскресное утро. Не до охоты мне.

— Нам все равно в ту сторону. Если повезут в заповедник, так путь даже короче выйдет.

Было уже светло, когда они выехали в поле.

Дорога тянулась между пашнями.

Дауд то и дело горестно вздыхал, окидывая мрачным взглядом вспаханные земли по обе стороны дороги.

— Один хороший проливной дождь, только один — и вся эта пересохшая пустыня превратится в зеленое море нив.

Он умолкал и продолжал печально глядеть на белесо-серую, известковую почву.

— Засуха. С самой весны я такой засухи не упомню. И снега нет. Только соленый ветер дует с Каспия и еще больше сушит землю.

Он замолкал ненадолго.

— Это все наши земли. Много у нас земли. Но дождь не хочет идти. Если польют дожди, урожая с этих земель хватит нам на два-три года.

Лексо опечалился. Он повернулся к Шавлего:.

— Хоть бы правда пошли дожди! Знаешь, что это за парень? Душа человек! Правда, если земля размокнет, дорогу развезет, и мы можем где-нибудь застрять, но мне все же очень хочется, чтобы погода переменилась. Жалко мне Дауда — это настоящий человек. В прошлом году нам не хватило сена, начался в отаре падеж, овцы с голодухи землю лизали. Он помог нам продержаться до весны. И окот только благодаря ему у нас хорошо прошел. Одного ячменя дал нам полторы тонны. Ох, кабы дождь… Очень хочется!

В поле показались свежие зеленые всходы.

Шавлего опустил стекло в дверце кабины и высунул голову.

Небо пестрело бесчисленными стаями птиц. Дикие гуси пролетели с гоготом над грузовиком и опустились неподалеку на молодую ниву. Зеленое поле стало вдруг черным. Гуси выстроились в ряд, как пионеры на линейке; встревоженно следили они за машиной.

— Остановить?

— Останови. Ближе все равно не подъедем. Осторожная птица. Вон, видите, вышли вперед несколько больших гусаков — это. часовые, они назначены в караул. Очень осторожная птица гусь.

— Жаль, не взял с собой «геко» — достал бы их отсюда.

— Я и сам забыл. Ну, не беда! Скоро будем на месте. С трех шагов будешь бить гусей и уток и всякую другую дичь.

Впереди показались несколько деревьев и в их тени — дом. Потом — глубокий ров, наполненный водой. Потом еще ров с водой, и в воде сухой прошлогодний камыш. Единственный подъездной путь был перегорожен шлагбаумом.

Дауд велел Лексо остановиться и сошел с машины.

— Если директор на месте, попрошу пропустить нас через заповедник. Доберетесь до фермы кратчайшей дорогой.

На рокот мотора вышли из дома двое молодых людей.

Они встретились с Даудом посреди двора. Поговорив с ними, Дауд вернулся с радостным видом к машине.

— Заезжайте. Директор уехал в Баку. А это свои ребята.

Загремела цепь с привешенным к ней тяжелым замком.

Шлагбаум поднялся.

Машина въехала во двор.

Вода и камыш.

Вода и камыш.

Вперемешку и в отдельности. Лишь местами виднелись небольшие островки суши.

Лиманы, бесконечные лиманы расстилались вокруг. Единственная дорога как бы перерезала их пополам.

Сторожа зашли в дом и вернулись с ружьями.

Казалось, вся водоплавающая птица со всех концов света собралась здесь, чтобы перезимовать. Воздух был полон и как бы отягчен шелестом крыльев. Сотни тысяч, быть может, миллионы птиц реяли, парили, носились в поднебесье.

Одни опускались на воду.

Другие взлетали с поверхности воды.

Третьи садились на отмелях.

Четвертые избирали для посадки прибрежные камыши.

Слышалось нескончаемое хлопанье крыльев.

Гогот.

Кряканье.

Свист.

Шипенье.

Клекот.

И глухой крик выпи.

Заметив издали человека, хитрые серые гуси тотчас же уплывали подальше в лиман.

Только белолобые свиязи и краснозобики плескались близ берегов, но и те были достаточно осторожны, чтобы не приближаться на расстояние выстрела.

Стаями, не смешиваясь с другими, ходили красные утки, чирки и шилохвосты.

В одиночку или небольшими группами бороздили воду дикие утки и широконоски.

Пеликаны и лебеди держались как можно дальше от дороги.

Кое-где за большим каналом стояли, застыв на одной ноге, красивые цапли с султанами на головках.

Светло-серые журавли и кашкал-даши казались более храбрыми, а может быть, более глупыми: завидев охотника, они устремлялись к камышам, но не успевали уйти от пули.

Лишь маленькие дерзкие нырки шныряли тут же, под носом; едва заметив направленное на них дуло ружья, они мгновенно уходили под воду и всплывали где-то совсем в другом месте.

— На что они тебе, все равно есть их нельзя, рыбой отдают, — пытался Дауд убедить Лексо, а сам каждым выстрелом сбивал птицу, а то и двух.

Когда охотники вышли из лиманов в поле, перед ними взлетела небольшая стайка дроф. Раздались три выстрела — две птицы упали камнем на землю.

Потянулось поле, заросшее полынью. Среди травы виднелись лишь редкие карликовые кустистые деревца. Кое-где под деревьями земля была разрыта.

— Что это, Дауд?

— Тут копались дикие кабаны.

— Поищем?

— Днем их не найдешь — валяются где-нибудь в камышовых зарослях.

Под ногами хрустели ракушки. Все поле было усеяно ракушками разной раскраски и величины. Когда-то тут было море; оно отступила и оставило эти разноцветные и разнообразные памятки.

Сторожа выбрали место, наломали карликовых деревьев и развели костер. Потом ощипали дичь и вырезали шампуры…

Долго прощались подвыпившие хозяева с гостями.

— Остался бы еще до завтра — валлах, ночью убили бы дикого кабана.

— Спасибо тебе за все, Дауд, не могу остаться.

— Ну, смотри не забывай!

— Не забуду.

— Заезжайте и на обратном пути — рыбу приготовлю, возьмете домой.

— Постараюсь заехать.

— Эти ребята говорят: если заедешь и к ним, заранее набьют гусей и уток, тоже прихватишь.

— Скажи им, что я очень благодарен. Только вряд ли сумею заехать.

— Мы всегда были братья.

— Всегда.

— Вместе против шаха Аббаса сражались.

— Верно.

— Вместе Николая скидывали.

— Тоже верно.

— Потом фашистов вместе истребляли.

— Что правда, то правда.

— У меня был товарищ по роте — Гиви Чантурия. Не парень — лев. Теперь только изредка обо мне вспомнит, навестит.

— И ты тоже должен его навещать.

— Все что-то не выходит — разве отлучишься от моих буйволов?

— До свидания. Еще раз большое спасибо, Дауд. Приезжай в гости к нам, в Чалиспири.

— В Чалиспири у меня много кунаков. Максиму от меня большой привет.

— Передам.

— Скажи, чтоб не забывал меня.

— Скажу.

— Азербайджанцы и гюрджи — мы всегда были братья.

— Верно.

— И остались братьями.

— Остались.

— Счастливого пути, и помогай вам аллах.

— Дай бог и вам удачи.

Лексо переехал через неглубокий ров, поднялся по небольшому склону и выбрался на дорогу.

— Что это за дорога?

— По заповеднику.

— И эта тоже?

— И эта. Здесь много дорог. Заповедник громадный. Только одной суши в нем сорок тысяч гектаров.

— Да, большой заповедник.

— Очень большой.

— А надолго хватит этой птицы сторожам?

— Что?

— За сколько времени, говорю, истребят сторожа всю птицу в заповеднике?

— Там много сторожей. Ты про кого спрашиваешь?

— Ты Сабу знаешь?

— Какого Сабу? Шашвиашвили?

— Нет, Сулхана-Сабу.

— Кто это — Сулханов Саба?

— Есть у этого Сабы такая притча: зашел однажды хозяин в свой марани и видит — на краю врытого в землю квеври стоит чаша. Спрашивает сторожа: «Что это значит?» — «Это, — говорит сторож, — моя чаша. Каждый раз, как войду в марани, зачерпну ею вино и выпью».

Хозяин подумал: «Этот человек разоряет мой погреб!»

И нанял второго сторожа, чтобы тот следил за первым.

Лексо захихикал.

— Умный человек! И с этими надо бы так, правда?

— Постой. Думаешь, тут басне конец?

— А что же еще?

— Спускается после этого хозяин в марани и видит: рядом с первой чашей стоит вторая.

Спрашивает:

«А это что еще за чаша?»

«Это, господин, чаша того сторожа, которому вы поручили меня сторожить».

Лексо расхохотался так, что вывернул руль, и машина, съехав с дороги на пашню, покатилась с хрустом по пересохшим земляным глыбам.

Спохватившись, он вывел машину снова на дорогу, и смех бесследно стерся с его лица.

— Очень хочу, чтобы пошел дождь, Шавлего. Видишь, как земля пересохла? Пропадет наш Давид. Эх, знаешь, что это за парень?

Уже стемнело, когда они доехали до фермы.

Пастухи высыпали из помещения на двор, навстречу машине.

Шавлего вылез из кабины, обошел одного за другим ослепленных яркими фарами овчаров, поздоровался с каждым.

Собаки, отогнанные пастухами, нехотя, с глухим рычанием, отступили, оставили приехавших в покое и улеглись перед крытой камышом овчарней.

Заведующий фермой заглянул с деловитым видом в кузов и приказал разгрузить машину.

Зажав сложенную бурку под мышкой, Шавлего вошел в жилое помещение. В очаге горел огонь. Над ним висел на крюке котел. В котле варился-клокотал ужин. Керосиновая лампа, стоявшая на выступе стены над камином, бросала тусклый свет на вросший ножками в землю стол и раскладные койки чабанов.

Шавлего схватил лампу и ногой распахнул дверь, которая вела в другую комнату.

Крепкий запах овчины, сыворотки и рассола, в котором созревал сыр, бросился ему в нос. Он обшарил все углы, заглянул даже за бочки и лари, раскидал пастушьи пожитки и вернулся назад.

На дворе он разыскал заведующего фермой, отвел его в сторону:

— Где Русудан?

Набия не выказал никакого удивления при этом вопросе. Не удивило его и то, что голос Шавлего дрогнул. Он помолчал с минуту:

— Сегодня уехала домой.

— Сегодня?.. Домой… А где Максим?

— Пошел ее провожать. Отсюда до Навтичала идти порядочно. Там можно остановить попутную машину. Должны были поспеть к вечернему поезду… Что-то девочка была в этот раз не в себе… Раньше она подольше оставалась…

Шавлего стоял и молчал. Потом кинул Набии бурку, которую все это время держал под мышкой, и направился к машине.

Он прямо-таки срывал мешки с машины и бегом перетаскивал их в кладовую.

Чабаны изумлялись усердию гостя.

Набия подошел к нему, взял за руку выше локтя.

— Зачем ты так надрываешься?

Шавлего осторожно высвободил руку.

— Лучше поторопи и остальных. Я сразу, сегодня же ночью, уеду.

— Послушай меня, сынок…

— Тороплюсь, дядя Набия, нет времени. Уеду сегодня ночью, а там пусть хоть мотор разорвется в дороге, будь что будет.

— Ночью уехать ты не сможешь.

— Почему?

— Потому что здесь и днем-то мудрено с пути не сбиться. Сам же видел — степь, равнина, без конца-краю. Дождя не было давным-давно. Ни колеи, ни даже следов колес не увидишь.

— Все равно уеду.

— Ну как же ты уедешь — ведь и Лексо устал. Третьего дня только был здесь — второй конец делает парнишка без роздыху. Задремлет за рулем — и застрянете где-нибудь или перевернетесь.

— Не беспокойся! Пусть он только доведет машину до дороги, по степи, а дальше может спать сколько ему угодно. Машину я поведу.

— Что тебе не терпится, почему не подождать до утра? Девушка здорова, цела, невредима — и уехала домой. В конце концов, если машина выйдет из строя где-нибудь по дороге, колхозу будет убыток.

Шавлего присоединил к груде мешков еще один мешок и отряхнул руки одну о другую.

— С каких это пор ты стал заботиться о сохранности колхозного добра, дядя Набия?

Глаза старого овчара сверкнули в темноте. Он надвинул мохнатую шапку на брови, погасил в своих глазах эту искру и молча, медленным движением подал Шавлего его бурку.

3

Закро, проснувшись, повернулся на другой бок — и увидел Кето, сидевшую у его постели. Некоторое время он молча смотрел на нее, потом, когда совсем очнулся, сказал:

— Все караулишь меня?

— Я недавно пришла.

— А я хороший сон видел.

— Знаю.

— Как это — знаешь?

— Знаю. Ты так улыбался во сне, с такой любовью повторял ее имя…

Закро смутился.

— Какое имя, о ком это ты?

— Сам знаешь о ком.

— Непонятно что-то…

— Не скрывай, я все знаю.

— Мне от тебя нечего скрывать.

— А скрываешь. Но я все-таки знаю. И даже знакома с нею. Да кто же ее не знает!

Закро приподнялся.

— Осторожней! Тебе пока еще надо беречься. Чего бы ты сейчас поел?

— Ничего не хочется.

— Как это — не хочется? Ты же знаешь, что потерял много крови. Надо ее восстановить. Я принесла курицу и молодой сыр, приправленный мятой. Кисель и молоко я поставила в тумбочку. Дать тебе умыться?

— Подожди немного. Приятный был сон, красивый. В лесу стояла хижина. Рядом протекал ручей. Я сидел на берегу. Тут же росло дерево мушмулы, усеянное плодами: стоит протянуть руку — и спелая мушмула растает у тебя во рту. Потом пришла она и принесла в подоле румяные яблоки. Большие, красивые. Она села рядом со мной и стала протягивать мне яблоки одно за другим. Я бросил мушмулу и принялся за них. Яблоки были ужасно кислые — кислее диких, лесных. Они сразу набили мне оскомину, но я все же ел, потому что из ее рук я принял бы даже яд, и любая отрава показалась бы мне слаще меда… Тут она расхохоталась, вскочила и убежала… Я хотел погнаться за нею, но оказалось, что, поев яблок этих, я не только набил себе оскомину, а и обезножел — подкашиваются ноги, и все тут.

— Потому тебе и не хотелось просыпаться?

— Хоть бы ты дала мне этот сон досмотреть — поймал бы я ее или нет?..

— Ты лучше об этом все время не думай.

— Но ведь и ты все время думаешь?

— Я — бедная девушка, обиженная, я не могу не думать.

— Но о нем ты не думай. Он тебя не стоит. Что-то в эти дни ты совсем понурая ходишь — может, забрали его?

— Нет.

— И хорошо, мне ни к чему, чтобы его арестовывали. Выздоровею — сам его найду. Куда он от меня денется? Под землей же не спрячется!

Кето повесила голову, поправила на изрядно выросшем животе белый халат.

Закро взял ее за руку, погладил своими большими исхудалыми пальцами мягкие пухлые пальцы медсестры.

— Теперь мы с тобой уже и по крови брат с сестрой. Теперь в моих жилах течет твоя кровь. И ты теперь больше не бедная, одинокая девушка, и тебя никто не смеет обидеть — я отомщу и за свою кровь, и за твою.

Девушка подняла к нему испуганное лицо:

— Закро, мой милый Закро, не говори о крови и о мести, слышать не могу… Он страшный, отчаянный человек! Закро, милый, хороший, послушай свою Кето, время ли сейчас изводить себя такими мыслями?

— Ни один человек не мог со мной справиться, а этот меня уложил! Бакурадзе не мог ничего со мной поделать, а он свалил меня!.. Ох, кьофа-оглы! И чтоб я ему спустил?!

— Закро, доктор ведь сказал, что тебе нельзя волноваться! Успокойся, не терзай себя! Во сне и то не забываешь… Еще ведь не выздоровел, куда там, а уже о мести думаешь! Тебе об этом не надо заботиться, ты себе сиди смирно, а он от моего отца не уйдет. Отец и меня не простил, а уж его тем более не пощадит. Знаешь, ведь отец за мной с кинжалом погнался. Соседи меня спрятали — чудом цела осталась. Я даже хотела в свое время предостеречь Валериана, сказать ему, чтобы он не играл с огнем, опасался гнева моего отца. Не захотел? Пусть теперь пеняет на себя. А ты сиди себе смирно, тихо, мой гордый, великодушный брат, мой бедный брат, больной, исхудалый. Шесть лет было моему брату, когда он погиб — утонул во время купанья. Нырнул и не выплыл — нога застряла среди коряг, на дне. Его тоже звали Закро, как тебя. И вырос бы такой же большой, как ты, такой же сильный и чистый сердцем…

Светлые, шелковистые волосы девушки коснулись лица Закро, и он понял, что Кето плачет…

У него самого комок подкатил к горлу, пришлось сжать зубы, чтобы не прослезиться.

— Ладно, ладно, не плачь. Пусть твоим врагам будет о чем плакать! Дом у меня большой, оба поместимся. А потом выдам тебя замуж за хорошего парня, не такого, как этот твой. Можешь быть уверена: такую славную, такую красивую сестренку у меня любой с руками оторвет. Только ребенка смотри оставь — не смей с ним ничего худого делать! Пусть еще одним грузином больше станет. Почем знать — может, вырастет не такой непутевый, как я или как его отец! Обещаешь? Я его растить и воспитывать буду с самого начала. Будет у меня с кем словом перемолвиться… Образование ему дам. Любить буду, как тебя самое. Только не вытравляй ребенка, выкинь это из головы. Обещаешь?

Кето подняла голову, отерла слезы, Нежность Закро вызвала на ее лице слабую улыбку — улыбку робкой благодарности.

— Разве ты сможешь возиться с ребенком?

— Смогу. Ни в чем не будет знать недостатка. Обещаешь?

— Только… Если и ты мне взамен обещаешь…

— Говори — заранее на все согласен. Считай, что уже исполнил.

— Прости Валериана, — тихо, нетвердым голосом выговорила Кето, устремив на Закро умоляющий взгляд.

Исхудалое лицо Закро покрылось бледностью. Потом щеки его побагровели, потом пожелтели. Наконец он приподнялся на локте, грозно сдвинув брови, и прохрипел с яростью:

— Все равно убью!

Кето хотела было еще что-то сказать, но ее прервал шум, донесшийся снаружи. Шум нарастал, слышался топот множества ног — целая гурьба людей приближалась к палате, ничуть не стараясь ступать осторожней, не соразмеряя шага.

Через минуту в палату ввалилась ватага дюжих молодцов. Крепкие, мускулистые шеи, чуть покатые, широкие плечи, могучие груди, как бы отлитые из стали фигуры дышали здоровьем и привольной силой.

— На колени! А ну, живо на колени, так твою… Посмотрите-ка на этого недоноска! Становись на колени, говорят тебе! — потянулся один из вошедших к парню, которого они вели силой, стиснув с обеих сторон, схватил его за плечи, встряхнул, придавил книзу, так что у того подломились колени и голова очутилась на уровне постели Закро. — А теперь молись!.. Ну, как ты себя чувствуешь, Закро, как пережил эту зиму? Настроение у тебя ничего? Я только сейчас в Тбилиси узнал… Точно меня обухом оглоушили, чуть с ума не сошел, поверь своему Гуджу! Посмотрите, во что превратился такой богатырь по милости этого беса! Одно только слово скажи, голос подай или хоть просто рот раскрой, зевни — и тут же перед тобой горло ему перережу.

Восклицания, поцелуи, ласки — друзья не выпускали больного из объятий, пока изрядно не утомили его. Наконец они отошли от постели, стали в сторонке.

— А теперь говори, что с этим негодяем сделать? В милицию мы решили его не сдавать. На что нам милиция — посадят года на два и выпустят на волю: гуляй себе, живи по своему разумению. Вот след, а вот и сам медведь! Суд, закон — все нам самим известно. И так управимся.

Закро лишь сейчас рассмотрел толком своих гостей-борцов: зугдидского Гуджу Алания, чабинаанцев Майсурадзе и Чиквиладзе, ахметского Киброцашвили и еще одного, незнакомого ему.

Чуть в стороне держался глава и зачинатель всего сегодняшнего предприятия — Бакурадзе; он не сводил глаз с парня, валявшегося на коленях перед постелью раненого.

Кето со страхом следила за тем, как непрерывно менялось выражение лица Закро под влиянием физической боли и волнения, как это лицо заливали попеременно то румянец, то бледность, то желтизна.

Наконец Закро кое-как овладел собой, приподнялся и сел в постели.

— Подложи мне подушку за спину.

— Закро, милый, прошу тебя… Ты же знаешь, что должен лежать, пока еще нельзя садиться…

— Делай, что я тебе говорю. Этот паршивец не должен видеть меня лежачим… Ребята, я вас еще не познакомил: моя сестра.

— Ох, сказал бы ты чуть раньше, друг, а то я ее за медсестру принял. Прошу прощения, девушка. Меня зовут Гуджу Алания.

— Что же ты нам не говорил, что у тебя такая красавица сестра?

— Верно, не хочет замуж отдавать — жалко расставаться.

— Кето, принеси стулья. А кто хочет, садитесь ко мне на постель, друзья.

— Что вы, что вы, не беспокойтесь, у нас и времени нет тут рассиживаться… Не надо, ребята, беспокоить эту молодую женщину. Не ходите никуда, сударыня, мы постоим тут, около кровати.

Палата была маленькая — собственно, это была комната дежурного врача. Закро, любимого всеми спортсмена; временно устроили там, главным образом для того, чтобы он всегда был на глазах у медперсонала.

— Вот так. Один поставь сюда. Так. Садитесь, товарищи. Это та самая девушка, из-за которой мне всадили в живот нож до самой рукоятки.

— Матушка родная!.. Убейте меня! Что это мне сказали! Как вы могли, уважаемая, полюбить этого шелудивого черта? Больше не нашлось человека на свете? Разве это пара для сестренки Закро?

Кето закрыла руками лицо.

— Оставь ее, Гуджу. Жаль девушку. Ей сейчас своего горя хватает.

— Изволь, дорогой друг, изволь — уже оставил. А ну-ка, ребята, садитесь и вы. Вон стол, все на нем поместимся. Сестра Закро — моя сестра. Я никому не дам ее в обиду.

— Эй ты, дьявол! Очнись! Слышал, что тебе сказали? Пока Домка-кизикиец жив, другу моего друга обиду никто не нанесет. Подними башку — голова это или чертов сундук! — Незнакомец запустил всю пятерню в космы Валериана и грубо вздернул его голову.

— Заставьте-ка его посмотреть сюда, покажите мне его рожу!

— Эк голову склонил, что казанлыкская роза, босяк! А ну, держись прямо, думаешь, мы все хуже тебя на вид, что ли? Вот так, так, смотри нам в глаза, завтра нас уже не сможешь увидеть. Сегодня мы должны покончить с этим делом, а потом сами вместо тебя сядем за решетку.

Валериан весь одеревенел — то ли от сознания своей вины, то ли от страха перед возмездием. Он отводил глаза, не мог заставить себя взглянуть в лицо больному. Небритый, заросший щетиной, угрюмый и полный злобы, он упрямо молчал. Незадолго до этого он однажды пришел в больницу, попросил под большим секретом вызвать Кето из палаты и упавшим сиплым голосом, воровато бегая взглядом по сторонам, умолял девушку помирить с ним Закро, обещал стать ее слугой, рабом ее до самой смерти…

Кето повернулась и ушла назад, в палату, даже не удостоив его ответом.

Закро от нервного напряжения лишился сил. Он с трудом держался сидя, опираясь на руки, голова его завалилась назад, глаза закрылись.

— Ради бога, прошу вас как братьев, уберите этого человека отсюда. Слаб еще Закро, не выдержит. Видите, что с ним. Уведите…

— Уведем, сестренка, уведем, не сомневайся! Как только совершим над ним суд, уведем в ту же минуту. Что скажешь, Закро, — сдать его в милицию или тут же прикончить?

Закро открыл глаза, обвел взглядом друзей, потом посмотрел на виноватого.

— Меня не спрашивайте. Больше всего он не передо мной, а перед этой девушкой виноват. На кой черт мне, чтобы он в тюрьме сидел? Нет уж, лучше отпустите его, я встану и… Я сам с ним управлюсь. Научу его, как ножом играть, из живого сердце и печенку вырежу!.. Меня не спрашивайте, я свое дело сам знаю. Вот ее спросите, эту девушку, перед которой он замарал себя по самые уши!

— Ух, чтоб тебя! Хоть бы раз сказал: виноват, простите! — Майсурадзе подскочил к Валериану и пнул его ногой между лопатками так, что тот стукнулся головой о край кровати.

— Убей мерзавца, и все, так его!.. — соскочил со стола кизикиец.

Кето быстрым движением руки смахнула слёзы с лица; мгновение нерешительности, и она смело бросилась на защиту, загородила собой Валериана.

— Не убивайте! Простите… ради меня. Мне его отдайте. Закро, брат! Ради меня — прости! Мне отдай…

Парни дрогнули, отступили. Молча переглянулись и уставились на великодушную молодую женщину.

Закро заметил их растерянные взгляды, отвернул лицо и упал на подушки.

Первым опомнился Гуджу.

— Понятно. Что ж, ладно, уважаемая… Теперь нам все понятно.

— Постойте. Дайте мне… Смотри сюда, Валериан. Смотри сюда, слышишь? Вот так. Ты меня знаешь?.. Знаешь меня, спрашиваю?

— Знаю, — хрипло, с натугой выдавил из себя парень, не поднимаясь с колен, и снова отвел глаза.

— В самом деле знаешь? По-настоящему знаешь, спрашиваю? Отвечай на все мои вопросы, а то даже тюремные стены тебе не помогут. Когда-нибудь выйдешь ведь оттуда, не навек тебя засадят.

— Знаю, сказал же, что знаю.

— Кабы в самом деле знал, то пырнул бы меня ножом насмерть, в живых бы не оставил… А эту девушку знаешь?

— Знаю, очень хорошо.

— Замужем она?

— Нет.

— Потаскушка?

— Нет.

— Видел ты, чтобы она хоть прогулялась с кем-нибудь?.

— Не видел.

— Ребенок твой?

Валериан чуть поколебался.

— Мой, — сказал он наконец.

— Ты женат?

— Нет.

— Помолвлен?

— Нет.

— Любишь другую?

— Нет.

— Так почему же не захотел на ней жениться?

Валериан осел на пол.

— На колени! Ты, я вижу, Домку-кизикийца не знаешь! Допрос еще не закончен… Вот так, скотина! Со мной не шути!

— Так почему ты отказался жениться?

Вдруг Валериан запрокинул свою большую голову и завопил:

— Довольно, Закро, что ты меня мучаешь? Хотите — убейте, прикончите меня на месте, а нет, так зачем вот так заставлять на коленях ползать? Ну, сдурил я, мерзко поступил… Не должен был отказываться. И с тобой сцепился зря… Но ты же сам схватил меня и отшвырнул в угол. Ну, я и озверел, сразу ума лишился. Сам не знаю, как все получилось, — одурел, обезумел. Что еще могу сказать? Что мне сделать? Вот он я — поступайте Со мной как хотите, разве я говорю, что не заслужил? Ну, убейте. Но зачем на коленях заставляете стоять? — Толстые губы Валериана задрожали, искривились, из маленьких, узко посаженных глаз брызнули крупные слезы.

Закро лежал с закрытыми глазами и молчал. Лишь необычайная бледность его лица свидетельствовала о жестокой внутренней борьбе.

Молчали и остальные.

Девушка переводила взгляд, полный мольбы, с одного парня на другого и наконец устремила его на Закро. Несмело протянула она руку, коснулась лба больного и наклонилась к его уху:

— Закро, мой добрый брат, мой великодушный брат, прости его! Прошу, молю тебя, прости. Я тебя об этом прошу, я, твоя сестра Кето… Прости!

— Ладно! Не могу больше. Не в силах… Посади меня. Вот так. И подушку давай сюда, подоткни под спину. И одеяло… Валериан!.. Слушай меня, Валериан.

— Слушаю, Закро.

— Ты знаешь, что эта девушка с того самого дня стала моей сестрой?

— Знаю, Закро. Все знаю.

— Отныне она будет твоей женой. Законной и настоящей.

— Хорошо, Закро. Я не отказываюсь.

— Ты будешь любить ее до смерти.

— Буду любить, Закро.

— Никогда и ничем ее не обидишь.

— Не обижу.

— Ты будешь моим зятем.

— Да, Закро.

— А я — твоим шурином.

— Пусть так, Закро.

— А теперь поднимите его и пусть сгинет с моих глаз долой!

— Знал я, что все так кончится! — воскликнул Гуджу. — Сердце у тебя, Закро, мягкое, как у ребенка, как у малого ребенка!

— Закро, повернись ко мне, Закро! Послушай свою сестру, свою Кето, Закро. Раз уж простил, так прости до конца. Помирись с Валерианом, Закро.

Больной лежал некоторое время молча, отвернувшись к стене. Потом, приподнявшись, посмотрел на присутствующих и при виде взгляда Валериана, настороженно-вопросительного, жалобного, полного мольбы и ожидания, чуть заметно улыбнулся.

Внезапно рыболов грохнулся снова на колени, припал лбом к краю кровати и с глухим мычанием заколотил себя кулаками по голове.

— Пришибить меня мало! Повесить! Не стою я того, чтобы жить! Убей уж меня, Закро, брат!

Гуджу схватил парня за руки и наклонился к самому его уху:

— Чем сильнее будешь себя по башке колотить, тем больше эта тыква раздуется. Ты лучше запомни мое слово: если еще когда-нибудь причинишь огорчение этой девушке, то, даже если зароешься в землю, как червяк, все равно отыщу, выкопаю, выдерну, как морковку, и вытрясу, из тебя душу.

4

После той ненастной ночи, со снегом и дождем вперемешку, настали погожие дни. Солнце светило в окошко, перед которым стояла тахта. Здесь всегда было тепло. Флора сидела часами у окна и смотрела на сад, спускавшийся до каменной ограды, за которой тут же, вплотную, пролегала дорога. Сидела и следила взглядом за каждым случайным прохожим до тех пор, пока тот не скрывался вдали, за крепостью на горе.

Лишенные листвы, оголенные деревья казались ей такими же заброшенными и отчаявшимися, как она сама.

Внизу, под горой, село жило своей жизнью, пользуясь каждым днем, часом, минутой, чтобы урвать удовольствие где и как только возможно. Радовалось, смеялось, хлопотало, суетилось. Непрерывный гул шел оттуда, и волны его ударялись об ограду этого уединенного, притихшего сада. А она, Флора, измученная однообразием дней, бегущих один за другим, чувствовала себя так, будто ее выбросило в лодке без весел на мель посреди моря.

Спускалась она в деревню редко, и то разве что в магазин.

Продавец, красивый, видный парень, неизменно встречал Флору с преувеличенной любезностью, хлопотал, живо подбирал для нее товар — самый лучший, хорошо пропеченный хлеб, колбасу, консервы, сахар, заворачивал покупки в бумагу, чего не делал ни для кого другого, и деньги принимал со смешными ужимками — очень церемонно, рассыпаясь в благодарностях.

Молодая женщина как бы не замечала всех этих знаков внимания и потешных вывертов. Но однажды, когда Варлам стал зазывать ее к себе на склад — дескать, получен новый товар, можете выбрать, что вам понравится, она рассердилась, и из-под сдвинутых ее бровей молнией сверкнул гнев.

— Маленький деревенский простофиля! Неужели не нашлось для тебя в округе молоденьких продавщиц? А еще лучше занялся бы ты своей тупой, пестро разряженной женой. — И, упрятав кончик хорошенького, чуть вздернутого носа в серебристый лисий мех, она круто повернулась к нему спиной.

С тех пор Флора больше ни разу туда не наведывалась. И как ей это ни было трудно, однако пришлось все же заглянуть однажды в столовую к Купраче.

Какие-то подвыпившие гости тотчас же отреагировали на появление «ангела» достаточно вольными двусмысленными «хвалами». Купрача всадил в стойку длинный кухонный нож, обхватил его рукоятку своими большими руками и бросил на не в меру болтливых клиентов выразительный взгляд — такой, что они тотчас же проглотили языки.

— Приходите, когда понадобится, через заднюю дверь, сестрица. Здесь, в зале, вам не место. А еще того лучше скажите: сколько, чего и когда вам нужно — я пришлю.

— Ах, что вы, спасибо, я не хочу никого беспокоить. Приду сама, если будет нужно.

— Какое тут беспокойство. Я с женщиной буду присылать.

— Нет, нет, спасибо, я сама приду. Большое спасибо. — И она унесла в один прием провизию на два дня.

О чем бы она ни думала, в конце концов неизменно вставало перед ее внутренним взглядом то утро, когда она увидела, узнала следы Русудан перед дверью. Никогда в жизни она так не пугалась и не терялась, никогда не терзали ее так жестоко стыд и угрызения совести.

Первое, что ей пришло в голову, была хитрая, уловка: она поспешно спрятала чемодан — и вытерла тряпкой мокрые следы Русудан на пороге и на балконе. А потом долго сидела и, дрожа от холода, смотрела испуганными глазами на шрам, пролегавший вдоль лба спящего Шавлего, над самыми бровями.

Наконец Шавлего проснулся и, увидев, что в окна льется дневной свет, вскочил с постели.

— Почему не разбудила?

Он мгновенно оделся и вышел.

Не успел Шавлего спуститься по лестнице до самого низа, как Флора кинулась к окну и, прячась за занавеской, стала глядеть во двор. Она долго ждала, однако он все не показывался; наконец Флора открыла дверь и взглянула на балкон.

Шавлего медленно поднимался по лестнице, вглядываясь в следы на ступеньках. Уже на балконе, у верхней ступеньки, он долго стоял в задумчивости. Потом бросил взгляд вдоль балкона и несколько раз покачал головой. Заметив в дверях застывшую в неподвижности Флору, он посмотрел ей прямо в глаза и долго не отводил взора.

— Значит, так… — наконец пробормотал он и повернулся, ушел.

Эта картина, переплетаясь с видениями той ночи, неотступно стояла у Флоры перед глазами. Подсознательно она поняла: пришло к ней нечто большее, чем то, что вмещается в понятие «дружба», «нежная дружба». Нечто более глубокое, чем даже кровное родство. Она дышала радостью той ночи, мучилась блаженной мукой тех часов, горечь и сладость пережитого тогда примешивалась к каждой минуте ее повседневного существования. Она была молода и красива. И если она осчастливила мир, появившись в нем, то и от него, от этого мира, ей следовало, по справедливости, получить свою долю счастья, всю, до последней капли. Ту ночь — и того, с кем она была той ночью, — Флора не могла забыть ни на минуту, потому что в ту ночь «Како совершил кражу».

Иногда она остро чувствовала, какой разлад внесло ее появление в совместную, полную такого согласия жизнь двух близких друг другу людей, и тогда угрызения совести терзали ее особенно сильно. В такие минуты она принимала решение немедленно устраниться, убраться отсюда. Но стоило ей дойти до калитки, как непонятная, непреодолимая сила возвращала ее к этой тихой ночной пристани.

Все остальное время она только ждала — ждала, что наконец придет Он.

А когда Он вдруг появился, Флора успела лишь бросить на него беглый, мгновенный взгляд. Застыла на месте, растеряла все мысли, онемела, и Он повернул назад, ушел, оставив ей лишь воспоминание о глухом звуке тяжелых, удаляющихся шагов на лестнице.

Этот глухой звук шагов до сих пор отдавался у нее в ушах. Так же ясно, как в тот день, когда она их услышала. Воспоминание это переполняло ее душу и тело. И когда днем доносился до нее какой-нибудь шум, она тотчас же бросалась к окну, выходившему на балкон. А когда ночью деревья или забор стонали под порывами зимнего ветра, она прислушивалась затаив дыхание, полная напряженного ожидания: не скрипят ли это под ногами желанного гостя половицы на балконе…

«Я был когда-то жрецом в Вавилоне; Утнапиштим — мой предок по прямой линии…»

Неужели кто-нибудь в самом деле верит в подобные вещи? Но Флоре приходилось слышать, что если очень хочешь кого-нибудь видеть, очень, очень, очень сильно хочешь, то желание твое может исполниться — ты свидишься с этим человеком.

О как хочет этого Флора! Всей душой, всем сердцем! Как она жаждет вновь услышать глухой звук медленных шагов — шагов, отдающихся в ее сердце и во всем существе. И… О боже! В самом ли деле слышит она или ей чудится? На лестнице раздались шаги. Кажется, ступенька скрипнула. Нет, не кажется, а действительно скрипнула. Снова шаги. Еще и еще. Потом все стихло. Но вот снова… Это Он! Боже, не дай сойти с ума! Только бы не потерять дар речи, только бы не отнялись руки и ноги. Хоть бы хватило силы встать, заговорить, обвить его шею руками… Замереть в сильных объятиях, растаять, сгореть… Боже, он наверху… Прошел по балкону… Открывает дверь… Боже!

Флора прижала руки к бешено бьющемуся сердцу, затаила дыхание и медленно открыла крепко зажмуренные глаза.

В дверях стояла Русудан. Изменившаяся, бледная и какая-то далекая, чужая.

Флора замерла на месте, кровь застыла у нее в жилах, руки и ноги заледенели, покрылись гусиной кожей. Взгляд Русудан, полный презрения и еще чего-то, похожего на жалость, словно хлестнул, обжег ее.

Русудан стояла, прислонившись к дверному косяку. Она похудела, вид у нее был измученный, и все же она была по-прежнему удивительно красива. Высокая грудь, тонкая талия, стройные ноги, точеное лицо, прекрасные темно-каштановые волосы и глубокие черные глаза. Она была так же привлекательна сейчас, как в самые счастливые свои времена.

Долго, молча смотрела Русудан на подругу. Потом горько улыбнулась и покачала головой:

— Несчастная… Куда более несчастная, чем я…

Пятясь под этим уничтожающим взглядом, Флора отступила до самой тахты, села, вся сжалась, притулившись в уголке, и снова крепко зажмурила глаза. От страха и стыда у нее как бы отнялся язык. Долго сидела она так — сидела, ожидая чего-то…

Прошло бесконечно долгое время — быть может, год. Два. Три. Или десять лет.

Когда Флора раскрыла глаза, Русудан не было в комнате. Вместо нее она увидела Шавлего.

Он, по-видимому, вошел так, что она не услышала, и теперь стоял перед тахтой, устремив взгляд на девушку.

Флора вся задрожала, сжалась еще больше и закрыла лицо руками.

С минуту она не шевелилась. Потом чуть раздвинула пальцы, поглядела сквозь них… нет, видение не исчезло. Это был в самом деле Шавлего — статный, гордый, красивый. Он стоял перед Флорой и смотрел на нее хоть и сочувственно, но сурово.

Господи! Что с ней сегодня творится! Неужели она больна? Или все это — плод воображения возбужденного, изголодавшегося по впечатлениям мозга? Нет, это не галлюцинация, это Шавлего во плоти — повелитель ее земного ада…

Свежие розовые губы девушки зашевелились и чуть слышно прошептали:

— Шавлего…

— Где Русудан? — сухо спросил Шавлего.

Флора вдруг ослабела, понурила голову, ссутулилась. Неужели это в самом деле Шавлего, неужели это вправду он? Боже, какое счастье! Какое безграничное счастье! Он все-таки пришел. Пришел к ней! Сейчас она обовьется вокруг него, так прильнет, что и клещами не оторвешь. Да, она прижмется к его широкой груди, кошкой свернется у него на руках и, как в ту ночь, в ту украденную ночь, снова, не колеблясь, бросится в адский огонь.

Флора выбралась из своего угла, подошла с видом провинившейся собаки к Шавлего и робко подняла на него свои затененные длинными ресницами, полные преданности глаза.

Столько чистоты и тонкости придали ее чертам перенесенные муки и сомнения, душа ее так перегорела и возвысилась за минувшие дни, столько любви и покорности светилось в этих больших, прекрасных, детских глазах, что Шавлего изумился. Около ее ноздрей и на переносице еще можно было заметить почти стершиеся веснушки, но вся нежная кожа лица была такой белизны, как цветок горного рододендрона в августе.

Флора не сводила умоляющего взгляда с Шавлего. Без единого слова, тихо, медленно встала она, вся трепеща, приблизилась, обвила руками сильную, несгибаемую шею и прижалась к нему по-кошачьи.

— Где Русудан? — еще раз холодно спросил Шавлего и отвернул лицо, уклоняясь от прикосновения дрожащих губ, что тянулись к его губам.

Флора оперлась круглым, нежным подбородком о его плечо, еще тесней обняла его шею, и… внезапно сердце у нее словно остановилось. Ледяной холод ударил ее в лоб, пронизал мозг до самого затылка, спустился по спине и сковал грудь. В дверях стояла Русудан — живая, а не призрачная — из плоти и крови.

Шавлего осторожно взял обеими руками руки молодой женщины, обхватившие его шею.

Флора вздрогнула, широко раскрыла вспыхнувшие огнем глаза, зажмуренные было от страха.

Русудан прислонилась к дверному косяку, чтобы не упасть. Обескровленные губы ее зашевелились, и Флора явственно услышала тихий шепот:

— Несчастная… во сто крат несчастнее меня… — Русудан схватилась рукой за сердце, повернулась и ушла, словно растаяла в воздухе.

Флора почувствовала, как заледенела с головы до ног.

«Како совершил кражу!»

«Како совершил кражу!»

И одно связалось, переплелось с другим.

Явление.

Призрак.

Видение.

Галлюцинация…

Шавлего испугался: что с Флорой, уж не стряслось ли с ней чего-нибудь? Он бережно снял со своей шеи ее внезапно ослабевшие руки и спросил, на этот раз громче и отчетливей:

— Флора, где Русудан?

Молодая женщина упала на тахту, голова у нее откинулась назад.

— Ушла… Давно уже.

Шавлего постоял еще немного, задумчиво глядя на дрожащие руки Флоры, которые все еще держал в руках. Мягкие, нежные женские руки с атласной кожей, с длинными, красивыми пальцами. Потом выпустил их, взял молодую женщину за щеки, крепко поцеловал в губы и быстро вышел.

Долго сидела Флора с путающимися мыслями и безумным лицом, устремив неподвижный взор в пространство. Она вдруг почувствовала себя никому не нужной, лишней на свете. Жалость к самой себе охватила ее, и жгучие слезы заструились по бледным щекам.

5

Закро сидел на верхней ступеньке лестницы, обхватив руками высоко поднятые колени, и, опершись о них подбородком, в тишине наслаждался мягким теплом февральского солнца. Словно перезимовавший медведь сидел он перед своей берлогой, заново, как бы впервые, впивая все впечатления жизни и картины мира, полный жадного желания жить. Могучий организм взял свое. Закро с каждым днем наращивал истаявшую плоть, восстанавливая прежние силы и здоровье.

Вернувшись из больницы, он поселил у себя молодоженов — Валериана и Кето, — не отпустил их. Да и сама Кето не захотела оставить его одного. Валериан не знал, как угодить Закро: засматривал шурину в глаза, стараясь угадать его желания. Ходил к Купраче, приносил особо отобранные свежее мясо и другую провизию. Перекопал сад и огород, починил покосившийся забор, укрепил дверь, соскочившую с петли, и подрезал фруктовые деревья во дворе. Правда, кое-где он отсек как раз плодоносные, нужные ветви, но все же, по мере своего разумения, постарался сделать что-то приятное Закро. Подрезку лоз в винограднике хозяин не захотел ему доверить — взял кривой виноградарский нож и вышел сам поработать. Однако выздоравливающий едва дотянул до половины первого ряда — ноги еще плохо держали его, нагибаться и разгибаться над каждым кустом было невмочь недавнему богатырю, — у него закружилась голова и затряслись руки. Организм оказался обессиленным от долгого лежания и бездействия. Кето и Валериан прогнали Закро, потного, с дрожащими руками, домой.

Подрезать виноградные кусты позвали Иосифа Вардуашвили….

…И все же, несмотря на все случившееся, Закро был доволен. Он радовался, что сумел как-то «привести в чувство» отбившегося от рук парня.

В свое время сам старший следователь Хуцураули несколько раз посетил Закро в больнице и настойчиво упрашивал сказать, кто его ранил. «Да я не знаю его», — было единственным ответом Закро. И из Купрачи ничего не удалось вытянуть. Не выдали Валериана и остальные.

Милиция тем не менее установила личность виновника. Но Закро упрямо твердил: «Нет, это не он!» Борец забрал себе в голову, что должен отомстить Валериану сам. Он понимал, что вмешательство милиции оградит от него обидчика.

А потом Бакурадзе поставил на ноги всех друзей борцов, нашел чуть ли не под землей упорно скрывавшегося рыболова и приволок его, изрядно помятого, в палату к Закро.

Появление названой сестры внесло жизнь в огромный пустынный дом Закро. В комнатах стало красиво и уютно, каждая вещь нашла свое место, двор стал чистым и прибранным.

Дом стоял на прекрасном месте, на берегу Берхевы. Отец Закро строил его с заботой и любовью и участок выбрал удачный. Он был председателем Чалиспирского сельсовета.

Отец!

Большой, рослый, добрый! Как он любил своего маленького Закро! Вернувшись домой вечером с работы, он первым делом подзывал сына. Подхватив мальчика на руки, подбрасывал в воздух, ловил, целовал в обе щеки. Потом хватал за ноги у щиколоток, говорил: «Ну, держись!» — и кружил, приговаривая: «Гей, гей, мой малыш!» Потом, бывало, опять расцелует его, поставит на землю и вытащит из кармана пригоршню конфет в пестрых обертках.

Отец, его рослый, сильный, добрый отец…

Однажды ночью его увели… Сказали, что он вызван в Телави по делу. На следующий вечер явились другие. Перерыли весь дом… Отец с тех пор не возвращался.

В деревне шли всякие толки; поминали недобрым словом Злыдня.

Закро как-то вечером подстерег хромого в проулке, разбил ему камнем голову и убежал.

С тех пор прошло немало времени… Два года тому назад Закро похоронил мать и остался в огромном доме среди просторного двора, наедине с кудлатым сторожевым псом.

Все стало немило парню.

Сад и виноградник одичали, двор зарос.

Пес стал неласковым, озлился.

Только и осталось у него что борьба… И еще Русудан.

И наконец — одна только Русудан.

«Русудан, девочка, Русудан!»

Сначала Хатилеция отравил ему душу подозрением; вторая капля яда исходила от самой Русудан. А потом, гораздо позднее, он сам, своими глазами, видел, как нежно, тихонько пробирались по крепкой, загорелой шее длинные красивые пальцы. Сколько любви чувствовалось в этой как бы случайной ласке…

Ох, Русудан, Русудан!

Закро незаметно повернул голову и посмотрел на молодоженов. Издали приглушенно доносился до него их разговор.

Сияющая счастьем медсестра уверяла своего рыболова, что у них непременно родится мальчик.

— Знал бы ты, какой он шалун! Все время ерзает, дрыгает ножками. Вот. Вот и сейчас… Послушай-ка…

Валериан воткнул лопату в грядку и присел на корточки перед выпяченным животом жены.

— Ух ты! Вот негодник!

— А ты хотел от него избавиться!

Валериан встал и снова взялся за лопату.

— Я еще разукрашу синяками рожу Варламу. Он меня с толку сбил, заладил: «Каждая медсестра…»

— Что — каждая медсестра?

— Ничего. Не хочу и вспоминать. К тому же я еще не собирался семьей обзаводиться… А потом ты меня обозлила — все ходила за мной по пятам.

— Стыдно мне было, Валериан. Что же делать — с этаким животом!

— Когда к твоему отцу пойдем?

— Подожди немного. Закро сказал, когда совсем поправится, сам помирит нас с отцом.

— А когда ко мне перейдем?

— Пока Закро бросать нельзя. Да и потом жалко будет… Он ведь и сам говорит: жениться не собираюсь — на что мне одному огромный дом?

— Эх, как же спутала все его пути-дороги эта норовистая девка! Не появись тут у нас этот жеребец, может, она бы в конце концов и пошла за Закро…

— Однажды она пришла в больницу его повидать, да врачи не пустили.

— Почему?

— В те дни никого не пускали.

Закро тяжело вздохнул, отвел взгляд от счастливых молодоженов и повесил голову.

Все это он знал, прекрасно знал, но знал также, что одной рукой не хлопнешь в ладоши. Весь мир делился на две части: по одну сторону — счастливцы, по другую — неудачники. Впрочем, из неудачников многие превращались в счастливцев… И только один Закро оставался в одиночестве в этом мире, полном солнца и счастья… Рано или поздно уйдут от него; и Кето с Валерианом. Рано или поздно этот просторный дом вновь станет пустынным. И не с кем будет словом перемолвиться — разве что с псом Барджгалой!

Русудан…

Русудан…

Скрипнула калитка, и во двор вошла Русудан. Приостановилась, посмотрела вокруг и направилась прямо к Закро… Она шла твердым шагом — красивая, гордая, суровая. Подошла и встала у него над головой. Долго смотрела она на Закро, глядевшего на нее расширенными глазами.

— Здравствуй, Закро. — Голос у нее был необычный — глухой, упавший. И сама она была странная, чужая.

— Здравствуй… Русудан, — с трудом прохрипел Закро и приподнялся.

— Я опоздала?

— То есть как… Как это… опоздала?

— Хочу остаться у тебя… Навсегда. Примешь?

— Ч-что?

— Останусь у тебя… Сегодня же. Навсегда. Примешь?

Закро словно громом сразило. В глазах у него потемнело, в ушах раздался пушечный залп. Закро зашатался, попытался встать — и не смог оторвать тело от ступеньки.

Глава седьмая

1

Махаре с неохотой взмахивал киркой и вонзал ее в землю. Веками враставшие в почву, соединившиеся с ней булыжники и щебень, стронувшись с места, с грохотом скатывались по крутому склону. Coco и Джимшер испытывали не больше энтузиазма, чем Махаре. Да и остальные ребята не выказывали особенного восторга.

— Придумали! Что на этих бесплодных кручах вырастет? — ворчал Дата, подравнивая лопатой края отрытой террасы. — Кто за сумасшедшим увяжется, тот и сам полоумный. Что это за выдумка — весь актив с вами объединить? Эрмане-то и горя мало, он себе тихонечко пристроился бригадиром.

И сам Надувной был изрядно не в духе. Едва все собрались, как он уже сцепился с Фирузой:

— Спрячь свою свирель, а то отниму да изломаю! Что она вечно у тебя во рту торчит, как у собаки кость!

Фируза вскинулся, бросил мотыгу:

— Если мы с моей свирелью очень вам мешаем, так я уйду.

Еле удержали его товарищи.

Они завершали уже пятое кольцо террас вокруг крепости.

Новыми, необычными выглядели эти места после того, как потрудились здесь человеческие руки. Ребята были в душе довольны плодами своих хлопот. Им лишь недоставало увлеченности, внутреннего огня. Они с трудом могли поверить, что на этой горе разрастется сад, примутся фруктовые деревья.

Садовник Фома исходил всю гору вдоль и поперек, раз десять измерил ее во всех направлениях. Ковырял землю то там, то здесь, взял пробу в двадцати местах и наконец дал свое заключение: плодовые деревья будут здесь расти, только нужно подобрать холодоустойчивые сорта, да понадобится постоянная поливка. Ветры не страшны: высокие хребты, спускающиеся к деревне с двух сторон, защищали от них склоны Чахриалы и Качал-горы.

Фома обещал Шавлего триста саженцев яблонь и восемьдесят саженцев груш, привитых на сильных подвоях. К весне саженцы могли быть уже высажены в грунт, — дядя Фома обещал свою помощь при посадке.

Сорта будут превосходные, самые лучшие: грузинский синап, турашаули, кехура, шафран, антоновка, бельфлер, белый и красный кальвиль, ренет, банан и много других, названий которых молодые люди не могли запомнить. Сам же Фома перечислял все эти названия с таким же удовольствием, с каким досужий курд, греясь на солнышке перед своей дверью, перебирает зерна янтарных четок. До весны Фома собирался подняться на Белую Речку и в Гомбори, чтобы взять в тамошнем питомнике породистые привои. А в случае, если не удастся наладить поливку, собирался скрестить привезенные горные холодоустойчивые сорта с местными засухоустойчивыми и вывести новые, пригодные для разбиваемого сада.

Общепризнанный авторитет старого садовника вселял в ребят веру в успех начатого ими дела. Несколько обескураживала их трудность работы, а всего больше угнетало исчезновение вожака и предводителя. Вот уже сколько времени они не видали Шавлего. Он был вдохновителем всех начинаний, он придавал ребятам сил в любом трудном деле и самую тяжелую часть взваливал на собственную шею, как бык в упряжке. Он примирил «актив» с «лоботрясами», объединил всю молодежь села и выковал из них огромную общую силу. И теперь эта единая сила способна сокрушить любое препятствие, лишь бы он, ее пастырь и наставник, встал во главе, повел их за собой.

Правда, Надувной твердил им, что Шавлего занят своей диссертацией, но разве он не работал над ней и раньше? Прежде это ему не мешало! Нет, тут явно дело было в чем-то другом. Вот и агронома с давних пор они не видели, — как начались работы, она ни разу сюда не поднималась. А прежде, когда осушали болото, она появлялась каждый день. Ведь и здешние места изучены и обмерены ею, и ею же составлен план работы. Но после возвращения из Тбилиси она не показывалась на горе, а с тех пор как вышла замуж… Странным, очень странным было это неожиданное ее замужество. И вызвало в деревне неприятные пересуды.

И все же ребята радовались каждому квадратному метру земли, отвоеванному от этих крутосклонов. Их не страшили уже ни сырая, пасмурная погода, ни мокрый снег, ни мороз. Многодневная работа на болоте закалила их волю и приучила их к труду.

Надувной присел на большой камень, зажал кирку между коленями и оперся об нее подбородком. Задумчиво наблюдал он за ритмической раскачкой тел работающих, за размеренными взмахами их рук. Прислушивался к сухому скрежету лопат, вонзавшихся в щебнистый грунт, к шороху скатывающихся по склону камней.

Он нагнулся, взял в руку кусок земли, растер между пальцев. Земля была коричневато-серая, с примесью извести. Шакрия растер ее еще мельче, рассеял по ладони и долго смотрел на этот серый порошок. Однако это разглядывание не вызвало в нем никаких движений души. Он не мог, как ни старался, ощутить ничего подобного чувству, которое заметил во взгляде дядюшки Фомы, когда тот точно так же рассматривал эту землю на своей ладони. Шакрия не видел ничего, кроме мельчайших частиц пересохшего ила, ничтожных остатков перегнившей листвы незапамятных времен, искрошенных веками раковин морских животных раннего мелового периода и вплетенных во всю эту массу слабых корёшков травы осенчука.

Фома держал в горсти ту же самую землю… Но по его взгляду было ясно, что он видит в этой земле что-то большее, гораздо большее, чем Надувной, Джимшер, Coco, Махаре или даже сам Шавлего. Для старого садовника эта земля была не просто соединением химических элементов, смесью различных веществ, а чем-то еще. А ведь Шакрия родился на этой земле, на ней же научился ходить, на этой земле превратился из ребенка в зрелого человека, и, однако, доныне ему не приходило в голову зачерпнуть ее горстью и растереть на своей ладони…

И даже сейчас, вот в эту минуту, когда он рассматривает вот так вблизи эту коричневато-серую пыль, он не испытывает никаких ощущений, она ничего не говорит его душе.

Надувной медленно, задумчиво просыпал землю, проводил взглядом легкое облачко пыли, подхваченное ветерком, и встал.

Он стучал киркой в твердую, как известковая кладка, землю и думал. Думать вошло у него в привычку с тех пор, как Шавлего исчез, бросил их на произвол судьбы. До сих пор ему не приходилось серьезно задумываться о чем-нибудь. Шавлего был головой — он вел, Шакрия шел за ним. Когда Шавлего садился отдохнуть, отдыхали и все с ним, а когда он принимался за дело, работал и Шакрия, не поднимая головы. Трудился Надувной — тот самый Надувной, которому некогда от одного вида орудий труда становилось дурно. Так, само собой, шло все до нынешнего дня. А теперь… Третьего дня он впервые заметил, что ребята не начинают работы до тех пор, пока он первым не ударит киркой. Без него не могли решить, взорвать или обойти стороной большой камень, встретившийся им в конце четвертого кольца. А когда он сказал, что надо взорвать, все единодушно согласились с ним.

Вчера впервые заметил он также, как мать поутру подоила корову и сама выгнала ее на дорогу в стадо. Так, конечно, происходило каждое утро, но Шакрия заметил это только вчера. И вчера же подумал, что дедушка Ило очень уж долго по утрам нежится в постели. Накануне ночью он вернулся поздно, пьяный вдребезги. Невестка с трудом раздела его и уложила в постель.

Разве что хлев, бывало, очистит старик, да и то если невестка ему напомнит. Нехотя брался он за лопату и выкидывал навоз в окошко хлева, наращивая кучу тут же, около дома. Вечно возился и хлопотал он в марани — это было его единственное занятие: здесь у него были зарыты квеври и здесь же была устроена гончарная мастерская. С тех пор как единственный сын дедушки Ило погиб на войне, старик один заботился о своем погребе. Как только в большом квеври опускался уровень, он переливал вино в другой, поменьше; когда и здесь убывало вино, наполнялся следующий по размеру квеври. Наконец доходило до маленьких кувшинов: из этих он уже не переливал, а клал в них, когда расходовал вино, чисто вымытые камни или крепко закупоренные, наполненные водой бутылки, чтобы кувшин оставался полным до верха, под самую крышку, — иначе, вино могло покрыться сверху плесенью. И все это он производил с такой охотой и радостью, так деловито, так любовно-благоговейно, как будто клал перед образами земные поклоны.

В этом году старания его окупились, небо было к нему милостиво: град обошел его виноградник стороной, так что ни один побег не оказался поврежденным. Ну, а как только забродило сусло в его кувшинах и помутнел мачари, началось гостеванье: Ванка и Миха стали у него завсегдатаями. И частенько слышались допоздна из марани стариковское хихиканье и хриплое, протяжное мычание Ванки, которое поп и его собутыльники называли пением.

Сегодня впервые Шакрия пожалел мать — высокую, худую, полную доброты и достоинства женщину. Она была еще не стара, но перенесенное несчастье-гибель мужа — и безотрадная вдовья жизнь оставили свои следы — ранние морщины на лице и седину в волосах.

Сегодня Шакрия впервые поднял голос против дедушки Ило, позволил себе упрекнуть его.

Хатилецию удивило это неожиданное нападение; он сел в постели.

— Это еще что? Значит, теперь из страха перед тобой человек не может даже заболеть?

— Ты не болен, а пьянствуешь. А весь дом везет моя мать на своей шее. Вот и вчера вернулся, еле держась на ногах. А сегодня даже не можешь встать с постели.

— Это потому, что я болен. Мне же не пятнадцать лет! Состарился я, внучек! А если иногда и промочу горло, так это чтобы горе рассеять, когда стариковские немощи допекут.

— Ну какие там немощи, разве тебя хворь одолеет? В тебе жизнь так крепко держится, как хорошо прилаженный обруч на бочке. А все-таки в конце концов придет тебе конец от этого бесконечного питья. Неужто не знаешь — вино такая штука, оно даже квеври может разорвать.

Хатилеция распялил рот в долгом зевке, как усталая ищейка; зевнув, он добавил со вкусом: «Ох-ох-ох». Потом почесал голову всей пятерней. Долго скреб затылок. А когда начесался здесь досыта, переместил пятерню на волосатую грудь, под распахнутую рубаху. Покончив с этой приятной процедурой, он еще раз со вкусом зевнул и вдруг удивленно выпучил глаза.

— Что, что? Посмотрите-ка на этого щенка! С каких пор ты стал лезть ко мне с ревизиями? Нет, послушайте, как он с дедом разговаривает! Пошел вон отсюда, молокосос, не приставай спозаранок, словно финагент какой, не то я тебя!.. Свисти, свисти, сейчас всех соберешь, знаю, свистунов у тебя немало! Нет, вы подумайте — даже болеть не позволяет! Такое вот счастье умному человеку! Прошлой осенью проходил я мимо двора Годердзи, когда старик околачивал большущей жердью орехи с дерева. Жалко мне стало этот огромный старый орешник. «Бедняга, — подумал я, — зачем тебе было столько родить, не лучше бы оставался бесплодным — не лупили бы тебя тогда по башке дубиной!» А этот… смотри-ка, лезет, проходу не дает! Не свисти, говорю!

Надувной знал, как не любит его дед, когда свистят в доме, и нарочно свистел что было мочи. Почему-то ему хотелось в это утро рассердить дедушку Ило. И рассердить по-настоящему, обидеть.

— Для молодых жизнь — игра. А мою прошлую жизнь я и жизнью-то назвать не мог. Все свои дни провел в маете да в невзгодах. И потому до самой старости я жизнь ни во что не ставил, плевал на нее, не считал ее важнее пепла из чубука. Бывало, скажет Ванка: «Выпьем, помрем — на этот свет не вернемся!» — а я отвечаю: «Плюнь тому в лицо, кому в голову придет пожелать на этот свет вернуться! Побыл я на нем один раз — и что хорошего видел?»… Только это раньше было… А теперь я жизнь так люблю, как Иа Джавахашвили своего осла… Перестань свиристеть, ты, в собачьем корыте крещенный, не то смотри, встану, изломаю твою свистульку вдребезги!

Помянул дедушка Ило Иа Джавахашвили, и Надувной сразу вспомнил о своей стенгазете. Так он и не догадался до сих пор, откуда дядя Нико проведал, что карикатуры в ней рисовала Элико. С тех самых пор Иа держал свою дочку вечерами взаперти. А днем, на работе, дядя Нико приставил к ней соглядатаев… И вот уже месяц прошел, и все никак не могут наладить выпуск очередной стенгазеты. Материалы все готовы, но какая сатира без рисунков? Недавно Надувной попытался пробраться к художнице ночью, тайком, но собаки его почуяли. Иа всегда держал злых сторожевых псов. И зачем они ему — точно овчар, кормит-поит двух больших собак! Щенок уже подрос — значит, мог бы всадить пулю в суку, избавиться от нее. Накинулись на Шакрию, прижали его к штабелям хвороста около самого забора. Пришлось Надувному опрокинуться на спину, словно кошке, и пинками отбиваться от разъяренной суки со щенком. Хорошо еще, вовремя услышал хозяин, прибежал на помощь, а то долго ли еще выдержал бы Надувной. Сколько можно дрыгать ногами?..

Иа сперва спросил издали, кто там, потом подошел вплотную и изумился, увидев перед собой Надувного.

— Ага, попалась птичка в силок! Ну, говори, какого черта ты шляешься по деревне среди ночи?

— Ты сперва псов своих от меня отгони, а то я в неподходящем положении для допросов.

— Если не скажешь сейчас же, что ты тут делал, напущу обоих, и пусть разорвут тебя на мелкие клочки.

— А что, по-твоему, я мог делать? Не видишь — выбираю в твоем хворосте жердь покрепче на шкворень для бычьего ярма. Пристал бедняга Бегура в одну душу. Этот его проклятый буйвол Корана снова сломал шкворень. Йа, мол, всегда добротный хворост из лесу привозит, ступай, говорит, к нему, может, кизиловую палку добудешь. Я не мог бедняге отказать. Прогони собак, человек меня уж сколько времени ждет.

Иа довольно долго молчал, подозрительно глядя на Шакрию. Потом вспомнил, что и в самом деле этого бешеного буйвола подкинули Бегуре, и разогнал собак, пнув каждую в бок. Потом сам выбрал из хвороста крепкую жердь и вручил ее Надувному.

— На, бери и проваливай отсюда. И смотри: если еще раз сломается шкворень у Бегуры, я так оглажу тебе кизиловой палкой бока…

С тех пор Надувной уже не пытался навещать Элико — ни явно, ни тайком. Теперь уже только один Шавлего может заставить ее нарисовать хоть целую газету, и хоть даже под самым носом у председателя. Но ведь и Шавлего заперся — не выходит из дому! Раньше он неплохо совмещал работу над диссертацией с колхозными делами — что же теперь стряслось? Неужели все та история? «Нет, для моих норовистых бычков необходим такой погонщик, как Шавлего. И если его нигде не видно, так надо его разыскать».

И вдруг Шакрия понял, что с этих пор он сам должен занять место Шавлего, стать во всех делах головным.

От этой мысли внезапная дрожь пробрала Надувного с головы до ног, он почувствовал, что весь покрылся гусиной кожей. Он бросил на землю свою кирку и крикнул зычным басом:

— Шабаш, ребята! Передохнем!

У него перехватило дыхание, он замер в напряженном ожидании, обвел взглядом шеренгу запыленных, перепачканных землей ребят, и сердце у него заколотилось так, словно хотело выскочить из груди.

Десятка четыре заступов, кирок и лопат, описав в воздухе широкие кривые, хлопнулись со стуком о землю.

2

Валериан извинился перед шурином и невесткой: «Наши заждались, давно нора нам вернуться домой».

Закро проводил их далеко за ворота. Когда он вернулся, Русудан по-прежнему сидела на тахте, неподвижно уперев руки в нее с обеих сторон, со скрещенными ногами и сжатыми коленями, и смотрела куда-то вдаль, за Кавказский хребет, белевший на горизонте. Сидела молчаливая, холодная, непостижимая и невообразимо красивая.

Закро прислонился плечом к столбу балкона.

По пословице, свалилась на кошку колбаса, а она — «Господи, такого бы грома с неба, да почаще!».

Но этот гром, обрушившийся на голову Закро, нежданный и ни с чем не соизмеримый, превосходил всяческое воображение.

Дважды поднимал голову Закро, кидал взгляд на Русудан — она сидела все в той же застывшей позе.

У Закро стоял звон в ушах, пересохший язык недвижно скорчился за плотно сжатыми зубами. Колени у него дрожали и слегка подгибались. Замирающее сердце так слабо, так медленно гнало кровь по жилам, что бедняга даже подумал: не собирается ли душа его расстаться с телом? А в голове роились, как пчелы, мысли — множество бессвязных мыслей. Безотчетно, подсознательно он понимал, что это прекрасное создание отныне безраздельно принадлежало ему, но эта полуосознанная мысль или, скорее, ощущение точно сразило его — так, что он даже не ощущал радости.

Русудан повернула голову, подняла взгляд на молодого человека, прижавшегося к резному столбу. Долго, внимательно рассматривала его, и жалость светилась в ее взгляде. Болезнь словно отточила и утончила черты красивого, мужественного лица, одухотворила его, притушила румянец — или все это было лишь следствием сильного душевного волнения?

Закро заметил устремленный на него взгляд. Кровь прилила волной к его сердцу, ноги подкосились, он опустился на колени перед молодой женщиной.

— Русудан… Русудан…

Русудан молча протянула красивую руку, провела ею по мягким, шелковистым, курчавым волосам и снова застыла.

Закро спрятал лицо у нее на коленях и замер от блаженства.

Девушка вздрогнула, словно пробудившись от дремоты, замотала головой и вскочила.

— Ты еще не показал мне свое хозяйство, Закро, — двор, сад… Я ведь как-никак агроном и люблю все, что связано с землей…

Через несколько минут охмелевший от счастья Закро водил по усадьбе свое сокровище…

— Виноградник хорош, только с подрезкой ты запоздал. Вот кусты разрослись, видишь? Всегда лучше подрезать по осени… Ничего, в этом году как-нибудь обойдется, а на будущий вместе обо всем позаботимся. Ух, какое большое дерево! Фруктовым деревьям в винограднике вообще не место. Правда, персик по сравнению с другими плодовыми деревьями не так уж живуч, но крона у него широкая, он закрывает солнце виноградным лозам. Колья под кустами пора сменить. Виноградник осенью не перекопан. Видно, ты не очень-то рачительный хозяин.

— Эх, Русудан, может, я не так уж и плох, не надо сразу ставить на мне крест. Я ведь был совсем один — вот уж второй год с тех пор, как я остался один. Не с кем было словом перемолвиться, только и подаст голос что собака. На что мне все это одному? Мне самому иной раз и хлеба с сыром хватало с лихвой. Что меня могло привлечь, воодушевить? За что ни брался — руки опускались. Для кого мне было работать, пот проливать? Теперь иное дело, теперь я стану другим Закро. Увидишь, как здесь все расцветет. Я превращу эти места в сущий рай. Лишь бы ты была довольна, лишь бы тебе было приятно здесь, в этом доме, в этом дворе…

— Фруктовый сад твой?

— Мой, Русудан. И сад фруктовый, и огород за ним. А теперь все это твое. Пользуйся как заблагорассудится. Пшеницу посей, или кукурузу, или ячмень — где что угодно. Вон там, за моим садом, пустырь зарос диким терном, колхоз его не использует, не с руки ему. Перед терновыми зарослями небольшой луг, Иосиф косит мне его исполу. Я вырублю терн и ежевику, подниму целину, и сей там что хочешь. То есть ты только прикажи — я сам для тебя посею. А какая там земля, если бы ты знала! Черная, как гишер, и режется лопатой, что твой сыр… Вот это — груша хечечури, это — яблоня, райские яблочки. Плодоносят через год, но уж когда придет им срок, густо, как буркой, плодами покрываются. Ветви пригибаются к самой земле. Вон там — гулаби, дальше — зимний банан. А это…

— Как все беспорядочно разрослось! Недавно только подрезал?

— Я не подрезал, это Валериан орудовал. Говорил я ему: не надо — не послушался… Не лежала у меня душа к делу, Русудан… Зачем мне было, одинокому… Мне самому немногого хватало. Но теперь…

Они вышли из сада во двор.

Русудан осмотрела ворота, толкнула калитку, обследовала кухонную пристройку и другие службы.

— Кур не держишь?

— Нет, не держу.

— А свинью?

— Тоже нет. На что — я ведь был один…

— Видимо, прошлогоднюю сорную траву только сейчас скосили. Небось весь двор ею зарос. Отчего вовремя не косил?

— Я ведь был один, совсем один, для чего, ради кого я стал бы косить сорную траву?

В сумерках неясно виднелся только что залатанный забор с неуклюже, криво посаженным колом.

— Нет, не хозяйственный ты человек. Но не беда, я из тебя сделаю настоящего хозяина.

— Ах, Русудан! Я превращу в рай нашу усадьбу, в настоящий эдем. Вот увидишь — будет лучше всех в Чалиспири. Тебе не придется даже рукой пошевелить. Только подожди немножко, потерпи, дай срок… Беда со мной нежданно случилась — верно, рассказывали тебе как, без моей вины. Зато я доброе дело сделал. Так что я не жалею. Почти что не жалею.

— Здесь марани?

— Да, марани. Квеври в нем полным-полно. Давильный ларь у меня собственный. — Закро повернул ручку и открыл дверь. — Вот этот квеври, прямо перед тобой, — вместимостью в три сапалнэ, рядом — в полторы. Этот — в пятьдесят чапи, тот — в тридцать. Ну, и другие, поменьше, до самых маленьких.

Когда они вошли в дом, было уже темно.

Русудан ходила по комнатам и внимательно рассматривала все, что в них было.

Обстановка была скудная, но в доме царила чистота.

Всюду чувствовалась заботливая женская рука.

Русудан остановилась перед книжным шкафом, открыла его. Беспорядочно наваленные книги, к которым давно никто не прикасался, терпеливо дремали в тишине, покрытые пылью…

— Твоя названая сестра забыла про книги. Давай сюда тряпку.

Русудан приводила в порядок книжный шкаф чуть не до полуночи.

— Ты ложись спать, Закро.

— Ничего, я подожду.

— Ложись, ложись. Я сначала все тут приведу в порядок.

Кровать была широкая, старинная. Белье новое, свежее. Кето только сегодня постелила его. Закро был сейчас доволен тем, что все произошло тихо, без шума и огласки. Так, во всяком случае, хотела Русудан. А любое желание Русудан…

Молодая женщина выносила книгу за книгой на балкон, там тщательно очищала их от пыли, потом возвращалась с ними в комнату и долго — Закро казалось, по целому часу, — рассматривала каждую в отдельности. Книги были по большей части политического содержания, совсем немного художественных и целая кипа старых учебников Закро, залитых чернилами с исчерканными и исписанными заглавными листами, с рисунками на полях — тут солдаты с ружьями или шашками, там воины с луками, а кое-где и схватка чемпионов-борцов, Вот один перекидывает противника через плечо — у побежденного ноги пририсованы задом наперед.

Русудан перебирала книги, вновь брала уже просмотренные, вновь перелистывала, читала строчку здесь, другую там, ставила их обратно в шкаф… Она не хотела признаться себе, что попросту оттягивает минуты, когда должна будет стать женщиной. Сегодня ей предстояло утратить нечто невозвратимое, невозместимое. Как непохожа была эта постель и все здесь на то, что она рисовала себе в мечтах прежде, когда думала об этой ждущей ее где-то впереди ночи! И как эта ночь непохожа была на ту, что она… на ту ночь… И вновь вспомнилась ей ночь, утро после которой стало вечной могилой ее любви, надгробным камнем над всей ее жизнью. Многое она способна была вообразить, но чтобы Шавлего… Ох! Как она ненавидит этого человека! Всем существом своим ненавидит, и сегодняшний ее шаг был совершен в порыве ненависти. Пусть и он вкусит горечь, пусть и он узнает, каково это, когда рушится, распадается долгожданное, наконец пришедшее и столь лелеянное счастье! Почему она одна должна нести непомерный груз этой утраты? Пусть, пусть и он отведает этого яда! Он, так грубо, так равнодушно отравивший ее непорочную душу. Он, решившийся так бесцеремонно растоптать ее девственные мечты заляпанными грязью блудного ложа ногами! Он, лишивший ее на всей земле пристанища, куда она могла прийти, чтобы хоть мгновение отдохнуть… Только этот, только Закро, едва осмеливающийся поднять на нее робкий взгляд, — достойный. Этот бедный, безнадежно влюбленный богатырь. Влюбленный, у которого хватает силы духа и мужества, чтобы стоять на страже не только своей, но и чужой чести и совести. Человек, способный на такую самоотверженность, достоин всего. Только такой человек достоин…

И, однако, она всячески старалась отсрочить неизбежное.

Наконец огромным усилием воли заставила себя отложить книги и закрыть дверцу книжного шкафа.

«Запряглась в ярмо, так вези!»

Она погасила свет, тихонько вздохнула и стала раздеваться.

Закро с трепетом прислушивался к тихим звукам, наполнившим темноту: прошелестело скидываемое платье, таинственно щелкнули подвязки, с чуть слышным шорохом поползли вниз по икрам тонкие чулки.

Когда Русудан легла, Закро била лихорадка. Он лежал на спине, не шевелясь, стиснув зубы, и трясся всем телом. Он все никак не мог свыкнуться с нежданно нагрянувшим, невообразимым, неимоверным счастьем. Сердце у него колотилось, мысли путались, он был одурманен блаженством и скован страхом. С того времени, как Закро впервые увидел Русудан, он жаждал этого дня, думал об этой минуте. С тех пор как она вошла в его жизнь, Закро стремился стать обладателем этого неоценимого сокровища и ради этого не остановился бы ни перед чем на свете… А сейчас… Он не в силах даже пошевелиться, потому что боится, как бы свалившееся с неба счастье не оказалось сном, не рассеялось, не исчезло, поглощенное пустотой…

Неподвижная и заледенелая, лежала рядом с ним Русудан. Потом она почувствовала, как понемногу разгораются у нее щеки. Странный трепет прошел по всему ее телу. Во рту пересохло, уши наполнились звоном, на лбу выступили капельки холодного пота. Она несколько раз провела горячим языком по пересохшим губам, потом невольным движением, тихо скользнув рукой вдоль своего тела, натянула рубашку на круглые колени.

От Закро не укрылось это ее движение, и лихорадка подступила с удвоенной силой.

Лежала рядом с ним охваченная трепетом девушка и ждала… Ждала того, что должно было сразу отрезать все тропинки, ведущие назад, обозначить рубеж новой жизни, нового мира, в котором все земные ценности окажутся внезапно измененными.

А Закро медлил.

Борец, которого ни один противник не мог заставить коснуться ковра хотя бы плечом, лежал сейчас на мягкой, застеленной свежим крахмальным бельем перине, словно прикипев к ней обеими лопатками, и не осмеливался пошевелиться.

Постепенно Русудан успокоилась; дрожь унялась, щеки остыли, пот на лбу высох. Она замерла. Теперь она уже ждала хладнокровно, без волнения, примиренно.

«Запряглась в ярмо, так вези!»

Она откинула волосы на подушку, заложила руки под голову и опять застыла.

Закро зашевелился, повернулся на бок.

Русудан оставалась неподвижной. Она чувствовала дрожь охваченного жаром тела рядом с собой, ощущала на себе горячее дыхание, слышала стук колотящегося сердца.

Большая рука медленно поползла вперед, робко, осторожно скользнула к вырезу рубашки, потом, как бы испуганно, под нее и затряслась на упругой женской груди.

Русудан снова вся похолодела, покрылась гусиной кожей, все тело ее напряглось, наполнилось внутренней дрожью. Ей казалось, что она слышит, как протискивается через пересохшее мужское горло судорожно проглатываемая слюна; жаркое дыхание обожгло ей кожу на лице.

— Русудан!.. — прохрипел Закро еле слышно — голос отказал ему, он оборвал на полуслове и припал к ней пылающими губами.

Как ужаленная вскочила Русудан, оттолкнула его с силой к стене.

— Не могу! Не могу! О господи, не могу!

И как безумная выбежала в другую комнату.

У Закро на мгновение остановилось сердце. Долго, словно окаменев, оставался он в одном положении. Потом кровь вдруг прилила к вискам, глухой стон, похожий на вой раненого зверя, вырвался из его груди, он вцепился судорожно сжатой рукой в край одеяла, стиснул зубами угол подушки и беззвучно, по-мужски зарыдал.

Наутро Русудан показалась в дверях спальни.

Комната была полна табачного дыма.

Закро сидел у стола в одном белье; его едва можно было различить в густом тумане. Он смотрел неподвижным взглядом в одну точку и курил, изо всех сил затягиваясь папиросой.

Перед ним стояла тарелка, полная окурков, — последний, плохо погашенный, еще дымился. Рядом валялись две пустые коробки «Казбека». Третья, недавно начатая, была наполовину пуста.

Молодая женщина вдохнула с отвращением зловонный табачный перегар и закашлялась. Голова у нее закружилась, перед глазами заплясали разноцветные пятна. Ей показалось, что Закро сам висит в густом облаке, плавающем вокруг него.

Услышав кашель, борец посмотрел через плечо мутным взглядом на Русудан, стоявшую в дверях.

Русудан, не отвечая на его взгляд, с трудом подняла висевшую, как плеть, руку, провела ею по лбу, уронила голову на грудь, медленно, потерянно побрела к кровати и упала на нее, ища отдыха для измученного тела и исстрадавшейся души.

3

Новостей в Чалиспири в последнее время не оберешься — одна за другой!

Наскида внезапно ушел из сельсовета.

Эрмана возвысился — стал председателем сельсовета вместо Наскиды.

Возникла молодежная бригада.

Этого мальчишку с вонючим языком, Надувного, поставили начальником новой бригады.

Вместо Эрманы бригадиром стал Иосиф Вардуашвили.

Вернулся из дальних краев этот проклятый воришка.

Реваз пропал невесть где.

Шавлего стало не слышно и не видно, забросил колхозные дела — или отмежевался?

«И это странное, внезапное замужество Русудан… Впрочем, что странного… Вот Марта еще раньше вышла замуж. Да, вышла… И все случилось так, что я, Нико Балиашвили, играл лишь самую последнюю роль в комедии. Но самое удивительное все же — откуда у слюнявого, у Наскиды, взялось столько ума? Какой доброжелатель не пожалел для него совета вовремя, пока не поздно, подать заявление об уходе? Разумеется, справка о болезни, скрепленная подписью главврача районной поликлиники и круглой печатью, — самое лучшее средство, чтобы свалить с себя тяжелый груз. А уход с работы по собственному желанию открывает дорогу к следующей должности… Эх, а ведь уже была приготовлена лопата, чтобы вышвырнуть эту кучу навоза!

Немало грехов числилось за Наскидой.

Неустроенные дороги в округе.

Использование сумм, собранных по самообложению, на ремонт сельсовета.

Приобретение мягкой мебели для придания величественности своему «кабинету» — все с помощью того же самообложения.

Неравномерное, несправедливое распределение питьевой воды: у иных — краны во дворе, а жители нижнего конца села и все Енукашвили ходят за версту к роднику.

Постоянный и безудержный разгул, несмотря на неоднократные замечания и указания…

И, однако, Наскида вышел сухим из воды. Ловко, быстро, чуть ли не за один день устроил все свои дела. Продал дом, усадьбу — немалые денежки положил в карман… Как все поумнели! Любой болван умеет нынче обернуться — один я остался дураком. Только когда окажусь перед совершившимся фактом, у меня открываются глаза. Видно, чутье у старой собаки притупилось, запаздывает она со стойкой!»

Нико споткнулся, угодил ботинком в лужу, еще не просохшую после вчерашнего дождя, и мутная вода забрызгала ему широкую штанину. Он тряхнул ногой, как кошка — лапой, и продолжал путь.

«Ну вот — пожалуйста! Это ведь единственная и главная проезжая дорога в Чалиспири, и вся она в ямах и выбоинах. Точно перекопанное картофельное поле… Посмотрим, как себя поведет новый предсельсовета. Прежний худо ли, хорошо ли, а был мне покорен. А с этим… Еще, пожалуй, получится, что мы с ним ровня? Что, ровня? Как бы не так! Наскида был зажат у меня в кулаке, я вертел им как хотел. А этого молокососа… Этого птенца… Кто сказал, что нынче яйца курицу учат? Нико пока еще тот же, что был. Старый волк не позволит первому попавшемуся козленку нахально блеять, задрав хвостик, прямо ему в ухо!.. Только теперь уже придется о многом хорошенько подумать. Молодая кровь вечно бурлит, чего-то ищет, а перебродившая нелегко мирится с новшествами… Да, подумать… Но разве я прежде не думал? Думать-то я никогда не ленился. Дума — мать мудрости. Думать — никогда не лишнее. От избытка масла котел не заржавеет.

Чему этот рыжий шакал Тедо радуется? Отчего сияет его плоское, как лопата, рыло? Шепчется о чем-то с Маркозом. И других колхозников охаживает, старается изо всех сил. Давно уж он старается выяснить, придется ли впору ему кресло в моем кабинете. Ударил в нос запах надвигающихся отчетов и перевыборов — ну, и заволновался, теперь его не уймешь. Впрочем, кажется, я догадываюсь о причине твоего ликования, Тедо. Главному своему сопернику ты подсек ноги моей косой и уже торжествуешь победу… Только не слишком ли рано? Об одном ты забыл: счастье, о котором ты мечтаешь, под надежным замком, и ключ у меня в кармане…

Удивительно, право, — почему наша красавица агроном променяла науку на спорт? Впрочем, ведь и охота именуется спортом, охотники тоже спортсмены. Выходит, что мы товарищи по несчастью… Я и неукротимый внук неукротимого Годердзи… Два самых лучших быка в Чалиспири… А все же как этот длинноногий лис умудрился пробраться в курятник и утащить самую лучшую, самую любимую мою курочку, а я даже шороха не услышал! Теперь они хотят отделиться от Миха и получить еще двадцать пять соток — на долю охотника. Черта с два! Так поп Ванка обедню не служит! Отмерю этим, да зато отрежу у свекра. У них земли достаточно. Может, даже больше, чем полагается. Не переговорить ли с Эрманой?.. Эге! Переговорить? Вот уже я сам узакониваю его права… Да ведь он собственной моей рукой из глины вылеплен! Скажу: так надо, и он обязан верить да слушаться. Тогда им придется искать для нового дома уголок на старом участке. Но Марта… Марта… Неужели таков закон природы? Однажды Набия-овчар говорил мне, что даже волк и тот на что-то нужен. Не зря существует на свете — без него, мол, не было бы ни пастухов, ни ферм. У каждой овечьей отары раньше был свой волк: куда шли овцы, туда и он… Ладно, пускай волк нужен на что-то, ho почему он уносит самую лучшую овечку из моего стада? Нет, всякий вредоносный зверь должен быть уничтожен… Одного я уже загнал в дремучие леса. Найдется и на другого управа.

И про этого воришку не следует забывать. Интересно, откуда он взялся — так вдруг, нежданно-негаданно? Но перенесенные передряги оставили-таки свой след: без костылей ему уже никуда ни шагу… А может, он давно вернулся — только не показывался у себя во дворе? Сдается мне, что к нему, а не к старухе наведывался наш доктор. Пошли какие-то толки в деревне, народ перешептывается. Надо повидаться с врачом, потолковать… Известно ли милиции о нежданном госте? А? Известно или нет? Может, он попросту ушел из тех мест, откуда по своей воле уходить не положено?

Взорван гараж.

Вычерпано вино.

Сведена и зарезана корова.

Неужели все это дело рук Реваза — одного лишь Реваза? Сомнительно… Чую, есть тут какая-то связь с появлением этого калеки. Надо сегодня же пойти в милицию и проверить, что там известно о нем. Милиция обязана защищать честных тружеников…»

Вот и контора. Нико вошел во двор, и сердце у него екнуло.

Под большой липой толпилось множество народу. Слышались смех, одобрительные восклицания, кто-то радостно хлопал в ладоши.

Нико сразу догадался, в чем дело: в рамке, прибитой к стволу липы, красовался новый номер комсомольской стенгазеты.

Остановившись позади собравшихся, председатель вытащил из кармана очки, протер их и вздел на нос.

Прежде всего он стал рассматривать карикатуры.

И сразу узнал на одной из них себя: его изобразили сидящим за письменным столом и изумленно взирающим на необычного посетителя — волка с перевязанной ногой, опирающегося на костыли. Волк робко, со слезами на глазах протягивал ему исписанный листок.

Под рисунком было написано:

« Дядя Нико. Что это?

Волк . Заявление.

Дядя Нико. О чем?

Волк. На овцеводческой ферме пропал сепаратор. Боюсь, как бы Набия опять не свалил на меня».

Дальше шли пословицы:

«Председателев выговор смоет доброе ркацители».

«Рука руку моет, а обе вместе зерносушилку подметают».

«Не было соломы, так колхозный скот сам стал на солому смахивать».

Ниже был помещен «Словарь»:

« Бухгалтер — см. Председатель .

Председатель — см. Бухгалтер ».

Рядом был другой рисунок.

Ночь. Ущербная луна грустно смотрит на землю. К забору старого, полуразрушенного свинарника прислонилась, встав на задние ноги, тощая, дрожащая от холода свинья. В копыте у нее длинный нож — она собирается всадить его себе в сердце. Рыло свиньи задрано к небу, взгляд полон отчаяния.

Под рисунком написано:

«Скажите, помянув меня: любила корыто полное и теплый хлев».

Дальше следовал стишок об агрономе:

Затряслась земля под нами —

Агроном наш запропал.

Мы обшарили Верховье —

Крепость с башнями и вал.

Полетел гонец в Телави,

Алазани обыскал.

К горным пастбищам поднялся,

Рыскал среди голых скал.

Семь одежд добротных дайте,

Приведите семь коней,

Я берусь вернуть колхозу

Ту волшебницу полей —

Чтоб марани не пустели

И амбар не тосковал.

А тогда сыграем свадьбу

И устроим карнавал.

Что стыдиться, вот так смех!

Замуж выйти ведь не грех!

«И агронома не пощадили», — подумал Нико. Тут он разглядел сбоку на рисунке огромную кепку Вахтанга, стоящего за прилавком…

У него сразу испортилось настроение.

Лишь одна карикатура вызвала у председателя кривую улыбку.

Тедо Нартиашвили в его пустом кабинете, боязливо оглядываясь на дверь, ощупывал сиденье стула перед председательским столом: мягко или нет…

Вдруг Нико заметил, что вокруг стало тихо — смех и шутки смолкли, и колхозники стали понемногу расходиться.

Молча, не глядя ни на кого, Нико поднялся по лестнице в контору. Войдя в кабинет, он запер изнутри дверь, сел за письменный стол и снял очки.

«Итак, наступление началось. Это уже настоящая атака. В чем дело?.. Предвыборная кампания? Интересно, кого намечают мне в преемники? Разумеется, не Тедо. Неужели Реваза? Едва ли. Не получится, дорогие друзья. Никак не выйдет. Реваз — исключенный из партии мошенник, заклейменный вор. Так кого же еще? Нет, чутье не обманывает меня — конечно, Реваза. Недаром приезжал позавчера Теймураз. Что-то он готовит, что-то налаживает — хочет реабилитировать парня. Прямо он ничего не говорил, но обмануть дядю Нико не так просто… Бегуру опять допрашивали. Бедняга всегда был простофилей. Забитый, жалкий — чего от него ждать? Доложил: Реваза не было дома, я оставил водку старухе, хотя она ни за что не хотела брать… Опасная кандидатура. Если он станет председателем… Что тогда? Тогда, пожалуй, придется нам с ним обменяться ролями».

Лицо дяди Нико омрачилось, кустистые брови низко нависли над щелками-глазами.

«Не бывать этому! Нельзя это допустить. А не то придется мне переселяться куда-нибудь, удирать из Чалиспири… Хитер рыжий шакал, — мы с ним хоть и не по доброй воле, но союзники. Другие претенденты мне не опасны. Маркоз обманулся в своих надеждах. Теперь он будет бороться против Тедо… Может, мне надо бояться Надувного? Эге!.. Вот тут что-то есть! Он составил бригаду и сам стал ее бригадиром. Когда Эрмана переместился в сельсовет, Шакрию выбрали секретарем комсомольской организации. Работает он как черт и других заставляет убиваться на работе. В районе его уже заметили, Медико в восторге и явно покровительствует ему. А все эти парни, эти лоботрясы, подчиняются ему беспрекословно, верят во всем! Удивительных дел они наделали, что там ни говори. Одно только осушение болота чего стоит. А теперь еще фруктовый сад у старой крепости на горе. Вот только откуда они добудут деньги на водокачку? Кажется, надеются на доходы с арбузов, что уродятся на осушенном болоте. Глупости! Пока арбузы поспеют и будут реализованы, все их саженцы засохнут. Там, у подножия крепости и на склоне Чахриалы, почва совсем без влаги. Слышал я краем уха, будто уже договорились с Лексо, чтобы он возил туда утром и вечером с Берхевы бочками воду. Горючим будут обеспечивать его сами. Смешно! И как они не понимают, что это чистейший вздор? Неужели на целый сад хватит нескольких бочек воды? Да еще, глупые головы, рассчитывают, что я позволю Лексо гонять машину на Берхеву! Как будто это игрушка! И так у нас транспорта не хватает, водители не управляются с перевозками… Нет, Надувной зелен еще, не созрел. Еще лет десять между мной и им будет мир…

Шавлего, видно, надоело забавляться, и он забросил колхозные дела. И так немало времени потерял зря! Понял все же наконец, что, копаясь на болоте и растабарывая с деревенскими молокососами, диссертации не напишешь. Правда, поговаривают, будто бы он вообще подвизался в колхозе ради прекрасных глаз нашего агронома. И еще много разных разностей говорят… А вот Закро под счастливой звездой, видно, родился — какую жену заполучил! И даже, кажется, не потратив никаких усилий: сама к нему, как спелая груша, прямо в рот свалилась. Ох эти женщины! Поди разберись в них — ничего не поймешь, хоть лопни! Впрочем, кажется, я кое о чем догадываюсь. Исчезла, не показывается — медовый месяц. А между тем пора привезти со станции ядохимикаты и минеральные удобрения, и так затянулось дело. Осенние всходы, выходит, оставлены на бригадиров и агротехников. На многих участках надо бы произвести добавочную подкормку, а без Русудан не решаются. И теплица для виноградных кустов еще не устроена. Агротехник никак не удосужится даже опилки привезти. Надо сегодня же послать за ней Котэ, пусть придет, присмотрит за всем своим хозяйством. Дело прежде всего! Если весной не постучишься, осенью отзыва не будет».

Председатель нажал на кнопку звонка, в дверь заглянула девушка-счетовод.

— Бухгалтер здесь?

— Здесь. Позвать его?

— Позови.

Девушка вышла.

— Видал? — спросил Нцко бухгалтера, как только тот вошел.

— Видал.

— Как понравилось тебе объяснение первых двух слов их «Словаря»?

— А что тут такого? Бухгалтер и председатель всюду — две главные фигуры. Одна без другой немыслима. Это они правильно подметили.

Нико прищурился.

Невозмутимое, равнодушное лицо бухгалтера не выражало ничего.

Председатель не продолжал разговора на эту тему. Он спрятал очки в карман и перегнулся через стол, покрытый стеклом.

— Сейчас всюду идут отчетно-перевыборные собрания. Только в Пшавели и в Ходашени оставили старое руководство. В Кисис-хеви, в Ванта и в Кондоли выбрали новых начальников. В Цинандали колхоз вообще упразднили и образовали совхоз, — значит, директор пришел туда по назначению. И в остальных селениях вскоре приступят к этой приятной процедуре… Надо и у нас, в Чалиспири, поторопиться, ускорить…

— Ускорить? Зачем? И так все будет очень скоро. Общее собрание назначено на девятнадцатое… Баланс, правда, у меня уже готов, но избыточные продукты… кажется, еще полностью не реализованы.

— Раз я говорю, значит, так нужно. Все надо ускорить. И реализацию, и прочее. Ты внимательно читал?

— Что?

— Газету. Там и тебя с Георгием не забыли… И об усушке в зерносушилке что-то сказано…

— Все давно уже в порядке. Остатков у нас никаких… Вот только еще…

— Никаких «еще»! Все должно быть спешно подчищено и приведено в ажур.

— Все и так чисто. Осталась только молодежная бригада. Эти еще не забрали свою прошлогоднюю долю продуктов.

— До сих пор? Чего они ждут?

— Не знаю — сами не требовали, а мы… Вахтанг сказал: «Так лучше».

— Теперь со всем этим уже покончено, Вахтангу там больше нечего делать. Сегодня же скажи Бочоночку: пусть или сразу выдает все, что там есть, или переместит на склад. Зерносушилка должна быть пустой… А все же почему они не забрали того, что им полагается, хотел бы я знать. Кому они свое добро оставляют, — как будто бы не таковские, чтобы дарить?..

Бухгалтер пожал плечами.

— Наверно, нам глаза колют: вот, дескать, какие мы — не ради выгоды убиваемся на работе, а потому, что интересы села близко к сердцу принимаем.

— Как знать, может, ты и прав… Тем более надо поскорее все выдать. Немедленно. Нельзя давать повод для разговоров. Видишь, как они… Неплохо задумано… И авансом ничего не брали?

— Нет.

— Что за притча, черт побери!.. Сегодня же начните раздачу, и чтобы к завтрашнему вечеру все было кончено. Кто знает, как они еще могут все обернуть.

— А что в районе скажут по поводу такой спешки?

— Ничего не скажут — разве что обрадуются. Во всяком случае, я за все отвечаю.

— Ну, я пойду.

— Ступай.

4

Шавлего еще раз пробежал глазами письмо.

Профессор Апакидзе писал ему: «Весной мы возобновляем раскопки на мысе Пицунда. Ваше участие в них обрадовало бы нас всех». Апакидзе похвалялся прошлогрдней находкой — монетами, чеканенными в городе Трапезунде, и уверял, что в нынешнем году ожидается еще больший «урожай».

Приманка была, что и говорить, соблазнительная.

Шавлего вспомнил с улыбкой, как степенный старик профессор исполнял некое подобие языческой пляски вокруг обычного глиняного горшка с отбитым краем. В горшке было сорок девять медных монет. Они являлись неопровержимым доказательством того, что Трапезунд осуществлял независимую торгово-экономическую политику.

И разве не беспрецедентной была эта находка — клад, обнаруженный так далеко от исходного пункта, Трапезунда, на мысе Пицунда? На множество невыясненных вопросов проливал свет изображенный на монете бог солнца и света, Митра, восседающий на коне. А если удастся обнаружить еще хоть десяток-другой таких монет, то будет убедительно доказано, что Митра — главное божество Трапезунда. И уже никто не станет изумляться, что в этом эллинистическом городе представитель древнегрузинского языческого Пантеона оказался выдвинутым на первый план.

Еще Ксенофонт называл Трапезунд многолюдным городом в стране колхов. И хотя он считает Синоп греческой колонией, есть основание предполагать, что коренное население этого города было местного происхождения. Разве не говорит Ариан, описывая Трапезунд, что греческие надписи на шероховатых камнях воздвигнутых там жертвенников содержат ошибки? Какие у нас основания сомневаться в словах этого римского чиновника, исполнявшего поручение своего императора? Он недвусмысленно утверждает, что надписи составлены варварами. А под «варварами» он, несомненно, подразумевает колхов. Ему не нравятся статуи Гермеса и императора Адриана; Ариан считает их изваянными неумело, безвкусно, попросту никуда не годными. Если правящие круги города не были в своем большинстве выходцами из «варварских» племен, разве они позволили бы украсить свои владения «безвкусными» скульптурами?

В других городах Малой Азии не заметно и следа поклонения Митре. Отсюда следует, что в Трапезунде имелась этническая почва для торжества этого культа.

А нумизматика?.. Больше нигде — ни в одном царстве, ни в одном городе — не изображали на монетах ничего похожего на Митру-всадника. Лишь для Грузии является он характерным. Геммы, найденные в Самтавро, в Кутаиси и в Урбниси, неопровержимо свидетельствуют об этом. Недаром в древнегрузинском языческом календаре февраль был месяцем величания Митры…

Со второй половины третьего века Трапезунд перестает чеканить свою монету. На всей же остальной территории Грузии продолжают вырезать Митру-всадника на драгоценных камнях.

Вывод: Митра возник на грузинской почве; он был главным божеством Трапезундского царства и олицетворял небесные светила.

Под копытами коня Митры, божества света и добра, корчится змей — олицетворение сил зла. Не хватает только остро отточенного копья в руках всадника — с этим копьем он тотчас же превратится в Георгия Победоносца, сражающегося с драконом. Наиболее ранние изображения святого Георгия на коне принадлежат ведь именно грузинской иконографии…

Сколько еще нового и неожиданного может обнаружиться при разысканиях. Археология пролила свет на многие и многие тайны далекого прошлого. Лопата археолога — наиболее надежный инструмент исторической науки…

Что там еще в письме? Ах да, едут также Лия и Гия.

Ох эти гии!

Они есть везде. Почти в каждом учреждении или организации найдется свой Гия. Подобно частицам пыли, они проникают всюду. И достигают всего — одетые со вкусом, вооруженные вкрадчиво-чарующими манерами, набитые новейшими анекдотами, с виду — но только с виду! — простодушно-откровенные, прекрасно владеющие искусством хорошо замаскированного подхалимства, великие мастера тостов, задающие тон за любым столом, бездарные, но восхваляемые всякими приспешниками как неповторимые таланты.

О эти цветущие здоровьем люди с пустыми душами и сердцами! Сладко тебе улыбающиеся и прячущие за спиной наточенный на тебя нож…

Но Лия?..

Отчего одаренность и красота так редко сочетаются друг, с другом?

Не перегружены ли наши научные учреждения всеми этими гиями и лиями?

«Не зови меня больше дядюшкой, если не устрою тебя в аспирантуру и не сделаю сотрудником нашего института!»

Быть может, потому-то и получается, что множество больших, важных вопросов, стоящих перед нашей наукой, до сих пор не получило решения, соответствующего уровню современных знаний. Неужели Грузия, претендующая на первое место в мире по числу квалифицированных кадров на тысячу человек населения, не должна иметь хоть одного настоящего специалиста по древнеегипетскому языку?

Разве не интересны хоть и несколько наивные, однако не столь уж необоснованные соображения простого врача о родстве между грузинским и шумерским языками? Многие исследователи высказывали подобное мнение, но среди наших ученых нет таких знатоков шумерского языка, которые могли бы вынести достаточно убедительное суждение по этому вопросу. И разве, поковырявшись в двух-трех местах на грузинской земле, мы сможем вырвать у прошлого погребенную невесть где, в темном лоне тысячелетий, тайну путей и судеб наших отдаленных предков? Нужно серьезнейшим образом взяться за археологические работы. Энтузиазм Шлимана — вот что нам требуется… Да куда там — ведь даже исторические истоки грузинских танцев еще не изучены подобающим образом с точки зрения этнографии…

И неужели инертность нашего поколения передастся, как ненужная эстафета, как роковое наследство, последующим поколениям? Исчезнут в грядущие времена гии и лии или станут еще многочисленней?

Все новые и новые академики… Доктора наук… Кандидаты… Но разве в двадцатом веке простая численность имеет какое-либо значение? Разве помогает решить хоть один запутанный вопрос? Орбелиани требовал «широкой дороги» лишь для таланта! Разве Грузия сохранилась бы еще на карте мира, если бы предки наши мастерили шпильки и пытались выдавать их за копья? Или ковали копья, которые разлетались бы вдребезги, как глиняные, ударяясь о щит?

Шавлего отложил письмо и лег на кровать.

Ветки с виноградными гроздьями, развешанные на стене, потемнели за эти дни еще больше. Листья, высохнув, покоробились, свернулись в трубки. Виноградины сморщились, гроздья стали сплошь коричневыми.

«Да, надолго забросил я свою диссертацию… Не слишком ли увлекся сельской идиллией?»

Большой соблазн заключало в себе письмо профессора Апакидзе.

Весна и осень среди пицундских сосен…

Морские купания…

Подстерегающий его взгляд Лии и ее вкрадчивые речи, предназначенные только для его ушей.

Привычная сутолока.

И в завершение — уцелевшие в вихре веков обломок бронзовой пряжки и бусинка из ожерелья какой-нибудь истлевшей в незапамятные времена придворной дамы, реликвии, с которых, трепеща от волнения, сдуваешь доисторическую пыль.

Скрыться, уйти отсюда, из этого тесного загона, где несколько пигмеев приносят в жертву своим мелким страстям счастье, благополучие и все будущее других людей.

Но чем больше думал Шавлего, тем яснее ему становилось, что он не в силах уйти. В особенности сейчас. Неожиданный, отчаянный шаг Русудан словно разом перерезал все нити, связывавшие его с остальным миром.

Та ночь, та единственная ночь, ночь Вакха и Афродиты, все перевернула в его жизни.

Не изведав сладости победы, он вкусил в полной мере горечь поражения.

Но храбрецы не сдаются, храбрецов можно только уничтожить.

Он еще не мог уяснить себе, в какой фазе находится: быть может, где-то посередине между этими двумя?

Ночью, с камнем на сердце, охваченный тягостными мыслями, он вспоминал медно-красную змею, виденную им когда-то в алазанских рощах… Перед внутренним взором его вставала пара горлинок, самозабвенно ворковавших, миловавшихся на ветвях сухого дуба. Птицы уцелели, а змею постигла судьба, какой она заслуживала… Но разве не было бы достойней мужчины устоять перед этим по-женски безрассудным потоком вулканической лавы, не дать сбить себя с ног — и даже, больше того, остаться на высоте, на своей обычной высоте.

Ошибается лишь тот, кто созидает. Но разве он совершил ошибку в деле созидания? Да и наказание несоразмерно велико по сравнению с преступлением…

Всю ночь напролет стонали пружины постели — металось, не находило покоя могучее тело.

Поднявший меч от меча и погибнет!

Эгоистическая природа любви, таящаяся в самых темных закоулках сердца, не позволяла сознанию примириться с невозместимой потерей; все существо Шавлего бушевало, как схваченный охотниками и запертый в клетку барс; с губ сами собой срывались злые слова:

У тебя жених хваленый,

Раскрасавица-девица.

Дюжину таких из дуба

Выточу — чему дивиться?

По горам бродить я стану

И с кистинами водиться

И прибью к высокой башне

Мужа твоего десницу.

Лишь безмолвное, неизменное и какое-то детски-наивное обожание Флоры несколько облегчало его душевную боль, льстя оскорбленному мужскому самолюбию.

Шавлего случайно столкнулся с нею в столовой Купрачи.

Молодая женщина пошатнулась, упала на колени, казалось, она готова целовать его ботинки…

Было что-то отталкивающее в этой собачьей преданности, в этом добровольном унижении, — Шавлего схватил ее за плечи, поставил на ноги и, не оглядываясь, быстрым шагом пошел прочь.

Флора!

Что, если Шавлего сегодня же, вот сейчас, пойдет за ней и приведет ее к себе домой? Разве это не будет достойной местью? Но это ведь будет и преступлением — по отношению к Флоре. И изменой самому себе. Разве ему, мужчине, сильному духом человеку, пристало поддаваться минутному чувству? Имеет ли он право отравить себе навсегда и без того скупо отмеренные ему годы жизни? Нет! У него есть более высокая миссия, нежели любовные интриги, и он должен эту миссию выполнить. Вот посадит Реваза в председательское кресло, а потом, может быть… Может быть… потом он сразу уедет отсюда. В Пицунду. Чтобы там, на долгогривом коне, подгоняемом шпорами светоносного Митры, привольно разгуливать по владениям отдаленных предков… Но почему так долго не видно в Чалиспири Реваза? Где это он запропал? Все уже подготовлено для его триумфального восстановления. Однако вот уже полтора месяца никто о нем ничего не знает. Куда он все-таки делся?.. И к Купраче давно не заглядывал. А его старуха мать?.. Сидит, бедная, в своей дощатой хижине одна и со дня на день ждет его возвращения…

Мать!

«Разве моя мать не намучилась, ожидая меня? А сколько времени уже ждет, когда я наконец обзаведусь домом, семьей… Никак не дождется. Теперь уж, наверно, совсем потеряла надежду. Нино ей, конечно, кое о чем рассказала…

А дедушка? О мой удалец дедушка! Чую, что и ему многое известно, только он виду не показывает. Мой гордый дедушка Годердзи! Лишь благодаря таким, как он, мы сохранились как народ, а не исчезли, оставив лишь упоминание о себе на древних папирусах и пергаментах.

Шакрия… Почему-то я верю, что он и другие, подобные ему, — это будущие Годердзи. Конечно, с преломлением в призме современности. Этот юнец… Впрочем, какой юнец — я в его возрасте уже воевал… Глупыш! — Шавлего горько улыбнулся. — Хочешь, говорит, похитим ее и приведем, целехонькую, к тебе домой?.. Вот дуралей! Может, он уже и сговорился с ребятами? Надо мне разыскать его немедля: как бы не натворил глупостей. А дяде Нико он таки подсыпал перцу! Такого номера они еще ни разу не выпускали. Видно, сознание своей независимости и силы укрепило в них веру… Будь на то моя воля, я собрал бы со всего мира таких, как Шакрия, и составил бы из них образцовое государство. А в жены им… В жены… дал бы таких, как Русудан… О Русудан! Бедный покойный мой отец… Я уже только смутно вспоминаю его. Он никогда не пел. А если, бывало, напевал в задумчивости, то как-то жалобно, с грустью:

Эх, я потерял

Драгоценный лал…

Русудан… Моя Русудан… Гм!.. Если бы она любила меня, разве вышла бы за другого? А может, потому и вышла, что любила меня? Ну, наверно, все же не очень сильно любила, а то бы не пошла замуж… Впрочем, может, именно потому и пошла, что очень сильно любила? Моя Русудан… Моя маленькая Русудан… Ах, если бы повторилась та ночь, та давняя ночь, когда я сторожил ее сон в пещере… Чего бы я не дал за это! Вот настанет весна — поднимусь в горы, в те места… Мы уговорились вместе там побывать… В тот день, когда я впервые прижал ее к груди у подножия старой крепости. Когда у меня перехватило дыхание от поцелуя, и она призналась, что чувствует себя счастливой — счастливее всех на свете… мы условились тогда вновь посетить эти горные места — вместе, вдвоем… А теперь я буду бродить один, как те странники, что, в искупление греха, скитались сирые, бесприютные, питаясь милостыней… Русудан! Хорошая моя! Разве была еще у кого-нибудь такая милая, как моя Русудан? Она была создана для меня. Только для меня — больше ни для кого. Я… я покажу всем этим Закро… Ворам, крадущим любовь…»

Он сорвал с гвоздя пальто и выскочил во двор.

5

Надувной поудобней устроил на плече пустые мешки, заложил руки за спину и подумал, лукаво усмехнувшись:

«Эх, вот бы мне сейчас тележку и осла будущего моего тестя! Но увезет ли на себе один несчастный осел все, что я заработал за нынешний год? А если нет, так взял бы ему в напарники самого заведующего складом. Разницы между ними ведь никакой — разве что уши… Да еще, пожалуй, Лео ходит иногда на двух ногах… если он трезв».

Надувной шагал осторожно, стараясь не ступить в грязь, перепрыгивал через лужи. То и дело поправлял на плече сползающие мешки — и все равно забрызгал себе брюки.

«Вчера наконец распогодилось — может, сегодня больше уже не будет дождя. Должен же быть на свете хоть какой-нибудь порядок! Впрочем, скажем спасибо хоть за то, что снег к дождю не примешался. Надо копать ямы. Если дождя не будет, завтра же погоню ребят на гору. А здорово мы там управились! Уже в этом году засадим весь склон фруктовыми деревьями.

Дядя Фома с ума сходит, готов, кажется, мой портрет в своей будке повесить. Кабы от молитв был какой-нибудь толк, у меня уже отросла бы его стараниями парочка добротных крыльев. А здорово бы — лети без мотора в какую хочешь сторону!

Эгей, Надувной, — значит, настали нынче твои времена. Раньше тебя ругали да срамили, а теперь благословляют, нахвалиться не могут.

Эрмана стал важный, надутый. Как это он так сразу научился нос задирать? Прошу его: подсоби нам у старой крепости, а он: «Мне самому теперь помощь нужна». С утра до вечера носится по селу как угорелый. Попробуй застать его в сельсовете. Каждый день обходит всю деревню из конца в конец. Конечно, закинули сразу на такую высоту! Говорят, Медико его родственница. Ух и злые же языки! Злые люди! Если кто-нибудь равный или младший выбьется вперед, для них это горше горького. А со мной Медико тоже в родстве? Впрочем, не удивлюсь, если завтра услышу и о себе что-нибудь в этом роде. Нет, брат, что правда, то правда: Медико — девушка хоть куда. Хватка и понимание у нее такие, что дай бог каждому. Третьего дня приезжала, была на нашем собрании. Давай, говорит, жми, а если будет трудно, надейся на меня. Есть у хевсуров поговорка: если святыня на моей стороне, что мне бояться хевисбери?

Дядю Нико уже распирает. Еще немного, и он, пожалуй, сорвется. Погодите немного, дайте срок — и другие сорвутся, да как!.. Неужели до меня никто не додумался открыть в Телави филиал сумасшедшего дома? Может, место, скажут, неподходящее?

Я теперь, значит, секретарь комсомольской организации. Что, смешно? Э, нет! У Медико глаз острый, соколиный. Она промашки не даст. Разумеется, комсомольским секретарем должен быть я, и давно уже. От огородных чучел настоящего дела ждать не приходится… Но тут, сдается мне, и Шавлего руку приложил.

Шавлего…

Как странно все обернулось! Правильно сказано, что человек предполагает, а бог располагает. Не покинь нас Шавлего, кто знает, что было бы сейчас, как шли бы дела… Если Элико моя вытворит такое… Задушу, как котят, и ее, и любого, кто бы там ни был. Сожгу ее дом и двор! С землей сровняю! Перепашу и, когда травой зарастет, скотину пущу пастись.

Жаль мне Шавлего. Жаль, как родного брата. А он и виду не подает. Вот каким должен быть настоящий мужчина! Без единого слова терпит такое горе. Я-то ведь знаю, что за огонь у него в груди. От меня ничего не скроется. Временами, видно, когда ему совсем невтерпеж, он, бывает, и взорвется. Вчера, не попадись я на пути, бог знает каких бед натворил бы… Еле удалось увести его домой. И от такого человека отвернуться… Эх, женщины!

Счастливчик ты, Надувной, право, счастливчик. Любит тебя одна девушка, и не обязан ты раскалываться надвое, как абрикос. Да уж и то, что хоть одна полюбила… Ведь даже кошки и собаки при виде тебя пугаются!

Похоже, что проясняется. Может, дождя не будет?.. Завтра надо выгнать ребят на гору, копать. Ямы должны быть далеко друг от друга. Надо слушаться дяди Фомы, нечего жадничать. Лучше сажать деревья не слишком тесно… А если сегодня выйти, чем плохо? Грязь, слякоть? Ну так что ж? На болоте грязи было побольше. Право, надо сегодня же вывести ребят. Зачем нам день простаивать? Отдыхать пока еще рано. Мы еще молодые. Кровь в нас бурлит. Те, кому удалось что-нибудь сделать в жизни, иногда и раньше нас начинали. Мы как раз в той поре, когда ум ищет путей, глаз — дела, а руки — орудий труда. Возраст энтузиазма… Вот пойду потороплю с распределением, чтобы скорей заканчивали, и — на гору. Если поднимемся среди дня и каждый успеет выкопать хоть по одной или по две ямы — и то выигрыш.

На этой неделе надо созвать комсомольское собрание, поговорить о весеннем севе. Лексо и тех двух мальцов лучше сразу принять. Зачем морить людей ожиданием? Могут и обидеться.

Поговорим заодно и об осушенном болоте. Вода, кажется, уже ушла, можно пахать. Ух, какие там вырастут арбузы! Да и огородные культуры пойдут не хуже. Вот — источник дохода! Караджальцы на одних помидорах миллионерами стали. А скоро и фрукты в новом саду поспеют.

Надо мне заглянуть на опытную станцию в Телави. Сулханишвили — хороший человек, даст мне там все посмотреть…

Не надо и про виноград забывать. Мне кажется, Шавлего прав. Наши края — места виноградные. Лоза дает гораздо больший доход, чем зерновые культуры. И прекрасно сделали, что запланировали на этот год разбивку новых виноградников на большой площади. Взять хотя бы только Маквлиани — это ведь золотое дно! Дядя Фома говорит, что там уже ко второму году лоза будет толщиной с большой палец!

Вот что сделали охота, воодушевление и справедливая оценка труда. Нам ведь выписывают двойные трудодни! Через несколько лет, когда всего станет вдоволь, будем распределять впятеро, вдесятеро больше продуктов… Вот тогда всем станет ясно, что ты за парень, Шакрия! И еще кое о чем можно подумать: надо бы жену привести… Сломили маму годы, устала, пора дать ей отдых. Могу и я новый дом себе поставить, чем я хуже других, — оскомины не набьет!.. В старый домишко Элико, чего доброго, и не удостоит хозяйкой вступить, еще заартачится, повернет назад… Ну да, повернет! Взвалю ее на спину, как волк из крыловской басни, и втащу в ворота».

Когда Шакрия добрался до зерносушилки, там уже взвешивали, кому сколько полагалось за трудодни. Дело было в разгаре. Ребята укладывали кули, набитые кукурузными початками, на конные тележки.

— Ну-ка, побыстрей, давай, давай!.. — Шакрия помог одному-другому поднять мешок. — Отвезете зерно домой и тут же, не задерживаясь, обратно. Вся наша бригада к полудню должна собраться у старой крепости. — Он бросил свои мешки на кучу кукурузы. — Ну-ка, Лео, пошевеливайся и ты. Поскорей отпусти ребят, чтобы успели вовремя вернуться.

— Мне спешить некуда.

— А нам к спеху. Значит, и ты должен поторопиться.

— Мое дело — выверять весы и записывать, сколько кому отпущено. Остальное — их забота, вон тех, что зерно в мешки насыпают.

— А ты что, не можешь мешки наполнять?

— Может, еще взвалить их и оттащить к тебе домой?

— Ей-богу, я всю дорогу об этом думал — надо бы только хомут приладить, а там тебя и в тележку запрягать можно.

— Хомут тебе больше подойдет, Надувной! Даже «здравствуй» человеку не скажешь — и сразу начинаешь ругаться.

— С чего ты взял, что я человеку «здравствуй» не говорю. Напраслина это. С человеком я еще никогда не был невежлив. Только ты-то при чем тут? Советую — поостерегись, а то как бы я и впрямь не сказал тебе чего-нибудь обидного. Глядеть навесы да килограммы записывать — дело нетрудное, Сумеешь и писать и накладывать — не надорвешься.

Лео окинул взглядом изрядную кучу кукурузы и злобно уставился на Шакрию:

— Что, в бригадиры вылез, так сразу и в голову бросилось, Надувной?

Шакрия скорчил брезгливую гримасу:

— Пусть так… А вот куда бы тебе, дружок, бросилось, окажись ты на моем месте?

Завскладом пробурчал как бы про себя, но достаточно громко, чтобы было слышно всем:

— Принесло его… Такого не тронь — развоняется!

— Слышите, ребята, что он мне говорит? — Надувной огляделся. — Ей-богу, Бочонок, пришил бы я тебя на месте, да, боюсь, мокро станет.

Дата и Джимшер зашлись смехом и едва не вывалили на землю полный мешок.

— Ладно, Надувной, коли торопишься, так что же нас задерживаешь? — Лексо стал складывать свои мешки поближе к весам.

— Бьюсь об заклад: если тебя в воду бросить — не потонешь.

— Отстань от него, нам еще и пшеницу вешать.

— Ей-богу, не потонет. Хотите — попробуйте. Всю свою кукурузу ставлю.

— Ты не хлопнул ли стаканчик с утра? Не отрывай человека от работы.

— Говорю вам, не потонет. Ставлю всю кукурузу и еще пшеницу в придачу. Хотите, попробуем?

Лео встревожился: от этого полоумного всего можно ожидать. Он искоса глянул на большую застоявшуюся лужу, полную темной жижи, в которой любили валяться буйволы.

Надувной расхохотался и перебросил свои мешки на кучу пшеничного зерна.

Дата вскинул на весы последний свой мешок с пшеницей.

— Сколько?

— Семьдесят один.

— Не хватило мне мешков, ребята. Одолжите кто-нибудь — только довезти до дому.

— Погоди, свешаем свою, если останется свободный, одолжим.

— Зачем тебе еще мешок? — прищурил один глаз Лео.

— Не в кармане же унести тридцать пять кило!

— Какие тридцать пять? Тебе полагается еще три кило с половиной. Все в этом мешке поместится.

— Ты что, спятил? Давай сюда наряд, — схватил его за руку Дата. — Думаешь, я слепой? Прочти, что тут написано!

— Я раньше тебя все прочел.

— Так что же ты мудришь, Бочоночек? Решил вот так, среди бела дня меня обставить? Видите, ребята? Вместо тридцати пяти кило дает три с половиной! Может, тебе и впрямь захотелось в прохладный день искупаться?

— Убей его — я в ответе! — крикнул из-за кучи зерна Махаре.

Лео рассердился.

— Хочешь, подсыпь еще три с половиной кило, а нет, так забирай мешок как есть да проваливай. Тридцать одно кило с половиной за тобой уже числится.

— Этот человек с ума меня сведет. Почему числится? Покажи документ с моей распиской. Или хоть скажи, когда это, в какой день, я забрал зерно. Эй, Бочоночек, глазки у тебя разбегаются по сторонам, как игральные кости… А ну, рассмотри хорошенько бумаги! Кого обманываешь? «Числится»! Может, тебе вареный индюк мерещится, глаза тебе застит?

— Сам ты индюк! Удержу по тридцать одно кило с половиной и с тебя, и с Шота. Жалуйтесь на меня куда хотите.

— Что! И с меня? Да он пьян, ей-богу, пьян, собачий сын! Что ты с меня удержишь, дубина? — вскинулся Шота.

— Пшеницу. И с тебя, и с Дата.

— С какой стати?

— За вами, за обоими, числится.

— Что числится, почему числится? Когда мы брали?

— Летом. Забыли, как вы с Дата, когда возили пшеницу в «Заготзерно», стянули по пути целый мешок, шестьдесят три кило? Государство обкрадывать никому не позволено. Те шестьдесят три кило я послал с вашими сменщиками в следующий рейс. И не из своего кармана пшеницу доставал. Вот сейчас с вас и удерживаю. Колхоз тоже своим добром не поступится. Скажите лучше мне спасибо, что легко отделались.

Шота посмотрел на Дата, тот, в свою очередь, на Лексо и снова повернулся к заведующему складом:

— Не ври, Лео, ты тогда нас обсчитал, недодал одного мешка.

— Ничего не обсчитал. Разве мы не все мешки по счету погрузили, Шота?

— Как будто все. Правильно.

— Куда же девался один мешок? Кто его взял? Не потеряли же по дороге?..

— Ума не приложу.

— И я, признаться, не понимаю.

— Весовщик в «Заготзерне» вроде тоже принял без обмана.

— Не мое дело. Я записал шестьдесят три кило на вас обоих. Вышло тридцать одно кило с половиной на каждого. Ну, снимай мешок. Люди торопятся. И других надо вовремя отпустить.

— Тогда удержи и с меня. Ведь и я был с ними тогда. Втроем мы зерно возили, втроем и должны за него отвечать. — Лексо вышел вперед со своим мешком.

— С тебя никто не спрашивает. Не суйся вперед без спросу, как Цотне Дадиани. Шекспир сказал…

— Что сказал Шекспир, не знаю, а я говорю: раздели недостачу на троих. Раз с этих удерживаешь — удержи и с меня. И я там был.

— Пожалуйста. Мне не жалко. Не моя печаль… Глупая голова всегда в проигрыше. Ни государство, ни колхоз на свое добро позариться не позволят.

— А то ты свое отдашь и на чужое не позаришься!

— Эй ты, ублюдок, сиди лучше в уголке да помалкивай, как бы на тебя кто не наступил!

— Я тебе такой угол покажу…

— Ну, ну смотри у меня!

— Брось дурить!

Надувной, сидевший до сих пор в молчании на куче пшеницы, встал, схватился за свой полный и увязанный мешок и подтащил к весам.

— Лео прав, ребята. Нельзя ни по заготовкам зерно недодать, ни колхозное присвоить. Только Дата и Шота ни в чем не виноваты. Выдай обоим, сколько им полагается, пусть забирают. Ту пшеницу, Бочоночек, я взял. Вот мой мешок — отбери у меня шестьдесят три кило.

Глава восьмая

1

Шавлего остановился и посмотрел вверх. На верхушке кипариса заливался самозабвенной песней дрозд. Верхушка раскачивалась под ветром. Время от времени дрозд задирал хвост, наклонялся, чтобы удержать равновесие, и усаживался покрепче. Оборотившись к Цив-Гомборскому хребту, он исступленно славил дневное светило, смотревшее с зенита сквозь легкую мглу.

Шавлего любил этот сад. С тех пор как в Телави разбили новый большой парк, горожане редко заглядывали сюда. Но в самое последнее время старый сад обновили, посадили в нем много новых деревьев. Столетние вязы, липы и ясени переплелись ветвями, как обнявшиеся танцоры в круговой пляске, разросшийся плющ обвивал зубцы замка Ираклия. Испещренные бойницами, кое-где выщербленные ядрами стены гордо взирали с высоты на город, суетившийся у их подножия. Время избороздило трещинами крепкие бастионы, повредило зубчатые венцы надменных башен. Четырехугольную башню главных ворот замка надстроили — возвели над ней некую пародию на современное здание — и внесли этим резкий диссонанс в строгий архитектурный замысел ансамбля цитадели.

Давно уже Шавлего не совершал такой основательной прогулки по Телави. Как все здесь изменилось — город казался ему почти незнакомым.

Новые, многоэтажные дома.

Административные здания.

Гостиница и больница.

Великолепная турбаза и общежитие пединститута.

Огромный, еще не законченный стадион под горой Надиквари…

В центре города воздвиглись внушительные корпуса новых универмагов — по-современному легкие, светлые и просторные. Рядами тянулись многочисленные магазины, на тротуарах, на поворотах улиц были разбросаны торговые киоски и палатки.

Город был опутан частой сетью ресторанов, столовых, пивных, хинкальных и закусочных.

На главной улице, против музыкальной школы, на глазах вырастал еще один огромный универмаг. Его второй этаж скоро должен был скрыть под собой старое, облупленное, не слишком приятное для глаза низкое здание. И по-прежнему, так же как в детские годы Шавлего, робко ютилось, прижавшись задней стеной к старому саду, скромное одноэтажное строение — библиотека с читальней. Главная, центральная городская публичная библиотека!

Стремительные потоки машин, мчащихся в разные стороны, создавали в городе сутолоку. Множество легковых автомобилей старых и новых марок сновало по улицам…

«И куда это запропастился Надувной? Пошел доставать машину… Держу пари — считает камешки во дворе у заведующего винной точкой…»

Мимо проехала «Победа», свернула в соседний переулок и остановилась. Из машины вышел Купрача.

— Целую неделю тебя не видел!

— Не мудрено — я не выходил из дому.

— Хотел бы я знать, что ты пишешь такое, что даже поглядеть на солнышко недосуг?

— Тебе вряд ли будет интересно.

— А все-таки?

— Исследование: новая технология переработки ресторанных объедков в сырье для изготовления хинкали.

— Смотри, изобретений у меня не красть, а то в суд подам, Хоть в долю возьми.

— Согласен. Ну, я еду в Чалиспири.

— И я туда же. Сейчас вынесу бочонок, и поедем.

— Это и есть наш винный подвал?

— Он самый. Спускайся со мной — не пожалеешь.

— Я подожду в машине.

Шавлего сел в машину и захлопнул дверцу.

Через несколько минут они проехали через город и покатили по шоссе.

— Слыхал я, будто ты решил покинуть наши края?

— Верно.

— Совсем уезжаешь?

— Совсем. А что?

— Да так. Не хочу, чтобы ты уезжал.

— Монах бежит — монастырь остается на месте… Разве тебе не спокойней будет без меня?

— Нет. Того, что ты имеешь в виду, мне и до твоего приезда хватало. И сейчас хватает. А к тебе я привык. Без тебя в деревне станет пусто. Только не пойми меня как-нибудь иначе. Я такой человек — с самим господом богом чиниться не стану: образования, правда, не получил, но как попадется книга под руку, непременно прочитаю. Всякие я книги читал, и из истории тоже.

— Чудной ты человек, Симон.

— Уж какой есть. Буду огорчен, если уедешь. Ей-богу, буду очень огорчен.

— А если не уеду, может статься, наглухо закрою тебе путь к золотоносной жиле.

— Ты об этом не печалься. Ты мне один путь закроешь — я найду сто других лазеек. Жизнь будет всегда идти своим путем. Жизнь не обманешь. Это не река, чтобы перебрасывать ее из одного русла в другое. Если и удастся перебросить, то ненадолго. Так оно установлено от века богом или природой: будут на свете всегда высшие и низшие, жирные и тощие, так же как узкое и широкое, легкое и тяжелое, длинное и короткое. Вот это и есть самая главная философия. В старину господа обманывали рабов: на том свете, дескать, вы станете господами, а мы в слуг превратимся. Разве это не вздорная выдумка? Какой толк — ведь все равно остались бы высшие и низшие; одни были бы господами, другие рабами. Ничего бы не переменилось. А вот видишь — более хитрой лжи не смогли придумать. Таков этот свет. Уравнять всех невозможно. От сотворения мира одни ищут брод, чтобы через реку перейти, а другие не могут глоток воды раздобыть, пропадают от жажды.

— Мне эта философия недоступна. И у меня с тобой все равно никогда не будет взаимного понимания. Это — волчья философия. Ты должен благодарственный молебен отслужить по случаю моего отъезда. Есть старинная индийская пословица: «В лесу, где нет тигра, шакал и тот — раджа». Только знай: в этом лесу остается тигр, который положит конец твоему владычеству гораздо раньше, чем ты даже можешь предположить.

Губы Купрачи скривила насмешливая улыбка.

— Знаю, на кого намекаешь, но пусть тебя не обманывают его разглагольствования. Такие говорят одно, а делают другое. Купрача видал людей поопаснее. А я тебе скажу вот что: нет безвыходных положений, есть только неверные пути. Ты вот про индийцев знаешь, а я тебе турецкую мудрость напомню: «Поступай так, как мулла говорит, а не так, как мулла поступает». Ну, а о волках — это ты мне напрасно… Я давно уже сыт по горло. Сейчас я скорее похож на льва, которого радует победа, а не добыча.

— Жаль мне, что у тебя, как ты говоришь, нет образования. Может, тогда ты пошел бы другим путем.

— По какой канаве воду ни пускай, она в конце концов отыщет свое природное русло. Будь я образованным человеком, сумел бы найти не сто, а сто два обходных пути. Что для одного полезно, то для другого — смерть. То, что одни бранят и проклинают, другие славят и почитают. Как-то разговорился я в Москве, в гостинице, с одним человеком. Он восхвалял Чингисхана, превозносил его до небес. А спроси-ка те народы, чьи страны Чингис предал огню и мечу! Я убежден, что наш погубитель шах Аббас считается в истории Ирана величайшим героем, так же как истребитель сельджуков Давид Строитель — в истории Грузии, Таков порядок в мире, так уж он вертится.

— Умный ты человек, Симон, только все же голова у тебя засорена житейской шелухой. Таких, как ты, в первые годы советской власти уничтожали без разговоров.

— В первые годы уничтожали, а потом и по головке стали поглаживать. Да и сейчас в каждом номере газеты, на каждом собрании вы последними словами поносите таких, как мы. А все-таки жизнь на нас-то и держится, мы — та сила, которая движет всем и вся. Развернутая торговля — источник богатства, а богатство — опора государства, главный стержень его. Ну-ка присмотрись, какое идет в Телави строительство, что строится и для каких целей. Спросишь — услышишь один и тот же ответ: торговая сеть — богатая организация, кому же строить, как не ей? Ну, а строит она, конечно, для себя. А что делать организациям, у которых нет средств? Сколько я знаю закусочных и хинкальных, построенных на свои собственные деньги теми, кто в них работает! Какой у них интерес? Трудно ли догадаться? А ну-ка назови мне хоть одного человека, который построил бы на свои деньги библиотеку или читальню? Думаешь, нет людей, у которых нашлись бы для этого средства? Да я при желании мог бы стольких тебе назвать!.. Вот сейчас, если бы мы здесь не повстречались, пришлось бы тебе ехать домой на такси или на автобусе. А сколько людей прокатило мимо на собственных машинах, не удостоив тебя даже взглядом. А ведь все эти люди мизинца твоего не стоят! Откуда у них собственные машины? Оттуда же, откуда и у меня. Если хочешь знать, я вовсе не считаю, что все это хорошо, и достойно, и справедливо. Дали бы мне право, так я обложил бы все городские торговые учреждения особым налогом, начиная с директоров и заведующих и кончая последним мелочным торговцем в уличном киоске. Да и многие не торговые учреждения тоже заставил бы платить. С каждого брал бы определенную сумму и на эти деньги построил бы самые лучшие библиотеки, клубы и школы. Скажешь, не нужно? В иных школах дети в три смены учатся. Если подсчитать стоимость одних только машин, купленных на «левые» доходы, так хватило бы на постройку новых корпусов для пединститута. Что, скажешь, не нужны? Скажешь, и без того хватает? Вот так-то! Главное — охота и желание. Если ты твердо решишь расколоть камень, он сам тебе покажет скрытую трещину, куда надо ударить. Лишь бы нашелся человек, взял бы на себя такое дело, а я сам с удовольствием выложил бы хоть сто тысяч. А понадобится, так, может, и больше. Думаешь, очень у нас убудет? Все равно останется побольше, чем у вас. Да и то мы скоро все себе вернем — сдерем с вас же самих… Ты вот занимаешься историей. Что же, хочешь на кусок хлеба себе историей заработать? Что такое история? Сказка! Нами же сочиненная и выдуманная. К какой нации человек принадлежит, ту он и называет самой благородной и самой культурной из всех. Всякий, кто пишет об истории, старается, доказать превосходство своего народа над всеми другими. Земли не могут поделить — один пишет: наша была, другой: нет, наша. Поди и пойми, кому она на самом деле принадлежала. Ты, наверно, тоже так пишешь, конечно в нашу пользу. А ведь речь идет о временах не таких уж далеких! Вот был у нас поэт — величайший, поищи ему равного. Восьмисот лет не прошло с его смерти, а мы не знаем даже, из-какой части Грузии он был родом, что был за человек. Да чего так далеко заглядывать — всего сто лет, как умер Бараташвили, а у нас нет даже его портрета. А ты рассуждаешь о том, что у нас было и кем мы были три тысячи, пять тысяч лет тому назад… Рассказывают, что у царя Ираклия вскочил однажды на ягодице прыщик. Собрались визири и министры; один говорит — фурункул, другой — просто нарыв, третий — нагноение. Ираклий покачал головой и говорит: «Поди верь вам, когда вы докладываете о том, что в государстве делается! Да вы от ляжки до уха толком передать весть не можете!»

Шавлего улыбнулся.

— Не суди о том, в чем не разбираешься. Рассуждаешь ты для человека твоей профессии вроде благородно, а сам ведь с бедных людей шкуру дерешь.

— С бедных людей шкуру непременно нужно драть. Не люблю бедных людей — они только других бедных людей плодят. Но если меня попросят о помощи и я в силах помочь, то никогда не отказываю.

— Иными словами: давай мне целый хлеб, а я тебе краешек отломлю?

— Как хочешь, так и толкуй. Стоящий человек не даст с себя шкуру содрать, а если все же сдерут — не станет плакаться.

— А вдруг тебя выставят из твоей столовой — останешься без теплого местечка?

— Нашел чем пугать — вот уж не ждал от тебя! Да если бы я был кошкой и у меня выкололи бы глаза, я отыскал бы безногую мышь и все равно без добычи бы не остался. Чтобы я из-за такого пустяка стал расстраиваться!.. Меня сейчас огорчает, что в Чалиспири не останется с кем по душам поговорить.

— До девятнадцатого я, во всяком случае, не собираюсь уезжать.

— А что будет девятнадцатого?

— В этот день выберут в колхозе нового председателя.

— Нового председателя? Но ведь дядя Нико жив и вполне здоров! Не такой он растяпа, чтобы запросто уступить свой престол другому.

— Уступит.

— Очень сомнительно. А кого намечают на смену?

— Реваза.

— Реваза? — не мог скрыть изумления Купрача.

— Чему удивляешься? По-твоему, плохая кандидатура?

— Да нет, не плохая, но… Что народ скажет?

— Народ? Ты думаешь, народ верит тому, что на него наклепал дядя Нико?

— По-моему, это дело у тебя не пройдет.

— Что заставляет тебя сомневаться?

— В райкоме у Нико много сторонников, да и народ не так уж им недоволен. На собрании непременно будет присутствовать секретарь.

— Мне все равно, кто будет присутствовать. После Нико председателем станет Реваз.

— Допустим. Только неизвестно, когда Нико уйдет со своего поста.

— Девятнадцатого. В этом месяце, девятнадцатого числа.

— Ты так думаешь?

— Уверен.

— Что ж… Может, Теймураз возьмет сторону Реваза… Хотя это такой человек… Он даже на яйце углы да ребра ищет.

Они долго молчали. Слышалось только ровное, глухое рокотание мотора, да время от времени в открытые окна врывались приветственные сигналы встречных машин.

— Послушай… Я знаю, почему ты уезжаешь из Чалиспири… Знаю, что два акробата на одном канате плясать не могут. Но… разве мутной водой нельзя пожар потушить?.. А если к тому же вода и не мутнее любой другой и вообще ничем не хуже… Тогда…

— Тогда вот что: к тому, что знаешь, прибавь то, чего не знаешь. Потом умножь производное на частное, вычти множитель и, если окажется недостаточно, полученную сумму можешь со мной не делить.

— Извинился бы перед тобой, только не привык, — проворчал Купрача, а про себя подумал:

«Не стучись даже тихонько, одним пальцем, в чужую дверь, если не хочешь, чтобы в твою грохнули кулаком… И не суй руку в пасть льва, чтобы пощупать ему больной зуб».

До самого Чалиспири он не проронил больше ни слова.

Когда столовая осталась позади и машина стала подниматься в гору вдоль берега Берхевы, Шавлего вышел из задумчивости.

— Куда ты едешь?

— К старой крепости.

— Зачем? Враг на нее напал?

— Враг не враг, а друг, да такой, что хуже басурмана.

— Любишь ты говорить обиняками, Симон!

— Вот уж третий год привязался к нам один доцент. Как повеют весенние ветры, тотчас же свалится нам на голову: «Крепость на горе Верховье — исторический памятник, и местность вокруг нее необходимо озеленить». Проведет у нас несколько дней с тостами да с песнями, нагрузится провиантом и уедет домой, в Тбилиси… Гора остается голой, зато мы провожаем его, позеленев от злости.

— А как на это смотрят в районе?

— Позовут нас с дядей Нико и: «Окажите всяческое содействие». Ну, я и оказываю содействие, чем могу. Вот сегодня не хватило вина — я помчался за ним в Телави.

— Останови, я сойду.

— Поедем со мной. У меня весь день крошки во рту не было, может, посидим вместе, сумею кусок проглотить.

Когда они подоспели к столу, пир был в разгаре.

Солнце, стоявшее прямо над пригорком, приятно грело. Застольцы разместились на камнях, скинув пальто, в одних пиджаках.

Нико, порядком уже захмелевший, сказал Купраче:

— Найди камень поглаже, прикати его сюда, — и посадил вновь прибывшего рядом с собой.

Варден, сидевший на большом валуне — престоле тамады, стараясь не встретиться взглядом с Шавлего, уставился на городского гостя, державшего в руках большой рог.

Гость объявил, что чрезвычайно рад приходу Шавлего и знакомству с ним. Потом продолжал прерванный тост. Маленький и тщедушный, он почти не был виден за огромным турьим рогом, который держал перед собой. Реденькие виски его были тронуты сединой. В светлых, вьющихся волосах на голове местами также проглядывали серебряные нити. Красивое лицо портили красные прожилки на кончике носа и под глазами, происхождение которых было явно связано с чрезмерным употреблением алкогольных напитков. Да и вообще все пространство вокруг носа отливало лиловато-красным цветом, присущим виноградному листу на исходе осени.

— …Ничто не приносит такого вреда, как размыв почвы. Животные, люди, птицы зависят от зеленого покрова почвы, Их бытие полностью обусловлено наличием зеленого растительного покрова на земле. Именно по этой причине наша великая рабоче-крестьянская партия уделяет столь большое внимание озеленению… Только зеленые растения обладают способностью преобразовывать деятельную или кинетическую энергию солнечных лучей в скрытую или потенциальную энергию… Если не будет растений, дожди смоют верхний слой почвы. Возникнут паводки, а кто не знает, какие огромные убытки причиняет нашему народному хозяйству весеннее половодье? Прежде верили, что на земле некогда был потоп. Что мог собой представлять этот потоп? То же половодье. Вырождение древних народов и исчезновение древних цивилизаций было в значительной степени обусловлено смывом почв и отсутствием работ по озеленению. Это, товарищи, доказывается археологическими раскопками и историческими документами…

Разумеется, эрозия, выветривание и размыв почв у нас происходит в значительно меньших размерах, чем в капиталистических странах. В Соединенных Штатах эрозией и выветриванием уничтожены восемьдесят миллионов гектаров. А знаете, что представляет собой эта потерянная для сельского хозяйства почва? Сорок три миллиона тонн азота, фосфора и калия, которые необходимы для роста и развития растений, для высоких урожаев. Одна только река Миссисипи ежегодно сносит в море семьсот тридцать миллионов тонн плодородного почвенного слоя… Убыток, ежегодно причиняемый Соединенным Штатам эрозией, исчисляется в восемьсот сорок миллионов долларов…

Хищнические, спекулятивные методы сельского хозяйства при капитализме великолепно охарактеризованы Фридрихом Энгельсом в его «Диалектике природы»… Вы все помните, что во время великого потопа праотец Ной построил ковчег. Этот ковчег был изготовлен… именно из зеленой массы, то есть из древесины растений… Как Ной сумел бы смастерить ковчег, если бы у него не было под рукой сырья, материала, предоставляемого зеленым покровом почвы, растениями? Разве человечество дожило бы до наших дней, если бы у Ноя, в результате повсеместной эрозии почв, не оказалось под рукой материала для постройки ковчега, если бы не существовало деревьев и вообще растений? Лишь благодаря их наличию он смог спастись: вошел в ковчег, поплыл по волнам и пристал к вершине Арарата, в соседней с нами братской Армении… Правда, это лишь библейское предание, то есть вымышленная история, но тем не менее остается фактом, что эрозия причиняет большой вред нашему сельскому хозяйству… И поэтому озеленение… Праотец Ной… Да, да, разумеется, озеленение играет огромную роль в задержании ультрафиолетовых солнечных лучей. А также ортопедически-педиатрической…

— Ох, хоть бы еще раз случился где-нибудь потоп, я, без всякой помощи праотца Ноя, построил бы ковчег, посадил бы тебя туда и пустил по волнам…

Раздался взрыв хохота.

Варден, грозно сверкнув глазами, посмотрел на Купрачу.

Гость, в свою очередь, изумленно оглянулся на заведующего столовой, сидевшего с поджатыми ногами на расстеленном пальто.

— Что?.. Что вы изволили сказать?..

— Да ничего. Платок у вас есть?

— Платок?

— Ну да, платок, обыкновенный носовой платок.

— Собственно, зачем?.. Для чего? — изумился гость.

— Я завяжу вам на память узелок, чтобы вы не позабыли и в этом году об озеленении старой крепости.

На этот раз и Шавлего не смог удержать улыбку.

Озеленитель поперхнулся вином. Он долго хрипел, сипел и откашливался.

Шавлего собрался уходить.

Гость остановил его жестом, повернулся к тамаде и попросил слова для внеочередного тоста. Его нос со всеми окрестностями, усеянный вспухшими красными узорами и пупырышками, напоминал садовый цветник. Мутные глаза слезились.

— Давно не приходилось мне встречать столь совершенный образец гармонического развития души и тела. Силе ваших мышц, наверно, позавидовал бы и буйвол. Предков наших представляю себе именно в вашем облике. Не будь они такими, мы не обладали бы сейчас этими лугами, этими полями, горами, лесами, и, разумеется, не было бы и эрозии… Тогда и озеленение не было бы нужно и я не приехал бы сюда, чтобы заниматься им. И мы не смогли бы встретиться… Наши предки были великими людьми… Это были великие предки… Они вполне заслуживают такого наименования. Вот эта… Эта крепость была северными вратами Грузинской земли. Эта крепость защищала Грузию от персов, арабов, турок и… лезгин… Наши предки… Они жертвовали собой за родину. Они прожили свою жизнь с честью, и когда ушли… они… наши предки… Когда монголы… — достаточно вспомнить Цотнэ Дадиани… И многих других. Наши предки… Они были людьми чести… Людьми высокой чести… Как знать, может, в этой земле, у этой крепости, погребены кости какого-нибудь моего предка… или твои… то есть твоего предка… Если бы они честно не… Вот почему я хочу сделать эти места зелеными и цветущими… Этот склон, эту крепость, это ущелье… Потому что наши предки заслужили… Своей честью заслужили… Честно заслужили… Правда, их уже нет в живых, но… Хотя они и мертвы… Мертвые все же… Поэтому я хочу осушить этот рог за их память… Память об их больших делах, честных делах… За их здоровье!

— Ну и пьет, стервец, — шепнул Купраче Георгий. — Содрать с него шкуру да сделать бурдюк — едва войдет полторы хелады. А пьет — где только в нем помещается? И хмель его не берет, никак не можем напоить так, чтобы свалился под стол.

Гость осушил рог и бросил председателю. Дядя Нико поймал его на лету.

Рог обошел по кругу всех пирующих и оказался под конец в руках у Купрачи.

Купрача долго молча смотрел на гостя своими выразительными глазами, прищурившись и держа перед собой полный до краев рог.

Пирующие притихли в ожидании.

Гость, перестав есть, пялился на Купрачу.

— Говорите, батоно, говорите, я весь внимание.

— «Мысль обширную старайся ясно выразить и кратко» — сказал Руставели. Пью во славу мертвых, что честными были и доблестными, а живых бесчестных — да простит бог!

2

Уже на рассвете разнеслась по Чалиспири ужасная весть. Во дворах и в галереях, в проулках и на шоссе люди, услышав о происшедшем, били себя в грудь, хлопали по коленям, ударяли по щекам; слышались ахи и охи, стоны и причитания. Из всех калиток выбегали люди.

Женщины торопливо стягивали концы платков под подбородком, сокрушенно качали головами: «Горе несчастной его матери!»

На хмурых, насупленных лицах мужчин было написано недоумение, смешанное с недоверием, — и в самом деле, поверить было трудно…

Нино без стука вошла в комнату к деверю.

Шавлего оторвал взгляд от связок винограда на стене и вопросительно посмотрел на невестку. Бледное лицо молодой женщины выражало печаль и ужас.

Шавлего приподнялся на локте. Сердце у него екнуло от тяжелого предчувствия.

— Что случилось, Нино?

— Реваз, Шавлего… Реваз…

Она закрыла лицо руками и ушла.

Шавлего вскочил, стал быстро одеваться.

Когда он выбежал на балкон, взволнованный Годердзи, вне себя от волнения, уже спускался по лестнице. Шавлего нагнал его уже почти в самом низу и схватил за руку.

— Что случилось, дедушка?

Старик посмотрел на него, отвел взгляд и спустился еще на одну ступеньку.

— Куда ты собрался? Да что же произошло — так и будешь молчать?

— Не знаю… Женщины чего-то болтают.

— Что с Ревазом?

— Не знаю… Говорят, убили.

— Кто? Когда?

— Не знаю, сам не знаю. Говорят даже…

Но Шавлего уже опрометью бежал к калитке.

Когда он подходил к дому Реваза, дорога перед усадьбой и двор были уже полны народа. Шавлего с трудом прокладывал себе путь в толпе. С разных сторон доносились до него сдержанные вздохи, тихие причитания, осторожный шепот:

— Ну, что ты, милая, что ты говоришь! Я своими глазами видела — нес на плече, словно вязанку хвороста.

— И как он его нашел, где?

— Пена, говорит, шла у него изо рта.

— Не пена, а кровь.

— Он так сказал — пена, дескать.

— Пена — это если человек отравится.

— Так, наверно, его отравили. Горе матери твоей, сынок, бедной, несчастной…

— Может, сам он и убил.

— Скажешь тоже!

— А что, трудно разве поверить? Глаза у него, как у разбойника, так и сверкали. Как повстречаю где-нибудь, сразу в сторону сворачиваю.

— Как Марта смогла полюбить такого?

— Поди разберись! Да иную женщину сам черт не поймет!

— Говорит, долго откапывал.

— Это потому, что кинжал сломался. А то бы легче справился.

— Дуло ружейное будто бы из снега торчало — вот Како и догадался…

— Да, на снегу, наверно, издалека было видно. Должно быть, бедняга попал в метель, и его занесло.

— Надо сообщить в милицию, они все выяснят… А только этот давно уже зарился на Ревазово ружье.

— Ох, беда, что же теперь с несчастной старухой станется?

— Брось, кума! Ты пожалей того, кто ушел, а кто остался… У нас тут голодной смертью никто еще не умирал.

Шавлего с трудом пробрался через толпу в галерее и кое-как протиснулся в дверь.

Словно голос солирующего инструмента, пробивались сквозь общее гуденье плачущих и причитающих голосов полные отчаяния слова, вырывавшиеся из глубины потрясенного горем сердца.

В комнате продираться сквозь плотную стену людей было еще труднее.

Покойник лежал на тахте близ окна. Вокруг стояли женщины; губы у них кривились от сдерживаемых рыданий. Более пожилые причитали жалобными голосами и время от времени били себя по коленям и по груди иссохшими, огрубелыми руками.

Маленькая, скорченная старушка в черном ползала на коленях вокруг тахты и с каким-то беззвучным кошачьим сипеньем целовала безжизненное тело — руки, голову, ноги…

Шавлего видал на своем веку немало покойников, а убитых и вовсе без числа, но такого странного, необычного мертвеца не видел ни разу.

Некогда мужественное, плотно обтянутое гладкой смуглой кожей лицо с крупными чертами, на котором обычно играл здоровый румянец, было сейчас белым как мрамор, холодным, немым и не выражало ничего. Короткая небритая щетина выделялась на нем так, словно была нарочно рассыпана чьей-то рукой. Обескровленные губы были чуть приоткрыты. От правого угла рта начинался розовый след, тянувшийся полосой через всю щеку и сбегавший к уху. Обычно сдвинутые при жизни, упрямые, словно даже сведенные гневом брови разошлись, раскинулись подо лбом во всю длину, похожие на развернутые птичьи крылья, и казались еще чернее, чем обычно, на мертвенно-бледном лице. Веки сморщились. Чуть приоткрытые глаза, казалось, сверлили любого приблизившегося пристальным взглядом. И от этого взгляда — неподвижного, насмешливого, как бы саркастического — веяло таким леденящим холодом, что Шавлего внутренне содрогнулся.

Большие руки, высовывавшиеся из разодранных в клочья рукавов, были сложены на животе, у поясной пряжки. Левая рука была бледной восковой желтизны, правая — синяя, с красноватым отливом.

Икры и ляжки, видневшиеся сквозь дыры изодранных брюк, отливали еще более глубокой, почти черной синевой.

Шавлего поднял с колен припавшую к телу сына старуху, сказал женщинам, чтобы они прикрыли покойника, и вышел.

Со всех сторон на него были устремлены вопросительные взгляды. Он не ответил ни на один из них, не заговорил ни с кем, спустился во двор и направился к винокурне. Сев на край разломанной кирпичной кладки, в которой был прежде укреплен конфискованный куб, он спустил ноги в топку и стал смотреть на церковь святого Ильи, видневшуюся вдали, за склоном Чахриалы. Долго сидел он так, вглядываясь в еле заметные, рассыпанные по просторному церковному двору, ушедшие в землю надгробные плиты.

Бесполезно, излишне было думать сейчас о том, какие замыслы и надежды приходилось похоронить вместе с Ревазом. Главное было то, что погибла молодая жизнь. Безвременно угасла жизнь, которая, если бы ей дали срок, могла сложиться не менее прекрасно, чем любая другая.

В ушах у Шавлего еще звучал шепот людей, собравшихся во дворе и в доме, он не мог отогнать носившееся в воздухе подозрение.

И вспомнил слова Реваза:

«Скажи охотнику Како: ступай, убей из этого ружья человека, и оно твое, — побежит так, что даже собаку с собой не прихватит».

«Когда-то среди горцев водилось такое — из-за хорошего ружья могли убить человека. Но только врага — иной веры, иного племени. А Реваз — какие у него были враги и кому сам он был врагом? Да и у врага, пожалуй, не поднялась бы рука лишить жизни такого молодца? Нет, нельзя так запросто возводить напраслину. Это клевета. А клевета ничем не лучше убийства… Я должен поговорить с Како. Сейчас же, немедленно».

Он посмотрел вокруг.

Под абрикосовым деревом собрались молодые. Среди них был и Эрмана — пасмурный, подавленный.

Шавлего подозвал жестом Шакрию.

Все двинулись к нему гурьбой.

— Шакрия, пойди в дом, скажи Марте, чтобы вышла ко мне. Скажи — у меня к ней важное дело. Непременно ее приведи.

— Я думаю, надо сообщить милиции. Как-никак, а случилось-то это в моем сельсовете, — сказал деловито Эрмана, когда Надувной ушел.

— Непременно надо сообщить. Достань машину и поезжай сам. Привези Баграта Хуцураули и врача-эксперта. Ступай сейчас же — найди машину и поезжай.

Когда Марта пришла, Шавлего прогнал всех, отыскал удобное местечко и попросил ее присесть на минутку.

Замужество пошло Марте впрок: она стала еще привлекательней и даже, казалось, помолодела. Веки у нее чуть припухли от плача, красивые губы вздрагивали. В глазах затаились напряженное ожидание и страх.

— Извини, Марта, неподходящее это место для разговоров, но я должен тебя кое о чем спросить. Только ничего не скрывай, я должен все знать. Ты мне скажи все без утайки, а если чего не стоит разглашать, положись на меня, останется между нами… Что сказал Како, вернувшись домой, после того как принес Реваза сюда?

Страх в глазах у Марты обозначился еще явственней. Щеки у нее чуть побледнели.

— Ничего, Шавлего, почти что ничего. Скинул оружие, бросил мне только: «Реваза принес» — и тут же повалился на постель, не раздеваясь. Сразу заснул — не попросил поесть, не умылся. Повалился на постель и заснул. Да… еще, перед тем как заснуть, пробормотал: «Ступай туда, присмотри за старухой, она ведь одна». И заснул как убитый… Больше я ничего не знаю, Шавлего. Клянусь, ничего не знаю!..

Она заплакала.

— Что-то такое я слышала краем уха… Люди что-то там говорили… Како не мог этого сделать. Разве Како способен на такое? Они не знают, какая у него душа, что это за человек… А Реваза он всегда любил. И даже о Нико… Даже о Нико говорил иногда плохо — из-за Реваза… И я любила Реваза, очень любила. Любила как брата, как родного… Реваз, Реваз, горе твоей матери, Реваз!..

— Ладно, Марта, ступай теперь назад в дом, ты там нужней. Не бойся, никто без достаточного основания твоему Како слова не скажет.

Марта встала, посмотрела на него умоляющим взглядом:

— Не погубите нас, Шавлего! Како ни в чем не виноват. Ничего плохого Како сделать не мог. Он в самом деле любил Реваза. И я его любила. Как брата родного. Он был гордостью нашего села, и я его любила, как все.

— Ладно, Марта, ступай, ничего не бойся.

У Марты задрожали губы, она с сомнением взглянула на Шавлего, поднесла к глазам платок и ушла.

Шавлего оставался еще некоторое время на месте. Он рассеянно поглаживал столб навеса, с сожалением оглядывая разоренную винокурню и кучи камня, песка и кирпичей во дворе, на которых сейчас сидели с опечаленными лицами его односельчане. Потом встал, пересек виноградник и через пролом в изгороди выбрался на Берхеву…

В галерее лежала, свернувшись, коричневая ищейка, над каждым глазом у собаки было по светлому пятну — казалось, у нее две пары глаз. Ищейка завиляла хвостом, встряхнула длинными ушами, обнюхала ботинки Шавлего. Потом, подобострастно изгибаясь всем туловищем, подползла к нему.

Шавлего постучал в дверь и, не получив ответа, вошел в комнату.

Занавески на окнах были не раздернуты, в комнате стояла полутьма, как в горах после захода солнца. На столе были свалены охотничья сумка и патронташ, Холодно поблескивало стальное дуло ружья.

На кровати спал лицом вверх человек. Одна рука, согнутая в локте, лежала у него на груди, другая свесилась до полу. Поза у него была такая неудобная, неестественная, что на первый взгляд он мог показаться мертвым.

Шавлего отдернул оконные занавески и подошел к постели.

Лицо у охотника было невероятно усталое, изможденное; Шавлего стало даже жалко его будить. Щеки заросли не бритой с неделю щетиной, рот был приоткрыт, спящий тяжело дышал.

— Како!

Спящий не пошевелился.

— Како! — позвал Шавлего громче. — Слышишь, Како!

Он подождал немного, еще прибавил голоса и потормошил охотника:

— Како, проснись! Встань на минуту — поговорим.

Он даже усомнился на мгновение — может, и этот испустил уже дух. Потом тряхнул его покрепче и гаркнул во весь голос.

Охотник открыл глаза, долго бессмысленно смотрел в одну точку, потом поднял взгляд на Шавлего, явно не узнавая его, и веки его сомкнулись — он опять заснул.

Преодолев жалость, Шавлего снова крепко тряхнул охотника, ухватив его за ворот телогрейки, потом взял за плечи и посадил на постели.

Тут Како наконец разлепил веки, обвел комнату почти невидящим взглядом, растерянно посмотрел на Шавлего, вздернул брови, затряс головой и зевнул — долгим зевком, как его ищейка.

Редко приходилось Шавлего видеть человека, усталого до такой степени. Охотнику едва удавалось прямо держать голову.

Шавлего пододвинул себе стул.

— Очнись, Како, встань, я к тебе на минуту, Жалеть надо Реваза, а ты еще успеешь поваляться и поспать.

Како спустил со вздохом ноги в сапогах на пол. Одеревенелыми распухшими пальцами он с трудом достал из пачки папиросу.

И перед Шавлего развернулась картина трагедии, разыгравшейся в горах.

— На этой горе обвалы и лавины — самое обычное дело, До самой вершины взбегает крутой, голый, щебнистый склон. Снегу на нем удержаться трудно. Как выпадет его метра на два, на три толщиной — тут он и оторвется, и покатится лавиной по склону, сметая все на своем пути, и, наконец, ляжет в ущелье Белого ручья… Бывает, от выстрела отрывается, а иной раз — и просто так. Может, Реваз и не стрелял…

Спустился я с Гортмагали и иду по ущелью. Смотрю — из снега торчит что-то темное, примерно на пядь вышиной. Резко так выделяется на белом. Сначала я подумал — ветка. Потом удивился: вижу — блестит. Пес побежал туда. Трижды обошел вокруг, взлаял раз-другой и завыл. Тут я заинтересовался, подошел поближе. И сразу мне стукнуло в голову: не иначе, как Ревазово это ружье. Другого такого ружья я во всей округе не знаю. И еще потому я о Ревазе подумал, что трижды встречал его в тех местах. Как-то раз он пошел на раненого медведя с одним кинжалом. Хорошо, я успел выстрелить, всадил зверю пулю в самое ухо, вышиб из него дух. А Реваз тогда бог знает как рассердился, велел мне не путаться не в свое дело и вообще близко не подходить, когда он охотится… Ну, я и держался от него подальше… Целых полтора месяца нигде его не встречал.

А теперь — это ружье…

Достал я кинжал, стал раскапывать снег. Рыл до полудня.

Первой показалась застывшая на прикладе рука. Она была черная. Нет, не черная, а синяя, с красным отливом. Тут мне стало совсем не по себе. Я заторопился, всего меня залило потом, и наконец откопал его, разгреб снег, отодрал намерзший лед… Он сидел, поджав ноги. Левая рука с ружьем уперлась локтем в камень, правая поднята вверх — видно, бедняга думал защититься от лавины или остановить ее… Ладонь вся разбита, кожа содрана… Тяжело было смотреть.

Ноги у него вмерзли в лед. Вырубая их, я сломал кинжал. Но все же в конце концов отодрал беднягу от камней и льда…

Пошел я оттуда по ущелью и к ночи добрался до верхней кромки леса. Трудно было тело нести, и ружье я никак не мог высвободить из его рук. Положил я его, такого, как был, и развел огонь… Пес от страха все повизгивал и жался ко мне.

Всю ночь я не смыкал глаз. Хорошо еще, были у меня папиросы.

Когда рассвело, я был такой усталый, что едва смог подняться на ноги. Долго сидел, смотрел на него. Ох и тяжело же было…

Когда потеплело, лед у него на бровях растаял, вода стекла в глаза, а оттуда просочилась через ресницы и побежала каплями по щекам. У меня волосы дыбом встали: показалось, что покойник плачет… Оплакивает себя, свою беду… Я вскочил и убежал.

Потом, вернувшись, я уже не мог смотреть ему в глаза. Рука у него за это время чуть мягче стала, я кое-как высвободил ружье и снова взвалил труп на спину…

День был солнечный, и он понемногу оттаивал. Обмяк, немного раздулся и стал тяжелей.

Потом, среди дня, изо рта у него пошла пена. Какая-то розовая. И он стал очень тяжелым. Приходилось часто останавливаться, отдыхать.

К вечеру я донес его до Пиримзисы и там положил в хижине косарей… Только оставаться около него я не мог — вышел из хижины и развел огонь на дворе.

Эту ночь я тоже не смыкал глаз. Собака все лаяла и подползала к костру. Может, чуяла хищника неподалеку.

Еще тяжелее прежней была эта ночь. И папиросы, как на грех, кончились…

Наконец, едва на востоке посветлело, я в последний раз взвалил беднягу на плечи и пошел дальше. К утру доставил его к матери…

Шавлего сидел в молчании — он был весь скован холодом, как тот труп, о котором ему рассказывали.

Охотник зажигал одну папиросу за другой. В одну затяжку выкуривал ее до половины. С тяжелым вздохом выпускал струйками дым изо рта и ноздрей. Шавлего встал.

— Ну, ложись отдыхать, Како. — Выспись хорошенько и, когда проснешься, приходи в сельсовет к Эрмане.

Он вышел из дома и присел во дворе.

Похоже, что все так и было, как рассказал Како.

Эрмана запаздывал.

Перевалило за полдень.

Да, пожалуй, правду сказал охотник.

Наконец показалась машина.

Шавлего встретил старшего следователя Хуцураули за калиткой. Не дал ему войти в дом, попросил сначала произвести вскрытие.

— Я знал, что вы сюда приедете. Человек на ногах не стоит от усталости. Надо его пожалеть. Пусть отдохнет…

Когда они вошли в комнату, где лежал покойник, Шавлего содрогнулся — так страшно изменился Реваз. Красивое, мужественное лицо распухло, превратилось в заплывшую безглазую маску. Тело вздулось горой, одна рука совершенно почернела.

В комнате стоял тяжелый дух.

Обезумевшая от горя мать по-прежнему ползала на коленях около тахты; прижималась увядшими щеками к телу сына, гладила иссохшей рукой его распухшие пальцы и лицо.

Не выдержав этой тяжелой картины, Шавлего пошел к дверям.

— Не хотите присутствовать при вскрытии?

Шавлего отрицательно покачал головой.

— Я буду присутствовать.

Шавлего узнал голос дяди Сандро. Чалиспирский доктор стоял в головах покойника и внимательно разглядывал тело.

— Попрошу всех выйти. Мать покойного уведите, пожалуйста, в другую комнату. Побыстрей! Позаботьтесь о несчастной женщине, видите — она чуть жива. — Следователь дождался, пока комната опустела, и запер дверь изнутри.

Шавлего снова направился к разоренной винокурне и присел под навесом. Подняв с земли сухую ветку, он долго, опустив голову, чертил ею непонятные фигуры на земле.

«Умер, покинул мир человек. Мы не очень-то интересовались его повседневным житьем-бытьем, зато сразу бросились раскапывать причины его перехода в небытие. Усердно — сочувственно или равнодушно, но усердно — их исследуем. Что же нас все-таки интересует? Зачем все это? Главное — что его уже нет. И никакие наши розыски не изменят этого факта. Мы убеждаем самих себя, что наказание виновных будет острасткой для других, что мы предотвратим повторение подобных случаев… Со спокойной совестью назначаем соответствующую кару и возвращаемся домой в непоколебимой уверенности, что честно выполнили наш человеческий долг. А человек… Неужели только это и есть человек?.Что превращает говорящее двуногое в человека? Духовная культура, которая выявляет в нем совершенный человеческий образ?.. Вот теперь принято отдавать детей одновременно в простую и в музыкальную школы. На детские плечи ложится двойной груз. Для чего это делается? Потому что в каждом из них заключен будущий Моцарт, Бетховен или Палиашвили? Нет! Музыка очищает душу маленького двуногого, оставляет в ней меньше места для злых чувств…»

Доктор вышел из дома не скоро.

Он сел рядом и устремил долгий взгляд на погруженного в мысли Шавлего. Потом, не дожидаясь вопроса, начал:

— Несчастный случай. Никаких следов физического насилия не обнаружено. Я сам обследовал все тело сантиметр за сантиметром. Никакого пулевого ранения. Никакой травмы. Следы кровоизлияния в легких являются результатом удушья. Погибший задохнулся под снегом. Это вполне возможно, если снежный слой достаточно глубок. Во внутренних органах — в сердце, в печени, в кишках — не обнаружено никаких изменений. Если, конечно, не считать признаков гниения и разложения. Картина ясная: несчастный случай. Бедняга оказался жертвой снежного обвала во время охоты… Очень мне жалко парня… Сейчас его приведут в порядок, он примет вполне приличный вид. Когда будете хоронить?

— Не знаю. Надо посоветоваться с другими… Разве Илья Чавчавадзе не был гением, дядя Сандро?

— Какое отношение, юноша, имеет к этому событию Илья Чавчавадзе, независимо от его гениальности?

— Третьего дня я слушал болтовню одного пьяницы… Он разглагольствовал об эрозии. Но разве пьяницы могут остановить эрозию?

— Непонятны мне твои речи, юноша. Сначала Илья Чавчавадзе, теперь эрозия. Темно. При чем тут все это?

— Вы правы, дядя Сандро. «В самом деле — при чем тут наш старый Петрэ?» — как сказано у Ильи Чавчавадзе.

Врач изумленно смотрел на молодого человека.

3

Русудан молча ела суп. Губы ее едва касались ложки. Временами она украдкой вскидывала взгляд на Закро, сидевшего против нее, и всматривалась в красноватые мочки ушей.

Уже порядком оправившийся борец усиленно работал челюстями, с аппетитом разгрызая мозговые кости. И большие мочки исполняли ритмичную пляску в такт мерному движению челюстей.

Под этот завораживающий танец Русудан мерещилось совсем другое: образ молоденькой девушки, прильнувшей к гробу Реваза.

Как, когда появилась Тамара? Говорили, что отец принял меры предосторожности, заранее увез ее в Пшавели, к тетке. Но вот она ворвалась в комнату и упала на пол около гроба — раздавленная горем, исхудалая, жалкая. Лицо — белое как полотно, точно всю кровь выпустили у нее из жил. Она горестно причитала и билась головой о край гроба. Распущенные волосы ее рассыпались по груди покойника, она покрывала поцелуями это уже ставшее добычей тления, но такое близкое и любимое лицо, эти большие, грубые, но такие милые ей, полные нежности руки. Она прижималась щекой к его щеке, словно пытаясь перелить остаток тепла из своего изможденного тела в его оледенелую, бездыханную плоть. Она шептала любовные слова, все снова и снова ласкала и целовала мертвеца и орошала его жгучими слезами, точно хотела растопить лед смерти, сковавший его.

Всех потрясло ее горе — вздох, похожий на стон, вырвался из груди множества людей, находившихся в комнате, женщины зарыдали, запричитали, громкие жалобы и плач вырвались наружу через распахнутые двери; мужчины отвернули друг от друга лица, чтобы подступившие к глазам слезы не выдали их слабость перед соседями.

Нико пробился через толпу и с трудом оторвал от гроба свою единственную дочь…

Дважды выскальзывала из его рук Тамара, дважды снова бросалась к гробу погибшего жениха.

Наконец Нико, хмурый, с каменным лицом, подхватил ее на руки, как ребенка, спрятал у себя на груди ее осунувшееся, ставшее таким маленьким лицо и унес ее.

И все же Тамара потом опять ускользнула от него.

Она прибежала, задыхаясь, на кладбище в последнюю минуту. Хваталась за веревки, пыталась спрыгнуть в могилу. Потом уцепилась за ручку гроба, не давала опустить его в землю. Умоляла всех жалостным голосом: «Мне без него жизнь не в жизнь. Я все равно теперь долго не протяну. Положите меня с ним, засыпьте нас вместе сырой землей…» Проклинала родного отца, проклинала день своего рождения…

Даже могильщики — безбородый Гогия и полыцик Гига — смахивали с глаз невольные слезы.

Потом голос изменил ей, она вся поникла и упала как подкошенная на гроб, обхватив его тонкими, бессильными руками.

Двоюродный дядя Тамары, Георгий, испуганно подхватил девушку, оттащил в сторону и с трудом привел ее в чувство…

Ритмично двигались мочки ушей, а Русудан все вновь и вновь переживала потрясение, испытанное ею при виде этого жуткого торжества любви над смертью. Все слышала, как с глухим стуком колотилась о гроб маленькая, красивая девичья голова.

Никогда, никому, ни по какому поводу не завидовала Русудан. Но сейчас… Эта маленькая девушка оказалась сильнее ее. Гораздо сильней. Неизвестно, верила она или нет, что Реваз совершил все приписываемые ему преступления. Во всяком случае, отец мог убедить ее в чем угодно, он имел над нею необычайную власть. И все же… И все же любовь взяла свое. Сердце взяло свое. Сердце обмануть нельзя. Тот, кто попытается обмануть сердце, не уйдет от вечной кары… Закро был хороший, очень хороший. Русудан не могла представить себе, что в этом неотесанном увальне таится столько нежности, столько чуткости и понимания. Он любил жену до самозабвения. Скажи Русудан одно слово — и он отправился бы в лес безоружным, чтобы подоить медведицу… Но все же это был не тот… Это был не тот… О нет, не тот… Тот был в белой чохе и с белой буркой на плечах, он сидел на белом коне, и от громкого ржания его скакуна дрожали в страхе все эти мелкие людишки. Сказочно? Что ж, все наше пребывание в этом мире похоже на сказку. Создатель, природа — не все ли равно, как назвать, — дали нам столь малый срок пребывания на этой земле, что нужно торопиться получить свою долю прекрасного из того, чем она богата. И если счастье не дастся тебе без усилий, создай себе его сам и живи и радуйся… Но Русудан слишком хорошо знала себя и понимала, что никогда больше ее коса не свесится из окна замка и что никто уже не поднимется на башню по этой шелковой косе…

И никогда, никогда больше не полетят наперекор вихрю золотогривые, крылоногие скакуны…

Закро поднял голову и нечаянно увидел, как втихомолку скатилась по розовой щеке молодой женщины притаившаяся в уголке глаза единственная слеза.

Но он не подал виду, что заметил что-либо. Взял свою подчищенную тарелку и направился к печке, на которой стояла кастрюля с едой.

— Так хорошо, так вкусно ты готовишь, что вот — уже третий раз добавку беру.

Глухо, словно издалека, донесся его голос до Русудан. Очнувшись от своих мыслей, она проглотила ложку остывшего супа.

На дворе жалобно визжал поросенок.

Закро обрадовался подвернувшейся теме для разговора.

— Слышишь, опять визжит. Вечереет, стало прохладно, и он, видать, застыл. Вот кончу есть и выйду к нему. Выхвачу вилами охапку сена из стога, что за виноградником, и подстелю бедняге. Дешево достался нам этот поросенок, да какой поросенок — целый кабанчик. Вот поем и выйду, а то ведь, знаю, всю ночь будет плакаться, заснуть не даст.

Закро сел на свое место, за стол, и поставил перед собой тарелку.

И снова завораживающе задвигались мочки его ушей, и под их ритмичный танец воображение нарисовало перед Русудан новую картину: на этот раз большую руку Шавлего на обнаженной, красивой груди Флоры… А она… Она в это время бегала вечерами и даже во время коротких дневных перерывов по магазинам, обошла каждый уголок Тбилиси, разыскивая для него подходящие рубашки…

Ну ладно, в тот раз… в тот первый раз… Пусть… бог с ним… пусть… Но во второй? Во второй раз Русудан уже не могла стерпеть, и… и вот результат…

Да, вот результат…

Нет! Русудан ненавидит, ненавидит, ненавидит этого человека! Пусть и он изведает горечь… вкусит яд измены. Пусть изведает до конца! Закро теперь ее муж. А мужа Русудан никому не даст в обиду. Закро будет учиться. Русудан поможет ему. Он умный, способный парень. Ему не трудно будет окончить заочный. Заодно будет работать в колхозе… Русудан добьется, чтобы он стал самым первым, самым лучшим в Чалиспири… А потом — что мешает ей заглянуть чуть дальше в будущее? Потом — председателем… Почему бы нет? Почему Закро не стать хотя бы и председателем?..

Глаза ее заблестели так ярко, что Закро не выдержал взгляда своей жены и уткнулся в тарелку.

Тут к поросячьему визгу примешался рокот автомобильного мотора, который вдруг оборвался перед их калиткой.

Закро прислушался, перестал есть.

Калитка хлопнула. Во дворе послышались шаги. Кто-то поднялся по лестнице, прошел по балкону. Дверь отворилась, и показалась огромная голова Валериана. Лицо у него было радостное, сияющее. Близко посаженные глаза излучали торжество. Рот был растянут до ушей, и зубы, оскаленные, как у взнузданной лошади, ярко блестели.

— Закро! Русудан! У Кето мальчик! Мальчик! Кето родила мальчика! Я знал, что вы обрадуетесь, и сразу помчался к вам. Мне его не показали, даже близко меня не подпустили. Собирайся, Закро, поедем. Тебя они там уважают, тебе покажут. Вставай, чего ты мешкаешь? Если я малыша сейчас не увижу, с ума сойду. Я на машине Серго приехал. Она тут, внизу. Поднимайся. Туда и получаса пути нет — за двадцать минут докатим до Алвани. Ну, чего ждешь?

Закро чистосердечно обрадовался тому, что Кето благополучно разрешилась и что у нее родился мальчик. Он встал и так основательно потрепал счастливого отца за ухо, что Валериан даже усомнился в безобидности его намерений.

Увидев, как изменилось выражение лица у гостя, Русудан невольно улыбнулась.

Закро был на седьмом небе от радости.

— Что скажешь, Русудан? Если я оставлю тебя ненадолго — поеду и сразу вернусь? Посмотрим, что за мальчик. Может, совсем и непохож на этого непутевого!

— Что? Что? Как это — непохож! Да все там говорят: так, мол, похож на отца, словно изо рта у него вывалился.

— А когда вернусь, тогда и подстелю сена поросенку. Что скажешь, Русудан?

— Поезжай, конечно, Закро. Кето очень тебе обрадуется, А за поросенком я сама присмотрю. Садись с нами за стол, Валериан, будь гостем. И Серго позови.

— Нет, что ты, Русудан, разве я усижу сейчас… Мы лучше поедем и живо вернемся. Ну, Закро, пошли. А может, и ты с нами, Русудан?

— Нет, мне сейчас ехать нельзя. Разве я могу так — к молодой матери с пустыми руками?

— Кето ничего не нужно, у нее всего вдоволь. Ни в чем никакой нужды не испытывает… И в машине место есть.

— Поезжайте вы, Валериан, а я потом, в другой раз, ее навещу. Так, ни с чем, я не могу ехать.

Закро обернулся в дверях.

— Вот досада! Ах, какой пес у нее пропал! Я все надеялся, что вернется. Одичал, как видно, не находя меня дома. А может, и пристрелил кто-нибудь. Хочешь, приведу от вас Мурию и привяжу на балконе, у лестницы?

— Поезжай, Закро. Ничего не нужно, не беспокойся. Не такая уж я трусиха.

— Ну ладно, Русудан. Постараюсь вернуться поскорей.

Зять и шурин поспешно, грохоча каблуками, сбежали по лестнице.

4

Кто-то наконец сообразил отворить окно. В комнату ворвалась ночная прохлада. Облако голубого табачного дыма медленно потянулось к окну и поплыло через него наружу, чтобы раствориться в безграничном пространстве. Лица сидевших в комнате стали видны отчетливей. Все зашевелились. Один только Иосиф Вардуашвили сидел, как и прежде, в углу и, опершись локтем о пианино, с равнодушным видом смотрел в сторону, прячась за тонкой дымовой завесой.

Тедо украдкой покосился на бригадира. Потом окинул быстрым взглядом все собрание и остался доволен. Сегодняшний состав не был похож на сбор прежних его сторонников. Прежде всего, народу оказалось гораздо больше. Но главным все же было сознание того, что момент выбран удачно и что шансы на победу вполне реальны. На этот раз Тедо хватило ума поставить на стол не влажную хеладу с вином, а деревянный поднос с фруктами.

Он посмотрел на собравшихся и спросил прямо:

— Будет еще кто-нибудь утверждать, что нам даже пошатнуть Нико не удастся? Смерть Реваза сильно подорвала в народе веру в него. Какой парень погиб, какой парень! Сил своих не жалел для общего дела. Голову готов был сложить. И такого парня погубить, оклеветать, затравить! И почему? Да потому только, что видел в нем своего опаснейшего соперника!

Сегодня он избавился таким способом от Реваза, завтра со мной так поступит, послезавтра настанет очередь Иосифа, потом — твоя, Сико… Словом, он никого не пощадит, в ком угадает возможного конкурента. Чалиспири — наша родина. Мы тоже на этой земле родились, здесь научились ходить и здесь превратились из ребят в мужчин. Этот воздух, эту воду, эту Берхеву бог дал нам во владение — всем поровну. Какие же у Нико особенные права, какие преимущества перед нами? В Америке и то президента на четыре года выбирают… Сперва такая напраслина: украл, дескать, зерно, да еще семенное. А потом еще эта история с водкой. Да кто водки у себя дома не гнал — разве когда-нибудь это раздували в целое дело, разве бывало, чтобы человека за это ославили на целый свет? Но ежели кому кто не по душе пришелся, так уж найдет к чему придраться, скажет: зачем у тебя бровь над глазом?.. Но люди-то ведь не слепые! Люди все видят, все взвешивают! Когда мы этого беднягу хоронили, все между собой переговаривались: мол, этого стервеца камнями побить и то мало-за такой грех, за то, что свел в могилу хорошего человека.

Сико покачал головой:

— Как он только не постыдился прийти на похороны?

— Сообразил хоть, что на поминки оставаться ему не следует, сказал: дескать, мне как члену партии неудобно…

— Да как бы он на поминках людям в глаза глядел?

— Зато явился председатель ревизионной комиссии.

— Кто-нибудь из его шайки непременно должен был там присутствовать.

— Нико нарочно его прислал.

— Ну разумеется, нарочно. А вечером ему доложили во всех подробностях, что было, кто как говорил.

— Но дочка его прямо душу мне перевернула!

— Да, да, подумай, как эта малышка всех поразила!

— Не такая уж малышка, в самый раз — ни старше, ни моложе не надо.

— Совсем туда переселилась?

— Ну да, совсем. Надела траур и объявила всему свету, что она вдова Реваза.

— Значит, по-настоящему любила!

— Любила, да как! Видал — чуть сама над гробом не отдала богу душу.

— У меня сердце кровью обливалось — так ее было жалко.

— А у меня все нутро перевернулось, когда я глядел на нее.

— И от сестры крепко нашему Нико влетело.

— А сестра что?

— Плюнула на него и без долгих разговоров укатила к себе в Пшавели.

— Что ж, он совсем один в этом огромном доме остался?

— Ну, зачем один — мало ли кто у него там еще…

Тедо спрятал улыбку в усы.

— Давайте, как говорится, вернемся к нашему ослу, а то ночь так пробежит, что и не заметим. Остался у нас завтрашний день — один только день. Вечером — общее собрание. Отчет и перевыборы.

— Удивительное дело — сперва Нико так торопился с собранием, с чего же потом стал тянуть?

— Это такой аферист, каких свет не видывал! Заметил, куда гнет Теймураз, и сразу понял, что надо оставить врагам поменьше времени. Вот и уговорил всех: девятнадцатое, мол, слишком далеко, как бы не опоздать…

— А теперь?

— А теперь Реваза нет, бояться ему пока некого. Заодно и людей постарался задобрить: дескать, в селе траур, не время сейчас проводить собрания.

— Как же он все-таки сумел так затянуть дело?

— Наверно, сверху его поддерживают, а то на свой страх и риск он едва ли решился бы.

— Ладно, что было, то прошло. Теперь это уже неинтересно. Главное: как завтра действовать? Может, вы собираетесь оставить его председателем и на этот раз?

— Что ты, Тедо, боже упаси! Скажи нам, что мы должны делать, как посоветуешь, так и поступим.

— На что вам мои советы, вы же не дети… Когда я был председателем, вы все были у меня как у Христа за пазухой… Большой груз я собираюсь взвалить на плечи, но уклоняться не стану. В конце концов, должен же хоть раз, хоть когда-нибудь, встать во главе села совестливый человек? Люди измучились: на работу выходят до зари, возвращаются, когда уже стемнеет, и все же, посмотрите, сколько мы распределили на трудодень? Никак не насытит Нико всю свою родню, каждый мало-мальски приличный пост занят его родичем. Председатель ревизионной комиссии — Георгий, его двоюродный брат; бухгалтер — самый близкий его друг-приятель. В секретари парткома его же определил, никому больше такой пост не доверил. Завскладом — Лео Бочоночек. Привез из Телави какого-то торгаша и растратчика, записал в колхоз и отдал ему на откуп целую торговую точку. А взять хоть Купрачу — этот столовую в собственную лавочку превратил.

— Ну, в Купраче, сказать по правде, есть плохое, а есть и хорошее.

— Хапает, но и помочь человеку рад.

— Давеча случился у парнишки Ника Чаприашвили заворот кишок. Купрача бросил свою столовую и за пятнадцать минут доставил мальца на машине в Телави.

— Да, да, этого парнишку Купрача от смерти спас.

— Умеете вы все раздуть! Ну ладно, к чертям Купрачу. А помните, как Нико старика Габруа дважды в Цхалтубо посылал, а потом и пенсию ему назначил? Еще что-нибудь припомнить?

— Хватит. Ты научи нас, как завтра действовать.

— Что вас учить — голова у каждого есть на плечах, вы не маленькие. Как только приму колхоз, тотчас все получите повышение. Вот, скажем, Маркоз — человек молодой, бригадир. Ему в самый раз быть заместителем. Сико очень подойдет должность председателя ревизионной комиссии. Иосиф… Иосифа мы попросим быть секретарем парткома. Думаю, он нам не откажет. В торговую точку пошлем Автандила. Хороший парень. А склад… На складе нужен тоже хороший парень.

— Нужен? Так вот он я!

— А я что — на груше сижу и ткемали ем?

— И мне склад оскомины не набьет!

— Кому, тебе? У тебя в котелке дырка — заделай ее сначала…

— Он блажной, Тедо, потому и иссох!

— Я блажной? Это ты полоумный! В детстве, бывало, набьешь карман козьим пометом и грызешь, что твою хурму!

— Кто, я? А помнишь, однажды Купрача тебе сказал, что медведь, если упадет с дерева, начинает потом жиреть? Ты потихоньку забрался во двор к нашим, влез на грушу и брякнулся с нее на землю. Целый месяц провалялся в постели.

— Так это сук подо мной обломился. А ты, помнишь, как-то раз…

— Ладно, ребята, перекоряться да ссориться не из-за чего. Никто не останется в обиде. Сейчас главное — дать понять людям, что. мы все затеваем для их же пользы… На собрании все рассядетесь врозь и будете давать разъяснения сидящим рядом.

— Одно только ты забываешь, Тедо, — как будут держаться комсомольцы? Ведь эта их бригада имеет теперь огромный вес в колхозе.

— Ничего я не забываю, Сико. Тедо никогда не был дураком. Сколько уж времени мой Шалико работает не покладая рук в этой бригаде. Все Верховье под крепостью и Чахриалу перекопал. Спроси его, что комсомольцы говорят.

Шалико не стал дожидаться расспросов — отпустил пояс на чуть запавшем животе и исподлобья глянул на отца.

— Вся наша бригада точит зубы на дядю Нико. Из-за одного, говорят, Реваза не оставим его в председателях. Надувной сказал: если его не завалят, я пойду и скажу ему, чтобы сам добровольно убрался. А если, говорит, заартачится, что там гараж — взорву его самого вместе со всем домом и двором.

— От Надувного еще и не того можно ожидать!

— Ежели бес в него вселится, все, что угодно, сделает.

— А Нико и это было бы поделом. Отъелся, шея бычья, сам на кабана смахивает.

— Почему бы и не отъесться? Долго ли, коротко ли, двадцать три года Чалиспири грызет.

— А если район согласия не даст?

— Народ есть народ. Стадо, говорят, перед дубом замычало — дуб и высох.

— Народ — это конечно… И все же, Тедо, если райком нас не поддержит, ничего не получится.

— Не бойтесь, получится.

— Не думаю. В большой он дружбе с секретарем.

На толстых губах Тедо появилась усмешка.

— Вы со своей стороны постарайтесь, а за секретаря я отвечаю.

— Ладно, допустим, получилось. Кому ты тогда бригаду Сико передашь?

— А бригаду Иосифа?

— А бригаду Маркоза — чем она хуже?

— Все хотят в виноградарство!

— Потому что там премии.

— Премии и за полеводство дают.

— Все же не столько. Вот, например, в нынешнем году Сико только с прикрепленной к нему площади получил в премию полторы тонны винограда.

— Получил, да не даром! Его бригада прямо-таки вся выложилась — без него мы и государственный план не смогли бы выполнить.

— При чем тут бригада, ослиная голова! Просто град нас побил, а его участок обошел стороной.

— Кому это бригада Сико не нравится? Дайте ее мне. Счастливая бригада — вот увидите, и нынче град ее пощадит.

— Эх ты, растяпа! За своим двором присмотреть толком не умеешь, а туда же, за бригаду хватаешься!

— Пошел вон, муравьиный бугай! Шапки купить не можешь — не на что надевать. Кто тебе бригаду поручит?

— Посмотрите-ка на него! Жаба на что уродина, а над змеей смеется, называет ее кривулей.

Сико с сожалением покачал головой:

— Делим шкуру неубитого медведя. Человек еще в могиле остыть не успел, а мы… мы тут ссоримся из-за недобытой добычи.

— Ты, Сико, брось философствовать. Тот человек давно уже не то что остыл, а замерз в снегу.

— Он замерз еще до того, как его снегом завалило. Это вы, вы его заморозили задолго до того, как он под лавину попал.

— Наконец-то мы услышали твой голос, Иосиф!

Рослый бригадир вышел из своего угла.

— Все, что я тут слышал и слышу, — а заодно и все то, чего не слышал, — считаю величайшим вздором. Впрочем, для вашего здоровья все это, наверно, не без пользы. «Блаженны верующие», как говорит поп Ванка. Об одном только прошу… Очень прошу: не поминайте Реваза. Не говорите о нем ни худо, ни хорошо. Оставьте его в покое. Дайте ему покой хоть теперь! Этот человек… не вам о нем судить да рядить. Это был человек большой души, а вы его отвергли. Пока не убили — не успокоились… Когда я слышу его имя здесь, из ваших уст, — мне это кажется насмешкой. Меня тошнит, когда я вижу, как вы выдавливаете через силу слезы из глаз, как будто в самом деле очень огорчены. Когда нужно было о нем помнить, вы его забыли. Когда он нуждался в помощи, вы попрятались. Когда следовало объявить о его правоте на весь свет, вы затаились. Да я и сам оказался в то время не очень-то большим храбрецом… А тебе, Тедо, я вот что скажу: жизнь — это борьба. Ты и борись. Мне все равно, кто на этом месте будет сидеть, хрен редьки не слаще. Как говорится, март меня не осчастливил, и от апреля добра не жду. Борись, может, твое желание и исполнится. Если от моего голоса будет зависеть что-нибудь, я тебе в нем не откажу, потому что из двух зол, ясное дело, предпочитаю меньшее… Конечно, в надежде, что ты не остервенеешь пуще твоего предшественника.

Бригадир с такой яростью раздавил в пепельнице окурок, будто хотел свернуть голову всему злу, существующему на свете. Потом схватил с пианино свою шапку и широкими шагами пошел к выходу.

5

Смерть Реваза каким-то тяжелым кошмаром давила душу Шавлего. Мозг у него пылал. Это была последняя капля в чаше горечи. Он испытывал мучительные угрызения совести, чувствовал себя одной из спиц колеса, переехавшего человека, и это причиняло ему невыразимое страдание. У Шавлего появились странности: ему тяжело было видеть дом Реваза, он не мог заставить себя пройти поблизости от его двора.

Дня два тому назад, движимый чувством долга, он все же, через силу, пошел туда, чтобы навестить старуху.

Он нашел в доме двух женщин — мать Реваза и безмужнюю вдову, названую ее невестку. Словно печальные, нахохленные птицы сидели они, забившись в угол, безутешные, покинутые надеждой, отчаявшиеся, с лицами темными, как их траурные платья. Сидели безмолвные, окаменевшие, опустошенные…

У Шавлего замерло сердце. Словно схваченный за горло, он едва не задохнулся, рванул ворот рубашки, застонал и, не сказав ни слова, повернул назад…

Больше даже, чем мать, похоронившую сына, ему стало жалко молоденькую девушку, что оставила отцовский дом, с презрением отвергла обеспеченную, благополучную жизнь, отказалась от возможного будущего счастья и уединилась в этой нищей хижине, безмолвно славословя любовь и верность.

А Русудан?

Прекрасная Русудан…

Прекраснейшая из прекрасных — душой и телом.

Она горько плакала над гробом Реваза. Она любила Реваза — и плакала. Любила как человека больших достоинств. Как человека и как соратника… Но только ли о нем были ее слезы в эту минуту, не оплакивала ли она, скорее, свою собственную горькую судьбу?..

Украдкой поглядывала она на Шавлего — суровая и гордая в своем горе… И все же острый взгляд мог заметить: что-то жалкое сквозило в этой гордости. Ее неприступная, строгая красота напоминала сейчас заиндевелый цветок — побитый стужей, поникший, покорный своей участи.

Эти две молодые женщины, одна — охваченная безысходным горем, распростертая на крышке гроба, а другая — воплощение жизни и красоты, были и противоположны друг другу, и чем-то удивительно схожи…

Русудан! Что ты наделала, Русудан!..

Дойдя до дома, Шавлего наткнулся у калитки на свою невестку, Нино.

— Что ты тут стоишь на холоде? Почему не спишь?

— Тебя дожидаюсь.

— Что случилось?

— Тамаз пропал.

— Как будто раньше никогда не пропадал! Когда ушел, зачем?

— Дед его выпорол, и он убежал. — В голосе Нино слышались слезы.

— Ладно, чего ты перепугалась? Не в первый раз убегает. А за что дедушка его наказал?

— Не знаю. Куда-то собрался, вывел лошадь, стал седлать. И вдруг принялся искать Тамаза. Поймал его, снял с него пояс и этим самым поясом отхлестал.

— Откуда взялся пояс, у Тамаза же его не было.

— Не знаю… Какой-то ремешок. Где он достал, бог весть.

— Ревел очень?

— Как будто не знаешь, какой он упрямый. Кидался, рвал у дедушки пояс из рук, огрызался, как разозленный щенок. Наконец крикнул: «Уйду, не буду у вас жить!» — и убежал. Вот в эту сторону — через виноградник.

— Давно дедушка его ищет?

— Давно. И ваших и наших всех обошел. Тамаза нигде нет. Боюсь, как бы не простыл, да и напугаться может, мало ли что?

— Ладно. Ступай домой. Незачем здесь стоять — сама еще простудишься. Разве эта шаль — защита от холода? Иди домой, Тамаза я приведу.

Шавлего обошел ближние виноградники, обшарил крытые камышом и соломой шалаши; он то и дело останавливался и кричал:

— Тамаз! Эй, Тамаз!

Так прошло немало времени. Наконец в верхнем конце деревни на его зов отозвался дедушка Годердзи. Усталый от долгих поисков, старик был рассержен не на шутку.

— Ох, дай только его найти! Я ему покажу!

— Что он наделал, дедушка, почему ты его побил?

— Как это — почему? Смотри-ка, и ты тоже допытываешься!

— А все-таки — чем он так провинился, что ты его ремнем отхлестал?

— Ну-ка, взгляни. — Годердзи протянул внуку ремешок, что держал в руке. — Видишь? Можешь сказать, что это такое?

— Обычный ремешок, пояс.

— Это — обычный ремешок? Это — пояс? Хорошо же ты разбираешься. Знаешь, что это? Повод от уздечки, часть конской сбруи. Присмотрись хорошенько. Видишь, вот на ней серебряные бляшки и пуговки. Вот, вот — смотри! Вывел я жеребца, седлаю — собираюсь подняться в Лечуру за овечьим сыром. Только я подтянул подпруги и взялся за уздечку, смотрю- нет поводьев! Обрезаны с обеих сторон! Явился наш проказник, наигравшись в «лахти», — смотрю, подпоясан этой вот самой штукой.

— Наверно, без пояса ребята его в игру не принимали.

— Ну, так я всыпал ему за эти игры, надолго запомнит!

— Всыпать-то всыпал, а что теперь делать?

— Что поделаешь? Поищу еще немного и пойду домой.

— Его мать с ума сойдет. Не знаешь, что ли, Нино?

— Ничего она с ума не сойдет. Мальчишка небось завалился где-нибудь спать, а наутро сам явится.

— Ладно, ступай, дедушка, отдохни. Тамаза я отыщу. И если Нино все еще стоит у калитки, уведи ее в дом. Замерзла небось.

Годердзи намотал ремешок на руку и шел, что-то сердито бормоча про себя.

«Куда запропастился этот чертенок? Такой же гордый, как его дедушка, — не стерпел наказания! И даже не заплакал… Ремень с бляхами, от него даже осел заревет, а этот бесенок и не всплакнул. Великая вещь — порода!

Я от корня Бучукури,

Снять с себя не дам оружья!»

Шавлего прошел мимо двора старика Зурии, с трудом отогнал собаку, кинувшуюся с лаем ему навстречу.

«Бедный Зурия — взвалил тогда, в винограднике, на спину аппарат с купоросом, а распрямиться под ним не хватило сил. Шутка ли — почти сто лет… И Реваз был там… Как он бессмысленно, случайно погиб! Надо еще раз зайти к его матери. Несчастные женщины — попросту убивают себя!»

— Тамаз! Эй, Тамаз!

В саду у дедушки Фомы царила тишина. В темноте не было видно раскинувшегося между деревьями пчелиного городка. Из сада доносился нежный аромат цветущих персиков и абрикосов, новых побегов и молодой листвы, смешанный со сдобным запахом влажной, жирной земли.

«Вот старик. Таких надо ценить на вес золота. Весь склон Чахриалы и окрестности крепости засадил фруктовыми деревьями. Саженцы уже принялись, покрылись почками. Когда-нибудь будет сад — загляденье! А здорово я вывел на чистую воду этого пьяницу-«озеленителя»! Понимает ли он, что всем своим поведением оскорбляет и самого себя и науку! Прохвост! Приказал немедленно вырвать с корнем все саженцы: буду, дескать, озеленять эти места. Ну, не дурак ли? Как будто посаженные нами деревья — не растения вовсе и листья у них не зеленого, а бог весть какого цвета! Правильно я сделал, что отчитал его как следует, авось и в другие места перестанет соваться».

— Тамаз! Эй, Тамаз!

Но в ответ на свой зов он слышал только ленивое собачье тявканье.

В дальнем конце деревни, на горе, за раскидистым старым дубом, виднелся уединенный дом. Лампочка, горевшая на балконе, освещала кусок двора.

Шавлего остановился, пристально глядя на дом и двор…

Так же горела лампочка в тот далекий вечер. Долго стояли они вдвоем вот здесь, на этом самом месте, каждый слышал, как бьется сердце другого. И Русудан вспомнила ночь, проведенную ими вдвоем в Чилобанском лесу когда-то в детстве… Ночь, которая положила начало их счастью… И их несчастью…

«Русудан! Дорогая моя Русудан!»

Уж не вернулась ли она к отцовскому очагу?

Нет. Это, конечно, Флора. Она с невероятным упорством ждет, что будет дальше. Ждет, надеется. Русудан вышла замуж. Значит, сердце Шавлего свободно… Почему бы ей и не ждать? И она притаилась в засаде, как гепард. Гепард ведь тоже красив. Красив и опасен. Шавлего любит все опасное. Перепрыгнуть сейчас через ограду, взбежать по лестнице… Там его ждут объятия нежных, теплых рук, губы, сладость которых — сладость самой жизни, и сердце, переполненное любовью. Его обожжет затуманенный страстью взгляд больших глаз, похожих на глаза лани, а потом… Потом все будет, как написано в книге судеб, и все покроет ночная тьма…

Но нет — Флора сняла комнату у Тедо и перешла в его дом. Лампочку, возможно, она просто забыла погасить, покидая прежнее жилище.

— Тамаз! Эй, Тамаз!

Безмолвны виноградники и огороды, шалаши, закрома и марани… Пес, бредущий по дороге, бросился в сторону, перескочил через изгородь во двор к Ефрему и там поднял истошный лай. «Просто неприлично в наш век держаться за эти доисторические колючие изгороди. Надо сказать об этом Эрмане. Хоть по краям шоссе дворы должны быть обнесены проволочными оградами. А сами дворы! На что они похожи? Неприбранные, перерытые, заросшие по углам бурьяном… Только несколько семей содержат свои дворы в порядке. Вот в западной Грузии за дворами ухаживают, лелеют их… Лужайки перед домами такие чудесные, что невольно тянет полежать на зеленой мураве. Об этом, соединив усилия, надо позаботиться и колхозу и сельсовету. Скоро будет разгар весны — самое время заняться этим. Ефрему-то горя мало: лишь бы у него гончарная глина не переводилась — больше для него ничего на свете не существует…»

— Тамаз! Эй, Тамаз!

«Куда он делся, чертенок? Как сквозь землю провалился! Нет, право, в какую дыру он залез, хотел бы я знать?».

Шавлего перешагнул через пролом в изгороди и оказался в саду, перед врачебным пунктом. В одном из окон сквозь щель в ставнях пробивался свет.

«Работает дядя Сандро. Интересно, чем он занят? Неужели нащупал какое-то средство против рака? Трудно поверить. Многого ли достигнешь, работая в одиночку в этой глуши, без всякого оборудования, с одними только морскими свинками и кроликами или даже с собаками? Что скрывается там, в этой доморощенной лаборатории, в этих колбах и пробирках? И почему все это кажется мне естественным? Одинокий старик, без роду-племени… Неужели он не испытывает потребности в более частом общении с людьми? Неужели только в обществе пациентов чувствует себя настоящим человеком? Может, мне это только кажется странным? Или он в самом деле странный человек? Боролся бок о бок с Хемингуэем, а теперь схватился один на один с этим, по его словам, олицетворением злых сил, преследующих человечество… Достиг ли он чего-нибудь? Чего именно? Что он хотел показать мне в ту ночь? И почему так старательно скрывает все это от посторонних глаз? Ей-богу, в средние века в Европе ему не избежать бы костра… Что он делает сейчас? Забыл погасить свет или бодрствует за работой? Что, если заглянуть к нему на минуту?»

Обойдя куст сирени, Шавлего наткнулся на сарай. Дверь сарая была на замке.

Куда он забился, этот бесенок?

— Тамаз! Тамаз!

Шавлего постоял, прислушался, потом пошел дальше.

«Если он заснул где-нибудь прямо на земле, воспаление легких гарантировано».

Узкий проулок привел его к новеньким железным воротам. Огромный дом сиял огнями. Окно, выходившее на огород, с шумом распахнулось, и оттуда потянулся наружу голубой папиросный дым.

«Ого, нынче ночью и Тедо не спится! Похоже, что у него гости. Уже расходятся. Немало их! Не составляет ли он нового заговора против Нико? О какой проныра! Махаре говорил, что пастух как-то видел его у ручья с Маркозом, — прятались и о чем-то толковали… Постой, постой… Не участвует ли и Флора в заговоре? Вместе с ними всеми — против Нико? Нет, Флора уже устроила свой собственный заговор… И быстро добилась результата… Эх, Флора, Флора… В одиночку, своими силами, сумела составить заговор — и достигнуть полного успеха!»

— Тамаз! Эй, Тамаз!

Шавлего шел по проулкам, впивался взглядом в каждый темный сарай, в каждую смутно видневшуюся хибарку и звал племянника. Наконец он устал и потерял надежду найти мальчика.

Что за скверная повадка у шалопая: чуть на что-нибудь обидится, хоть из-за пустяка, — сразу же убегает из дома. Совсем недавно он тоже вот так «убежал». С трудом отыскала его мать. Уложил в еще не остывшую тонэ доски, постелил на них дедушкин тулуп, свернулся калачиком и сверху досками накрылся… А если бы в золе, на дне тонэ, разгорелся непогасший уголек? Что тогда с этим ночевщиком сталось бы, спрашивается?

— Тамаз! Эй, Тамаз!

Из темноты отозвался спросонья рассерженным бормотаньем индюк.

«Не может же он проторчать на дворе всю ночь в этакий холодище! Всех ли наших родичей дедушка обошел? Надо мне самому поискать его по домам: ведь если останется на дворе, не миновать ему воспаления легких. Вот отсюда и начну. Пройду через огороды, выберусь у терновых зарослей, а там и Берхева…

Русудан! Что ты наделала, Русудан!»

Вчера Шавлего повстречался с нею в поле. Она следила за боронованием и добавочной подкормкой озимых… Заметила его, но не подала виду и не спеша направилась к своей неизменной двуколке, дожидавшейся у куста боярышника… Вечером они столкнулись в теплице. Русудан прошла мимо него так, словно перед нею был ящик с опилками… Лишь легкий след скрытого волнения мелькнул на ее лице; больше она ничем себя не выдала.

Как странно и неожиданно, как внезапно разошлись их пути! Кто мог подумать, что где-то в Тбилиси подрастет и ждет своего часа совершенно неизвестная им, чужая… Но разве можно заранее предвидеть, что ждет тебя в будущем? Все это могло произойти и с человеком большого ума и с глупцом. Но… Разве не унизительно для сильного, гордого мужчины вот так, неотступно думать — теперь уже о чужой жене?..

Наконец, оставив позади огороды, Шавлего вышел на берег Берхевы. Тропинка, спускавшаяся к реке, бежала среди зарослей дикого терна и сизой ежевики. Гибкие, налившиеся соком ветви терна с набухшими почками, словно ласкаясь, терлись о голенища его сапог.

Счастливец Закро!..

— Ой, мамочка! — взвизгнул вдруг кто-то во мраке.

— А-ах! А-аа-ах! — раздался в ответ пронзительный женский крик.

Шавлего мороз подрал по коже. Первый голос показался ему знакомым. Второй, отчаянный, душераздирающий, заставил его содрогнуться.

Тропинка вела в другую сторону. Шавлего побежал на голоса, не разбирая дороги, вслепую, продираясь сквозь колючие заросли ежевики, перепрыгивая через кусты терна. Ветки хлестали его по ногам, шипы раздирали их в кровь, казалось, разъяренные псы вцепляются ему в икры, но Шавлего словно не чувствовал боли и продолжал бежать, ломая и обрывая переплетения веток.

Крик послышался еще раз; где-то хрустнула, затрещала под чьей-то тяжестью изгородь.

Заросли кончились; Шавлего выбежал на луг. Голос послышался ему откуда-то с этой стороны. Он замедлил шаг и внезапно набрел на стожок сена. Обойдя его, Шавлего споткнулся обо что-то мягкое, упал, тут же вскочил и при этом ударился рукой о какую-то жердь — гладкую и длинную. Это оказалась рукоятка вил. Он нащупал зубцы, и от прикосновения холодного железа невольная дрожь пробрала его.

«Что случилось сейчас в этом непроглядном мраке? И почему тут валяются вилы?»

Шавлего пошарил и ощутил под рукой гладкое, упругое тело.

Он вздрогнул, на мгновение окаменел.

Перед ним лежала женщина — она не двигалась, но была еще теплая.

Первой его мыслью было — найти на ней рану.

Но ни раны, ни следов крови он не смог обнаружить. Значит, ее убили, или оглушили, ударив чем-то тупым, тяжелым.

Что теперь делать?

И вдруг он заметил позади себя слабый свет, мерцающий невдалеке.

Он подхватил неподвижное тело и бегом направился в ту сторону, откуда шел свет. Шагах в десяти от наткнулся на забор, ударом ноги проломил его и, пробравшись между фруктовыми деревьями, оказался перед калиткой. Он вошел во двор, тускло озаренный светом, льющимся с балкона. Двор был объят глухим молчанием. Он посмотрел на лицо женщины и от ужаса не мог издать ни звука.

— Русудан! — вскричал он наконец и упал на колени.

Он обнимал ее, целовал ее мертвенно-бледное лицо, гладил по шелковистым волосам, говорил ей ласковые слова, называл ее маленькой Русико, проклинал свою злосчастную судьбу, разражался отчаянными рыданиями.

Потом посмотрел вокруг полубезумным взглядом и вдруг вскочил на ноги.

С трудом обхватив большое, полное воды корыто, он легко поднял его и вылил всю воду на молодую женщину.

Русудан пошевелила головой и глубоко, тяжело вздохнула.

Шавлего выронил корыто, перескочил через него и снова подхватил ее на руки.

— Где я? Что случилось? — спросила Русудан, открыв глаза.

— Русудан! Ты жива, Русудан? — Сердце у него словно разорвалось, кровь бросилась в голову, ударила в виски. Шавлего упал на колени, но и они изменили, он осел на холодную землю. Руки, плечи у него ослабели, поддавшись нахлынувшему чувству безмерной усталости, он уронил голову на грудь Русудан.

— Что случилось, где мы? — снова спросила молодая женщина.

— Ты не ранена? У тебя что-нибудь болит, Русудан? — усталым, упавшим голосом спросил Шавлего.

— Нет. Лоб чуть побаливает… И голова кружится… Где мы, Закро? Поросенок визжал… Жалко стало… Я решила сама пойти за сеном… Только воткнула вилы в стог, как оттуда кто-то выскочил и с криком кинулся на меня… Больше ничего не помню… Где мы, Закро? Мне холодно. И лоб болит.

Шавлего тут только вспомнил, что ночь стоит холодная и что он вылил на Русудан целое корыто воды. Он встал, снова поднял ее на руки… и вся душа у него вскипела, когда он почувствовал, как обвили его шею — нет, шею Закро! — прохладные руки Русудан… Как лицо ее прильнуло к широкой груди Закро… Он почувствовал на своем лице ее теплое дыхание, влажные ее волосы щекотали его шею…

Забыв обо всем на свете, он наклонился и поцеловал ее в губы.

— Милый… О милый… — вздохнула Русудан, притянула к себе лицо молодого человека и ответила на его поцелуй жарким поцелуем.

Этого Шавлего уже не мог перенести. Сорвавшись с места, он взбежал по лестнице, толчком ноги распахнул дверь в комнату, оторвал от груди прильнувшую к нему Русудан и не положил, а бросил ее на тахту около жестяной печки. А потом… потом долго стоял над нею, не в силах оторвать от дорогого лица жадный взор.

Русудан снова открыла затуманенные глаза; с минуту она смотрела на Шавлего, потом снова смежила веки и прошептала:

— Разожги огонь в печке, Закро. Я застыла…

У Шавлего от душевной боли судорожно перекосилось лицо. Он закрыл дверь, разгреб уголья в печке… Сухие дрова скоро вспыхнули ярким пламенем.

— Мне холодно. Иди сюда, Закро.

Шавлего почувствовал, что задыхается. Сердце, казалось, готово было выскочить из груди. Подбородок у него вздрагивал. Он с силой выдохнул воздух, распахнул ворот рубашки. С минуту постоял так, потом круто повернулся, рванул дверь и выскочил с грохотом на балкон. В два прыжка он очутился на середине лестницы. И тут вдруг вцепился в поручень, сжал его изо всех сил, потянул к себе… Потом прислонился к перилам, провел дрожащей рукой по искаженному страданием лицу и еще раз посмотрел вниз.

Нет, ему не почудилось — внизу стоял Закро. Живой, из плоти и крови, большой и сильный.

Он стоял с раскинутыми руками, схватившись за оба поручня и занеся ногу на первую ступеньку, — стоял, загораживая путь Шавлего, нагнув могучую шею и пристально глядя вниз, на деревянные ступени.

Шавлего смешался, застегнул пальто на все пуговицы, потом расстегнул… Ему показалось вдруг, что он не в пальто, а в гипсовой оболочке. Сбросив его с плеч, перекинул через руку — стало как будто вольнее в плечах. Потом, почувствовав почему-то неловкость, он снова надел пальто и замер. Наконец выпустил поручень и медленно, отрывистым шагом стал спускаться по ступенькам.

Спускаясь, он измерял на глаз разделявшее их расстояние. Закро не поднимал головы, не выпускал поручней. Он стоял неподвижно и упорно всматривался в ступеньку лестницы перед собой.

Шавлего остановился, опустив глаза, как бы разглядывая красивые волнистые волосы на склоненной голове борца.

Закро медленно поднял голову и посмотрел на Шавлего. Свет, падавший с балкона, освещал лишь верхнюю половину его неподвижного лица. И от этого лицо его казалось грозным.

Так они стояли, скрестив взгляды, и не трогались с места.

— Вовремя пришел… Удачно. Вернись, выпьем по стакану вина.

Голос борца звучал глухо, неприятно, словно доносясь из глубокой шахты; От него веяло леденящим холодом.

Винный запах ударил Шавлего в нос. Он понял, что Закро под хмелем. Не ответив борцу, он спустился еще на одну ступеньку.

— Кето родила мальчика… Ты в первый раз в моем доме… Не отказывайся. Надо выпить за здоровье малыша.

Шавлего спустился еще на ступеньку и подступил вплотную к борцу.

— Я здесь случайно… Услышал женский крик и наткнулся за огородом на Русудан… Видно, вышла за сеном, и что-то ее напугало. Я привел ее домой… Она там, у себя… она тебя ждет.

— Стакан вина — за новорожденного!

— Спасибо, мне сейчас недосуг. — Шавлего отвел руку борца, чтобы пройти.

Тот не стал его задерживать.

— Так не зайдешь?

— Нет, не могу.

— Ну, что поделаешь. Раз не хочешь… Против воли и собаку на привязи держать не годится.

Он прошел мимо Шавлего и стал медленно подниматься по лестнице.

— Я случайно здесь оказался… Тамаза искал — племянника…

Закро остановился на верхней ступеньке, обернулся, застыл. Некоторое время он стоял, глядя сверху на Шавлего. Свет падал на него теперь сзади, и лицо тонуло в темноте. Он передернул плечами и бросил хрипло:

— Ничего, Шавлего. Я Русудан знаю. Жалок тот, кто на свою жену положиться не может…

И широкая его спина скрылась за дверью на балконе.

Кровь бросилась Шавлего в голову, в глазах у него потемнело. В мыслях смутно мелькнуло — кинуться наверх, вдогонку…

Но он сразу пришел в себя. В бессильной ярости схватился за поручень и рванул его изо всех сил.

Поручень сорвался с гвоздя, выгнулся и переломился.

6

Шавлего окинул взглядом книжную полку — не забыл ли чего-нибудь? — закрыл чемодан и сел на него. Все уже было готово к отъезду. Поезд уходил в половине первого ночи. В одиннадцать должен был заехать Купрача. Через полчаса они будут на станции. Здесь ничего не оставалось. Да и не из-за чего было особенно огорчаться. Поскорее убраться из этих мест, тогда, может быть, душа его успокоится. Со временем…

В саду косо пролегли фиолетовые тени. Их очертания становились все более смутными и постепенно совсем исчезли, растворились в сгустившейся полутьме. Комнату тоже понемногу заливали сумерки, и, пока не стало совсем темно, Шавлего даже не пошевелился, не поднялся с чемодана.

Когда же стемнело, он вышел на балкон и зажег там свет.

Он нашел мать в комнате невестки. Она пряла шерсть на носки свекру и внуку. Веретено быстро кружилось в умелых пальцах.

Мать была огорчена. Сперва она никак не могла примириться с поспешным отъездом сына. Разлилась слезами, отвела душу. Потом поняла, что не сможет его удержать, и попыталась помочь ему укладывать чемоданы. Но сын почему-то не хотел, чтобы мать ему помогала… Она все же не уходила, слонялась поблизости. Ей хотелось, чтобы на каждой книге, которую возьмет в руки любимый сын, оставался след и ее руки. Каждую рубашку и пару носков, каждую вещь она аккуратно заворачивала в газету, поглаживала, нежно ласкала. А порой и хлопотала так просто, без цели, цепляясь длинным платьем за стулья, кровать, стол. Наконец, обидевшись на резкое замечание сына, ушла…

Шавлего сел рядом, обнял ее за плечи; на лице у него была виноватая улыбка.

Мать приняла его молчаливое извинение за должное. Молча, с обиженным видом продолжала она крутить веретено.

— Мамочка, моя хорошая мамочка, ты должна иногда прощать своему непутевому сыну его глупости и причуды. Тебе совсем не идет сердиться, ей-богу! Хочешь, принесу зеркало? Через час-другой я уеду — и не хочу, чтобы у тебя осталась обида… Знаешь, мама… Бывают минуты, когда не хочется, чтобы рядом был даже самый близкий человек. В такие минуты:.. Ну, как тебе объяснить?.. Тут почему-то испытываешь невероятную потребность в одиночестве. Так что ты не обижайся на меня. Когда люди друг друга любят и уважают, обидам нет места.

Мать удивленно посмотрела на сына, часто заморгала и… разумеется, ничего не поняла.

Шавлего улыбнулся, взял увядшие щеки матери в свои ладони и поцеловал ее в один глаз, потом в другой.

— Где дедушка, мама?

— Ушел на собрание. Сказал, что успеет вернуться до твоего отъезда. Если, говорит, до тех пор не кончится, уйду, и все.

Тут только Шавлего вспомнил, что на этот вечер было назначено отчетно-перевыборное собрание.

Он подошел к племяннику, сидевшему за столом и углубленному в чтение, заглянул через его плечо в книжку.

— Что ты читаешь?

— «Робинзона Крузо». Вот это книга! Представляешь — в одиночку отбился от целой толпы дикарей, обратил их в бегство, а одного взял потом в плен, Пятницей его назвал…

— Твоя мать тоже на собрании?

— Да. Тетя Нуца за нею зашла, сказала, что будет интересно.

Шавлего вышел из дома и долго слонялся по залитому лунным светом двору.

Купрача должен был заехать еще не скоро. И Шавлего не знал, как убить оставшееся время.

Вдруг он решился и взбежал на балкон.

— Мама, все мои вещи уложены и лежат в одном месте. Скажи Купраче… Да, кстати, а где собрание?

— Говорили, в зерносушилке.

— Так вот, скажи Купраче: пусть уложит вещи в машину и заедет туда. Я буду на собрании.

Он спустился по лестнице и еще раз вернулся:

— Нет, пусть лучше без вещей за мной приедет. Я все равно заеду сюда, чтобы проститься. Без меня вы не сумеете разместить вещи как надо.

Старая зерносушилка, устроенная на крыше хлева, была полна народу. С давних пор установилось обыкновение — общие собрания устраивать только в самом конце года, если, конечно, не было каких-либо чрезвычайных обстоятельств. Почти все Чалиспири собралось сегодня здесь. Все вокруг было ярко освещено электричеством. В одном конце сушилки было устроено возвышение — наподобие просторной эстрады. Там стоял длинный стол. За столом и на стульях, размещенных рядами позади него, сидело множество людей.

Когда Шавлего миновал Берхеву, до него донесся далекий говор. Он подошел к сушилке и издали пригляделся к президиуму. Посередине за столом сидел секретарь райкома. Справа — от него дядя Нико, слева — бухгалтер. Дальше шли: Эрмана, председатель ревизионной комиссии, Тедо Нартиашвили, Саба Шашвиашвили, ветврач, заведующий животноводческой фермой, заведующий складом, бригадиры и передовые колхозники. В задних рядах президиума Шавлего увидел нескольких человек, чье присутствие здесь показалось ему необъяснимым: сына Тонике Махаре, Джимшера и, наконец, чуть ли не всю молодежную бригаду.

«Ого! Вот что придумал дядя Нико! Какой добрый советчик внушил ему оказать столько почета молодежи?»

Слева, поодаль от стола, на самом краю эстрады, были поставлены один на другой два пустых ящика из-под привитых черенков, принесенные из теплицы. У этой импровизированной трибуны стоял дедушка Годердзи. Он завершал каждую свою фразу ударом кулака по верхнему ящику, словно скреплял печатью высказанную мысль.

— Кто сказал, что в Чалиспири не сыщется человека? (Бух!) Кто думает, что, если уйдет Нико, колхоз развалится? (Бух!) Кто считает, что без Нико село одичает и зарастет бурьяном? (Бах!)

Из «партера» подхватывали:

— Верно!

— Правильно!

— Так его! Давай!

— Рви на части!

— Выступил тут Георгий и пролил целое море слез. Расхвалил Нико так, что хоть икону с него пиши. Да кто ему поверит? У нас самих есть глаза, чтобы видеть, и уши, чтобы слышать. Или Нико повенчан с колхозом? (Бах!) Я вот что вам скажу, — чуть понизил голос Годердзи. — Молодка не сумела корову подоить и сказала, что двор неровный. Коли ты не годишься, при чем село? При чем колхоз? При чем народ? Если ты алмаз, так даже в навозе будешь блестеть. Ненавижу я мямлей. Тошнит меня от людей, которые боятся открыто выложить, что у них на душе, и ждут, пока другой выскажет их мысли. Есть у лезгин поговорка: кто умеет смотреть да не видеть, тот и голову на плечах сохранит. Да только кому нужна такая голова? Это ослиная голова! Голова паршивой собаки! Голова пронырливой лисицы! Да и вообще, какая это голова: то ли нелуженый котелок, то ли таз с выбитым дном, то ли надтреснутый горшок, а то и все вместе. И даже еще больше скажу: это голова раба! (Бах!)

Из «партера»:

— Вот это мужской разговор!

— Правильный ты человек!

— Ух, милая душа!

— Так его, давай!

— Вы не только о себе думайте, а позаботьтесь и о селе. Для села постараться — все равно что для самих себя. Говорите свободно, что кого беспокоит. Революция дала нам такое право. Ради этого мы и царя скинули и меньшевиков прогнали. Чего вы боитесь? Мы выбирали в председатели Нико, — значит, имели на то право. Захотим, изберем сейчас другого, и на это право у нас есть. Пусть кто-нибудь посмеет выйти и сказать, что нет у нас такого права! Что вы так измельчали? (Бух!) Какого черта у вас язык отнялся? (Бах!) Люди вы или бессловесное стадо? (Бух!) Пусть каждый выйдет и скажет прямо — вот здесь, на этом самом месте, — что его заботит и беспокоит! Пусть скажет без утайки, по-мужски! Пусть говорит! Пусть! Пусть! (Бах! Бах! Бах!)

В «партере» грянули аплодисменты.

При третьем ударе кулака ящик проломился. Годердзи занозил палец. Он посмотрел на свою руку, потом на проломанную доску, в сердцах пинком сбросил ящики с помоста и спустился вниз по коротенькой лестнице.

От раскатов хохота затряслись электрические лампочки.

Шавлего почувствовал на своем плече чью-то руку. Оглянувшись, он увидел дядю Сандро.

— Поднимайтесь, что вы скрываетесь там, внизу?

Шавлего схватился за верх стены, отыскал упор для ног и поднялся на зерносушилку.

Доктор пододвинулся на самодельной скамье, давая ему место.

— Давно началось?

— Уже к концу близится. Где вы были?

— Дома.

— А стоило здесь побыть! Такого я в жизни не слыхивал. Этот ваш Нико — настоящий гений! Сделал такой доклад, что любому дипломату стало бы завидно. А как на вопросы отвечал! Теперь пошли к нему придираться, хотят сместить. В народе шепчутся, что все это Тедо подстроил. Выдвинули против Нико кучу обвинений. Не понимаю, как можно все валить на одного человека!

Шавлего заметил в президиуме Русудан. Она сидела притихшая, задумчивая.

В заднем ряду президиума показалась голова Фирузы. Шавлего изумился:

«Этому что там нужно? Ведь не играть на свирели его туда пригласили. Ого! Тут что-то кроется — все мои парни, почти в полном составе, сидят наверху. Заслужить-то они это заслужили, но такой большой президиум… Почти треть собравшихся заседает в нем. Надувного дядя Нико даже рядом с собой посадил. И Эрмана тут же. Удивительно, право! Кто это выступает? Ах, Тедо! Ну-ка, послушаем. Сегодня, вижу, все ума набрались».

— …А вы — давай все валить на одного человека. Нет, товарищи, Нико так запросто на свалку выбрасывать не след. Полеводство, говорите, отстает? Что же вы сегодня только очнулись? Как будто оно испокон века не отстает! В этом году урожай не выше позапрошлогоднего? Да что вы удивляетесь? А в другие годы разве урожай бывал выше? Как я себя помню, за время председательства Нико в этом колхозе большего урожая не снимали. А вы только сейчас заметили? Зато в прошлом году мы победили в соцсоревновании колхоз «Шрома». Победили или нет? Посмотрите документы, увидите своими глазами. Из года в год они были впереди, а вот год тому назад мы на полтора дня опередили их с уборкой урожая. Все дурное замечаете, а на это закрываете глаза!

Из «партера»:

— Не забывай, Тедо, сколько колосьев оставлял в поле комбайн.

Тедо:

— Ни одного колоса неубранного не осталось. Спасибо директору нашей школы — хороши бы мы были без его помощи. Школьники подобрали все оставленные колосья до последнего.

Из «партера»:

— Не может же школа всегда и во всем нам помогать!

Тедо:

— И не нужно! Мы и не собираемся вечно рассчитывать на их помощь. Конечно, мы и сами должны уметь руками пошевелить. Только разве это вина председателя, если хлев обветшал и нужно строить новый? Вы вот дивитесь, что и в эту зиму кормов коровам не хватило. И что недостаточно было уделено внимания отелу. Чтобы стельные коровы были в теле и в силе и дали хороший приплод, надо было всю зиму обеспечивать ферму сочными кормами. Не обеспечили? Вот ветврач все твердил, что надо время от времени выводить животных на воздух, давать им поразмяться. Но можно ли пускать скотину выгуливаться в дождь и в метель?

«Партер»:

— Ты что, спятил? Какие в прошлую зиму были метели?

— Нынче и силоса скотине не хватило.

Тедо:

— Что вы за люди, ничего хорошего замечать не хотите! По закладке силоса мы заняли второе место в районе после Акуры.

«Партер»:

— А ты забываешь, сколько соломы осталось в поле.

— Собаки и свиньи растащили!

— Под дождями сгнила!

— Арбы по ней ездили, с грязью перемешали.

Тедо:

— Нет, я этого не забываю… Но нельзя же все с одного председателя спрашивать! Вот комсомольцы стали активными. Молодежная бригада — большая сила. И газету прекрасную выпускают. В последнем номере мне многое понравилось. Но что вы все пристали к одному лишь председателю! Его ли вина, что нет теплого свинарника и свиньи мерзли всю зиму? Или что мы не успели весной позаботиться о супоросных свиноматках? Что он мог поделать, если от недостатка кормов и от холода одни свиноматки совсем не дали приплода, а другие опоросились двумя-тремя поросятами вместо двенадцати? План, говорите, не выполнили? При чем тут председатель, не мог же он сам родить поросят! И мы все должны ему помогать, а то стоим в стороне и только критикуем. На птицеферме не выполнен план по заготовке яиц. И в этом же председатель виноват? По удоям, говорят нам, отстаем. Что ж, верно! Но как не отстать, если не выполнен план по поголовью?

— Как, разве у вас план по поголовью не выполнен? В первый раз слышу! — изумился секретарь райкома.

— Вот как было дело, уважаемый Соломонич… Еле избавились мы от этого пьяницы, но дух его еще не совсем выветрился… Да, да, я говорю о председателе сельсовета.

Эрмана вытянул шею, уставился во все глаза на оратора.

— То есть о бывшем председателе, хотел я сказать. Именно по его инициативе в райком представлялись ложные сведения о количестве поголовья крупного скота в колхозе.

— Какие ложные сведения? План по удоям у вас ведь выполнен!

Шавлего заметил, как передернулся и весь напрягся дядя Нико.

— Как он у нас выполнен, сейчас объясню. В прошлом году, примерно в это же самое время, собрали всех коров, находящихся в личном владении у колхозников, и объявили, что колхоз покупает их. Три месяца доили этих коров. Ну и, конечно, перевыполнили план удоя, потому что записали вместе молоко и от колхозных коров, и от этих, закупленных. Ну, а потом колхоз не заплатил за этих коров владельцам. Да и как бы он мог заплатить — сумм-то на это не было. Через три месяца подали в райком сведения, что план по поголовью выполнен. Но владельцы коров потребовали плату за них. Ну, а колхоз, поскольку денег у него не было, взял и вернул коров хозяевам. Но уж об этом сведений никуда не представлял.

— Никому не заплатили?

— Только одному председателю. Поговаривают даже, будто бы он дважды деньги за корову получил, но не ручаюсь, что это верно. Видал кто-нибудь? Есть свидетели? Бухгалтер ничего похожего не говорил, документы ревизионная комиссия не проверяла. Мне думается, это неправда, потому что корова и сейчас у председателя и он сам пользуется ее молоком.

— Верно!

— Чистая правда!

— Взял плату.

— Получил денежки.

— И корова у него дома.

Тедо вздернул с сомнением свои густые рыжие брови.

— Вот, слышите, люди говорят… Я все же не думаю, чтобы это была правда… Нельзя же, в самом деле, всех собак на председателя вешать!

«Партер» гудел. Ничего уже нельзя было разобрать. Коварно улыбался в президиуме Надувной. На «эстраде» царило неловкое молчание.

Дядя Нико смотрел на оратора насмешливо-презрительным взглядом и тихо, с сожалением качал головой.

Тщетно призывал председательствующий собрание к порядку. Наконец встал секретарь райкома:

— Товарищи, товарищи, что это значит? Не превращайте собрание в базар! Дайте каждому высказаться! Послушайте друг друга, потерпите!

— Не хотим! Чего еще терпеть, не хотим!

— Чего не хотите? Кто там реплику подал, пусть встанет.

— И встану, думаете, побоюсь?

— Ну, так вставай. Говори, чего тебе нужно?

— А того нужно, что не хотим.

— Чего не хотите, говори!

— Не хотим, и все тут. Сами же видите, что не хотим.

— Объясни, добрый человек, чего ты не хочешь?

— Да что все переспрашиваешь, как малое дитя! Точно не понимаешь, что я говорю!

— Что говоришь, понимаю, а вот чего ты не хочешь — не знаю и не пойму.

— Добиваешься, чтобы я прямо сказал? Не хотим, и дело с концом. — И сел.

Луарсаб развел руками:

— Удивительный народ! Сами не знают, чего им нужно и чего они не хотят!

— Как не знаем, уважаемый, очень даже хорошо знаем, только вы вот все не хотите понять.

— Председателя мы не хотим, вот чего.

— Какого председателя, имени и фамилии у него нет? Или вы вообще не хотите иметь председателя?

— И имя, и фамилия его вам прекрасно известны. Так вот, мы его не хотим.

— Ладно, садитесь. Все понятно.

— Слава тебе господи!

— Уразумели наконец.

— Значит, вы не хотите, чтобы председателем вашего колхоза оставался по-прежнему Нико Балиашвили — так?

— О чем же мы все вопим битый час — уж языки вывалились! Неужели до сих пор не могли понять?

— Хорошо, поняли. Но нельзя же оставить колхоз без председателя? Надо кого-нибудь другого на место Балиашвили избрать.

— Колхоз без председателя никому не нужен, это так.

— Избирайте кого угодно, лишь бы был правильный человек.

— Хорошо. Раз вы дали отрицательную оценку работе нынешнего председателя в минувшем хозяйственном году — кстати сказать, для райкома это было не так уж неожиданно, — то ничего не остается, как освободить его. Но есть у вас взамен подходящая кандидатура?

— Сколько угодно!

— Хватит у нас людей, годных в председатели!

— Голосовать будем! Давайте голосовать!

— Придет и для этого время. А пока — райком уже позаботился о новом председателе, принял во внимание все обстоятельства и предлагает вам своего кандидата.

— Давайте предлагайте.

— Посмотрим, кого вы нам предложите.

— Тише! Слушайте, если хотите узнать.

Шум понемногу стих.

— Тут были высказаны сомнения относительно молодых кадров. А об иных было сказано, что они постарели и с работой председателя не справятся. Райком предлагает вам кандидата не старого и не молодого, члена партии в течение многих лет, человека опытного, превосходно знающего сельское хозяйство. До объединения он руководил одним из колхозов в вашем селе. Это как раз такой человек…

— Да говори уж, не томи — о ком речь? Мы ведь не гадалки, чтобы отгадывать. В селе было четыре колхоза.

Председательствующий вскочил с разъяренным лицом.

— Кто это там хулиганит? Сейчас же прогоню с собрания.

— Чего орешь, крапивный листок? Кого, ты выгонишь? Выходит, человек на общем собрании слова сказать не может? Ведь уже до рассвета досиделись! Люди устали! Поспать, отдохнуть нам нужно или нет? Что вы тянете? Ширакская дорога и то короче!

— Говори уж сразу и кончим дело поскорей!

Секретарь райкома повернулся к председательствующему, заставил его сесть.

— Товарищи, если вы будете нам мешать, собрание еще больше затянется. А вы садитесь, почтеннейший. Не вы одни устали, каждый человек чувствует себя усталым после трудового дня. И потому мы не должны мешать друг другу. Давайте терпеливо послушаем. Кандидат, о котором я вам говорю, — это Тедо Нартиашвили. Человек опытный, умный, преданный колхозу и общему делу. Один из передовиков села. В настоящее время является руководителем третьей полеводческой бригады. Только вы не поймите меня так, как будто райком навязывает вам эту кандидатуру. На все ваша воля, вы в полном праве решать как хотите. Правильно тут говорил один из ваших старейших колхозников: кого сменить, кого назначить, зависит исключительно от общего собрания. Райком, будучи досконально знаком со всеми обстоятельствами и глубоко изучив вопрос, дает просто свою рекомендацию. Личность предлагаемого кандидата райкому хорошо известна. По нашему мнению, кандидатура Тедо Нартиашвили вполне приемлема.

— Тедо так Тедо, мы ничего против не имеем.

— Согласны, согласны!

— Давайте Нартиашвили!

— Пускай будет Тедо!

— Маркоз лучше!

— Тедо Нартиашвили, Тедо!

— Иосифа!

— Тедо!

— Пусть Нико остается!

— Не надо его! Давайте Тедо!

— А чем плох Маркоз, люди?

— Тедо! Мы хотим Тедо!

— Нико! Нико!

— Посадим председателем Сабу Шашвиашвили! Пусть теперь Шашвиашвили выйдут в начальство. Съели нас живьем эти Балиашвили и Нартиашвили!

— Тедо! Тедо! Давайте голосовать!

— Пусть Нико остается!

— Не хоти-им!

— Давайте нам Тедо!

— Хотим Тедо-о-о!

— Пусть будет Саба!

— Тедо-о!

— Иосифа!

— Сико выберем, Сико!

— Не хоти-им! Голосуйте!

— Давайте голосуйте!

— Голосовать хотим!

— Голосуйте!

— Не голосуйте!

— Голосуйте за Тедо!

— Не надо Тедо-о! Пусть Нико остается!

— Не хоти-им! Не-ет!

— Нико-о!

— Не-ет!

— Аааа!

— Пусть остается!

— Ээээ!

— Оооо!

— УУУУ!

Секретарь райкома закрыл уши ладонями и застыл с нервно-напряженным лицом.

Председательствующий вскочил, стал, размахивая руками, что-то быстро говорить. Он выкатывал глаза, вертелся во все стороны, грозил кулаком, все быстрее и быстрее открывал и закрывал рот, но ничего не было слышно.

Нико поднялся с места, молча, неторопливо прошел по помосту перед президиумом, остановился у трибуны из ящиков, которые тем временем успели поставить на место, и повелительным жестом поднял руку. Шум понемногу затих. Люди замолчали, обрели внимание. Нико окинул медленным взглядом собравшихся и опустил руку.

— Товарищи, Наполеон покорил всю Европу и, однако, ушел… Царь Ираклий унаследовал престол от предков — и все же ушел. Рузвельта избирали в президенты четыре раза, но и он ушел. — Нико поднял голову и вновь скрестил взгляд с односельчанами. — Почему же я должен оказаться исключением? Я не собираюсь висеть у вас на шее — я не золотое ожерелье? Тут выступил Годердзи и сказал: Нико, мол, с колхозом не повенчан. Правильно Годердзи сказал. Свет не клином на мне сошелся. Вон сколько вас собралось. Кроме нескольких растяп и бездельников, я не знаю тут человека, которого нельзя было бы поставить во главе колхоза. Почему непременно должен быть председателем Нико, или Маркоз, или Петр, или Павел? Любого можно выбрать. Только хорошенько подумайте, вникните в дело и тогда называйте кандидатуры… А не так, сплеча. Не думайте, что быть главой колхоза, руководить людьми, вершить такие трудные дела — простая задача. Зачем весь этот галдеж? Подумайте внимательно, спокойно, рассудите без спешки — и тогда назовите, кого хотите иметь председателем.

— Тедо хотим!

— Не понял, что ли, кто нам нужен?

— Тедо выбираем — не дошло еще до тебя?

— Видишь — не хотим больше тебя. Так чего суешься, сиди и молчи.

— Голосуйте, хватит. Голосуйте кандидатуру Тедо.

— Давайте лучше Иосифа, люди!

— Тедо!

— Тедо хотим!

— Пусть теперь будет Саба!

— Тедо!

— Давайте Тедо!

— Голосуйте за Тедо!

Нико смотрел на крикунов молча, сдвинув брови, с сожалением покачивая головой. Колено у него слегка подрагивало.

Наконец шум снова утих.

— Если кто-нибудь думает, что я собираюсь тут защищаться, или подольщаться к вам, или замазывать свои ошибки, то заблуждается. Если кто-нибудь думает, что может меня запугать, то жестоко ошибается. Все вы знаете меня. На войну меня не взяли из-за возраста, но и здесь, в тылу, я не оставался без дела: был командиром истребительного батальона всей предалазанской половины нашего района. Многие из вас состояли в этом батальоне и могут сказать, боязлив я или нет… Лучше послушайте меня. Я, как говорится, за вас, а вы за чертей! Послушайте меня, я все это для вас говорю!

— Ладно, говори, что ты там надумал?

— Только побыстрей, а то и ночь пройдет.

— Кому охота уйти — уходите, я никого не задерживаю. Кому безразличны судьбы родного села — пусть уходит, я привязывать веревками никого не собираюсь. Кому наплевать на будущее колхоза — скатертью дорожка, полы обрывать не стану… Так вот, слушайте! Колхоз — это общее хозяйство, созданное по вашему собственному желанию. И единственно от вашего желания зависит, кто будет вашим председателем. Я не знаю человека, который никогда не допускал бы ошибок. Но ошибаться — одно, признавать ошибки — другое, а исправлять их — третье. Свободен от ошибок только новорожденный, хотя иной раз впоследствии выяснялось, что и он допустил ошибку, появившись на свет. Настоящий, стоящий человек может допускать ошибки, но умеет их и прощать. Только не думайте, что это я о себе говорю, что прошу у вас снисхождения к моим ошибкам. Вы сами допустите большую ошибку, если подумаете так. Нет, это я так, к слову. Для вас говорю и для себя тоже, разумеется, потому что и я в вашем числе, все равно буду я председателем или рядовым членом колхоза… Вот насчет кандидатур… Тут многих называли, и каждый достоин быть председателем. Все они знают дело, знакомы с народом и имеют желание работать. А желание, охота — это очень важно. Знаю я и Иосифа, и Сико, и Сабу, и Годердзи.

— Как это мы забыли про Годердзи, а, в самом деле?

— Скажешь, старый? Управится, сил у него еще хоть куда!

— Погодите, послушаем!

— Все эти люди, кого я назвал, заслуживают того, чтобы их избрали. Но, как я уже сказал, все в вашей воле. Слыхали: глас народа — глас божий… Однако и к мнению райкома надо прислушаться, товарищи. Райком — наш руководящий орган, и мы обязаны с ним считаться. Все, что говорит райком, — для нашего блага. А кроме того, райком нами руководит и может выдвинуть желательную ему кандидатуру. И все же помните, что высший орган колхоза — общее собрание, и оно может принять, а может и отвергнуть любого кандидата. Учитывайте, что райком плохую кандидатуру не предложит. Но главное, не забывайте, что принять или отвергнуть эту кандидатуру зависит от вас. Общее собрание имеет право на это. Глас народа — глас божий… Теперь о Тедо. Рассмотрим эту кандидатуру. Почему предложил ее нам райком? Потому что Тедо старый, опытный работник. В течение ряда лет руководил одним из четырех чалиспирских колхозов. Правда, возраст позволял ему воевать, но он не ушел на фронт, потому что в день объявления войны напоролся ногой на ржавый гвоздь и до самой победы не мог поправиться. Но, товарищи, Тедо все равно был на фронте. Многие помнят те времена — тыл тогда был таким же фронтом, трудовым фронтом. Если бы здесь, в тылу, не было такого напряженного фронта, на настоящем фронте Советская Армия не могла бы победить. Тедо работал сначала на складе, потом, когда почти все мужчины ушли на войну, стал бригадиром. Вы же помните то время — вся тягость работы легла на плечи женщин. А как трудно иметь дело с женщинами, что за морока ими руководить, всякому известно. Попробуй их только заставить молчать! От их крика голова заболит. Человек Тедо работящий, преданный общему делу и, еще в бытность заведующим складом, построил себе простенький домишко в два этажа, комнат на шесть, не больше. Все своими трудами. Когда стал бригадиром, помогал вдове погибшего на войне соседа: виноградник остался у нее большой, не пропадать же ему было зря, ведь засохли бы лозы без хозяина. Тедо сделал доброе дело — обменялся с нею: дал вдове пустой, бесплодный участок, а ее виноградник взял себе. И еще целый год обеспечивал ее всем — едой, питьем…. Ни в чем отказу не было. И двоих ребят, говорят, помог ей воспитать… Потом, когда совсем уже мужчин не осталось, стал Тедо председателем. До тех пор он о такой чести не помышлял… Но председатель он был неплохой. Его старые колхозники хорошо помнят. В колхоз приезжает множество людей — по тому ли, по другому делу. А в Чалиспири гостиницы нет. Тедо принял это во внимание, и как человек предусмотрительный… Не мог же он размещать в своих шести комнатах еще и гостей? Взял да и построил себе новый дом, о двенадцати комнатах, а старый уступил зятю. Черепицей гостиницу крыть неприлично — он сделал железную кровлю. Чем плохо? Правда, кровельное железо и сейчас получить не просто, а в ту пору… Но Тедо достал. Мы строим коммунистическое общество, и одна из наших целей — чтобы у каждого гражданина, у каждого колхозника было хорошее жилище, наилучшая мебель. Кто-то же должен был проявить инициативу, начать? Ну, вот Тедо и начал. Еще в годы Отечественной войны. Начал — и до сих пор не останавливается: тут тебе гараж, тут тебе машина, тут тебе отдельная пекарня, амбар для зерна… Всего я сейчас не стану перечислять, вы устали, вам надо отдохнуть, выспаться. И к тому же эти перечисления только уведут нас от предмета нашего собрания. Да и почему бы Тедо не наживать добра? Правда, из всей семьи работает он один, но человек он хозяйственный, работящий, и сын растет на смену — не парень, а лев, недавно тоже вошел в работу. Ну, вот вкратце и вся биография Тедо, нашего главного кандидата. Думаю, после меня выступят другие, скажут подробнее о его заслугах. Мне кажется, это самый подходящий кандидат, и мы должны посчитаться с выбором и желанием райкома. Впрочем, все в вашей воле. Общее собрание, если только захочет, может не посчитаться не только с рекомендацией райкома, но даже с божьим повелением… В райкоме хорошо знают Тедо как опытного, делового человека. Райком нам не навязывает силой его кандидатуру — нет, просто советует, рекомендует. А вы решайте как знаете, это уж ваше дело. Хотите — близко его не подпускайте. Никто вам слова не посмеет сказать. Вы здесь хозяева. От вас все зависит. Как говорится, глас народа — глас божий…

Секретарь райкома переглянулся с председателем собрания, что-то шепнул ему.

Тот кивнул в знак согласия.

— Пожалуйста, довольно, Нико. Кто-нибудь еще хочет высказаться?

Шавлего повернулся к соседу и, заметив на его лице насмешливую улыбку, в свою очередь улыбнулся.

— Какая наивность! От дяди Нико я такого ребячества не ожидал.

— Впервые вижу его растерянным. Видно, не ожидал шаха.

— Шаха? Да ему дали шах и мат.

— Иногда отступление не означает поражения.

— Нет, игра проиграна. Проиграна, и… почему-то мне жаль.

— Неплохой человек.

— Не такой уж хороший, но все же его жаль.

— Я всегда видел в нем человека сильного, мужественного.

— Именно поэтому он заслуживает сожаления.

— Интересно, сдастся он или нет?

— Принудят к сдаче. Соотношение сил в пользу противника. И позиция у него плохая.

— И все же интересно — будет он продолжать борьбу?

— Не будет. Это умный человек. Все понимает.

— Он всегда был проницателен. Любопытно, как под него сумели подкопаться?

— Это не подкоп, не ловушка. Это прямая атака. Или, точнее, это гнев народа.

— Ого! Слушайте, слушайте — как крепко завернуто! Кто это говорит, юноша?

— А, это выступает Маркоз. Бригадир. Один из тех, кого сейчас выдвигали в председатели. Давайте послушаем.

— Послушаем. Но сначала я хотел бы задать вам вопрос. Вы в самом деле уезжаете из Чалиспири?

— В самом деле. — Шавлего посмотрел на часы. — Скоро и Купрача появится. Да вот, это, наверно, он и подъехал. Ну да, вон он. Идет сюда — верно, меня ищет. Извините, дядя Сандро. — Он встал, чтобы его было видно, помахал Купраче рукой. — Я сегодня уезжаю, дядя Сандро. — Он снова сел рядом с доктором. — Через полчаса отчалю. Рад, что представился случай попрощаться.

— Не возьму на себя смелости спрашивать вас о причинах, юноша, но, кажется, в ваши планы не входило так скоро покинуть Чалиспири?

— Да, не входило… Я не успел даже посмотреть… То, что вы обещали показать мне однажды ночью в вашей тайной лаборатории.

— Не понимаю, юноша, о чем вы говорите.

— Как-то, поздно вечером, я пришел позвать вас к больному. И перед уходом вы обещали рассказать мне о ваших исследованиях… Кажется, речь шла о проблеме рака.

— Не помню. Возможно, я что-то наплел вам под хмелем.

Шавлего понял, что доктору не хочется вспоминать о своем обещании да и вообще о том вечере.

— Должно быть, мне послышалось.

— Возможно. Так неужели Нико не будет бороться?

— Весы склоняются на сторону Тедо. Но молодые еще не сказали своего слова. Молодежь не пойдет против него. Нико неплохо с ними в последнее время обходился. Возможно, они станут его защищать… Должны защищать. Он этого не заслуживает, но должны. Его поражение означает победу Тедо. А победа Тедо… означает гибель колхоза.

Сандро изумленно взглянул на собеседника:

— Как это понимать, юноша?

— В самом прямом смысле… Нельзя допустить, чтобы во главе колхоза встал Тедо Нартиашвили. Ни в коем случае.

— Почему, юноша? Никто из выступающих не говорил об этом человеке ничего дурного. Опытен, знает дело, уже был раньше председателем. И самое главное — видите, народ желает его. Народ возлагает на него надежды.

— Они так и останутся надеждами, если он добьется своего. Я хорошо его знаю. Да и все его знают… Ни в коем случае нельзя избирать Тедо председателем.

— Почему же все хотят его?

— Они сейчас не рассуждают, не отдают себе отчета… Сейчас все ополчились на Нико. Гибель этого бедного парня, Реваза, решительно восстановила все Чалиспири против нынешнего председателя. Гнев иногда бывает слепым. Волнение, возмущение — плохие советчики. Лишь бы не Нико, а там пусть хоть сам сатана станет председателем, они на все согласны.

— Это уж слишком, юноша. Наверно, этот человек заслуживает…

— Нет, тут дело не в заслугах. Тут что-то иное… Эти парни, из молодежной бригады, не зря сидят наверху. Они не пропустят Тедо. Ну вот, я же говорил. Coco взял слово. Послушаем!

— Кто это, юноша?

— Сын Тонике Чхубианашвили.

— Какой взрослый сын уже у Тонике! И красноречивый, говорит прямо-таки стихами.

— Он и увлекается поэзией. Пишет стихи… Но что он говорит? С ума, что сошел? Постойте, дядя Сандро… Рехнулся. Право, рехнулся! Боже, какую он нес чепуху! А это кто? Ах, Махаре. Но кто внушил Coco такой вздор?.. Однако послушайте, послушайте! И Махаре туда же! И он на стороне Тедо! Ей-богу, они все посходили с ума… Чего смотрит Шакрия? Смотрите, и Эрмана кивает одобрительно, и Джимшеру явно все это нравится. Но чего ждет Надувной? Неужели он не выступит в защиту Нико? Нет, он должен сейчас стоять за Нико. Хочет или не хочет, а должен… Тедо нельзя давать власть. Разве не Шакрия первый открыл мне настоящее лицо этого хитрого, пронырливого человека? Да и от других я немало о нем слышал. Нет, ни в коем случае нельзя допустить, чтобы Тедо… Ух, наконец-то поднялся Надувной!

Шавлего облегченно вздохнул и повернулся к соседу:

— Знаете этого молодца?

— Нет, юноша, не знаю.

— Это внук Хатилеции. Весь в деда. Вот, послушайте — всех уморит… Что?.. Кончено! Теперь дядя Нико может распрощаться со своим креслом, со всем своим былым могуществом… Кончено. Все решено… Этот парень как бы скрепил решение печатью. Но неужели хоть Шакрия не понимает, на чью мельницу он льет воду? Неужели не понимает, какое будущее готовит селу Тедо Нартиашвили? Дядя Нико десятью головами выше этого человека и, несмотря на многие свои недостатки, гораздо благороднее его… Но, к сожалению, дело ясно: Тедо победил! Тедо приберет к рукам колхоз! И пойдет прахом все, что сделано за это время в Чалиспири, все, чего достигли молодые и что я сам, худо ли, хорошо ли, создал и наладил… Нет, нет, этого нельзя допустить! Тут не может быть никаких уступок!

Словно барабанный бой отдавалось у него в ушах:

— Давай, давай, Надувной! Ну, язык — что твоя бритва!

Впереди надрывался Автандил:

— Приканчивай его и похорони!

Все собрание вместе с президиумом шумело:

— Довольно! Будем голосовать!

— Голосовать! Голосовать!

— Приступайте к голосованию!

— Зачем голосовать — пусть прямо садится Тедо председателем!

— Ну, Тедо, принимай печать!

— И ключи от кабинета.

— Твоя теперь новая «Волга»!

— Ох и рассядется он в этой самой «Волге»!

— Небось и здороваться с нами перестанет!

— Ничего, пусть пойдет ему впрок.

— Теперь его очередь!

— Помолчите, люди! Слушайте!

— Ну и Надувной! Вон как беднягу Нико отделал!

— Поддай жару, Шакрия!

— Хо-хо-хо, вот говорит! Послушайте, что он сказал!

— Язык что у деда, что у внука — крапива!

— Так его! Сдирай с Нико шкуру!

Секретарь райкома встал и сделал знак Шакрии, чтобы тот кончил. Потом обратился к собранию:

— Довольно прений. Все ясно. Тут были выдвинуты три основные кандидатуры: во-первых, вашего нынешнего председателя Нико Балиашвили…

— Не надо!

— Не желаем!

— Не хотим Нико!

— Во-вторых, Иосифа Вардуашвили, и, в-третьих, Тедо Нартиашвили. Сейчас мы проголосуем за каждого из них, сосчитаем голоса и завершим дело.

— Голосуйте! За Тедо голосуйте!

— Пусть будет Тедо, больше никого не желаем!

— Дайте нам Тедо!

— Никого, кроме Тедо, нам не нужно!

Вдруг Шавлего встал и поднял руку.

— Я хотел бы сказать несколько слов.

Секретарь райкома сделал вид, что не заметил его, так же как председатель собрания.

Тогда он вышел вперед и встал перед столом президиума.

— Дайте мне слово. Я отниму у вас всего несколько минут.

Луарсаб оглядел его с явным неудовольствием с головы до ног. Потом отвел взгляд и кивнул председательствующему:

— Приступайте к голосованию.

— Я член этого колхоза и имею право выступить на собрании так же, как любой другой.

— Где вы были до сих пор, товарищ? Мы уже закрыли прения. Давайте ставьте кандидатуры на голосование.

— Кто за то, чтобы Нико Балиашвили…

Шавлего одним быстрым движением вскочил на помост и встал перед столом президиума лицом к собранию, закрыв собой председателя.

— Чалиспирцы! Я хочу сказать вам несколько слов! — Голос его, низкий, громкий, гулко разнесся над рядами.

В первых рядах сразу затихли разговоры; потом тишина распространилась дальше в глубину, — казалось, волна, прокатившаяся по собранию, замерла где-то вдалеке.

— Не мешайте нам, товарищ!

— Чалиспирцы! Даете вы мне право выступить или нет?

— Вы хотите непременно сорвать нам собрание, товарищ? А вам известно, что за это…

— Дайте ему слово!

— Пусть говорит!

— Имеет право! Пусть выскажется!

Шавлего сложил ящики, изображающие трибуну, на пустой стул.

— Вы, товарищ…

— Это наш колхозник, не мешайте ему…

— Что вы ему рот затыкаете, пусть говорит!

— Чалиспирцы! Я хочу сделать вам упрек: во-первых, в торопливости, а во-вторых, в необдуманности. Особенно в необдуманности. Не спрашиваю, интересно ли вам мое мнение, но хочу его высказать.

— Говори, говори, как же не интересно!

— Конечно, интересно!

— Ну, так слушайте. Вы меня знаете. Думаю, все знаете — одни больше, другие меньше. И знаете, что раз дело касается благополучия нашего села, у меня хватит смелости сказать в лицо кому угодно то, что я думаю и считаю правильным.

— Смелости у тебя хватит!

— Мне бы столько, сколько ее у тебя!

— Слушайте же. Еще в детстве учил меня дедушка: когда двое разговаривают, третьим не встревай. Но сегодня вы заставили меня позабыть эту мудрость. Разума у вас достаточно, но осмотрительности не хватает, действуете второпях, в дело не вникаете. Знайте: не всякий полосатый зверь — тигр. Из названных здесь кандидатов на должность председателя колхоза я отдал бы предпочтение четверым: Иосифу, Сико, Сабе и моему дедушке Годердзи… Слушайте, слушайте. Вы дали мне слово, и я заставлю вас меня выслушать! Ни один из этих четырех человек, если вдуматься, для председательского поста не подходит. Почему? Сейчас скажу. Руководитель колхоза в первую очередь должен быть хорошим организатором. Во-вторых, он должен так же забывать о себе ради общего дела, как покойный Реваз. Третье: он должен хорошо знать каждого человека в своем колхозе, у кого какие силы и возможности, только тогда он сможет правильно распределять работу. И наконец, четвертое, и самое главное: он должен уметь вселять веру в людей. Вот это — четыре ножки кресла, на котором приходится сидеть председателю. Остальное — пятое, шестое, седьмое и так далее, — ясно вам самим, я не буду все это перечислять.

— Ты скажи нам, почему эти не годятся?

— Об этих четверых скажи.

— Сейчас скажу. Все четыре названных мной кандидата — люди честные, трудолюбивые, преданные делу, и на каждого из них можно твердо положиться. Но чтобы вселять веру в других, надо самому иметь ее. А из этих четверых ни один, скажу вам откровенно, не сможет разжечь в вас тлеющий под золой, полупогасший огонь. Вера — мать всяческого успеха. Надо верить, что существуют трудности, но что нет ничего непреодолимого! Я знаю Чалиспири. И не постесняюсь сказать вам открыто, что знаю и вас. Не буду растолковывать, что я имею в виду, — полагаю, что вы и так понимаете… Когда выдавалось свободное время, я отправлялся в Саниоре, чтобы присмотреться к тамошним делам и понять тайну их постоянного успеха. И понял. Может, вы думаете, у них земли больше, чем у нас?

— И людей там, пожалуй, поменьше.

— Ну как же, земли у них больше нашего. В этом году они подняли в алазанских зарослях пять-шесть гектаров целины. Конечно, земли у них больше!

— Рощи на Алазани есть и у нас. Поднимем целину — кто нам мешает?

— Послушайте меня! Рубка алазанских рощ — преступление, за которое виновных надо привлекать к строгой ответственности. Только слепец может замахнуться топором на это наше богатство, не понимая, что он уничтожает! А в Саниоре… Дело тут не в малоземелье. Главное — вера в дело, в успех. Несмотря на недостаточность площадей (хотя я вовсе не считаю, что у Чалиспири мало земли), несмотря на засуху и град, если все единодушно, честно, усердно будут работать в колхозе, — всего у нас будет вдоволь и каждый будет обеспечен всем необходимым в течение целого года, от урожая до урожая.

— Твоими бы устами да мед пить! Нам больше ничего и не нужно. О чем слепой плакал — да о своих двух глазах.

— Ежели так будет, какой мерзавец тогда…

— Выдавайте по распределению, сколько в Саниоре выдают, — и будем работать как звери!

— У них в Саниоре председатель такой…

— И люди там работящие, человече!

— Что верно, то верно — люди там работать горазды.

— Слушайте меня, потерпите еще немного. Ну, так вот, саниорцам ничего c неба не сваливалось. Они все своими руками создали. А потом стали распределять.

— Это мы всё понимаем. Ты нам лучше о председателях скажи.

— Скажу и о них. Не смогут эти четверо быть председателями. Это так, и сомнения в этом быть не может. Потому что из тех свойств, которые я вам тут перечислил, у каждого не хватает хоть одного.

— Ну, эти и того не умеют!

— Выберем, поставим — увидите, как быстро научатся!

— Тедо поставим председателем. Тедо все умеет.

— Слушайте! Меня слушайте! Не кричите все вместе, слушайте меня! Теперь я хочу сказать о кандидатах в председатели. Выступавший здесь Нико Балиашвили прямо и недвусмысленно говорил о достоинствах и заслугах Тедо Нартиашвили. Если все, что было сказано здесь об этом человеке, правда — а мы с вами хорошо знаем, что все это правда, — то выбирать в председатели Тедо Нартиашвили ни в коем случае нельзя.

— Не желаем! Не хотим!

— Чего не хотите?

— Нико не хотим!

— Он из зависти Тедо чернил!

— Не желаем Нико! Он себя ославил!

— Оклеветал честного человека!

— Перестаньте кричать!

— Давайте послушаем.

— Дайте ему говорить.

— Чалиспирцы! Я дядю Нико вам не навязываю. Но в одном мне поверьте: Тедо не должен стать председателем! Может, Тедо думает, что эти его ночные угощения, а вернее, конспиративные заседания, которые он созывал у себя на дому, так и остались тайной для всех? Или разговор о выгодности и доходности власти, который он вел с Маркозом на Алазани…

Шакрия взглянул исподтишка на побледневшего от страха Тедо.

— Вот что я скажу о Тедо: это такой человек, что будь он дождем, в самую страшную засуху полил бы только свой приусадебный участок. Подумайте хорошенько, прежде чем решать. Колхоз — не личная ваша собственность, чтобы из щедрости и из дружбы подносить его кому бы то ни было в подарок.

— Желаем Тедо! Пусть будет Тедо!

— Давайте голосуйте кандидатуру Тедо!

Секретарь райкома поднялся с места:

— Вы кончили?

Шавлего не оглянулся.

— Заканчивайте. Голосование все решит.

— Чалиспирцы! Я уезжаю в Тбилиси. И уже опоздал на поезд. Послушайте меня, потерпите и вы немного… Я хочу сказать вам о дяде Нико. Я не был тут, не слышал его отчетного доклада, но я этого человека знаю. Возможно, он во многом виновен. Призовите его к ответу. Выясните, скажем, эту историю с коровой. Если он взял за нее деньги — заставьте вернуть. Изберите хорошее правление. Изберите ревизионную комиссию, на которую можно было бы положиться, с надежным председателем во главе. Контролируйте работу председателя колхоза повседневно. Парторгом изберите настоящего коммуниста. Насколько мне известно, партийная работа у вас здесь почти развалилась. Все пущено на самотек. И всем единолично управляет председатель колхоза. Инициатива бригадиров, да и вообще всех остальных колхозников подавлена. Восстановите все это — . и Нико будет хорошим председателем.

— Не хоти-им!

— Не жела-аем! Сожрали нас эти Балиашвили!

— Тедо в тысячу раз лучше!

— Желаем Тедо!

— Голосуйте! Ставьте на голосование Тедо!

— Послушайте меня, люди!

— Не хоти-им!

— Тедо на голосование!

— Дайте сказать!..

— Не выйдет! Будем выбирать Тедо!

Шавлего нахмурился, поднял стул с ящиками и унес его куда-то на край помоста. Потом вернулся на прежнее место.

«Что-то мои парни молчат. Не поняли меня. А без них ничего не получится. Пропадет дело!»

Он вышел на середину эстрады, широко расставил ноги и грянул громовым голосом:

— Замолчите вы или нет, черт вас всех побери!

— Не хоти-им!

— Не жела-аем!

— Не замолчи-им!

— Давайте нам Тедо!

— Ты нам глаза не отводи! Хотим Тедо!

— Кричите и вы все, люди! Нам Тедо нужен!

Шавлего скрестил руки на груди и опустил голову.

Среди всего этого шума и гомона он все же расслышал слова секретаря райкома, который «по-дружески» советовал ему не задерживаться больше и покинуть трибуну, чтобы не опоздать на поезд.

Это уже было слишком.

Шавлего внезапно принял решение.

Он резко повернулся спиной к «партеру» и через голову секретаря райкома и председательствующего зычным голосом бросил в гущу многочисленного президиума:

— Шакрия! Я буду председателем чалиспирского колхоза. Выдвигайте мою кандидатуру!

Внезапно воцарилось гробовое молчание. От неожиданности и изумления все словно проглотили языки.

В президиуме творилось нечто невообразимое: какое-то бешенство, какое-то безумие овладело задними рядами. Раздался как бы гром прорванной плотины; в мгновение ока все повскакали с мест, с грохотом полетели раскиданные в разные стороны, стулья — словно горный обвал обрушился с помоста в «партер» и рассеялся там.

Глава девятая

1

Ночь была еще в полной силе, но петухи уже вели на нее отчаянное наступление. Бледные лунные лучи пронизывали частое кружево бамбуковой рощи. Верхушки стройных кипарисов вонзались, как иглы, в густо-синее небо. Буйно разросшийся на самшитовых кустах плющ застилал темным ковром маленький искусственный холм посередине миниатюрного сквера. Богатырская липа добродушно-покровительственно раскинула свой широкий шатер над рядами застекленных портретов передовиков. В дальнем конце двора белели озаренные холодным светом луны пощаженные временем стены памятника четвертого или пятого века, церкви святого Стефана.

Шавлего подкинул в печку дров, снял пальто и повесил на вешалку. Потом прошелся несколько раз взад-вперед по кабинету и сел за письменный стол. Свет сильной электрической лампочки, отраженный стеклом, покрывавшим стол, ударил ему в глаза, заставил зажмуриться. Шавлего раскинул свои длинные руки, ухватился за края стола и некоторое время сидел в этой напряженной позе. Потом откинулся на спинку кресла и расхохотался так, что зазвенели стекла в окнах.

«Ну вот — ты теперь председатель…»

Шавлего — председатель чалиспирского колхоза!

На лестнице снаружи послышались шаги. Они стихли перед дверью кабинета.

— Войдите — открыто.

В кабинет вошел Шакрия. Закрыв дверь, он прислонился к ней спиной и вдруг осклабился во весь рот.

— Давно меня ждешь?

— Не очень. Иди сюда, садись.

По припухшим, покрасневшим векам парня Шавлего догадался, что тот тоже не спал всю ночь.

— А теперь выкладывай подробно: почему ты вчера довел дело до того, что мне приходится принимать тебя в этом кабинете?

Надувной снова осклабился:

— Тедо во всем виноват. Ей-богу, он один в ответе.

— Какого черта вы всей шайкой забрались наверх, на помост? Едва ли не треть собравшихся заседала в президиуме.

— Говорю тебе — во всем виноват Тедо. Ты вчера ошибся, когда выразил сомнение в его организаторских способностях. Если бы не Тедо, ты сейчас не сидел бы за этим столом. Дело в том, что дядю Нико не так-то легко застать врасплох. Умен, старый волк! Он чуял, что дело может обернуться не в его пользу, и принял кое-какие меры: всех, кого считал смутьянами, ввел в «расширенный» президиум и этим, по своему мнению, убил двух зайцев: во-первых, задобрил «интриганов», а во-вторых, оторвал их от основной массы, лишил возможности оказывать влияние на тех, кто сидел внизу. По-моему, это единственное возможное объяснение. — Шакрия заерзал на стуле. — Здорово ты испортил настроение начальству! А ведь у Тедо все было подготовлено и подтасовано так аккуратно, что, казалось, осечки не могло быть. Эх, какую человек работу провел — и все пошло прахом, остался ни с чем! Нет, право, мы должны спасибо Тедо сказать. Кабы не он, ты бы уехал, даже не оглянувшись… А мы таки убили зараз двух зайцев: избавились и от дяди Нико, и от Тедо. После собрания у меня в голове сами собой всякие планы складывались. Такое у меня сейчас чувство, будто я могу весь мир перевернуть. Не знаю только, с чего начать. Все сразу хочется сделать и устроить. А в первую очередь…

— Клуб и стадион?

— Не знаю, не знаю, Шавлего. Тысяча нужд у колхоза. Видал, где вчера собрание проводили? На крыше! Люди замерзли, И хлев старый, да и стал тесноват. Сушилку начали строить — и забросили. Детский сад с яслями нужен, об этом я тоже думал… Надо водокачку купить и установить. Потом и о бане можно будет позаботиться… Словом, и не перескажешь, сколько самого разного лезет со всех сторон в эту пустую башку…

— А ты думал, я один буду голову ломать? Нет, дружок, теперь ты и Махаре — члены правления. Сегодня у нас будет заседание. Сразу, с утра. Надо решить множество вопросов, не терпящих отлагательства… Как, по-твоему, сможет Махаре заведовать складом?

— Сможет ли Махаре? Да он для этой должности создан!

— Джимшер, кажется, зоотехник?

— Да, в прошлом году окончил техникум в Мачхаани. Кстати, ты не забыл, что он тоже избран в правление?

— Нет, не забыл. Как ты думаешь, сможет он руководить животноводческой фермой?

— Боюсь поручиться… А впрочем, это такой чертяка, что, может быть, и сумеет. Поначалу, пожалуй, будет трудно, но потом справится. Дядя Нико его близко к делу не подпускал. Он с ума сойдет от радости, если ты ему такое предложишь.

— В правлении у нас тринадцать человек, правда?

— Тринадцать. Несчастливое число. Ты сам так захотел. Почему не одиннадцать или не пятнадцать?

— Глупое суеверие. Мы сделаем тринадцать счастливым числом.

— Нелегко это будет.

— Почему?

— Ведь тринадцатый — дядя Нико. Раз от него избавились, не надо было и в правление его избирать.

— Не согласен. Он нам понадобится. Опыт у него немалый.

— В чем? Рвать и хапать — в этом он правда мастак.

— Все, что он нахапал, мы подсчитаем и заставим его вернуть. Да еще к ответственности привлечем.

— Мои ребята зуб на него имеют. Вчера по пути домой все ворчали: пусть, мол, выйдет вместе с нами на работу с пятифунтовой мотыгой. Не убудет его, разве что жир сбросит.

— Если понадобится, он и мотыгу в руки возьмет. Это не проблема. Надо передать ему бригаду Тедо. Я нисколько не сомневаюсь, что он будет хорошим бригадиром.

— Бригаду Тедо? Да Тедо взбесится, ума лишится! Такую бучу поднимет — ей-богу, в чашке воды нас всех утопит!

— Нашел храбреца! Откуда у Тедо столько смелости? Этот стяжатель привык действовать исподтишка.

— Тебе видней… А бригаду Иосифа кому поручишь?

— Coco сумеет ею руководить?

— Тут нужен опытный человек. Виноградарство — дело нешуточное. А впрочем, Coco такой парень… Если ему дело доверить, себя не пожалеет, голову сложит, а сделает. Как бы только народ не стал обижаться…

— Почему это народ может обидеться?

— Ну, видишь ли… Все мы люди… Скажем, из зависти. Подумают: опытных и заслуженных обошел, а поставил начальником над всеми сопляка и ветрогона.

— Coco, насколько я его знаю, не ветрогон.

— Ясное дело, нет. Но в глазах наших сельчан он все тот же молокосос, каким был когда-то. Однако работать он будет на совесть, не зная ни сна, ни отдыха, и через год станет знатоком по виноградной культуре, не хуже самого Иосифа Вардуашвили.

— Мы, разумеется, окажем ему всяческую помощь.

— А не хотелось мне этих парней отпускать от себя…

— Ничего, не огорчайся. Тебе даже следует радоваться, что твоя бригада окажется кузницей кадров. Знаешь, Шакрия, я хотел было назвать ее «летучей бригадой» и бросать в узкие места всякий раз, как где-нибудь дело разладится. Но потом я передумал. Посоветуемся. Только все же, по-моему, лучше оставить ее как есть. Наш район в основном виноградарский, и Чалиспири должен стать лучшим, передовым виноградарским колхозом. Семьдесят один гектар виноградников для нас — пустяки, нам нужно разбить вдвое, втрое больше, за счет полеводства. Вот тогда у нас будет настоящий достаток. Механизация облегчит труд, так что все окажется проще, чем представляется поначалу. Твоя бригада должна стать инициатором. И начинать надо сразу. Уже в этом году мы должны посадить виноград на обоих участках Маквлиани и за Берхевой, прямо против них, там, где в прошлом году был посеян подсолнух.

— Давай начнем. Раз ты у нас будешь во главе…

— Эх, Шакрия, кто бы должен был стоять во главе, ты знаешь не хуже меня, но…

— Совестью клянусь, Шавлего, никогда еще не бывало мне так горько, как теперь при мысли о гибели Реваза. Весь вчерашний вечер о нем думал. Правда, близкой дружбы между нами не было, но наши ребята очень его уважали, да и любили в душе… Все село оплакивает его.

— Ничего не поделаешь… Эх, если бы не случилось этого несчастья!.. Но раз уж случилось, слезами делу не поможешь. Теперь нам придется взвалить все на себя.

— О чем тут говорить! Раз запряглись, так надо тянуть. И надеюсь, потянем неплохо.

— Начинаем сразу, с нынешнего дня. Вот с этой минуты.

— Начинаем. Куда ты поведешь, туда и мы за тобой. Все, что сделаем, — вместе сделаем, в чем где неудачу потерпим — вместе будем в ответе. Куда хочешь, туда нас бросай! Помрем, а своего добьемся! Раз ты с нами, каждый из нас станет барсом, львом! Перевернем все Чалиспири! — Надувной не мог усидеть спокойно, ерзал на стуле, потирал руки, то и дело скалил крепкие зубы, беззвучно посмеивался от радости. — С ума сведем дядю Нико — покажем ему, каким должен быть колхоз и как в нем должна кипеть работа! Только вот что, Шавлего! — Смех его сразу оборвался, глаза стали холодными. — Бухгалтера, — он ткнул вниз оттопыренным большим пальцем, — вон! Знай: если он останется на своем месте, непременно запутает нас в какие- нибудь неприятности.

— Чего уж там! Конечно, этого бухгалтера в колхозе держать нельзя. Я о нем много слыхал всякой всячины. Без его помощи и Нико не мог бы получить деньги за несданную корову. Но пока что…

— Ни в коем случае! Ни одного дня! Ни одного часа! Другой такой подколодной змеи я не знаю. Серьезно говорю. Стакнется с Нико, и вместе подстроят нам какую-нибудь каверзу.

— Здорово тебя запугали. Как он может нам повредить?

— А черт его знает? Разве наперед угадаешь? Но что-то придумают, подложат свинью — это точно.

— Но замены у нас пока нет!

— Найдем. У меня есть кандидатура: здешний парень, работает сейчас в Лалискури. Перейдет к нам с удовольствием. Теперь как раз стало модно обмениваться работниками. А от нашего надо сегодня же освободиться. Как только закончится заседание правления, я сразу отправлюсь в Лалискури. Знаешь, кто это? Двоюродный брат Реваза, Адам Енукашвили. Он и за бедной своей теткой присмотрит, а то сидит несчастная старуха взаперти, одна с этой девушкой…

— Да, и эта девушка… Жалко ее. Надо и о ней подумать. Очень, очень жалко! Отец совсем ее забросил?

— Она сама его близко не подпускает. Не знаю, как с ней быть… Где-то я читал насчет встречного пожара…

— Что еще за встречный пожар?

— Если в тайге загорится лес, с противоположной стороны пускают навстречу другой пожар, чтобы остановить первый.

— Ну, ты эти глупости брось! Нашел предмет для шуток!

— Я сейчас немножко не в своем уме: если вдруг выскочу в окошко или сделаю стойку на крыше, ты не удивляйся. А об этой девушке мы, кроме шуток, обязаны позаботиться. Кто отвернулся от дяди Нико, тот наш союзник. Поговорю с нашими девчатами. И мне тоже ее жалко. Ей-богу! Хотя бы потому, что она собирается жить, как вдова Реваза, под его фамилией.

— С девушкой ты поговори. Сегодня, если улучу минуту, зайду туда… Если днем не выйдет, хоть поздно вечером зайду. В Лалискури ты отправляйся сегодня же, не откладывая. Об этом Адаме Енукашвили я ничего плохого не слышал. Переговори с ним, потом расскажешь мне о результатах.

— Сразу после правления и отправлюсь.

— Ладно. Теперь слушай. Вот тебе ключи. Разбуди Лексо, выведите нашу «Волгу»…

— Она у дяди Нико во дворе. Позволит ли?..

— Ключ я от него принял еще вчера. Раз тебе его вручаю, значит, таково мое распоряжение. Поезжай в Телави и спешно привези сюда ко мне заведующего нашей винной точкой Вахтанга Чархалашвили.

— Не думаю, чтобы он со мной поехал.

— Скажи, что его вызывает председатель.

— Ладно. А если все же не поедет?

— Поедет. Он ведь еще не знает о вчерашних переменах. А ты не говори дяде Нико, куда и зачем едешь.

— Ладно.

— Так ступай. Вон уже кто-то пожаловал. А, Эрмана! Привет! Да будет счастлива встреча двух председателей одного села.

Эрмана с серьезным видом подошел к Шавлего и с достоинством пожал ему руку.

Надувной бросил на него сзади насмешливо-лукавый взгляд и вышел.

— Сегодня утрем у нас заседание правления. Прошу присутствовать, Эрмана.

— Знаю… Только что же это — еще ночь на дворе, а ты уже здесь. Не спалось тебе?

— Успеем выспаться потом, мой Эрмана. А пока надо дело делать. Вот о чем я хотел тебя попросить: составь мне сейчас же список каменщиков, столяров, гончаров и вообще таких членов колхоза, которые работают на стороне. Я должен знать, кто уклоняется от работы в колхозе. Сегодня же соберешь их в сельсовете и, после заседания правления, приведешь сюда, ко мне. Мне нужны также списки всех, кто старше шестидесяти лет, кто получает пенсию и кто, по тем или иным причинам, не может работать. Но в особенности необходим точный список каменщиков, столяров и гончаров. Меня интересует, сколько каждый из них работает в колхозе, каков их трудовой вклад.

Эрмана с недовольным видом повернулся на стуле.

— Какой там трудовой вклад… Как только я стал председателем сельсовета, на другой же день пожаловал ко мне Филипп Какиашвили: «Наскиде, говорит, я давал в месяц двести рублей, а сколько ты потребуешь?» Ну, я его в толчки — можешь себе представить… Смотрю, опять просовывает голову в дверь: «Больше двухсот пятидесяти, ей-богу, никак не могу». Говорю ему: «Убирайся отсюда вместе с твоими деньгами!» А он: «И другие тебе больше не дадут. Наскиде они как раз столько и давали…» Насилу от него отделался. В тот же день взял я и обошел все село, всем закрыл и опечатал их частные «фабрики». И все же, как мне сообщают, они продолжают потихоньку делать каждый свое — лепят посуду, кувшины, квеври… Один не могу с ними справиться, не в силах; говорят, многие в сговоре с финагентами, конечно за плату…

— Ничего, все уладим. Ты сразу, с утра, всех обойди, скажи, чтобы ни один ремесленник никуда не уходил из села. Пусть соберутся в сельсовете и ждут там, пока мы не кончим заседать.

— Созвать их не трудно, но как ты сумеешь с ними поладить? Что придумал? От этих людей селу пользы не будет.

— Будет польза! Раз я говорю, значит, будет. Сегодня соберем всех здесь. С завтрашнего дня начинаем готовить фундамент для клуба.

— Для клуба? Какой там фундамент, когда уже стены на целый метр сложены!

— Такой миниатюрный клуб был у нас и раньше — мы его разрушили. Чалиспири — большое село. И будет еще расти. Нам нужен клуб на современном уровне — с библиотекой-читальней, с комнатами для кружковых занятий. И конечно, с постоянной киноустановкой. Словом, весь комплекс культурных учреждений современного села.

— Эх, Шавлего, это же целая морока! Одно только составление и утверждение проекта потребует таких расходов…

— Проект и его утверждение беру на себя. А все остальное — на твою ответственность.

— Какие у меня возможности? Мастера — всё твои колхозники, и ты лучше меня сумеешь с ними договориться. А какое место ты выбрал, где строить будем?

— Есть у меня два варианта — сегодня на правлении обсудим.

— Воля твоя. Я, со своей стороны, к твоим услугам: если что в моих силах, пожалуйста… Вот только… Может, я не должен об этом спрашивать, но как утерпеть? Где ты возьмешь деньги на строительство клуба и всего комплекса?

Шавлего улыбнулся, прищурился и налег грудью на стол.

— Есть идея! А кроме того, возлагаю большие надежды на урожай арбузов.

— Арбузы в этом году не подведут, на них можно надеяться… Но… на все нужды ведь не хватит.

— Изыщем средства, хватит на все. Никогда не надо бояться больших дел. Однажды Купрача сказал мне: если по-настоящему захочешь камень расколоть, он сам тебе покажет скрытую трещину, куда надо ударить. Умный человек Купрача… А теперь, раз уж вспомнили о Купраче, к тебе просьба. Как говорится, река плот унесла, а он туда-то и путь держал. Загляни в столовую и скажи Купраче, чтобы пришел сюда. И пусть сразу придет. Потом люди соберутся, а я хотел бы поговорить с ним с глазу на глаз.

— Ладно, позову. Мне все равно в ту сторону. Ну, так я пойду обходить ремесленников.

Уже светало, когда появился Купрача. Он вошел, не постучавшись.

— Привет председателю!

— Здравствуй, Симон. Снимай пальто.

— Я еще дверь за собой закрыть не успел — и уже грабишь?

— Мало ли ты сам пограбил — не хватит? Вора обокрасть — душу спасти.

Шавлего вышел из-за стола и с явным удовольствием пожал ручищу Купрачи.

— Ну, каков я? Разве не молодец?

— До сих пор я считал, что ты золото, ну а теперь, когда тебя в горн сунули, — чем ты оттуда выйдешь, аллах билир!

— Думаешь, не сумею быть председателем?

— Как тебе сказать… — Купрача пододвинул себе стул и сел перед председательским столом. — Соломону Премудрому задали вопрос: «Что, медведь — яйца кладет или живьем детенышей рожает?» Задумался Соломон Премудрый, поколебался малость и отвечает: «Это такой подлый зверь, от него всего можно ожидать».

Купрача подождал, пока Шавлего перестал хохотать.

— А от себя я вот что тебе скажу: сидя плясать еще никому не удавалось.

— Ох и бесцеремонный же ты человек, Симон!

— Иной плюнуть ближнему в лицо не постесняется, а я только правду в лицо говорю, большое ли дело?

— Ну вот, исполнил я твое желание — чего тебе еще?

— Какое желание?

— Уговаривал ты меня остаться в Чалиспири — вот я и остался, чтобы ты лопнул со злости.

— Пусть у того, кто тебе не рад, днем болят глаза, а ночью — зубы!

— Фу, какое страшное проклятье! Скажи мне, Симон, — как, по-твоему, можно назвать наши отношения? Кто мы с тобой — товарищи, приятели или друзья?

— Твой вопрос позатейливей моего проклятья. На мой взгляд, назвать это дружбой — много, товариществом — мало, о приятельстве же и речи не может быть.

— Ты честный человек, Симон. Хочешь знать, как я это понимаю?

— Твое мнение, разумеется, интересно, как всегда.

— Ох и дьявол! Нет, ты тремя днями раньше самого дьявола родился!

— Мне думается, что еще раньше. Когда бог человека из глины лепил, я ему эту самую глину замешивал.

— Черт бы тебя побрал, Симон, право! Ей-богу, я тебя люблю. Еще немного, и мы, кажется, подружимся. Только с одним условием: не терплю людей, которые не держат обещаний.

— Кто Купрачу знает, тому известно, хозяин он своему слову или нет.

— Не говори, не подумав, — смотри, поймаю на слове!

— Если бы даже мы прожили полторы тысячи лет, как Тбилиси, ты бы и тогда обо мне такого не услыхал.

— Я и сейчас могу на слове тебя поймать.

— Не поймаешь.

— А вот поймаю. Помнишь, когда мы ехали с тобой из Телави, я обещал тебе сбросить дядю Нико с его престола.

— Помню.

— Сдержал я свое обещание или нет?

— Сдержал — на все триста процентов!

— А как насчет твоего обещания?

— Какого?

— Забыл? А ну-ка напряги память.

— Никак не припомню — клянусь своей головой.

— А если заставлю вспомнить — что тогда?

— А ничего. Что обещано, то исполнено.

— Так вот что я тебе скажу. С завтрашнего дня я начинаю строительство нового большого клуба. Были тут у меня ребята, я обещал им и слово нарушать не намерен… Средств у меня нет… Не подумай только, что я прошу у тебя взаймы. Принесешь сто тысяч… — Шавлего как-то свирепо улыбнулся и вонзил взгляд в глаза собеседнику, — и сложишь вот сюда, — он хлопнул ладонью по столу справа от себя, не отрывая пронзительного взгляда от Купрачи, — вот сюда, на это самое место, пачку за пачкой.

Купрача долго сидел молча, с удивленным видом, как бы не веря своим ушам. Взгляд его был устремлен куда-то вдаль, в пространство, мимо собеседника. На мгновение у него задрожали веки, на мгновение морщинок около глаз как будто стало чуть больше. Потом, словно внезапно очнувшись, он посмотрел твердым взглядом на нового председателя и стукнул кулаком по столу.

— Думаешь, откажусь? Кто увильнет…

— Тот баба!

— Ладно! Давай руку!

— В этом договоре моя рука не почище ли твоей, Симон?

— Во-первых, это не договор, а благотворительность. А во-вторых, при каждой встрече с тобой моя душа и моя рука омываются в святой воде. Вот, держи ее — в дружбе она будет не менее чистой, чем твоя.

— Симон! Обрадовал ты меня, ей-ей! Но о дружбе говорить еще рановато. А теперь хочу воспользоваться минутой и, раз ты протягиваешь мне руку, попросить тебя еще об одной вещи.

— Ладно, накидывай петлю — вот моя шея.

— С моей стороны было бы большой глупостью предложить тебе бросить торговлю и вступить к нам в колхоз.

— Этого Шавлего не скажет, а коли скажет, так Купрача не поверит своим ушам.

— Знаю. Я не о том.

— Все, что скажешь, исполню.

— Не знаю, сколько времени будет продолжаться строительство клуба. Камень и песок возьмем на Берхеве. Известь и цемент купим. Также и лесоматериалы, и железа, сколько понадобится. Все согласуем с инженером. Кровельное железо непросто достать… Ты должен возглавить все дело и, главное, обеспечить снабжение.

Купрача поморщился и покачал головой:

— Не могу, Клянусь дружбой, за это я никак не могу взяться. Начинается самое горячее время — нельзя же упускать сезон!

— А если не упустишь?

— Прикажешь закрыть столовую?

— Столовую не закроешь, и прибыль от тебя не уйдет.

— Как так — не пойму.

— Твой сын заменит тебя в столовой.

— А винная точка?

— Винную точку я с сегодняшнего дня упраздняю. Колхоз не имеет вина для продажи, и, следовательно, торговая точка не нужна.

У Купрачи задрожали оба века.

— В самом деле решил упразднить?

— Клянусь дружбой — в самом деле.

— Box это меня уже огорчило.

— Ничего не поделаешь. Чтоб тебе никогда не иметь больших огорчений.

Шавлего не сводил глаз с лица Купрачи. Купрача стоял некоторое время, насупив брови, чуть заметно покачивая головой и слегка постукивая каблуком.

— Хорошо. Согласен. Когда начинаем?.

— Завтра. Только знай: пока не кончится строительство, ты это дело не сможешь бросить.

— Знаю.

— Чем скорее клуб будет построен, тем скорее ты освободишься.

— Знаю.

— Материалы и вообще все необходимое будешь доставать хоть из-под земли.

— Это уж и ты должен знать.

— Знаю.

— Так я пойду.

— Ступай. А деньги принесешь сегодня же и положишь вот сюда, на это место.

— Раз все снабжение будет поручено мне, зачем деньги сюда, приносить?

— Нет, деньги ты принесешь и положишь сюда. Видишь этот несгораемый шкаф? В нем нет ничего, кроме одной шнуровой книги. Я сам буду выдавать, когда и сколько понадобится. И отчетность мы с тобой будем вести вместе.

— А если я перепишу номера ассигнаций и донесу на тебя? Будто ты взятку с меня потребовал?

Тонкие губы Шавлего приоткрылись в давешней улыбке, показались белые, острые звериные зубы.

Купрача не стал больше шутить и вышел, но, не успев затворить за собой дверь, вновь показался на пороге:

— Только не думай, что нашел дарового работника! Запомни: я в проигрыше не останусь.

Шавлего подложил полено в печку и подошел к окну, выходившему на окраину деревни.

Он открыл форточку и стал смотреть на горы, затянутые прозрачной утренней мглой. На чуть сиреневой белизне снежных вершин играли оранжевые отблески первых солнечных лучей. Ниже, до самой Пиримзисы, господствовал густо-лиловый оттенок; он сменялся светло-бурым, а еще ниже яркая зелень пологих склонов сбегала до самой деревни.

Горная прохлада струилась в окно. Шавлего жадно вдыхал свежий, чистый воздух. Торжественное величие вздымающихся вдали гор вливалось в его душу. И ему казалось, что это утро чем-то отличается от всех прежних. Все вокруг было сегодня как бы напоено суровой гордостью и могуществом.

— Можно вас побеспокоить, товарищ председатель?

Шавлего повернулся к двери, и лицо его просветлело.

— Теймураз! Какие черти принесли тебя сюда спозаранок?

Теймураз вошел в кабинет и склонился перед ним, держа руку к сердцу на турецкий манер.

— Дозволь мне, о солнце Чалиспири, повелитель и владыка дальних и ближних земель Енукаант-убани, Мгвдлиант-убани, Шамрелаант-убани и многих других, а также прилежащих пахотных, и луговых, и пастбищных, и охотничьих, И садовых угодий, и бурливых вод Берхевы, и камней, и валунов ее ложа, и колючих зарослей, и…

— Стоило бы назло тебе молчать, пока весь твой запас не истощится! Как потом — начинай сначала?

— Не изволь гневаться, потомок солнца и луны, порождение Гераклово и ветвь древа эдемского, повелитель морей и суши, твоему ли сердцу львиному…

— Иди сюда, садись, чудак, ей-богу, я по тебе соскучился! Где вчера вечером был, куда тебя занесло?

Теймураз подошел, улыбаясь во все зубы.

— Запрягли бугая в ярмо?

— Понадеявшись на тебя, и худшего можно дождаться! Где ты был вчера вечером?

— Обычная уловка. Начальство заслало меня в Белые Ключи. Выбирали председателя, как и у вас. А ты что… Как все это прикажешь понимать?

— Хочу попробовать, что такое власть.

— Серьезно?

— Серьезно. Орел, видишь ли, любит высоко летать. Я собираюсь показать пример, как надо править и дело делать.

— Раз у тебя прорезалось стремление к власти, явился бы, чудак, к нам в Телави и заявил бы об этом. Я нашел бы для тебя место поинтересней. Вольно тебе закапываться в Чалиспири!

— Спасибо, но я в ваши триумвираты вступать не собираюсь. Так же, как Цезарь, считаю, что лучше быть первым в Галлии, нежели вторым в Риме. Правда, между мною и тобой не будет Рубикона.

— Рубикон? Между мной и тобой? Не пойму.

— Хочешь, попророчествую? Предсказываю, что ты будешь скоро в Телави Теймуразом Третьим. Только надо тебе научиться писать стихи по примеру Первого и Второго. Ты будешь лучшим правителем, но, как известно, для этого недостаточно одного лишь желания.

— Если ты воображаешь, что я мечтаю взлететь на более высокий насест, как тщеславный петушок, то ошибаешься. Мой голос хорошо слышен и с того места, где я сижу.

— Теймураз! Не хочу о тебе плохо думать! Неужели ты побоишься взвалить на себя ношу побольше и потяжелей нынешней? Разве человек, которого я видел вчера на собрании, может быть нашим руководителем?

— Ого, ты, братец, тороплив! Едва успел принять дела — и уже критиканствуешь? А как, собственно, с твоей диссертацией?

— Какой диссертацией?

— О происхождении картвельских племен, о первоначальной территории их расселения.

— Не верю я, Теймураз, ни в какие диссертации, если цель их — лишь благополучие автора. Лучше быть хорошим колхозником, нежели плохеньким интеллигентом. Среднего для меня не существует.

— Если это высокопарное заявление — не пустые слова, поделился бы с нами, раз у тебя назревали подобные намерения, сказал бы хоть слово — мы поддержали бы тебя из района.

— Не нужна мне была никакая поддержка. Я хотел быть избранником народа, а не марионеткой, посаженной в председательское кресло чьей-то рукой.

И Теймураз уже не знал, что в словах Шавлего считать за шутку, что принять всерьез.

— Ей-богу, Шавлего, ты сведешь меня с ума!

— Погоди немного, увидишь, что дальше будет! Голова у меня битком набита всевозможными планами и проектами. Я покажу вам всем, каким должен быть колхоз и его председатель.

— Ну а если не вытянешь?

— Думаю, что не чрезмерно оцениваю свои силы. Но в одном деле мне нужна будет твоя помощь.

— При таком твоем энтузиазме как тебе не помочь! В чем дело?

— Ты должен устроить мне через министерство водокачку.

— Только-то? На что нам министерство — пожалуйста, хоть на этой же неделе получишь.

— Ну, Теймураз, ты просто тигр, барс!

— Тише ты, не сломай мне лопатку! Колотишь сплеча! А деньги откуда возьмешь?

— Есть у меня специальные дойные пиявки. Одна скоро появится. Будешь присутствовать при операции. Только с условием: что бы ты ни увидел, что бы ни услышал — никакой реакции! Твоя задача — сидеть спокойно, равнодушно, как если бы все это тебя вовсе не касалось.

— Что ж, как говорится, дай бог тебе удачи! Что ты там говорил сейчас о каких-то планах и проектах? О том, каким надо быть колхозу? И вчера что-то там плел криво-косо. О вере распространялся…

— О, вера! Вера превыше всего, Теймураз, мне ли тебя учить! Если колхозник не верит, что труд его принесет плоды, он ни за что не будет работать с душой и усердием. Если он не верит, что о нем заботятся, — он отплатит равнодушием за равнодушие. Почему крестьянин выращивает на своем приусадебном участке больше, чем на равноценной колхозной площади? Только потому, что его заинтересованность в первом случае выше. Если общественные интересы плохо согласуются с личными, продуктивность труда оказывается невысокой. Крестьянин должен верить, что чем больше он произведет, тем больше получит. Где нет личной заинтересованности, там инициатива мертва. А где мертва инициатива, там низка производительность труда.

— Что ты под всем этим разумеешь?

— Трудно ли догадаться? Слушай меня! Если инициатива со стороны крестьянина отсутствует, это значит, что колхозник полностью зависит от бригадира. Иными словами, он не знает, какую работу будет выполнять завтра. За него решает другой. А сам он не заботится, не думает о своей работе и только ждет, что ему велит делать завтра бригадир — даст ему в руки мотыгу, лопату, серп, косу, заступ или топор. Вот тут-то и пропадают всякая личная заинтересованность и инициатива. Вознаграждение производится механически: скажем, промотыжил колхозник десять соток — ему начисляется трудодень; обработал двадцать соток — два трудодня, за тридцать соток — три трудодня, и так далее. Как поступает крестьянин? Он знает, что вознаграждение исчисляется только по количеству, а не по качеству работы, не по ее продуктивности. Он знает, что на трудодень получит столько-то килограммов зерна, и старается выработать как можно больше трудодней, не заботясь о качестве, о продуктивности своего труда. И тут возникает различие, более того — противоположность между колхозником и его руководителями. Бригадиру и председателю положено в месяц определенное количество трудодней, они свое получат во всех случаях. А колхозник должен вырабатывать ежедневно если не двойную или тройную, то хоть простую норму. И крестьянин оказывается в положении как бы наемного работника, которого не так уж заботит результат его труда.

— Интересно, интересно. Что же ты предлагаешь взамен?

— Непременно прикреплять каждый участок к определенному колхознику. Вот тогда сохраняется инициатива работающего. Колхозник знает, что он должен делать завтра. Может рассчитать свой годовой доход и планировать бюджет своей семьи. Он знает, что получит тем больше, чем больше даст продукта, и старается поднять производительность своего труда. Система вознаграждения, которую я имею в виду, на практике уже имеется. Вы называете это премиями и надбавками. Скажем, на виноградном кусте десять кистей. Если виноградарю известно, что, сохранив все десять, он получит две для себя, он приложит все усилия, чтобы этого добиться. Он должен твердо знать, что, скажем, из каждых собранных пяти кистей одна принадлежит лично ему. Тогда он будет одинаково тщательно оберегать каждую, и не нужны будут ни окрики, ни понукания бригадира. Он сам будет стараться провести все многочисленные работы на винограднике точно в нужные сроки. Ты же знаешь, какая трудная культура — лоза! Иногда дело решают даже не дни, а часы. Опоздаешь на один день с тем же опрыскиванием, задержишь на два дня зеленые операции — и можешь распрощаться со всем урожаем. Труд целого года пойдет прахом…

— Смотри-ка! Да ты и в самом деле, кажется, стал настоящим сельским хозяином! Интересно, интересно. Обо всем этом стоит подумать. Но ты что-то начал насчет веры…

— Вера — величайшая вещь! Однажды в Хевсурети пошел я взглянуть на Бучукурскую часовню. Некогда эта часовня была святыней моих предков. На окрестных склонах — ни единого деревца. Голые горы высятся. А вокруг этой маленькой полуразваленной часовни густой, дремучий лес уперся верхушками в самое небо. Спустился я по склону холма и вижу — кто-то вошел в эту рощу, поднявшись с берега Арагви. Видно, по нужде. Но не успел он присесть, как грянул выстрел и пуля оцарапала землю у самых его ног. Вскочил бедняга, с перепугу забыл даже штаны застегнуть, и помчался вниз, к Арагви — едва ли не кувырком. Смотрю — стоит на опушке старый хевсур и заряжает кремневое ружье… Потом мне сказали, что из Тбилиси приехала киносъемочная группа и этот, с незастегнутыми штанами, был из их числа…

Теймураз раскачивался на стуле, громко хохоча.

— Все выдумал, бесов сын!

— Ей-богу, своими глазами видел… Вот что значит — вера. Всюду вокруг безжалостно истребляются леса, но попробуй-ка вынести из священной рощи хоть сухую веточку или осквернить это место! Кстати, раз уж речь зашла о лесах… Берегите алазанские рощи! Берегите все речные заросли! Леса мы уже свели. А теперь принялись и за приречные рощи. Строжайшим образом проинструктируйте ваших лесозаготовщиков! Вспоминается мне персидский поэт: «О аллах, ты источник коварства и несправедливости. Даешь знак джейрану, чтобы он спасался бегством, и пускаешь за ним в погоню борзых!»

— О чем притча?

— Хотите разводить фазанов на Алазани — и истребляете те самые рощи, в которых фазан любит гнездиться! Нельзя же заботиться только о материальных интересах — нужна и красота! В конце концов, мы ведь всё делаем во имя человека, для человека! Для его блага создается все на земле, на небе и даже под землей! И разве можно выигрыш в одном направлении оплачивать проигрышем в другом? И вообще, почему мы порой закрываем глаза на нашу собственную бездеятельность? Как отвратительны мне инертность, самодовольство, почивание на воображаемых лаврах!

— Ты что-то забрался в дебри…

— Слушай, Теймураз! Заряженного ружья боится только тот, на кого оно направлено, а пустого — и тот, кто из него целится.

— Но ведь мы все по мере возможности боремся за лучшие жизненные условия!

— Кто тебе сказал? Я никогда за житейское благополучие, за лучшее житье не боролся.

— Что-то мне не совсем ясна сегодня твоя философия.

— Слушай! Я разделяю людей на три категории: первая — те, которые существуют; вторая — те, которые живут, живут полной жизнью; и третья — те, которые пользуются жизнью, ищут легкого житья. Первые вызывают во мне лишь чувство жалости. Перед вторыми я почтительно склоняюсь. А третьих… попросту ненавижу. Лишь полнота жизни рождает сильные страсти. А страсть — это творческое начало в человеке.

— Но разве полнота жизни исключает благополучие?

— Она исключает избыток и пресыщение. Пресыщенным уже не до жизни. Смысл человеческой жизни ведь заключается в стремлении, в достижений целей. А тот, кто уже достиг цели, — все равно что бык на зеленом лугу: сытый, ожиревший, разлегся в траве и лениво жует ненужную жвачку, едва поглядывая вокруг бессмысленными глазами.

Со двора донеслись ворчание мотора и шорох шин подъезжающей машины. Мотор взревел напоследок и умолк.

— Кажется, приехали… Продолжим наш разговор потом. А сейчас напоминаю свою просьбу: ни одного слова, ни единого жеста.

На лестнице, а потом на балконе послышались шаги. Они оборвались у дверей.

— Пожалуйте, пожалуйте. Прошу.

Дверь открылась, появился Вахтанг и остановился, опешив, на пороге — словно наткнулся на стену. Охваченный изумлением, он часто заморгал, в растерянности повернул было назад, показав жирный затылок, но одумался, еще раз обернулся в дверях и, как бы не веря своим глазам, уставился на этот раз на Теймураза.

Теймураз не проронил ни слова. Он сидел, заложив ногу за ногу, и внимательнейшим образом рассматривал снятый им с несгораемого шкафа металлический кубок затейливой формы — переходящий приз районного первенства по грузинской борьбе.

— Проходите сюда, садитесь. — Шавлего показал вошедшему на стул.

Ошеломленный Вахтанг все стоял в дверях и моргал, нахмурив лоб; чуть приоткрытые толстые губы его дрожали.

— Входите же. Ваше удивление мне понятно. По-видимому, мой посланец не успел сообщить вам по пути о происшедших здесь вчера переменах.

Вахтанг, словно придя наконец в себя, шагнул в комнату, медленно прошел к столу и грузно опустился на стул.

Вслед за ним протиснулся в дверь Шакрия. Он с трудом сдерживал смех. При виде Теймураза Надувной кивнул ему и сел в сторонке, у окна.

— Со вчерашнего вечера я являюсь председателем чалиспирского колхоза. Вот доказательство, — Шавлего достал из ящика круглую печать колхоза и вместе с ключами от несгораемого шкафа положил, звякнув ими, на стол. — Впрочем, вот товарищ Теймураз, секретарь нашего райкома, может подтвердить мои слова. Думаю, ваш спутник тоже не будет их отрицать.

Теймураз молча посмотрел на прибывших и вновь занялся изучением кубка.

— Мы с вами немного уже знакомы. Если не ошибаюсь, вы — заведующий виноторговой точкой нашего колхоза в Телави, Вахтанг Шакроевич Чархалашвили. Правильно?

Вахтанг провел языком по пересохшим губам, снял кепку, положил ее на стол, поднес ко рту кулак и прокашлялся. Прочистив с трудом горло, он наконец прохрипел:

— Да, я заведующий.

— Проживаете в Телави, в Зеленом переулке, дом номер одиннадцать.

— Так точно. — Вахтанг снова кашлянул в кулак.

— Владеете двухэтажным домом, в котором пять комнат, подвал и большой марани.

— Так точно, — все более изумлялся — Чархалашвили.

— Сверх того: во дворе — службы, перед домом виноградные кусты на высоких шпалерах в виде аллеи и сад — тридцать два разных фруктовых дерева. Двор — сто пятьдесят пять квадратных метров. Правильно?

На лбу у заведующего винной точкой выступили капельки пота. Он бросил украдкой испуганный взгляд в сторону Теймураза и подтвердил упавшим голосом то, о чем его спрашивали.

— Ранней осенью прошлого года вы купили у жителя селения Вардисубани Андрея Ноевича Чачикашвили три больших квеври, емкостью один — в сто двадцать, другой — в сто сорок пять и третий — в двести семь декалитров. Так как эти большие сосуды не пролезали в дверь марани, вы сняли дверную раму, разобрали стены с обеих сторон и так внесли кувшины в марани, где и зарыли их в землю. Верно?

Вахтанг не выдержал устремленного на него пронзительного взгляда, отвел глаза и прохрипел:

— Да вы все лучше меня знаете.

— Вы приобретали от Напареульского и Кистаурского винзаводов виноградные выжимки…

— Неправда! — Вахтанг схватился за кепку, смял ее и вскочил.

— Доставали сахар…

— Клянусь единственным своим ребенком, неправда! — хрипел Вахтанг; он расстегнул дрожащими пальцами воротничок и схватился за горло.

— Садитесь, отчего вы так взволновались? Здесь не прокуратура и не суд. Просто я как председатель колхоза, которому принадлежит вверенная вам торговая точка и членом которого являетесь вы сами, хочу быть в курсе… Вы доставали танин…

— Неправда! Неправда! Теймураз Лухумич!..

— Я, уважаемый, нахожусь здесь совершенно случайно и, как лицо постороннее, ни во что не вмешиваюсь…

— Следовательно… Садитесь, почему вы стоите? Следовательно, вы хотите, чтобы мы не углублялись в эту историю? Что ж, пожалуй. В конце концов, это касается прокуратуры. Я в ее дела вмешиваться не стану. Но вы, кроме того, в бытность вашу здесь, в Чалиспири, заведующим зерносушилкой, приобрели на присвоенные вами колхозные средства двухэтажный дом в восемь комнат, не считая служб, в нашем селе. Во дворе молодой виноградник в тысячу пятьсот кустов и двадцать семь плодовых деревьев…

Вахтанг опустился на стул и отер со лба смятой кепкой крупные капли пота.

— Кто говорит… Я своим трудом, собственными руками…

— Не стоит… В течение этого полугода вы ничего в чалиспирском колхозе не производили, никаких трудов за вами не числится. Слушайте! Слушайте — все равно я заставлю вас все выслушать. Мы с вами познакомились довольно давно, и не хочется напоминать вам, в каких условиях состоялось наше знакомство. Это еще более отяготит вашу вину. Так что лучше сидите смирно и слушайте. — Шавлего выдвинул ящик стола и, достав оттуда несколько чистых листов бумаги, положил их перед посетителем. — Вы напишете сейчас два заявления. Одно — о вашем выходе из колхоза. Другое… В другом будет сказано, что вы передаете построенный вами на трудовые сбережения принадлежащий вам дом с двором и усадьбой и со всем движимым и недвижимым имуществом в дар чалиспирскому колхозу «Красная звезда» для устройства в нем детского сада. — Шавлего пододвинул гостю чернильницу и перо. — Все это, разумеется, должно быть надлежащим образом оформлено, и соответствующие документы вы вручите мне… Сегодня же! И еще одно — последнее. Действуя от имени чалиспирского колхоза, вы нажили немалые суммы. Из них, по неписаному закону рвачей и хапуг, колхозу причитаются проценты — за пользование его именем. Соответствующую сумму, по самому минимальному расчету десять тысяч рублей, вы передадите чалиспирскому колхозу на приобретение водокачки.

Теймураз от изумления поставил кубок вместо несгораемого шкафа на раскаленную печку.

— Деньги вместе с документами, о которых уже говорилось, принесете сегодня же и положите их вот сюда. Нет, не сюда — это место уже занято, — а вот сюда! — И Шавлего ударил ладонью левой руки по столу с такой силой, что перо, лежавшее там, трижды подскочило и упало на пол…

— Ты что — вводишь новые порядки в колхозе? Открываешь новую эру в законодательстве? — спросил Теймураз новоявленного председателя, когда они остались одни.

— Ничего нового в этом нет. Напротив, еще Ева не была сотворена из ребра Адама, когда этот закон уже действовал. Раньше появления законодательства уже существовал этот закон.

— Почему ты забегаешь вперед? Обо всем этом будет сегодня же доложено куда следует. Дом и вся недвижимость будут конфискованы и от тебя не уйдут. Для чего опережать события?

— Лучше я опережу время, но не дам ему опередить себя. Дожидаться конфискации? Дом мне нужен сейчас. Для детского сада.

— Так-то ты начинаешь свою деятельность на посту председателя?

— У каждого свои методы в работе.

— Но ты понимаешь или нет, что твои методы неправильны? Разве партизанскими налетами можно сделать что-нибудь?

— Вот что я тебе скажу, Теймураз. Всякий, кто когда-нибудь принимался за дело, начинал по-партизански. Я, может быть, начинаю плохо, но думаю, что все у меня пойдет хорошо. Курица гребет к хвосту, а дело свое продвигает вперед.

2

С утра позвонил по телефону шофер: сел аккумулятор, машину до обеда не сможет подать.

Луарсаб отправился в райком пешком.

Узкая, мощенная булыжником улочка без тротуаров была мокра, тонула в мартовском тумане. Моросило. Пронизывающий холод сырого утра был мучительно неприятен Луарсабу. Ныли суставы, пробирал озноб, он чувствовал слабость во всем теле.

Что это? Заболел? Аппетит, кажется, не пропал — конечно, он никогда не слыл могучим едоком, но все же… В чем же дело? Неужели подкралась старость? Да нет, до старости пока далеко. Он еще молод, но вот с недавних пор чувствует в каждой клетке своего тела, в каждом, мельчайшем из своих кровеносных сосудов усталость, расслабленность, бессилие… Никогда Луарсаб не жаловался на сердце, а теперь оно как-то тихо ноет, словно от глухой, затаенной боли… Неужели человеческое тело или какой-либо его орган наделены способностью к предчувствию?..

«Вести из Тбилиси, правда, неутешительные… Неужели Софромич не догадается, что благодаря скрытой, такой незаметной деятельности Теймураза, благодаря приходу нового председателя райисполкома и удивительной сообразительности мною же вскормленного птенца, Медико, ситуация в Телави резко изменилась? И что в этих условиях я никак не мог спасти Гаганашвили?»

Луарсаб несколько раз поскользнулся на мокрой мостовой, ему то и дело приходилось перешагивать через лужи, и, как он ни старался, ботинки, брюки и даже полы пальто вскоре оказались сплошь забрызганы грязью.

Настроение у него испортилось еще больше.

Почему он, собственно, пошел пешком? Достаточно было позвонить в райисполком… Нет! Лучше он босиком проделает путь от дома до работы, лишь бы не дать повода этому очкастому святоше непочтительно отозваться о нем. Можно бы побеспокоить директора какого-нибудь предприятия или председателя колхоза… Ну вот, теперь уже надо кого-то о чем-то просить… Дожил!

По площади, по прилегающим улицам уверенно проносились легковые машины. Одна пролетела совсем рядом и обдала Луарсаба грязью.

Луарсаб проводил ее сердитым взглядом и вытер щеку носовым платком.

«Обнаглели! И номер не разберешь — весь заляпан. Поразительно, сколько развелось в Телави легковых машин — откуда они берутся? За какие заслуги достались их владельцам, всем этим комбинаторам — спекулянтам с патентами, мясникам и продавцам? Заведующим закусочными, пекарям, керосинщикам и мусорщикам? Неужели только на зарплату живут, семьи содержат да еще кутят в ресторанах по нескольку раз в неделю? На какие деньги покупают машины? И только ли машины… А всего интереснее — многим ли еще приходят в голову подобные вопросы?»

Луарсабу и не вспомнилось, что только вчера он сам дал разрешение построить за речкой Мацанцари очередное питейное заведение…

На главной улице не осталось ни одного прежнего строения. На месте снесенных одноэтажных домиков зияли фундаменты для будущих больших, красивых многоэтажных зданий. Прокладывали широкий, роскошный бульвар с газонами и цветниками. Рабочие, под руководством садовников и декораторов, высаживали в грунт вечнозеленые деревья, кустарники и цветы.

Поодаль, на перекрестке, какой-то милицейский ссорился с озеленителем-декоратором.

Сегодня у Луарсаба был неприемный день, и никто не дожидался перед его дверью. Он повесил пальто на вешалку и долго ходил по просторному кабинету.

Вспомнился позавчерашний вечер: как у него вырвали из рук инициативу и собрание с каким-то звериным ревом единодушно выбрало нового председателя… Разве не лучше было, чтобы председателем в Чалиспири остался Нико? Неужели он, Луарсаб, весь тот вечер тратил порох, чтобы проложить путь к власти этому наглому молодцу? Неужели ради него пожертвовал старым, опытным работником, умнейшим из всех председателей колхозов, каких Луарсабу приходилось встречать? Он питал к Нико дружеские чувства и только ради Тедо не стал его защищать. А каков результат? «Лишь себя же поразили, в грудь себе кинжал вонзили». Как тут не верить предчувствиям? В тот самый день, когда впервые появился в районе этот разбойник без ружья, Луарсаб подсознательно понял, что возникла какая-то угроза и его спокойному существованию пришел конец. Тогда этот молодчик еще не имел ничего за спиной… Теперь он уже обладает определенной силой… Силой, которая будет все более ограничивать его, Луарсаба, волю… И что страшнее всего, он в дружбе с Теймуразом! «Ах, Теймураз, Теймураз! Когда-то мне удастся избавиться от этой занозы!»

До сих пор приходилось бороться лишь с внешними врагами. А теперь к внешним прибавился еще и внутренний враг! Ладно, с внешними врагами можно еще справиться, но что прикажете делать с врагом, живущим в твоем доме, подстерегающим тебя в засаде ежеминутно? Крепости всегда взламываются изнутри. Поражения на внешнем фронте — результат неудач у себя дома. Убить мало Эфросину! Загубила жизнь дочери! Что она сделала с моей Лаурой?

Луарсаб ощутил горечь во рту, потом что-то оцарапало ему горло, словно он проглотил осколок стекла.

«Где она выкопала этого афериста, игрока в кости, карточного шулера? Да еще притащила его ко мне домой! О женская глупость! Женщины от века неразумны! А у нынешних совсем ума в голове не осталось! Только и умеют — пялить глаза да перенимать! Снег бел, а сколько порой черных дел покрывает! Негодяй! Давно уже треплет мое имя по большим дорогам, а теперь и совсем перестал меня стесняться, наглеет, дерзит. Да и с чего ему меня стесняться?»

Сердце Луарсаба наполнилось бессильным гневом оскорбленного в своих чувствах отца. Жилы на висках у него надулись, тонкие губы искривились…

«Даже ее, последнее мое утешение, отнял у меня… Блудливая красотка виду не показывает, все тщательно скрывает, но я знаю — развлекается с ним… И этот развращенный, лишенный совести человек, мой «возлюбленный» зятек, может теперь держать своего столь же «возлюбленного» тестя до самой смерти под угрозой… Шантажировать… Если я попробую его осадить, может устроить мне отвратительную провокацию… Достаточно неразумен для этого… И не работает, от меня не зависит… Убить Эфросину мало! Прислугу и то на голову мне посадила, не только зятя! Болван! И не думает о продолжении образования… И у девочки всю охоту отбил. Бедняжка день и ночь только о нем и помнит, он все время у нее на устах. Похудела, осунулась; чуть запоздает муженек — места себе не находит. То в воротах ждет, то с балкона свесится, то у окошка стоит, за занавеской прячется… Иной раз чуть ли не всю ночь. До смерти доведет девочку проклятый, пустоголовый мерзавец»…

Дверь тихо отворилась, и чей-то густой голос спросил:

— Можно?

Секретарь райкома обернулся и узнал спорщика-милицейского, которого видел на улице, когда шел сюда.

— Войдите.

И подумал:

«Начинается! Не дадут ни минуты покоя!»

— Я хочу обратить ваше внимание на одну вещь, уважаемый Луарсаб Соломонич. Я видел, как вы шли в райком, и решился вас побеспокоить в такой ранний час…

Луарсаб сел за свой письменный стол и оперся на него локтями.

— Слушаю вас.

— Я по поводу озеленения главной улицы хотел вам доложить. Вы сейчас по ней проходили и, наверно, заметили… Все там хорошо, очень хорошо устраивают, только не учитывают безопасности…

— Что-то вы не очень ясно говорите.

— Я еще не сказал, что имею в виду.

— Так говорите, и покороче, пожалуйста.

— Постараюсь, насколько возможно. Зеленая полоса посередине улицы, разделяющая ее на две половины, достаточно широка…

— Ну, и что в этом плохого?

— Я и не говорю, что это плохо. Но полоса насаждений прерывается в нескольких местах, там, где предусмотрены переходы и развороты для машин.

— Вам это не нравится?

— Нет. И даже очень.

— Почему? Надо было сделать полосу сплошной? Без переходов и разворотов?

— Я этого не говорил. Как же — без переходов? Нужны и переходы, и развороты, и повороты.

— Так в чем же дело?

— Дело в том, уважаемый Луарсаб Соломонич, что в концах зеленой полосы, по обеим сторонам переходов и разворотов, посадили и сажают быстрорастущие или уже большие деревья.

— Интересно… Что же в этом плохого? Разве улица будет не лучше, не красивей с такой зеленой аллеей?

— Улица будет и красивой, и зеленой, уважаемый Луарсаб Соломонич, но эти переходы и развороты будут весьма опасными как для переходящих улицу граждан, так и для разворачивающихся машин.

— Ах, вот что… Постойте — вы не Тарзан?

— Нет, товарищ секретарь райкома, я младший лейтенант автоинспекции Гиви Мгалоблишвили.

— Но это вас прозвали Тарзаном?

— Тарзан я для шоферов, товарищ секретарь. А с вами имеет честь разговаривать автоинспектор Мгалоблишвили.

«Гиена чует… Инстинкт подсказывает ей, что лев обессилел. За десятки километров чувствует она запах тления… Но разве у меня когти притупились?» Тонкие губы Луарсаба тронула чуть заметная презрительная улыбка.

— Чего же вы хотите, товарищ автоинспектор?

— Вы должны приказать работникам озеленения, чтобы по краям разрывов не высаживали высокорастущих деревьев.

— Почему? — удивился на этот раз секретарь райкома.

— Потому что высокие, разросшиеся деревья на переходах и разворотах лишают обзора как шоферов, так и пешеходов. В этих местах могут случаться, в силу плохой видимости, аварии и несчастные случаи. Места, где заворачивают машины и где пересекают улицу пешеходы, должны хорошо просматриваться издалека. Ничто не должно закрывать там обзора. Почему при работах по благоустройству никогда не согласовывают проектов с автоинспекцией? Неужели мы не заслуживаем того, чтобы…

Внезапно за спиной автоинспектора с шумом распахнулась дверь.

Луарсаб побледнел как полотно. Все тело его одеревенело. Он попытался встать, но не мог даже приподняться со стула.

Автоинспектор вздрогнул и в смущении оглянулся.

Он увидел в дверях кабинета запыхавшуюся молоденькую женщину с заплаканным, бледным лицом и растрепанными, мокрыми от дождя волосами. Вся поникшая, она направилась нетвердым шагом к Луарсабу.

— О, папа! Все погибло!.. Папа!

У Луарсаба пересохло во рту. Он с трудом проглотил слюну и прижал дрожащими руками мокрое лицо дочери к своей груди.

— Что случилось, Лаура, девочка?

— О, папа! Джото ушел… Убежал из дома… Совсем… Джото ушел, папа!

И она горько зарыдала, уткнувшись лицом под мышку отцу.

3

Марта услышала стук и приподнялась на постели, Како она не ждала домой до завтрашнего вечера.

Стук повторился.

«Это не в дверь — в окошко стучат. Вот — три раза по раме… И по разу в оба стекла. Боже мой, неужели это?..»

Босая, в одной рубашке, Марта подбежала к окну и откинула занавеску.

За окном, у стены, стоял человек.

Марта вздрогнула. С минуту она не отрывала взгляда от этой смутной, прижавшейся к стене человеческой фигуры.

Как ей поступить? Как ей сейчас поступить?

Ей стало жаль стоявшего снаружи, прижавшегося к стене человека.

Раз Нико пришел к ней, значит, у него большая необходимость… Беда… Как ей быть?.. Како сегодня не вернется. Нет, Марта вовсе этого не боится, но…

Человек подошел вплотную к окну. Долго смотрел он на женщину — молча, без единого слова.

Марта увидела или, скорее, почувствовала в темноте: маленькие, запавшие глаза глядели на нее с невыразимой мольбой. Сердце ее стиснула жалость. Она поднесла к стеклу скрещенные руки — это был условный знак, означавший приглашение войти.

Затворив за собой дверь, Нико остановился на пороге; он искал глазами хозяйку. В сумраке виднелся лишь черный ее силуэт, молчаливый и неподвижный, точно опорный столб посередине комнаты. Прежде все бывало совсем иначе. Стоило Нико открыть дверь и переступить через порог, как Марта бросалась навстречу и, обдав его одуряющим запахом распаренного в постели женского тела, прижималась к нему, обжигала его через тонкую рубашку своей горячей грудью. Острее, чем когда-либо, почувствовал Нико, что он больше не первый человек в селе…

Он подошел к остывшей печке, протянул к ней озябшие ладони.

— Погасла… А на дворе холодно.

И Марта не увидела, а угадала чутьем, как щелки-глаза отыскали постель, только что покинутую хозяйкой.

Она подложила в печку дров, облила их керосином из бутылки и поднесла горящую спичку. Пламя мгновенно охватило сухое дерево, затрещал огонь, печка чуть ли не затряслась.

При тусклом свете пламени Марте стала видна небритая, с частой проседью, щетина на лице Нико. Он стоял и смотрел в сторону постели. Потом перевел взгляд на хозяйку.

Марта туго стянула на груди шаль, наброшенную на плечи, прикрыла белизну пышной плоти, видневшейся в вырезе рубашки. Потом пододвинула гостю стул, принесла для себя табурет и села против Нико у печки, с другой ее стороны.

И вновь пробудившаяся было комната наполнилась тишиной.

Печка раскалилась.

Кошке, лежавшей под нею, стало жарко. Она встала, задрала хвост, выгнула спину, потянулась и с тихим мурлыканьем потерлась о ногу Нико. Удивившись тому, что гость не ответил лаской на ее заигрывание, она вытянула шею и потерлась головой о другую его ногу.

Но и на это не последовало никакого ответного дружественного действия.

Тогда кошка встала на задние лапы и, чтобы привлечь к себе внимание, вонзила когти ему в штанину.

Но тут ее шлепнули по голове, да так, что в глазах потемнело.

Незаслуженное оскорбление причинило кошке глубокую обиду. Она перестала мурлыкать, прижала уши и, полная разочарования, убралась подальше от неучтивого гостя.

Нико сидел и молчал, устремив взгляд на женщину, озаренную тусклым отсветом огня. С тех пор как он в ненастную ночь покинул с угрозами этот дом, ему ни разу не довелось увидеть ее так близко. Она казалась еще более молодой и свежей, чем раньше. Что-то новое, незнакомое ему вошло в жизнь Марты и наложило на нее свою печать. Каким-то тихим светом-отблеском внутреннего тепла и нежности лучились ее лицо и взгляд.

Марта, со своей стороны, тоже успела разглядеть гостя; сердце у нее невольно сжалось. Обычно чисто выбритые, щеки Нико на этот раз были покрыты трехдневной щетиной. Густые черные усы заметно посеребрила седина. Узкие глаза были обведены темными кругами, и в умном взгляде их отражалось затаенное горе. Скользнувшая по толстым губам невеселая улыбка позволила Марте еще глубже заглянуть в душу ночного гостя.

— Давно я тебя не видела — разве что издали. Как поживаешь, Нико?

Хорошо знакомый грудной, теплый голос стал, казалось, еще ласковей. Легким хмелем разлилось по жилам Нико ее вкрадчивое воркованье.

— Сказать тебе на манер Купрачи — поживаю, как царь Ираклий после Крцанисской битвы.

Марта ласково улыбнулась ему.

По-прежнему обжигали карие, полные медового мрака глаза. По-прежнему пьянили коварной многообещающей улыбкой пухлые, манящие сладостью сгущенного виноградного сока губы…

Нико вспомнил, как третьего дня хитрил и ловчил, чтобы заставить Надувного послать его на бывшее болото. Правда, в Маквлиани он стоял как консультант, над головой у виноградарей, сажавших лозы. Но природная гордость и приобретенная за долгие годы привычка мешали ему терпеливо сносить новоявленные хозяйские замашки вчерашнего шалопая, молокососа. Сердце Нико было переполнено горечью, его жгло неодолимое желание излить перед близким человеком скопившиеся за все эти дни желчь и досаду… Близкие и родичи окружают его заботой. Георгий целыми днями не отходит от него ни на шаг и пророчит Нико возвращение на должность председателя, но… Но Марта для него — совсем другое. Она ему ближе и незаменимей всех родичей и друзей… И вот третьего дня он добился того, что Надувной послал его на бывшее болото. Там женщины сеяли арбузы. Дело это они закончили быстро и собирались затем помогать молодежной бригаде сажать виноградные лозы…

Двух женщин увидел он на берегу Алазани: жену Иосифа Вардуашвили — Тебрию и жену… Како — Марту.

Скрытый частой ольховой зарослью, Нико стоял и смотрел, как, освежив лицо алазанской водой, вытирала его передником бывшая невестка Миха Цалкурашвили. Засученные выше локтей рукава открывали белые, полные, красивые руки. Густая масса черных волос увенчивала красивую голову. Высокая, округлая, точеная шея гордо возвышалась над широким вырезом платья. Мокрые завитки на затылке блестели под солнечными лучами. Словно ослепленный этим блеском, бывший председатель прищурил глаза и некоторое время, замирая от сладкого чувства, прятался в ольховнике. Но потом… Потом решил, что лучше попасть волку на зубы, чем Тебрии на язык, и предпочел убраться оттуда подальше.

А Георгий предсказывает, что придется ему еще сидеть в председательском кресле…

И в самом деле — надолго ли хватит охоты и интереса этому молодому пришельцу? Он ведь человек городской — вытерпит ли, сможет ли жить годами в деревне? Руководить колхозом — это тебе не то что диссертации писать! Скоро, скоро ему надоест эта нервотрепка, и он сам откажется от нее. А умен, чертов сын, — на все пошел, лишь бы не отдать село в руки Тедо! Но он, видимо, не из тех, кто останавливается в самом начале или хотя бы на половине дороги… К Нико он относится с большим уважением, держится так, чтобы тот не чувствовал своего подчиненного положения. По его настоянию Нико оставили в правлении, хотя большинство настойчиво требовало его исключения… Но бригадиром Нико не назначили, тут Шавлего ничего не мог поделать… О как это горько! Вся жизнь Нико была отдана колхозу, всю душу вложил он в общее дело. И что же получил взамен? До сих пор Нико думал, что люди — овцы, а теперь убедился, что они злы и неблагодарны… Смерть Реваза доконала Нико, поставила на нем крест… Словно ветви в колючих зарослях, переплелись несчетные неприятности и беды. Единственная дочь, его плоть и кровь, надежда и утешение его старости, оттолкнула его, отвергла его отцовские чувства, презрела свой дочерний долг и, бросив дом — полную чашу, переселилась в жалкую лачугу к выжившей из ума старухе… Горьки, о как горьки неблагодарность и злоба человеческие! Утрачен почетный пост, ушла единственная дочь, бросила любимая женщина — любимая из любимых… Ах, нет, не все потеряно: из этой троицы осталась хоть одна. Осталась Марта, которой можно пожаловаться даже на собственное бессилие. Да, на свое бессилие. Вот они снова вместе, по-прежнему одни, скрытые от чужих, посторонних глаз…

Женщина поняла безошибочным чутьем, что сейчас Нико, больше чем в ее ласках, нуждается в утешении, в поддержке. Даже такой кряжистый дуб не мог выстоять под ударами грома, обрушившимися со всех сторон.

— Слышала, что по твоему совету правление постановило разбить виноградник в Маквлиани. Умный парень внук Годердзи, он начатого тобой дела не сорвет, не испортит… Работай и ты плечом к плечу с ним — и все наладится. Впрочем, тебе и раньше надо было разбивать побольше виноградников. Саниорцев виноградная лоза обогатила.

Нико отодвинулся от печки и поставил стул на разостланную посередине комнаты медвежью шкуру. Раньше ее здесь не было. Сердце Нико сжалось. Да, теперь Како был здесь хозяином… Охотник Како, тот, кто вытеснил его из последнего убежища, изгнал из храма, который Нико возвел собственными руками…

И вновь вскипела кровь побежденного самца перед лицом отвергнувшей его самки. В крутом изломе внезапно сдвинувшихся бровей отразилась бессильная ярость, концы свисающих усов стали похожими на два клыка, торчащие над нижней губой.

…Не дали ему исполнить свою угрозу. Не успел — все руки не доходили… Нет, он ничем не хочет владеть сообща. И меньше всего — любимой женщиной. А этот охотник, оказалось, родился под счастливой звездой! Любовь ли переродила, Марта ли укротила его — только он стал совсем другим. Колхозу предан, трудится, сил не жалеет. С тех пор как нашел и притащил на себе с гор труп этого парня… Реваза, стал в глазах всего села героем… Да что село — вот к Луарсабу Соломоничу приехала комиссия из ЦК. Луарсаб задумал угостить почетных гостей турьим шашлыком и тайно, через доверенного человека, вызвал Како, поручил ему доставить дичину. Сегодня после полудня Како ушел в горы и пробудет там день-другой… Только все напрасно, Луарсаб Соломонич, дни ваши уже сочтены. Огонь ваш погас — уже в теплой золе устроилась брюхатая кошка, скоро котят народит. Эти ваши гости, как я понимаю, по таким делам прибыли, что еще и застреленного тура в вину вам поставят, спросят с вас, а не с охотника. Так что к прочим вашим провинностям прибавится еще одна… А впрочем… Впрочем… Как знать? Охота на оленя и на тура строго воспрещена! Како — охотник. Скажем, охотник убил тура. Закон предусматривает за это тюремное заключение от одного до трех лет. Даже если только один год… Немалый срок! За год мало ли что может случиться… Через год, как знать… Ого! Бодрей, дядя Нико, еще не все пропало! Из этого можно еще сбить хороший гоголь-моголь!..

Щелки-глаза под кустистыми бровями сверкнули прежним огнем. Марта отметила это с удовольствием.

— Не о чем тебе печалиться, Нико. Ты человек умный и работы не боишься. Скоро вернешь себе и доброе имя, и общее уважение. Этот Шавлего до старости жить в деревне не будет. У него есть свое дело. Он от этого дела не отстанет. А когда уедет, тогда, может, и снова… И дочка твоя отгорюет, выплачет свои слезы — и домой, к тебе, возвратится. Так о чем же горевать?

От настороженного внимания Нико не ускользнуло, что Марта помянула не всю троицу — о самой себе ничего не сказала. Он подумал: это, верно, разумеется само собой. Это была единственная надежда, придававшая ему сил. Все же остальное — о чем говорила, утешая его, Марта… Он не обманывался, знал, что придется примириться с утратами. Нужно было только время, чтобы рана перестала кровоточить, затянулась. Но может ли исцелиться такая рана?

— Говоришь, не станет жить в деревне, уедет? Там видно будет… А знаешь, Марта, что он вчера назначил пенсии престарелым колхозникам?

— Всем?

— Ну нет, не всем — только тем, кому считал нужным. Кто будто бы заслужил своими прошлыми трудами. Словом, как заблагорассудилось. У моего дяди Габруа отобрал, а этой старой развалине, Зурии, назначил. Зурии-то, конечно, пенсия полагается, но зачем было у Габруа отнимать? Ведь умен, чертов сын: своего деда и садовника Фому заставил от пенсии отказаться. А на правлении выставил дело так, будто бы они сами это надумали.

— Иной раз, Нико, может, ты в сердцах кое-что и неверно себе представляешь. Дедушка Годердзи и дядя Фома, наверно, сами от пенсии отказались, иначе бы…

— Не говори, Марта. Этот парень уж так хитер… У него в мизинце больше ума, чем у нас всех в голове. Вчера он составил комиссию под началом своего деда — посылает ее в Ширван, на овцеферму, наблюдать за окотом. Дед его был член правления, а теперь избран в ревизионную комиссию. Плохи дела Набии. Годердзи я знаю с детства. Старый разбойник, от него пощады не жди! Недавно он изволил самолично съездить на ферму, что-то разузнавал. Максим ему, наверно, всякое наплел. Максим давно уже точит зубы на заведующего фермой. Только прежде мы всеми способами сдерживали его. Так что плохо дело Набии. Я, пока был председателем, защищал его… А теперь и бухгалтер ушел.

— Ушел?

— Да. Подал заявление, будто бы хворает, нуждается в продолжительном лечении, и уволился. Умно сделал. Не стал дожидаться, пока его начнут таскать да трепать, убрался от греха подальше. Впрочем, полтонны купороса новый председатель заставил его раздобыть и вернуть.

— Молодец! Очень хорошо сделал! В прошлом году все наши виноградники чуть не погибли из-за того, что был разбазарен купорос. Еще что нового?

— Интересуешься делами новоявленного председателя? Да у него все по-новому. Иосифа, наверно слыхала, поставил председателем ревизионной комиссии. Сико сделал парторгом… Новый клуб строит. На типовые проекты и смотреть не хочет — заказал какой-то особенный проект. С Теймуразом он в союзе — тот только и знает, что поддакивает, на все дает согласие. Этих своих щенков из молодежной бригады он так натаскал, что они его без слов понимают — стоит ему только бровью повести… Скоро созовет общее собрание и добьется утверждения всех своих затей и мероприятий… Эх, Марта, видно, в самом деле притупилась моя сабля, пора ей успокоиться в ножнах. Долго я сражался, не посрамил ее, а теперь небось лезвие все зазубрилось, уже и не наточишь. Что мне себя обманывать? Старое уходит, новое идет на смену… Он даже лошадь мою верховую не удостоил себе оставить — такого прекрасного иноходца велел в плуг запрягать. А того бешеного жеребца, что на стадионе наездника покалечил, напротив, выпряг из плуга и ездит на нем.

— Наверно, потому, что на этом жеребце в прошлом году кабахи выиграл.

— Кабахи… Кабахи… В молодости и я выиграл кабахи, и до нынешнего дня никто не мог его у меня отбить. Эх, Марта, вся наша жизнь — кабахи… Да, жизнь — кабахи, а мы джигиты; у кого конь более скор и лучше выезжен, у кого глаз острей и ловче рука, тому и достается приз. Встретил я третьего дня Топраку — остановил меня старик.

«Постой, говорит, Нико, хочу тебе басню рассказать».

«Ты уже пятнадцать лет, говорю, одну не можешь закончить, с чего тебе захотелось новую начать?»

«Да нет, говорит, я ту, прежнюю, до конца доскажу».

«Что ж, говорю, давай досказывай. Знаю, запомнил: есть в Индии большой орех, подберется к нему голодная мышь, прогрызет скорлупу, заберется внутрь, а дальше?»

«Как дорвется эта самая мышь до еды, как напустится — ест, ест, наестся до отвала, разжиреет, раздуется и не сможет выбраться назад, не протиснется в переднюю дырку. Так вот и застрянет внутри ореха да там и издохнет…»

Марта внимательно посмотрела на гостя, и он вдруг показался ей сломленным, жалким, растерянным. Он словно даже стал меньше — сжался, ссутулился. Когда-то это был крепко сбитый, мощный плот, уверенно, бесстрашно рассекавший мутные житейские волны; сейчас от него остался только этот небольшой обломок — непрочный, с перетертыми веревками, без весел и багра. И этот обломок со страхом глядел в будущее — донесет ли его невредимым до последней пристани? Не затянет ли по пути на дно бурливый водоворот, не расшибет ли своенравная волна, бросив на хмурые прибрежные скалы?

И еще более жалок стал женщине этот человек — лишенный семейного тепла, отвергнутый дочерью, отлученный от власти…

Гость заметил ее взгляд, и горячая волна прилила к его сердцу. Он улыбнулся и тут же понял, что улыбка получилась просительная, лебезящая. Подождав минуту, он встал, подложил полено в печку, вытер руки о полу и шагнул к Марте.

Женщина не пошевельнулась. Она сидела притихнув, не отрывая взгляда от печки. Она чувствовала у себя за спиной мужчину, охваченного волнением, истосковавшегося по женщине, и вся напряглась в молчаливом ожидании. А потом… сначала почувствовали прикосновение большой грубой руки затылок и шея. Потом рука переместилась вперед, к горлу, к груди.

А женщина почувствовала, как бесстыдно поднялась и замерла в блаженном ожидании желанной гостьи полная крепкая ее грудь.

Гостья не стала мешкать: медленно, осторожно скользнула по нежной груди дальше, вниз, но не успела добраться до выреза рубашки. Прохладная, сильная женская ладонь обхватила широкое запястье и решительно отстранила мужскую руку.

Марта встала, туго обернула шаль вокруг своего горячего тела и повернулась лицом к внезапно скованному ледяным холодом гостю.

— Мне было приятно побеседовать с тобой, Нико. Что ни говори, а мы с тобой старые друзья. Но то, прежнее, что у тебя на уме и что я тоже не позабыла, уже не вернется. Я теперь замужняя женщина, у меня семья. Весной начнем строить новый дом. А скоро… скоро у меня будет ребенок. — Голос Марты зазвучал нежно, понизился до шепота; она призналась: — Я беременна… уже третий месяц… А о прежнем надо забыть. Останемся друзьями. Только больше не приходи, ни ночью, ни днем, когда Како нет дома. Не скажу тебе: «Ты не дал мне счастья, и я нашла его с другим». Я сохранила о прошлом добрую память… Но я не буду пачкать свой семейный очаг. Моему ребенку никто не посмеет сказать: твоя мать потаскуха… Ступай теперь, Нико, и знай всегда, что я тебе друг… Не поддавайся печали. Дочь к тебе скоро вернется. Погорюет об умершем, утешится, а там ее глаза сами другого отыщут. Будешь еще нянчить внучат… Не теряй бодрости… И Шавлего, наверно, уедет в Тбилиси… А тогда…

Марта с болью заметила, как вдруг обвисли плечи у Нико, как он сразу ссутулился, сжался, стал крошечным. Гость медленно, неохотно протиснулся в дверь,

Марта стояла на пороге и смотрела ему вслед. Печально было ей видеть, как плетется в темноте бывший председатель, бывший отец, бывший любовник…

И ей показалось: это не человек бредет нетвердым шагом по дорожке, а несет течением обломок некогда могучего, крепкого плота, разбитого волнами бурной реки.

4

Коты и кошки проводили март громкими воплями. Всю ночь, до утра, доносились с крыш и балконов, со двора и с огорода нескончаемые мольбы самцов и жеманное, уклончивое мурлыканье самок.

Измученная бессонницей, Флора забиралась с вечера в постель, накрывалась с головой одеялом и покорно, тоскливо дожидалась утра. Медленно тянулись однообразные, бесцветные, печальные дни.

Домохозяин относился к ней с подчеркнутым уважением. Побежденный на выборах Тедо прекрасно понимал, почему молодая женщина, покинув дом Русудан, поселилась у него. И, словно назло кому-то, оказывал ей всевозможные знаки внимания. Сын хозяина, Шалва, чуть ли не ползал на брюхе перед изумленной жилицей, но зато сквернословил о ней за спиной до тех пор, пока не дождался увесистой оплеухи от Надувного.

Миновал март, и настали солнечные дни. Дворы и сады окутались белым, розовым, алым сиянием. В алазанских рощах и подлесках горели желтыми угольями цветущие кизиловые кусты, пылали факелы диких яблонь и груш. Дороги и тропинки пестрели пахучими лепестками облетающих цветов миндаля и ткемали. Распаренная земля стыдливо пыталась прикрыть свою наготу зеленым ковром. Но при первом же прикосновении вышедшего на весеннюю пахоту плуга не могла сдержать страстного порыва и с трепетом выносила на солнышко все свое богатство, распахивала под ласковыми лучами, замирая в ожидании чего-то великого, свою щедрую грудь. Дурманящий воздух был полон голосов, опьяненных радостью жизни. Басовито жужжали соскучившиеся от зимнего безделья пчелы, вылетая на весенний медосбор. С веселым кряканьем опускались в алазанские протоки и заводи стаи возвратившихся с юга диких уток. Неутолимая жажда жизни обуревала весь зеленый весенний мир.

А в душе Флоры по-прежнему царила зима. Она ходила по деревне, по окрестностям, видела здесь молодые виноградные саженцы, едва виднеющиеся над землей, там — осушенное и засеянное болото, фундамент нового клуба, молодые фруктовые деревья на горных террасах под старой крепостью… Из-под земли, казалось, слышался шорох прорастающих семян, чувствовалось тихое, неудержимое стремление нарождающейся жизни наверх, наружу, к солнцу. И люди казались Флоре изменившимися. Что-то новое, радостное ворвалось в жизнь села. Лишь при встрече с нею сельчане проходили мимо молча, без единого слова. И этим как бы давали ей лишний раз почувствовать, что она здесь залетная птица.

До сих пор Флора надеялась вырваться отсюда — рассеется наваждение, почувствует себя свободной… Но надежда погасла: Флора поняла, что, кроме Чалиспири, нет на свете места, которое привлекало бы ее.

Воспользовавшись авторитетом отца, она договорилась с начальником районного отдела народного образования: преподаватель иностранного языка собирался уйти на пенсию, и ей обещали предоставить уроки в местной школе. Итак, она будет учить чалиспирских детей немецкому языку!

И Флора ждала…

Встреча с Русудан страшила ее; бродя по деревне по следам любимого человека, она всячески старалась не столкнуться с былой подругой.

А у Шавлего не было ни минуты свободной. Новые начинания и обычные весенние работы требовали всех его усилий, всего времени. Иногда он даже на ночь не успевал вернуться домой.

Флора проводила целые дни наедине со своими воспоминаниями. Воспоминаниями, которые заставляли ее предпочитать чалиспирские проулки ярким, праздничным проспектам Тбилиси.

Лишь однажды ночью еще раз посетило ее счастье. В бессонные часы этой теплой ночи, под тихое, детское сонное дыхание, она с необычайной остротой ощутила мучительно радостное материнское чувство.

Вечером у Тедо были гости, сидели допоздна. Потом все разошлись, хозяева легли спать. Флора накинула теплый халат и вышла во двор. Балкон и двор были ярко освещены; струившийся отсюда свет доставал до сада на противоположной стороне дороги. Флора стояла, скрестив руки на груди, и грустно смотрела на цветущие фруктовые деревья в этом саду, любуясь волшебной игрой цветов и оттенков. И среди ночного безмолвия ощущала где-то в глубине подсознания, как жались почки к почкам, как тянулся цветок к цветку.

Издалека донеслись частые шаги. Они слышались все громче. Скоро топот стал отчетливым. И Флора увидела: кто-то бежит опрометью по проулку.

Она перегнулась через перила балкона, всматриваясь в даль.

— Откройте! Скорее откройте!

Флора вздрогнула, застыла на мгновение: голос был детский и как будто знакомый.

— Откройте, пожалуйста! Откройте скорей!

Цепная собака около марани подняла яростный лай.

Первым побуждением Флоры было разбудить хозяев.

Но она преодолела страх, спустилась с балкона и направилась к калитке.

Не успела она дойти до середины двора, как через забор перелез маленький мальчик; спрыгнув во двор, он побежал навстречу Флоре.

— За мной гонятся! Скорей спрячьте меня — за мной гонятся по пятам.

Молодая женщина опешила, узнав ночного гостя.

— Ты, Тамаз? Кто за тобой гонится? Да не бойся ты, скажи, кто за тобой гонится?

Схватив мальчика руку, она бегом поднялась вместе с ним на балкон.

Внезапно она почувствовала, что не хочет вмешивать хозяев в это маленькое ночное происшествие. Она шепнула мальчику, чтобы тот не шумел, и тихонько увела его в свою комнату.

Ощутив себя в безопасности, мальчик успокоился, перевел дух. Потом бросился к окну и долго смотрел на двор.

— Расскажи, в чем дело, Тамаз, милый. Кто за тобой гнался?

Мальчик посмотрел на нее и опустил занавеску.

— Ох, тетя Флора. — Он подошел к двери, проверил, крепко ли она заперта. — Что же это было? Тетя Флора, разве теперь идет война?

— Какая война?

— Ну, когда сражаются, убивают, стреляют из ружья, закалывают людей штыками…

— Постой, постой! Успокойся, милый, присядь, переведи дух… Ты не голоден? Хочешь шоколаду?

— Нет, не надо, тетя Флора. Скажи, мы всех фашистов истребили?

— О чем ты, Тамаз? Какие еще фашисты?

— Ну те, что с нами воевали и убили моего отца. Которых дядя Шавлего убивал.

— Да, мы их всех истребили. А в чем дело?

— Ни одного не осталось?

— Да, милый, ни одного.

— Тетя Флора, не обманывай меня. Остались еще фашисты! Ух, я же чудом спасся! Еле убежал! Как только ноги унес! — Он снова подбежал к двери и весь превратился в слух.

— Тамаз, ты сведешь меня с ума! Где ты был? На дворе ночь! Откуда ты? Почему бежал? Что с тобой случилось?

Мальчик повернулся и долго смотрел на нее своим по-детски открытым, но удивительно пронизывающим взглядом. Потом потрогал свою ляжку и снова изумленно воззрился на хозяйку. Вдруг он спустил брюки и поднял трусы. На правой ляжке чуть пониже бедра сзади протянулась длинная радужная полоса. А над нею виднелась черная точка, окруженная багровой каймой.

— Что это, Тамаз?

— Это вот — след дедушкиного ремня, а это… Ох! Сейчас скажу. Дедушка Годердзи побил меня, и я убежал. Спрятался в шалаше, в винограднике дедушки Котэ. Было холодно, и я не мог заснуть. Тогда я вышел оттуда и стал искать место потеплей. Пошел вдоль Берхевы — там в терновых кустах есть один стог… Я зарылся в сено, согрелся и уснул… Ух! Может, мне все приснилось? Но тогда откуда вот это? — И он снова потрогал черно-красное пятно на своей коже.

— Садись, Тамаз, милый, успокойся. Потом расскажешь по порядку.

— Нет, я лучше сразу расскажу. Подожди, дай вспомнить… Я был партизаном, у меня были ружье, пистолет и автомат… Много фашистов мы перебили. Но потом фашисты убили нас. Я один остался в живых и спрятался в этом стогу. Фашисты долго искали меня, наконец нашли и хотели убить… Прямо в стог воткнули штык. Вот видишь: если бы я не убежал, пронзили бы насквозь… Один бросился на меня, хотел взять живым… Если все это было во сне, откуда здесь рана, тетя Флора? — И мальчик в который раз с сомнением потрогал свою «штыковую рану».

Флора слушала его в изумлении. Она почти ничего не поняла из этого бессвязного рассказа. Сама несколько испуганная, она подошла к окну, довольно долго смотрела на двор, потом отыскала кувшин с водой, намочила платок и приложила его к ноге Тамаза.

— А это зачем?

— Легче станет, боль пройдет.

— Подумаешь — боль! Не так еще меня отделывал мой дедушка!

И он мгновенно поднял и застегнул брюки.

Флора посмотрела на мальчика, и сердце у нее учащенно забилось: удивительно похож был Тамаз на своего дядю…

Присев перед нежданным гостем на корточки, Флора прижала мальчика к груди и долго целовала его обветренные щеки. Потом вычесала гребенкой из растрепанных волос запутавшиеся соломинки, дала мальчику плитку шоколада и уложила его в постель. А сама, не раздеваясь, прилегла с краю и долго не сводила взгляда с мальчишеского лица, с длинных, почти сросшихся на переносице бровей. Сердце ее переполнилось безграничной нежностью — ей вдруг показалось, что комната заставлена маленькими кроватками и в них сладко спят десять маленьких разбойников, воров, силачей, умниц и красавцев.

Крепкий сон был ей наградой. С того дня ей уже не случалось ни разу так сладко заснуть.

Проснулась она спозаранок, до того, как поднялись хозяева, одела сонного Тамаза и отвела его на другой берег Берхевы, поближе к дому Годердзи.

Прошла неделя. В субботу жена Тедо затеяла с жилицей разговор, и причина хозяйских любезностей объяснилась сама собой. Стоит ли говорить о плате за квартиру? Сколько потребует отец Флоры за то, чтобы устроить Шалву в высшее учебное заведение?

Флора почувствовала себя оскорбленной, но скрыла это и дала ясно понять хозяйке: если ее сын сдаст экзамены, его примут, а иначе ничего не выйдет, напрасно будут стараться.

На следующее утро Тедо деликатно постучался к ней и объяснил, что комната нужна им самим и что он просит Флору освободить помещение. Флора сначала удивилась, потом все поняла и, холодно улыбнувшись, ответила, что съедет, как только найдет другое жилище.

Шалва, стоявший за спиной отца, злобно ухмыльнулся и бесцеремонно уставился на белые ноги молодой женщины.

— Увязывай пожитки, да побыстрей. Мы не для того тебя в дом впустили, чтобы ты по ночам хахалей водила.

Тедо стало неловко, и он резко оборвал сына:

— Тебя-то кто спрашивает? Восьмое марта для того установили, чтобы все могли жить как кому нравится.

Этого уже нельзя было снести. Флора выпрямилась, бросила на отца с сыном гордый, брезгливый взгляд.

— Вы жалкие, грязные людишки! Жалкие, мелкие, грязные людишки! Как я до сих пор могла существовать рядом с вами, как я не задохнулась от вони!

Она вскочила и принялась поспешно собирать вещи.

— Да нет, я не тороплю… Живи, пока найдешь другую комнату, — пожалел ее Тедо.

— Покорно благодарю. Мне подачки не нужны. Это для вас они дело привычное. Да я задыхаюсь тут, мне не терпится выбраться на чистый воздух! — С пылающим лицом она беспорядочно кидала свои вещи в большой кожаный чемодан…

Потом она положила на подоконник плату за комнату и посуду — вдвое против того, что причиталось по самому щедрому расчету, — и покинула дом, ни разу даже не оглянувшись.

Вот так она оказалась в этот дождливый день в деревенском проулке с чемоданом…

С утра лило, но теперь ливень перешел в мелкий моросящий дождик. Капельки дождя блестели, как мельчайшие алмазы, в золотых волосах молодой женщины. Лисий воротник казался еще более серебристым, чем был от природы. Тяжелый чемодан оттягивал ей руки, — она то и дело, не жалея, ставила его прямо на грязную землю, чтобы передохнуть.

Лишь спустившись в русло Берхевы и вплотную подойдя к несущемуся потоку, она отдала себе отчет во всем, что случилось, Волнение ее утихло, мысли пришли в порядок, и она испуганно остановилась, прислушиваясь к треску камней, перекатываемых волнами реки.

В этом месте через поток была еще недавно переброшена широкая доска. На другом берегу дорога разветвлялась надвое. Один путь выводил на шоссе, по другому можно было подняться на скалу и оказаться неподалеку от одного дома… вожделенного, дорогого сердцу дома.

И вот первый же мощный всплеск весеннего половодья сорвал и унес эту доску.

Флора поставила чемодан на камни и заметила на противоположном берегу чалиспирцев, собравшихся посмотреть на бушующую реку. С высокого скалистого берега было хорошо видно все просторное булыжное речное ложе. Найдется ли среди всех этих людей добрая душа, которая согласится приютить ее, изгнанную и униженную? На этой стороне, позади, она ни у кого не рассчитывала найти приют. Вернуться к Тедо она не хотела, не могла. Поспешно бежав из его дома, Флора не подумала о вздувшейся Берхеве… Но даже если ей удастся перейти через поток, у кого найти прибежище? Удастся ли ей снять если не комнату, то хоть подвал? Только до тех пор, пока она найдет надежное пристанище в школе, пока отдел народного образования предоставит ей как преподавателю жилье… И Флора долго вглядывалась в толпу на противоположном берегу, ища среди нее добрую душу, соображая, к кому обратиться.

Тут она заметила в стороне от толпы Русудан, и у нее стало еще тяжелее на душе. До этой минуты ее пугал только бурный поток впереди, а сейчас сердце ее охватила неприятная дрожь, та самая, которую она впервые ощутила в доме прежней подруги, увидев на пороге ее мокрые следы…

Толпа на противоположном берегу зашевелилась, люди переговаривались между собой, потом несколько раз махнули ей рукой. Они что-то показывали ей знаками. Да, они явно делали ей знаки.

И Флора с еще большей силой ощутила свое одиночество и неприкаянность. Ясно: всем этим людям недостаточно зрелища ее беспомощности — им нужно больше! Они зовут, они подстрекают ее, они готовы принести ее в жертву. Флору болезненно кольнуло в сердце это всеобщее безразличие к чужой жизни. Как она может рискнуть перейти вброд эту бушующую реку, да еще с чемоданом? Вот пример человеческого равнодушия! Никто и не подумает прийти на помощь. Хоть бы показалась какая-нибудь машина или арба… Но транспорт, наверно, пересекает Берхеву ниже по течению, ближе к шоссе.

Все чаще делали ей знаки, махали ей с другого берега. Толпа на приречных скалах волновалась, ей что-то кричали, что-то пытались объяснить, но здесь, по эту сторону, не было слышно ничего. Рев бурного потока заглушал все звуки.

Наконец люди на скалах, казалось, успокоились, перестали суетиться, кричать, махать руками — теперь они только как бы с сожалением качали головами.

Это показалось Флоре дурным предзнаменованием. Она посмотрела под ноги и увидела, что поток бурлил теперь почти рядом с нею — так поднялась в нем за это короткое время вода. Она взялась за чемодан и хотела отступить на несколько шагов, но, едва успев обернуться, застыла на месте. Сначала ее пробрал холод, потом жаркая волна крови прилила к голове, и она вновь вся заледенела от ужаса.

Поток прогрыз берег выше того места, где она стояла, и теперь Берхева катила свои мутные волны не только впереди, но и за ее спиной.

Постепенно мысли ее прояснились. Она поняла, что путь назад ей тоже отрезан.

Лишь сейчас дошел до ее сознания грозный рев потока. Желто-бурые гривастые волны мчались перед нею, обгоняя друг друга. Река несла подхваченные на камнях русла и вырванные с корнями из берегов пни и коряги. С грохотом катились сдвинутые с места натиском волн булыжники и валуны. И при каждом ударе волны о берег ей в ноги била мутная пена.

Первым ее побуждением было все же вернуться восвояси, бежать назад. Но поток за ее спиной оказался не менее бурным, а островок, на котором она стояла, имел в ширину всего шагов десять да и в длину не больше двадцати. Флора быстро убедилась, что обратный путь окончательно отрезан. С минуту она смотрела на мчащиеся волны, потом ей показалось, что островок вместе с нею двинулся навстречу течению и полетел вверх — она выпустила чемодан и закрыла глаза руками.

Долго она стояла так, не имея сил посмотреть вокруг себя. Вдруг она почувствовала холод в ногах. На мгновенье она замерла в удивлении. Потом отняла руки от глаз и испуганно вскрикнула: чемодан исчез, она стояла по щиколотку в воде.

Островок, на котором она ютилась, стал вдвое меньше. А вода все поднималась. Холод полз вверх по ее телу — поднялся до колен, миновал их, добрался до сердца. Ужас леденил ее. Флора поняла, что погибает. Она задрожала всем телом и простерла с мольбой руки к скалистому берегу.

Островок все суживался. Скоро не останется места, чтобы поставить ногу, — все покроют пенистые волны…

Вдруг Флора увидела, как отделилась от берега и двинулась наискось через поток коряга. Рассекая волны и приплясывая среди них, коряга приближалась к островку. Вот она уже совсем близко. Вот она выросла, высунулась из воды и… Сильные руки подхватили молодую женщину, жавшуюся на последней пяди суши и обмиравшую от страха.

Флора не видела, не почувствовала, как ее перенесли через поток, как она оказалась на противоположном его берегу…

Выбравшись из воды, ее спаситель присел отдохнуть на большой валун, не выпуская из рук своей ноши. Он запыхался, тяжело дышал. Сердце у него билось так сильно и громко, что Флоре казалось — где-то рядом ухает мощный насос. Вся сжавшись на коленях у своего спасителя, она открыла глаза, посмотрела на взвихренные волны реки и поспешно перевела испуганный взгляд на того, кто вызволил ее из беды.

Тихий, сладкий вздох вырвался у нее. Она крепко обвила руками мокрую шею Шавлего и замерла на его широкой груди.

Флора не заметила, как он появился на берегу, как бросился, спеша ей на помощь, прямо в бурный поток.

Сейчас ее занимало только одно: узнал ли ее Шавлего, ради нее ли вступил в единоборство с необузданной стихией? Или ему было все равно, кого спасать? И ей стало грустно, страшно грустно оттого, что она не могла ни на мгновение усомниться в благородстве и великодушии Шавлего. Теперь ею владело единственное желание: чтобы они сидели и сидели здесь, в объятиях друг у друга, под моросящим дождем, на самом берегу бешеной реки…

Сидели долго, долго… Сидели, не размыкая объятий, пока вздувшаяся река не подхватит их… А там — пусть унесут их волны, пусть поглотит обоих ее жадное брюхо…

Набравшись смелости, Флора снова подняла взгляд на Шавлего. Сурово сдвинув брови, он смотрел пасмурным взглядом на своих односельчан, молча толпившихся на скалистом берегу. Наконец он встал и, по-прежнему прижимая, как большого ребенка, молодую женщину к своей могучей груди, — зашагал, хлюпая сапогами, по широкому булыжному руслу бурной реки.

И Флора почувствовала, как что-то огромное, до сих пор недоступное и непостижимое, наполнило ее подавленную душу, подхватило ее и унесло ввысь. Застрявший в горле комок вдруг как бы лопнул и вырвался наружу сдавленным криком счастья.

Вот они поднялись на высокий берег. Флора обвела взглядом расступившихся перед ними людей. На мгновение остановила свои красивые глаза, лучащиеся от блаженства, на Русудан, которая стояла в стороне.

У Русудан не было ни кровинки в лице. Бледные губы ее дрожали. Опустив голову, она растирала носком в грязи мокрый от дождя пучок травы.

И Флора поняла, что это не траву, а ее топтала в мыслях обуреваемая гневом Русудан.

Шавлего прошел мимо односельчан, ни на кого не взглянув. Он и не заметил, сколько смущенных, удивленных глаз провожало его. Мерно хлюпая сапогами, прошел он довольно длинный путь до развилки и свернул, не выпуская молодую женщину из объятий, на тропинку, которая вела к его отчему дому.


Читать далее

Ладо Мрелашвили. КАБАХИ
Книга первая 13.04.13
Книга вторая 13.04.13
Примечания 13.04.13
Книга вторая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть