ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Онлайн чтение книги Князь Никита Федорович
ЧАСТЬ ВТОРАЯ

"Ты защищал, Господи, дело души моей; искуплял жизнь мою".

Плач Иеремии, III, 58.

I

ПРОШЛОЕ

Четырнадцать лет тому назад была отпразднована свадьба Волконских. Князь Никита, женившись на своей милой и любимой Аграфене Петровне, остался в Митаве; он с царского соизволения был освобожден от дальнейшего путешествия за границу и поступил на службу в канцелярию своего тестя Петра Михайловича. Ответственное положение Бестужева в Курляндии требовало очень хитрой деятельности и большого искусства. Русскому резиденту приходилось бороться с несколькими враждебными течениями, чтобы иметь преобладающее влияние на своей стороне. И Петр Михайлович боролся не без успеха. Дело было, видимо, важное, сложное, оно касалось жизни самостоятельного маленького государства, по всем признакам находившегося почти накануне своего присоединения к единому из трех более сильных, чем оно, соседей, и весь вопрос заключался в том, кто окажется победителем: Россия ли, к царствующему дому которой принадлежала вдовствующая герцогиня Анна; Польша ли, считавшая Курляндию своим ленным владением, или Пруссия?

У князя Никиты через год после свадьбы родился сын Миша.

Волконский был счастлив своею жизнью и ничего не желал больше. Он обожал свою Аграфену Петровну и сына, они были с ним, и весь мир, вся суть его жизни сосредоточивалась в этих двух существах, и вне их ничего не существовало для Никиты Федоровича.

Для вышедшей замуж Аграфены Петровны внешняя жизнь в Митаве сначала мало изменилась. Но вскоре она не могла не заметить, что из дочери первого в Курляндии лица она стала просто женою молодого человека — правда, русского князя, но не сумевшего приобрести никакого значения в том обществе, где они находились, и упорно удалявшегося от этого общества. Это чувствовалось, и она знала, что многие понимают это. К тому же ее отец сблизился теперь с герцогиней, и почва прежнего положения в Митаве уходила из-под ее ног. Муж ее не хотел служить в канцелярии, и с этим она согласилась, хотя у нее были совершенно иные причины, чем у князя Никиты: митавская канцелярия казалась слишком незначительным местом для того, чтобы выдвинуться, служа там.

Аграфена Петровна любила мужа и из частых разговоров с ним видела, что с его способностями можно пойти далеко; она часто думала о будущем, по-своему, с надеждами на это будущее, ожидая, что оно придет еще радостней и лучше, и что судьба вечно будет улыбаться ей, как улыбалась до сих пор.

Малолетство сына привлекло ее к ребенку, и она стала заниматься им, проводя время дома. Это были самые счастливые дни для князя Никиты. Но Аграфена Петровна жила, кроме настоящего, еще мечтая о будущем, и думала о Петербурге, о большом дворе, о значении, которое может иметь со временем Никита Федорович.

Она чаще стала заговаривать с ним о новой русской столице, звала его в Петербург, требовала от него работы и деятельности, говорила, что так жить нельзя, и приводила в пример своих братьев, которые занимали уже видные посольские места.

Никита Федорович старался объяснить ей свой особенный план жизни, в котором на первом плане стояло воспитание сына и затем самоусовершенствование. Он был уверен, что, сокращая свои желания и расходы на себя, он может отдавать излишек другим, и ради этих же других, чтобы по мере своих сил принести им возможно больше пользы, занялся медициной и с упорством и терпением стал изучать эту науку.

Аграфена Петровна никак не могла согласиться, что «воспитание» сына может составить какое-то особенное «дело». Ей казалось, и это было так обыкновенно и просто, что мальчик вырастет под их присмотром, они научат его чему следует, и все это будет незаметно, само собою, и говорить об этом с такой важностью вовсе не следует. Относительно расходов для других Аграфена Петровна возражала мужу, что их достаток вовсе не так велик, чтобы можно было делать это, и что у него есть жена и ребенок, о которых он должен думать и заботиться. Узнав о медицине, она сначала очень испугалась. Она находила, что быть лекарем вовсе не княжеское дело, даже неприлично для ее мужа; но когда Никита Федорович пояснил ей, что и не думает стать лекарем, врачующим за деньги, а хочет именно помогать только ближнему по мере сил, — она успокоилась и все-таки не увидела в мужниной медицине "серьезного дела", хотя не была против этих занятий, которые казались ей так, между прочим, не лишними, но и не особенно нужными. В ее глазах настоящее было все-таки в канцелярии, и она звала его на службу в Петербург.

Аграфена Петровна была убеждена, что в ней говорит только желание блага, что при всей своей любви к мужу она не может поверить в его рассуждения и что так, как она хочет, будет лучше, и сам Никита Федорович увидит это впоследствии. Но Волконский стоял на своем, то есть продолжал быть по-прежнему ласковым и милым, но никогда сам не заводил разговоров о Петербурге, когда же Аграфена Петровна заговаривала об этом — начинал по-своему убеждать ее, и ей становилось неприятно и боязно.

"Да что он в самом деле? — думала она. — Он считает меня глупее, неразумнее себя, вот что… Разве я, наконец, не могу понимать, что лучше и что хуже? Время идет, а мы здесь, в глуши (теперь, когда она была княгиней Волконской, Митава казалась ей глушью), ничего не делаем, живем, не зная, зачем, а время проходит, лучшее время!"

Она зажмуривала глаза и представляла себе Петербург большим богатым городом, где все великолепно и где можно было выделиться и стоило поработать над этим.

Такие минуты стали чаще и чаще находить на нее, когда она оставалась одна со своими мыслями, и, наконец, стали переходить в какое-то томительное состояние гнетущей тоски, от которой нельзя было найти себе места.

"Что с нею? — спрашивал себя князь Никита, видя ее холодный, "не живой" для него взгляд, которым она иногда так зло и гордо смотрела на него в последнее время. — Не больна ли она?"

Он попробовал спросить Аграфену Петровну: не нездоровится ли ей. Она рассердилась.

— Я здорова! Терпеть не могу, когда меня спрашивают так — всегда что-нибудь случится потом! — ответила она, в упор, не улыбаясь, смотря на него. — И что за охота думать, что все больны?

Она знала, что намекает этим на занятия мужа медициной, что это будет неприятно ему, но ей именно хотелось сделать ему больно.

Никита Федорович взглянул на нее, как-то страдальчески улыбаясь, и эта улыбка еще более рассердила Аграфену Петровну.

"Он смеется надо мной!" — решила она. И вдруг ни с того ни с сего наговорила мужу самых обидных слов, самых обидных вещей, которые, она знала, будут ему особенно неприятны.

После этого разговора Никита Федорович несколько дней ходил задумчивый и почти не занимался своими книгами.

Аграфена Петровна первая пришла к нему просить прощения. Она чувствовала себя виновною пред мужем за то, что оскорбила его, но вместе с тем ей, виноватой, казалось, что теперь Никита Федорович был более чем когда-либо на прав пред нею, за свои мысли и поступки.

Они помирились. Однако князь Никита видел, что душевное состояние жены не изменилось после примирения, задумчивость не исчезла с его лица, и он не вернулся к своим книгам. Он теперь подолгу шагал из комнаты в комнату, не спеша, не торопясь, и часто заходил к сыну, играл с ним и был особенно ласков и нежен.

— Ты точно пред отъездом прощаешься с домом, — заметила Аграфена Петровна.

Она опять была в своем состоянии угнетения.

Волконский, не ответив, только внимательно посмотрел на нее, и она видела, что он понял, что она хотела сказать вместо "пред отъездом" — "пред смертью", но удержалась.

В конце концов князь Никита уступил жене. Однако, сидя за обедом, он после долгого молчания сказал, как бы думая вслух:

— Если бы ты знала только, что мы теряем, что мы теряем!

На другой же день начались сборы, а через две недели Волконские уехали в Петербург.

Аграфена Петровна ожила, точно все прежнее вернулось к ней, и сборы в дорогу, сама дорога, несмотря на все ее неудобства, приезд в столицу, разочарование ею, как городом, еще неустроенным и далеко не столь пышным, как воображала Аграфена Петровна, встреча с родными, знакомства, — все это прошло как счастливое сновидение.

Волконский будто сам оживился, словно теперь и он был согласен, что так действительно будет лучше.

II

В ПЕТЕРБУРГЕ

Не стало императора Петра, и Меншиков при помощи гвардии возвел на престол его супругу Екатерину. На российском троне в первый раз появилась женщина, сделавшаяся самодержавною государыней. Конечно, это было крупное событие и об исторической важности его впоследствии было и, вероятно, будет еще много написано; однако оно вовсе не имело такого значения для современников, на глазах которых произошло тогда. Никто не заботился о том, будет ли продолжено начатое Петром дело преобразования, или со смертью его умрет все сделанное им, как следствие одной его личной воли, или, напротив, будет развиваться, как нечто такое, к чему Россия уже давно была подготовлена и лишь ждала, чтобы стать на тот путь, куда вывел ее великий император.

Для людей, бывших свидетелями этого события, неминуемо смешивались личные их мелкие интересы с тем, что происходило и что имело историческое значение. Главным образом тут важно было для них, как именно сами они попадут в поднявшуюся волну — захлестнет ли она их или поможет выплыть, общая же форма волны осталась, разумеется, для них незаметною. Ясно стало, что значение Меншикова, сильного при Петре, теперь еще увеличится, и он, счастливый баловень судьбы, пробившийся из неизвестности, будет, безусловно, первенствующим лицом.

Старинные русские роды, в числе которых стояли Голицыны и Долгорукие, оказались недовольными. Также много было недовольных и среди чиновников, которых Меншиков, занятый главным образом войском, забыл или обошел. Недовольные, соединяясь, мало-помалу стали кристаллизироваться в кружки, и из них образовалась партия великого князя Петра, десятилетнего сына царевича Алексея Петровича.

Имя царевича с его несчастною судьбою и упорным, молчаливым противодействием новшествам отца явилось теперь как бы знаменем противного Меншикову лагеря и делало великого князя лицом, с которым невольно соединялись надежды недовольных. К тому же великий князь, как единственный потомок мужеского пола из всего царского рода, имел гораздо более прав на корону, чем Екатерина, и все понимали, что женщина пока только устранила ребенка от престола, но что настанет время, когда этот ребенок вырастет.

Для Волконских все это произошло наряду с хлопотами об устройстве их дома, который они строили себе на Васильевском острове (императорским указом было запрещено нанимать помещения). Князь Никита все сделал для жены: переехал на житье в столицу, отделал там дом, несмотря даже на то, что для этого пришлось войти в долги, но не хотел изменить свои привычки и по-прежнему остался нелюдимым, не сообщительным, хотя дал княгине Аграфене полную свободу поступать, как ей заблагорассудится.

Умная, отлично образованная и владевшая несколькими языками, княгиня скоро собрала в своей гостиной целый кружок, в котором своими людьми стали бывать у нее Черкасов, кабинет-секретарь, сенатор Нелединский, Веселовский, Пашков, Егор Иванович, советник военной коллегии, и Абрам Петрович Ганнибал, известный приближенный покойного государя, его любимец арап.

Княгиня сразу сумела поставить себя в Петербурге и не потерялась там.

Сначала она не сразу могла определить, чего ей следовало, собственно, добиться и кого держаться, но вскоре положение выяснилось само собою.

Великий князь — еще ребенок; нужно здесь заручиться и медленно, но прочно строить свое здание. Рано или поздно он взойдет на престол, и об этом-то времени нужно думать и рассчитывать на него. Сестра великого князя Наталья Алексеевна не только дружна с братом, но имеет огромное влияние на него: вот путь, который доведет к желанной цели.

И Аграфена Петровна окружила себя людьми, противными Меншикову, и сделалась центром пока еще небольшого кружка, собиравшегося в ее гостиной. Вскоре в этой гостиной появился Маврин, воспитатель великого князя.

Апрель 1726 года был беспокойным месяцем в Петербурге. Две недели не собирался уже Верховный тайный совет, государыня была встревожена подметными письмами, и по городу снова ходил слух, впрочем, уже не раз напрасно возникавший, но тем не менее всегда производивший впечатление, о том, что князь Михаил Михайлович Голицын двинулся на Петербург со своею украинскою армиею.

Как всегда, когда людям что-нибудь очень хочется, они охотно придают веру и значение всему, что мало-мальски соответствует их желаниям, так и теперь многие в Петербурге думали, что они накануне великих событий, и высчитывали по пальцам шансы борьбы.

— Извольте вспомнить, — крикнул Веселовский в гостиной Аграфены Петровны, — кто у них есть?… Толстой граф — хорошо, Апраксин — ну, он генерал-адмирал, да ведь стар, стар до того, что все равно что ничего; и остаются Меншиков да герцог Голштинский.

— А ведь какую волю герцог-то взял — и в совете сидит, и через него все идет, — вставила Волконская.

— Что поделаете, княгиня? — отвечал ей, разводя руками, Нелединский. — Он — муж старшей дочки ее величества; не станете же спорить с ним! — и он насмешливо улыбнулся.

— Да сам Меншиков уже предупредил вас, — возразил Веселовский, как будто на самом деле-то они собирались уже спорить с герцогом. — Он не может простить ему председательство в совете.

— Так, значит, у них уже пошли размолвки в середе? — заметил Нелединский, снова улыбаясь.

— В том-то и дело, — подхватил Веселовский, не замечая, что тот умышленно упомянул середу, потому что Тайный совет собирался обыкновенно по середам.

Но Аграфена Петровна поняла и улыбнулась.

Ганнибал сидел по своему обыкновению в углу, на своем излюбленном месте, с крепко стиснутыми на груди руками, и молчал, изредка лишь вставляя свои замечания.

— Ну, а Феофан, — сказал он, — этот поневоле будет на их стороне. Великий князь ему не простит "Правду воли Монаршей".

— Что, что?… Феофан? — опять загорячился Веселовский. — А дело Маркелла? Нынче Маркелл обвиняет его в Преображенской канцелярии. Нет, он не страшен!

— Гвардия, гвардия страшна! — как бы про себя проговорил Черкасов, ходивший по комнате с серьезным лицом и опустив голову.

Но для Веселовского, видимо, не существовало никаких препятствий.

— А украинская армия? — воскликнул он. — Князь Михаил Михайлович двинулся, и уж на этот раз оно верно.

— Да, кажется, что двинулся, — подтвердил Нелединский, — пора ему…

Аграфена Петровна, довольная, что в ее доме идет как следует серьезный разговор, сидела, удобно прислонившись к спинке дивана и, одобряя улыбкой гостей, играла веером, который, по принятой еще в Митаве моде, был весь покрыт автографами выдающихся лиц.

— Абрам Петрович, — обратилась она к Ганнибалу, — вы должны мне тоже написать на веере что-нибудь.

— Если вы меня признаете достойным, — ответил с поклоном арап и улыбнулся своими белыми, ровными зубами.

Абрам Петрович был очень нужный для Волконской человек, так как он, преподавая, по поручению государыни, математические науки великому князю, считался в числе его наставников и близких к нему лиц.

В это время лакей доложил о приходе Пашкова.

Пашков вошел в гостиную, как свой человек, и, поздоровавшись, с улыбкой подал Аграфене Петровне грязный клочок грубой бумаги, сложенный в виде письма.

— Это что? — спросила княгиня, отстраняясь и брезгливо поднимая руки.

— Должно быть, подметное письмо, — объяснил Пашков. — Я его у вас на крыльце нашел.

— Вот, нашли, куда подкидывать письма! — засмеялся Веселовский.

— Ах, это, должно быть, очень интересно! — сказала Аграфена Петровна, все-таки не касаясь письма. — Прочтите же скорее!

Пашков развернул бумагу и стал читать: "Известие детям Российским о приближающейся погибели Российскому государству, как при Годунове над царевичем Дмитрием учинено: понеже князь Меншиков истинного наследника, внука Петра Великого, престола уже лишил, а поставляют на царство Российское князя Голштынского. О, горе, Россия! Смотри на поступки, их, что мы давно проданы!"

— А ведь ловко составлено! — заключил Пашков. — На народ может подействовать.

— Любопытно, кто этим занимается? — спросил Черкасов. — Видно, что человек не простой.

Пашков смял письмо и, подойдя к печке, бросил его туда.

— А вы знаете новость? — спросил он, поворачиваясь на каблуке и захлопнув заслонку. — Рабутин приехал.

Граф Рабутин, которого уже несколько времени со дня на день ждали в Петербурге, был посол Карла VI, императора римско-немецкого.

Глаза Аграфены Петровны заблестели, и лицо оживилось.

— Так что ж вы молчите до сих пор и не скажете? — заговорила она, придвигаясь к столу. — Когда он приехал? Откуда вы знаете это, кто вам сказал?

— Сам видел, сейчас, едучи к вам. Дом ему приготовили у Мошкова; проезжаю — вижу, зеленая карета стоит; гайдуки, кучера — тоже в зелень с белым одеты; ничего, красиво. Спросил, кто приехал, — говорят: Рабутин… вещи его вынимали.

— И много вещей? — осведомился Веселовский.

— Да, изрядно.

Аграфена Петровна задумалась с торжественной улыбкой на губах.

— Прие-хал! — протянула она.

— А отчего вы так интересуетесь им, княгиня? — спросил Пашков. — Я не знал, а то бы поспешил сообщить первым делом…

— Да как же не интересоваться? — наперерыв всем крикнул Веселовский. — Ведь Петр Алексеевич, со стороны своей матери, — родной племянник австрийской императрицы, — значит, Рабутин будет на стороне великого князя, а ведь это — сила!

— Хорошо бы с ним знакомство свести поближе, — заметил Нелединский.

— Что ж, это можно, я думаю, вот через Абрама Петровича или Маврина, — проговорил Черкасов, снова заходивший по комнате.

— Можно еще легче и проще, — сказала Аграфена Петровна. — В первый же раз, как Рабутин будет у меня вечером, я приглашаю вас к себе…

Черкасов приостановился; остальные, как бы удивленные неожиданностью, посмотрели на княгиню, и она наивно оглядела их, точно говоря:

"Ну, да, Рабутин будет у меня, и тут нет ничего удивительного".

На другой же день весть о приезде Рабутина разнеслась по всему городу и отодвинула на второй план все остальные толки.

Городские рассказы и пересуды следили уже почти за каждым шагом австрийского посла. Казалось, узнали всю подноготную: каков он собою, сколько у него платья, слуг, как он держит себя — и все отзывы были благоприятны. Впрочем, одного не могли узнать — самое главное — зачем появился Рабутин в Петербурге?

В придворных кружках говорили, как будто под секретом, но на самом деле желая, чтобы оно стало гласным, что австрийский посол приехал для заключения договора ее величества с его царским величеством относительно турецких и иных дел, общих для обоих государств. Но этого было мало. У нас был свой представитель в Вене — Лонгинский: отчего он не мог заключить договор?

Стали следить за Рабутиным, к кому он поедет и с кем сведет знакомство.

Рабутин, тотчас по своем приезде, был принят государыней частным образом, прежде торжественной аудиенции. Затем он был у великого князя и его сестры, потом объехал важных персон в Петербурге, безразлично, к какой бы партии они ни принадлежали, но у Меншикова был наравне с другими, не выделив его из числа прочих.

У крыльца дома княгини Волконской тоже видели зеленую карету австрийского посла.

Князь Никита, переселясь в угоду жене в Петербург, невзлюбил этого города, тонувшего, как ему казалось, в болотах. Он так и не мог отделаться от того ужасного, тяжелого впечатления, которое произвели на него, — когда они подъезжали по топкой, глубоко засасывавшей колеса, дороге к Петербургу, — обезображенные тлением трупы лошадей, валявшихся по сторонам этой дороги. Дождливая, мрачная, сырая петербургская весна всегда оказывала на него удручающее действие. Приближения этого времени он ждал с внутренним безотчетным страхом. Он знал, что весна не обойдется для него без страшных головных болей, которые аккуратно повторялись у него и мучили, точно какие-то твердые подушки неумолимо сдавливали ему виски и затылок.

Волконскому, который страдал теперь этими своими головными болями, было не до Рабутина и не до его приезда. Он уже недели полторы не выходил из своей комнаты, где сидел, поджав ноги, на диване, в халате и с обвязанной теплым платком, наподобие чалмы, головою — единственным средством, которое помогало ему.

Аграфена Петровна привыкла к головным болям мужа, знала, что они пройдут, что ему нужно только отсидеться со своим платком на голове, и не беспокоилась. Она часто заходила к нему и спрашивала, не нужно ли чего. Никита Федорович — если это было во время приступа боли — обыкновенно махал ей рукою, чтобы она ушла, или — когда ему бывало легче — делал односложные вопросы, и княгиня садилась и рассказывала ему.

— Ты знаешь, — заговорила она в один из таких промежутков, — к нам сюда приехал австрийский посланник Рабутин. Он нужен мне… и очень даже нужен, — добавила она, запинаясь.

Волконский, боясь пошевельнуть голову, показал глазами, что понимает это и на все согласен. На самом же деле ему было решительно все равно.

— Ну, так вот, — продолжала Аграфена Петровна, — он уже был у меня утром, и мне нужно сделать для него вечер, пригласить своих — это необходимо.

Она остановилась и вопросительно посмотрела на мужа.

Он, не двигаясь, молчал, глазами только спрашивая: "в чем же дело?"

— Да я не знаю, как тебе? Тебя это не обеспокоит? Впрочем, ведь мы будем далеко от тебя, в гостиной, и тебе ничего не будет слышно.

— Ах, пожалуйста, что ж мне!.. пожалуйста! — с трудом выговорил Волконский и, почувствовав от движения ртом новый приступ боли в голове, закрыл глаза и болезненно сморщил щеки.

— Что, опять? — тихим, соболезнующим шепотом спросила его жена.

Он только махнул рукою и застонал.

Аграфена Петровна осторожно, на цыпочках, вышла из комнаты.

Вечер княгини в честь Рабутина удался как нельзя лучше и был вполне блестящим. Съехалось почти пол-Петербурга, и в городе забеспокоились и заговорили о том, что могло быть общего между Аграфеной Петровной и Рабутиным, который, видимо, относился к ней очень внимательно. Мало того, после вечера он продолжал уже запросто посещать княгиню, и больной Никита Федорович, на свой обычный вопрос жене, кто был у нее сегодня, чаще и чаще стал получать ответ: "Граф Рабутин!" — так что, когда наконец Волконский отсиделся от своей болезни и вышел из комнаты, этот австрийский посланник, о котором он слышал то и дело, был уже и ему интересен.

— Познакомь же меня с твоим Рабутиным, — сказал он жене, к ее удивлению, потому что очень редко интересовался теми, кто бывал у нее.

И в первый же раз, как приехал Рабутин, она послала доложить об этом мужу.

Никита Федорович почему-то составил себе понятие о графе Рабутине, как о семейном человеке, приехавшем с важным поручением, гордом и смотрящем несколько свысока, но умном и бывалом, с которым, может быть, будет интересно поговорить.

Из всей «компании» своей жены он любил беседовать только с Ганнибалом да имел некоторые сношения с Веселовским, который через своего брата, проживавшего в Лондоне, доставал князю кой-какие книги.

Однако, войдя в гостиную Аграфены Петровны, он увидел, что настоящий Рабутин вовсе не похож с виду на того Рабутина, каким он его представлял себе. Это был молодой человек, стройный и изящный, с красивыми, нежными чертами лица и изысканными манерами. Он так ловко встал и поклонился, так ловко сидел на нем белый гродетуровый французский кафтан с зелеными отворотами и так красиво на его белом камзоле лежала зеленая орденская лента, что князь Никита невольно смутился и почувствовал, что отвык от общества этих блестящих светских людей и пожалел, зачем ему захотелось знакомиться с Рабутиным.

Граф, поклонившись Волконскому особенно вежливо, причем, однако, было ясно, что он кланяется таким образом не именно Волконскому, а просто потому, что привык так кланяться всем без исключения, — сел довольно развязно в кресло и, обратившись к Аграфене Петровне, продолжал начатый с нею разговор о своих впечатлениях в Петербурге.

Рабутин говорил по-французски с несколько худо скрываемым немецким акцентом и неправильностями, но живо и остроумно. Волконский заметил, что Рабутин знает, что его разговор жив и остроумен, и как будто сам слушает себя. Это ему не понравилось. Не понравилась также князю Никите та учтиво-приличная развязность, с которою граф, поджав ноги в шелковых, ловко обхватывавших его красивые икры чулках, и как-то свободно держа треугольную шляпу с пышным пером, смотрел прямо в глаза Аграфене Петровне, в эти милые, дорогие для князя Никиты глаза, светившиеся до сих пор для него лишь одного счастливою улыбкой. Видимо было, что Рабутин привык смотреть так на всех хорошеньких женщин и, собственно говоря, никто не мог бы придраться к нему за это, но Никите Федоровичу неприятно было, как смел этот красивый, чужой, Бог знает, зачем приехавший молодой человек относиться к его Аграфене Петровне, как ко всякой другой хорошенькой женщине.

Волконский знал, что она была хороша и что лучше ее не было на свете; но при чем же тут Рабутин и какое дело ему до всего этого? А между тем этот Рабутин смеялся, разговаривал, шутил и был очень доволен собою, как будто все, что он делал, было очень хорошо и необходимо и доставляло неизъяснимое удовольствие Аграфене Петровне.

Никита Федорович постарался поймать ее взгляд, но она не смотрела в его сторону. Правда, она ни разу не взглянула и на Рабутина, но Волконскому уже казалось, что она нарочно делает это в смущении, хотя он знал, что если бы она посмотрела теперь на Рабутина, — он, Никита Федорович, не ответил бы за себя.

Недавние головные боли были тому причиной, или просто Волконский отвык от этого обращения молодых людей, но только он чувствовал, что ему нестерпимо противен изящный Рабутин с его лентой и зелеными икрами, и что он не может оставаться дольше в этой гостиной, но вместе с тем и ни за что не уйдет из нее, ни за что не оставит и_х одних.

Он сидел, стиснув зубы и зло уставившись на Рабутина, который несколько раз заговаривал с ним, но каждый раз получал такой односложный ответ, что перестал обращаться к князю Никите.

Волконская видела состояние мужа и боялась, чтобы он не наговорил Рабутину дерзостей.

— Что с тобою? — проговорила она наконец, когда ее гость, раскланявшись, уехал.

Князь Никита только теперь, оставшись один с женою и видя ее по-прежнему милое лицо, пришел в себя и опомнился.

— Ничего! — ответил он, проведя рукою по голове. — Ничего… только я к этому Рабутину никогда больше не выйду.

С этого дня Волконский каждый раз, как узнавал, что у его жены был Рабутин, болезненно морщился и не расспрашивал о нем.

Частые посещения молодого, красивого иностранного графа в доме Волконской неминуемо должны были подать повод к перешептыванию в петербургских гостиных, и мало-помалу началась создаваться сплетня.

Рабутин принадлежал к числу тех дипломатов, которые, благодаря данным им от природы средствам, не только составляют через женщин свою собственную карьеру, но и устраивают многие дела, порученные их ведению. Рабутин по этой части давно приобрел и выдержку, и опыт.

Правда, сплетня, еще глухо ходившая из уст в уста в виде догадок, не могла дойти до Никиты Федоровича. Но появление Рабутина уже принесло в сердце Волконского каплю горечи, которую он напрасно старался заглушить. Он предчувствовал и знал, что стремления жены не могут торжествовать над его правдой, которая отвергала эти стремления, и хотел, чтобы она собственным опытом убедилась в этом, и не боялся до сих пор за свое счастье; но теперь вдруг, когда он увидел этого графа, в его душе шевельнулось чувство, похожее на страх, и он впервые ощутил раздражение и недовольство затеями жены, которые сам же допустил. Разумеется, нечего было и думать идти назад. Но прежде ему не приходило в голову вмешиваться в дела жены, он просто ждал развязки, уверенный в том, какова она будет, а теперь он уже не мог отогнать от себя беспокойную мысль о том, в чем, собственно, заключаются эти «дела». Конечно, он верил в свою Аграфену Петровну, иначе нельзя было бы жить, и все-таки это глупое беспокойство мучило его. Но как узнать и как заговорить с нею?

А Рабутин продолжал бывать. Аграфена Петровна писала ему записки и отправляла при его посредстве какие-то письма. Она каждый вечер подолгу сидела у своего стола и исписывала большие листы бумаги. Она стала казаться рассеянною, беспокойною, нетерпеливою, ожидала каких-то известий, много выезжала из дома, не пропускала ни одного мало-мальски выдающегося собрания в Петербурге и несколько раз ездила во дворец к великой княжне Наталии Алексеевне.

Наконец Волконский застал жену такою, какою никогда не видел ее без себя, — такою она только бывала в лучшие минуты их счастья! Она сидела вся сияющая, радостная, и бесконечно счастливая улыбка была на ее лице. Она блестящими глазами точно впилась в письмо, которое держала в руках, ничего не слышала кругом и не видела.

Князь Никита близко подошел к ней; она вздрогнула и быстро спрятала письмо.

Много раз Никита Федорович заставал ее за чтением своей корреспонденции, но никогда она не пугалась так, никогда у нее не бывало этого счастливого лица и никогда она не прятала писем.

— Покажите мне письмо! — вдруг проговорил Никита Федорович.

Аграфена Петровна засмеялась каким-то мелким, не своим, неприятным для князя Никиты смехом и, отстранившись от мужа, как кошка, вырвалась от него и ушла к себе в спальню.

Волконский стоял, точно кто-нибудь неожиданно больно ударил его и исчез.

Что это было за письмо, откуда?… И письмо ли это было? А может быть, просто записка, но от кого? Не от Рабутина же?

III

РАБУТИН

Никита Федорович должен был сознаваться сам пред собою, что он ревнует. Это скверное чувство неожиданно возмутило его душевный покой, в котором все до сих пор казалось так ясно и неизменно. Он никак не предвидел волнения именно с этой стороны. Положим, князь Никита сознавал, что его ревность неосновательна и что он не имеет никакого права на нее, потому что в четырнадцать лет его семейной жизни Аграфена Петровна не подала ни малейшего повода к тому; он соглашался, что ревновать было глупо, смешно, может быть, но тем не менее не мог лукавить, не мог скрыть пред собою свое скверное чувство и мучился, стараясь успокоить себя и победить явившегося в нем беса.

Разумеется, он скрывал это от жены, чтобы не оскорбить ее. Но Аграфена Петровна была так занята, что, казалось, не замечала, что происходит в душе мужа, как будто ей было вовсе не до него.

Все это время она, при постоянных приемах и выездах, тратила особенно много денег. Между тем средства Волконского вовсе не соответствовали тем требованиям, которые к ним предъявляли.

Из деревни, где Волконский запретил всякие крутые меры, оброк получался туго; Петр Михайлович в последнее время присылал из Митавы все меньше и меньше. Князь Никита отказывал лично себе во всем, но его мечта уделять другим из своего дохода не только не осуществлялась, а напротив, нужно было так или иначе покрывать с каждым днем увеличивавшиеся недостатки.

Они содержали целый штат дворовых, у княгини было несколько пар лошадей, кареты, провизия была дорога, и ко всему этому нужно было расплачиваться по сделанному для постройки дома долгу.

Князь Никита считал необходимым делать все это для жены, твердо уверенный, что настанет время, и, может быть, очень скоро, когда Аграфена Петровна откажется от Петербурга, и они уедут навсегда, одни, в деревню. Это было самое сокровенное желание Никиты Федоровича, и исполнение его казалось вовсе не невозможным: ему так не нравился Петербург, что он не сомневался, что Аграфена Петровна не может не увидеть, что в деревне лучше.

Однако пока она не убедилась в этом, нужно было дать полную ей возможность испытать самой на опыте все, дать полную волю, чтобы она сама нашла дурное дурным. А для князя Никиты лучшею в мире женщиною была Аграфена Петровна, и, по его мнению, эта лучшая женщина могла только временно ошибаться, но если ей дать свободный выбор, в конце концов она станет непременно на ту сторону, где правда. И он старался не отказывать ей ни в чем.

Бестужевы жили всегда большим домом. Петр Михайлович баловал дочь, и она, почти никогда не знавшая ни в чем отказа, никак не могла и не умела войти в мелкие расчеты и понять, что может не быть денег, когда их нужно.

Первого мая было назначено катанье в Петербурге. Волконская хотела поехать с сыном и за несколько дней пред этим пришла к мужу, чтобы переговорить о предстоящем развлечении. Никита Федорович сидел у своего письменного стола и при входе жены отклонился назад, по привычке перекинув через спинку кресла руку, в которой держал перо.

— Ты занят? — спросила Аграфена Петровна. Князь Никита ласково взглянул на нее и, улыбаясь, покачал головою. Он любил жену и был влюблен в нее так же, как и на другой день их свадьбы. Никогда не расставаясь с Аграфеной Петровной, он, видя каждый день ее милое лицо, решительно не замечал в этом лице никаких изменений: ему она казалась совершенно такою, какою он увидел ее в первый раз, и он всегда с одинаковою нежностью и восторгом любовался ею.

— Прелесть моя, радость! — проговорил он и хотел взять ее руку, чтобы поцеловать.

Аграфена Петровна видела, что он в особенно кротко-любовном настроении; но она пришла для разговора, который не совсем подходил к этому настроению, и потому она суше, чем следовало, поспешно протянула мужу руку к губам и проговорила:

— А я к тебе.

Никита Федорович поморщился. Он знал, что значили эти слова: Аграфена Петровна пришла просить денег.

— Я получил письмо сегодня от твоего батюшки, — сказал он, снова пригибаясь к столу и перебирая лежавшие на нем бумаги. — Вот, — добавил он, найдя письмо, — прочти!..

Аграфена Петровна взглянула на знакомый, неясный почерк отца и с первых же строк поняла, в чем дело, Петр Михайлович писал, что ему нынче положен запрет в Курляндском герцогстве вступаться в тамошние управления и таможенные сборы и других всяких доходов, и велено отнюдь ни до чего не интересоваться, кроме одних местностей, определенных вдовствующей герцогине. Жалованья он-де получает немного, да и не в срок, а потому выслать денег не может и не знает, когда вышлет.

— А ты ждал денег от батюшки? — спросила Аграфена Петровна.

— Конечно, ждал.

— Значит, мы не можем заплатить за свечи? У нас их много вышло, я велела еще взять, это необходимо.

Никита Федорович пожал плечами.

— Зерно, крупа, к_а_ж_е_т_с_я вышли, — неуверенно произнесла Аграфена Петровна.

— Нет, зерна и крупы хватит еще, — утвердительно произнес князь Никита.

— Ну, а как же я заплачу за локоны? — спросила вдруг Волконская.

— Какие локоны?

— Да по счету там нужно заплатить сто пять рублей, кажется… вот тебе и счет, чтобы ты не думал, что я лгу.

Никита Федорович, который вовсе и не думал, что она лжет, взял из рук жены золотообрезную бумажку, на которой было четко и красиво написано:

"Щет, коликое число сделано про сиятельную княгиню и милостивейшую государыню Аграфену Петровну, княгиню Волконскую, локонов и протчего камердинером ее императорского величества Петром Вартотом.

Февраля 8 дня 8 малых машкаратных локонов — 25 р.

Машкаратные же турецкие длинные волосы — 10»

Фаворитов 8 пар — 16»

4 штуки долгих волос — 8»

2 поручки маленьких длинных — 32»

За переправку локонов — 12»

Итого — 03 р.

Pierre Wartot".

Волконский, просмотрев счет и наморщив лоб, стал, придавливая, тереть его, точно у него чесалось там внутри головы.

— Как же это? — проговорил он наконец. — Знаешь, Аграфенушка, это все чересчур — так мы не проживем, пожалуй.

— Ах, опять ты за старое! — заговорила, начиная уже волноваться, Аграфена Петровна. — Сколько раз я тебе говорила, что мы живем так скромно, как только можно! Только самое необходимое… Ведь не могу же я не быть окружена обстановкой, соответствующей моему положению? — сверкнув глазами, добавила она.

— Да все-таки можно бы сократить кое-что.

— Что, что сократить? ты скажи, ну, назови!

- Да я не знаю… ну, вот хоть для Миши опять новые башмаки купили; ну, зачем ему столько башмаков? — слабо возразил Никита Федорович.

Аграфена Петровна рассердилась за то, что он так скоро нашел свой пример и, дернув плечами, ответила: "Ведь не водить же мне его босиком?" — и отвернулась, недовольно надув губки.

Волконский давно привык к манере жены отвечать, когда она сердилась, всегда преувеличивая слова говоривших с нею, и потому только укоризненно тихо произнес:

— Аграфенушка, ну, когда же я говорил, чтобы ты водила его босиклм?

Когда он говорил «Аграфенушка», все шло еще ничего, но при второй половине его фразы Аграфена Петровна вдруг обернулась к нему и нервно, с внезапно поднявшеюся злобой, заговорила, торопясь словами, точно боялась, что сердце пройдет у нее раньше, чем она кончит говорить:

— Да что это ты выдумал читать мне наставления, словно кто дал тебе право? Я — не батрачка, не подлая тебе раба, я не в неволе у тебя… и сама могу иметь свою волю… Если ты сидишь в одном месте и ничего не хочешь делать — так я не могу так. Понимаешь, я хочу и буду делать, что мне нравится… Да, вот что! Не нужно мне твоих денег, слышишь, не нужно! — встав уже с места и возвысив голос, сердилась она и, не найдя, что сказать еще, скорыми шагами вышла из комнаты, хлопнув дверью.

Никита Федорович грустно опустил на руки голову и задумался.

Эти вспышки жены, казавшиеся как будто беспричинными, обыкновенно до глубины души огорчали его. Но он всегда старался объяснить их себе и, разобрав подробности, всегда находил роль последовательных причин и оправдывал свою Аграфену Петровну.

Однако сколько он ни думал теперь, ничего не мог найти в оправдание сегодняшней вспышки. Главное, он не знал, почему жена так скоро рассердилась и почему пришла уже раздраженною, готовая встретить целою бурею малейшее возражение.

Очевидно, у нее было что-то свое, скрытое от Никиты Федоровича, волновавшее ее, чего он не знал, и не вполне еще побежденный недавний бес снова проснулся в нем.

Волконский встал из-за стола и быстрыми шагами заходил по комнате. Оба они теперь — Аграфена Петровна на своей половине, он у себя в кабинете, — чувствовали, что поссорились, и никто не хотел идти мириться.

Кончился день, и на другое утро они встали с окрепшею, принявшею уже известную форму, злобою. Никита Федорович не пошел на половину жены; она не шла к нему.

Над Петербургом разразилась первая весенняя гроза, и давивший с утра жаркою тяжестью воздух разрядился и, словно промытый дождем, благоухал распускавшимися почками зелени.

Князь Никита открыл окно и с удовольствием вдохнул этот воздух. На него повеяло свежестью еще холодновато-сырого вечера, но эта свежесть была приятна, и Никита Федорович, облокотившись на подоконник, стал смотреть на расстилавшийся пред его глазами широкий, своеобразный вид сравнительно недавно возникшего Петербурга.

Из-за низких крыш наскоро устроенных мазанок виднелась торжественная, огромная река своею гладкою, озаренною красным огнем заката поверхностью, с профилем крепости, где высилась тонкая, красивая колокольня собора. Оголенные еще деревья Летнего сада причудливою, темною сеткой вырисовывались на терявшем с каждой секундой свою лазурь небосклоне. Вечер был совсем весенний, не петербургский, напоминавший Никите Федоровичу далекую деревню.

У Волконского отек, наконец, правый локоть, на который он упирался, и он машинально перегнулся на левый, но это свое движение он заметил лишь потому, что ближайшие предметы передвинулись у него направо. Теперь Бог знает откуда торчавшее деревце заслоняло своими тощими, голыми веточками часть крепостной колокольни. Он подвинулся еще чуть левее, и колокольня почти совсем заслонилась.

"Странно! — мелькнуло у князя Никиты:-как это ничтожный пучок прутьев может вдруг заслонить то, пред чем он — такое ничтожество! — И невольно у него это деревце получило связь с тем, на что целый день были направлены сегодня его мысли. — Неужели, — пришло ему в голову, — могут минутные размолвки с женою заслонить счастье стольких лет супружеской жизни?"

Он закрыл окно и почувствовал, что давно уже перестал сердиться на жену и что сейчас же должен пойти к ней, посмотреть на нее, посмотреть ей прямо в глаза и рассмеяться в ответ на ее улыбку, которою она наверно встретит его.

Аграфена Петровна была в маленьком кабинете — своей любимой комнате, очень уютной. Здесь стояла привезенная еще из Митавы легкая мебель желтого тополя, а стены были расписаны но холсту французскими художниками, приехавшими вместе со знаменитым Леблоном, по проекту которого строился и сам дом Волконских. Комната, освещенная двумя окнами, в которые слабо гляделись сумерки угасшего дня, была полутемна.

Никита Федорович, войдя, сейчас же увидел профиль жены, темневший пред одним из окон. Она сидела у своего столика и была, очевидно, занята чем-то очень серьезно.

Князь Никита сделал шаг вперед. Аграфена Петровна считала деньги. Часть лежавших пред нею золотых монет выравнялась уже в аккуратные стопочки, остальные — лежали еще порядочною кучкой.

Волконский предполагавший, что жена ждет его примирения, что ее сердце так же, как у него, и так же, как это бывало прежде, давно прошло — и она только первая не хочет идти мириться, ждал совсем другого; он никак не думал, что Аграфена Петровна совсем забыла о нем в эту минуту, что он может каким-нибудь образом п_о_м_е_ш_а_т_ь ей. А между тем она обернулась, и по ее холодному, недовольному лицу он видел, что действительно она в эту минуту вовсе не думала о нем, и он помешал ей.

Но откуда при всем этом были у нее деньги?

"Что это? Долг, сделка, продажа каких-нибудь вещей? Рабутин!" — вспомнил Никита Федорович.

И вдруг небывалое бешенство охватило все его существо, он задрожал всем телом — и не своим, сдавленным голосом проговорил, чувствуя, что не он сам, но бес владеет им:

— Откуда… откуда деньги?

Аграфена Петровна встала, оперлась рукою на стол и, выпрямившись во весь рост, высоко закинув голову, грозно ответила:

— А тебе какое дело до этого?

Ее лицо было искажено злобою и гордостью и отталкивало от себя Никиту Федоровича.

— Что? Какое мне дело?… мне? А такое мне дело, что я знаю, откуда эти деньги! — Он все больше и больше задыхался, его сердце билось до боли сильно, грудь сдавилась, словно тисками. — Знаю, что они от Рабутина! — вдруг выкрикнул он и, упав в кресло, закрыл лицо руками.

Он не помнил уже, что говорил и делал. Он боялся отнять руки, открыть глаза и посмотреть, что с женою; он не понимал, как язык повернулся у него нанести ей это оскорбление, и не мог сообразить, что должно случиться теперь.

Но Аграфена Петровна оставалась совершенно спокойною, все также опершись рукою на стол и гордо закинув голову.

— Да, от Рабутина… «вы» угадали! — подтвердила она.

Князь Никита ожидал всего, но только не этого. Он отнял руки от лица и остановился на жене долгим, бессмысленным взглядом своих вдруг помутившихся, необыкновенно широко открытых глаз. Его лицо стало изжелта-бледным и губы посинели.

"Господи, что с ним?" — мелькнуло у Аграфены Петровны.

И вдруг правая щека князя Никиты часто и судорожно задрожала, жила на левой стороне шеи стянулась, рот дрогнул и скривился, плечи заходили мелкою дробью, и кисти рук неудержимо замотались в разные стороны.

Смятение, страх, раскаяние и жалость, главное — жалость, охватили Аграфену Петровну, и она, забыв уже всю свою гордость, обиду и злобу, кинулась к мужу.

— Милый… родной… погоди! Что ты? — проговорила она голосом, в котором звучала неподдельная нежность. — Воды тебе, постой!

Она принесла мужу из спальни воды, заставила его выпить и, положив ему на плечи руки, смотрела на него испуганная, но снова любившая и потому по-прежнему прекрасная.

Князь Никита тяжело дышал. Судорог в лице у него уже не было, только руки вздрагивали.

Он силился улыбнуться и успокоиться. Ему было довольно взгляда жены, ее ласкового слова, чтобы вновь почувствовать радость и жизнь.

— Да что ты так… что? — спросила Аграфена Петровна. — Ну, скажи все, что с тобою было?

Она села мужу на колена и обняла его одною рукою.

Спокойствие почти вернулось к нему. Своим чувством любви, которое никогда не обманывало его, он уже знал, что жена ни в чем не виновата пред ним, что все объяснится, и его Аграфена Петровна останется чиста, как прежде. Он постарался подробно рассказать ей все свои тревоги последних дней, сообщил о письме и о Рабутине. При упоминании этого имени он было снова заволновался, но Аграфена Петровна перебила его вопросом:

— Да ты знаешь, зачем он приехал в Петербург?

— Говорят, что заключать какой-то договор.

Волконская улыбнулась.

— Да, это так говорят, а на самом деле он здесь, чтобы хлопотать за великого князя.

— Петра Алексеевича?

— Ну да! Видишь ли, — заговорила Аграфена Петровна, — императрица хочет сделать наследницею престола одну из своих дочерей. Герцог Голштинский, муж старшей царевны Анны Петровны, входит теперь в мельчайшие подробности правления, словно будущий супруг будущей государыни. Они хотят обойти великого князя. Ну, а это не так-то легко, — у него тоже есть преданные люди, да и со стороны своей матери он — родня Гамбургскому дому; значит, для этого дома весьма важно, чтобы русский престол занимало лицо, находящееся в близком родстве с ним. Вот австрийцы и послали…

— И ты в числе преданных людей великому князю? — спросил Никита Федорович.

— Это — старая история; брат Алексей уже давно в сношении с австрийским двором, еще с тех пор, как в Вене скрывался от своего отца царевич Алексей Петрович.

— Значит, вы играете в руку австрийцам?

— Как, в руку австрийцам? — встрепенулась Аграфена Петровна, вставая от мужа. — Желать, чтобы в России царствовал коренной русский государь, единственный мужской потомок Романовых, родной внук императора, и всеми силами противодействовать воцарению женщины, рожденной от иностранки и вышедшей замуж за иностранца же, который придет и будет господствовать над нами, — по-твоему, значит, играть в руку австрийцам? Пусть австрийцы теперь пока помогают нам с их Рабутиным, а потом увидим еще, будут ли они иметь возможность сесть нам на шею.

Выражение жены "австрийцы с и_х Рабутиным" было особенно приятно Никите Федоровичу.

— Но зачем же ты берешь от него…

— Деньги? — перебила Аграфена Петровна. — Затем… затем, что у нас их нет, затем, что они нам нужны, и что борьба без денег немыслима. Я смотрю на эти деньги, как на средство борьбы за благое дело. Это все равно. Отец в Митаве брал деньги даже у евреев, когда они ему были нужны… Я беру у австрийцев. Придет время — и отдам!

— Постой!.. Но при чем же тут ты? Отчего же ты являешься каким-то чуть не главным лицом здесь?

— Главным — нет, — скромно опуская глаза, но самодовольно улыбаясь, ответила Аграфена Петровна, — а одним из главных, может быть.

— Каким же образом? Для этого нужно все-таки иметь положение, ну, хоть при дворе.

— Я его уже имею или все равно что имею! — ответила она и, открыв средний ящик своего столика, достала одно из лежавших там писем. — Прочесть? — лукаво щуря глаза, спросила она мужа.

— Да ну! — нетерпеливо проговорил он.

И Аграфена Петровна, объяснив, что письмо от брата Алексея, стала читать.

"Как к Рабутину отсюда дано знать, — писал Алексей Петрович, — так я к великому двору, дабы он, Рабутин, инструктирован был стараться о вас, чтобы вам при государыне великой княжне цесарского высочества обер-гофмейстериной быть… Вы извольте с упомянутым Рабутиным о том стараться; что же касается меня, и я намерен потерпеть дондеже вы награждение свое, чин обер-гофмейстерины, получите, ибо награждение мое через венский двор никогда у меня не уйдет. Согласитесь с Рабутиным о себе, такожде и о родителе нашем прилежно чрез Рабутина стараться извольте, чтоб пожалован был графом, что Рабутин легко учинить может".

— Аграфенушка, так это — то самое письмо? — спросил Волконский, краснея.

— Ну, разумеется! А ты что думал?

Аграфена Петровна хотела еще сказать что-то, но муж не дал ей договорить и, вскочив, стал целовать ее.

— Так это ты будешь обер-гофмейстериной при Наталье Алексеевне?! — проговорил он наконец.

— Ну, да, при сестре великого князя.

Волконская сияла и вследствие состоявшегося примирения с мужем, и вследствие радостных надежд, которые теперь, при разговоре о них, снова взволновали ее. Она была искренне рада и ей захотелось увидеть сочувствие в муже, ей захотелось, чтобы и он радовался вместе с нею.

Но Никита Федорович только улыбался жене, как улыбается взрослый человек, смотря на восторг ребенка, восхищенного, положим, тем, что ему удалось состроить из чурок высокую башню. Точно так же, как князь Никита не мог бы искренне огорчиться, если бы башня эта развалилась во время постройки, или радоваться, когда она была сложена, — точно так же он не мог радоваться удавшимся планам жены или огорчаться, если бы они не удались.

— И неужели все это тебя тешит? — серьезно спросил он.

— То есть как, т_е_ш_и_т? — с оттенком обиды спросила Аграфена Петровна.

— Ну, ведь мы же помирились! — сказал Никита Федорович. — Чего же ты обижаешься?

И он снова не дал ей говорить, начав целовать ее.

IV

КУРЛЯНДСКОЕ ДЕЛО

У герцогини Курляндской Анны Иоанновны было много женихов, потому что она являлась одною из завидных невест, принося за собою в приданое курляндскую корону. Говорят, их было до двадцати, но свадьбе каждый раз мешали политические соображения.

Наконец, в 1726 году явился в Митаву молодой, красивый и ловкий граф Мориц Саксонский, прогремевший своими успехами чуть ли не при всех европейских дворах. Он, поддержанный незаконным своим отцом Августом, королем польским, приехал, как претендент на герцогский титул и как жених. С первого же взгляда, с первого же слова герцогиня Анна почувствовала неудержимое влечение к этому человеку, который хотел и мог стать ее мужем.

Казалось, счастье теперь улыбнулось ей. Главного препятствия — непреклонного, неодолимого запрета дяди-императора — не могло быть, потому что дядя уже умер.

У Морица был сильный заступник и покровитель — его король-отец. Следовательно, если только Морица выберут в Курляндии в герцоги, никто не посмеет помешать ее счастью. И курляндский сейм выбрал графа Саксонского. Мориц мог по праву взять за себя и так долго томившуюся в одиночестве Анну, но вдруг все счастливые грезы исчезают, мечты тают, как дым, а в действительности в Митаву приезжает из Польши Василий Лукич Долгорукий и объявляет выборы незаконными. Мало того, получается известие, что сам Меншиков уже подъехал к курляндской границе. Он сам захотел быть герцогом, и Анне Иоанновче хорошо было известно, что Александр Данилович — не такой человек, чтобы не достигнуть того, чего пожелает. Она уложила самые необходимые вещи и с одною лишь девушкой, в коляске, поехала навстречу Меншикову. Они встретились в Риге.

Однако из этого свидания ничего не вышло для Анны Иоанновны. В Петербурге было получено письмо светлейшего на имя государыни, которое стало известным и в котором Меншиков писал, что после разговора с ним герцогиня, убежденная его, Меншикова, доводами, согласилась, что ей неприлично выходить замуж за Морица, "сына метрессы", и что избрание графа в герцоги Курляндские причинит вредительство интересам российским.

Но почти одновременно вместе с этим письмом пришли в Петербург известия о том, как действует появившийся в Митаве Меншиков. Долгорукий писал своим родственникам, Бестужев — дочери. Левенвольд, имевший в Курляндии немало знакомых и приятелей, получил от них послание с ужасающими подробностями.

Меншиков явился в Митаву, собрал почти насильно депутатов курляндского сейма, грозил им Сибирью и, стуча палкою и крича на них, дерзко требовал своего собственного избрания. Граф Мориц вызвал Меншикова на дуэль, но тот прислал в Митаву 300 солдат арестовать Морица; однако тот отбился.

Обо всем этом в Петербурге заговорили, стараясь придать поступкам Меншикова характер чуть ли не покушения на правительственную власть.

Анна Иоанновна, потерпевшая неуспех в Риге, отправилась лично хлопотать в Петербург за своего «Морица». Она знала, что здесь, прямо у государыни, для которой Меншиков был сила, возведшая ее на престол, она, Анна «Ивановна», как звали ее при дворе, ничего не может значить, и ее непосредственное заступничество не принесет никакой пользы. Нужно было действовать через людей, имевших связи и хорошо знавших все ходы, чтобы бороться с волею временщика. Но к кому обратиться?

К заведомым врагам Меншикова — Долгоруким, Голицыным, Анна Иоанновна не решалась, потому что это значило стать в прямые враждебные отношения к светлейшему. Остерман? Но этот немец хотя и может многое сделать, однако постоянно ссылается на свои недуги и ни для кого ничего не делает, кроме самого себя. Прасковья Ивановна, родная сестра герцогини, у которой она и останавливалась обыкновенно в Петербурге, удалилась от двора с тех пор как вышла замуж за "приватного человека" Дмитриева-Мамонова, и ничем, кроме совета, не могла помочь сестре. В прежнее время Левенвольд мог сделать что-нибудь, но теперь он потерял значение.

— Да обратись к Волконской, княгине Аграфене Петровне, — вспомнила наконец Прасковья Ивановна, — ведь она — дочь т_в_о_е_г_о Петра Михайловича и может, по нонешним временам, многое сделать.

Герцогиня Анна поморщилась. Опять эта Аграфена Петровна становилась на ее пути, непрошеная, но, видимо, необходимая.

— Да разве она может что? — спросила Анна Иоанновна после некоторого молчания.

— Во всяком случае, — пояснила ей сестра, — если и не может сама сделать что, то укажет, как и к кому обратиться.

Анна Иоанновна долго старалась отстранить от себя необходимость ехать к Волконской. Но чем дальше она думала об этом и чем старательнее искала какого-нибудь другого выхода, тем настойчивее казалось ей, что кроме Аграфены Петровны нет другого лица, более подходящего для начала ее дела.

Герцогиня побывала при дворе, сделала визиты всем важным персонам. Везде ее приняли вежливо, но довольно сухо и не дали заикнуться о "деле".

Она не могла знать, что уже началась деятельная работа против ее теперешнего врага. Посвятить ее в эту тайну опасались из боязни какого-нибудь неловкого с ее стороны шага, и она думала с отчаянием, что время проходит даром, и что она ничего еще не сделала.

— Что ж, поеду уж! — сказала она сестре и отправилась к Волконской.

Аграфена Петровна видела из окна, как у ворот ее дома остановилась карета герцогини, как с козел соскочил гайдук и, пробежав по лужам широкого двора, скрылся в подъезде.

"Наконец-то! — мелькнуло у нее. — Давно пора!"

Она знала, что будет нужна Анне Иоанновне и нарочно здесь, в Петербурге, где титул «герцогиня» не значил ничего, не ехала к ней первая.

Аграфена Петровна, отойдя от окна, села на диван, развернув первую попавшуюся под руку книжку.

Лакей, по заведенному порядку, доложил о гостье. Волконская продолжала читать, как будто не слушая.

— Ну, да, просите! — наконец сказала она.

Она не вышла встречать герцогиню, но осталась на своем диване, как была, и только встала навстречу Анне Иоанновне, когда та вошла к ней в кабинет.

Герцогиня сильно изменилась на взгляд Аграфены Петровны, не видавшей ее с самого своего отъезда из Митавы. У нее была совсем другая прическа с буклями; правда, герцогиня делала ее себе еще при Волконской, но тогда эта прическа не бросалась так в глаза княгине, как теперь, после нескольких лет, как они не видались. Анна Иоанновна также очень потолстела, и ее лицо стало совсем круглым, с несколько неприятно отвислыми щеками. Прежде она гораздо больше подходила к немецким перетянутым барыням, которые окружали ее в Митаве, а теперь, несмотря на жизнь в иностранном городе, видимо, опускалась и становилась очень похожа на московских боярынь, не умевших одеваться в чужеземный наряд и носить шелковые робы с талией. Теперь немецкий титул «герцогиня» как-то особенно не шел ей.

Она вошла красная, тяжело дыша, и казалась взволнованною; она, видимо, чувствовала прием Волконской.

— А я к вам… — начала она и не утерпела, чтобы не прибавить "по делу".

Это значило, что иначе она не приехала бы.

Аграфена Петровна, наружно спокойная, любезно улыбнулась и, как власть имеющая, снисходительно ответила:

— Чем могу служить, ваша светлость?

"Я б тебя растерзала за этот тон", — подумала Анна Иоанновна.

— Вот что, — начала она, сдерживая волнение, — слышали вы, что у нас в Курляндии делается?

Аграфена Петровна давно рассчитала, что явившаяся в Петербург герцогиня, озлобленная Меншиковым, будет живым свидетелем против него и может, если ее направить как следует, быть очень полезною.

— Слышала, — ответила она, — это — ужас!

— Да как же не ужас? — заговорила герцогиня. — Избрали графа Морица… он имеет все права…

— Но ведь ваша светлость уже отказалась от брака с графом Саксонским.

— Как оказалась? — встрепенулась Анна Иоанновна. — Кто это сказал?

— Императрица получила от светлейшего собственноручное письмо, — и Волконская передала в нескольких словах содержание письма.

— Что-о? — воскликнула герцогиня. — Он это написал?… Это — неправда, это не так было!.. Вы знаете Данилыча — явился он ко мне в Риге таким, каким никогда я его не видала… Начал кричать, что Мориц — сын метрессы, что он — мне не пара… Ну, что ж я могла сделать?

— Ну, и вы согласились с ним?

— Да не знаю — говорил больше он, а я молчала. Наконец он сказал, что так и напишет все, как было.

— А видите, что написал он?!

— Так как же теперь быть? — упавшим голосом спросила герцогиня.

Аграфена Петровна пожала плечами. Ей весело было видеть, как эта женщина дрожала теперь пред нею за свое счастье, ожидая помощи от нее, самолюбие которой задевала в минувшие годы.

— Что ж делать, ваша светлость, нужно подчиниться воле светлейшего, — улыбнулась она.

— Как, подчиниться? — почти крикнула Анна Иоанновна. — Где ж это видано, чтобы подданный вертел так царским домом? Что же это? Этак, пожалуй, он и впрямь не только герцогство Курляндское получит, но захочет и еще большего.

— Ну, большего никто ему не даст! — меняя тон, заговорила Волконская, а затем, насколько было нужно, посвятила герцогиню в тайные подкопы против временщика и указала, с кем и как должна говорить Анна Иоанновна, и обещала ей, что со своей стороны сделает все возможное, чтобы помочь ей.

Несмотря на всю неприятность своего посещения Волконской, Анна Иоанновна уехала от нее с сознанием, что это посещение было сделано недаром.

У Морица Саксонского оказались в Петербурге еще защитники, или, вернее, защитницы, которых он, по всей вероятности, и не подозревал. Француженки, состоявшие при цесаревне Елизавете и великой княжне Наталии, были без ума от подвигов Морица, слава которого дошла до них. Они постарались настроить в пользу того, вдобавок опоэтизированного их французскою фантазией, героя своих воспитанниц, которые таким образом со своей стороны явились невольными заступницами графа Саксонского пред государыней.

Все эти люди, питавшие в силу самых различных причин ненависть к Меншикову, зашевелились в его отсутствие и начали свою работу.

Волконская с утра выезжала из дома или принимала у себя, суетилась, действовала, беспокоилась и волновалась, с тревогой ожидая, чем кончится вся эта история, которая имела большую возможность успеха.

Она боялась еще торжествовать и радоваться, но, предчувствуя победу, все время была особенно в духе и выказывала горячую лихорадочную деятельность.

Ее удивлял Рабутин. Несмотря на то, что все, по-видимому, шло очень хорошо и светлейшему была поставлена очень хитрая ловушка, из которой он едва ли мог уйти, Рабутин не принимал деятельного участия во враждебных Меншикову происках и ничего, даже тайно, не предпринимал в помощь Аграфене Петровне. Сколько ни пробовала она говорить с ним серьезно, он или отшучивался, или ссылался на то, что Меншиков — князь Священной Римской империи и потому он не может действовать против него, не имея на то прямых инструкций от своего двора. Но Волконская знала, что это — вовсе не настоящая причина поведения Рабутина. Она догадывалась, что австрийский посол просто не верит в возможность падения временщика и потому считает напрасными все направленные к этому усилия, которым он, впрочем, не желает и противодействовать. И Аграфена Петровна удивлялась, как может он думать так, когда успех предприятия был несомненен, и старалась «вывести» австрийца на н_а_с_т_о_я_щ_у_ю дорогу. Она хотела — и он должен был во что бы то ни стало подчиниться ей. Она находила его слишком молодым, несмотря на то, что он был на самом деле старше ее, и так была уверена в себе и в верности своих расчетов, что считала долгом своим для пользы и общей, и самого Рабутина, руководить им.

Рабутин на общественных собраниях был всегда очень внимателен к Аграфене Петровне. Сначала он попробовал было особенно приблизиться к умной и милой русской княгине, но Волконская очень ловко сумела обойти это и удержала молодого графа в должных границах, оставшись, однако, в прежних с ним отношениях.

Рабутин видел, что все-таки она может быть полезна ему, и потому продолжал оставаться возле нее, хотя их отношения держались чистою связью одних и тех же интересов и цели, что, впрочем, не мешало вести остроумную беседу, в которой Рабутин щеголял своею любезностью, не умея иначе разговаривать с женщинами.

Но собственно для своего влюбчивого сердца он должен был избрать другой предмет.

Волконская сошлась в последняя время с Марфой Петровной Долгоруковой, дочерью Шафирова, которая была озлоблена против Меншикова за сделанные им ее отцу неприятности и готова была всеми силами отмстить светлейшему. Аграфена Петровна часто вечером заезжала к ней и оставалась, рассказывая то, в чем успела за день.

Июль был уже на исходе, когда Волконская явилась к Марфе Петровне с известием, что Меншикову послан указ немедленно вернуться в Петербург.

— Вы поймите, — сказала она Долгоруковой, — это очень важно. Он, вероятно, не послушается, и тогда ему конец. Государыня так уже подготовлена, и все обставлено…

Несмотря на всю свою нелюбовь к Меншикову Марфа Петровна слушала слова княгини довольно рассеянно, Правда, Волконская уже давно сидела у нее, и они, казалось, обо всем успели переговорить и рассмотреть известие об указе со всех сторон, но Волконской все еще хотелось говорить об этом.

— Что это, вам не по себе, кажется? — спросила, наконец, она, замечая скучающее и нетерпеливое выражение в глазах Долгоруковой.

— Устала я, — коротко ответила та. Аграфена Петровна начала прощаться с нею.

— Ну, до свидания, голубушка, дай вам Бог и на завтра успеха! — сказала по обыкновению Марфа Петровна, провожая свою гостью до лестницы, а затем вернулась к себе в маленькую гостиную и поспешно подошла к большим стеклянным дверям, выходившим в сад на террасу.

На дворе стояли сумерки июльской ночи. Небо было безоблачно, но в саду, под черным кружевом тихих дерев, казалось все-таки настолько темно, что Марфа Петровна приложила обе руки к стеклу и прислонилась к ним, чтобы заглянуть в эту темноту. Все было тихо кругом.

Долгорукова неслышно отворила дверь и вышла на террасу. Странная таинственность ночи охватила ее, и она почувствовала какую-то жуткость, точно щипнувшую ее за сердце. Но она подавила в себе неприятное чувство и подошла к перилам.

В глубине аллеи послышались твердые, видно, привыкшие к дороге, но осторожные шаги.

"В мире есть одна лишь сила,

Гордый дух подвластен ей", —

вполголоса, как бы про себя, пропела по-немецки Долгорукова.

"То улыбка вечно милой,

Нежный взгляд ее очей", —

подхватил также тихий голос из сада, и вслед за тем на ступеньки террасы поднялся Рабутин.

Марфа Петровна двинулась ему навстречу.

— Не люблю я этих ваших ночей, сырых и полусветлых, — заговорил Рабутин, входя за Долгоруковой в гостиную, как свой, как давно ожидаемый и желанный. — Ты не долго ждала меня? — с улыбкою спросил он, скидывая свой плащ.

— Нет, от меня только что уехала Волконская, — ответила Марфа Петровна, садясь на небольшой диванчик. — Ну, иди сюда, здравствуй!..

Они говорили по-немецки.

— Ну, что ж, она все о его падении хлопочет? — сказал Рабутин, подходя к Долгоруковой и садясь рядом с нею.

— Конечно, мы все хлопочем… дело идет к развязке… ему послан уже указ, все идет как нельзя лучше…

Рабутин покачал головою.

— Ну, вот, ты всегда не веришь! у тебя вечные сомнения! — сказала капризным голосом Марфа Петровна. — А ведь, кажется, все так ясно!..

Ее восточные, красивые черные глаза блестели уверенностью и улыбкой, и все лицо сияло особенною — несвойственною европейским, надоевшим Рабутину, женщинам, — красотою; только рот с чуть выдавшеюся, но отнюдь не портившей ее, нижнею губою, сложился недовольно складкою. Она была недовольна на него за его противоречие.

— Я удивляюсь одному, — серьезно заговорил Рабутин, — как вы все не понимаете, что т_е_п_е_р_ь так же немыслимо побороть этого господина, как нельзя остановить щепкой течение большой реки. Царица отлично понимает, что, оттолкнув его, она все потеряет, а если и не понимает этого, то герцог Голштинский с Бассовичем объяснят ей, хотя бы из чувства самосохранения. Ведь и они пропадут тогда. Наконец, Меншиков силен в гвардии… А, да ничего из этого не выйдет! — махнул он рукою.

Долгорукова окончательно рассердилась.

— Я тоже удивляюсь тебе, Густав, — возразила она, — ты вот уже сколько времени в Петербурге и ведь, собственно, ничего еще не сделал для великого князя, ни даже для договора, который служил официальной причиной твоего приезда. Скажи, пожалуйста, зачем же ты приехал сюда?

Глаза Рабутина сощурились, и он улыбнулся, весело глядя на ее сердитое уже лицо.

— Может быть, лишь для того, чтобы судьба свела меня с тобою, я приехал сюда, — ответил он, продолжая улыбаться и смотря прямо ей в глаза. — А вот пришел я к тебе вовсе не для того, чтобы ссориться теперь, — и он ласково потянулся к ней и хотел взять ее руку, но Долгорукова отдернула ее.

— Ты знаешь, что я терпеть не могу этого человека, и не успокоюсь до тех пор… — начала она.

— Всему свое время, — перебил ее Рабутин. — Придет и ему черед, но пока я должен сделать наследником великого князя и сделаю это! — с оттенком немецкого пафоса произнес он.

Долгорукова ласково взглянула на него.

— Знаешь, Густав, когда ты говоришь о делах, мне всегда кажется, что ты старше, чем ты есть… Но будет о них…

И они перестали говорить о делах.

V

ПРОПОВЕДЬ ДУХА

Прошло немного времени — и Рабутин оказался совершенно прав. То глубоко обдуманное и обеспеченное в своем успехе «дело», над которым с таким рвением хлопотали Аграфена Петровна, явилось пустым и вздорным, и в действительности оказалось серьезным только для тех, кто им занимался, но не для того, против которого направлены были эти, в сущности, усилия. Меншиков вернулся из Митавы в конце июля, и ни одно из ожиданий его врагов не оправдалось.

Императрица Екатерина, должно быть, привыкшая к подчинению при покойном своем супруге, постоянно чувствовала необходимость опираться на твердую руку с непреклонною волею, а такою рукою являлся, несомненно, Меншиков, воспитанный в суровой школе Петра.

И австрийский посланник понял это. Партии великого князя он объяснил, не щадя ни слов, ни издержек, какую силу будет иметь она, если на ее сторону перейдет Меншиков, а Меншикову подсказал мысль выдать свою дочь за великого князя и первый заговорил об этом во всеуслышание, как о деле весьма возможном и ничуть не удивительном тем более, что за жениха Меншиковой, красавца Сапегу, императрица желала выдать свою племянницу — Скавронскую. И вот, по воле Рабутина, прежние друзья стали врагами, а враги — друзьями. Меншиков сошелся с Голицыным, Долгоруким, а Толстой, Апраксин и прежний союзник Меншикова, герцог Голштинский, оказались его открытыми врагами. К ним примкнули Бутурлин, обойденный Меншиковым по службе, и Девьер, женатый на родной сестре светлейшего, озлобленный против него за постоянные оскорбления, которые он наносил ему. Анна Иоанновна, ничего не добившись, уехала обратно в свою Курляндию.

Волконская смутилась и потерялась. Не послушавшийся ее Рабутин, которого она хотела вести и направлять, оказался досадно и обидно прав. Ничтожная, слабая, как вышло теперь, попытка ее получить долю влияния на высшие события была точно неудачною попыткою, а вовсе не серьезным государственным делом. Аграфене Петровне казалось, что тут-то и есть самое настоящее, которое так сразу, сейчас — стоит лишь съездить сюда, побывать там — и придет к ней; но «настоящее» было, очевидно, в руках этих Меншиковых, Рабутиных и им подобных, а для Волконской, как доской, прихлопнулись высшие цели и планы. Она могла хлопотать о звании гофмейстерины себе, о графском титуле для отца, сообщать брату в Копенгаген о том, что делалось в Петербурге; но свергнуть Меншикова ей было не под силу. И как она не могла подумать об этом раньше?

Она сердилась на себя, на Рабутина, на Долгорукову, на всех, и несколько раз поссорилась в это время с мужем.

Но вместе с тем она сознавала, что из всех ее благоприятелей самые сильным и по значению, и по положению был все-таки Рабутин. И вот, вместо того чтобы «вести» его или «направлять», ей пришлось употребить все свои усилия думать об одном лишь, чтобы этот человек остался для нее благоприятным и, удержавшись и получив значение избранным им самим путем, оказывал ей п_о_д_д_е_р_ж_к_у. Сознаться, что это было просто покровительство, она даже сама пред собою не хотела.

После своей ничем не кончившейся суеты Аграфена Петровна вдруг увидела, что у нее стало очень много свободного времени, после того как она минуты — казалось ей — не имела покоя.

Она не то что упала духом, но сделалась капризна, скучна и нервно-обидчива. С сыном она всегда была ласкова и единственно на него не сердилась. Князь Никита внимательно следил за состоянием ее души, ни о чем не расспрашивал, не старался узнать внешние причины ее состояния, но ему было ясно, что именно происходило в его Аграфене Петровне, и он был доволен этим. Судьба, казалось, сама вела ее к тому, чему она не могла поверить в словах Никиты Федоровича. Он ждал, утешал ее, когда было нужно, и терпеливо переносил ее вспышки и раздражение.

Аграфену Петровну раздражали в муже его спокойствие, отсутствие суеты и постоянство. Пред нею, на ее глазах, были два совершенно различных человека: один, князь Никита, как будто ничего не делавший и вместе с тем занятый целый день, и другой — Рабутин, всегда веселый, самоуверенный, беззаботный, всегда свободный, но "делавший очень много". У каждого из них, казалось, была своя особая цель, и каждый шел к ней, не сбиваясь и не спеша. При этом в них обоих, как ни казались они различны, было что-то общее — это мужское, упорное терпение, выдержка, может быть, воля — обижавшее ее женское самолюбие. С этим неуклонным «чем-то» нужно было примирить свою горячность и подчиниться, вместо того, чтобы «подчинить» себе и направлять.

Она знала, что так же, как она может добиться от Рабутина, если захочет, звания для себя или титула для отца, она может заставить мужа сделать какой-нибудь расход, прийти просить к ней прощенья, когда, пожалуй, сама виновата пред ним; но самое суть их деятельности она не в силах была изменить.

Рабутин ей был совсем чужой человек. Князь Никита был муж, которого она любила, и, несмотря на то, что она ни в чем так не горячилась, то есть не сердилась, как говоря с ним, потому что ни с кем не могла и не умела говорить, ничего не утаивая, откровенно — все что есть на душе, — несмотря на это, никто не мог ее так успокоить, как муж, и ни с кем ей не было так хорошо и светло, как с ним.

Она, в особенности теперь, скучая открывшимся для нее свободным временем, часто вечером приходила к нему, садилась сзади него на диван, и он оборачивался к ней и заговаривал, причем всегда о чем-нибудь своем, запутанном, но светлом и хорошем, производившем успокоение.

Тогда, при виде этой его заваленной книгами, заставленной склянками и ретортами комнаты, где среди простых стульев и столов стояла одна мягкая кушетка для нее, — при виде его худого, с большим ртом и горбатым носом лица, освещенного каким-то внутренним, знакомым и милым ей огнем вдохновения и улыбкой смотрящих в душу добрых серых глаз, — Аграфена Петровна переносилась в иной мир, далекий от всего, что было за рубежом этой комнаты, и ей дышалось легче, и она любовалась своим князем Никитой, потому что знала: "Вот он каким был!"

Раз как-то он особенно понравился ей. Это было после того, как она, когда в ней улеглась поднятая неудачею желчь, рассказала ему всю историю.

Волконский выслушал жену не перебивая, зная, что нужно дать выговориться ей и что после этого ей будет легче.

— Господи, сколько во всем этом потрачено даром силы! — когда она кончила, проговорил он, откидывая назад свои белокурые, лежавшие неправильными прядями, волосы, которые он, перестав стричь, давно перестал также прятать под парик. Затем он встал со своего места и с обрадованным лицом подошел к жене. — Знаешь что, Аграфенушка, — заговорил он своим особым, «внутренним», как она называла, голосом, садясь возле нее на кушетку, — я сколько раз замечал, что, когда ты вот так приходишь ко мне, я всегда читаю в этот час именно то, что тебе нужно, то есть то, что я могу рассказать тебе в ответ на твой рассказ. Это выходит все равно, как вот в таком случае: когда на что-нибудь не находишь ответа — возьми хорошую книгу и открой на первом попавшемся месте, и всегда выйдет удивительно верно, и все станет ясно.

— Ну, о чем же ты читал? — спросила Аграфена Петровна.

— А вот сейчас: ты знаешь, как жил святой Алексей Божий человек? Это удивительно! Его отец был в Риме знатным и богатым лицом. Его невеста была прекрасна и из царского рода… И он добровольно отрекся и от знатности, и от богатства, и от всего и ушел нищим в далекий город, где стал питаться, чем Бог послал… Как ты думаешь, что труднее: отречься от богатства и почестей, когда они уже есть, или достичь их, когда их нет? И для того, и для другого нужно то, что немцы называют Energie {Энергия.}, но для первого нужно ее в гораздо большей мере. Слушай дальше!.. Святой Алексей молился, постоянною молитвою угодил Богу и своею жизнью стал известен. И вот совершенно с другого конца подползает к нему, к его духу, то есть соединенному с плотью, новое земное искушение — то, что люди называют славою!.. Понимаешь ли, он достиг опять иным путем, уже не богатством и знатностью, но лишением, нищетою того же, то есть славы, известности, значит, известных почестей, потому что он сделался чтимым… Постой, не перебивай, — остановил князь Никита жену. Он встал со своего места и продолжал стоя: — И что же сделал Алексей? Он ушел от этого соблазна; он удалился в Рим и там был принят в дом отца, где его не узнали; как нищий, как убогий, как странник, он жил в этом доме. Слуги смеялись, издевались над ним, даже били его. Он мог одним словом, открыв себя отцу, снова каждую минуту получить обратно все, от чего отказался, и уничтожить, стереть тех самых слуг, которые потешались над ним, но не делал этого потому, что ему н_е н_у_ж_н_о было богатства здешнего, земного, потому что он так глубоко сознал, что все это — суета: и богатство — суета, и то, что люди называют славою, и то, что они называют оскорблением, — все суета!.. Послушай, Аграфенушка, ведь если наша жизнь не здесь, не на земле, а тут для нас лишь короткое испытание, то до чего мелки, до чего ничтожны покажутся все эти и оскорбления, и богатства, и я не знаю, еще что. Господи, человеку дана сила, энергия; он может усыпить ее в себе — это редко бывает, но бывает. Затем у него две задачи: он может направить свою силу или к достижению того, что требует его тело, или того, что нужно для его духа. А что тут важнее: тело или дух, — дух, который один вечен, вечен, вечен…

Князь Никита говорил, стараясь не словами, но голосом, всем существом своим передать ей то, что было у него в душе в эту минуту, и то, что он — сколько бы ни подбирал слов — все-таки не мог объяснить, как ему хотелось, этими ч_е_л_о_в_е_ч_е_с_к_и_м_и словами, придуманными для здешних, земных понятий и стремлений…

Аграфена Петровна смотрела на его просветлевшее лицо, на его раскиданные волосы и дышавшую силой и уверенным сознанием фигуру — и любовалась им. Он всегда был особенно мил ей в такие минуты.

Эта беззаветная вера, это какое-то увлекающее, горящее в его душе чувство, это упорное стремление — действовали на нее таинственно и загадочно, и бывали минуты, что она забывалась вместе с ним, и что-то легкое и свободное начинало шевелиться в ее груди, точно она, отделившись от земли, без страха и трепета поднималась на воздух.

Подчас, когда муж говорил так с нею, слезы навертывались у него на глазах, и она незаметно вытирала и свои тоже влажные глаза. Тогда она почти соглашалась с ним. Но всегда случалось так, что дня через два какие-нибудь обстоятельства, как нарочно, выступят и увлекут своею «земною» серьезностью.

Так случилось и на этот раз.

После этого памятного Аграфене Петровне разговора она вскоре получила от отца известие, что Меншиков, недовольный Петром Михайловичем, который, по его мнению, недостаточно поддерживал в Курляндии его стремления, обвиняет его в злоупотреблениях по управлению имениями герцогини, и дело это должно разбираться в Верховном тайном совете. Бестужев писал, что сам едет в Петербург, а пока просит дочь сделать с ее стороны все, что она может сделать, не отлагая и не медля.

Аграфене Петровне через Рабутина легко было устроить дело отца и выгородить его. Петр Михайлович приезжал тогда в Петербург, пробыл здесь месяца с два и, вернувшись в Митаву, застал там молодого Бирона, захватившего всю силу при дворе герцогини Курляндской.

Неприятности Петра Михайловича сильно повлияли на материальное благосостояние Волконских. Аграфена Петровна убедилась, наконец, что нужно сократить расходы. Впрочем, эти расходы сократились отчасти сами собою. Княгиня стала меньше выезжать и не делала больших приемов. У нее собирались только по-прежнему ее друзья. Волконская, переговорив о многом с отцом в его приезд, притихла и даже нарочно старалась оставаться в стороне, заботясь лишь о поддержании сношений с Рабутиным и близко стоявшими к великому князю людьми, между которыми был и Маврин, обиженный теперь своим подчинением Остерману, назначенному Меншиковым в звании обер-гофмейстера к великому князю. А затем она решила выждать, что будет.

VI

ПОДМЕТНОЕ ПИСЬМО

Шестого мая 1727 года, в девять часов пополудни, государыня скончалась.

Все меры были приняты, и великий князь взошел на всероссийский престол беспрепятственно. Меншиков стал верховным, полноправным правителем государства. Юного императора он перевез к себе в дом на Васильевский остров.

Едва лишь окончились тревоги первых дней, светлейший призвал к себе Остермана.

— Ну, барон, Андрей Иванович, мне нужно с вами очень серьезно поговорить, — сказал он ему, приведя к себе в кабинет и заперев двери.

На вид хилый, больной, казавшийся старше своих лет и постоянно твердивший о своих недугах, Остерман казался теперь несколько бодрее обыкновенного.

— Что нужно, о чем, собственно? — спросил он.

Меншиков только что позавтракал и, тяжело дыша, опустился в кресло. Он страдал одышкою.

— Нужно будет подумать о науках императора: ведь это — серьезное дело.

— Я думаю, — начал Остерман, разглаживая свой синий камзол и оправляя кружевные манжеты, — что не следует спервоначалу налегать на него. Можно испугать ребенка наукой, и тогда ничем уже не приохотишь, а так, понемножку, понемножку…

— Конечно, понемножку, — не столько согласился, сколько повторил последние слова барона Меншиков, не перестававший тяжело дышать.

— Я представлю свой план, — продолжал Остерман, — и, согласно этому плану, увидим… Нужно отдать справедливость Петру Алексеевичу: он очень мало знает. Маврин точно ничего не делал.

Меншиков рукою махнул.

— Не нравится мне этот Маврин, ох, не нравится! — снова заговорил барон. — Эти постоянные сборища у Волконской…

— Да-а, — подтвердил светлейший, — я кое-что знаю про княгиню Аграфену — так, что ли, зовут ее? (он нарочно сделал вид, что не помнит имени Волконской) — в письмах у Девьера есть и ее цидульки… ничего — изрядные…

— Да тут не одна Волконская, — положим, она составляет центр, — а вот и Ганнибал, тут их несколько, — возразил Остерман. — Они затеяли с Мавриным очень опасную штуку, знаете, вот как ястребы круги делают, и все уже, уже, а потом и ударят в точку. Так вот и они вокруг императора, да уже давно, все свои руки суживают.

— Так что ж, взять их, как других взяли! — выговорил Меншиков сквозь свою одышку.

Остерман, подняв углы губ, смотрел на светлейшего несколько времени молча. Глаза его улыбались.

— "Взять", "взять"! — тихо повторил он наконец. — Все у вашей светлости одна сила на уме. Во-первых, нужно придумывать причины для ареста, во-вторых, неудобно пред Рабутиным — он Волконской не выдаст.

— Я посмотрю, как кто-нибудь посмеет помешать моему приказанию, — вдруг возвысли голос Меншиков, — велю, да и все тут.

— Нет, светлейший князь, нет, — покачал головою Остерман, — все-таки нельзя везде все одно только силой делать. Ну, и что же за охота женщину арестовывать?… как-то неловко даже. Нужно иногда и страсти человеческие принять во внимание: это — очень хороший инструмент для игры… им хорошо пользоваться. У Волконской есть муж…

— Справлялся я о нем, — снова махнул рукой Меншиков, — никуда не годный человек, сумасшедший какой-то.

— Ну, я думаю, не совсем! Я имею кое-какие сведения… Ну, так вот, нужно ему открыть глаза на шашни его жены с Рабутиным, а там и посмотрим, что за история выйдет. Волконский — я его знаю немножко — не выдержит, и у него произойдет что-нибудь с Рабутиным. А тогда граф перестанет быть заступником княгини или же Волконский увезет в деревню Аграфену Петровну, а без нее вся компания рассыплется.

— Делайте, как знаете, Андрей Иванович, — решительно проговорил Меншиков, — пока мне эта компания не опасна, а если только замечу что, так просто пошлю забрать их, да и дело с концом.

Через несколько дней после этого разговора князь Никита получил подметное письмо.

"А не худо бы, сиятельный князь, — говорилось в письме, — присмотреть изволить за женкою своею, потому она не православным дело занимается, и цесарский посланник Рабутин, граф, сильную ситуацию при ней имеет. Некрасиво, князь! Слабость мужнина довела оную до греха…"

Князь Никита не дочитал письма и, скомкав его, бросил на пол.

Это было вечером. Аграфена Петровна уехала к Долгоруковой и не возвращалась еще.

Если бы она была дома, если бы князь Никита мог сию минуту пойти посмотреть на нее или призвать к себе, — он, может быть, взглянув на ее улыбающееся лицо, рассмеялся бы сам и, ничего никому не сказав об этом глупом письме, успокоился бы. Но он был один. Миша уже лег спать.

Никита Федорович ходил по своей комнате, стараясь не волноваться, но чувствовал, что волнуется с каждым шагом все больше и больше.

В жене, разумеется, он был уверен. Конечно, все указанное в письме было вздор и клевета. Но каким образом, как могла эта клевета коснуться его Аграфены Петровны? Кто осмелился кинуть грязью в нее, чистую и милую? Мало того, если могло получиться такое письмо, — значит, вокруг его жены, его княгини, ходила эта дерзкая возмутительная сплетня. Были же и причины для нее. Сама Аграфена Петровна не могла подать повод ни к чему предосудительному. Значит, во всем был виноват Рабутин. Он своим поведением, этою своею приличною развязностью, а может быть, — полунамеками, улыбками и подмигиванием в холостом кружке, дал зародиться этой возмутительной сплетне. Конечно, иначе и быть не могло. Рабутин виновен. И страшная злоба против Рабутина подымалась в груди Никиты Федоровича.

Он все продолжал ходить по комнате. Скомканное письмо лежало под столом молчаливым подстрекателем его злобы. Едва князь Никита успокаивался, как оно попадалось на глаза и снова переворачивало всю его душу.

А Аграфена Петровна, как нарочно, не ехала.

Наконец Волконский поднял этот комок и бросил его в печку.

"Нет, — пришло ему в голову, — люди могут достать как-нибудь и прочесть".

Он открыл заслонку, с трудом вытащил из глубины холодной печи письмо и сжег его на свечке. Но и теперь ему не стало легче.

Мысль о том, что сплетня, разговоры и пересуды существуют про женщину, носящую его имя, не оставляли его.

Но что было делать с этим?

"Какой вздор обращать внимание на подметное письмо!" — пробовал думать князь, но сейчас же к ужасу своему сознавал, что тут дело не в подметных письмах, а в той причине, в тех очевидных толках, которые служили поводом к нему.

Главное, что ужасало Волконского, — это полная невозможность сделать что-нибудь, чтобы уничтожить эти толки. Казалось, говорили все, вероятно, все, но определенное лицо нельзя было найти. Оставался один Рабутин, против которого можно было направить свою злобу… Но что сделать с ним?

"Вызвать на дуэль? — с улыбкой, с насмешкой над самим собою, спрашивал себя Волконский. — Пойти и сказать ему, чтоб он не смел… но что не смел?… Ах, как глупо, как скверно!" — повторял себе Никита Федорович, проклиная этого Рабутина.

Аграфена Петровна вернулась довольно поздно от Долгоруковой. Она прошла прямо к мужу и застала его стоящим посреди комнаты. Как только она пошла, он кинулся к ней и, взяв больно за руку, притянул ее к себе.

— Аграфенушка! — заговорил он изменившимся, страшным, сдавленным голосом. — Скажи мне, как меня и сына любишь, что у тебя н_и_ч_е_г_о не было с Рабутиным.

Аграфена Петровна, озабоченная еще своим делом и разговорами с Долгоруковой, не сразу поняла, чего от нее хотят.

— То есть как н_и_ч_е_г_о? — спросила она наконец.

Никита Федорович тут только заметил, что требовал от жены, чтобы она своею к нему любовью подтвердила эту же любовь.

— Ах, нет, не то! — воскликнул он, хватаясь за голову.

— Да что с тобою, что? — уже беспокойно обратилась к нему жена.

Волконский напряг все силы, чтобы овладеть своими словами и прийти в состояние — говорить, думая о том, что говорит.

— Постой, сядь вот тут, не тревожься! — начал он, успокаивая жену, как будто не он, а она главным образом тревожилась. — Погоди!.. Представь себе, если бы в_с_е, — он сделал кругообразное движение рукою, — начали говорить, что… что ты и_з_м_е_н_и_л_а, мне, — с трудом проговорил он наконец.

— Это была бы клевета, — спокойно ответила княгиня.

— Знаю, уверен в том… но с этой клеветою нужно считаться… нельзя оставить ее…

— Конечно, — нехотя возразила Аграфена Петровна, — но только что тебе за охота создавать себе еще тревогу?… мало ли что было бы, если бы было, да пока этого нет… Я веду себя…

Она не договорила, потому что вдруг подумала о Рабутине и вспомщла, что при всей чистоте своих отношений к нему она с удовольствием видела, как этот красивый, молодой австрийский граф ухаживал за нею на собраниях, и знакомая уже краска покрыла ее щеки.

— Ну, а если есть, если я не выдумал это? — не переставая волноваться, снова сказал князь Никита.

— Полно, что там есть!.. дался тебе этот Рабутин! — начала было Аграфена Петровна.

При этом имени, назвать которое нарочно теперь избегал князь Никита, злоба его поднялась, и он, снова теряя способность владеть собою, заговорил, не помня себя:

— Так знай же, что в городе только и говорят про это, что я п_о_л_у_ч_а_ю подметные письма, что ты сделалась сказкой.

Он с каким-то даже наслаждением говорил теперь, преувеличивая и чувствуя каждое свое слово, приносившее ему несказанное мучение и боль.

Аграфена Петровна сначала испуганно взглянула на мужа, потом как бы молния пробежала по ее лицу, и она, гневно сдвинув брови, заговорила, точно не желая оставаться в долгу пред мужем в отношении неприятных известий. И у нее было чем испугать его.

— Ну, и что же? Там какие-то сплетни, — заговорила она, — а у меня дело серьезнее… Меншиков принимает крутые меры: вышел указ, по которому из-за ничего Девьера, Толстого, Бутурлина, Нарышкина и еще многих ссылают… и со мной не поцеремонятся… и меня арестуют…

Это слово «арестуют» княгине тоже приятно было выговорить: оно звучало так торжественно-значительно и вместе с тем было страшно.

Никита Федорович взялся за голову.

Аграфена Петровна с улыбкой, без жалости посмотрела на него, потому что сознавала, что не ей теперь, а «ее» следует жалеть.

— Но что же делать теперь? — протяжно, с отчаянием произнес князь Никита.

— Что делать? — вставая и вскинув руками, сказала Аграфена Петровна. — Не уступать и бороться.

Вслед затем она медленно повернулась и ушла к себе.

Князь Никита не скоро еще отнял руки от головы и огляделся.

"Слишком далеко, слишком далеко зашло дело, — повторял он себе, — во всем виноват сам… Господи, зачем приехали сюда мы! Зачем этот Петербург!"

"Уехать из этого омута, уехать завтра же, навсегда! — пришло ему в голову, и он было обрадовался этой мысли, но затем подумал:- Да, уехать, но это будет просто позорным бегством, которое ничему не поможет, — имя жены останется все-таки с прилипшею к нему сплетней, и бежать от неприятных обстоятельств — вовсе не значит победить их. Боже мой, что же делать?"

Часы шли, Никита Федорович забыл, что наступила ночь, забыл про сон. Он сидел у своего стола, облокотившись на руку, и ничего, казалось, не видел своими открытыми, не смыкавшимися глазами. Наконец он поднял их. В комнате был особенный синеватый свет, которого он не ожидал. Его поразили квадраты окон, они, как будто еще так недавно, с вечера темные, теперь были совсем светлыми. А произошло это оттого, что рассвело. Восковая свеча на столе горела красным, тусклым пламенем, потерявшим всю свою яркость и силу.

Князь Никита потушил свечку, и на минуту словно от этого ему стало легче. Он поднялся со стула и постарался вытянуться. Он чувствовал в ногах и руках какую-то болезненную, ноющую усталость, голова кружилась.

Князь Никита, не ощущая в себе желания сна, медленно прошел на половину к жене по освещенным уже рассветом комнатам и, тихонько приотворив дверь, заглянул в ее спальню. Комната была темна от спущенных гардин. Никита Федорович, присмотревшись, разглядел белый кружевной чепчик жены и, наконец, ее лицо с закрытыми глазами и неподвижно разжавшимся ртом. Аграфена Петровна, тяжело дыша, спала… Нагоревшая, оплывшая свечка, видимо, была недавно потушена — Аграфена Петровна тоже провела почти сплошь бессонную ночь.

Князь Никита издали перекрестил ее и на цыпочках, стараясь не задеть за мебель, вернулся к себе, потом взял шляпу, трость и вышел из дома.

Был шестой час утра, Петербург только что просыпался. Солнце уже взошло, блестя своими лучами, но не грело ими. Князь Никита пошел без цели, без мысли, он рад был, что мысли оставили его.

По мере того как он шел, улицы все больше и больше оживлялись.

Князь Никита сосредоточивал все свои способности мышления на то, куда повернуть, когда приходилось дать дорогу встречным, или как обойти попадавшуюся под ноги лужу; больше он ни о чем не мог думать, ни даже о том, куда и где идет он.

Он очутился таким образом на Березовом. Здесь уже было очень многолюдно. Прохожие то и дело попадались навстречу, а недалеко впереди у рынка стояло много людей. И вдруг откуда-то сзади раздался дребезжащий, рассыпавшийся, слышный все ближе и ближе барабанный бой. Князь Никита оглянулся. По улице приближались мерным шагом, с рядом барабанщиков впереди, солдаты, блестевшие на солнце своими пуговицами и вооружением. Из-за их киверов виднелось что-то высокое, темное, подвигавшееся сзади с мерным колыханием, точно гроб на погребальных дрогах.

Князь Никита посмотрел снова вперед, — там, где стояли, скучившись, люди, теперь возвышался над ними на помосте у столба палач, в красной рубахе с засученными рукавами.

Барабанный бой становился слышнее и слышнее. С Волконским поравнялась шеренга барабанщиков, отбивавших молодцевато, со старанием, мелкую дробь. За ними (они шли очень скоро) промелькнули солдаты, за солдатами две тощие лошадки везли черную телегу с высокою скамейкой, на которой сидел со связанными назад руками, в каком-то темном длинном одеянии живой человек, бессильно покачиваясь все на одну сторону при каждом толчке телеги.

Никита Федорович поднял на него взор.

Знакомое, но теперь бледное, жалкое, осунувшееся лицо Девьера глянуло на него с высоты позорной телеги. Зрачки несчастного подкатились под верхние веки, и рот точно улыбался тою кривою, якобы с_п_о_к_о_й_н_о_ю улыбкою, в которую предсмертная судорога сводит обыкновенно губы покойников. Но Девьер был жив. Грудь его тяжело и неровно дышала, брови изредка поднималась, и тогда на его лице являлось какое-то испуганно-детское выражение.

Князь Никита остановился. Он понял и сознал, что происходило пред его глазами; но вместе с тем, несмотря на это сознание, в его голове мелькнул совершенно лишенный здравого смысла вопрос:

"Куда это едет Девьер?"

Телега проехала, стуча колесами. Барабаны трещали несколько дальше, и Волконского со всех сторон охватила спешившая за телегой толпа, бежавшая с лестницами, скамейками и табуретками, чтобы было на чем стать и лучше видеть предстоящую казнь. Эти раскрасневшиеся от скорого бега лица, жаждавшие готовившегося зрелища, эти дикие крики и брань, это исступление, которым была охвачена толпа, точно вдруг отняли у Волконского воздух, которым он дышал, в глаза помутилось, и он закачался.

Сильный толчок в грудь заставил его опомниться. Какой-то рыжий детина в кожаном фартуке столкнулся с ним и, обругавшись, бежал уже дальше. Толпа замяла в своей середине Волконского и повлекла его к месту казни.

Там уже вводили Девьера на помост. Он, по-прежнему подергивая бровями и тяжело дыша, не подавал никаких других признаков жизни, ступая в гремевших кандалах, точно не он, а кто-нибудь другой двигал ногами. Его подвели к столбу. Палач быстро и скоро развязал ему руки и, приподняв, продел их в железные, привязанные высоко к столбу, кольца. Палач сделал это с серьезным, сосредоточенным лицом, видимо, стараясь только как можно лучше и добросовестнее исполнить свою обязанность. Потом он отошел несколько в сторону и протянул вбок, не глядя, правую руку. Молодой парень, тоже в красной рубахе, очевидно, помощник палача, поспешно вложил в эту руку тяжелую ременную плеть.

Князю Никите были хорошо видны затылок коротко остриженной головы Девьера и его белая, мускулистая, освещенная солнцем спина, когда именно и кем обнаженная — Волконский не заметил.

Барабаны перестали бить. Только что гудевшая на разные голоса толпа безмолвствовала, и в наступившей тишине поразительно ясно раздался свист поднявшейся плети.

— Раз! — рявкнула толпа в один голос.

Плеть свистнула снова, а на той белой спине, на которую глядел, как сумасшедший, Никита Федорович, вздувался уже, багровея от притекавшей крови, широкий рубец первого удара.

Князь Никита отвел глаза, посмотрел вокруг себя и встретился с ухмылявшимся, противным лицом одного из своих дворовых. Больше он ничего уже не помнил.

VII

СМЕРТЬ

Никита Федорович очнулся у себя в комнате. Он открыл глаза и сейчас же узнал эту комнату, несмотря на то что в ней многое переменилось, — большинство книг куда-то вынесли, аппараты составили зачем-то в угол. Сам князь Никита лежал на постели, которой никогда не было здесь прежде. Кушетка — «ее», Аграфенушки, кушетка — стояла, придвинутая к стене, в ногах от кровати. Но больше всего удивила Никиту Федоровича рука, лежавшая у него на груди. Она была совсем прозрачная, словно восковая, и до того худа, будто кожа обтягивала одни сухие кости. Белая простыня была совершенно одного с нею цвета. Князь Никита догадался, что эта рука, которую он не узнал, — его рука, и с трудом шевельнул ею.

Окна были чем-то завешаны. Свет шел сзади, по-видимому, из одного только окна, которое оставалось открытым. Все было тихо. В комнате, казалось, никого не было.

Но только что князь шевельнул рукою — дверь скрипнула и приотворилась. Миша сначала просунул голову, а затем, тихонько войдя, вдруг быстрыми шагами подошел к кровати.

— Лаврентий, батюшка пришел в себя! — радостным шепотом проговорил он.

Сзади от света подошел Лаврентий.

— Князинька, родной, голубчик! — заговорил он, заглядывая в лицо Никите Федоровичу, и, увидев сознательную улыбку на этом лице, просиял весь и, опустившись, припал к бледной руке. — Насилу-то… ну, слава Богу!..

Миша стоял с навернувшимися на глазах слезами, радостный, видимо не зная, что ему сделать.

— Батюшка, батюшка! — шептал он только все чаще и чаще и, наконец, разрыдался.

— Княгинюшке сообщите, ваше сиятельство, — сказал ему Лаврентий, — она измучилась ведь.

Миша, напрасно силясь сдерживать свои слезы, торопливо пошел из комнаты.

Через несколько минут пришла Аграфена Петровна. Она явилась бледная, исхудалая. Лаврентий был прав, что она измучилась. С нею вернулся и Миша.

Аграфена Петровна приблизилась к мужу быстрыми, взволнованными шагами и, видимо, привычным уже движением приложила руку к его голове, потом низко нагнулась над его лицом, посмотрела прямо ему в глаза и улыбнулась.

Князь Никита тоже улыбнулся ей.

Она была без своей обыкновенной высокой прически, в белом ночном чепчике и капоре.

— Пошли за Блументростом, — обратилась она к Мише, — он велел дать знать, если будет перемена. Лаврентьюшка, а ты бы теперь отдохнуть пошел — теперь уже можно. Я посижу.

Миша снова пошел, но Лаврентий не двигался.

— Лаврентий, ты слышишь? — сказала Аграфена Петровна.

Старый слуга поднял голову. Князь Никита глазами показывал ему, чтобы он слушался "ее".

— Княгинюшка, я сам за лекарем сейчас побегу, — сказал Лаврентий.

— Ты поезжай лучше, я не велела раскладывать карету, — проговорила ему вслед Аграфена Петровна.

Князь Никита хотел приподняться, но из его усилия ничего не вышло.

— Шш!.. Не шевелись! — остановила его жена:- Погоди, приедет доктор.

— И да… да… и давно я так? — с трудом выговорил князь Никита.

— После, после все расскажу, теперь не говори и не двигайся! — опять остановила она, поправляя ему одеяло.

Князь послушно и кротко взглянул на жену. Блументрост не заставил долго ждать себя. Лаврентий нашел его в академии и сразу привез.

— Ну, вот мы и поправились, — заговорил он, входя и потирая руки, — ну, теперь все пойдет хорошо. Поздравляем, поздравляем! — Он не спеша поздоровался с княгиней, оглядел комнату и, видимо, оставшись доволен порядком, подошел к больному, пощупал ему голову, сказал "хорошо!", подержал за руку повыше кисти и тоже сказал "хорошо". — Теперь нужно будет давать только подкрепительную микстуру, — обратился он к Аграфене Петровне, — я вам ее пришлю. Если он захочет есть — дайте ему молока, суп тоже можно, а больше пока ничего.

Блументрост скоро уехал, сказав, что у него в академии много дела и что вечером он заедет на всякий случай. Уходя, он дружески потрепал Мишу по плечу, как старый знакомый.

Аграфена Петровна только по уходе доктора оживилась и пришла в себя. Она села к мужу на кровать и, гладя его руку, заговорила с ним:

— Господи, как ты напугал нас! Ведь вот уже двенадцать дней, как ты без памяти… как тебя принесли тогда…

Никита Федорович силился вспомнить, откуда это и как принесли. У него оставалось смутное впечатление чего-то страшного и ужасного.

— Нет, но кто меня удивляет, — нарочно переменила вдруг разговор Аграфена Петровна, — так это Миша. Представь себе: он не отходил… положительно… иногда ночью придет и сидит… сколько раз засыпал здесь. Мешает, а прогнать жаль… Ты попробуй уснуть теперь… Хочешь, я дам поесть, а потом усни…

И она послала Лаврентия за молоком и супом.

Княгиня ощущала теперь то особенное волнение, которое приходит всегда после долгого и напряженного беспокойства, когда причина этого беспокойства исчезнет. Под влиянием этого волнения ей хотелось говорить, и она говорила, заставляя в то же время молчать Никиту Федоровича. Иногда она останавливалась, боясь утомить его; но он делал усилие, как будто желая спросить, и она снова начинала о чем-нибудь, но старалась говорить как можно медленнее и тише.

Князь Никита слушал голос жены, музыку его, как будто радуясь звуку ее речи, и старался вникнуть в смысл ее слов, но это стоило ему больших усилий. Он не мог как-то удержать в памяти то, что слышал, и уловить связь слов. Ему хотелось все что-то вспомнить, совсем постороннее, и он не мог сделать этого. Несколько раз как будто мысли его уже начинали слагаться в последовательную цепь, но в тот самый момент, когда ему казалось, что вот он вспомнил уже, кто-то, словно пену, сдувал его мысли — и все оставалось по-прежнему гладко и неопределенно, и снова начиналась, завязывалась цепь, и снова обрывалась.

— А что сталось с ним? — вдруг вслух вспомнил он.

Аграфена Петровна, рассказывавшая в это время о распустившихся цветах в саду, вдруг смутилась. Она поняла, что князь Никита спрашивает о Девьере, и не знала, ответить ли ей на вопрос, или отвлечь внимание мужа.

Он смотрел на нее с серьезным лицом и совсем осмысленными глазами.

Аграфена Петровна решила, что сказать будет лучше.

— Ты про кого? Про Девьера? — спросила она. — Он, получив двадцать пять ударов, вынес их, говорят, легко и отправлен уже в ссылку в Сибирь, — добавила она, стараясь говорить как можно ровнее и спокойнее.

И вдруг вся виденная картина у рынка на площади стала во всех своих подробностях пред глазами князя Никиты. Толпа загудела кругом, в виски застучало, затрещали барабаны — и все смешалось. В воздухе явилось множество рук, видных до локтя, и все они как-то одна из-под другой замахали в глаза Никите Федоровичу и сделались сквозные, красные, точно насквозь пропитанные горячим, жгучим светом. Он заметался по постели и снова впал в беспамятство.

Аграфена Петровна с ужасом глянула на него и в отчаянии протянула руки. Князь Никита бился уже, бредил и не узнавал жены.

Вечером Блументрост застал его в худшем, чем в первые дни, положении. Такого скорого повторения припадка горячки, как он определил болезнь Волконского, он не ожидал и объявил, не скрывая, что больной уже в безнадежном состоянии.

Князь Никита перестал быть человеком. Он потерял всякое ощущение, всякую возможность сознания. Он чувствовал вокруг себя свинцовый, тяжелый туман, голова его будто раздавалась во все стороны и достигала ужасающих размеров… Необыкновенные, частые, шипящие и трещащие звуки неслись откуда-то и сталкивались и сплетались, но все так же мерно отбивали однообразный такт с одинаковыми промежутками.

"Ха-а-а… а… а-а…" — шипело у него в горле, и он не знал, что разговаривает в это время.

Так он без умолку, не переставая, говорил ровно сутки, но сам он уже давно потерял счет времени и даже забыл о его существовании.

Наконец, вдруг или мало-помалу (для Никиты Федоровича т_е_п_е_р_ь это было все равно) опустились в его душу новый мир и покой. Слышалось тихое церковное пение, дым кадильницы стлался в воздухе, и парчовая риза священника ломалась красивыми складками. Кто-то сдержанно плакал возле.

"О чем же тут плакать, когда мне так хорошо? — подумал Никита Федорович. — Но что ж это все такое?… Я умер, должно быть, — решил он, — и это по мне служат… Так вот оно что, вот что значит смерть… вот она… И все видишь и чувствуешь… как хорошо!.."

Но кровать и комната остались прежними и как-то слишком уже н_и_ч_е_г_о не изменилось.

"Соборуют меня — вот что", — опять догадался Никита Федорович и стал вслушиваться в молитвы, и сейчас же заметил, что служат молебен.

Аграфена Петровна, когда Блументрост сказал, что надежды нет и его наука помочь бессильна, подняла образ из Троицкой церкви и решилась отслужить молебен у постели больного мужа.

И князь Никита вернулся к жизни.

Когда священник, окончив молебен, тихо и торжественно подошел к постели Волконского, бережно держа обеими руками крест, и, увидев открытые глаза больного, приложил этот крест к его губам, Аграфена Петровна, как бы боясь, что это потревожит умирающего, сделала движение вперед; но князь Никита совершенно твердою рукою перекрестился и спокойно поцеловал крест.

С этой минуты началось его выздоровление.

Он с каждым днем стал чувствовать себя крепче. Не прошло недели, а Никита Федорович уже аккуратно принимал подкрепляющую микстуру Блументроста, ел суп, пил молоко и спал спокойным, восстанавливающим силы сном. Голова его совершенно прояснилась, он мог все сообразить и связно думать.

Все кругом говорили, что над ним совершилось чудо.

Князь Никита лучше других понимал, что чудесный возврат его к жизни был особенным проявлением Божественного Промысла, и больше других удивлялся Его проявлению. Никита Федорович не только не боялся смерти, не видел в ней ничего, р_е_ш_и_т_е_л_ь_н_о ничего страшного, но, напротив, ждал ее, как освобождения, которое должно наступить рано или поздно. Дух его, в бессмертии которого он был твердо уверен, рвался наружу, рвался из оков земного тела на свободу, к новой жизни. Что было хорошего здесь, на земле? Любовь его? Но он знал, что она не умрет. И вот это освобождение, эта воля так были близки от него; казалось, он мог уже получить их, — и вдруг его вернули к прежней земной жизни, где снова являлись Рабутин, зависть, сплетни и неминуемые, всасывающие в свое течение человеческую волю, обстоятельства.

Конечно, умереть было лучше. Да и что значит у_м_е_р_е_т_ь? Ведь страшно только одно слово, но сама смерть страшна лишь своею таинственностью. Почем знать, может быть, на самом деле рождение гораздо страшнее смерти, а между тем как мы радуемся ему!

"А жена, а сын? — подумал вдруг князь Никита. — Разве я не нужен им?"

И себялюбивое желание смерти показалось ему недобрым и нехорошим. Какое он имел право желать себе одному освобождения, когда его семья оставалась тут?

Кроме того, не бояться смерти не значило еще заслужить ее, заслужить в том виде, в каком желал князь Никита.

Таким образом он должен был еще жить и для себя, и для своих близких. Должен был вернуться в эту земную жизнь, — пусть вместе с нею возвращалось то безвыходное положение, в которое он был поставлен в день, когда заболел. Болезнь и то время, которое прошло с ее начала, разумеется, нисколько не изменили к лучшему, а, напротив, вероятно, ухудшили это положение.

Клевета по-прежнему ходила про княгиню Волконскую, и не было, казалось, способа уничтожить ее.

Напрасно выздоравливающий князь Никита переворачивал в мыслях и передумывал на все лады все тот же вопрос: как быть? Он не находил выхода.

Ни Аграфена Петровна, ни кто-нибудь из окружающих не заговаривал с Волконским ни о чем, что могло бы взволновать его. Сам он, несмотря на то, что постоянно только и думал об одном и том же, тоже начинал речи с Аграфеной Петровной, может быть, даже потому, что она каждый раз, когда дело касалось хотя бы отдаленного намека, очень искусно отводила разговор в совершенно другую сторону.

Таким образом точно сама собою установилась для Никиты Федоровича привычка говорить о самых ничтожных пустяках и безмолвно думать свою тревожную думу.

А ведь на самом деле положение было безвыходно. Если даже настоять на том, чтобы Аграфена Петровна не принимала у себя Рабутина, и это не могло помочь, скажут: поссорились, разошлись, что ж такое, это еще ничего не значит.

Никита Федорович оправился уже настолько, что встал с постели. Аграфена Петровна и Миша, довольные и счастливые этим событием, пришли поздравить его, и он при них, улыбаясь и конфузясь, робко сделал первые свои шаги по комнате, нетвердо держась на ослабших ногах.

Блументрост тоже заехал поздравить его и сказал, что теперь будет навещать его только раз в неделю, потому что все идет "хорошо".

В следующий свой приезд доктор застал Волконского уже сидящим у открытого окна. Погода была действительно жаркая, но Блументрост счел свои долгом упрекнуть Никиту Федоровиче.

— Ну, как же так можно!.. Того гляди, сквозняк прохватит; тогда что будет? — начал он, здороваясь.

— Да уж пора, — ответил Волконский совсем твердым голосом.

Блументрост оглядел его.

— Что ж, вы уже совсем поправились? — сказал он, и уже не тем тоном, каким обыкновенно говорят доктора с больными, точно будто с детьми, ласково-снисходительно, но совсем просто, как с р_а_в_н_ы_м, то есть оправившимся и вышедшим из его повиновения человеком.

— Присядьте, доктор, — пригласил его Никита Федорович.

Блументрост был не в кафтане, но в обыкновенном сером оберроке с медными пуговицами, в синих с красными стрелками чулках и башмаках с серебряными пряжками. Видимо, он был свободен и не ехал ни в академию и никуда особенно.

— Хотите кофе? — спросил Волконский, зная пристрастие доктора к этому напитку, который, однако, далеко еще не всеми был оценен по достоинству.

Но Блументрост отказался даже от кофе.

— Нет, нет, мне сейчас нужно ехать… у меня дело, — сказал он.

— Какое же может быть дело! Полноте, садитесь! — настаивал Никита Федорович.

— Вы смотрите на мой оберрок — это ничего не значит. У меня дело такое, что туда можно ехать и так.

— А что, навестить кого-нибудь?

— Нет, на вскрытие трупа Рабутина, — проговорил Блументрост.

— Как Рабутина?! — крикнул Никита Федорович, и это удивленное, испуганное восклицание поразило Блументроста.

Скоропостижная смерть молодого австрийского графа уже два дня была таким из ряда вон выходящим событием в Петербурге, что ее знал всякий, и Блументрост никак не мог думать, что от совсем выздоровевшего Никиты Федоровича скрыли это по совершенно особым причинам, из боязни взволновать его именем Рабутина.

Волконский схватился ладонями за ручки кресла, кинулся корпусом вперед и, вскочив со своего места, испуганными глазами взглянул на Блументроста.

— Что вы сказали, доктор? — произнес он.

— А вы не знали? — смущаясь, проговорил Блументрост. — Ну, не раскрывайтесь, сядьте! — и он, запахивая халат Никиты Федоровича и его рубашку с широкой оборкой, почти насильно посадил его в кресло. — Я не знал, что вам не сообщили еще, — продолжал он, недоумевая, что сделать еще. — Ну, мне пора!

— Нет, доктор, постойте… погодите! Я не пущу вас, мне нужно знать все, — произнес Никита Федорович, обдергиваясь и торопясь.

Блументрост, не подозревая, почему скрыли от Волконского смерть Рабутина, не мог сейчас ни у кого найти себе помощи, потому что Аграфена Петровны не было дома.

Старик Лаврентий стоял тут, видел, что известие доктора произвело на его «князиньку» сильное впечатление, что он вдруг заволновался весь, но тоже ничего не знал и не мог помочь.

— Зачем же вы его будете вскрывать? — спросил Волконский и нетерпеливо забарабанил по подоконнику пальцами, впившись глазами в Блументроста.

Доктор подумал с минуту.

— Скоропостижная смерть, — проговорил он наконец, видя, что отступление невозможно. — А человек важный, нужно дать знать австрийскому двору подробные причины…

— И когда же это случилось? — снова спросил Волконский.

— Третьего дня вечером… Он был у Марфы Петровны Долгоруковой… разрыв сердца, должно быть.

— У Марфы Петровны? — медленно роняя каждый слог, проговорил Волконский.

— Да, теперь это — уже не тайна. У Долгоруковой были гости… потом уехали… Никто не видел, как прошел Рабутин… и вдруг… Теперь только и говорят, что о ней и о графе.

Князь Никита облокотился на спинку кресла и закрыл глаза. Безвыходное положение кончилось. Неразрешимый вопрос получил решение сам собою.

— Все к лучшему! — тихо, про себя, сказал Никита Федорович и, открыв глаза, удивленно посмотрел на Блументроста, точно не ожидал видеть его пред собою.

— Выпейте воды, — сказал между тем доктор, подавая стакан.

Волконский отстранил воду и твердым голосом сказал:

— Не надо!

Аграфена Петровна давно уже приехала домой, но не велела говорить о себе мужу. Она, вся взволнованная, ходила по своему кабинету, стараясь прийти в себя, чтобы потом подняться к князю Никите совсем спокойною и не подать ему вида своей тревоги. Она только что узнала, что в доме Рабутина, сейчас же после его смерти, был произведен обыск и захвачена вся переписка графа, между которою было много и ее писем, очень серьезных. Вместе с этою перепиской и она сама, Аграфена Петровна, попадала в руки Меншикова.

Наконец она подошла к зеркалу, огляделась, оправилась еще раз и решилась идти наверх. На лестнице она встретилась с Блументростом.

— Ничего, ничего, — поспешно ответил доктор и, точно виноватый, проскользнул вниз, сказав, что торопится.

— Аграфенушка, — встретил князь Никита жену, — а ты мне не сказала, что Рабутин…

Аграфена Петровна не дала ему договорить. Она не ожидала этого, и все ее старательно подготовленное мнимое спокойствие исчезло в один миг.

— Не надо, не надо об этом! — заговорила она.

— Да отчего же не надо? — спросил Волконский.

Княгиня знала мужа. Она видела, что он заметил выступившее у нее волнение и что нужно сейчас объяснить причину его, иначе он может снова забеспокоиться, не волнуется ли она п_о_т_е_р_е_ю Рабутина, как человека, который хоть сколько-нибудь был дорог ей, а настоящую причину своего волнения она боялась сказать, потому что это могло еще хуже испугать больного.

— Потому что смерть Рабутина выводит нас из затруднения и как-то неловко говорить об этом, — догадалась она солгать, и князь Никита успокоился.

VIII

ВСЕ К ЛУЧШЕМУ

Через несколько дней Никита Федорович, в первый раз после болезни одетый «по-здоровому», то есть в кафтан, чулки и башмаки, и потому особенно тщательно выбритый и причесанный, шел на половину жены, совсем "чистенький и гладенький", как говорила Аграфена Петровна.

— Ну, вот и я к тебе в гости, — сказал он, здороваясь с женою и оглядывая ее кабинет, в котором давно уже не был и который казался ему теперь лучше, чем он думал. — Ну-с, с сегодняшнего дня, — продолжал он, — я опять начну все по-прежнему. Пора! Опять возьмусь за Мишу. Он, верно, ничего не делал в это время?

— Где ж делать! — улыбнулась Аграфена Петровна. — Он почти все время был возле тебя… Я тебе рассказывала…

— Славный, славный мальчик! — подтвердил князь Никита.

— Тише! — проговорила Аграфена Петровна, понижая голос и глазами показывая на дверь своей спальни.

— А он там? — так же тихо спросил князь Никита.

— Кажется…

— Миша, ты здесь? — крикнул Никита Федорович и наклонил голову набок.

Миша не сейчас ответил. Он слышал похвалу отца и, смутившись ею, конфузился теперь откликнуться.

- Миша! — снова повторил Волконский.

— Здесь, батюшка! — ответил, наконец, мальчик, но не пошел к отцу, чувствуя, что краснеет еще от услышанных слов его.

— Что ты там делаешь? — спросил князь Никита.

— Смотрю в окно. Мы с Лаврентием сегодня пойдем на Неву рыбу ловить. Он ушел за крючками, так я жду его.

— А-а! — произнес Никита Федорович и, оставив сына на его выжидательном посту, заговорил с Аграфеной Петровной.

Он чувствовал сегодня себя совсем бодрым, здоровым и веселым.

— Какой я сон отвратительный видела сегодня, — рассказывала она, — ужас!.. Опять, как пред твоей болезнью, все низала жемчуг и считала деньги.

— Ох, эти деньги! — воскликнул князь Никита. — Знаешь, вот нынче, говорят, дьяволы из-под земли не выходят. Да зачем и выходить им, право! Выпустят руду золотую, а мы сами докопаемся до нее, да и понаделаем ровных кружочков, и сколько из-за них зла пойдет!.. И дьяволам спокойнее, и нам не страшно. Напротив…

— Батюшка, — раздался в это время голос Миши из спальни, — посмотрите, к нам солдаты на двор идут.

Аграфена Петровна, переменившись в лице, быстро взглянула в окно и вопросительно-растерянно обернулась к мужу. В ворота их дома на самом деле входили ровным, торопливым шагом три ряда солдат с офицером.

Князь Никита и его жена сразу догадались, что это значит.

Аграфена Петровна вскочила со своего места и могла только произнести:

— Господи, что же это?

На ней лица не было.

— Пустяки! — вдруг пришло в голову князю Никите, и он поспешил успокоить жену. — Просто, верно, новые полки пришли и размещаются по квартирам: они к нам на постой идут — вот и все.

— Нет, батюшка, это — Преображенские, — снова из спальни сказал Миша, видимо, гордясь знанием военного мундира.

— Милый, что же это? — с отчаянием повторила Аграфена Петровна, схватившись за руку мужа.

— Миша, ступай к себе, — вдруг вставая и выпрямляясь, сказал Волконский и обратился к жене:- Ты не была предупреждена, тебе никто не сообщил причины? у тебя есть, что спрятать? — быстро, понижая до шепота голос, проговорил он.

— Да! — как-то неопределенно произнесла она.

— Хорошо. Прячь все, что успеешь. Я его, — князь кивнул в сторону окна, — задержу, насколько возможно. А там — не бойся: я все приму на себя. Скажу, что ты была лишь подставным лицом, а во всем был виноват я.

В это время рядом, в гостиной, уже слышались бесцеремонные, тяжелые шаги офицера, стучавшего своими ботфортами.

Князь Никита твердыми шагами направился к двери в гостиную.

Аграфена Петровна с удивлением посмотрела ему вслед. В его тоне, походке, в каждом движении явилось вдруг столько уверенности, столько хладнокровия, что она, ожидавшая испуга, может быть, даже трепета с его стороны, — почувствовала теперь, как инстинктивно передалось ей, заглушая ее испуг, это его хладнокровие, и с радостью ощущала всю силу своей любви к мужу, потому что пока там впереди что еще будет, но теперь ей не было страшно под защитой этого человека, и она кинулась к своим бумагам.

Никита Федорович, выйдя в гостиную, захлопнул за собою дверь и стал пред нею. Он спокойно глядел на подходившего в нему офицера, невольно припоминая, где он видел это откуда-то знакомое ему лицо — загорелое, грубое, с большими жесткими усами и нависшими на глаза бровями.

— По приказу я обязан, произведя обыск, поставить караул у входов сего дома, — заговорил офицер тем самым басом, которым отдавал команду солдатам. — Прошу повиноваться.

И голос его, и плечистая, сильная фигура, и весь его грозный вид производили впечатление, внушающее невольный страх. Он, видимо, привык произносить сказанные им слова и привык также, что люди, к которым он являлся со своим поручением, немедленно робели и терялись пред ним, услышав его голос.

— Скажите, пожалуйста, — начал тихим, ровным и медленным голосом Волконский, — где я вас видел?

Офицер не ожидал такого вопроса.

— Извольте повиноваться! — еще громче произнес он. — Позвольте пройти!

— Удивительно знакомое лицо, — повторил так же тихо Никита Федорович. — Так вы говорите — обыск? — вдруг будто вспомнил он. — Что ж, обыскивайте! Вот гостиная, начинайте хоть с нее.

— А вы будете хозяином этого дома? — спросил офицер, не веря, чтобы человек, которого близко касается его появление, мог говорить с ним так.

— Да, хозяин, — ответил князь Никита.

— Ну, так на такой случай извольте повиноваться! Я сам знаю, с чего начать. Где комната княгини Волконской?

— Княгиня одевается еще, — произнес князь Никита, по-прежнему заслоняя собою дверь.

Офицер остановился. Он чувствовал, что этот говоривший с ним человек, не оробев перед ним, не поддался ему, и он не владеет им.

— Все равно… я обязан войти… по приказу! — сказал он уже не так громко, как вначале, и пожав плечами, как бы ссылаясь на то, что должен исполнять службу.

"Вы войдете сейчас", — хотел сказать Никита Федорович и вдруг узнал офицера: это был тот самый, который вел солдат, когда везли Девьера.

Офицер видел, как побледнел Волконский и шатнулся в сторону, едва ухватившись за косяк; воспользовавшись этим, офицер взялся за ручку двери и вошел в следующую комнату.

Никита Федерович знал, что еще секунда — и у него в голове явится полное, ясное, со всеми подробностями сопоставление несчастной участи Девьера с тем, что происходит теперь, и тогда все пропало, он окончательно потеряется. Поэтому он сделал над собою нечеловеческое усилие, чтобы уничтожить в себе всякое воспоминание и всю способность мысли направить к настоящему, т_а_к, как оно есть, безотносительно к тому, что было и что будет.

Но и в настоящем могло уже быть все потеряно. Аграфена Петровна едва ли могла спрятать все, что было нужно, и притом, спрятать так, чтобы нельзя было найти.

Никита Федорович заглянул в кабинет жены. Офицер стоял там, как бы соображая, откуда начать обыск. Наконец он подошел к окну, отворил его и позвал двух солдат.

Аграфены Петровны не было в комнатах. Через несколько минут она пришла из входных дверей гостиной.

— Успела? — тихо, сквозь зубы спросил, на всякий случаи по-немецки, не глядя на нее, князь Никита.

— Не все! — так же ответила она. — Письма брата Алексея и венские отнесла к тебе и спрятала в стол.

Офицер с помощью позванных солдат начал хозяйничать в кабинете Аграфены Петровны. Сам он принялся за бюро, а солдатам — одному велел сдирать ковер с пола, другому — разрисованное полотно со стен.

Аграфена Петровна, нервно сжав за спиною руки, ходила взад и вперед по гостиной. Волконский стоял в дверях и следил за работой обыскивающих.

Они, видимо, искали чуть ли не целого чулана или потайной двери, или по крайней мере люка, как будто спрятанные письма не могли поместиться в хитро устроенных, скрытых отделениях, так называемых "boites aux poisons" {}, небольшого шкафика итальянской работЯщик для ядов (фр.) . ы, который стоял в углу комнаты.

Офицер почти не обратил внимания на этот шкафик, небрежно высыпав на пол какие-то безделушки из его ящиков.

Никита Федерович видел, как он откладывал в сторону всякую попадавшуюся ему под руку бумажку. Тут попались и первые опыты Миши в письме, и счет на количество волосяных изделий, исполненных Вартотом, и пригласительные билеты на маскарады. Следя за всем этим, князь Никита вдруг с улыбкой вспомнил, что никогда не писал жене писем, так как ни разу не расставался с нею со времени их свадьбы.

Осмотр кабинета прошел благополучно.

— Теперь извольте провести меня в вашу комнату, — обратился офицер к Волконскому.

Сердце князя Никиты сжалось.

Аграфена Петровна остановилась среди гостиной, подняв голову и держа по-прежнему за спиною руки.

Мимо нее прошли офицер, прятавший захваченные им бумаги в сумку, и Никита Федорович, который вел его к себе.

"Все кончено!" — мелькнуло у княгини.

Офицер торопливыми шагами поднялся в комнату князя Никиты, прямо подошел к его бюро и принялся копаться в его бумагах. Он выбрал все письма. Тут были письма Черемзина, Петра Михайловича Бестужева, ничего, впрочем, в себе не заключавшие.

Наконец офицер подошел к столу и взялся за его ящик.

"И не могла она засунуть хоть за книги… нужно же было класть в стол!" — подумал князь Никита и закрыл глаза, чтобы не видеть того, что случится сейчас, однако не утерпел и снова открыл их.

Офицер так же спокойно и равнодушно, как брал счета и Мишины опыты пера, взял все находившиеся в столе бумаги и спрятал их в свою сумку.

"Если бы он знал, что попалось ему, то не был бы так равнодушен", — опять подумал князь Никита.

Перерыв всю комнату Волконского и довольно небрежно осмотрев остальные, офицер ушел, оставив караул у выходных дверей.

Князь Никита по уходе офицера миновал ободранный кабинет жены и вошел к ней в спальню.

Аграфена Петровна была тут. Она сидела, опустив голову, и, казалось, ни о чем не думала.

— Письма взяты? — отрывисто спросила она. Никита Федорович махнул рукою.

Они оба находились еще под влиянием поразившего их неожиданного переполоха, и беспокойство, и тревога были еще на той высшей точке, когда они до того сильны, что человек не ощущает их. Так, говорят, у физической боли бывают минуты, что она становится неощутимою.

— Хорошо, что у тебя ничего не нашли, а все у меня! — сказал Никита Федорович. — Это многому может помочь.

Аграфена Петровна не ответила.

— Я принесу тебе успокоительных капель, — проговорил князь опять и подошел к двери.

В кабинете Аграфены Петровны стоял Лаврентий.

— Тебе чего? — спросил его Волконский, видя, что старик смутился при его появлении.

— Да, вот, князинька, я видел, как княгиня, Аграфена Петровна, положила вам в стол бумаги свои, — да и догадался, что там их найти могут. Ну, я и поспешил вынуть их и к себе спрятал. А у меня не нашли бы их! — И он вынул из заднего кармана пачку писем, во всей их неприкосновенности.

Никита Федерович вспомнил, что в столе его лежали разные рецепты, и что офицер унес из этого стола эти рецепты, а не письма. И вдруг ему стало так смешно, что он не мог удержать свой нервный, бессознательный хохот; трясясь от него всем телом, он вбежал снова к жене и, кинув на столик пред нею письма и едва проговорив: "Все целы!" — продолжал смеяться неудержимо, заразительно.

Аграфена Петровна несколько раз перевела глаза то на него, то на лежавшие на столе письма и вдруг, точно заразившись смехом мужа, начала тоже смеяться истерично, болезненно.

Но вскоре этот смех перешел в сухие, тяжелые, икающие рыдания.

Князь Никита уложил жену в постель, дал капель, воды, забывая всякое остальное беспокойство и думая об одной лишь Аграфене Петровне.

Она оправилась и успокоилась только к вечеру.

Никита Федорович сидел возле нее до тех пор, пока она заснула, вернее — забылась, и лишь тогда, по неотвязчивому настоянию Розы, пришедшей сменить его, ушел к себе.

Лаврентий ждал его здесь с какими-то кушаньями, и Волконский только теперь вспомнил, что ничего еще не ел с утра; но ему не хотелось есть, он отослал Лаврентия и остался один.

Князь Никита снова провел бессоную ночь, в течение которой или сидел у своего стола, опустив по привычке голову на руки, или ходил потихоньку в спальню жены, шагая через ободранные и валявшиеся на полу в кабинете ковер и раскрашенное полотно. Аграфена Петровна несколько раз открывала глаза, и муж давал ей капли. Среди ночи он застал у двери матери Мишу, босиком, в одной рубашке, и прогнал его спать. Он становился также пред образом и читал молитвы за свою Аграфену Петровну.

"Господи, что они сделали с Девьером, и что они сделают с нею?! Господи, лишь бы ее не тронули!" — мысленно обращался он к Богу и снова молился.

Наконец он к утру обессилел и прилег на кушетку.

Едва князь закрыл глаза, как в его ушах раздались было снова барабанный бой и гудение толпы, но тяжелый, хотя спасительный сон, как свинцом, задавил его.

Долго ли пролежал так князь Никита — он не мог дать себе отчета. Он проснулся как будто от напекшего его голову солнца, так она была горяча у него; но солнце на самом деле не пекло. Окна были завешаны, совсем как во время его болезни. Вероятно, Лаврентий сделал это. Князь Никита встал, вспоминая, что было вчера. Голову его начинали уже жать мягкие тиски, и он ощущал в ней ту самую боль, которая повторялась у него обыкновенно прежде только весною.

"А, может быть, в_с_е э_т_о был только сон и ничего этого не происходило?" — подумал Никита Федорович и пошел вниз.

Но страшный хаос, царивший в кабинете Аграфены Петровны, свидетельствовал о том, что все, что вспомнил Никита Федорович, произошло наяву и не было сновидением.

Аграфена Петровна лежала в постели с закинутыми за голову руками и большими, совсем сухими глазами смотрела пред собою. Роза, свернувшись на кресле, спала, свесив голову.

— Я уже давно очнулась, — проговорила Аграфена Петровна навстречу мужу, — да жаль было будить ее, — и она показала на Розу. — Который теперь час?

Князь Никита пошел узнать. Был уже второй час дня. Волконский разбудил Розу и остался с женою.

Караульные никого не выпускали из дома. Готовить пришлось из тех запасов, которые имелись в кладовых.

Аграфена Петровна велела принести кофе и заставила мужа тоже выпить с нею.

Роза, заявившая, что уже отдохнула и не хочет спать, сама принесла на подносе кофе и две чашки.

— Там Лаврентий просит господина князя, — сказала она князю Никите по-немецки.

Волконский вышел к Лаврентию.

— Нет, ты представь себе, зачем вызывал меня Лаврентий? — стал он рассказывать, вернувшись очень скоро к жене. — Эти люди просто удивительны! — И в первый раз со вчерашнего дня улыбнулся большою, светлою улыбкою. — Знаешь, форейтор твой, мальчишка, которого Акулькой прозвали, — пришел и молит дать ему какое-нибудь поручение, клянясь, что все исполнит и «жисти», как говорит, для господ не пожалеет, лишь бы приказали. "Для них, — говорит, — т_е_п_е_р_ь время трудное!"

И князь Никита, видимо, тронутый участием Акульки, чаще заморгал глазами.

Аграфене Петровне стало немножко совестно пред Акулькой. Она никогда не любила его и часто выговаривала ему прежде, и вдруг теперь он оказался один из первых, выказавших усердие, когда понял, что господам пришлось круто.

— Нет, эти люди!.. — повторил Волконский. — Уж я не говорю про Лаврентия с его письмами, но мальчишка, форейтор… И представь себе, говорят, сегодня у нас в доме все старики всю ночь молились.

— Миша мне говорил, что Лаврентий дал обет идти пешком в Киев, если все пройдет благополучно, — сказала Аграфена Петровна и улыбнулась.

— Знаешь что? — вдруг блеснув глазами и вбирая всею грудью воздух, воскликнул Никита Федорович. — И я с ним пойду, вот что! — решил он, как будто все уже прошло и было по-прежнему радостно, и оставалось лишь собраться и пойти в Киев. — Да, Бог даст, все обойдется, — успокоительно произнес он, — ведь никаких писем…

Но Аграфена Петровна перебила его. Она слабым голосом рассказала, что боится, как бы у Рабутина не нашлось каких-нибудь ее писем.

— Пожалуй, и впрямь, — заключила она, — нам не обойтись без любезности господина Акульки.

— Что ж, я его призову к себе, — и князь велел позвать к себе в комнату форейтора.

Акулька явился с красным от волнения лицом, приглаженный и приодетый. Он выслушал все, что говорил ему барин, приговаривая: "Слушаю, слушаю!"

Впрочем, поручение не было сложно. Нужно было выбраться из дома и сбегать к Пашкову, Черкасову или Маврину и сказать им, что у Волконских в_с_е б_л_а_г_о_п_о_л_у_ч_н_о, но чтобы они прислали им известие в калаче. Акулька, как форейтор, знал отлично и имена всех господ, и где кто живет.

— Если выберешься, назад и не пытайся возвращаться, — сказал ему князь Никита. — Этого не нужно.

Акулька еще раз проговорил: "Слушаю!" — и, отвесив низкий поклон, вскинул волосами, а затем молодцевато, желая всем существом своим показать, что на него можно положиться, ушел исполнять поручение.

Князь Никита думал, что он проберется как-нибудь задворками, но вскоре оказалось другое.

На дворе раздался беспокойный, громкий крик: "Держи! Держи!" Волконский подошел к окну.

Акулька выпрыгнул из окна нижнего этажа, бежал, семеня ногами и как-то особенно вывертывая босые пятки. Солдаты кинулись было за ним, но Акулька с такой стремительностью исчез за воротами, что, видимо, догнать его не было возможности.

Караульные не придали серьезного значения бегству Акульки, вызвавшему у них только смех. Но Акулька сделал свое дело.

В тот же день вечером Волконским был прислан калач с хитро засунутой внутрь запиской. Записка была от Пашкова и сообщала, что Маврин, Ганнибал, Черкасов и прочие друзья высланы из Петербурга в разные города, насчет же самой княгини он ничего не мог узнать, хотя писал, что в бумагах Рабутина улик против нее было найдено мало.

На другой день Яковлев, секретарь Меншикова, привез Волконским приказание немедленно выехать из столицы и отправиться в подмосковную деревню, где и жить безвыездно.

Тревога окончилась благополучно.

С особенным радостным чувством уезжал из Петербурга князь Никита, увозя с собою свою Аграфену Петровну и Мишу в деревню, где ждала их новая тихая жизнь, как мечталось Никите Федоровичу, полная любви и счастья.

— Все к лучшему, все к лучшему! — повторял он, крестясь в последний раз на видную издалека высокую колокольню крепости.

Аграфена Петровна молчала, задумчиво глядя в окно кареты.


Читать далее

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть