ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Онлайн чтение книги Клятва при гробе Господнем
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

О наша жизнь, где верны лишь утраты,

Где милому мгновенье лишь дано,

Где скорбь без крыл, а радости крылаты,

И где на век минувшее одно…

Почто же мы мечтами так богаты,

Когда мечтам не сбыться суждено!

Внимая глас надежды, нам поющей,

Не слышим мы шагов беды грядущей…

Жуковский

Глава I

"А што вы, слышов о моем добре, или лихе, от хрестьянина, или от иноверца, а то вы мне поведаши в правду, без примышленья…"

Договорная грамота Василия с Шемякой, лета 6948, июня 24-го дня

Более года минуло с того времени, когда оставил Шемяка Москву и отказался от всех смут и крамол княжеских. Душа человеческая подвержена сближению крайностей: дикая, пламенная любовь может переходить в бешеную ненависть; сильный жар заменяется жестоким холодом; дружбу сердечную сменяет неприязнь лютая; то, что занимало всю душу, возбуждает решительное отчуждение, когда перестанет занимать ее и оставит в сердце уголь для другого чувства. Таков человек!

И подобное сближение крайностей испытала душа Шемяки. Неукротимое кипение страстей, быстрое изменение обстоятельств, зрелище престола великокняжеского и рядом с ним гроба, мгновенно прекратившего все честолюбивые замыслы отца Шемяки, старого князя Юрия, потрясли душу его в основании. Прежде беспечный, беззаботный, потом увлеченный в вихрь волнений невольными обстоятельствами, в короткое время перегорел он сильными впечатлениями и ощущениями. Не успела и не могла душа его закалиться в честолюбии, и невольное отвращение возбудило в ней все, что переиспытал, перечувствовал Шемяка в короткое время в кружении дворской жизни, в смутах, крамолах, волнениях последнего времени. Грубые страсти, низость, вероломство душ, ничтожество и переменчивость жребия, закрываемые золотыми одеждами и великолепием, показались ему в полной, отвратительной наготе их. С презрением отказался он от всего, бежал из великокняжеского двора и скрылся в отдаленный приют свой.

Это не была, впрочем, глубокообдуманная решительность зрелой души, убежденной в суете шума и блеска, сладости мира и спокойствия уединенного, не было и то охлаждение, какое испытывает пережившая страсти свои старость или бесстрастная опытность. Нет! Шемяка оттолкнул от себя обольстительную чашу честолюбия, как ребенок, который отталкивает чашу, наполненную горьким питьем, только потому, что оно горько, без всякого сознания, не отдавая самому себе отчета: без причины любить и ненавидеть — удел юности.

С несколькими, избранными друзьями — князем Чарторийским, боярином Сабуровым и другими молодыми князьями и боярами — уехал Шемяка в Углич. Там, в дружеской, вольной общине, сказано было, что все равны перед ним и никто чинами и местами считаться не должен, В самом деле, собеседники Шемяки забывали, что живут и гуляют с внуком Димитрия Донского и повелителем своим. Каждый день начинался и оканчивался разгулкою и забавою, как будто Шемяка хотел обмануть самого себя и забыть летевшее быстро время. Управление княжеством вверено было Шемякою нескольким старым боярам отца его, не хотевшим от него отстать, любившим его за веселую доброту и светлый, хотя и беспечный ум. Иногда эти старики качали головами, когда Шемяка, смеясь, отсылал их с делами и бумагами и вместо решения дел приказывал подносить им чару крепкого меда или сажал за веселую свою трапезу. Но угличане скоро однако ж полюбили своего князя. Он не судил дел, но решал их, не справлялся с уложениями и судебниками, но клал руку на сердце и говорил: "этому быть так!" — следовал первому движению сердца и не ошибался.

Ранним утром звук рога пробуждал князя и его молодых товарищей. Они спешили вставать и собираться вместе. Двор княжеский бывал уж в это время наполнен охотниками, псарями, сокольниками, доезжачими. С появлением Шемяки все садились на коней и при шумных кликах скакали вон из города. Казалось, что только в раздолье полей и в глубине темных лесов Шемяка начинал дышать свободнее, что он хотел поскорее проехать через людские обиталища, пока еще не отворялись окна, не отпирались двери в жилищах человеческих и не выползали из них страсти, не выглядывали суеты людские. Охота, травля, скачка продолжались до самого обеда. В каком-нибудь затишье рощи или леса, на берегу ручья, располагались потом Шемяка и его товарищи. Далеко неслись оттуда клики веселья и разгульные песни. Под навесом шатра, наскоро раскинутого, на богатых коврах отдыхали и прохлаждались Шемяка и наездки его. Наскоро изготовленный охотнический обед, фляга меда или вина, обходившая кругом, веселый, шумный разговор занимали их. С закатом солнца все возвращались домой и без огня ложились спать, хорошо поужинав и прощаясь до завтра.

Редко перерывался такой порядок занятий; день следовал за днем в единообразном веселье. Только под праздники и воскресенья выездов в поле не было. Шемяка и все товарищи его уединения шли к вечерне, благоговейно слушая после того заутреню, и на другой день обедню. Во дворе княжеском собирались потом все бояре Шемяки, и нередко большой обед у князя означал праздничный и воскресный день. Тогда приглашаемы были иноки и духовные люди. За обедом уже не было шуму и песен; время проходило в благочестивых разговорах и назидательных беседах. Шемяка не был большим начетчиком и грамотеем, подобно юному брату своему, Димитрию Красному, но внимательно слушал он и любил поучения и беседы духовные. Он обогащал храмы и монастыри и был милостив и добр к монашествующей и странной братии.

Иногда на несколько дней оставлял Шемяка Углич. С большою свитою смело пускался он в дремучие Белозерские леса. Тут открывалась жестокая война с дикими обитателями северных стран — медведями, волками и другими хищными их товарищами. Проведя несколько дней в беспрерывных разъездах среди тундр, озер, в мрачных, диких лесах, в опасной борьбе со свирепыми зверями, Шемяка казался довольнее, веселее. Шкуры зверей развешивались торжественными сайгаками на стенах той хоромины, где пировал по возвращению в Углич князь со своими товарищами.

Настала глубокая осень. Дождь лил беспрестанно. Грязь была ужасная. От ветров, свободно разгулявшихся в поле и в лесу, клонились и ломались верхи деревьев, стоявших сиротами, обезлиственных рукою осени. Реки волновались, взрываемые ветрами и дождями. В это время ранним утром Шемяка призвал к себе князя Чартерийского. Чарторийский нашел его мрачного, задумчивого, в сильном душевном движении ходящего по комнате.

"Князь Александр, — сказал ему Шемяка, — вели немедленно приготовить все к дальней дороге. Я еду завтра поутру, с тобою".

Чарторийский с изумлением посмотрел на него. "Чему удивляешься? — вскричал Шемяка с досадою. — Ты знаешь, что я терпеть не могу разинутых ртов, если они не для песни разинуты!"

— Князь Димитрий Юрьевич, — отвечал Чарторийский, — прости меня: твои слова для меня непонятны, и я не думал, чтобы усердие мое подало тебе повод к досаде. Твой внезапный отъезд…

"Прости ты меня, товарищ: я не на тебя сердит, и потому тебе неизвестно было мое намерение ехать, что и сам я ничего не знал до сегодняшнего утра".

— Подумай, князь Димитрий Юрьевич — как ехать в такое время? Дождь льет рекой, дороги сделались, как тесто в квашне — грязь непроходимая — и неужели в поле намерен ты отправиться?

"Нет! я еду не на охоту, а молиться".

— Доброе намерение, князь Димитрий Юрьевич. Но куда же Бог несет тебя? Разве в Суздаль…

"Нет, нет! я сказал тебе, что хочу ехать далеко, далеко, куда-нибудь на север, в леса, далее от Москвы и от Дмитрова! Разве ты не слыхал, что ночью ко мне приехали незваные гости?"

Чарторийский не смел ничего говорить. Строго запрещено было Шемякою упоминать когда-нибудь при нем о Москве, Великом князе и брате Василии Юрьевиче. Казалось, он хотел совершенно забыть, что Великое княжество и сии князья существуют в мире…

"Да, мой добрый товарищ, приехали и видно любезный брат мой и Великий князь решились опять грызться и до смерти закусать друг друга. С проклятыми ссорами своими они вечно не дадут мне покоя! Да, да, в эту ночь притащились ко мне послы московские, привезли кучу бумаг, и старики мои, бояре, обрадовались, что им опять есть случай хмурить брови, гладить бороды, думать, советовать, отсоветовать! — Шемяка вдруг засмеялся. — Право, я думаю, они рады бы снова затеять старую возню, только бы им опять можно было толковать о делах, решать и судить. У меня им мало теперь работы. Терпеть я не могу ни бумаг, ни бумажных рож! Закон написан в голове и сердце человека, и с этим законом справляться надобно, а не с пыльными хартиями. Пожалуй, если бы только слушать моих бояр, то и для крошечного моего княжества надобны б были такие же огромные приказы, как и для московского Великого…

Но вот идет моя самая думная голова, боярин Дубенский. По лицу вижу, что он досыта успел уже надуматься и плывет с полным грузом всякой всячины. Поди, вели все готовить в дорогу. Со мною поедешь ты, Сабуров — но я после расскажу обо всем…"

Старый боярин вошел в комнату, когда Чарторийский отправился исполнить приказ Шемяки.

— Что, боярин, нового? — спросил ласково его Шемяка.

"Вестей много, да и немалых", — отвечал боярин, поглаживая длинную свою бороду.

— Право? Но что же такое? Нельзя ли рассказать этого покороче?

"Послы московские приехали, государь, к тебе с важными грамотами от Великого князя Василия Васильевича. Народ, как нарочно, отобран самый хитрый — слово каждое из-за узла выпускают. Однако ж мы-таки успели их облелеять и кое-что повыспросить…"

— Право? Что же такое?

"Говорят, что новгородцы решительно уладили с Великим князем, и князь отступился от всех требований на Бежецкий Верх. Новгородцы так были рады этому, что отдали Москве Торжковское Черноборье. И говорят, будто положено считать с сохи по гривне, полагая в соху два коня и припряжь, а четверину пешцов, кожевничий чан, невод рыбачий, лавку и кузницу за соху, а плуг, ладью и соляной цырен за две; писцу будто с гривны получать мордку, а кормов с десяти сох баран, либо полоть мяса, три курицы, сито заспы, два сыра и бекарь масла; да коневьего корма пять коробов овса, в старую коробью, и три воза сена, да по две подводы от стана до стана".

— Неужели правда? — сказал Шемяка, удерживая улыбку.

"Истинно, государь! Говорят еще, что великая старица Евпраксия вельми болит и почти уже никуда не выходит из келии".

— Как жаль!

"О святителе Ионе подтверждается, что он точно определен будет в митрополиты и уже собирается ехать в Царьград. Исидор, кажется, поехал ни с чем, кроме ласковых слов…"

— Нет ли уже деток у Великого князя?

"Молчат, государь, что-то об этом. А Великая княгиня очень дескать раздобрела; князь же Великий худ и не дороднеет…"

— А! вот это весьма важно! Но не узнал ли ты, за чем именно пожаловали к нам послы московские?

"Нельзя было спрашивать об этом, государь: они таятся; мы начинать сами не хотели, а только намекали, так, мимоходом…"

— Да, для чего же было не спросить просто?

"Кто первый начнет, тот уже в проигрыше. Мы показывали вид, что нам будто и дела нет. Догадываться можно… Но тебе, государь, не угодно, чтобы об этом говорили…"

— Говори все, сделай милость!

"Чуть ли опять не затевается что-то нелюбовное между братцем твоим Василием Юрьевичем и Великим князем. Так, по крайней мере, можно догадываться".

— Я предчувствовал, — проворчал Шемяка. — Но почему так полагаешь ты, боярин? — спросил он громко.

"Потому, что в Москве, говорят, много сбирается князей, и брат твой уехал из Дмитрова к Костроме, а в Галиче, в Устюге, в Вятке началась сильная завороха. Да и послы московские оказываются весьма ласковы. Они привезли подарки тебе, государь, и многим из нас".

— Я боюсь, не перепортили ль они их по теперешней дурной погоде.

"Не знаю, государь; но говоря о тебе, они называют тебя беспрестанно любезным братом Великого князя. Один из них, между прочим, несколько раз говорил и повторял мне: что добро, или что красно, во еже жити братии вкупе".

— Ну что ж вы, мои добрые бояре, думаете? Потолковали ль вы обо всем этом?

"Мы, верные твои слуги, можем ли не стараться о твоих пользах. Мы уже собирались и долго думали. Нам кажется, что теперь можно многое выиграть тебе, государь".

— Не пристать ли мне к брату, если он точно снова затеял старое дело?

"Бог знает, государь, князь Димитрий Юрьевич! Оно бы и так, да ведь вы с братцем-то не однонравны, и он, может статься, затеял, не спросясь озадков, а так — очертя голову. Может быть, новгородцы и мирволят ему, может быть и Ярославль с Тверью тоже; но все дело трудное: на Тверь, на Ярославль и на Новгород полагаться все равно, что весною по тонкому льду идти. Но поторговаться с Москвою теперь, кажись, не было бы плохим делом".

— В самом деле! Можно бы уцепиться опять за московские поместья, потолковать о Звенигороде, о Дмитрове. Не правда ли? Да, что слышно о брате Димитрии?

"Брат твой, государь, человек неземной. Говорят, что он только и дела молится, поет, читает, беседует с духовными, ему некогда и думать о мирских делах".

— Досадно, что и мне тоже некогда, добрый мой боярин! Вели поскорее позвать московских послов ко мне.

"Но прежде надобно бы посоветоваться и приготовиться…"

— Времени нет. Я завтра поутру еду, и далеко.

"Как, государь, едешь? Куда же?"

— Мне вздумалось помолиться Богу, боярин, и я еду в Каменский монастырь.

"Как, государь: в Каменский? За Кубенское озеро?"

— Да, боярин. Поди, и зови сюда московских послов. Мы их отпустим, я поеду, а вы без меня хорошенько порассудите…

Боярин значительно улыбнулся, как будто давая знать, что очень понимает предлог этого богомолья. "Да не ближе ли проехать в Кострому из Ярославля?" — сказал он, понизив голос и внимательно смотря на Шемяку.

— Посмотрим, — сказал Шемяка. — Прежде всего переговорить с послами. — Он спокойно начал рассматривать и пересматривать оружие, развешенное на стенах комнаты, напевая какую-то песню.

Важно и степенно вступили в комнату московские послы. Видя, что Шемяка рассматривает булатные кинжалы и сабли, они значительно перегляделись друг с другом. Бояре Шемяки, с ними пришедшие, наблюдали таинственное молчание, важно потупив глаза в землю.

— Князь Великий Василий Васильевич прислал нас, послов своих, к тебе, Димитрию Юрьевичу, князю Углицкому и Ржевскому, младшему брату своему, и приказал тебе, брату своему, править поклон и узнать о твоем, брата своего молодшего и князя Углицкого и Ржевского, здоровье и как ты обретаешься?

"Слава Богу, бояре и послы московские Великого князя и старшего брата моего, слава Богу!" — сказал Шемяка, пробуя острие кинжала пальцем и невнимательно отвечая уклонением головы на низкий поклон московских послов.

Послы опять взглянули друг на друга, внимательно соображая все слова и движения Шемяки.

"Что, Великий князь и брат мой? Где он и здоров ли?"

— Когда мы поехали из Москвы, — отвечал старший посол, — государь наш, Великий князь, обретался в Москве, а где теперь изволит пребывать, нам неведомо; а оставили мы его, государя, Великого князя, старшего брата твоего, подобру и поздорову, милостию Божиею, молитвами святителей московских и заступлением Пресвятые Богоматери, честные иконы ея Владимирские.

"Садитесь, дорогие гости, — сказал Шемяка, повесив кинжал на стену, садясь сам и указывая места послам, — садитесь! Здесь, как в деревне, чинов нет. Хозяин без хозяйки, живет холостяком, угощает гостей, чем Бог послал. Довольны ли вы ночлегом и хлебом-солью в моей монашеской обители?"

— Мы, государь, князь Димитрий Юрьевич, за хлеб за соль твою благодарствуем и всем довольны.

"Садитесь же, дорогие гости. Мне, право, жаль, что некогда мне с вами хорошо побеседовать. Я хочу завтра утром ехать: вздумалось Богу помолиться, и давно уже звал меня к себе старик князь Заозерский, Димитрий Васильевич. Отправлюсь к нему провести осеннее время и прожить в тамошней стороне, пока можно будет опять по первой пороше зайцев травить".

— Доброе дело, князь Димитрий Юрьевич. Но мы к тебе приехали, кроме спроса о твоем здоровье, по нашего Великого государя, князя Великого, делу.

"По делу? Не веря пословице, что дело не медведь, в лес не уйдет, я люблю тотчас сбывать всякое дело с рук; скажите же поскорее, в чем это дело!"

— Государь наш, Великий князь Василий Васильевич, прислал к тебе, молодшему своему брату, подтвердить прежние крестоцеловальные грамоты новыми.

"Да ведь я не нарушал и прежних грамот?" — сказал Шемяка, улыбаясь.

— Великий князь это совершенно знает; но где крепка вера и дружба, чего бояться подтвердить их вновь?

"Давно ли писаны были и старые грамоты? Кажется, что в годе они не успели еще выдохнуться! Разве что-нибудь слышал обо мне Великий князь недоброе? Ведь я говорил и тогда, чтобы включить в договор именно: сплетней не слушать и тотчас выводить наружу. Как бишь это придумали вы на тот раз изложить в грамоте?" — спросил Щемяка, обращаясь к одному из бояр своих.

— А что вы услышите о моем добре, или о лихе от христианина, или от иноверца, а то вы мне поведаете в правду, без примышления, — отвечал боярин.

"Нет, не то: это не годится! Я именно говорил о сплетнях… Впрочем, вероятно вы, послы, привезли грамоту новую, уже совсем готовую. Чего же долго толковать? Читайте ее!"

— Если благоволишь, князь Димитрий Юрьевич… — Старший посол вынул грамоту и подал Шемяке.

"Читай, боярин!" — сказал Шемяка, зевая и беспечно отдавая грамоту своему боярину. Боярин развернул ее и начал:

"Божиею милостию и Пречистыя его Богоматери, и по нашей любви… — При сих словах все перекрестились. Боярин продолжал: "…на сем, на всем, брат мой младший, князь Димитрий Юрьевич, целуй ко мне крест, к своему брату старейшему, Великому князю Василию Васильевичу: быть тебе, брат, со мною, с Великим князем, везде за один, до своего живота, а мне Великому князю быть с тобою везде за один, до своего живота. А кто будет, брат мой, мне, Великому князю, друг, тот и тебе друг, а кто будет, брат мой, мне, Великому князю, недруг, тот и тебе недруг".

— Но, дорогие мои гости, все это было уже прежде говорено? — сказал Шемяка, усмехнувшись. — Что тут нового?

"А с кем буду, брат мой, я, князь Великий, в докончании, — продолжал чтение боярин, — мне и тебя с ним учинить в докончании, а с кем будешь ты в целовании, и тебе к нему целование сложишь. А не оканчивати тебе, брату, без меня, Великого князя, и не ссылатися с моим недругом ни с кем; ни мне, Великому князю, не оканчивати без тебя ни с кем".

— Последнее и прежде казалось мне вовсе бесполезным словом, и теперь таким же кажется, — сказал Шемяка. — Куда ко мне, в Углич, посылать Великому князю спрашивать у меня: с кем ему оканчивать, с кем не оканчивать? Но если так заведено — еже писах, писах! Продолжай, боярин!

"А добра тебе мне, Великому князю, хотеть во всем и везде, а мне, Великому князю, тебе добра хотеть во всем и везде. А держать тебе меня, Великого князя, в старейшинстве, как держал отца моего, Великого князя Василия Димитриевича, отец твой, князь Юрий Димитриевич…" Взор Шемяки омрачился при сих словах. Казалось, что неприятное воспоминание прошедшего сильно отозвалось в душе его. Но он промолчал, и боярин продолжал чтение: "И подо мною тебе, под Великим князем, все мое Великое княжение держати честно и грозно, без обиды, во всем, чем благословил меня мой отец, Великий князь Василий Димитриевич своею отчиною…"

— Но если вся грамота такова, — сказал Шемяка, — и читать ее нечего: все это я давно знаю! Боярин! вели подать мне печать мою и позовите священника с крестом и Евангелием…

"Но, государь…" — возразил боярин Шемяки.

— Но, боярин мой советный, — возразил Шемяка нетерпеливо, — терять время по пустому не должно… Все, что теперь слышали мы, было в старых грамотах, и я готов сто раз подтвердить это, утвердивши единожды! Скажите все слова мои моему брату, Великому князю, — продолжал Шемяка, обращаясь к послам московским. — Он напрасно беспокоился и посылал вас. Самый злодей мой, следя за каждым моим шагом, не перенесет ему обо мне лихого слова. Не на грамотах основана дружба… мир… Ну!.. или как угодно назовите это… Грамоты, своим неприятным складом напоминающие старое, давно забытое, мне совсем не нравятся…

"Здесь есть многие перемены, государь", — сказал боярин, потихоньку пробежавший между тем грамоту.

— Какие же перемены?

"Говорится об окончании многих дел, которые оставались нерешенными".

— Какие еще дела оставались нерешенными? — воскликнул Шемяка вспыльчиво, — все было решено!

"Князь Юрий Димитриевич, — сказал старший посол, — государь наш, Великий князь, желая окончить всякие поводы к нелюбови, подтверждает о Дмитрове и о твоих московских и костромских волостях и жеребьях — Кореге, Шопкове, Лучинском, Сурожике, чтобы держать их за тобою в братстве и чести, без обиды, по докончальным грамотам и печаловаться тобою и твоею отчиною".

— Благодарю за попечение, но об этом также было прежде сказано.

"О не покупке и не держании закладней, взаимно, управлении Ордою Великому князю и выходах по старым дефтерям, не вступании тебе в Вятку…" — продолжал московский посол.

— О Гавриловских селах и об Ярышове и Иванове пора бы кончить, — сказал боярин Шемяки, перебивая речь посла, — право, пора бы кончить. Но и здесь все еще говорится, что долг князя Димитрия Юрьевича остается за Великим князем…

"Пятьсот-то рублей? И неужели ли их еще не отдали нам? — спросил Шемяка. — Я, право, и позабыл".

— Платою не замедлят, — сказал московский посол, — наш государь, Великий князь, слово свое сдержит; но князь Александр Иванович до сих пор не докончил с Великим князем об этих селах.

Ни послы, ни боярин Шемяки, говоря обо всем другом, не упоминали главнейшего. Наконец, старший посол решился сказать Шемяке: "Если ты, князь Димитрий Юрьевич, подтверждаешь условие — кто мне друг, тебе друг, кто тебе недруг, мне недруг, то, конечно, подтвердишь и другое: А всяду я сам на конь, на своего недруга, и тебе со мною пойдти, а пошлю тебя, и тебе идти без ослушания, а пошлю своих воевод, и тебе послать с ними твоих воевод?"

— Бесспорно, — отвечал Шемяка. — Если понадобятся мои людишки к дружинам Великого князя, пусть только известит меня. — Он отвернулся к окну, в которое сильно стучал порывистый дождь осенний.

"Такое обещание, — продолжал посол, — разуметь должно и в том случае, когда бы и самый родной брат твой вздумал учинить размирье и нелюбие к Великому князю?"

— Как? Что это значит? — спросил Шемяка.

"Князь Василий Юрьевич назван в этой грамоте недругом Великого князя", — сказал боярин Шемяки.

— Что же не сказали мне этого с самого начала, — вскричал Шемяка, — ни вы, послы, ни ты, боярин? — Он обратился к тем и другим.

"Государь, князь Димитрий Юрьевич… — бормотал боярин.

— Князь Димитрий Юрьевич… — вполголоса промолвил старший посол.

Все снова замолчали. Шемяка сел подле окна, потом встал со своего места и безмолвно начал ходить по комнате. Сильное внутреннее движение изображалось на лице и в глазах его.

— Князь Великий, государь наш, полагает, что тебе уже известно, молодшему брату его, о клятвопреступлении недостойного брата твоего и о том, что он, забыв долг и совесть, забыв милости Великого князя, прислал к нему обратно крестоцеловальные грамоты и пошел на него снова крамолою и враждою.

Шемяка не отвечал.

— Великие благодеяния государя нашего, Великого князя, излиянные на князя Василия, могли тронуть самое каменное сердце человеческое и возбудить в нем чувство раскаяния, примиряющее грешного человека не только с подобным ему человеком, но даже с самим Богом. Злые дела Василия возбудили теперь всеобщее негодование, и князья русские, по первому слуху, поспешили в Москву подтвердить клятвы свои и присоединить силы свои к силам великокняжеским.

Еще ни слова не говорил Шемяка.

— Но никогда не думает уравнять тебя князь Великий, государь наш, с братом твоим. Он знает нелицемерную, нелицеприятную дружбу твою к нему, Великому князю. И здесь-то прилично воскликнуть с пророком; Аще сядеши на трапезе сильного, разумно разумевай предлагаемая тебе.

"Твой текст невпопад, посол московский, — сказал наконец Шемяка, останавливаясь и быстро глядя в глаза московскому боярину, — ты обдернулся и вытащил из мешка памяти твоей не то, что хотел сказать. Всего же более невпопад твое велеречие и красноречие: это мед, подставленный волу. Я не понимаю, из чего все сии слова и хлопоты? А, вероятно, старший брат мой, Великий князь — все эти слова надобно повторять, как можно чаще, чтобы не отвыкали от них, — думал: кого бы мне послать к углицкому медведю? У кого из бояр московских язык сладкоречивее и легче мог бы улюлюкать этого медведя?.. ха, ха, ха!" — Шемяка захохотал, и горесть изобразилась в то же время на лице его. Он опять начал ходить взад и вперед.

— Я давно хотел представить тебе, князь Димитрий Юрьевич, — сказал Дубенский, — что надобно решить многие обстоятельства. Вот и о третьих, чтобы не ходить далеко, сколько споров, Господи Боже мой! Надобно уж положить единожды навсегда, что, кто зовется на третьи, твой да твоего брата, берут третьего от Великого князя, а не то, наоборот, из твоих, а не то, наоборот, из княж Димитриевых. Поименует же третьих тот, кто ищет, а тот берет, на кого ищут, а не захочет тот, на ком искали, его обвинить и велеть с него доправить… Иначе, право, никак не сладить.

"Гнев твой, князь Димитрий Юрьевич, воистину несправедлив", — сказал посол московский, оправясь от замешательства, в какое введен был словами и насмешками Шемяки.

— Я не гневаюсь, — сказал Шемяка, — но мне смешно, когда я соображаю настоящее, то, как поступают со мною. Открыто, прямо говорил и делал я: неужели еще не убежден в этом князь Великий? Зачем же хитрить со мною? Или вы почитаете меня таким олухом царя небесного, что не замечу хлеба в печи и стану ее топить? Или вы хотите, — продолжал Шемяка с увеличивающеюся горячностью, — или вы хотите, чтобы я, отдавши все Великому князю, своими руками принес ему голову родного моего брата и кровью его запил дружбу с Москвою, позор мой и унижение?

Едва не задыхался Шемяка говоря это послам московским; но вдруг он остановился и тихо сказал своему боярину: "Если новые грамоты Великого князя сходны с прежними, я готов подтвердить их.

Принеси их ко мне и я, не читавши, приложу к ним печать свою. — Послы московские! объявите вашему князю, что я не нарушаю грамот и обещаний, подтверждаю их вполне, осуждаю брата моего, если он снова начинает вражду; но далее не ступлю я ни шагу: с Москвою мир, с братом мир, с целым светом мир!"

Он пошел из комнаты. Послы молчали и переглядывались друг с другом, а Дубенский начал опять свое: "Нет уж о третьих, примером сказать, надобно нам докончить основательно, бояре и послы! Вот-таки недавно был пример: Федька хмелевщик бил челом на суздальца Фомку лапотника. Видите в чем стала притча судебная: Федька продал ему лукошко хмеля в полную меру, с насыпом и договорился он взять за то лаптями; Федька же договорился отдать ему лаптями добрыми с перешивкою с двойным оборотом и за лапти взять хмелем. Вот и тот и другой с умыслу, что ли, или так, опростоволосились, о лукошке-то и забыли договориться. Федька-то новгородским мерять начал, а тот суздальским… Ведь у нас на Руси, слава Господу, язык один и вера одна, да мера не одинакова: вот… Но, добро пожаловать, бояре и послы, к нам в палату, там свободнее…"

Глава II

…Домы праотцев, обычай их простой!

Крюковский

Среди волн обширного Кубенского озера, к восточной стороне его, находится каменный остров, как будто отломок от берега, брошенный в воду. Волны со всех сторон омывают обитель, построенную на сем острове — как будто отломок от мирских сует. Здесь некогда, в древние времена, спасся от бури и гибели белозерский князь Глеб, плывя из Бело-озера в Устюг рекою Позоровицею, Кубенским озером и рекою Сухоною. Не оставалось спасения бедствующему князю среди свирепых волн Кубенского озера, и он во глубине души дал обет: построить обитель на том месте, где спасен будет. Ладья пристала к дикому, неизвестному дотоле Каменскому острову. Глеб изумился, найдя там жителей: то были старцы, пустынножители, скрывшиеся от мира на сей отдаленный, дикий остров. Гостеприимно принят был князь сими отшельниками и подивился их бедному, но великому житию. Они проводили дни свои в молитве, обращали в истинную веру диких корелов и чудь, живших по берегам озера; часто терпели они нападения и муки от дикарей, но платили им за зло добром и душевным спасением. На месте ветхой часовни, куда отшельники сбирались молиться, князь повелел воздвигнуть церковь и вокруг нее срубить кельи. Так Спасокаменский монастырь, первый из северных вологодских монастырей среди лесов и пустынь, обитаемых дикими народами, возник, будто знамение грядущего великого благочестия сей земли. Глеб одарил обитель вкладами и богатствами и через несколько лет почил в мире.

В течение многого времени потом усердие, ревность, чудеса святых икон, привлекали поклонников в монастырь Спасокаменский. Прошло два века и много человеческих родов. Чудь и корела были покорены, разогнаны, усмирены. Князь Василий Васильевич Ярославский, потомок Великого ярославского князя, святого Феодора Ростиславовича Черного, раздавая уделы пятерым сынам своим, отдал все Кубенское заозерье четвертому сыну своему Дмитрию. В Заозерье свое уехал князь Димитрий и основал жилище свое там, близ устья Кубены. Против села Устья при деревне Чириковой доныне стоит часовня: здесь некогда находились дворы и терема исчезнувшего в веках князя Димитрия Заозерского и его княжеского рода.

С переселением на Кубену князя Димитрия началась особенная слава Спасокаменской обители. Благочестие было неизменно в роде князей, происшедшем от святого князя Феодора. Обитель прославилась тогда великими, сподвижниками. Инок Дионисий, благословился у Каменского игумена, ушел в пустыни северные и там, на Глушице. близ Сухоны, основал Покровскую обитель, где доныне почивают святые мощи его и сотрудника его Амфилохия. Инок Александр скрылся в дикие леса и болота Сянжемские и умолен был князем Димитрием возвратиться после многих уже лет пустынножительства, просиявшего в чудесах. Князь поселил его на реке Куште вблизи своего дворца. Наконец, и юный сын самого князя Димитрия возжелал оставить мир и скрыться в Спасокаменской обители. Все дивились молве о сем благочестивом подвиге, ибо юному княжичу едва совершилось двенадцать лет.

Прямо в Успенский соборный храм Спасокаменской обители вошел Шемяка, достигнув стен ее после трудного пути. Смиренные иноки встретили его и просили простить, что игумен за старостию и слабостью сил не может встретить князя. Шемяка запретил им беспокоить старца и, приложась к святым иконам после молебна за благополучное путешествие, хотел сам посетить настоятеля, не велел извещать о себе и пошел по длинному переходу низких деревянных келий к келье, занимаемой игуменом.

Казалось Шемяке, что душа его никогда еще не испытывала такого сладостного спокойствия, какое ощущал он со времени прибытия своего в Спасокаменскую о_б_и_т_е_л_ь. Трудная дорога, бурное озеро, и среди волн его мирная обитель, о которую разбивались и бури водные и суеты мирские, уединение, тишина, благочестие, безмолвие, удаление от всех забот мира, казалось, готовили душу его к миру с самим собою, миру, дотоле неизвестному Шемяке! Трогательное зрелище ожидало его в келье настоятеля.

Он увидел игумена, убеленного сединами старика, сидящего на скамейке; перед ним на коленях стоял отрок лет двенадцати. Возложив левую руку на русую голову отрока, правою игумен благословлял его. В стороне стоял старик, одетый просто, без всякого оружия и, подняв руки к образу Преображения Господня, молился; слезы текли по щекам его.

Изумленный Шемяка стал близ порога кельи. Игумен отвел в сторону левою рукою отрока и обратил правую к Шемяке, приветствуя его: "Конечно, вижу я в тебе, почтенный гость, — сказал он, — князя Димитрия Юрьевича и благословляю приход в мирную обитель нашу внука Димитрия Донского?"

— Я этот князь, — отвечал Шемякаг принимая благословение старца.

"Добро пожаловать, князь!"

— Я прервал беседу вашу, отец игумен, и винюсь в том.

"Оставь здесь все твои дворские приличия, — отвечал игумен. — Ты застал нас за таким делом, которое совершается благодатию Божиею. Ты видишь князя Димитрия Васильевича Заозерского, а это юный сын его Андрей".

— Не дивлюсь твоему изумлению, князь Димитрий Юрьевич, — сказал Заозерский, заметив, что простая одежда его привела в замешательство Шемяку, не узнавшего в нем владетельного князя Закубенской стороны. — Вы, люди сильные и знаменитые, привыкли отличать князей сребром и златом, дорогим оружием и драгоценною одеждою; мы живем, напротив, в простоте дедовской: золото и сребро бережем для святых храмов, в дорогом оружии нужды не имеем, а сражаться со зверями, обитающими в дремучих лесах наших, нам надобно оружие простое, а не щегольское. Поздравляю тебя, любезный гость, с благополучным приездом в наши Палестины. Да благословит Господь вхождение и исхождение твое.

Он поцеловался с Шемякою и, утирая слезы, сказал: "Когда узнаешь вину слез моих, не осудишь меня. Богу угодно было вложить ревность к ангельскому чину в душу сына моего, отрока младолетнего. Не смел я противиться и теперь привел его сюда, как агнца к стаду Христову. Приобретают праведные мужи душу чистую, а я — теряю сына!" Он закрыл лицо руками и зарыдал.

— Садись, князь Димитрий Юрьевич, — сказал игумен, — а ты, князь Димитрий Васильевич, не малодушествуй. Дорог сосуд серебряный, дороже позлащенный. Благодать на роде вашем, благодать на доме твоем! Волею притекает княжич твой в святую обитель — не препятствуй ему, да не согрешишь. Но, пусть он не обрекается еще монашеской жизни, пусть только живет с нами, совершает подвиги духовные — я еще не отнимаю его у тебя и не благословляю ему клобука иноческого.

"Отец игумен! — воскликнул отрок Андрей, — молю тебя: облеки скорее грешное тело мое в броню праведников!" Он сложил руки и поднял глаза к небу, уподобляясь ангелу, который молит воззвать его скорее от земли в небесную обитель…

— Нет, чадо мое, нет сего не будет! Ты юн, ты неопытен, тебе незнакомы еще страсти людские: ты их ведаешь, ты боишься их только по слуху. Приемлю тебя, но сан иноческий получишь ты через несколько лет — не прежде. До тех пор подвергнешься ты искусу, узнаешь отшельническую жизнь иноков, соразмеришь с нею силы свои, и ум отдаст за тебя отчет совести…

"Да будет тако!" — сказал Заозерский, еще раз утер слезы, обнял, благословил сына и задумчиво сел подле Шемяки. Юный Андрей прислонился к коленам отца своего.

Слезы навернулись у Шемяки. Он крепко пожал руку добродетельного князя Заозерского и сказал: "В какую обитель мира и тишины зашел я? Какими ангелами окружен? Зачем скрываете вы в лесах далеких добродетель и чистоту души, достойные благочестивых предков ваших?"

Тогда началась тихая, поучительная беседа между двумя князьями и игуменом. Не было удивления, ласкательства, лести и суеты. Шемяке не говорили даже ничего о Москве и бурных событиях современных, как будто собеседники его вовсе об них не знали. Какое-то чувство детского благоговения ощущал Шемяка при виде и словах князя Заозерского. Казалось ему, что он внимает отцу своему. Он забыл в сии мгновения все смуты и волнения мирские. Никто не спрашивал Шемяку, за чем и с кем приехал он. Монастырская трапеза ожидала князей в общей трапезной. Внимая беседе старцев и чтению жития святых мужей, сидя в ряду со смиренными иноками, Шемяка внутренне сознавался, что никогда, никакая великолепная трапеза великокняжеская не доставляла ему столь великого наслаждения.

Дружески, как будто старого знакомого, просил потом князь Заозерский Шемяку посетить его хижину. "Говорю хижину, — промолвил князь, — потому, что мне совестно назвать княжеским дворцом свое жилище — бедное против ваших обширных чертогов княжеских, против великолепных теремов московских. Я давно уже и только один раз был в Москве, но слышу, что с тех пор она еще более разрослась и похорошела".

— Чашу воды студеной, под соломенной кровлею, предпочту я у тебя всем великолепным обедам и пирам московским, — отвечал Шемяка.

"У нас найдется даже чаша браги и чарка меду, — сказал Заозерский, — для такого дорогого гостя. Просим только не взыскать на нашей простоте. Но ветер разыгрывается на озере; надобно засветло убраться восвояси; потом мы вместе посетим здешнюю обитель. Пойдем, князь, простимся с отцом игуменом, и я еще раз благословлю чадо мое, моего милого Андрюшу!" — Он вздохнул.

Князья застали игумена, слушающего чтение жития св. Евстафия Плакиды. Трогательную повесть эту, чистым, ясным голосом, читал юный Андрей. Умилительно внимал несколько минут сему чтению Заозерский и потом стал прощаться с игуменом.

— Ветер крепчает, вода ходит сильная, — сказал ему игумен, — как поедете вы, князья? Не остаться ли вам здесь?

"Может ли озеро погубить своего властителя? — отвечал Заозерский, улыбаясь. — Охотно готов бы, но обо мне станут беспокоиться дома мои сироты, они и без того наплакались, прощаясь с Андрюшею, и теперь, конечно, ждут не дождутся меня".

— Скажи им, родитель мой, — воскликнул Андрей, — скажи поклон от меня брату Симеону и сестре Софье и уверь их, что такого же спокойствия и радости желаю я им в мире, какое чувствую здесь!

Заозерский прижал его к сердцу и едва опять не заплакал. Они простились.

Семь верст расстояния отделяет Каменский остров от берега озера. Узкая коса земли простирается от него до берега. Но теперь, в осеннее время, сия коса была залита водою, и переправлялись на остров и с острова на берег в лодке. Один Чарторийский был с Шемякою. Большая лодка князя Заозерского стояла в затишье близ обители; несколько удалых гребцов ударили веслами и ладья понеслась по волнам.

Только что отчалили от берега, как ветер будто с неба упал крутящим вихрем и яростно запенил волны озеоа: тучи затмили небо; мелкий дождь засеялся туманом. "Не воротиться ли, батюшка, князь Димитрий Васильевич?" — сказал старый кормщик. — "Ничего, брат Федул!" — отвечал князь. — "Ну, коли воля твоя, княжеская, есть на то — помоги святитель Христов, Николай Чудотворец! Ребята! раз два! Махом, дружно!"

Гребцы грянули: "Раз, два! Господи, благослови!" — Шемяка любовался неустрашимостью старого князя, не походившею на пылкость молодой души, но твердою, крепкою, уверенною в себе. Заозерский спокойно разговаривал с Шемякою, сидевшим подле него. Наконец буря до того усилилась, что самые опытные гребцы изъявили опасение. Темнота вечера, вода, вливавшаяся в ладью, холодный ветер, дождь измучили всех, и главное — кормщик подозревал, что они сбились с пути. Никогда не бывавший в бурю на воде, Шемяка начал сомневаться. Но он дивился хладнокровию князя Заозерского, и хотя не мог в темноте рассмотреть лица его, но спокойные движения и стройные речи князя показывали, что он нисколько не робеет. Никакого беспорядка в управлении лодкою не было, как будто прогуливались в тихую погоду.

"Тише! слушать!" — крикнул наконец Заозерский громким голосом. Вблизи, сквозь порыв ветра, слышан был звон колокола. "Ну, слава Богу! — сказал он, — это куштинский колокол. Держи влево — раз!" Лодка повернулась так криво и быстро, что Шемяка, не ожидавший сего движения, упал бы в воду, если бы Заозерский не удержал его сильною рукою. Вскоре пристали к берегу. Крепость души и мужество воспламенительны в юноше, но когда встречаем их в старине, они внушают невольное к нему почтение. Это чувствовал теперь Шемяка. Толпа народа, около зажженных по берегу костров, издалека отвечала радостным кликом на голоса пловцов, кричавшим к ней с воды. Едва только лодка причалила, народ обступил Заозерского: одни целовали ему руки, другие готовы были броситься на колени, третьи восклицали: "Отец ты наш, батюшка князь! насилу тебя Бог принес!"

— Полно, полно, ребята! — говорил Заозерский. — Спасибо вам за любовь вашу ко мне! Да, шутка ли, стоите вы здесь на дожде, на холоде! Ступайте по домам!

"Ты за каждого из нас готов броситься в воду — как же нам было не подождать тебя, хотя мы и ведали, что Бог спасет тебя для нашего счастья!" — кричали многие из толпы.

Заозерский вошел в большую теплую избу, построенную подле пристани. Тут приготовлены были сухие одежды; спутники Шемяки находились тут же. Вскоре явилось несколько дворян Заозерского, изъявлявших радость свою о благополучном прибытии князя. Лошади были подведены, и все отправились в княжеский дворец.

В самом деле, дворец Заозерского не походил на московские княжеские терема и дворы. Строение обширное, но в один этаж, совершенная простота в расположении, без далеких переходов, без огромных вышек, без фигурных украшений в покоях, теплых, чистых, красивых опрятностью, хотя дома знатных бояр московских превосходили это княжеское жилище многими затеями.

Молодой человек лет пятнадцати бросился на шею Заозерского, встретив его на крыльце: это был старший сын князя, Симеон. Слуги, бояре, дворские люди ожидали князя у ворот, на обширном крыльце, в сенях, в покоях. Все изъявляли радость свою, целовали руки князя и не думали чиниться с Шемякою. Добродушная, свободная веселость одушевляла всех, когда Заозерский попросил Шемяку сесть в переднем углу за стол, покрытый пестрою скатертью, и сам сел подле него; бояре и дворяне Заозерского шумною толпою заняли целую половину комнаты. Как добрый семьянин расспрашивал Заозерский весело ли провели время без него, шутил, смеялся, велел без чинов садиться старикам подле него; приказал принести доброго, горячего взвару, говоря, что он и гости его прозябли. Горячий взвар — домашняя брага, вскипяченная с разными пряностями, — был принесен в оловянных кружках. Молодежь, находившаяся в комнате, стояла с почтением перед стариками, не смея сесть. Вскоре доложил дворецкий, что ужин готов. Заозерский просил Шемяку и спутников его разделить с ним простую хлеб-соль.

Большой стол накрыт был в особой комнате. Ни серебра, ни дорогого хрусталя не было. Чистый оловянный прибор стоял на столе. Обильны, многочисленны, но просты были кушанья. Не садясь еще за стол, Заозерский стал перед образом, прочитал вслух молитву и запел благовейно: "Царю небесный, утешителю душе истинный!" Все пристали к его голосу. Благословив после сего ужин и собеседников, Заозерский сел в главное место, указал Шемяке место напротив, сын его сел налево, старики п_о_м_е_с_т_и_л_и_с_ь по обеим сторонам, а в конце стола сели молодые люди. Число всех присутствовавших простиралось до сорока человек. Началась беседа свободная. Кубки с медом и пивом были подаваемы часто. На особом столе дворецкий, крестясь, разрезывал кушанье. Когда наконец разговоры между гостями разделились, и все были уже навеселе, Шемяка обратился особенно к Заозерскому.

— Скажи, князь Димитрий Васильевич, — спросил он, — как умел ты достигнуть этой простоты нравов, как ты мог воскресить в наше время, горькое и бурное, смирение, радушие наших предков и заставил себя любить, а не бояться? Уверен, что все твои люди добры, счастливы, что они любят тебя.

"В этом и я уверен, — отвечал Заозерский. — Я прежде всего молился Богу, князь; потом удалялся от блеска и шума, и не искал славы и богатства, отказался от всех свар и тягостей мира и величия. Когда отец делил нам наследство, я выпросил себе здешний, дикий, пустой край, застроил в нем селения, заложил Божии храмы, забыл, что я князь, почитал себя помещиком и семьянином. И Бог благословил труды мои. Теперь ожили пустыни; в суровом крае здешнем ничто не достается без труда: я сам подавал пример трудов своим подвластным. Как не любить им меня, коли я сам люблю их? Как не быть им добрым, коли я не подаю им худого примера".

— Счастливый человек! Но как внушил ты им такое радушие, такую простоту в делах и даже речах?

"Я изгнал все дворские чины, все обряды, отчуждающие сердце от языка. Ты назвал меня счастливым, князь, и ты не ошибся: я точно счастлив, как только на земле может быть счастлив человек. Богу угодно было и меня посещать горестями, но я принимал их в страхе Божием, как испытания, а не наказания. Ты удивлялся моему бесстрашию во время бури на озере, но это не была человеческая храбрость, а упование, твердое упование на Бога, никогда непреложное, с коим не страшны волны, ни морские, ни мирские. С ним претекал я и по волнам жизни. Я женился уже не в молодых летах, и добрая супруга моя — дай ей Бог царство небесное! не долго погостила со мною. Она оставила мне трех сирот. Я не хотел посягать на второй брак, не хотел отдать детей в волю мачехи, и сам посвятил им свои заботы. Они утешают меня за то в старости. Ты видел моего младшего сына — не моего уже, а Божьего. Я жертвовал им с верою Авраама! Вот старший.

Ни тот, ни другой никогда в жизнь свою не огорчали меня ни словом, ни делом. И где же им насмотреться и наслушаться худого? Порок не родится с человеком, но пристает к нему в мире, как заразительная болезнь. Симеон мой удалец на охоте, славный наездник; Андрей с малых лет был кроток, молчалив, склонен к грамоте. Наконец Бог внушил ему мысль посвятить себя служению Его. Благослови его, Господь! Симеону передам я своих остальных детей — дочь и подвластных моих, которых почитаю не рабами своими, но детьми. Он должен будет заботиться о том, как устроить судьбу сестры и подвластных после меня, и тем легче ему будет это, что дочерью Бог благословил меня кроткою, благочестивою и смиренною, а подданных у меня немного… Постой, князь: полюбив тебя еще прежде за дела твои, еще более, когда я увидел тебя, почитаю уже тебя другом моим. Не за то я тебя полюбил, что ты внук Донского и сын старшего из русских князей, но за дела твои, о которых и в нашу глухую сторону дошла весть. Да! кто мог оказать правоту души в таком деле, в каком оказал ее ты? Кто сам такой молодец, как ты, тому сердце и душа моя всегда открыты! Сейчас хочу я показать тебе этому доказательство. — Боярин! — сказал Заозерский, обращаясь к одному старику, — поди и скажи моей Софье, чтобы она пришла сюда, поздравила моего дорогого гостя с приездом и поднесла нам по чаре заздравной". — Боярин поклонился и вышел.

— У вас в Москве — говорят — татарский обычай прятать жен и дочерей вошел в сильное обыкновение. Но мы думаем еще по-старому: не крепкий терем бережет девичью славу, но добродетель и смирение. Жены и дочери у нас ходят всякое воскресенье в церковь Божию, и мы не скрываем их перед нашими друзьями и людьми искренними.

"Памятно мне будет пребывание у тебя, князь Димитрий Васильевич, — сказал Шемяка, задумавшись, — и грустно думать мне, что я старше тебя горем, какое перенес доныне, и опытом в жизни человеческой и в страстях людских. Смотря на тебя, отдыхает душа моя от всего, чего ты не видал и не знаешь, и что я видал и знаю".

— Бог создал людей на счастие в жизни сей, но мы сами мытарим своим счастием. Кто же нам велит обуреваться страстями и накликать на себя горе, если мы не знаем меры любочестию и тщеславию? Вот, не в осуд будь сказано, племянник мой Александр Ярославский — к чему кривил душою, в делах между твоим родителем и его племянником? Поверь, что он ничего не выиграет. Не мое дело судить, а больно нездорова душе человеческой кривизна. Лучше малое с правдою, нежели многое с неправдою.

В это время возвратился боярин и сказал: "Князь Димитрий Васильевич! дочь твоя, княжна Софья Дмитриевна, по твоему приказу пришла приветствовать гостя твоего".

Две старые няни вступили в это время в комнату. Все присутствовавшие, кроме князя Заозерского, встали. Вслед за нянями вошла девушка. Глаза Шемяки устремились на нее. Девушка низко поклонилась на все стороны. Шемяка — забыл отдать ей поклон… Ему показалось, что вся комната пошла кругом: он чувствовал, что вся кровь бросилась у него к сердцу и опять отхлынула от сердца.

Бела, румянец во всю щеку, высока, стройна, с голубыми большими глазами, в землю потупленными, с жемчужного повязкою, от которой висели поднизи на лоб и виски, с русою, длинною косою, заплетенною в широкою решетку во весь затылок и сходившую потом золотою полосою по спине, в ферязе, обхваченном шелковым широким поясом, в золотых серьгах, жемчужными монистами на шее, с зарукавьями на руках, убранными драгоценными каменьями, — такова была молодая княжна, дочь Заозерского.

Тихо, неслышными шагами, подошла она к отцу, молча поцеловала его руку, взяла у няни небольшой поднос, который няне передан был от дворецкого. На подносе стояли две серебряные чарки, налитые вином. Не смея поднять глаза, подошла она к Шемяке; руки ее дрожали, так что вино едва не плескалось через край чарок, и тихо начала говорить:

"Князь Димитрий…" Княжна забыла, как звали Шемяку по отцу, остановилась, щеки ее загорелись сильнее.

Шемяке хотелось бы затаить свое дыхание на это время, чтобы вслушиваться в каждый звук соловьиного ее голоса.

— Ю_р_ь_е_в_и_ч, — промолвил отец, смотря на дочь с любовью и радостью.

"Князь Димитрий Юрьевич, — сказала тогда княжна, — поздравляю тебя с приездом и прошу выкушать на здоровье".

Что-то хотел сказать Шемяка, но не умел, поклонился княжне, взял чарку, другую поднесла княжна отцу своему; всем присутствовавшим, кроме молодых людей, поднесены были также чарки. Общий голос: Здравия князю Димитрию Юрьевичу! — раздался в комнате.

— Князь Димитрий Васильевич, будь и ты здоров, с любезными детками своими и со всеми домочадцами! — отвечал Шемяка, выпил чарку и хотел поставить на поднос; но руки княжны дрожали, как уже говорили мы, а Шемяка, Бог знает от чего, смущался — и чарка покатилась с подноса и упала на пол. Княжна ахнула и побледнела. Шемяка поспешил поднять чарку, извиняясь в неловкости, а княжна снова зарумянилась, улыбка мелькнула на ее устах и глаза как-то нечаянно встретились с глазами Шемяки.

Скромно поклонилась она опять всем; отец поцеловал ее в лоб, и она вышла, сопровождаемая своими нянями.

— Ну! сядем опять и выпьем! — сказал Заозерский. — Девичье дело робкое, и скромность, лучше камня самоцветного, убор девушке. — Шемяка что-то бормотал о счастии Заозерского в детях.

"Да, Богу благодарение за детей моих — в глаза и за глаза скажу… Ты, Семен, этим не гордись, но помни, что все от Бога и от того, что ты помнишь заповеди Его", — сказал Заозерский, принимая поднесенный ему кубок. Растроганный сын поцеловал его руку.

Ужин был кончен; но кубки продолжались, при беседе умной, веселой, растворяемой благочестием. Князь велел подать даже заповедных своих наливок. Уже навеселе и поздно встали из-за стола, и после молитвы, прочитанной вслух Заозерским, Шемяку проводил юный князь Симеон в отдельные покои, для гостей назначенные.

Рассеян, странен сделался Шемяка после ухода княжны Софии Дмитриевны. Он мешался в ответах и даже заставил некоторых из присутствовавших тихонько усмехаться и покашливать для скрытия своего смеха. Сказав несколько слов Чарторийскому, Шемяка спешил лечь, простился с ними, и — не мог уснуть. Не знаем, что он видел во сне. Не угадаете ли вы?

Глава III

Кузнец, кузнец! скуй мне венец;

Из остатков золот перстень:

А мне тем ли венцом венчатися,

А мне тем ли перстнем обручатися…

Старинная песня

Три дня прошло со времени приезда Шемяки к князю Заозерскому, но не видно еще было сборов в обратную дорогу. Чарторийский с досадою подошел к Сабурову утром на четвертый день, оглянулся кругом и сказал ему:

— Слышно ли что-нибудь о нашем отъезде?

"Нет, я ничего не знаю", — отвечал Сабуров.

— Не в добрый час пустились мы в эту дорогу — не тем ее помянуть!

"А что тебя сердит, князь?"

— Что? Хорош спрос! Да, что мы здесь делаем? Я не узнаю ни себя, ни князя Димитрия Юрьевича. Один только и оставался лихой князь на Руси, и тот начал теперь по монастырям ездить, завез нас в эту глушь и растобарывает с ханжой, старичишкой, на которого прежде и не взглянул бы.

"Тебе не нравится Заозерский?"

— Неужели тебе он нравится? Чем этот князь отличается от богатого смерда? Где он бывал, что видел? Чем может похвалиться? Только что монахов кормить, да о Писании толкует и сам на поварню заглядывает. Без него баба горшка щей в печь не поставит. Заметил ли ты, что у него подле стола, на стенке, висит большой ключ? Это ключ от его княжеского погреба. Вчера он приводил какие-то слова из духовной… какого бишь князя…

"Ведь он и твой предок был, этот князь — как же ты его не помнишь?"

— Что мне от этих предков, когда они мне ни в кармане, ни на земле ничего не оставили… Да, вспомнил: какого-то Мономаха! Ты расхохочешься, Сабуров, что этот Мономах, монах, заказывал детям в духовной: "В дому своем сидя, не ленитесь, но за всем сами смотрите; не зрите на тиуна, ни на других, чтобы не посмеялися пришельцы ни дому, ни столу вашему". Слова эти так забавны, что я заставил Заозерского повторить их раза три и затвердил.

"И по завету предков Заозерский смотрит сам за погребом и за горшками в печи? Ха, ха, ха!"

— Всего непонятнее: как он умел облелеять нашего князя? Тот с ним не расстается, глядит ему в глаза, не наслушается его речей и совсем почти не говорит со мною.

"И со мною. Он сделался печален, уныл, мрачен. Знаешь ли что? Заозерский совсем не так прост, как кажется: он старик плут!"

— Да, плут. Ты догадываешься?

"И ты?" — Они взглянули друг на друга, как будто не смея сказать угаданной ими друг у друга мысли.

— Его женят! — шепнул наконец Чарторийский.

"Да его обабят! — промолвил также Сабуров, — и тогда плохо нам будет…"

— Не в добрый час пустились мы в эту дорогу — не тем она будь помянута!

"Ты любишь эту поговорку, князь?"

— Дедушкина. Только у меня и наследства, что добрый меч дедовский, да несколько поговорок, как, например, эта: помути, Боже, народ, накорми воевод!

"Да — когда наш князь сладит с этим стариком — прощай наши веселые гулянки, лихие забавы! Нашего князя постригут и пойдет род маленьких монахов, как боголюбивый княжич Андрюша".

— Впрочем, боярин… Черт побери — что за девка! Кровь с молоком! Только я не люблю белобрысых…

"Ну, что в ней хорошего: она слишком сухопара; мне давай дороднее! Вот моя красавица, когда поперек руками не обнимешь!"

— Да ведь ты не князь Долгорукий! Нет! что ни говори, а за одни глаза этой пустынницы можно полвека отдать. Что за глаза, Сабуров! Не дивлюсь, если у Димитрия Юрьевича сердце ретивое с места они сшибли!

"Глаза, глаза! Я охотник не до глаз, но до румяных щек, а наша монахиня-княжна совсем не румяна. У нея краска, как роза; настоящий румянец должен походить на красный мак".

— Однако ж, если он женится на ней — ведь издохнешь с тоски, Сабуров! Уговаривай князя поскорее уехать в наш благословенный Углич. Ох! если бы теперь пуститься нам в Москву, либо в Звенигород! Ведь уж там началась свалка — была бы работа мечу дедовскому!

"Ты, кажется, имеешь сведения верные об этом, князь Александр?"

— Я? нет! Я так думаю по рассказам этого новгородца, которого видал у тебя в Угличе, а вчера нечаянноьздесь встретил.

"Встретил?" — с беспокойством спросил Сабуров.

— Да, — отвечал Чарторийский, не заметив его беспокойства. — Ты не видал его разве? — продолжал он.

— Нет. Да, зачем он здесь?

"Стану я спрашивать! Ведь эти новгородцы везде шатаются и все знают…"

Разговор прерван был приходом Шемяки. Собеседники остановились. Шемяка был задумчив, лицо его бледно.

"Поди, — сказал он, обращаясь к Сабурову, — и спроси у князя: могу ли я его видеть теперь?"

Сабуров пошел. Шемяка, без мыслей, казалось, смотрел в окно. Чарторийский осмелился начать разговор,

— Вот на счастье наше, морозы, и снег повалил. Если три дня пойдет он так, то можно будет лихо прокатиться до дома.

"Да, мы скоро поедем…"

— Право, князь? — сказал весело Чарторийский, но угрюмый взор Шемяки остановил его. — Прости меня, князь… — продолжал он.

"Оставь меня, любезный мой товарищ и друг — я теперь не в состоянии ни шутить, ни смеяться, ни говорить, ни думать…"

— Князь! не для одного смеха и радости Бог дал мне душу, но и для того, чтобы делить печаль друзей моих…

"Знаю, знаю, уверен в этом, но…"

Сабуров возвратился, донося, что встретил князя Заозерского, шедшего к Шемяке. Вслед за ним вступил Заозерский. Он нес на руках небольшую книгу.

— Ты угадал мое намерение видеть тебя, любезный гость, — сказал Заозерский. — И знаешь, зачем шел я к тебе? Как сборщик на церковь Божию, ктитор двух монастырей, предложить: не угодно ли будет тебе пожаловать что-нибудь на сооружение нового придела в Спасокаменской обители.

"Охотно, охотно, князь! — отвечал Шемяка, — сколько ты назначишь…"

— О, нет! что тебе Бог на сердце положит, то и пожалуй.

Сабуров и Чарторийский между тем вышли. Шемяка взял книгу и казался в замешательстве, Заозерский смотрел на него с удивлением. Шемяка кинул книгу на стол и бросился обнимать старика.

— Что с тобою сделалось, князь? — спросил Заозерский беспокойно.

"То, что от одного слова твоего, князь, зависит вся судьба моя. Я решился — реши ты! Если бы я говорил с ханжою, или коварным князем каким-нибудь — может быть, я был бы осторожнее. Но с тобой говорить хочу я, как с самим собою! При первом взгляде на тебя, казалось мне, что я вижу в тебе родного, отца — князь! будь мне отцом! От твоего слова все зависит!"

— Любезный гость мой! что ты говоришь? Боюсь ошибиться…

"Ты не ошибешься — да, не ошибешься!"

— Неисповедимы судьбы Божии! — сказал Заозерский, крестясь.

"Да, неисповедимы! Надобно было мне бежать от свар и смут княжеских, бежать сюда, узнать тебя, увидеть ее! Князь Димитрий Васильевич, отец мой родной! прости меня — она будет со мною счастлива — не гонись за славой и богатством! Знаю, что она достойна венца великокняжеского — требуй его, скажи, ты увидишь… я готов и его добывать…"

— Душа добрая, душа пылкая, юноша по сердцу моему! обдумал ли ты все это?

"Я не в состоянии ни о чем думать. Знаю только, что если ты не отдашь ее за меня, то я сейчас еду, и не в Углич мой, но в Москву, в Москву, на битву, в бой — за брата, против брата — кто первый начнет, тот будет мой товарищ!"

— Бурный порыв юности! Да, таким я всегда представлял его себе — таков он и есть! — сказал Заозерский. — А что теперь мне делать? Вразуми меня, Господи!

"О, я знал, я предчувствовал, что мне суждена везде горькая участь, что я не стою ее, что мир благочестивого рода вашего возмущу я собою, что не мне владеть этим ангелом Господним…"

— Что ты говоришь, князь! Не греши: человека называть ангелом!

"Да неужели ты думаешь, что она человек? Но, кончено, и больше ни слова! Князь Димитрий Васильевич! прощай — спасибо тебе за хлеб за соль, спасибо за то, что ты указал мне, как и в этом треволненном свете можно быть счастливу. Ну! душа моя забудет, отдохнет…"

— Да, постой, постой! Ох, какой это бешеный народ-прости меня… Князь! дай мне одуматься…

"Тут нечего думать! Говори, если еще не сказал ты довольно ясно".

— Я не привык поступать так, князь Димитрий Юрьевич! Благословясь и подумавши начинают такое важное дело…

"Да, разве не благословение Господне святое чувство это, которое ощущаю я в сие мгновение к твоей дочери? Не показывает ли оно, что Бог соизволяет на мое счастие? Осталось за нами, за людьми! Чего еще тебе надобно? Послов, сватов? А! так и ты подвержен человеческим слабостям, тщеславию, гордости? А я думал видеть в тебе совершенного человека!"

— Един Бог совершен; но ты грешишь, князь, и обвиняешь несправедливо старика, которого хочешь назвать отцом своим.

"Будь же им, будь — я забуду тогда имя князя!"

— Сядь, сядь, любезный князь мой! — сказал Заозерский, усаживая насильно Шемяку. — Говорю тебе: дай мне опомниться, одуматься…

"Тут нечего думать, повторяю тебе — если ты не князь только, а точно человек".

— Но ты князь столь великого рода: у тебя есть родня, есть друзья… Их мысли…

"Нет у меня никого — ты видишь сироту, у которого нет ни отца, ни матери: этот сирота пришел к тебе и просит тебя быть отцом его. Что тебе до моих родных!.."

— Дай мне сроку… хоть на три дня.

"Прощай, князь! стало быть, ты не отдаешь мне своего неоцененного сокровища!"

— Хоть немного подумать…

"Три дня! Да переживу ли я эти три дня? Я лишился пищи и питья, сна нет, голова кругом, а он на три дня откладывает, как будто судное дело, по которому справки собирать надобно! Ох, ты, человек праведный! Диво ли, что ты был всегда добродетелен, если ты не знал ни одной страсти человеческой, если ты никогда не испытывал и этого проклятого чувства, которое хуже ада, которое на мученье людское на белом свете…"

— А давно ли называл ты любовь свою благословением Божиим? — Заозерский улыбнулся.

"Не смейся надо мною, князь! Сам я всегда смеялся над зазнобами и ахалками — почитал это бабьим делом. Да, никто же и не любил так, как я! Где тебе знать, как любят!"

— Нет! я знаю его, это, и горестное, и сладостное, чувство, хотя не испытывал его столь сильно, как ты. Добрую подругу свою знал я с малолетства и любил ее, сначала как сестру, а потом Бог привел ее быть мне супругою, и — счастлив, счастлив был я с нею!

"Тебе дорога память ее?"

— Ее память? И теперь, хоть уже много лет она в сырой земле… эх! не напоминай об ней! — Слезы покатились в два ручья у старика, и он закрыл глаза рукою.

"Нет! нарочно напоминаю: ее памятью, если ты еще помнишь ее, заклинаю, молю тебя, князь, добрый мой князь!" — Заозерский обнял Шемяку и, целуя его в пламенные щеки, сказал, усмехаясь сквозь слезы:

— Но, ты все еще не сказал, чего ты желаешь?

"Руки твоей Софьи Дмитриевны, ее одной! Князь! не мучь — скажи мне!"

Заозерский обнял его еще раз и тихо проговорил: "Она твоя — твоя на веки веков!"

Невольно упал на колени Шемяка и целовал руку старика. Обратив глаза к образу, Заозерский проговорил: "Боже великий, неисповедимый! Во имя Твое, святое, да будут они благословенны! Сократи дни мои и предай им долгоденствия; возьми мое счастье и отдай его им! Князь Димитрий Юрьевич! отдаю тебе дочь свою милую, блюди ее, храни ее!" Он благословил Шемяку. — С радостным кликом обнял его Шемяка. "Отец мой!" — "Сын мой!" — слышны были их восклицания.

Плакал Заозерский, обнимая Шемяку, плакал он, сев подле него на скамью и тяжело дыша. "Судьбы Бога тайные, — сказал он наконец, — думал ли я, отводя сына моего во храм Господа, что там ожидал уже меня сын, Богом ниспосылаемый в замену того, которого жертвовал я Господу?.. Но, нет: сердце мое вещало мне с первого на тебя взгляда, что ты мне не чужой!"

— И мне, — сказал Шемяка. — Говорю тебе, что мне казалось с первого раза, будто ты мне родной. Грусть непонятная и радость какая-то тревожили меня. Но когда увидел я твою Софью — все разрешилось, и я сказал сам себе: вот моя суженая! Моя! ох, отец мой — моя? не правда ли?

"Да, да! Сбил ты меня с толку — ей, ей! какой человек — я и сам не опомнюсь… Да, как все это сделалось!"

— Он у меня спрашивает! Да, я что могу растолковать тебе?

"Довел меня Бог видеть дочь мою невестою князя Димитрия Юрьевича, о котором столько говаривали у нас. Что теперь скажут большие князья и знатные люди? Князь! опрометчиво поступили мы, не подумали — меня станут осуждать и тебя… Нам надобно было обо всем этом раздумать…"

— Думай отныне за меня ты! я твой сын и от всего отказываюсь. Не внук Донского, но простой углицкий князь будет зятем твоим… Пойдем же к ней, отец мой! пойдем к ней поскорее!

"Как? Погоди до вечера; дай собраться; мы вас благословим и тогда посидим рядком и полюбуемся на вас".

— Ждать еще? До вечера? Нет, нет, отец, родитель мой! сжалься надо мною — дай мне хоть взглянуть на нее…

"Знаю я это взглянуть! — сказал, усмехаясь, Заозерский. — После, после!"

— Нет! теперь, пойдем, пойдем к ней, — Шемяка тащил его за руку.

"Эдакая горячка! Погоди, говорят!"

— Безжалостный человек! ты нагляделся на нее с малолетства, а я только раз видел ее, и после того прошло три дня!

"Да, ведь теперь она не в приборе: ты разлюбишь ее, ненарядную, увидевши днем. Она и не выйдет к тебе — она такая упрямая, своенравная — по мне пошла!"

— Отец! ради Бога Создателя!

"Вот ведь с этой молодежью — свяжись, так и не рад будешь! Да, меня-то за что ты обнимаешь, голова удалая, сердце ретивое? Я Софья, что ли?"

— Ты отец мой, ты мой спаситель!

"Постой же, я велю хоть позвать ее из терема к себе — постой — видно, от тебя не отбиться!"

Заозерский пошел. Шемяка остался один. Ему казалось, что земля горит под его ногами. Он задыхался он жара и подошел к печке, пощупать: не слишком ли печка была натоплена в этом покое. Но печку в этот день еще и не топили… Время летело. Шемяка терял терпение. Он хотел уже идти к Заозерскому, когда старик дворецкий вошел и, радостно усмехаясь, сказал: "Князь Димитрий Васильевич ждет тебя, князь Димитрий Юрьевич".

Холод пробежал по телу Шемяки от этих слов. Он побледнел, хотел ступить ногою и не мог. Дворецкий в испуге подбежал к нему. "Ничего, ничего, добрый старик — от счастья не умирают!" — сказал Шемяка.

Счастливец!.. Смеешь ли роптать, ты, бедный человек, на бытие свое, если Бог украшает жизнь твою такими минутами, такими перлами счастия!

Поспешно пройдя до молельной князя Заозерского, Шемяка остановился. Дворецкий отворил дверь: там стоял Заозерский, старик боярин его, князь Шелешпанский, и старая няня — подле нее стояла София, бледная, как полотно.

Испуганный ее бледностью, Шемяка вошел робко и остановился. Заозерский стал на колени перед кивотом, где находились в богатых ризах образа, и начал молиться. Все преклонили колена, и Шемяка следовал примеру других, сам не чувствуя что делает.

После трех земных поклонов Заозерский встал. София хотела подняться, но не могла. "Дочь моя милая", — сказал ей Заозерский. Яркий румянец показался на щеках ее, и она поспешно встала. "Дай мне твою руку", — продолжал Заозерский. Как будто лихорадка била Софию. Она опять побледнела и вся дрожала.

С неизъяснимым чувством радости, горести — нет! ни радости, ни горести — смотрел на нее Шемяка и без мыслей промолвил: "Княжна! родитель твой согласен на мое счастье, но ты…"

Глаза Софии обратились к нему и слезы, как крупный жемчуг, посыпались с ресниц ее. Она готова была лишиться чувств. Няня поддержала ее.

— Князь Димитрий Васильевич! — сказал Шемяка, — неволею только татары берут. Если княжна…

"Давайте мне ваши руки!" — отвечал Заозерский, со слезами на глазах и с улыбкою на устах.

София протянула руку, Шемяка тоже сделал, и ему показалось, что огонь пробежал по всему телу его, когда рука его коснулась руки Софии. Сложив руки их вместе, Заозерский проговорил: "Бог да благословит вас! Живите и веселите нас, стариков!"

Схватив руку Софии, Шемяка устремил взоры свои на глаза ее. Жарко вспыхнули щеки ее; она скрыла лицо свое на груди няни.

"Княжна, княжна! одно слово из уст твоих! Одно твое милое слово!"

— Полно, князь, — сказал Заозерский. — Девичьи слова дороги — их не скоро добьешься.

"И, матушка княжна! полно совеститься: ведь уже князь Димитрий Юрьевич теперь твой суженый, С Божьего и с родительского благословения!" — говорила няня.

— Нет, княжна! скажи мне, скажи, если я тебе не нравен, если ты не любишь меня… — говорил Шемяка, не опуская руки Софьиной.

"Да, скажи ему, родная!" — говорила няня, усмехаясь. София что-то пробормотала няне. — "Что говорит она?" — воскликнул Шемяка.

— Да, что говорит: я уж его и во сне сегодня видела! Вот что говорит она.

Напрасно София хотела загородить рукою уста нескромной няни: слова были сказаны; тайна ее открылась. Безжалостная старуха отодвинулась от нее, и София осталась одна, выданная страстным взорам Шемяки, с раскрасневшимися щеками, на которых бледность не смела уже появляться. София не знала, куда ей скрыться от людей, не смела поднять глаз. Шемяка любовался ею и не отваживался к ней приблизиться. Заозерский, няня и Шелешпанский смотрели на них улыбаясь.

"Ну, коли так, то о согласии ее и спрашивать нечего. Кто во сне девичьем мерещится, тот наяву любится. Да впрочем, ведь я ее не принуждал; она добровольно сказала мне: Да! Не правда ли, Софья?"

— Да, — прошептала она, едва внятным голосом. Шемяка — не говорил ни слова.

"Ну, поздравляю тебя, князь Димитрий Юрьевич: ты такой же молодец бить врагов, как уговаривать стариков и завоевывать сердца девушек. Поздравляю тебя!"

Заозерский обнял Шемяку. Шелешпанский рассыпался в поздравлениях после того, наговорил даже много и такого, отчего щеки невест горят ярче. Старики наши любили шутку и позволяли себе быть нескромными в шутках при таком случае. Дошла очередь до старой няни: весь сказочный набор приветствий рассыпала она, уподобляя невесту бурмитской жемчужине, белой лебедке, светлому месяцу, а жениха камню самоцветному, ясному соколу и светлому солнышку. "Да, я уж предвидела, — продолжала болтливая старуха, — что этому быть, когда с подноса княжны чарка упала, как она подносила здоровье князю Димитрию Юрьевичу. Дай вам, Господи, любовь да совет, мир да привет на тысячу лет. А теперь вам надобно, по нашему обычаю, поцеловаться. Поцелуй, как замок, два сердца смыкает, и после него уже нельзя воротиться, да и не захочется: так тебя и тянет к любимому человеку, которого хоть один раз в жизни поцеловал!"

Легко прикоснулся губами своими Шемяка к ротику Софии. "Княжна! — сказал он ей, — на земле ли я, или уже в раю небесном?" Взгляд, брошенный украдкой, взгляд нежности, заботы, замешательства, был единственным ответом Софии.

Долго хотел бы Шемяка пробыть в этом сладостном забвении самого себя, но Заозерский напомнил, что пора расстаться. Счастливец теперь имел уже довольно сил исполнить повеление старика. Заозерский и Шемяка встретили толпу бояр и дворян в большой комнате. Они собрались радостно приветствовать своего князя, поздравлять Шемяку и потом спешили готовиться к вечеру. Шемяка ушел в свои покои; ничего не говорил он о своей невесте с сопутниками — с ними не хотел он говорить — и Чарторийский и Сабуров проклинали Заозерского, думая, что их время уже миновалось. Так поступают все угодники страстей своего повелителя, если видят, что он разрывает ничтожный плен их. К вечеру весь дворец был освещен. Богато одетый, цветущий радостью явился Шемяка и казался первым красавцем в кругу придворных князя. Он в самом деле похорошел в несколько часов: время красит, безвременье старит. Вывели невесту, со всеми обрядами, в дорогом убранстве и, по прочтении молитвы священником, благословили дедовским образом жениха с невестою. Тогда мог Заозерский полюбоваться, видя рядком милую дочь свою с юным ее женихом. Пошли кубки по рукам. По странному смешению религиозных обрядов с житейскими обычаями, едва благословили невесту, и едва священник раскланялся, едва прошли слезы умиления и благоговение на лицах присутствовавших, во дворе княжеском застучали в медные тазы и железные сковороды, старики пустились в шутки и прибаутки, и хор девушек, подруг княжны, призванных к ней с обеда и разряженных, запел свадебные песни. Хотите ли знать их?

       Не лежи, черный бобр, у крутых берегов,

       А черна куница возле быстрой реки;

       Не сиди, князь Димитрий, во чужом пиру,

       Князь ты Димитрий Васильевич;

       Снаряжай свадебку молодой княжны.

       Молодой княжны Софьи Дмитриевны!

       — Глупые вы люди, неразумные!

       Уж у меня свадьба снаряжена,

       Девять печей хлеба напечено,

       Десятая печь витых калачей,

       Витых калачей с завитушками;

       Девять поставов браги наварено,

       Десятый постав меду крепкого;

       Уж у меня приданое изготовлено!

       Девять городов, с пригородками,

       Девять теремов, с притеремками.

* * *

       На заре рано, на утренней,

       На восходе красного солнышка,

       На закате светлого месяца,

       Не от ветра, не от вихоря,

       У князя Димитрий Васильевича

       Учинилась беда великая:

       Вода на дворе возлелеяла,

       Три кораблика уплыло —

       Первый с червонным золотом,

       Второй со светлым серебром,

       Третий с красною девицею,

       С княжною Софьею Дмитриевною.

       Не жаль мне червонного золота,

       Не жаль мне светлого серебра,

       Только жаль мне красной девицы:

       Та у меня была дочь родимая,

       Дочь родная, дочь любимая.

* * *

       Венули ветры по полю,

       Грянули веслы по морю;

       Ходит княжна в высоком терему,

       Княжна Софья Дмитриевна,

       То подумаешь, то раздумаешь;

       С кем бы мне думушку придумавши,

       С кем бы мне крепкую раздумаши?

       Думать думу с родным батюшкой —

       Та ей дума не верна, не крепка,

       Те словеса ей не понравились;

       Думать думу с одной матушкой —

       Та ей дума не верна, не крепка,

       Те словеса ей не понравились;

       Думать думу с молодым князем,

       К_н_я_з_е_м Дмитрием Юрьевичем —

       Та ей дума верна и крепка,

       Те словеса ей понравились.

Так пели подруги княжны, пока старики и гости чокались кубками и шумели; жены князей и бояр сидели неподвижно, а жених наговаривал невесте речи любви и счастия, держал ее белую руку в своих руках и иногда, украдкою, целовал ее румяные щеки и нежный ротик. Ужин был сытный и — пьяный. Расставаясь, при громких песнях, София сама поцеловала Шемяку, когда старики обнимались и, с шумом прощаясь, клялись в вечной любви к Заозерскому и в непременном счастии жениха и невесты. Как ни тщательно старались дворецкие Заозерского помогать гостям убираться домой, однако ж двоих нашли потом в углу, забытых. С трудом могли уверить их, что они расположились спать не дома. Один послушался и скоро побежал, когда объявили ему приказ супруги его; у другого совсем пропал хмель, когда нарочно стали говорить подле него, будто у соседа его, в прошедшую ночь, вытащили скрынку с деньгами из кладовой.

Три дня, каждый вечер, продолжались подобные гулянки. Радовались все подданные князя; приезжали поздравлять его даже все монахи из Каменского и Куштинского монастырей. На четвертый день угощали обедом их и духовенство, а простому народу выкатили целые бочки браги. Невеста являлась только по вечерам; днем была она невидима, и только жениху позволялось утром, на минуту, являться в ее терем. Шемяка забывал весь мир. Пора было миру сказаться счастливому князю: он был слишком счастлив!

Глава IV

Тюрьма ты моя, тюрьма крепка!

Пошире ты гробовой доски,

Да тяжеле ты ее в сотеро,

Подлиннее ты домовища дубового,

Да теснее в тебе молодцу удалому!

Старинная песня

— Ну, великий господин, властитель всех бесов на свете! говори: правда ли это? — спросил боярин Старков, поспешно вставая, едва Гудочник вошел в комнату; боярин сидел в это время за столом, держа в руках большую оловянную кружку. "Правда", — отвечал Гудочник, усмехнувшись.

— Не иму веры, дондеже не… — боярин не пригадал, как окончить ему свою духовную пословицу.

"Дондеже не положу железы на руце и нозе его, и не упрячу буйной его головы в каменный мешок", — прибавил Гудочрйк.

— Воля твоя, старый хрен — это невероятно, этого не может быть! Повтори, что ты говорил мне?

"Глупость людская, особливо когда в дело вмешиваются бабьи глазки, всегда вероятна и вернее ума. Пожалуй, повторю: прежде я говорил тебе верные вести, что Шемяка хочет ехать сам в Москву; потом, что он едет; теперь говорю, что он скоро к тебе появится и что ты должен встретить дорогого гостя с подобающею честью, потому, что за этим именно послан ты сюда от Великого князя Василия Васильевича".

Старков крестился обеими руками: "И это точно подтверждается?"

— Боярин! есть всему мера — и вере и неверию. Сейчас прискакали расставленные по дороге ближние гонцы: Шемяка скачет за ними и прямо сюда, в село Братищи, где ты и я ожидаем его.

"Он помешался!" — сказал Старков, усмехаясь жалостливо.

— Нет! когда женится, то помешается, а теперь только дуреть начинает. Не знаю, однако ж, боярин, что тебе тут кажется непонятно! Я рассказывал уже тебе, что Шемяка засватался в таком семействе, где чарки не выпьют без земного поклона, а дети с рождения клобук надевают. Старик Заозерский начал увещевать князя, что ему, яко христианину и яко человеку, не годится быти во вражде с Великим князем; что благо смиряющемуся, и что блаженни миротворцы, яко тии сынове Божий нарекутся. Шемяка поколебался: ведь у него куриное сердце, скоро переходит и долго не продолжается. Тут и будущий тесть и невеста сильнее пристали к князю; призвали на помощь монахов; будущий тестюшка твердил одно: "Князь! отдаю я тебе мое единственное детище; препоручаю тебе и сына своего. Я стар, не сегодня, так завтра умру; если ты останешься во вражде, отравишь ты последние часы моей жизни, заставишь ты меня при дверях гроба думать не о спасении души, а о мире, где покину я тебя и дочь на произвол мирской бури. Да не зайдет солнце во гневе нашем…" Ну, и прочее, и прочее. А пока говорил это Заозерский и подговаривали ему монахи, молодая невеста прижималась к горячему сердечку жениха, роняла жемчужные слезки и только шептала: "Если любишь меня — помирись с Великим князем!" Эти слова — немного их было, да сильно отзывались они в сердце Шемяки: "Я не враждую, я давно простил московского князя. И теперь, когда я так счастлив, могу ли иметь на кого-нибудь злобу? Но Великий князь притворщик, хитрец, лукавый человек. Он ничему не поверит, когда в то же время брат мой сбирается на него войною. И могу ли я отдать ему брата головой?" — "Злые люди разлучили всех вас — не выдавай брата, но помири их: не может быть, не люди будут они, брат твой и Великий князь, когда ты изъяснишь брату своему всю невозможность борьбы с Москвою, когда Великий князь увидит в то же время твое доброе расположение. Они взаимно уступят друг другу, и мир процветет в потомстве Димитрия Донского! С каким весельем тогда встретим мы тебя, миротворца братьев, победителя не мечом, но словом честным и добрым!" — "Княжна Софья Дмитриевна! узнай, как я люблю тебя, как слушается твой жених твоего родителя: я еду завтра же и — прямо в Москву!" — вскричал Шемяка. Побледнела, задрожала молодая княжна-невеста. — "Да! в Москву! — продолжал Шемяка. — Если приступать к чему, так приступать душою и сердцем немедля, прямо, искренно. Я еду в Москву: звать на свадьбу мою брата моего Василия Васильевича, со всем его великокняжеским двором. В Угличе все у меня готово: терем светлый, мед сладкий, пиво крепкое — отправляйтесь туда; верно, вы застанете уже там брата Димитрия — я привезу с собою брата Василия Юрьевича и Великого князя, или приеду сказать вам: я простил его, но мира между ними нет! Я смирялся; но он питает вражду, семя диавольское. Тогда, да судит Бог виноватого!" — Предприятие Шемяки не на шутку испугало всех. Но таково свойство у этого князя: если он на что решится, то предается этому решению душою и сердцем… Рассказывать ли тебе, боярин, как после того расставались, плакали? У меня были там, в Заозерье, такие приятели, которые ни одного словечка не проронили и, может статься, наперед подсказывали многим, что надобно было говорить.

Старков качал головою: "Знаешь ли: ведь я не поверил было ушам своим, когда Великий князь призвал меня и сказал, куда и зачем меня отправляют?"

— Ты изумился, кажется, боярин, когда и меня увидел и когда Великий князь велел тебе поступить согласно тому, что я скажу?

"Признаюсь и в этом. Как мне было и не изумиться, если ты сам не забыл, с какой поры не встречались мы с тобою? Хоть ты и уверяешь, будто тогда не ты, но какое-то демонское наваждение обморочило всех нас — однако ж… хм!.. садись-ка, крестный батюшка, который благословил воевод московских в дураки, — примолвил Старков, указывая место Гудочнику, — садись и растолкуй, где пропадал ты с тех пор, что ты поделывал и как ты успел из притоманных друзей покойного старика Юрия сделаться таким другом нашего Великого князя? Не слишком-то доверчив наш князь Великий, и не надивлюсь я, как умел ты попасть к нему в такую великую милость!"

— Не всякий тот друг, кто с тобой брагу пьет; не всякий ворог, кто на тебя с мечом идет. А сверх того, боярин, рыба ищет, где глубже, человек, где лучше. Светило сегодняшнее солнце — мы на нем онучки сушили; засветит завтра другое — мы будем сушить на нем. Позволь мне отложить на время дружескую с тобою беседу — от тебя ничего за душою не скрою, но теперь припомню тебе: все ли у тебя исправно и готово для встречи дорогого гостя?

"Да, да, я так изумился последней вести, что я забыл об этом. Распоряжено все; да, только надобно присмотреть за народом, так ли все сделано. Право, изумился я, и все было забыл…"

— Изумляться ничему не надобно, — ворчал Гудочник, — даже и тому, что ты поумнеешь. — Он проводил глазами Старкова и задумавшись сел на лавку.

День вечерел, становилось темно, как бывает темно в душе человека, когда он замышляет злое. Прискакал еще гонец и сказал, что Шемяку оставил в пяти верстах. Старков и бывшие при нем московские чиновники выехали за село. Несколько воинов стояло на почетной страже, близ избы, где назначен был ночлег Шемяке. Жители села толпами высыпали в поле. Все радовались, казалось, прибытию дорогого гостя.

Шемяка был охотник до скорой, лихой езды. По дороге, повсюду, от самой границы Великого княжества до Москвы, приготовлены ему были подставные щегольские тройки. Шемяка ехал с малою свитою, с Сабуровым и Чарторийским. Только пыль снежная взвивалась из-под копыт лошадиных, и множество колокольчиков на дугах звенело и гудело издалека.

Увидя Старкова, Шемяка остановился. Ласково, весело выслушал он приветствие боярина, поклон от Великого князя и приглашение отдохнуть в Братищах, где изготовлен был сытный ужин. Сани привернули к ночлегу.

Шутливо, приветливо поздоровался опять Шемяка со Старковым, не заметив его смущения; ужин был готов. Налив первую чару, Шемяка поднял ее высоко и выпил за здоровье Василия Васильевича,

— Позволь спросить, князь Димитрий Юрьевич, доволен ли ты доныне своим путем-дорогою; исправна ли была езда, добры ли были ночлеги? — сказал Старков.

"Я лично стану благодарить брата моего, Великого князя, — отвечал Шемяка, — и никогда не думал я, чтобы можно было до такой степени приложить старание угодить гостю. О, надеюсь отплатить за это на свадебном пиру своем! Садись, боярин, садитесь все — по-простому, по-дорожному".

Начался ужин, и русское разгулье развеселило сердца всех. Шемяка не утерпел: он пересказал Старкову, как хороша, как разлюбезна его невеста; с громким кликом осушены были кубки за ее здоровье.

— Ну, Чарторийский, видишь ли, что заяц по-пустому перебежал нам дорогу, при выезде из Кубены? — сказал Шемяка, оставшись с ними наедине. — Завтра мы в Москве, и не знаю, что-то говорит мне, будто с завтрашнего дня начнется истинное мое счастье! Такое веселье бывает недаром — давно не был я так весел и доволен.

"Кем, князь: собою или другими?"

— И собою и другими. Вижу, что правда светлая побеждает все и всякого: и самый подозрительный брат мой, Великий князь, не смеет не уступить доверчивому желанию добра и мира, которое ведет меня в Москву. Он чествует и принимает меня, как дорогого своего гостя, ждет не дождется и высылает на дорогу встречать и угощать. Я худо было поверил ласковому поздравлению, которое прислал он мне в Заозерье. Недоверчивость, чувство неприязни отравляли все часы моей радости. Будущее темнело передо мною, как туча осенняя. Теперь все ясно — и в сердце и в судьбе моей. Что ты кряхтишь, Чарторийский? Аль жесток тюфяк разостлали тебе хозяева наши? — спрашивал Шемяка, беспечно протягиваясь на мягком тюфяке своем, покрытом медвежьею кожею.

"Нет! мягко лежать, князь, да под голову лезет жесткая дума".

— Еще сомнения? Или ты боишься в самом деле кубенского зайца.

"Нет! я никогда, ни в чем не сомневаюсь, князь, потому, что никогда не думаю о завтрашнем дне, но, признаюсь тебе…"

— Что?

"Не нравится мне твоя поездка в Москву. К старому врагу надобно ходить, как в берлогу медвежью, с рогатиною в руках. Не любится мне, что ты явишься у него, как слуга его, когда мог бы его позвать к себе, как ровню. Я, на твоем месте, поехал бы в Дмитров к Василию Юрьевичу и оттуда звал бы на свадьбу Великого князя. Там надежнее мириться, где, слыша недоброе слово, можно ухватиться за бердыш… Впрочем, так что-то вздумалось мне говорить тебе… Поздно робеть, когда до Москвы остался один переезд".

Шемяка не отвечал: он уже спал крепко.

Не прошло двух часов после того, как заснули Шемяка и сопутник его, дверь тихо растворилась, несколько человек вооруженных воинов вошло в избу, осторожно светя глухим фонарем. Старков следовал за ними. Тихо подошли они к оружию, сложенному на столе Шемякою и сопутником его, и схватили это оружие. Тут несколько человек бросились к Шемяке, несколько к Чарторийскому и уцепились им за руки и за ноги.

— Что? — тихо спрашивал Старков. "Не выскочат!" — отвечал один воин.

— Подавай же огня! — вскричал Старков, растворяя дверь в сени. Там стояло множество воинов с зажженными фонарями.

Едва мог опомниться Шемяка. Раскрывая с трудом глаза, еще отягченные сном, он не понимал: во сне или наяву видит он избу, освещенную огнями, и толпу вооруженных воинов. Он хотел перевернуться, не мог, и только тогда заметил, что несколько сильных воинов держат его крепко.

— Чарторийский! спишь ли ты, или нет? Что это такое?

"Не сплю, князь Димитрий Юрьевич, да пошевелиться не могу — меня держит дюжина здоровых рук".

— Князь Димитрий Юрьевич! — сказал тогда Старков, выступая вперед, — от имени Великого князя Василия Васильевича объявляю тебя пленником.

Шемяка не отвечал ни слова. Он безмолвно смотрел на всех, окружавших его, и наконец сказал с негодованием: "Да воскреснет Бог! Какой дурной сон мне грезится! Кажется, я не много выпил с вечера".

— Изволь вставать, князь Димитрий Юрьевич, и прошу пожаловать за мною, — сказал Старков, сам сторонясь за своих воинов.

"Неужели это не сон? — вскричал Шемяка, стараясь пошевелиться. — Прочь от меня! Эй, ты, боярин Старков, или сам черт в его образе! вели отпустить меня этим бесам, а не то я не оставлю в вас живой души — с людьми управлюсь мечом, с чертями крестом!"

— Прошу не буйствовать, князь Димитрий Юрьевич, или я принужден буду употребить силу.

"Силу?" — И с этим словом кровь вскипела в жилах Шемяки. Как бешеный, рванулся он, вырвался из рук державших его воинов, вскочил и бросился к столу, где лежал меч его. Воины кинулись снова схватить его — стол полетел вверх ногами.

"Меч мой! — громко закричал Шемяка, — вставай, Чарторийский! это разбойники!"

— Воины! схватите князя! — закричал Старков, отступая к самым дверям.

"Прочь!" — загремел Шемяка, ухватил скамейку, стоявшую подле стола, и от одного размаха полетело с ног несколько человек.

— Князь! сопротивление бесполезно! — сказал Старков, — я кликну еще сто человек; ты безоружен — щади жизнь свою.

"Князь Димитрий Юрьевич! — сказал Чарторийский, — и я примолвлю: сопротивление бесполезно. Думать было в Кубене, думать было в Ярославле, а теперь поздно…"

Шемяка опустил на пол скамейку, бывшую в руках его; тяжкая печаль изобразилась на его лице. Никто не смел к нему подступить.

Безмолвие продолжалось с минуту.

— Говорите после этого, что добродетель есть на земле, что правда есть в мире! — сказал тихо Шемяка. — Ах! Софья моя, Софья! Ах! Князь Димитрий Васильевич! если бы вы теперь были здесь и знали!

"Князь! — сказал Старков, — прости меня: я исполняю повеления своего государя; не увечь без надобности невинного народа, а я поклянусь тебе, что никакого зла причинено тебе не будет!"

— Поклянись! — сказал Шемяка, обращаясь к нему с горькою улыбкою, — ну, поклянись, я послушаю!

"Вот тебе Бог порукою, и святая икона Владимирская, что жизнь твоя сохранится, и что мне велено только отвезти тебя в безопасное место и держать под стражею до дальнейшего повеления".

— А что это такое: безопасное место? Могила что ли? Видно, что до этого безопасного места любезный братец мой, Великий ваш князь, не думает уладить добром!

"Сохрани нас, Господи! мне повелено тебя чествовать и хранить".

— Откармливать на убой? Ха, ха, ха! — Опять все вамолчали.

— Слушай, — сказал Шемяка, идя к Старкову, — слушай… — Старков боязливо пятился от него. — Не бойся! — сказал Шемяка, — слушай мое препоручение, слушай же: если ты станешь посылать в Москву и доносить о поимке меня, то вели сказать брату, что скорее борода вырастет у него на ладони, нежели я помирюсь с ним; скажи ему, что он… выдумай самое непримиримое слово, — воскликнул Шемяка, схватя за руку Старкова и сильно сжимая ее, — скажи ему это слово от меня и прибавь к тому, что он изменник, обманщик, трус… Давайте мне одеваться! Готовы ли палачи твои, боярин?

"Поверь мне, князь…"

— Верю, всему верю, потому, что в роде нашем все бывало — и резали друг друга, и в тюрьмах душили, и глаза вынимали… Ба! Свирестель! ты ли это? — сказал Шемяка, увидя одного из воинов, — и ты здесь?

"Здесь, батюшка-князь!"

— Тебя не желал бы я встретить здесь: как мог ты принять на себя должность моего спекулатора? Помнишь ли ты битву у Николы Нагорного: я размозжил было тебе голову — ты закричал мне: "Пощади — у меня трое сирот!"

"Батюшка-князь!" — вскричал Свирестель, бросаясь целовать руку Шемяки, со слезами.

— Спасибо, хоть добро помнишь. Князю твоему уступил я целое царство, а он забыл это. Пояс мой! А меча мне не отдадут?

"Князь…" — сказал Старков, запинаясь.

— Ну, хорошо, хорошо! Смотрите только, чтобы он не заржавел. Отпустите же теперь Чарторийского. Старков! могу, ли я написать несколько слов, или послать кого-нибудь к моему будущему тестю?

"Князь…" — сказал опять Старков, в замешательстве.

— И этого нельзя? Хорошо. Готов ли ты, Чарторийский? Пойдем!

Шемяка вышел в сени. Толпа воинов занимала всю улицу; лошади были уже готовы; сторонясь, когда проходил Шемяка, один из воинов чем-то загремел; быстро взглянул на него Шемяка; воин что-то прятал позади себя; Шемяка сильно повернул его и увидел — железные кандалы!

— Видно, это кушанье не было готово ко вчерашнему ужину? — сказал он, обращаясь к Старкову.

Старков молчал.

— Подай мне их — я положу их с собою! — сказал Шемяка, схватывая кандалы, и скорыми шагами пошел к саням, сказав: — Будет время, когда звон этих кандалов обвинит Василия перед престолом Божиим!

Шемяка сел вместе с Чарторийским. Воины окружили его сани; другие скакали впереди и сзади. Своротили в сторону с Московской большой дороги. Шемяка завернулся в медвежью полсть и спокойно заснул.

— Где мы? — спросил он, проснувшись поутру, у Чарторийского.

"Мы выехали на Рязанскую дорогу".

Опять завернулся Шемяка и не говорил более ни слова. Переменять лошадей останавливались в маленьких селениях, проезжая большие.

— Боярин! — спросил Шемяка у Старкова, когда тот подошел к нему, — скажи: стало быть, приготовлены были здесь для меня лошади, и вы ждали меня?

"Да, князь!"

— А помнишь ли ты, что говорил, встречая меня в Братищах?

"Забыл, князь!" — Старков улыбнулся. Шемяка сам засмеялся.

Быстро привезли Шемяку в Коломну. Сани въехали в тамошний Кремль. Жилищем Шемяки определено было две комнаты в одной из башен Кремля. Ворота заперли и весь Кремль окружили стражею. Старков просил сказать: что ему нужно?

— Ничего! — отвечал Шемяка и не стал более говорить со Старковым. Он был разлучен со всеми спутниками своими. Почти весь первый день, молча, угрюмо, сложа руки, ходил он по небольшой тюрьме своей.

— От Великого князя приехали к тебе бояре, князь, — сказал ему Старков на другой день.

"Я не хочу их видеть, — отвечал Шемяка. — Прошу и тебя, боярин, не являться ко мне, или я ни за что не ручаюсь!"

Старков поспешно ушел. Пристав и несколько прислужников являлись к пленнику с обедом и ужином.

Уже более недели пролетело для Шемяки в тяжком его заключении, когда вечером в один день отворил кто-то дверь в его тюрьму и тихонько задвинул изнутри засовом. Шемяка равнодушно смотрел в окно на далекую Москву-реку и хладнокровно оборотился к пришедшему. Казалось, что Шемяка не обращает никакого внимания ни на один предмет из всего, что его окружало.

Вошедший низко поклонился и тихо стал подходить к Шемяке. Недоверчиво обвел глазами Шемяка и схватился рукою за тяжелый стул, подле него стоявший.

Вошедший понял движение Шемяки и сказал ему: "Неужели ты боишься меня, старика безоружного?"

— Зачем ты пришел сюда? — спросил его Шемяка. — Прошу убираться, а боюсь или не боюсь я тебя, или кого-нибудь — до этого нет тебе дела!

"Ты не узнаешь меня, князь Димитрий Юрьевич? Правда, мельком, и то давно, виделись мы с тобою, и ты мог позабыть меня".

— Кто бы ты ни был — ты раб Василия, ты один из палачей моих — пошел вон: по крайней мере, эта тюрьма мой удел, которым законно владею я, по воле Великого твоего князя. Вон! — воскликнул громче Шемяка, с умножающеюся яростью.

"Умей отличать друга от врага, князь!" — твердо отвечал пришедший, не сходя со своего места.

— Великий князь твой доказал мне хорошо свою дружбу, а с презренным смердом его дружиться я сам не захочу.

"Я не раб московского князя — я жилец целого мира и раб тому, кто, — тут голос незнакомца понизился, — кто враг московскому князю!"

Шемяка изумился и при сумраке внимательно смотрел на старика, стараясь разглядеть его.

— Я принес к тебе вести от брата твоего, от князя Димитрия Васильевича, от княжны Софии Дмитриевны.

"Искуситель! какие имена произносишь ты! — воскликнул Шемяка, закрывая лицо руками. — Зачем пришел ты смущать меня, меня, всеми позабытого? Я приучился было смотреть на свою участь и слова бы не сказал, если бы целый век суждено мне было здесь просидеть. Мое безумие слишком стоило такой награды — моя глупость достойна наказания!"

— Нет! добро никогда не погибнет, и кто сеет его горестью, тот пожнет радостью…

"Молчи, молчи, враг ли ты, изменник, искуситель, или в самом деле, друг мне! Слово добродетель, за этими затворами, в этих стенах, будет насмешкою на людей и укором Богу! Но говори — лги мне о вестях от тех людей, имена которых пробуждают еще душу мою!"

— Они все живы, здоровы, кланяются тебе.

"Живы — и забыли меня…"

— Ах! не забыли, князь добрый! Князь Заозерский и невеста твоя теперь в Угличе!

Как от громового удара вскочил Шемяка со своего места. "В Угличе? — воскликнул он. — Но ты лжешь… Кто ты?"

— По имени Иван, по прозвищу Гудочник, по душе недруг московского князя.

"Да, я узнаю тебя, кажется; не помню только: где мы виделись?"

— Мы виделись с тобою однажды, в страшный час кончины боярина Иоанна Димитриевича, в золотых надворных сенях.

Минувшее пролетело, казалось, перед взорами Шемяки. "Да, правда — помню!" — сказал он.

"Горе излишне мудрствующему, горе князю слабому, окруженному злым советом! От первого погиб боярин Иоанн; от второго родитель твой потерял престол!"

— А горе ли тому, кто добыл его мечом и потом вольно уступил своему врагу?

"Горе, если раздор кипит между родными, и один брат парит соколом, а другой, как рак, пятится в воду".

— Я знаю, что тебя все считают человеком бывалым и оказавшим большие услуги темными делами моему родителю.

"Нет, не темными, князь, — мои дела просветлеют солнцем там, некогда, где и когда светлые мирские дела многих князей и бояр покажутся тьмою кромешною!"

— Чего же хочешь ты от меня?

"Я пришел сказать тебе, что я состою в твоих повелениях". — Гудочник стал на колена и поцеловал руку Шемяке.

— Что же ты можешь для меня сделать?

"Разве недовольно уже и того, что к тебе перепадает через меня весточка от милых тебе людей? Весть от милого, как капля воды на палимый зноем язык, подкрепляет и оживляет нас".

— Но что же, если они живы только, что из этого?

"Они помнят тебя, а кто помнит, пожалеет ли чего-нибудь за твое спасение?"

— Что говоришь ты!

"Неужели в несколько дней дух твой до того ослабел, рука твоя до того разучилась держать меч, а душа таить крепкую думу?"

— Нет! нет!.. — сказал Шемяка, удерживая свое нетерпение, — но человек благовейно должен принимать наказание Божие.

"Князь! эти речи не по твоей голове, эти мысли не по твоему плечу! Что если бы кто теперь принес тебе весть свободы?"

— Свободы, — воскликнул Шемяка, — раздолья воле, разрушения мечу…

"Тише, ради Бога, князь!"

— Говорит о свободе моей и велит шептать — боится тюремных стен! Прочь от меня, соблазнитель! Я не верю тебе, краснобай, не верю ни вестям, ни словам твоим!

"Хорошо — надобно тебя уверить — до тех пор ни слова. Завтра, когда заблаговестят к обедне, смотри в это окошко, прямо на берег Москвы-реки, вглядись, с кем буду я там говорить. Добрая ночь!" — Старик ушел и запер за собою дверь.

Как взволновалась кровь Шемяки, как вскипелись все его мысли! До тех пор, беспрерывно, какое-то бесчувствие владело им после первого порыва, после той минуты, когда он готов был не отдаться живой в руки злодеям своим. Пролетела эта минута, и мысль о безрассудной доверчивости к Василию и ненависть к людям, сменившие его радостное ожидание, его надежды на мир и счастие, подавили его душу. Он не смел даже и роптать на самого себя, не смел осуждать своего поступка: его присоветовали, его одобрили люди столь добродетельные, столь милые ему; они, конечно, терзались после того, узнав судьбу Шемяки и гибель, в какую повергли его. Все это уничтожало, смешивало все помыслы, и Шемяка почитал все сие Божеским испытанием, наказанием, терпеливо решаясь ждать своей участи. А теперь? А! теперь все ожило в его душе: мщение, любовь, ненависть, гордость, оскорбление, позор, нанесенный его роду и званию, даже мысль о том, что он выдал беззащитного брата своего на жертву неутолимому, хитрому Василию! Ему пришло в голову помышление и об опасности, какой подвергались, может быть, Заозерский и дочь его. Он загорел, закипел мыслью свободы, мщения! Он вспоминал потом все, что слыхал о Гудочнике, странном, непонятном человеке; готов был верить, что этот старик оборотнем проходит сквозь двери и затворы темниц, невидимо присутствует во дворцах и увлекает души людей колдовством. Он вспоминал, что таинственный Гудочник всегда оказывал преданность Юрию и роду его; что он был участником и важным действователем во всех умыслах и смятениях до первого завладения Москвы Юрием. Но почему Гудочник ненавиствует московскому князю? Кто этот непостижимый старик? И если он доставит ему свободу, что начать тогда? Куда устремиться? Только бы выйти из темницы, только бы свободно дохнуть в чистом поднебесье — душа встрепенется сильною, крепкою думою…

Всю ночь не спал Шемяка, и едва стало брезжиться, он подбегал уже десять раз к окну, указанному Гудочником. Сильный холод заволок окно морозными своими узорами; Шемяка оттаивал мороз своим дыханием, своими руками. Взошло солнце; ярко осветились окрестности; народ заходил, зашевелился — не видно было Гудочника! Тогда только вспомнил Шемяка, что благовест к обедне будет знаком условленного времени. С грустью бросился он на свое ложе и прислушивался к каждому шороху и самому легкому шуму. В ушах его, чудилось ему, беспрерывно звенели колокольчики, и несколько раз вскакивал и подбегал он снова к окну, думая, что уже слышит желанный благовест…

Он раздался наконец и казался вестью воскресения Шемяке. Князь перекрестился, подбежал к окну и нетерпеливо смотрел: Гудочник там — он стоит с кем-то. Но кто это с ним? Да, Шемяка не ошибается: это друг и боярин Заозерского — это старик Шелешпанский! Радостно закричал Шемяка, готов был выбить окно и броситься в него с башни. Шелешпанский говорит с Гудочником, обнимает его, оборачивается к тюрьме Шемяки, машет ширинкою, кланяется, и оба старика вместе уходят…

Итак — Шелешпанский здесь, вблизи; он пришел от милых сердцу людей; он видел недавно Софию… Часы казались годами Шемяке: он ходил, садился, ломал себе руки от досады и нетерпения, иногда решался даже ломать двери тюрьмы. Солнце показывало уже полдень; слышен стук — двери отворяются. — Кто это? Гудочник? — Нет! Пристав принес обед Шемяке. Нельзя ли вырваться теперь? Шемяка приблизился к двери — она отворена. Пристав оборотился и сказал улыбаясь: "Там двадцать человек стражи, князь — если хочешь, отвори и посмотри!"

— Убирайся вон! Я не хочу есть! — сказал Шемяка, сильно толкая пристава. — Убирайся, или я выкину тебя, и с обедом твоим!

Робко осмотрелся пристав и поспешил выйти. Шемяка слышит, как стучат снова затворы, как все умолкает…

Тоска отравила у него час, горесть съела другой — отчаяние начинало терзать Шемяку, когда день померк, никто не являлся, и о Гудочнике не было ни слуху, ни духу.

Но, вот снова стучат затворы, дверь отворяется — Шемяка ждет: это Старков; за ним пристав с обедом, или с ужином. Пленник готов был кинуться на них, задавить их, бросить в передние комнаты перед тюрьмою и лучше погибнуть, сражаясь с воинами, нежели еще томиться… Но за приставом шел Гудочник — Шемяка задрожал, и вся жизнь перешла у него во взоры. Гудочник остановился у дверей и потупил глаза в землю, с видом покорности.

— Мне донесли, князь Димитрий Юрьевич, что ты не изволил сегодня кушать, — сказал Старков. — Прости, что, вопреки твоему желанию, это привело меня сюда. Великий князь поручил мне блюсти твое княжеское здравие.

Шемяка ничего не отвечал.

"Прошу сказать мне, если ты, чего, Боже сохрани, сделался нездоров и чувствуешь какой-нибудь недуг телесный…"

— Я здоров, но не хочу есть! — отвечал Шемяка. — Скажи мне: что же приказал тебе делать со мною твой Великий князь? — быстро спросил он потом, после короткого молчания, подходя к Старкову.

"Я ничего не знаю", — отвечал Старков, удаляясь от него.

— Неужели я должен сгнить здесь? — вспыльчиво воскликнул Шемяка. — Казнить, так казните скорее! Только братоубийства и недоставало еще твоему князю!

"Ради Господа, не говори мне таких речей, князь! Ты, конечно, нездоров, и вот я привел к тебе знающего человека. — Старков указал на Гудочника. — Если ты нездоров, скажи ему свою болезнь".

Шемяка хотел отвечать; но Гудочник, с низким поклоном, подошел к нему и тихонько шепнул: "Притворись больным!"

— Я не знаю, — сказал Шемяка, в замешательстве, — да и чье здоровье перенесет тоску и грусть моего заключения? Не единой души человеческой…

"Грусти и печали Господь помощник; в части и нечасти князь владыка; а мы, люди старые, люди бывалые, лечим недуги телесные, во имя Отца и Сына и Святого Духа, бесы прогоняющего, здравоносного, тело и душу радующего — лечим огневицу лихую, лихоманки злые, сорок лихоманок, Иродовых дщерей — трясущую, палящую, знобящую, удушающую, надувающую, бессонную, сонливую, медвежью, козлиную… Позволь, князь Димитрий Юрьевич, посмотреть в твои очи, пощупать твою руку — не сказывай болезни, угадаем и вылечим!"

Скороговоркою проговорил все это Гудочник, кланяясь Шемяке, но не показывая никакого знака душевного участия.

— Неужели ты знаешь, как лечить болезни всякие? — спросил Шемяка, невольно усмехнувшись.

"Знаем, знаем — погоди до завтра, до этого времени, и ты будешь здоров — тебе Бог судил еще много счастья и дарования в грядущее время… А мы лечим все, что ни попало: ту ли болезнь, что горячкою называют, а у иных огневою, ибо в той болезни человек, что твой огонь горит, подобно которая храмина горит и от того огня сгорает — знаем! В кашле лихом, что ли? Лекарственное снадобье невелико: толки чесноку три головки, клади в горшок, наливай медом пресным, ставь на ночь в печь теплую, покрывай крышкою, дай упреть, дай выпить — поможет! А у кого руки, или нога изломится — вылечит трын-трава, доброго слова не стоит: возьми пива доброго в ковшик, да столько же патоки, положи в горшок, парь гораздо, пока упреет до половины; да на плат намажь того спуска, около излома обвей, не отымай плата три дня и пока заживет переменяй. От уроков, от причудов, от змеиного укушения, от лихого глаза, от недоброго слова, от ветряного нашептанья, от вынутого следа, от сожженных волосов, от примиганья с левой, сердечной стороны — сыщем сделье, снадобье — Бог поможет, рукой снимет, недуг простится, человек укрепится!"

Говоря все это, с примолвкою благословений, Гудочник смотрел на Шемяку, ощупывал руку его и потом сказал: "Изволь покушать на здоровье, а как покушаешь, выкушай благословясь, вот это снадобье".

Он вынул из-за пазухи две сткляночки, смешал что-то жидкое, в серебряной чарке и поставил на стол. "На дне записка!" — шепнул он мимоходом, отступая к двери.

— Князь Димитрий Юрьевич! не введи меня в слово перед Великим князем, — сказал Старков, — исполни, что этот старик велит!

"Хорошо, боярин, хорошо; но мне всего более нужен покой… Прощайте!"

Боярин и Гудочник вышли; пристав остался. Наскоро проглотил кое-что из кушанья Шемяка и готов было гнать пристава, чтобы поскорее ухватиться за чарку, оставленную Гудочником. Вот и неповоротливый пристав удалился. Шемяка схватил чарку, выплеснул что в ней было: на дне лежал золотой перстень князя Заозерского, с его именем; к нему была привязана записка:

"Ободрись, утишь нетерпение, верь, что мы не дремлем".

Первая радость, с того дня, как Шемяка был захвачен, оживила теперь его душу! Он успокоился; мечты веселые усладили его; он уснул, и сны счастливые представили ему Кубену, Заозерье, Софью, клики ратные, стук мечей, ржание коней, звук трубный… Он еще не знал, что будет, на что он решится, но уже радовался.

Назавтра, Гудочник явился к нему вечером, один. "Веришь ли мне, князь, после того, кого ты видел и что получил?" — спросил он.

— Верю, верю старик! Скажи, что мне теперь делать? Скоро ли свобода моя?

"От тебя нужно согласие; тебе потребны твердость духа, бодрость, отвага. Мы должны поспешить исполнением: время дорого, драгоценные часы могут пролететь безвозвратно. К несчастию, твой брат, кроме дикой храбрости, не имеет никаких других достоинств княжеских. Если бы он слушался советов, если бы временил немного, пока ты взовьешься соколом из своего заточения, то победа была бы вдвое вернее. Но я трепещу, что он опрометью бросится на московское войско один и — погибнет! Тогда тебе одному трудно будет бороться с Москвою. Души людские расклеились; Москва страшит всех своею властию. Одна надежда на Новгород, и — ни на кого более!"

— Итак, брат мой уже сходится с Москвою?

"Да, рать московская сильно гонится за ним. Он отступил в Устюжские леса. Рать московская двигается туда, а с нею и другие многие князья".

— Меня нет там!

"Князь! решаешься ли ты на последнюю борьбу с Москвою? Уверился ли ты, что между тобою и Василием мира нет и быть не может? Если будешь ты на свободе, не станешь ли опять доканчивать с Москвою чем-нибудь другим, кроме меча и дубины? Твердо ли надеешься на крепость души и руки?"

— Победить, или пасть!

"А если твои родные, Заозерский, юный брат твой Димитрий, не согласятся с тобою — муж ли ты?"

— Они видели последнее усилие мое к миру с Москвою — совесть моя спокойна — они не запротиворечат моей совести…

"А если, жертвуя всем за твое спасение, брат твой уже присоединил войска свои к Василию, если князь Заозерский мирится, ладится с ним, уступает ему все, дает ему обещания за тебя и за себя?"

Шемяка ходил скорыми шагами по темнице: "Отвори мне дверь тюрьмы моей, и я клянусь тебе…"

— Не клянись, князь! не клянись! Еще одно слово: если хочешь, чтобы Новгород пристал к тебе, если хочешь, чтобы я положил свою голову, спасая тебя, посвятил тебе всю кровь, всю жизнь мою — обещай мне, обещай… — Гудочник упал на колена перед Шемякою, — когда Бог пособит тебе одолеть Москву — возвратить потомкам суздальского князя их наследие, неправедно отнято гордым, бесчеловечным дядею твоим Василием Димитриевичем сорок лет тому назад… Обещай мне!

"Старик! что ты говоришь: в тюрьме думать о будущем, когда мой грядущий час мне ненадежен?"

— Обещай возвратить все, чем владел прадед твой по матери, мудрый Константин, и что отнял у детей его несправедливый Василий Димитриевич, хищник дедовского наследия! Если ты не в силах будешь этого исполнить — ты ни к чему не обязываешься…

"Изъясни мне…"

— Ты не обещаешь, и я не слуга твой! Знай, что Заозерский и София твоя в страшной опасности: они в Угличе, но московская рать идет на Углич, и мир тем более невозможен, что твоя дружина, узнав о твоем бедствии, присоединилась к твоему брату. Часть дружин твоих хочет крепко защищать Углич; но может ли? Гибель храбрым, и в смятении битвы и разорения погибнет и София твоя и Заозерский, которого не выпускают из Углича. В Кубену пошла особая рать Василия…

"О моя дружина! О мои храбрые люди! узнаю вас! Если бы я был с вами!"

— Ты испытал уже душу Василия. Если Углич возьмут, если брат твой в то же время погибнет, что ожидает тебя и Заозерского? Ты в тюрьме — лобное место; скрытный яд, вечное заточение…

"Полно, старик, полно!"

— Но у нас все готово к твоему побегу. Никто не знал, куда увезли тебя — я сообщил эту тайну твоим, и Шелешпанский, презирая запрещение своего князя, приехал скрытно сюда. Мы сыщем случай и прямо помчимся к брату твоему. Ужас обнимет Василия, когда он о тебе услышит; Новгород готов идти за потомков Константина. Он будет с тобою!

"Я обещаю, клянусь тебе все исполнить…"

— Не клянись, князь! — воскликнул Гудочник, — клятва дело страшное! Не связывай души, если не можешь развязать ее потом! Только дай слово твое!

"Вот оно!" — Шемяка протянул руку. Почтительно пожал ее Гудочник и поцеловал.

— Теперь я головою расшибу дверь тюрьмы твоей, или расшибу голову мою об эту дверь, — сказал он, едва удерживая слезы. — Прости, князь, бодрствуй, не унывай! Спаси тебя, Господи!

"Когда же, старик, когда?"

— Молись и уповай! Стены толсты, стража неусыпна и многочисленна, город наполнен воинами; но сильная воля человека чего не преодолеет и не сделает! Предуведомляю тебя вперед, что ты должен терпеть еще несколько дней — не знаю — может быть, завтра — может быть, еще неделю должен ты ждать. Более не увидишь ты меня, до тех пор, пока не ударит час воли Божией и твоей свободы! Тогда помолись с верою и — иди, или на честь и славу, или на верную смерть… Да, то или другое — я не хочу скрывать от тебя ничего. Побег твой сопряжен со страшными опасностями.

"Лучше смерть, нежели истома, горшая смерти! Но еще неделю… когда ты сам говоришь, что часы дороги!"

— Обернись же птичкою и полетай, если можешь! Будто не желал бы я вырвать тебя, хоть в сие самое мгновение? Ох! Князь Димитрий Юрьевич! Тебе только мщение, тебе только слава, а мне, мне… и в гробе не успокоюсь я, если не выполню мести моей над родом Василия — и царствие Божие затворится мне, хотя бы гору принес я добрых дел с собою за могилу! Неужели, думаешь ты, тебе только радея, мыслю я о твоем освобождении?

"Старик! скажи мне: кто ты?"

— Грешник Иван, по прозванью Гудочник. Я уже сказывал тебе об этом.

"Нет! изъясни мне тайну твоих дел. Отчего ненависть твоя к роду моего дяди? Отчего требуешь ты только одной платы — восстановления Суздаля?"

Гудочник колебался: "Мне некогда и не нужно изъяснять тебе. Знай одно: я суздалец, я видел падение моей отчизны, видел смерть моего государя, природного, доброго, сильного, Богом мне данного, и — страшная клятва облегла душу мою: положить свою голову, или воротить славу Суздаля, честь дому мудрого Константина, наследие потомству его! Этой клятвы никто не снимет с меня: я дал ее при живоносном гробе Господа Бога и Спаса нашего, Иисуса Христа!"

Глаза Гудочника сверкнули огнем сильного чувства; вид его был одушевлен чем-то необыкновенным. Всегда немного сгорбленный от старости, или тяжести жизни, он выпрямился теперь и казалось, что с него свалились десятки годов.

"Князь Димитрий Юрьевич! взяв с тебя слово, я не только не стану щадить себя, освобождая тебя из темничного мрака, я стану сражаться рядом с тобою, и ты увидишь, отучилась ли эта рука махать секирою в кровавом бою! В тебе одном теперь все мое спасение, здесь и за могилою. Кроме тебя, нет князя, на которого мог бы я возложить свою надежду — избесчеловечились люди, щедушны стали князья, и — горе Рязани, Твери! Не долго еще гордиться князьям их на своих столах княжеских: как море-окиян, Москва глотает и поглотит их… Прощай!"

Столько разнообразных мыслей, столько различных дум наполнили душу Шемяки, что он, в совершенном недоумении, склонился на одр свой, и долго безразличные, неопределенные мечтания летали перед ним, и благодетельный сон не хотел запечатлеть их своим спокойствием. Так смерть медлит успокоить человека, взволнованного, отяжелевшего бурями и волнением страстей несытых и жизни тяжкой…

Глава V

Опять на бой, опять на битву —

Но слава где?..

* — * -

Прошел день, прошел другой, прошел третий: не являлся Гудочник, никого не видал Шемяка, кроме пристава, приносившего ему обед и ужин. Целый мир волновался вне стен его тюрьмы, а в ней, как в гробу, Шемяка был один, и мрачно, тихо, безмолвно было в ней все, как в могиле. Только звон колокола, благовестивший время утренней и вечерней молитвы, достигал в нее, и слышался говор галок, стадами летавших вокруг вышек Кремля и криком своим вызывавших снежные тучи.

"Зачем являлся ко мне этот проклятый человек? — говорил иногда Шемяка. — Зачем растравил он сердце мое своими зловещими словами? Зачем возбудил он уснувшую мою душу? Я лучше бы оставался в моем прежнем забытьи, неведении, во тьме души, похожей на смертный сон — но, по крайней мере, я был тогда спокоен. Что я говорю!"

Но более недели еще протекло в совершенном безмолвии, тяжкой безвестности… Шемяка думал, что он начинает безуметь — у него пропал сон; он почти ничего не мог ни есть, ни пить. Иногда казалось ему, что вся тюрьма его ходит кругом — он схватывался тогда за свою голову, чувствуя, что она болит тяжко, и готов был удариться о стену, или броситься на пристава, убить его и погибнуть, сражаясь с тюремною стражею. Состояние его становилось непереносимо.

Но в одну ночь, проведенную, как другие, почти без сна, едва начинал белеть день на небе, шум и голоса в передней комнате встревожили Шемяку. Лежа в полузабытьи, он не знал еще, во сне или наяву слышится ему все это. Запор темничный упал; дверь темницы настежь растворилась; множество вооруженных людей стояло в передней и несколько человек бросилось в тюрьму Шемяки. Он не подымался со своего ложа и ни о чем не думал, даже о том, что, может быть, настал последний, решительный час его.

Первый человек, вбежавший в тюрьму, упал на колени перед ложем Шемяки, схватил руку князя, поцеловал ее и воскликнул: "Благодарю Господа Бога, что еще привел Он мне видеть тебя, князь Димитрий Юрьевич!"

Шемяка приподнялся и при свете огня, принесенного в темницу, быстро вглядывался в говорившего сии слова: это был Чарторийский!

"Друг, товарищ!" — "Добрый князь!" Они обнялись крепко. — "Не сон ли это?"

— Нет! ты свободен! Мы опять с тобою!

"Свободен?" — Шемяка почувствовал новую жизнь и бодро стал на ноги.

— Князь Великий отдает тебе поклон, любимому брату своему, молодшему; молит тебя забыть все, что лихого ни было и возвращает тебе княжеский меч твой, — говорил Старков, преклоняясь почтительно и поднося Шемяке его меч.

Шемяка схватил меч; несколько мгновений, молча, держал его в руках, поцеловал и воскликнул: "Отныне мы с тобой не расстанемся, друг сердечный!" Он спешил потом выйти из тюрьмы, ничего не спрашивая и не отвечая на слова Старкова; все расступились перед ним; Старков спешил вперед, отворяя двери; Чарторийский и воины следовали за ними.

Богато убранные кони ожидали их при выходе из башни. Старков просил Шемяку следовать в княжеский дворец. Все еще не расспрашивал ни о чем Шемяка и только жадно вдыхал в себя вольный воздух.

Спутники, захваченные с Шемякою, ожидали его при воротах дворца и радостный крик их приветствовал князя; он соскочил с коня и обнимал последнего своего конюха, как равного, как друга.

Во дворце ожидало его объяснение столь неожиданной, столь внезапной свободы. Тут находились знаменитые послы Великого князя: молодые князья Тарусский и Стародубский и несколько бояр Заозерского.

Приветствия и поклоны, дружеское объятие бояр Заозерского, поздравления — все это следовало так быстро, что Шемяка не успевал опомниться; ему даже некогда еще было обрадоваться. Вопросы и ответы взаимные летели при том один за другими. Он узнал, что князь Заозерский находится в Москве, и вот что писал он к Шемяке:

"Последнее несчастие наше произошло от твоей поспешности: Великий князь мог предполагать какой-нибудь злой умысел, видя тебя едущего в Москву, когда в то же время брат твой подымался на него новою усобицею. Простим это подозрение, ибо сам Великий князь тужит теперь о своем поступке и желает загладить его перед тобою, Несмотря на то, что брат твой нейдет на мир и что дружина твоя, угличская, присоединилась к нему, Великий князь не хочет войны, не мстит даже и за то, что Василий Юрьевич взял Устюг на щит, причем был убит любимый воевода великокняжеский, князь Глеб Оболенский, и брат твой свирепствовал зверообразно в Устюге, укрепился там на бой и грозно ждет на себя войско великокняжеское. Великий князь кается во всем, просит тебя простить его во всех прегрешениях и готов учинить съезд, для докончания с тобою и с братом, в Угличе, или где ты сам назначишь. Между тем, как доказательство дружбы и полной доверенности, он отдаёт тебе начальство над дружинами, собранными у Тулы. Ты не ведаешь еще о неслыханном диве, совершившемся в последнее время: бывший сильный хан Большой орды, Улу-Махмет, некогда решавший судьбу Великого князя и родителя твоего, изгнан из Орды племянником своим Кичимом-ханом и теперь прибежал Русь со своими дружинами. Он занял Белев и укрепился в нем. Иди, изгони врага Руси и всего христианства и потом спеши к нам. Я нахожусь в Москве и не знаю, как рассказать тебе о дружественной ласке и великом чествовании, какое мне здесь оказывают. Завтра выезжаю я в Углич, где ждет тебя твоя невеста. Поплакала она; но теперь плакать будет от радости и желания видеть тебя скорее".

— Чего же медлить? — воскликнул Шемяка. — Послы московские! беда учит уму, смиряет гордость! И кто долго спал на ложе печали и вражды, тот немедля переляжет на ложе радости и мира, хотя бы оно и не совсем мягко было. Бог судья брату Василию Васильевичу: худо заплатил он мне за доверенность и дружество, но все забываю, не присоединяюсь к крамольному брату моему, прикажу и дружине моей отстать от него, немедленно иду развеять нового врага Руси православной. Об остальном, обо всем, переговорим после, за чашей дружеского меду! Велите изготовиться к поспешному отправлению под Тулу.

Остаток ночи и следующий день, до самого вечера, употреблены были Шемякою на расспросы, разговоры, отправление г_р_а_м_о_т к Василию Косому, к Заозерскому, к Великому князю. С восторгом слушал Шемяка известие о том, с какою жестокою горестью услышала София о заключении его; порадовался, что это оскорбило всех русских князей, и что все они заступались перед Великим князем за Шемяку; доверчиво, как дитя, предался он после сего думе о счастливом будущем времени, надеясь, что брат его конечно послушается разумного совета, прекратит междоусобицу, когда при том Великий князь согласен на все уступки. Итак — впереди мир, тишина, счастье…

— Но что вздумалось Гудочнику пугать меня небывалыми вестями и представлять мне все дела в таком темном виде? К чему думал он завести новую крамоду? — Эта мысль вдруг мелькнула в голове Шемяки. — И что значил приезд Шелешпанското в Коломну? — подумал он еще.

— Где теперь ваш Шелешпанский? — спросил Шемяка у бояр Заозерского.

"Никто не ведает, что с ним сделалось, — отвечали бояре. — Он пропал куда-то из Углича и это сильно опечалило нашего князя. Его нет ни в Москве, ни в Заозерьи".

— Что не вижу я здесь старика, знахаря и целебника, которого приводил ты ко мне, боярин Старков? — спросил у него Шемяка.

"Может быть тебе неизвестно, князь, кто этот старик: это Гудочник, известный по Москве-своими сказками и песнями. Юродивый он не юродивый, а Бог весть что: одни говорят Божий человек, другие бесов сын. Он был на это время в Коломне, но потом пропал, неизвестно куда; вероятно, ушел на богомолье, или опять уплелся в Москву — настоящий воевода новгородский: никому отчета не дает".

— Неужели он думал морочить меня? И что значили его рассказы о себе самом и о Суздале? — подумал Шемяка.

В ночь поскакал он к дружинам, собранным близ Тулы.

Его изумили однако ж рассказы и вести по дороге. Отвсюду слышны были горькие жалобы и упреки, усиливавшиеся по мере приближения его к Туле. Жители всюду сказывали, что дружины шли, как шайки разбойников и злых врагов — отнимали, грабили, бесчинствовали, даже запалили несколько деревень.

Загадка таких горестных беспорядков пояснилась, когда Шемяка увидел дружины, отданные под его начальство. Это не было стройное воинство, но сбор бродяг и поселян, худо вооруженных, согнанных и высланных наскоро. Ни одного опытного воеводы, каковы: Басенок, князь Баба-Друцкий, или Ряполовские, не находилось при войске. Бояре, к войску приданные, были народ самый ничтожный, и выше всех подымал голову молодой Андрей Федорович Голтяев, родня по бабушке Великому князю. Таруссский и Стародубский князья едва ли не в первый раз являлись на поле битвы. Войско рассыпано было без порядка, кочевало в Туле и окрестных селениях и только гуляло, пьянствовало и буянило.

Шемяка узнал, что Улу-Махмет с немногими, но старыми и опытными дружинами, не оставлял Белева и ждал: чем решится участь его, готовый на битву и на мир. Послов его не допустили в Москву, и тщетно старался Шемяка узнать: какое намерение положил о Махмете Великий князь? Также не постигал он, почему Великий Князь удерживал лучшую дружину свою по ту сторону Москвы, если он не думал воевать с Косым, как уверял его в этом Заозерский?

Грозно повелел Шемяка свести немедленно воедино все буйные толпы и двинуть их самым поспешным походам к Белеву. Дружины повиновались неохотно, нестройно: шли не шли, ехали не ехали. Шемяка сам явился к ним, велел заковать в оковы несколько дерзких своевольщиков, другие не посмели более противиться;

Близ Белева, сомкнув все дружины, Шемяка созвал первый военный совет. В то же время явились послы хана. Страшный шум и смятение были в совете. Толпа молодых вождей и князей слышать не хотела о переговорах. "Бог предает в руки наши старого, злого врага Руси православной, хана, некогда столь сильного в страшного. Нет ему мира! И какой мир с ним? Какое: соединение чистому с нечистым?"

— Судьба битвы в руце Божией, — говорил Шемяка, — не гордитесь, бояре и князья, вспомните, что с Махметом немногие, но лучшие дружины, готовые на смерть. Я не отступлю в бою; но худой мир лучше доброй битвы. Если можно спасти от гибели хоть одну душу христианскую, она ляжет тяжко на душу того, кто мог и не хотел спасти ее…

"Не хвалюсь ведением тайной думы Великого князя, — горделиво говорил Голтяев, — но если бы он хотел переговоров, то зачем посылать ему войско против хана? У воина один переговорщик — меч!"

Шемяка настоял однако ж на принятии послов ханских. Их ввели в собрание князей и воевод.

Переходчиво счастье человеческое и переменчиво время. Старый, седовласый Улан царевич, посадивший на великокняжеский престол Василия, после спора его перед Махметом с дядею Юрием, смиренно престал теперь перед собранием. Он окинул глазами всех и хладнокровно начал говорить:

"Никого из вас не вижу здесь такого, кто был бы прежде свидетелем великой чести и славы моего государи, хана Большой и Золотой Орды и царя русского. Но еще живы подобные свидетели в Руси вашей, и Великий князь ваш был моею рукою посажен на его великокняжеский престол. Твоему родителю, князь Димитрий Юрьевич, приказывал некогда Махмет, как рабу своему, теперь — тебе вручена судьба великого хана…

Велик Бог! Нет Бога, кроме Бога!

Поколения преходят, слава изменяется, добро неизменно, и — велик Бог!

И сим-то неизменным добром горд и славен наш великий хан Махмет. Горе человеку, если только в славе и счастии он велик и грозен, а бедствие уничижает его и малит!

Скажите мне: не всегда ли доброхоствовал и радел вам Великий хан Махмет? Не судил ли он право судьи между вашими князьями? Обременял ли он вас податьми и пошлинами?

Если вы не видали его сами в величии и славе, спросите стариков ваших, спросите вашего Великого князя.

Ныне, вероломный племянник возмутил Орды, изгнал великого Махмета. И удалился великий Махмет к друзьям своим, русским князьям.

Горе забывающему благодеяния! Прощает Великий хан, что не с почестью встретили вы его; не оскорбляется тем, что не дружески приветили вы его, но загородили ему дорогу войском, как будто врагу.

Он ничего не требует от вас, обещает прожить мирно и только до весны, до красных дней, дайте ему покочевать в бедной земле вашей и пропитать свою дружину. Тогда он сам оставит вашу сторону и пойдет, или в злачные степи приволжские решать судьбу саблями, в бою с племянником, или удалится в глубину лесов камских, и там создаст себе новое царство, поставит свой ханский казан и сзовет к себе власть и силу.

Если не согласитесь, если хотите сражаться, если неблагодарностью оскорбите великого хана — велик Бог, и крепка еще сабля правоверных. — Испытайте! у нас достанет еще силы наказать вас!"

— Гордый посол изгнанника! две головы разве принес ты к нам? — воскликнул Голтяев, вскакивая со своего места. — Так ли просят милостыни?

"Милостыни? — вскричал Улан, и рука его опустилась на рукоять кинжала. — Прощаю безумие за юность твою", — промолвил он, подумав.

— Если гостем приехал к нам хан твой, — вскричал боярин Собакин, — пусть едет в Москву один, бить челом Великому князю. Но гостем с дружинами не приходят, Пусть распустит, разгонит он свою сволочь; для нее нет у нас хлеба.

"Бедна же ваша земля, как беден ваш ум, если для ханских друзей нет у вас хлеба, и если вы не видите, что вам не отогнать дружин от хана, пока есть у них в руках мечи".

— Не учиться нам бить ваше темное царство и гонять вас бичами из русских областей! — вскричал Собакин; громкий хохот раздался в собрании.

"Кажется, — сказал Улан, — кажется, я тебя знаю: Собакин, который д_е_р_ж_а_л стремя мое, когда я сажал на престол твоего князя? Не ошиблись в имени твоем: настоящая ты собака, лаешь на владыку!"

— Сам ты собака, татарин проклятый, свиное ухо! — воскликнул Собакин, слыша, что все хохочут от слов Улана,

"А! такая обида нестерпима! — воскликнул Улан. — Отдайте его мне головою — без того я не пойду отсюда!"

Смятенный шум раздался в собрании. Жизнь Улана была в опасности. Крик: "На битву, на битву! Прочь татарина!" — зашумел повсюду.

Оскорбленный дерзостью и безрассудностью князей и бояр, Шемяка старался утишить смятение. Ему стыдно было видеть неустрашимое мужество и величавость Улана, угрюмого, седого старика, и в противоположность тому буйство и мятеж своих товарищей.

Когда шум утих от грозных речей Шемяки, Улан усмехнулся и сказал: "Так ты, стало быть, князь, главный здесь воевода? Жалею о тебе: видно, что ты еще не привык повелевать — поучись. Я требую выдачи Собакина: хочу иметь удовольствие простить его за дерзкие речи!"

Тогда снова смятенный шум взволновал всех; уговорить было уже невозможно. Шемяка едва мог только спасти Улана от мечей и отправить его безопасно к хану.

— Мне ли должны вы повиноваться? — говорил он князьям и воеводам, — или я для того только здесь, чтобы видеть ваше буйство и срамиться перед татарином?

"Веди нас в бой, веди на Махмета, — кричало несколько голосов, — и мы повинуемся тебе!"

— Никто не смей приказывать мне: я запрещаю бой и кончу миром! — отвечал Шемяка.

"Похлопочи за себя о мире у Великого князя, если еще не проучила тебя Коломна!" — вскричал в запальчивости Голтяев.

— Дерзкий мальчишка! — воскликнул Шемяка, — я проучу тебя! Отдай меч свой и жди моего суда!

"Возьми, если можешь!" — отвечал Голтяев с прежнею запальчивостию.

— Мы не выдадим Юрьеву роду родственника Великого князя! — вскричали все.

Шемяка хотел отвечать, как внезапно прибежали к нему с известием, что между татарами и русскими началась уже битва.

— Кто дерзнул? — воскликнул Шемяка.

"Князья Стародубский и Тарусский напали на отряд татар, возвращавшийся в город с запасами, собранными в окрестности. В жестокой схватке Стародубский был убит; другие обратились в бегство; к ним кинулись на помощь…"

— К оружию, к оружию! — загремели все. — Не дадим басурманам ругаться над Русью! — В беспорядке князья и воеводы выбежали из совета. Увлеченный другими, Шемяка не мог противиться, потому что бой загорелся вдруг в двадцати местах, отдельными отрядами. Он едва мог привести его хотя в малый порядок.

Ожесточение сделалось ужасное. Татары бились насмерть. Сам зять ханский, ужасный силач, выскакал из города, с отборными наездниками. Воевода Семен Волынец, потомок славного Волынца, сподвижника Донского на Куликовом поле, сохранивший от предка своего только силу, ринулся с охотниками и схватился с зятем ханским. Только искры сыпались от мечей их, и в один раз зять ханский пал с разрубленным шеломом, а кольчуга Волынца не защитила его тела и он, раздвоенный страшным ударом, свалился с лошади.

Падение ханского зятя навело ужас на татар; они бросились бежать в город, и с диким воплем пустились за ними русские. Шемяка видел опасность, ибо Улан выступал в это время из засады, но остановить было невозможно: небольшой отряд русских врезался в самый город; другие дрогнули и побежали обратно. Темнота разлучила сражающихся; все были в смятении, беспорядке; воеводы, бояре, князя, воины бросились отдыхать, кто где мог; нельзя было сообразить ни дружия, ни отрядов.

Обезопасив несколько русский табор, Шемяка отправил от себя двух бояр переговорить с ханом, и тем хотел он остановить дальнейшее кровопролитие; другим военачальникам велел собраться к себе ранним утром на совет и измученный, утомленный, оскорбленный всем, что было в этот день, вошел он в свое убежище.

Высокого роста человек, с ног до головы вооруженный, встал при его приходе.

"Здравия князю Димитрию Юрьевичу!" — сказал незнакомец. — Шемяка отступил с удивлением: это был Гудочник.

— Князь Димитрий Юрьевич, — сказал один из двух воевод, следовавших в это время за ним, — вели схватить этого человека: это соглядатай. Мы видели, как он вчера крался из Белева в наш стан, и гнались за ним; но он успел скрыться в лесу тайною тропинкою.

"Я его хорошо знаю, — отвечал угрюмо Шемяка. — Оставьте меня с ним одного".

Воеводы недоверчиво обменялись взорами и немедленно вышли.

— Вели схватить их и задержать, — сказал Гудочник.

"Для чего?" — спросил Шемяка.

— Разве не понимаешь ты, что они немедленно побегут и возмутят других своим известием? Разве не видишь ты, какое воеводство вручил тебе Василий? Неужели не чувствуешь ты своего бесславия, своей погибели, и того, что завтра, может быть, скуют тебя и повезут, как изменника, в Москву?

"Вестник злосчастия! опять явился ты с окаянными твоими речами!" — вскричал в негодовании Шемяка.

— Да, опять, опять — пришел укорить тебя в малодушии, доверчивости, непростительной отроку, не только взрослому князю, укорить в забвении обета, какой дал ты мне в тюрьме своей!

"Дерзкий крамольник! страшись гнева моего!"

— Ничего не устрашусь: я пришел к тебе сказать последние вести, и если ты не пробудишься от них, делай, что хочешь! Знай, что ты обманут, оболган, проведен. Между тем, как смеялись над твоим воеводством, и дали тебе п_ь_я_н_у_ю толпу сторожить безопасность Москвы от хана, который и не думал воевать с Москвою; а рад будет, если его трогать не станут, — Великий князь усильно напал на Углич твой, взял его, и твоя невеста, и легковерный отец ее, слабый старик, теперь находятся в плену московском, а верная дружина твоя легла костьми на добычу вранам и волкам…

"Клевета!"

— Клевета? Трепещи и слушай далее: в сильном бою, — в то время, когда грабили твой Углич, Василий Юрьевич, брат твой, был разбит и схвачен; на другой день ему вырезали глаза, по велению Великого князя, и послали его в заточение, в дальний монастырь.

"Лжешь, проклятый человек! — в бешенстве воскликнул Шемяка, схватывая за горло Гудочника. Рука его дрожала; Гудочник легко отвел ее своею рукою.

— Дослушай князь и не горячись: услыша такую весть, меньшой брат твой, Димитрий, упал без чувств, и жестокая горячка привела его на край гроба — ему не вставать более, и — слава Богу, хоть не услышит он о твоем позоре!"

Трепеща склонился Шемяка на скамью, близ стоявшую.

"Не услышит, — продолжал Гудочник, — как последнюю отрасль старшего рода Димитрия Донского, тебя, рабствующего Василию, повезут в Москву, на позор и посмешище!

Славно, Василий Васильевич, истинный Великий князь, достойный сын Суздальского хищника!

С незапамятных времен, только один князь русский был лишен очей своих, и то не рукою брата, а рукою врага; но здесь вонзил нож в очи внуку Димитрия Донского другой внук его. Теперь почивай спокойно, Великий князь, в крепком своем Кремле! Один из врагов твоих плачет кровью, вместо слез, другой умирает, третьего скоро приведут тебе на потеху!"

Тихо поведя рукою, Шемяка спросил прерывающимся голосом: "Чем утвердишь ты мне слова твои? Вестник неслыханного злодейства! я не верю тебе: не может совершиться вероломство, столь страшное, преступление, столь черное! Содрогнулась бы земля, загорелось бы небо, если бы только мысль о чем-нибудь подобном родилась в душе человека! Вот письмо Заозерского — мог ли писать его он, если бы хоть что-нибудь было правдою в твоих речах!"

Гудочник взглянул на письмо: "Оно писано за две недели из Москвы, когда князя Заозерского кормили в Москве и отпустили потом в Углич, на убой. Кто поручится за то, что может сделаться на другой день? Вы все вероломно обмануты Василием".

— Но, для чего же он выпустил меня из тюрьмы, дал мне дружины и воеводство над ними?

"Ты безопаснее для него здесь, нежели в тюрьме. Если умысел спасти тебя был открыт; если притом Василий мог оправдать себя в вероломном захвачении твоем, осудив тебя потом, как изменника, сообщника татарского?"

— Ты лжешь: когда такое дело требовало оправдания? Мог ли Василий решиться на преступление неслыханное?

"Малое зло требует оправдания, но в великом оправдываться не станут. И тогда стоял еще крепко твой Углич, грозил еще брат твой — и вот Заозерского улестили, уласкали, улелеяли: ты всем казался страдальцем — теперь ты появишься, как злодей и предатель отчизны татарину. Битва не дала тебе победы; знаю, как сражался ты; но что мог ты против отборных войск татарских, с твоею пьяною толпою? Ты все еще не веришь мне и — не верь! Хорошо! Дождись, пока прийдут к тебе и наложат на тебя колодку?"

Тогда слезы потекли из глаз Шемяки; он склонил голову, закрыл ее руками и зарыдал громко.

— О милые братья мои! Василий — львиная храбрость, товарищ опасностей, неродной сердцем, родной кровью отцовскою, меч булатный в бою, копье неизменное, рука сильная в битве! О Димитрий, душа ангельская, младенец сердцем, праведник небесный, утеха отцовская, райский цвет в мире грешном и суетном! О моя дружина удалая, товарищи, на мечах вскормленные, разгульные, веселые, крепкие!"

Гудочник стоял, сложа руки, и молчал. Поспешно вошел к ним Чарторийский.

"Князь Димитрий Юрьевич, — сказал он, — я едва поднялся с одра и пришел известить тебя о грозящей беде". Чарторийский был бледен; правая рука его была подвязана; в пылу битвы он был жестоко ранен и замертво унесен с поля сражения.

— Какая еще беда? — спросил Шемяка, не вставая со своего места.

"В ставке Голтяева собрались все московские воеводы; они говорят, что ты сносишься тайно с ханом, что ты изменяешь и передаешь татарам войско московское, что у тебя видели лазутчика ханского. Хотят схватить тебя, и один верный боярин рязанский известил меня об этом!"

— Что же? Пусть прийдут, — хладнокровно отвечал Шемяка.

"Ты погибнешь, князь мой! Ты здесь одинок, никто за тебя не заступится — я даже не могу держать меча…"

— Живой не отдамся я им в руки — в этом уверяю тебя, а жить так, как живу я — горше смерти и хуже быть не может!

"Нет! может, — сказал Гудочник, — может: есть цепи, кандалы, есть тюрьмы, есть ножи вырезать очи; есть невесты, которых можно отнимать и отдавать за рабов, когда женихи будут в то же время истекать кровью и плакать не слезами, а ядом палящим",

— Смерть и проклятие! — воскликнул Шемяка. — Что же мне делать? Дай мне Василия, дай: я растерзаю его своими руками, напьюсь его кровью, выточу из костей его зернь и потом кину жребий, что ожидает меня за все это на том свете!

"Ты ожил, наконец, — сказал Гудочник, — ожил. Пойдем же, спеши, не медли; я проведу тебя сквозь мечи и копья вражеские, сыщу тебе дружины, сыщу мстителей, уведу тебя в вольную землю новгородскую, убежище изгнанных, бедствующих князей! Повесть о злодействах Василия, о гибели рода твоего, вознесет мечи и копья вольного народа. Если Василий не дал тебе отпировать свадебного пира, то задай ему пир кровавый, напои смертным вином убийцу братьев твоих!"

— Веди меня, веди скорее, скорее!

"Дай сперва задать потеху московской сволочи! Пойдем, вели седлать коней!"

Не понимая сам, что делается, Шемяка кликнул конюших своих. "Скорее седлать коней!" — сказал он.

— Они уже оседланы, и мы продрогли, дожидаясь, что ты повелишь.

"Кто приказал вам?"

— Я, — сказал Чарторийский, — боясь следствий того, о чем я говорил тебе.

Шемяка крепко пожал ему руку.

"Князь Димитрий Юрьевич! — вскричал Сабуров, вбегая испуганный, — дело плохое: в войске началось сильное волнение: крамола воевод усиливается; слышны клики буйные против тебя".

— Я пойду к ним, обличу их, обличу их вероломного князя!

"Князь! помысли, опомнись: что ты замышляешь? — сказал Гудочник. — Надобно спасаться, и не здесь место оправдывать себя, но там, там, на новогородском вече, с булатными доводами правоты твоей!"

— Князь! спасайся, если только есть средство! — сказал Чарторийский, — оставь нас в жертву врагов твоих!

"Вас оставить — последних друзей моих? Никогда, никогда!"

— Мы найдем средства спастись все, не боясь ни крамол, ни мечей, — сказал Гудочник. — Недалеко отсюда ждут нас подводы, и мы будем далеко, прежде нежели опомнятся москвичи от гостинца нашего. Поспешим!

Гудочник пошел; все следовали за ним, поспешно сели на коней и тихо поехали из небольшого селения, где был главный притон московских воевод. Видно было повсюду большое волнение; огни мелькали по домам; воины ездили взад и вперед; большой костер огня разложен был за селением. Тихо проехали беглецы мимо толпы воинов, собравшихся в беспорядке подле костра. "Вслушайся в клики их", — говорил Гудочник Шемяке. В шуме и безобразных воплях, слышны были громкие восклицания: "Смерть Юрьеву отродью! Чего мешкать! Смерть изменникам московского Великого князя! Не станем терпеть ханских друзей!"

— Теперь пора попотчевать друзей твоих! — сказал Гудочник. — Поедем скорее! — Отъехав к лесу, недалеко от селения, Гудочник затрубил в звонкий рожок. Звуки далеко отдались в лесу и звонко повторены были другим и третьим рожками. Не прошло несколько мгновений, как в стороне к Белеву засветился огонь, и пожар опламенил небосклон.

"Ты предаешь соотчичей в руки врагов!" — вскричал с негодованием Шемяка.

— Нет! спасаю их. Через час, не более, тайная засада обошла бы их сзади, и они погибли бы все, в тишине сна и ночи, под саблею басурманской. Князь Чарторийский! можешь ли держаться на коне?

"Могу, если надобно спасать жизнь".

— Итак, благослови, Господи! Мы должны проехать здесь, прямо через лес, по тропинке, и выехать на Рязанскую дорогу. Пока опомнятся наши друзья, пока управятся они с пожаром, а потом с татарами, мы будем уже далеко.

Ни радости, ни печали, ни гнева не изъявлял Шемяка. В каком-то бесчувствии следовал он за Гудочником, бодро ехавшим впереди. Скоро пробрались они через лес, на Рязанскую дорогу. Зарево усиливалось вдали. Несколько троек лихих лошадей, с санями, стояло на дороге. "Мы спасены!" — сказал Гудочник. — "Кто идет?" — раздались голоса провожатых, находившихся близ саней. — "Свои", — отвечал Гудочник — и старик, князь Шелешпанский, со слезами, бросился обнимать Шемяку.

Глава VI

Где есть мирское пристрастие? Где есть привременных мечтание? Где есть злато и сребро? Где есть рабов множество и молва? Вся персть, вся пепел, вся сень…

Погребальный самогласен

В Рязань, где княжил исстари враждебный Москве род Олега, направлен был путь Шемяки и его сопутников. Повсюду учинены были предварительно тайные приготовления для проезда беглецов. Не въезжая в самую Рязань, Шемяка остановился в подгородной Красной слободе, и сюда, тайно, выехал к нему на свидание князь Рязанский.

Здесь подробно узнал Шемяка обо всем, что случилось после него под Белевым. Нестройные дружины московские, встревоженные внезапным пожаром, пришли еще в большее растройство и совершенно смешались; никто не знал даже за что приняться, когда из-за леса гикнули на них татарские скрытные дружины. Ни одна из предохранительных мер, поведенных Шемякою, не была приведена в исполнение: воеводы беспечно находились в совете, где положено было ими взять, сковать Шемяку и отправить в Москву, обвиняя в злых умыслах и сношениях с ханом; воины не думали о неприятеле, спали, гуляли, пьянствовали. Битва однако ж завязалась жестокая, рукопашная; но татары, вышедшие в одно время из-за леса и из города, сломили беспорядочное, хотя и храброе сопротивление русских; все предалось бегству: один татарин гнал десятерых русских воинов, и что не осталось побито на месте, то рассеялось и было захвачено татарами. Много вождей легло в кровавой свалке. О Шемяке никто не знал, где он — на месте битвы его не нашли, в полону его не было, куда скрылся он, не слыхали. Множество сказок разносили обо всем этом по святой Руси. Говорили, что победа басурман была дана Богом за непомерную гордость русскую. Сказывали, будто после первой Белевской битвы к хану посланы были послы и требовали: положить оружие, связать татарам руки назад, хану надеть петлю на голову, и в таком неудобном наряде приказывали всем им идти от Белева до Москвы, бить там челом Великому князю. Хан будто бы уговаривал послов не возноситься гордостью, давал заложников, уверял в дружбе и обещал сидеть смирно, а весною с поклоном уйти из Руси. Послы ни о чем слышать не хотели. "А сего ли не хощете, озритеся назад!" — сказал тогда хан. Послы оглянулись и увидели воинство русское, никем не гонимое, но опрометью бегущее. Многие в Москве трепетали последствий; много плача и слез было на Руси, по убиенным и погибшим напрасною и бесполезною смертию. Но хан не возгордился, прислал новых послов и объявил Великому князю, что он только про-учил русских, а не враждует, и продолжал спокойно сидеть в Белеве, дожидаясь весны.

С грустию слушал все сии рассказы Шемяка и с ужасом в то же время узнал подробности событий в Угличе и в Устюге. После разбития и страшной мести Косому, войско московское опустошило огнем и мечом Вятку, Галич, Устюг, мстя за присоединение тамошних областей к Косому. С дымящихся развалин бежали обитатели в окрестные леса. Московская дружина оставила после того северные области; решение Великого князя о сих областях еще не было ведомо. Воинство московское и дружиНы князей, с ними бывших, отошли к Москве, Владимиру, заняли Углич, Звенигород, Дмитров и двигались отчасти на Тульскую дорогу.

Ни прежняя храбрость, ни прежнее мщение не возбуждались теперь в душе Шемяки. Безмолвно выслушал он страшные рассказы и не изъявил ни гнева, ни скорби. Только услышав о том, что Димитрий Красный томится на смертном одре, в полусгоревшем Галиче, где остановился он ехавши из своего Бежецка, перед гибельною битвою москвичей с Косым, Шемяка воскликнул; "Еду к нему!" Красный хотел явиться под Устюг, думая быть миротворителем брата и Великого князя; дружины его были уже давно присоединены к московским. Мог ли он противиться Москве? Мог ли знать ненавистный замысел Василия? "И я был сообщником злодейства, неслыханного на святой Руси!" — воскликнул он, когда услышал о страшном ослеплении брата. Душа его не перенесла бедствия и стала проситься из суетного, скорбного мира, туда, куда давно стремились все помыслы кроткого, добродетельного юноши…

Быстро, хотя и дальним объездом, через Муромские, Нижегородские и Костромские области, пробрались Шемяка и его сопутники в Галич. Все они были переодеты; никто не узнавал их под именами новгородских купцов. Гудочник назвался их старшиною; все было им предусмотрено; казалось, что он ведает каждый лесок, каждую деревеньку в этих сторонах. Всюду видны были еще свежие следы пожаров и опустошений, хотя жители, немедленно после ухода московских дружин, толпами выходили на пепелище и, как муравьи, копошились около разоренных обиталищ своих. "Кого люди не досчитываются в живых, о тех Б_о_г промыслитель, а кто жив остался, тот думай о живом", — говорили они и, поплакав над разоренным жильем и на могилах родных, снова принимались строить и ладить свои убежища.

Вечером прибыл Шемяка с сопутниками своими в Галич. Трепеща ехал он по опустелым, полуразрушенным улицам, к тому княжескому дому, где некогда жил отец его и где часто в юности своей живал сам Шемяка с братьями. Тесовые ворота были растворены, народ толпился по двору и на улице, в глубоком безмолвии — погребальные свечи видны были в окнах…

Шемяка спешил на высокое крыльцо — подле дверей стояла крышка с гробовой колоды…

Отчего, предчувствуя, зная, видя гибель неизбежную, слыша, что нет уже никакой надежды, даже находясь подле самого одра умирающего, милого человека, считая уменьшающееся постепенно дыхание его — человек все еще не теряет надежды? Утопающий держится за соломинку; за жизнь милого держишься, пока не прекратятся последние судорожные движения тела, последние звуки жизни не замолкнут в груди…

Шемяка не смел спрашивать у встречавшихся с ним людей о жизни брата; никто не смел сказать ему об его смерти — гробовая крышка все сказала ему без слов; Шемяка все понял одним взглядом…

Он отшатнулся от страшного вестника гибели: "Что: опоздал я? Поздно приехал? Нет уже брата?" — говорил он тем людям, которые почтительно стали по сторонам, попавшись навстречу Шемяке в сенях и узнав его.

— Братец твой приказал тебе долго жить, — отвечал наконец один из предстоявших.

"Давно ли?" — спросил Шемяка, как будто нарочно хотел вдавить глубже в сердце свое горесть, расспрашивая обо всех подробностях.

И почти не слушая ответа, спешил он потом в главную комнату дворца. Там, на столе, покрытом белым холстом, лежал бездыханный труп Димитрия Красного. Комната была наполнена народом. Уже все наплакались вдоволь, и потому все были теперь только в хлопотливом движении, заботясь о разных подробностях погребения; в другой комнате стоял на большом столе мед, и множество из присутствовавших запивали горе, желая усопшему царствия небесного, а живым доброго здоровья.

Тяжко зарыдал Шемяка и повергся на труп милого брата; долго текли слезы его, и ничего не мог он проговорить. Но слезы отрада, облегчение душе горестной, и выплакав горе свое, свободнее дохнул Шемяка, отер глаза свои и сказал: "Ну, буди воля Господня! Усопшему мир, живым долголетие. Прости и благослови!" Он поцеловал охолоделые уста брата своего и изумился, тогда только рассмотрев бренные его останки.

Красный лежал, как живой, как спящий. Улыбка не слетала с уст его; легкий румянец не сходил с ланит его; русые кудри его вились по плечам; никаких знаков тления не было видно на его теле. Прекрасен, как цветущий юноша, светел, как праведник, лежал юнейший сын Юрия, любимец отца, райское кадило, мимолетом пронесенное через мир скорбный и суетный!

В головах его, сидел и плакал не осушая глаз, старый пестун его, боярин Петр. Он не говорил ни одного слова; иногда только подымал к образу седую пожелтелую голову свою, и слезящий взор его, как будто спрашивал: "Зачем оставил ты меня в живых, царь небесный? Прими и меня с ним!"

Безответно было провидение. Здесь, в городе полуобгоревшем, среди опустошенной области, боярин Петр, услышав о страшной гибели старшего сына князя своего, видел, как другой притек беспомощным б_е_г_л_е_ц_о_м, оставя невесту и беззащитные волости свои силе врага. А третий — а_н_г_е_л-у_т_е_ш_и_т_е_л_ь его, юный цвет, с колыбели возлелеянный его руками — лежал перед ним бездыханен…

Такова являлась теперь участь семейства сильного "нязя русского, второго рода, происшедшего от Димитрия Донского, рода, давно ли цветущего, могущего, обладавшего Великим княжеством, державшего в деснице своей власть московскую и заставлявшего преклоняться "перед собою всех других князей русских!

Невольно повторял престарелый Петр слова святой духовной песни: "Где мирское пристрастие? Где мечтания вещей временных? Где богатства? Где толпы рабов и молва славы? Все ничтожно, все прах, все тень на вемле!.."

— Ты ли это, старик? Тебя ли я вижу, боярин Петр? — спросил Шемяка, печально садясь на лавку, против тела брата своего,

"Я, родимый", — отвечал Петр, тихо поднявшись со своего места. Медленно притащился он к Шемяке и поцеловал его руку.

— Садись, старик, станем плакать вместе. Душа моя скупится на слезы. Видишь: глаза мои сухи. Расскажи мне о кончине брата моего; авось твои слова опять размочат глаза мои.

Старик сел подле Шемяки и подробно начал рассказывать, как не хотел было Красный подымать меча на брата, как хотел он примирить Великого князя с брат том, как услышав о задержании Шемяки и походе мо" сковского отряда к Бежецку, послал он дружины свои присоединиться к Великому князю, и сам спешил ехать к брату — уговаривать его на усмирение.

Почти пуста оставалась комната, где беседовали Шемяка и боярин Петр. Свечи, поставленные на больших подсвечниках вокруг стола, тускло горели; лампадка теплилась перед образами в переднем углу; впереди священник, на налое, читал тихим, однообразным голосом Псалтырь, держа в руке маленькую восковую свечку; вьюга била в окошки, и мрак ночи облегал окрестности, Шемяка забыл время, слушая чтение Псалтыри и грустные рассказы престарелого Петра. Горесть сроднила их, связала сердца их. Петр припомнил Шемяке б_е_з_м_р_а_ч_н_у_ю юность его и братьев, вспоминал добродетель, непорочное, прекрасное сердце Красного. "Не могу оторваться от моего ненаглядного, — говорил он, — не могу насмотреться на него! Погляди, князь добрый, как светел, как неприкосновен тлению лежит он перед нами! Кажется, что душе его не хочется расставаться с лепым жилищем ее; кажется, что улетев уже из бренного тела, душа праведника снова воротилась теперь, еше погрустить, посетовать о красном жилище, где так радостно, так приютно гостила она двадцать пять лет; кажется, что она опять одушевила свое тесное обиталище в теле добродетельного юноши, и что ей не хочется улететь даже в райские жилища. Так, идучи на почесть и славу, юный супруг медлит расстаться с милою своею, подругою.

— Ему суждено жилище праведных, — говорил Петр, — или я готов согрешить, готов вопросить: кому сия, Господи, уготовал, аще сей не внидет в царствие твое? Никогда, ни одна земная страсть не внедрялась в чистую душу его. Он не знал заразы честолюбия и суетного властолюбия; он не ведал и плотской любви. Еще в малолетстве, когда другие играли и забавлялись, он садился бывало подле меня и говаривал: "Дядька! расскажи-ка мне об Иосифе Прекрасном, об Алексее Человеке Божьем, о богатом и бедном Лазаре"… Я бывало рассказываю, а он слушает и плачет. Но никогда не хотел он надеть монашеской рясы, говоря: спастись хочу в мире, в суете власти и почестей; хочу не бежать от мира, но сражаться с ним!… А кто слаще его певал духовные песни? А кто сердечнее его игрывал псалмы на гуслях самозвончатых? О мой Роман-сладкопевец, князь милый! не светить солнцу по-прежнему, не нажить миру другого такого князя! Бывало родитель твой разгневается-взглянешь ты, и гнев его проходит; бывало, я ли, старый хрыч, сгрустну, повешу голову — не отстанет от меня, пока не скажу тебе: золото мое ненаглядное! так сгрустнулось…"

— Старик! посмотри! — сказал Шемяка, внимательно глядевший на тело брата, — посмотри: покров на нем шевелится! — Он схватил за руку Петра. Петр невольно вздрогнул…

Несколько мгновений молчали они и глядели.

"Ничего, князь! — сказал Петр, — тебе померещилось. Ты утомился с дороги; тебе надобно отдохнуть. Подумай о себе: сколько ни плачь, ни горюй, но мертвым покой, живым здравие…"

— Нет! я точно видел, — сказал Шемяка, — видел…

"Ничего, князь, — отвечал Петр, встал, подошел к телу, оправил покров, перекрестился, поцеловал венчик, лежавший на голове Красного. — Тихо почиет в мире, ангел небесный! — сказал он. — Ох! скоро ли то приберет Господь меня!"

Опять сели рядом Шемяка и Петр. Невольно стеснялась грудь Шемяки; ему казалось, будто готовится что-то необычайное. Петр рассказал уже ему все подробности болезни и смерти Красного. Юный князь страдал болью в груди от самого сражения близ Ростова. Смерть родителя, как мы уже видели, усугубила его болезнь; но благотворное время, казалось, облегчило скорбь и грусть его. Уныло, тихо проводил он дни в своем уделе, и снова жестоко начал страдать, услышав о новых смутах между братом и Великим князем. Не щадя жизни, отправился он наконец для примирения брата, когда пришла весть об ослеплении Косого и сразила его. Далее Галича ехать он не был в силах. Здесь предрек он смерть свою, чувствовал, что уже не подниматься ему со смертного одра. Он оглох, не понимал, что говорили ему; но сам беспрерывно молился, спрашивал о братьях, благовейно приобщился святых тайн и утром в день приезда Шемяки умолк навсегда.

Так рассказывал Петр, когда Шемяка снова схватил его за руку.

— Мне не мерещится! — сказал он тихо.

"Господи! что есть сие!" — прошептал с трепетом Петр.

Покров шевелился; губы мертвеца двигались; он силился, казалось, привстать.

Какая безмерная бездна разделяет жизнь от смерти, если только одна мысль, что мертвец движется — движется, живет без жизни — оледеняет сердца живущих…

Шемяка и Петр окаменели на местах своих: мертвец двигался, тихо развел руками, скинул с себя покров, приподнялся, сел на столе, сложил руки на груди и хрипло возгласил: "Познал Петр, яко Господь его грядет и исполнился страха и ужаса! Гряди по мне, гряди — познай Господа!"

В беспамятстве поднялся боярин с места своего и громко возопил: "Гряду, Господи, гряду! Ныне отпущаеши раба Твоего, по глаголу Твоему, с миром, яко видеста очи мои спасение Твое!"

Страшно было зрелище мертвеца, восставшего, безжизненного: очи его были закрыты, руки сложены, голос отзывался гробовым хрипением — и старца, за минуту удрученного скорбию, плакавшего, но полного жизни- теперь впавшего в какое-то бесчувствие: глаза его помутились, седые волосы стали дыбом-коленопреклоненный перед телом Красного, он запел вне себя:

"Увы! мне: каковый подвиг имеет душа моя, разлучающися от телеси! Увы! тогда колико слезит, и несть помилуяй ю: к ангелам очи возводит и — бездельно молится; к человекам руки простирает и — не имать помогающего!"

— Блажени непорочнии, в путь ходящи в законе Господнем! — запел мертвец. — Придите, видим чудо паче ума: вчера был с нами — ныне же лежит мертв. Придите, уразумеем: что мятущеся совершаем? Как благовонием помазанный смердит зловонием? Как златом и красотою красящийся — нищ и без лепоты лежит?

Вне себя бросился Шемяка к брату: "Брат! — воскликнул он, — ты ли жив еще? Или я вижу сонное видение? Или ты пришел сказать только нам тайны замогильные?"

— Се, жених грядет в полунощи, — запел опять мертвец, — и блажен раб его же обрящет бдяща; недостоин паки его же обрящет унывающа! Блюди убо, душа моя, да не смерти предана будеши, и царствия Христова вне заключившей…

Шемяка бестрепетно обнял Димитрия; но он был холоден, и глаза его не открывались…

— Брат милыйI что с тобою? Узнаешь ли ты меня?

"Петр познал, яко Господь грядет", — запел снова мертвец, и, как помешанный, отскочил от него Шемяка. Оглядываясь во все стороны, он увидел себя одного в комнате — псалтырщик убежал при начале непостижимого, оживления мертвеца. Красный сидел на столе, среди погребальных свеч, в саване и одежде покойника, не открывая глаз, и пел хриповатым голосом. Что-то задел ногою Шемяка, лежаще на полу: это был пестун Красного, боярин Петр, склоненный челом к земле, и уже мертвый и охолодевший…

Шемяка не видал после того, как сбежался народ, не помнил, что было далее. Когда он опомнился, то увидел себя в постели; солнце светило в окна; подле кровати сидел Гудочник; невдалеке стояли Чарторийский и Сабуров. Озираясь кругом, Шемяка не видел ни мертвеца, ни гроба.

— Где мы? Что со мною? — спросил он.

Гудочник встал, взял руку Шемяки, посмотрел на него и сказал: "Слава Б_о_г_у! никакой опасности нет. Князь! Опомнись: мы в Галиче".

Шемяка поднялся на постеле и старался привести в порядок мысли свои.

— Старик! что видел я? Что было со мною? Мне грезилось, будто брат мой умер, будто он ожил снова втлазах моих. Какой страшный сон!

"Успокойся, князь! Побереги свое здоровье". -Я здоров, — вскричал Шемяка, вставая с постели, — Объясни, объясни мне!

"Неслыханное чудо совершилось, и ум человеческий дидего не постигает в нем!" — отвечал Гудочник.

— Брат мой ожил?

"Нет!"

— Итак, страшный только сон ужаснул меня?

"Нет! это был не сон! Брат твой в чудном видении: он мертв и жив; он говорит о жизни за гробом, и жизнь авшняя исчезла перед ним…"

— Что же это, старик?

Гудочник опустил голову.

"Не постигаю! — сказал он, — Дивен Бог во Святых Своих!"

Шемяка поспешно оделся и пошел в ту комнату, где совершалось непостижимое чудо.

Дворец, двор его, улица, были наполнены народом, сошедшимся по слуху О восстании Красного. Трепетное, благовейное молчание царствовало всюду. В комнату, где находился Красный, никто вступить не осмеливался; все стояли в дверях; мертвец сидел на столе, не открывая глаз; два инока, старцы, пришедшие из ближнего монастыря, находились по обеим сторонам Красного и безмолвствовали.

Невольное трепетание проникло в душу Шемяки, когда он вступил в комнату. Красный говорил и пел, почти не умолкая. Едва пришел Шемяка, он умолк; грусть изобразилась на лице его, и вдруг начал он снова говорить:

"Не приступай ко мне с суетными помышлениями мира; не возмущай души моей тщетною горестию; благовей перед судом Бога!

О! зачем связан язык мой, когда отверзты мои душевные очи1 Неизглаголанные тайны раскрыты предо мною… Как светлы судьбы Бога, как темны пути мира!

Радуйся, претерпевший до конца! Радуйся, совлекшийся греховного мира! Но ты влечешься в путях неправды, и — горе тебе! Как тать ночной, приидет чае смерти, и что сотворишь тогда, если не готов ты предстать пред суд неумытный!"

Красный умолк и преклонился на подушку, лежавшую под его головою.

Через минуту он тихо запел:

"Каплями подобно дождевым, малы и злы дни мои$ летним обхождением оскудевая, помалу исчезают.

Малы и лукавы дни мои, и лета моя со тщанием отыдоша, и погибоша во многой суете! Близ время жатвы, и серп возложен на жатву души моей; притекла смерть и подкапывает храмину душевную!"

Снова умолк Красный и через минуту опять начал говорить:

"Зрите ли, как погиб праведный, и никто не приемлет кончины его сердцем!

Вземлются от земли праведные, и никто не разумеет их!

От лица бо неправды вземлются праведные, и с миром погребение их…"

Так пел и говорил Красный, и все безмолвно внимали ему, и никто не уразумел, чт_о_ совершается в очах их!

Он открыл глаза, проговорил: "Радуйся, утроба Божественного воплощения!" — когда духовник принес к нему святые дары от литургии. "Мир вам и мне!" — сказал он после сего, лег, сложил руки, закрыл глаза и умолк навеки. — Неизъяснимою тайною осталась чудная его кончина и была записана в Летописи на память людей. Он завещал похоронить себя близ гроба отцовского и был похоронен по завещанию своему в московском Архангельском соборе. Там доныне видна гробница, Вместившая его и родителя его. Там положен был потом и несчастный Василий Косой…

Глава VII

Кто против Бога и Великого Новагорода?

Старинное присловие

Силен, славен, могуч, горд своею мощию был в это время Великий Новгород; далеко расширял он пределы своих областей, владел отдаленною Печорою, Мезенью, Пермью, Югрою; не больно кланялся Москве, смело ссорился с Литвою, крепко бился с ливонскими рыцарями, держал под рукою Псков, торговал с Ганзою и был пристанищем гонимых князей из Литвы, из Руси и даже из Заморья. Обширностью жилья едва не равнялся он Москве и более Москвы славился великолепием храмов Божиих.

Таков казался, но не таков в самом деле был Новгород Великий. Правда: вечевой колокол гремел на Софийской площади и вольные новгородцы гордились своею независимостью, богатством торга, крепостью мечей, красотою дев; но гордость эта походила на тщеславие богача, который не считает своих сокровищ, потому что боится не досчитаться многого. Уже прошло время, когда один только Новгород был приютом свободы на Руси, и все другие области стенали под гнетом ордынской власти; уже Москва, поглощавшая все окрест себя, возраставшая силою и крепостью, несколько раз предписывала Новгороду устав и закон, и семьдесят лет прошло после первого урока, данного новгородцам Димитрием Донским, когда он стал табором под самыми стенами новгородскими, собрал тяжелый черный бор и едва было не разрушил новгородского самосуда. Часто после того забывали новгородцы урок Донского. Но нередко Москва и напоминала им этот урок, и нередко, в самом сильном разгаре страстей, имя Москвы заставляло вольный город хмурить брови и умолкать самые хвастливые его угрозы. Только нерешительная политика Василия Димитриевича, бедствия Москвы в его княжение и хитрая сила Витовта спасали Новгород: Витовт не хотел предать Новгорода воле московской. Зато Литва, неоднократно и тяжко, налагала на Новгород свою руку при Витовте и после него. С Ливониею, правда, не трусвд Новгород, но ливонские крестоносцы сами забыли уже тогда силу предков, и меч железного Рорбаха ржавел бесполезно, когда новгородская удаль буйно воевала Колывань или Куконос (Ревель и Кокенгузен).

В то время, о котором хотим мы теперь говорить, Новгород особенно находился в большом смятении. С одной стороны, Великий князь московский, смело усиливая власть свою, губя род дяди своего Юрия, лаская и страша других князей, беспрерывно воздвигал грозные очи свои на Новгород. Недовольный отдачею ему черного бора с Торжка, он требовал закамского серебра, заволочских мехов и особливо изгнания врагов своих, потомков суздальских князей. Новгород гордился тем, что дал прибежище остаткам сего знаменитого рода, и князья Василий Георгиевич и Феодор, брат его, были наместниками в областях новгородских. С другой стороны, Литва, отдыхавшая под правлением Казимира Ягайловича от безумного тиранства Сигизмундова, требовала изгнания литовских князей, потомков враждебного рода Ольгердова, также приютившихся в Новгороде, хотела повиновения, податей, дани. И Москва, и Литва готовы были приняться за мечи и только выжидали, кто начнет прежде.

Но грознее всего казалась туча, подымавшаяся в Ливонии. Герцогу Клевскому, Бог знает с чего, вздумалось ехать на поклонение Святому Гробу в Иерусалим через русские земли; но смиренный пилигрим сей воротился в Ригу из Новгорода, разжаловался на обиду новгородцев; рыцари ливонские зашумели, объявили себя защитниками герцога и сказали крестовый поход против вероломных неверных, проклятых новгородцев. Хвастливый Финке фон Оберберген, магистр Ливонский, не хотеш слушать оправданий новгородского посла, велел раздета его донага и выпроводил на паршивой кобыле из Риги. В Пруссии, в Дании, в Швеции готовились на войну; рыцари отвсюду спешили в Ливонию: из Германии, Италии, Франции; заранее делили уже рыцари новгородские области, хотели идти морем и землею; пели молебны об успехе оружия; папа проклинал новгородцев; Ганза обещала им денег на издержки.

Вольный город кипел в это время, как смоляная лучина: на море-окияне. Сообщники Литвы, Москвы, суздальских князей, рыцарей, люди житые, бояре, духовное чиноначалие, людины — всякий говорил, спорил, подавал свой голос; вече волновалось; доходило до драки; малые вечи беспрестанно собирались в разных Концах Новгорода.

Слыша о бедствии детей Юрия, столь бесчеловечно гонимых московским князем, Новгород видел в этом деле средство против Москвы, предлагая помощь и убежище Шемяке. Кроме негодования, каким исполняла сердца новгородцев жестокость Василия, рука и ум Шемяки могли служить Новгороду крепким-пособием. Если бы удалось Новгороду посадить Шемяку на великокняжеский престол, то благодарность обязала бы его блюсти вольность новгородскую. Но, оказав и меньшую услугу, только помирив его с Москвою и посадив на сильном уделе, Новгород имел бы в нем верного союзника. Даже если бы Шемяка остался князем-наместником в Новгороде, то его род, его ум и храбрость могли примирять раздоры, и в имени Шемяки могла сиять для Новгорода звезда спасения и крепкой силы.

Вот почему навстречу Шемяке выехали лучшие люди новгородские, и весь Новгород радовался, видя в стенах своих сего знаменитого изгнанника.

Через месяц после смерти Димитрия Красного, в Новгороде, на Великой улице, в чудном доме вдовы Исаакия Борецкого, под вечер собралось несколько человек. Собрание происходило в узорчатой, богатой горнице, где видны были повсюду золото и серебро; около Стен стояли лавки, обитые красным сукном, с золотыми позументами, и дубовый, резной стол покрыт был дорогою: фламандскою скатертью.

Вдова Исаакия Борецкого была Марфа Посадница, етшь знаменитая впоследствии, во время падения Новгорода. Теперь она находилась еще в цветущей юности. Дояь посадника почетного, жена незабвенного Исаакия Борецкого, Марфа обреклась седети по муже, когда Исаакий скончался, управляла бессчетным богатством, какое досталось после мужа ей и детям ее, сыновьям Антону; Феликсу, Василию и Димитрию. Славная красотою, умом, мать четырех доблестных сынов, обещавших быть подпорою вольного города, Марфа составляла главную опору тех новгородцев, которые враждовали против Москвы, стеснявшей торги и прибытки новгородские и тем вредившей собственной корысти Марфы.

В этот вечер Марфа была одета великолепно, в жемчуге и самоцветных каменьях; несколько знатнейших новгородцев было у нее в гостях; на столе стояли дорогие чары с фряжскими винами и лакомства волошские и немецкие. Но видно было, что не гульба, а дело занимало гостей и хозяйку. В числе гостей был между прочим старик, знакомый нам; но его называли здесь уже не Иваном Гудочником, но Иваном Феофиловичем; он не забавлял других рассказами и песнями, но важно сидел на почете с другими.

— Ну, слава Богу, — сказал один из гостей, — ты радуешь меня, Иван Феофилович, известием, что твой Шемяка ожил на раздолье новгородском. Признаюсь, изумился было я, увидя этого лихого князя, бледного, мрачного, задумчивого, и подумал: тебе-то и бороться с Москвою! На тебя-то и надеяться Новгороду!

"Сегодня на пиру у Кириллы Григорьевича снова расцвел мой Шемяка, как называешь ты его. Впрочем, осудишь ли Шемяку, посадник, если вспомнишь все, что я тебе рассказывал? Тяжело перенести то, что перенес в последнее время Шемяка!"

— Знаю, что и самим спасением своим обязан он тебе, и вот это опять наводило на нас грустную думу.

"Я думаю, Осип Терентьич, — сказала Марфа, — теперь уже не к чему вспоминать о том, что прежде думано и гадано. Теперь надобно только ковать железо, пока оно горячо, а не сбивать себя с толку пустыми опасениями…"

— А, напротив, других уверять в том, в чем и сам еще не совсем уверен? Вот то-то и не надобно, матушка. Лучше высказать другу, что ни есть за душою.

"Да что же у тебя за душою? — спросил Гудочник. — Положим, если я и спас Шемяку, что тут за бесчестие для князя?"

— То, что ведь Новгород берется за его дело, надеясь найти в нем мужа совета и меча; но как ни гляжу я на дела Шемяки, — воля твоя! А куда безрассуден и молод умом этот князь!

"В чем же находишь ты его молодость?"

— Как мог он — положим, что и следуя совету отца своего — отдать великое княжение своему врагу?

"Да если отец ему так велел?"

— И не спорю. Надобно ж было ему обезопасить себя, а не отдаваться врагу связанным по рукам и по ногам.

"Скажи мне сперва, посадник: честно ли поступил Шемяка в этом случае?"

— Не бесчестно, да бессчетно. Не негодуй, матушка, Марфа Ивановна. Сама ты знаешь дела торговые: если в них держаться одной правды, то с кошелем находишься по миру! Так и в делах земских.

Гудочник дал знак Марфе и начал разводить плодовитый рассказ о политических отношениях Москвы и князей после кончины Юрия, о буйном самовластии Косого, о последовавшем вероломстве Василия. Смешанный словами его, новгородец не знал, что сказать.

— Ну, ну! положим и так, — заговорил он, — но как ему было не подкрепить брата, отдать его на добычу Москве, поехать самому в пасть волку? Потом обольститься обманом и броситься на драку с татарами, не зная, что к нему пришли в то время незваные гости и рос-пили его княжеские свадебные меды?

Опять красноречиво пустился Гудочник в рассказы: блестящим образом выставлял как великую добродетель доверчивость Шемяки, чернил вероломство Василия, изъяснял, сколь полезен будет для Новгорода владетель Москвы, Шемяке подобный, и как опасно дать усилиться Василию.

— Вам опасна только Москва, — продолжал он, — добрый Казимир, когда Владислав беспрестанно задает ему при том работу своим ненасытным честолюбием, когда он собирается воевать турков, владеть чехами и уграми, и не подумает угнетать Новгород. Вот разве ливонские крыжаки вам опасны? — примолвил Гудочник усмехнувшись.

Все засмеялись: "Мы пошлем на них свою волость Плесковскую: не стоит самим новгородцам рук марать с этими белыми епанчами".

— Что с них возьмешь, если и побьешь их? — сказал другой собеседник. — Голь, да и только! Замшанные душегрейки их и на рукавицы новгородцам не годятся, а брони так малы, что и полновгородца не влезет в такую кольчугу, где три крыжовника помещаются…

"Сухопарый же народ! Но что слышно об их приготовлениях? Смотри: не пугнула бы вас Ганза, да не Проклял бы папеж римский!"

Снова хохот: "Да! Вступится твоя Ганза, когда у нее в Новгороде столько заложников и залогу? Эти бусурманы за гривну продадут нам всех своих крыжовников! Вот папеж так опасен. Ах! он окаянный: пишет, слышь ты, грамоту, где называет нас идолопоклонниками и уверяет, что мы жидовской да махметовой веры!"

— Ах, он обливанец!

"Ксенз бритый!"

— Крыжовник краснолапый!

"Ну, — сказал Гудочник, стараясь возобновить прежний разговор, — из всего и выходит, что вам надобно только Москве спеси посбить, а Шемяка-то какая славная для этого дубина! Вы говорите, он легкомыслен, доверчив: тем лучше, — из него что хочешь, то и делай. Он храбр, он добр, он разгульлив. Хе! подраться ли, попить ли… что твой новгородец! Мне что: ведь не детей с ним крестить; мне только отдай он Суздаль моим князьям".

— А что, Иван Феофилович, скажешь ты про своих князей, ась?

"Об них сам я ничего не скажу и другим сказать ничего не дам", — отвечал Гудочник угрюмо.

— Э! ты уж и сердишься! Я только хотел домолвить, что… хм! ребята, кажется, добрые…

"Обещают снять все пошлины с хмеля, когда будут владеть Суздалем", — сказал один собеседник.

— Вот и видно, что ты браги сам не любишь: все как бы хмелину с рук сбыть да пустить в продажу! — примолвил другой.

"Что много толковать! — сказала Марфа. — Решено: Новгород помогает Шемяке. Похлопочите-ка вы завтра, как вече-то вам уладить".

— О! за этим дело не станет… Что ты, Осип Терентьевич, все задумываешься?

"Признаюсь вам, куда не любится мне это, как говорят о войне с Москвою. Так вот сердце и вещует недоброе — уж не нажить нам добра от наших ссор с Великими князьями!"

— Мне кажется, скоро новгородские мужи станут учиться бодрости у слабых жен, — сказала Марфа с негодованием. — Вещеванью сердца верить — все равно что у кукушки о годах спрашивать.

"Ты знаешь, Марфа Ивановна, трусил ли я когда-нибудь. Но после того, как видел я погибель бесстрашного Айфала Никитича; видел, что если нет благословения-Божия, то никакая храбрость и сила не помогают; с тех пор, как этот Железный Кулак погиб в бою с булгарами, а я просидел после того в полону три года, в тяжком рабстве…

— Давно ли было это? — спросила насмешливо Марфа.

"Да, теперь вот о Семенове дне будет лет двадцать семь… Нет! более…"

— И ты все еще не опомнишься от испуга, Осип Терентьич?

"Ох! нет, нет!"

— Пора одуматься! Да и кто тебе говорит, что благословения Божия нет на войну с Москвою? Не за то ли и Айфал твой погиб, что продавал Новгород Москве? Такие дела не благословляет Господь, когда предает человек свою родину либо робеет и трусит. Он всегда благословлял нас, когда мы крепко и правдиво становились за Святую Софию; благословлял, когда отцы наши посадили Ярослава на киевском престоле, когда с Мстиславом Удалым возвратили они престол Константину, когда отстояли они Святую Софию от тьмы войск Боголюбского, когда под Орлецом смиряли гордость Василия Димитриевича, когда с Александром гоняли шведов на Неве…

"Не спорю, не спорю, матушка; но если недоумение, налагаемое на душу человека, не есть глас божий, то разве не боишься ты предвещания, какое недавно было вашему владыке? Тут уж нечего нам мудровать, а только молиться: спаси, Создатель, и не дай нам дожить!"

— Какое предвещание? — спросил Гудочник.

"Ты не слыхал, Иван Феофилович, что у великого "князя недавно родился сын Иоанн!"

— Слышал.

"Вот в тот самый час как он родился, в Клопском монастыре некий блаженный муж, именем Михаил Юро-дец… да ты его знаешь!.. (Гудочник наклонил голову в знак согласия) ударил в колокол и начал клепать сильно. Сбежался народ, испугался и повел блаженного ж владыке Евфимию. Пока вели блаженного мужа, он вопил нелепым образом, глаголя велегласно: "Горе Новуграду! Гибель Новуграду! Преходит Новгород!" Приведенну же ему ко владыке Евфимию и не престающу кричать, вот что сказал он: "Знайте, новгородцы, что в сей день родился в Москве у великого князя сын, "менем Тимофей, а сущее имя ему: Иоанн. Сей победит грады и народы, прославится до конец земли, спасет православие и Новгородом преобладает: гордыню вашу упразднит, в свою волю приведет вас, самовластие ваше разрушит, самовольные обычаи ваши изменит и за ваше непокорство и сопротивие многу беду и посечение, и плен над вами имать сотворити, а богатство ваше н села восприимет…"

— Только? — спросил Гудочник, когда все замолчали после сего рассказа.

"Нет, не только! — сказала Марфа. — Если, в самом деле, богу угодно разрушить силу и славу Новгорода, то да совершится сие на костях наших и на пепле домов наших! Я постыжду вас — я первая пойду умирать, и вот у меня четыре сына: пока Иоанн вырастет на гибель Новгорода, они также вырастут на защиту отчизны, и Марфа обречет их на погибель. Победа и слава в руце божией; но честь и жизнь в воле человека, а мертвые не стыдятся!"

— Мертвые срама не идут! — воскликнули все, воспламененные речами Марфы. — Так, так, жена доблестная! ты стыдишь нас…

"Оно так, да не так…" — проворчал Осип Терентьевич.

— Стыдись, новгородец! — воскликнул Гудочник. — Смотри на меня: я пережил родину свою, но не пережил мысли положить за память ее свою голову, и пока жив буду я, один суздалец — Суздаль не погиб!.. Постой: мне еще пришла мысль вот какая: кажется, Михаил Юродивый родня, по женскому поколению, Великому князю московскому?

Замечание Гудочника поразило самого Осипа Терентьевича. Новгородская кровь разыгралась, и, при удвоенных чарах, забыто было и поедвещание и опасение. Гости пошли, весело напевая:

       Не бывать Торжку Новым-городом,

       Не бывать Новугороду Торжком;

       Не поить москвичам коней в Волхове,

       Не владеть Новым-городом Москве!

Гудочник увернулся от них и возвратился к Марфе. "Бегу на пир к Марку Памфильевичу, — сказал он, — и воротился только спросить тебя о Владыке… Что ты загрустилась, Марфа Ивановна?"

— Могу ли не грустить, слыша, что говорят новгородские сановники! Как не сбыться предвещанию об Иоанне!… Ох! если бы я могла передать им хоть мою, бабью душу!..

"Все Бог исправит, и от камения воззовет глас спасения. Скажи мне о Владыке".

— Я сладил с ним, — отвечал один из новгородцев, — и теперь остался нарочно здесь, сказать тебе, что Владыка завтра благословит Новгород — только не воевать Москву, но подать помощь бедствующему князю, и быть примирителем князей враждующего рода Димитрия Донского, да отвратятся бедствия от земель русских!

"Ну, в словах не велико дело, только бы благословил. Прощайте!"

Пока у роскошной хитрой Марфы пировали почетные сановники, молодежь боярская почетная и лучшие воители гуляли у Марка Памфильева, купеческого старосты. Туда отправился Гудочник, и здесь было совсем противоположное зрелище: Шемяка находился тут первым гостем и, разогретый удалью, вином, надеждою, пленял своим разговором, молодецкою поступью, обещанием восстановить славу Новгорода битвами. О политике не думали, выгод не рассчитывали. Хозяин, первый враг московский, через тридцать лет потом погибший в тюрьме московской вместе с Марфою, не жалел вина и ласковых слов, и шумная беседа оживлялась громкими песнями.

На другой день, ранним утром, зазвонили на вечах по всем Концам новгородским. Народ сбегался на них толпами, и после благовеста поздней обедни ударили в звонкий вечевой колокол перед соборным храмом Святой Софии. По всему городу раздался и зазвенел серебряный его голос, и на призыв его устремились к Святой Софии с концовых веч. Народ наполнил всю Софийскую площадь и шумел, будто рой пчел, встревоженных в улье. Явились посадники. Прежде всего возвестили они о победе, какую Бог даровал Новгороду над ливонскими крестоносцами: воеводы новгородские разбили гордого мейстера, так что он едва мог убежать сам.

Радостный шум раздался при сем известии в толпе народной. "Непотач Крыжовникам! — кричали разные голоса. — Знай наших! Спасибо воеводам!"

"Уведайте, люди новогородекие, о другом важном деле: притек к нам в Новгород князь углицкий, Димитрий Юрьевич, и бьет челом господину государю Новугороду, и всем пяти Концам его, и преосвященному архиепископу Евфимию, Великого Новаграда и Плескова Владыке, посадникам, тысяцким, боярам и житейным людям. А просит он, князь, себе помочи; то, как вы рассудите, люди новгородские: давать, или не давать?"

— Начинай, ребята! — сказал посадник Славянского Конца — и громкий крик: "Помогать! Давать! Новгород искони не отказывал добрым людям!" — раздался с этой стороны.

"Славянщина загорланила, — говорили в другой стороне. — Ну! не уступать, гончарцы!" И еще громче Крик: "Долой, долой, не надо, не надо! Новгород не хочет!" — раздался с сей стороны от Гончарного Конца,

— Что там: о чем посадник говорит? — спрашивал старик, теснимый в толпе.

"А Бог весть! О немцах что-то мне послышалось — да не теснись ты, рябая харя!"

— Молчи, долговязый!

"Чего молчи: разве я не новгородец?"

Жаркий спор восстал между тем подле посадника.

— С чего взяли говорить о помочи князю углицкому? — кричал один толстый старик. — То ли время теперь, когда нам не знать куда оборотиться: се литва, се немцы, се шведы! Помогать пожалуй, да только как?

"Разумеется: мечами!"

— Мечами? Воевать с Великим князем?

"Кто его называет Великим князем? Для Новгорода он просто: московский князь Василий Васильевич, недоброхот новгородский".

— А князь углицкий просто князь Димитрий Юрьевич, одного гнезда яичко, из которого вороги на нас выводятся!

"Если Бог пособит ему сесть на московском княжении, он обещает нам великие льготы и милости".

— Вам — так; да вы-то еще не весь Новгород!

"А в вашей чести разве целый Новгород помещается?"

— Держись за свою покрепче.

"Люди новогородские! как нам не заступиться за бедствующего князя, когда безбожная родня его, притеснитель наш, князь московский, зло неслыханное сотворилз вырезал очи родному брату его; уморил другого брата его; захватил его невесту; отнял у него удел; пожег и попленил его волости; держал его самого в темнице…"

— По мне кусайся они между собой, как хотят — что нам вступаться!

"Экое зло сотворилось! Ужели Бог попускает такие дела без наказания!"

— Неправда, люди добрые, неправда! У князя Василия Васильевича Юрьевичи отнимали отцовское наследие, вопреки законам Божеским и человеческим; искали его смерти, садили его в темницу, возмущали Москву, и Бог наказал старого Юрия смертию, а Димитрий Юрьевич ехал в Москву, с тем, чтобы зажечь ее, да грабить, извести Василия и род его. Василий простил ему, посадил его на княжество, на Коломну; но Димитрий бежал, передался к проклятым татарам и теперь возмущает нас! Правда: Василию, брату его, вышибли очи, да это случилось в бою-'в тут разве разбирают, во что бьют? "Нет! ему ножом в темнице вырезали очи",

— Вздоришь: попала стрела…

"Разве две стрелы, потому что у него обоих глаз теперь нет. Подумайте-ка! каково ему теперь не видеть света Божьего?"

— Ну, что же? Садись он, да пой Лазаря!

"Тут думать о пользах Новгорода надобно, а не о княжеских глазах! Ты как полагаешь, сосед?"

— Я ворожу пальцами — надобно помочь, аль не надобно?

"Тебе стыдно молчать, Яков Петрович!"

— Да, куда уж тут нам соваться: и без нас толков не оберешься!

"Мы все глядим на то, что перед глазами торчит, а не подумаем как бы на будущее. Дмитрий добр и храбр, Василий зол и труслив; Дмитрий все обещает, Василий только и посылает к нам за данью, да за пошлинами".

— Верь ты этим добрым! Все они хороши и ласковы, пока в загоне; а только что оперятся, так и начнут зубы скалить на наше добро! Господи ты, Владыко! чему и завидовать-то: торжишки стали худы, закамские сборы хоть брось — на расходы не выручишь…

"Ну, что тут много толковать: пусть Димитрий Юрьевич остается у нас наместником; новгородских калачей с него достанет".

— Так, ты думаешь, Москва и даст нам свободно сделать его наместником? А между тем Галич, Углич, Бежецкий Верх, она все возьмет, и от нашего недоброхотства иразгласия усилится вдвое.

"По-моему: не добиваться того, чтобы Димитрия посадить на московский престол, а только пособить ему поворотить свои волости… Да уймите народ: что они вопят без толку — не дадут порядком подумать!"

— Что вы морочите нас, посадник и люди именитые! как будто в самом деле хотите нас спрашивать! Ведь мы знаем, что у вас уже на деле все положено. Говорите прямо. Нечего попусту народ томить — иной ведь не завтракавши с раннего утра!

"Эдак он выехал! Посадник мне не приказ: я сам себе указ. Сегодня он посадник, а завтра я!"

— Да, так ты и глядишь, что тебе быть новгородским воеводой!

"Хотим знать решение Владыки; пусть докончит и скажет, от его воли не отступимся!"

— Да где денег взять? На полатях у Святой Софии гривны нет!

"Куда же деньги девали? Давно ли ларь запереть было нельзя: так был он набит!"

— Держи мошню — было, да сплыло!

"Одно буду говорить; и честь, и польза мовагорода требуют помочь Димитрию Юрьевичу; этим только приобретем мы крепкого с_о_юзника и твердую опору, восставим и древнюю славу, что Новгород никогда не отказывал бедствующим князьям, и тем становился выше их…"

Так шумело новгородское вече, при раздававшихся при том общих и громких восклицаниях, которые противоречили одно другому.

Сильно зазвонили в вечевой колокол — знак молчания. Все умолкло и, при звоне во все колокола, из Софийского собора шли на площадь многие знатные люди. Между ними отличался поступью, ростом и богатством одежды Шемяка. Ему давали широкую дорогу; он прямо дошел к посаднику, окинул собрание веселым взором, поклонился раз — все шапки полетели с голов; поклонился другой — одобрительный говор пролетел по собранию; поклонился в третий — и все слилось в один клик: "Да здравствует князь Димитрий Юрьевич!"

— Молодец, молодец!

"Да, он и не нищим является к нам: у него кожух-то получше нашего. А милости еще просит у нашей голости!"

— Кланяйся, кланяйся пониже — сдадимся мы на твои поклоны!

"Молчите, молчите! Князь хочет говорить!"

— Люди новогородские! — громко сказал Шемяка, — сын друга вашего, Юрия Димитриевича, обиженный злым братом, надеется на вашу помощь. Неужели нет между вами молодцов, удальцов, лихой вольницы, у которой меч просится на разгулье, душа на волю? Ко мне, ко мне! Денег нам не надобно; условий между нами не нужно! Что добуду, то разделю братьям новгородцам, и вот вам святая София, что в душу мою никогда не закрадется ни лесть, ни вражда. Я только теперь молился у гробов праотцев моих и лгать не стану!

"Исполать, исполать, молодцу! Ох! удалая голова! Знат, чт_о_ сказать!"

— Что он говорит? Мне ничего не слышно?

"Говорит, что Москву поставит ниже Новгорода",

— Нет! что каждому, кто с ним пойдет, подкует он коня золотыми подковами. Он обнимает князя Василья Георгиевича — Эх! ничего не слыхать!

"Князь! — говорил Шемяка, крепко обнимая суздальского князя, — ты испытал уже дружбу новогородскую! Я зову тебя с собою; отдам тебе родовое наследие, коли нам Бог поможет! Заверь же новгородских людей, что в словах моих душа говорит, и не помочь мне — будет им стыдно!"

— Стыдно! — воскликнул князь суздальский. — Товарищи! Меня ли вы не знаете? Со мной ли не хаживали вы на ратное дело? — Вам, мои товарищи, говорю — стыдно!

"Стыдно!" — загремело множество голосов.

— Звони в колокол — вече решает; помогать, не жалеть ни живота, ни казны!

"ПоСтой, постой! Владыка еще ничего не решил!"

— А вот идет его тысяцкий. Что он говорит? "Владыка решает так, люди новогородские: подать помощь благородному отродию князя Великого Юрия Димитриевича, и при благословении Святой Софии, быть примирителями враждующего рода князей московских, да отвратятся бедствия от земель Русских!"

— Владыко решил! Звони в колокол!

"Стой, стой! Тысяцкий подкуплен!"

Громкий крик послышался в то время с нагорной стороны кремля новгородского. Казалось, тысячи голосов кричат там: "Здравия князю Димитрию Юрьевичу! Война, война Москве!"

Это была самая удалая молодежь, сбежавшаяся подкрепить и решить дело. Между ними находился Гудочник, и он вел их на вече, но зя теснотою никак не могли они пройти на Софийскую площадь.

— Кто там, вне веча, решает дело? — закричали многие, устремляясь из кремля.

В это время зазвонили в вечевой колокол, в знак согласия. Буйные противники Шемяки, оставшиеся в кремле, закричали, зашумели. Спор разгорячил Есех; за кремлем дошло уж до драки, и толпу, выбежавшую с веча, погнали вдоль кремля; защитники Шемяки устремились И на Софийскую площадь. Здесь Гончарский Конец единодушно стоял и кричал: "Не надо войны с Москвою!" От слов и тут дошло до кулаков. Смятение сделалось ужасное. Шемяка был в н_е_д_о_у_м_е_н_и_и. В первый еще раз видел он, как наяву волнуются и кипят страсти народные. Привыкший повелевать, он не понимал, как можно было управлять подобным народом.

Тогда из Софийского собора явился маститый старец, Владыка Новгорода, архиепископ Евфимий. С животворящим крестом в руке, он шел величаво и смело в самую середину буйствующей толпы — и все умолкло; драка и бой прекратились; все стали почтительно, теснясь лобызать благословляющую руку архипастыря.

— Дети! — произнес он твердым голосом, — несть на том благословения моего, кто покорится врагу человек ческого рода, диаволу, отцу всякия вражды! Благословление мое на том, кто пребудет мирен и покорен властей! Несте ли чли: несть власть, аще не от Бога? Тем же, противляяйся власти — Богу противляется!

"Владыко! — вопили гончарцы, — нас заводят в крамолу с Москвою, хотят воевать против Москвы! Мы изгибнем! Смилуйся над бедными — будь спаситель наш, внемли воплю и стенанию! Пока люди велии и богачи тучнеют золотом и сытостию, мы яко стени шатаемся, голодны, холодны, наги, босы, продаем детей, да не погибнут они от глада! Нет правды ни в судах, ни во граде: судии криво судят, лжесвидетели пьют кровь нашу, честь Новагорода погибла, и соседи посмеиваются нам!"

— Роптание тяжкий грех перед Богом! Зачем ропщете и молчите? Никому не закрыта дверь храмины моей — прииди, скажи мне, посаднику, тысяцкому. Зачем буйствовать?

"Мы не буйствуем; но войны с Москвою не хотим…" — Что с ними толковать, сволочью голодною! Благослови, Владыко, уговорить их посильнее!

"Прочь, окаяннии невегласи! А вы, дети мои; кто говорит о войне с Москвою? Новгород будет только посредником, примирителем вражды. Или не ведаете слов Господа: блаженни миротворцы, яко тии сынове Божий нарекутся?"

— Мы не прочь от посредничества и миренья; да ведь этого Москва-то не послушает, и придется разделываться с нею мечами!

"Тогда единый поженет тысячи, и от тысячи побегнут, тьмы — будет уже не война, но казнь Божия за гордыню Москвы!"

— Так ли полно…

"На Москву, на Москву! Да здравствует Димитрий Юрьевич! Гибель гордыне московской!"

Этот клик заглушил ропот недовольных; одни теснились к Шемяке, другие к архиепископу, благословлявшему святым крестом, и вдруг — совершилось неслыханное чудо!

Новая церковь, во имя Иоанна Златоустаго, воздвигнутая архиепископом над вратами владычного дома и только что отстроенная, и еще неосвященная, страшно затрещала, кирпичи попадали с вершины ее… Народ, в ужасе, бросился во, все стороны, крича: "Церковь валится!" Треск умножался — раздался глухой гул, как будто лопнуло что-нибудь страшное под землею, пыль и прах взвились облаком, закрыли церковь, затмили небо, и когда ветер развеял облако пыли — церкви уже не было: она развалилась до самой подошвы и завалила обломками и щебнем двор архиепископский.

Все безмолвствовали. И среди сего безмолвия увиде-ли юродивого человека. Он спрыгнул с развалин, сел верхом на метлу, которую держал в руках, и с хохотом поехал на ней между народом. Рыжие волосы, опаленная борода, запачканное лицо, лоскутья, в которые был он одет, делали его чем-то отвратительным и ужасным, похожим на привидение.

— Ха, ха, ха! — кричал он во все горло, — Ха, ха, ха! Ай, Владыко Ефим! продал душу за алтын, Шемяке, гуляке, галицкому забияке! Горе Новгороду, худо Новгороду, плохо вам, плотники, худо вам, смутники! Заметет вас Москва метлою — вот этак, вот этак заметет — засыплет ваши домы горячею золою! Ай! озяб, озяб — погреться хочу — зажигай Москва Новгород с четырех сторон, с пяти концов — долби долбней — купай в Волхове!

Он исчез в толпе, прежде нежели успели одуматься. Архиепископ первый прервал молчание.

— Если слова его о гибели Новгорода также справедливы, как хула на меня — се, не Божие знамение, но диавольское наваждение!

"Не гибель Новгорода, а падение гордыни московской предвещает церковь Божия: нам грозили именем Иоанна, и вот Иоанн сокрушился! Смотрите, люди новгородские: мы все целы, а церковь упала сама на себя!" — Так раздавался громкий голос — это был голос Гудочника.

— Владыко согрешил, что давал немецкому мастеру строить храм Божий! — Казнить бы его теперь, так на его голову и упала бы церковь Божия! — кричали другие.

— Пойдем во храм Святой Софии, — провозгласил архиепископ, скрывая свое смущение, — пойдем молить заступницу, да обратит знамение на добро! Благовестите в большой колокол. Новгород не гордыни ищет, но мира, и Господь благословит его!

Безмолвствовал народ. Вечевой колокол звонил в знак согласия, и никто не препятствовал звукам его сливаться с звуками большого соборного колокола. Шемяка и князь Василий Георгиевич сопровождали архиепископа в храм соборный.

Там, с коленопреклонением, отслужен был молебен; освятили воду и с пением: "Все упование мое на тя возлагаю, Мати Божия!" — совершили ход кругом кремля, окропляя святою водою стены и стогны града. Сердца отдохнули. Толпы осматривали развалины упадшей церкви и находили причину разрушения в неискусстве мастера.

Знать новгородская угощена была потом у посадника Якова Кирилловича; житые и торговые люди опять пировали у купеческого старосты Памфильева. На место, где собиралось вече Гончарского Конца, выкатили несколько бочек с пивом и медом и сказали, что князь Димитрий Юрьевич угощает новгородскую вольную дружину. В тот же день бедным раздали множество хлеба из посадничьих и владычних житниц.

Весел и радостен возвратился Шемяка в жилище свое, находившееся в доме суздальского купца, друга Гудочникова, издавна поселившегося в Новгороде и разбогатевшего от торгов с Ганзою. Получены были добрые вести из Москвы: новгородцы, возвратившиеся оттуда в сей день, привезли известие, что Великий князь изъявил большую робость, услышав о побеге Шемяки в Новгород; что он повелел очистить Углич и Галич; что по три дня собирались у него на совет бояре и князья, и что князь Заозерский объявлен был не пленником, но другом, и заседал в советах Василия наряду с другими князьями.

Все это ободрило, возгордило Шемяку и новгородцев. Оставшись наедине с Гудочником, он предался мечтаниям будущих надежд, сообщая ему известие об единодушном решении новгородских сановников на пиру у посадника. Гудочник, с своей стороны, рассказал, какие меры приняты были им, его друзьями и сообщниками для склонения простых людей. "В поход, поход!" — был клик даже и Гончарского Конца, когда на тамошнем вече сбивали обручи и ломали доски осушенных бочек пива и меда.

Глава VIII и последняя

…Бешеный страстей язык

Умолк пред истиной святою…

* * *

— В поход, в поход, старик, и досмотрим: такой ли ты удалец на булате, как на речах! — сказал Шемяка, крепко пожав руку Гудочнику.

"Дай Господь, чтобы молодые так же от тебя не отстали, как не отстану я".

— Но ведь у меня привычка: идти всегда впереди других — смотри, не думай тогда о жизни и не оглядывайся назад, чтобы не наткнуться на московские копья!

"У меня такое поверье, князь, что если судьба не наметила на кончике копья чьей-либо смерти, так это копье пролетит мимо, а если наметила, то и в обозе от него не отсидишься — все-таки оно найдет тебя!"

Еще разговаривали несколько времени Шемяка и Гудочник. Положено было, немедленно по собрании дружин новгородских и псковских, быстрым походом занять Торжок, идти к Ростову и не останавливаясь двигаться на Москву; легкому отряду, долженствовавшему предварительно составиться из новгородской вольницы, надобно было поспешить с Чарторийским в Галич и Углич, защитить сии области от впадения москвичей и собрать там вспомогательные дружины. Особый отряд под начальством Василия Георгиевича Суздальского, которому Шемяка дал крепкое слово восстановить его наследственный удел, положили послать в Суздаль и Нижний Новгород. Можно было думать, что, услышав о столь смелом нападении, ни Рязань, ни Тверь не вступятся за Москву; что Суздаль, Дмитров, Звенигород, князья Можайский и Верейский пристанут к Шемяке; можно было надеяться еще и на Махмета, мирно остававшегося в Белеве, но отвлекавшего часть дружин Василия для стражи со стороны Тулы. Предприятие, конечно, было смелое; но кому нечего терять, тот все считает за выигрыш, даже и бесполезное покушение возвратить потерянное.

Уже Гудочник хотел распроститься с Шемякою, когда хозяин дома появился в дверях.

— Прости мне, князь Димитрий Юрьевич, — сказал он, — если я тебя обеспокою.

"Душевно рад всегда видеть тебя, гостеприимный хозяин мой; только дивлюсь твоему неожиданному посещению. Что случилось?"

— Приехал к тебе какой-то почтенный гость из Москвы и просит немедленно быть допущенным.

"Гость из Москвы?" — Шемяка взглянул на Гудочника.

— Не ведаю, — отвечал Гудочник, в недоумении. — Может быть, Василий прислал к тебе посла.

"Нет! это какая-то престарелая духовная особа. И он говорит, что был другом отца твоего, князя Юрия, и к тебе пришел ради твоего блага. Он следует за мною и отстал потому, что медленно идет по лестницам и отдыхает".

Хозяин отступил в сторону. Дряхлый старец тихо вступил в комнату. Он одет был в монашескую рясу; длинная, седая борода волнами падала на грудь его, и седые волосы, выпадая из-под его клобука, лежали по плечами. Это был Зиновий, архимандрит Троицкий, духовник и друг Юрия, много лет находившийся настоятелем в Саввинской Сторожевской обители и, как мы выше видели, переведенный Юрием в обитель Святого Сергия, при первом занятии Москвы. Привыкнув уважать Зиновия, как отца, Шемяка с радостным благоговением подошел к нему под благословение.

— Отец мой! — сказал он, — тебя ли вижу? Что привело тебя в Новгород? Что заставило предпринять путь столь далекий, оставить свои благочестивые подвиги и святую твою обитель?

"Дозволь мне прежде сесть, князь Димитрий: я устал, непривычный к трудам странствования, и не успел отдохнуть, ибо прямо с моею повозкою подъехал сюда".

— Если осчастливишь дом мой пребыванием своим, — сказал хозяин, почтительно подступив к Зиновию, — я почту прибытие твое Божиим благословением на дом мой.

"Благодарю, чадо; но иноку не стать располагаться в доме столь великолепном; сыщу какую-нибудь обитель, где дадут мне уголок. Я осчастливлю дом твой гораздо более, если совершу в нем благое дело, за которым притек на берега Волхова. — Князь Димитрий! к тебе приехал я, для тебя совершил я далекий путь из Москвы!"

— Отец мой!

"Да, если родитель твой называл меня сим именем, я могу назваться отцом твоим. И душою, и сердцем хочу я вновь привести тебя к благодати так, как привел я тебя, младенца сущего, к святой вере Христовой от купели крещения".

— Отец мой! что значат слова твои?

"Веришь ли, что я тебе добра желаю; веришь ли, чадо мое, что твое временное и вечное счастие и спасение дороги мне, паче жизни моей? Дорога ли тебе память твоего родителя? Хочешь ли ты, чтобы прах его не содрогался в гробе и душа радовалась на небесах?"

Шемяка повергся на колена перед Зиновием и со слезами на глазах воскликнул: "Можешь ли сомневаться…"

Зиновий обнял Шемяку, облобызал его голову и сказал дрожащим голосом: "Благо тебе!" — Хозяин, свидетель всего происходящего, умилился до слез и поспешно удалился. Гудочник казался смущенным; он побледнел, задрожал, как в лихорадке, безмолвно оперся о печку и склонил голову на грудь.

— Князь Димитрий! внимай, что притек я сказать тебе: помирись с Василием Васильевичем! — Твердым голосом, внимательно смотря на Шемяку, произнес Зиновий слова сии.

Шемяка вскочил поспешно, как будто испуганный чем-нибудь. "Отец мой! что ты произнес!" — воскликнул он.

— Говорю: помирись с Василием Васильевичем.

"С ним помириться? С моим злодеем, убийцею братьев моих, хищником моего княжества".

— Да, с ним!

"Вероломным, клятвопреступником, которому все отдал, все уступил я, и который заплатил мне бедами и горестями, хотел посягнуть даже на мою жизнь".

— Да, с ним, с ним, и — горе тебе, если ты отвергаешь совет благий!

"Вижу коварство и трусость его, вижу хитрые его умыслы: тебя, святого, мудрого старца, уговорил он, осётил речами, и твоею хочет воспользоваться властию над душою моею, хочет снова уловить меня в сети! — Шемяка засмеялся судорожным смехом. — Не успел ли он оправдаться перед тобою? Не успел ли уверить, что мы все виноваты перед ним, почему не протягиваем шеи под его топор?"

— Да, он оправдался передо мною во всем.

"Как? Не сказал ли он, что очи брату моему вырезали без воли его?"

— Нет! Он говорил мне, что это сделано было с его воли.

"Братоубийца! Не уверил ли он, что без его воли я брошен был в тюрьму и едва не лишен жизни, когда ехал к нему для мира и согласия?"

— Нет! Он признался, что только боязнь раздражить князей безмерною свирепостью поступка, удержала его от тайного умерщвления тебя в темнице.

"И на злодейство-то даже не достало у него сил души! А то, что он захватил мою невесту и моего второго отца, что он разорил мои волости, что он… Ну! и в этом во всем сознался он?"

— Да, и в этом. И в том еще, что платил тебе за добро злом, за мир враждою, за покорность изменою.

"И после всего этого он оправдался! Ты заставляешь меня сомневаться, святой отец! тебя ли я вижу, мудрого ли Зиновия слышу я!"

— Меня, старца Зиновия, перед которым оправдался Василий — прибегнув ко мне не оправдываться, не как Великий князь, но каяться, плакать о грехах своих, яко грешник, удрученный тяжестью греха, трепещущий и почти отчаянный в своем спасении! Примирив его с Богом, я смело пошел примирить его с тобою. Ты ли хочешь быть более Господа? Ты ли в гордости сердца не простишь его, не протянешь к нему длани примирения, если Господь разрешил и простил его моими устами? Ты ли осмелишься возносить суд человеческий над совестью ближнего?

"Я возношусь? Я горжусь? Отец мой!"

— Или хочешь ты, в злобе сердца, взять на себя исполнение судеб превечных, и мстишь врагу, не внемля слов Спасителя, повелевающего миловать и смиряться пред обидящими?

"Смиряться! Пред Василием? Никогда!"

— А! я проник теперь душу твою: твое мщение, твой гнев прикрывают только личиною истинную вину злобы и вражды — твое ненасытное честолюбие! Ты забыл обет отцов, забыл завет родителя, забыл то, с чем мог предстать бесстрашно перед престол Божий — прежнее смирение свое и правоту после кончины родителя; забыл ты и гнев Божий на властолюбивого своего брата — вижу: ты алчешь престола великокняжеского…

"Твои слова оскорбляют меня, святой отец!"

— Не думал ли ты, что я пришел к тебе послом хитрым и стану уговаривать тебя, вместо провозглашения тебе улики и суда Господня? или что я устрашусь гордыни твоей, или чьей-либо? Нет! я, инок забытый миром и забывший мир — не стану улещать тебя, как улещают великих мира; не стану говорить тебе об условиях Василия и выгодах, какие он тебе обещает! О! для этого он мог послать не меня, но какого-нибудь лукавого царедворца, выставить дружины, послать крамольников, какие окружают тебя и его, воевать, хитрить с тобою! Я — видевший перед собою отца твоего в слезах покаяния, видевший и Василия, пришедшего ко мне во вретище раскаяния — я пришел не с тем и не для того!..

"Отец мой! если бы ты видел душу мою… Чем может Василий заплатить мне? Чем выкуплю я перед людьми честь свою, если уступлю ему!"

— Какую честь? Тщетное мирское суесловие, переговоры людей, грех слова и дела, ничтожество почестей тленных? Не думаешь ли ты, что я стану расспрашивать тебя: чего ты желаешь, или скажу, что дает тебе Василий? Не ведаю ни того, ни другого, и ведать не хочу: я принес к тебе покаяние грешника; от тебя требую смирения, мира и прощения; хочу тебя и Василия удержать на краю бездны греха…

"Итак, ты сознаешь, что право хочу я враждовать с Василием?"

— Никогда вражда не бывает правою: она богомерзка, и есть внушение диявола! Да, мирски ты был прав доселе; но семя греха зреет в похвале мира.

"Зачем же приписал ты мне гордыню и кичение? Зачем требуешь ты от человека — паче человеческого?"

— Рассмотри сам здраво душу свою и увидишь, что гордость, кичение и вражда скрываются в ней под видом праведного мщения. Паче человека не требую от тебя. Когда и всякому простому смерду Господь велит до тех пор не приносить молитвы и не возлагать дара на алтарь, пока он, шед, не смирится с братом своим, если вспомнит, что на кого-либо враждует, то князю ли, поставленному выше других, не паче того бдеть над собою и не превышать простых человеков высотою добродетели, исполнением заповедей Божьих, кротостию и миролюбием? Чем же отличатся от простого человека люди, поставленные править его судьбою? Вспомни то страшное слово, что за грехи князя народ наказуется, а за добродетели его много добра Господь посылает народу. Не за добродетель ли Иезекии простил Господь и спас Израиля? Помни же, властитель других, что преступлением своим ты губишь не одну свою душу, но тысячи других! Если за одного праведного спасен был град — за князя праведного спасутся тысячи стран!

"Отец мой! нам ли, грешным людям, вещаешь ты о высших судьбах Божиих, о добродетели недосягаемой! Где ныне святые мужи, и могу ли быть непричастен смятению мира, если мятусь среди волнений людских! Живущий в мире творит мирское…"

— Итак: пороками других оправдываешь ты свои пороки? Не хочешь быть добродетельным потому, что другие злы? Хорошо — чего ты медлишь? Иди же, иди, умножь еще более беззакония, удесятери их, погуби себя, погуби, отврати от себя смердящими злодействами лицо Божие… Прощай! Я надеялся найти в тебе прежнее сердце, прежнюю душу, прежнего Димитрия. Вижу — тяжко ошибся я: порок заразил уже твое сердце! Отрясаю прах с ног моих, и отныне не дерзай называть меня отцом — я не знаю тебя более…

"Остановись, остановись, отец мой! я человек — суди, но будь милосерд, как милосерд Бог!"

— Смеешь ли воззвать к Богу, если я, человек грешный, осуждаю тебя? Сердце твое есть гроб повапленный — ты обманул надежды старости моей…

"Я право иду, право хочу требовать…"

— Право? Чего же ты требуешь? Хочешь обладать Великим княжеством?

Шемяка безмолвствовал смущенный.

"Видишь ли, — сказал Зиновий, — что ты не дерзаешь сознаться самому себе в тайне своего помысла? Здесь таится источник зла — в честолюбии твоем!"

— Нет! — воскликнул Шемяка, — нет! я не хочу престола великокняжеского!

"Но если ты лишишь его Василия, кому же, если не тебе, престол сей! Неужели ты доселе не помыслил о том? Если же не хочешь Великокняжества, что отвращает тебя от мира! Не хочешь ли ты, как жадный волк, упиться кровью своего родного, мстя ему за свое оскорбление, и тогда только примириться? Но не сам ли трепещешь и ужасаешься деяний Василия? И — сам же хочешь последовать ему! Ты недоумеваешь, безмолвствуешь! Говори: видишь ли, что ты не хотел, или страшился низойти во глубину тайных помыслов своих? Димитрий! я говорил с тобою, как служитель Бога — буду говорить мирски. Не скажу, что я сомневаюсь в твоей храбрости — знаю, что вы, гордые и великие мира сего, оскорбляетесь таким сомнением; не хочу сомневаться и в победе — ты победишь, уничижишь Василия, предпишешь ему мир и закон; гордясь и тщеславясь великодушием, пощадишь жизнь его и тем станешь выше его, хотя и будешь только удельным князем. Но, как достигнешь, ты сего! Уничижаясь перед крамолою, бунтуя князей и мятежных новогородцев, опустошая области, избивая народ, возвышая до неба вопль и стенания жен и детей! Приобретешь ли более крепости, посрамив, уничижив Василия? Прочнее ли будешь на уделе своем? Не посеешь ли тем семян тысячи новых крамол? Видя удачу, кто не последует твоему примеру? Тогда тебе должно будет, или сражаться за Москву с другими, или передать ее на расхищение другим. Что ты сделаешь тогда? Выбор тяжек: то и другое — источник бедствий! Братьев твоих постиг уже суд Божий: один с отцами нашими и, верь, не завидует уже миру; другого утешит ли слава и почесть, лишенного очей, и что ему, если держа за власы положишь ты перед ним даже главу врага его! Судьба всей Руси зависит от тебя и Василия. Он унижен уже перед тобою своими грехами; он унижен и тем, что просит тебя дать мир земле его и спасение душе его. Тяжка участь брата твоего, но судьба Василия тяжелее. Дай ему очистить себя пред Богом раскаянием, а судьбу брата отнеси суду Божию, и поверь, что твое великодушие горше отзовется на душе Василия, нежели самое страшное мщение. Тогда он закалит душу мыслью, что довольно наказан, если ты мстишь ему; теперь — слезами горькими омочит он грех свой, видя твою превысшую доброту… Сего ли недовольно, сын мой? Смотри же: я падаю за Василия к ногам твоим — я плачу за него и за Москву…"

Зиновий повергся со слезами на землю.

— Отец мой! что ты делаешь!

"Не встану, и вопию тебе — не погуби души своей; дай мне спасти ее, дай умирить землю Русскую…"

Страшное волнение изображалось на лице Шемяки. Он обращался к Зиновию, к Гудочнику — Зиновий стоял на коленях, преклоня чело к земле; Гудочник безмолвствовал, закрыв лицо руками.

— Могу ли еще упорствовать! — воскликнул Шемяка. — Чувствую, что настоящий подвиг мой труднее победы, и мир, князья, люди не оценят его, не встретят меня победителем, укорят, может быть, малодушием, робостью… Заветы отца, речи добродетельного брата, витающего ныне среди ангелов Божиих — помню вас… Приосените меня благословением вашим, отец, брат! Дайте мне силу, крепость души… — Шемяка бросился на скамью, колебался еще с минуту и — отворотясь от Зиновия, промолвил с трепетом: "Прощаю московского князя — Бог ему судья!" — Тяжелый стон исторгся из груди Шемяки после сих слов.

Зиновий поднялся с радостным лицом. "И мир Москве, мир с Василием! Докончи подвиг свой, князь Димитрий, дополни словами: мир Василию!"

— Тяжки слова сии, отец мой! избавь меня, избавь — прощаю, не мщу — только!

"Но любить враги своя, не прощать только, велел Спаситель, молившийся за убийц своих на кресте. И ничем другим не отличится христианин от язычника, только любовию ко врагу. Что тебе за подвиг — говорит Спаситель, если ты любишь любящего тебя, если добро творишь ближнему твоему? Не тако ли творят и язычники? Люби враги твоя, добро твори ненавидящему тебя, молись за вводящего тебя в напасть и искушение. Кто сей любви не имать в сердце своем, если бы и половину тела своего сжег за добро и благо, несть достоин Его!"

— Нет, отец мой! выше сил моих такой подвиг: прощаю, не мщу; но не могу протянуть руки моей и вложить ее в руку Василия, обрызганную кровию моего брата! Не могу и не хочу даже видеть его — Бог с ним!

"Прощаю скорби твоей, буду молить Бога, да окончит Своею Святою волею то, что успел совершить я, грешный, благодатию Божиею. И о сем уже не вмещает сердце мое радости. Возрадуйся, прах Юрия в могиле, ликуй душа его на небесах! Сын твой достоин тебя, старец, друг мой, ты, приходивший ко мне со слезами и трепетавший, что не успеешь изгладить следы честолюбия, омрачавшего душу твою на земле, трепетавший, что над могилою твоей прольются реки крови в усобице, и вопли гибели и смерти обременят память твою проклятием! — Сын мой, князь Димитрий! я говорил с тобою, как служитель Бога, как судия твоей совести — теперь дай мне обнять тебя, как другу, благословить тебя, как отцу! Я не хотел обольщать тебя благими мира; не хотел обольщать наградами и обетами мирского счастия; надеялся крепко на тебя, как на сына, как на христианина — благо тебе, благословен ты, обрадовавший меня старца на пороге гроба!"

И со слезами обнял благочестивый старец Шемяку и долго слезы его капали на голову Шемяки, склоненную к груди его. Исторгшись из объятий князя, старец поднял очи к святым образам, тихо молился и вышел из горницы.

Погруженный в думу, Шемяка не заметил, как скрылся Зиновий, и, забыв самого себя, сказал вполголоса, как будто был один и рассуждал с самим собою: "Тяжкий подвиг! И легче бы смерть в битве, нежели мир с ним! Если же это добродетель — зачем же не веселит она души моей и почему совершение доброго дела не радует меня, ужасает, заставляет трепетать, а не является мне радостным и веселым? Мир со злодеем, дружба с братоубийцею, тишина — с мечами в руках, с опасением на страже… Это ли мир и счастие!"

Две свечи, стоявшие на столе, нагорели и тускло светили; мрак облегал стены обширной комнаты. Движение кого-то бывшего в комнате и стоявшего у печки, безмолвно и неподвижно, обратило внимание Шемяки, это был Гудочник. Шемяка совсем забыл об нем, увлеченный жаром разговора с Зиновием.

— Да, — сказал тогда Гудочник, не двигаясь со своего места, — да, ты право рассуждаешь, князь Димитрий Юрьевич. Мир с Василием есть только начало новой вражды, и грядущее время не должно веселить тебя. Ты можешь забыться; но кто нейдет до конца, кто в брани оставляет слово на мир и в мире слово на брань, тот не сотворит себе ни мира доброго, ни брани славной.

"Иван Феофилович! осудишь ли меня? Назовешь ли изменником против данного тебе слова? Мог ли я против востоять? Робость ли заставляет меня бросить меч? Мелкая ли корысть увлекает меня, когда я не знаю даже и условий мира?"

— Нет! я тебя не обвиняю, князь Димитрий Юрьевич; слышал я все, и на твоем месте сам сделал бы то же, что ты; не уступил бы тебе в чистоте души и добродетели! Нет! так видно угодно Богу, и суетно человек хочет переменить судьбы непреложные, по коим движет перст Его царствами и народами! Горе тому, кто обрек себя на сопротивление судьбам Его — горе и гибель, и не будет благословения на делах и начинаниях его! Что сделает мирская сила и человеческая мудрость? Кто мог за два часа предвидеть, чем кончится то, к чему казалось вели события нескольких лет, труды тяжкие, пренебрежение страха, смерти! Но, суди же, Господи, и рассуди прю мою: виновен ли я? не всем ли жертвовал я? щадил ли себя? Несть Твоего благословения, и — что может человек? Едва тысячью трудов и замыслов касался я вожделенной цели — страсти ожесточают сердца; один гибнет, другой умирает, третий увлекается нежданным смирением! Снова труды и замыслы. Кажется: нет уже препятствий, разрушена вся возможность мира — спасаю человека из-под мечей, веду его, даю ему средства славы, мщения, величия, и молю только одного — исполнения моего обета! За меня вопиет и безнадежность грядущего, и кровь брата его — все тщетно: несколько слов инока, и — забыто мщение, забыто грядущее, забыто прошедшее, забыта слава — и мой обет, едва облегчивший душу мою лучом надежды, снова упал на грудь мою тяжелым камнем! О Боже, Боже Господи! и я не смею просить, чтобы отчаяние раздавило меня; я должен, как вечный жид, скитаться, страдать, трепетать, думать только об одном — за что же, Господи, гнев Твой? Зачем допустил Ты мне наложить на себя обет непреложный, и не допускаешь меня исполнить его? Разве я, как этот жид, возлагал богоубийственные руки свои на выю Твою? Разве я метал жребий об одежде Твоей? Разве я посмеивался богохульными устами страданию Твоему? О страшный пример безрассудного обета! И роптать не смею за то, что он отягчает меня выше сил!..

Гудочник снова закрыл лицо руками, но не плакал.

— Иван Феофилович! кто бы ты ни был, праведник ли великий, или грешник непрощаемый, — сказал Шемяка, подходя к Гудочнику, — я не хочу знать — знаю только, что тебе одолжен я спасением, и что ты мудр и велик духом — я не оставлю тебя: приди ко мне, будь мне другом, будь первым советником моим. Хочешь ли богатства и почестей — получишь их от меня. Я разделю с тобою кров мой, хлеб мой, судьбу мою!

"Нет! — сказал Гудочник, одушевляясь и принимая свой обыкновенный, спокойный вид, — нет! это невозможно — мы должны расстаться! Никогда не расстанется душа моя с тобою, князь Димитрий Юрьевич; но не хочу требовать от тебя паче того, что ты можешь снести. Прощай! будь счастлив! Ты не услышишь обо мне более. Но знай, что грядет и придет час, когда я снова предстану тебе; что в решительные минуты жизни твоей я снова явлюсь пред тобою; но это будет час исполнения моего обета, и тогда уже ничто, ничто не удержит меня, и тогда, если ты станешь за одно со мною, то не будет тебе возврата — смерть, или обет мой!"

— Остановись, Иван Феофилович. Может статься, и теперь будет возможность исполнить твое предприятие.

"Нет! я знаю, что нет! Знаю Василия, знаю легкомысленных новгородцев — скажу более: знаю князей, за которых полагаю свою голову — это невозможно! Василий все уступит; другие все примут; у третьих недостанет… недостанет силы душевной!.. Еще не пришло время; но его придет, придет, и тогда Гудочник снова станет пред тобою! Прощай, князь!"

— Иван Феофилович! так ли расстанемся с тобою? Забуду ли твое добро? Возьми, что тебе надобно, если я не могу иначе успокоить твоей старости.

"Если ты помнишь мое добро, то, молю, не забывать его никогда и в страшный час не забыть его! Если услышишь о смерти моей — вели помянуть меня за упокой. Душе моей грешной будут тогда дороже молитвы добродетельного, нежели злато, которое мог бы ты дать мне теперь. Прощай, князь Димитрий Юрьевич!.."

— Сын мой, сын мой! — раздался голос в передней комнате. Слышно было, что кто-то идет поспешными шагами. Шемяка обернулся к двери и не заметил, как ускользнул из комнаты Гудочник. И мог ли он заметить: из дверей бросился в это мгновение, в объятия его — князь Заозерский…

"Отец мой!" — вскричал Шемяка и повергся на грудь Заозерского. Несколько времени они не говорили ни слова, целовали друг друга, плакали, смеялись,

— Мне готовилась такая радость, и отец Зиновий знал это и скрывал от меня! — воскликнул наконец Шемяка.

"Я готовил тебе награду за добро; но не хотел обольщением привести тебя к добру", — сказал Зиновий, вступая в сие мгновение в комнйту. Он вел за руку Софию…

Шемяка не знал — броситься ли ему обнять очаровательное создание, стоявшее перед ним во всей прелести красоты, юности, любви, радости девической, смущения невинности — или обратиться с молитвою к Богу, сохранившему еще для него на земле столько счастия! Любовь такова: взор ее устремляется, или с восторгом на предмет ее очарования, или с благодарностью к небу. Других взоров она не знает, если только бедствие не губит ее, и если только есть на ней благословение Божие, без которого она ад на земле, мука нестерпимая — падший ангел…

— Чадо! обними свою невесту и не думай, чтобы чистые наслаждения добродетели могла запрещать человеку самая строгая жизнь инока. Любовь твоя благословлена уже родителем княжны, и она уже принадлежит тебе по законам Божиим и человеческим.

Так сказал Зиновий, и София, едва не лишаясь чувств, со слезами говорила Шемяке, когда он крепко обнял ее: "Сколько страдала, сколько плакала я в разлуке с тобой, и как в одно мгновение все мною забыто!"

Гудочник хорошо предугадал, что должно было случиться. Душу Василия мог видеть только единый Бог; но пред людьми он изъявил все, что может изъявить человек, истинно желающий мира, истинно раскаивающийся. Умолив святого мужа быть ходатаем за него, упросив доброго Заозерского ехать с Зиновием в Новгород и взять с собою дочь свою, он хотел, казалось, вместе с мольбою мира, отдать Шемяке все возможное счастие, выдав в то же время самый драгоценный залог безопасности. Богатые дары предложил он при том Заозерскому; старик отказался от даров, но охотно поехал в Новгород. С ним поехали и послы Василия к Шемяке и к новгородцам. Им поручил Василий согласиться бесспорно на все условия, какие объявит Шемяка, утверждая волость Димитрия Красного в прибавок к собственной волости Шемяке и отдавая ему все, что было за отцом его Юрием Димитриевичем. Таким образом Шемяка делался одним из сильнейших князей русских. Новгородцам утвердил Василий самосуд их, вольности, льготы, владение всеми их волостями и не требовал более изгнания суздальских князей. О восстановлении Суздаля никто не говорил ничего. Мир и условия мира с Василием произвели общую радость в Новгороде. Сильная партия Москвы, подкрепленная теми, которые робели новой войны, хотя и принуждена была уступать (как мы уже это видели), но тем не менее она тревожила и волновала умы. Теперь Новгород с честию выходил из затруднительных обстоятельств, и все радовались, или показывали, что радуются мирному докончанию, повторяя старое присловье: худой мир лучше доброй ссоры.

Новгородцы просили Шемяку праздновать свадьбу в Новгороде, и давно уже не помнили самые старые старики такого великолепия и веселья, какое было на свадьбе Шемяки. Вскоре после того он отправился в удел свой. Пересланы были взаимные грамоты с Василием; но Шемяка не поехал в Москву и основал пребывание свое в Угличе, как будто ему ненавистны были самые окрестности московские. "И праха моего не будет в тех местах, где семя зла произросло для рода нашего!" — говорил он.

Василий Юрьевич не хотел оставить той обители, куда заточен он был по воле Великого князя, и не хотел принять уделов ни от Шемяки, ни от Василия Васильевича. Он посвятил дни свои единому богу. Лишенный света очей, он прозрел светом души, и беседуя с братом своим, когда сей приехал навестить несчастного слепца, изумил его спокойствием и твердостью духа, с какою переносил свое несчастие. "Бог смирил меня за мое превозношение!" — говорил он, с тяжким вздохом.

Ничего не слышно было о Гудочнике. Тщетно в Новгороде хотел узнать Шемяка, куда девался этот старик — никто не знал — так, как и самые суздальские князья, за благо которых не щадил он жизни, знали одно, что он был суздалец, и что он заклялся восстановить свою отчизну. Василий Георгиевич, говоря однажды о Шемякою о Гудочнике, заключил словами: "Впрочем, мне казалось иногда, что едва ли он не помешался немного", Шемяка задумался, но не сказал ни слова, ни да, ни нет. Не хотел ли он спорить с суздальским князем из вежливости, или сам также думал — не знаю. Впрочем, люди нередко называют сумасшествием то, что выходит из обыкновенного круга дел и событий. Таковы люди — были и будут…

Благосклонному читателю здравия и спасения.

Вот, православные русские люди! повесть времен старых, былина прежнего времени, которую хотел я вам рассказать. Боюсь: не утомило ли вас длинное повествование мое, о том, как князья Василий Косой и брат его Димитрий Шемяка поссорились на свадебном пире с Великим князем Василием Васильевичем Темным, и о том, что из того происходило. Рассказал я вам, как умел; простите, если излишне разговорился; простите, если не умел рассказать лучше. Мы погуляли с вами по старинной, святой Руси, видели князей и бояр, мужичков и боярынь, духовный чин и дьяков, Кремлевский дворец и крестьянскую избу, свадебный пир и битвы кровавые, святые обители и новгородское вече, присутствовали и на великокняжеском веселье, и на великокняжеских похоронах, на пирушке в тереме боярыни и на ужине русских мужичков, слышали песни старинные, сказки русские, видели, как жили-были старики наши, в старые годы, стародавние, когда, по пословице, снег горел, а соломой его тушили. Теперь, пока, повесть моя кончена. Вот вам, православные русские люди.

       Старина и деяние,

       Синему морю на утешение,

       Быстрым рекам на славу до моря,

       Добрым молодцам на послушанье.

       Веселым молодцам на увеселенье!

B заключение соблаговолите позволить мне сказать вам несколько добрых речей, и расстанемся приятелями.

Обещал я, правда, быль, не сказку, но и не летопись, не гисторию правдивую. Правда — вещь редкая на белом свете. Чистою самородною (как в Сибири находят золото самородное, полупудовыми кусками) едва ли найдете вы правду в здешнем мире. Не думают обманывать, а правды все-таки не говорят. Вот, примером сказать, случалось ли вам что-нибудь самим видеть и после того слышать рассказы о виденном вами от других самовидцев? Всякий рассказывает, не лжет, и так говорит — да не так выходит. Оттого у нас исстари ведется пословица: из одной бани, да не одне вести.

Что же тут делать? Как кому кажется, так тот и говорит. Вот, одного только смотрите, добрые читатели: добросовестно ли рассказывают вам.

Здесь, я кладу руку на сердце, и скажу вам смело:

"Я рассказывал так, как по чистой совести мне казалось. И если я в этом лгу, то, да будет мне стыдно, или при стариках, на морозе, шапку с меня снять извольте".

Вы найдете кое-что не так, если станете сличать рассказы других о Шемяке с моим рассказом.

До сих пор, вам представляли Шемяку злодеем, каких мало и бывало на святой Руси, а Василия Темного таким тихим, что он воды не замутит.

У меня Шемяка показан вам иначе: лихой, удалой, горячая голова, с добрым сердцем, и — с несчастием, на роду написанным.

Закройте вы все ваши истории; вслушайтесь в рассказы старинных летописей; вдумайтесь в то, что они говорят и как говорят, и уже потом меня судите — так я и прав буду. А между тем, вот что пришло мне в голову:

Рассказывал я вам о Шемяке, да о брате его Василии Косом, а между тем вмешалась в мой рассказ повесть о чудном старике Иване Гудочнике, и о том, как он заклял свою буйную голову при гробе Спасителя.

О других персонах рассказ мой кончен порядком: Шемяка женился и стал владеть Галичем; брат его Василий остался в обители, уже не Косой, а Слепой, домыкать дни свои без света Божьего; Василий Васильевич стал благополучно владеть Москвою. Но Гудочник что?

Да, об этом спрашивали меня многие, читавшие мой рассказ. И спрашивали, не только о том; что сталось с Гудочником после расстани его в Новегороде с Шемякою, но и о том: кто был этот старик? Какими обстоятельствами приведен был к страшной клятве, и освободил ли он наконец душу свою от клятвы, или сошел в могилу, связанный на земли и на небеси?

Обо всем этом могу я дать вам, мои любезные читатели, полный отчет; да, вот беда моя: рассказывать обо всем этом будет долгая песня, а я боюсь — не надоел ли уже вам и без того моею говорливостью?

Нашлись, правда, ласковые люди, которые говорят мне: нет! — и уговаривают, чтобы я досказал им досконально о Гудочнике. Признаюсь — и собственная моя охота есть на это… и по всему этому прошу милостивно выслушать следующее:

Теперь рассказал я русскую быль: Клятва при гробе Господнем, или Повесть о том, как князья Василий Косой и Димитрий Шемяка поссорились на свадебном пире с Великим князем Василием Васильевичем Темным. и о том, что из того происходило.

Хочу же вновь рассказать еще другую русскую быль: Суд Божий, или Повесть о том, как полонен был Великий князь Василий Васильевич Темный, на Суздальском бою, безбожным царем казанским Улу-Махметом, как восстановлено было Суздальское княжество, и что из того происходило.

Тут увидите вы снова, любезные мои читатели, Шемяку, Гудочника, Москву, Новгород, Литву, все почти знакомые вам лица: Басенка, Ряполовских, подьячего Беду, Юрия Патрикеевича, и прочих; услышите подробно все похождения Гудочника, если только достанет у вас терпения слушать новый рассказ мой — а он будет не мала такие же четыре книжки, какие вы теперь прочитали.

Угодно — так я не замедлю, а не угодно, так вольному воля: положите, что вы встретились в пути, в дороге с Гудочником, как встретился с ним некогда дедушка Матвей; что Гудочник рассказал вам часть своих похождений и что вам некогда было дослушать остального. Ведь это часто на белом свете бывает. В таком случае — спасибо вам за то, что вы терпеливо прочитали мои рассказы о русской старине. Если же они вам сколько-нибудь полюбились, если они заняли у вас несколько праздного времени, не оставьте и мне, смиренному рассказчику, сказать мимоходом, также — русское спасибо!

До свидания! Авось еще увидимся, как старые знакомые, а до тех пор — Богу слава, вам здравие и спасение, а русской были — конец.

1832


Читать далее

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть