ТЕЛЕФОНИСТКА ЗИНА

Онлайн чтение книги Когда сверкает молния
ТЕЛЕФОНИСТКА ЗИНА

В палисаднике в тесном окружении колючего шиповника и мягкой сирени стояла березка. Весной она самой первой рвалась к солнцу, разбрызгиваясь крохотными пятнышками нежно-зеленых листьев. Весело шумела под окном все лето. А осенью опадала самой последней. Уже голые ветви тополей и черемух грустно покачивали на себе продрогших воробьев, а она, нарядная, все еще пылала оранжевым костром листвы.

Мать говорила, что посадил эту березку отец, когда на фронт уходил. Взяли его весной в сорок третьем, в том же году родилась и она, Зинка. Отца своего она не видела и не знает совсем, пропал он без вести в самом конце войны.

Загустели осенние сумерки. Упавший с клена лист медленно прочертил синее стекло и приземлился, планируя. Сентябрь стоял необычно ведренный, теплый. Почтовая контора вечером опустела, одна дежурная телефонистка осталась за коммутатором. Ночью работы почти никакой, и Зина то книгу какую читает, то несвязно думает о разном. «Пропал без вести — слова-то какие. Как можно пропасть, затеряться на земле, когда ты еще и родиться не успеешь, а за твоей спиной уже десятки справок всяких и документов».

Зина глядит в темноту осенних сумерек и смутно рисует перед собой картину своего житья-бытья в том случае, если б отец жив был. Может быть, она не сидела б сейчас в конторе связи, надоевшей до чертиков, может быть, училась в институте и жила в городе? Кто его знает.

Зина не помнит даже, спрашивала ли она когда про отца у матери. Сиротство ее въелось в кровь с самых первых дней жизни. Постепенно, исподволь. Казалось, что отца не было никогда. И детства тоже не было. Оно проходило бесцветно и безлико. Из всех воспоминаний о детстве только одно, пожалуй, навек врезалось в память — это дикая тоска о хлебе.

Село Красный Ключ большое, крепкое. Стоит оно в глухих башкирских урманах. А потому избы здесь добротные, все под тесом. Глиной их, как где-нибудь в степных районах, никто и никогда не обмазывает. Обнаженные ребра сосновых бревен дышат все лето густым настоем смолы. Хлеба здесь сеют мало. Картошка и та плохо родится. Долго еще в послевоенные годы деревня на обе ноги хромала от недостатка обычного хлеба. В тех домах, где хозяин был, пусть даже безрукий или хромой, достаток, хотя и медленно, но приходил.

Зинке пришлось хуже, чем другим. Мать с утра до ночи работала в колхозе. Приходила домой поздно, тут же хваталась за лопату и бежала на свой огородишко...

Замигал глазок коммутатора. Звонили из города.

— А, это ты, Вера... Чего делаешь?

— Да ничего, скучаю. Работы почти никакой, вот и звоню тебе.

По ночам телефонистки из разных мест часто звонят друг другу. Знакомятся. У некоторых завязывается своеобразная заочная дружба. Не знакомые в лицо, они искренне делятся между собой сердечными тайнами. Вместе думают и мечтают. Зина познакомилась с Верой давно, еще в самые первые дни работы на почте. Сначала телефонные разговоры. Потом Вера пригласила ее в воскресенье приехать к ней в город. Они вместе сходили в кино. Уничтожили добрый десяток пломбира. Вера тоже приезжала в Красный Ключ. На старых вырубках собирали малину и грибы, купались в холодных водах Караидели.

— Красотища-то здесь какая! — ахала изумленная Вера. — Век бы жила здесь...

— Вот и оставайся, никто не, гонит, — улыбалась Зина. — А то все вы так. Красотища, красотища, а чуть что, так сразу в город. Там легче, конечно. Отработал свое — и беги куда хочешь.

— Ну, до свидания. Светать скоро будет.

— Пока...

— На субботу не приедешь?

— Не знаю, сама лучше приезжай. Грибов нынче уйма...

Вот так от дежурства к дежурству бегут дни сельской телефонистки, похожие друг на друга, как огурцы на грядках. На работе — безразличные телефонные звонки, дома — огород, стирка белья, мытье полов, редкая перебранка с матерью. Единственная радость, когда в выходной день приезжают в деревню бывшие одноклассники, кто из города, кто из леспромхоза. Соберутся на лужайке у чьей-либо избы, разболтаются, детство вспомнят. А на утро разъедутся снова, и заболит Зинино сердце пуще прежнего. Осталась она здесь в деревне против воли своей, с неохотой. После школы в институт поступала, да по конкурсу не прошла. На следующий год вовсе экзамены завалила. Так и осталась здесь скучать да завидовать подружкам своим.

— В девках ты засиделась, вот что скажу я тебе, — глядя на дочь, частенько говорит мать. — Иль уж почту брось, в колхоз иди, у нас оно веселей все же.

— Отвязалась бы, — недовольно цедила сквозь зубы дочь. — С рук сбыть скорей хочешь. Вот и замуж торопишь.

— Да я не об этом вовсе, а о том, что жизнь-то мелькнет мимо, заморозит холодом. И не согреет никто... В твои-то годы отец твой погиб уж. А в колхозе до сих пор вспоминают его добрым словом. В палисаднике вон березка радуется — тоже он посадил. А тебе — хоть трава не расти, как петуху дурному: прогорланил, а там хоть не рассветай...

Зина на мать не сердилась. Она понимала ее тревогу, а вот помочь не могла ничем. Разве замуж выйти, мужа в дом привести, чтоб облегчить материнские плечи от нелегкой мужской работы. Замуж выскочить — не проблема. По соседству, в леспромхозе, женихов пруд пруди. А как же любовь? Как жить с нелюбимым? Нет...

— Чего же сама-то не выходишь, — смеется Зина. — Кровь с молоком.

— Сроду ты, — машет рукой мать и уходит.

Марина, мать Зинина, и правда, крепкой была еще и не такой уж старой, чтоб о замужестве совсем не думать. В свои серединные годы она напоминала осенний куст рябины. Отцвела вроде, листва поддала, но созрели ягоды и горят на радость людям огненной красотой.

Зина смутно вспоминает давнишние послевоенные годы, когда зачастили к ним ухажеры, как называла насмешливо мать пришлых дяденек. А они несли Зинке в кулечках то пряников, то конфет. Больше других нравился ей высокий один со сплава. Остановился он квартировать здесь на все лето. А через неделю собрал пожитки свои и через двор к калитке направился.

— Дядя. Куда вы? — испуганно затараторила Зинка. — Лето ведь не прошло...

Выбежала мать из избы.

— Возьми деньги-то, ведь за все лето уплатил.

— Нужны они мне, как попу гармонь...

Она подошла к нему близко-близко, стыдливо и трепетно заглядывая в глаза, бессвязно заговорила:

— Не могу я так, без любви. И хороший ты, и красивый, а вот не могу. Не серчай...

— Да я не серчаю. Спасибо и на этом...

Как-то разбудил Зинку непонятный шум в комнате, где мать спала.

— Вот старый балбес, и он туда же тянет, — тихо смеялась мать.

По голосу Зинка догадывалась, что пришел к ним сельсоветский председатель Фадей Подрядов. Мурлыкал он что-то непонятное.

— Да вы что, с ума спятили, дядя Фадей?

— Марина, голубушка, — хрипел он.

Зина не знала, что делать. То ли кричать, то ль, зажавшись клубочком, уткнуться в подушку и лежать молча. Она никак не могла понять, зачем это старый дяденька пришел так поздно и почему голоса у него вдруг не стало, говорит все шепотом, хрипло, словно пить захотел, а воды нету.

— Марина, голубушка, — доносилось из другой комнаты.

— Уйди, дурачина. А то и взаправду скажу обо всем твоей-то.

— Да ты не вздумай... К ней по-хорошему, а она вон как привечает. Я все ж пока председатель здесь. Сама в ноги кланяться будешь.

Фадей ушел. А мать упала на неразобранную койку и глухо заплакала. Зинка испугалась, неслышно подбежала к ней, обняла ее теплые вздрагивающие плечи и тоже заплакала.

— Зинушка моя, сиротинка. Несчастные мы обе.

Мать вышла замуж поздно, когда Зинка училась уже в восьмом классе. Отчим пришел в дом с одним чемоданчиком. Работал он в конторе связи монтером. Какая-никакая в доме появилась мужская рука. К тому же два раза в месяц приносил Павел Реут, так звали отчима, зарплату. Подружки в школе позубоскалили на первых порах несколько дней, да и забыли все. Но сама Зинка продолжала страдать и ненавидеть отчима: был он немцем.

— Реут, наруби дров, — говорила мать, а у Зинки мурашки по спине.

Сидит, зубрит геометрию, забудется вроде и вдруг снова:

— Реут, а как в нынешнем году сено косить будем?

С отчимом Зинка не сошлась. Коса на камень. И с матерью из-за него разлад вышел. Она никак не могла понять, почему это вышла мать замуж не за того, молодого совсем сплавщика, который каждое лето навещал их, а вот за этого грузного, белесого, начинающего стареть немца. Что она нашла в нем? Может, зарплата смутила материнскую погоню хоть за маленьким, да достатком в доме?

Посмеялись подружки, ладно. Позубоскалили и бросили. Но как-то, возвращаясь из школы,, одноклассник ее Колька Красавин едко царапнул по сердцу:

— Эх вы, немца прикормили. Он может, фашист, отца твоего на войне стукнул. А вы пригрели его...

Метнулась Зинка домой. По скрипучему крыльцу влетела в сенцы. Рванула дверь в избу. Отчим стоял на корточках, разжигая поленья в голландке. В глазах Зины была только его широкая спина, туго обтянутая полотном рубахи. В слезах она кинулась к отчиму, замолотила кулаками по спине. Он приподнялся и встал. Зинка, не помня себя, яростно била его в живот, в грудь маленькими легкими кулачками.

— Зина, зачем? — тихо сказал Реут.

Она бы продолжала в бессильной ярости колотить его кулаками, если б случайно не подняла головы вверх. Отчим стоял неподвижно и глядел поверх ее головы куда-то вдаль. В глазах была такая тоска и отрешенность от всего, что Зинка опешила, смутилась. Она отступила на шаг и вдруг увидела мать. Та стояла в дверях, грузно облокотившись о косяк. Беззвучно плакала.

Отчим вновь нагнулся к голландке. Спички одна за другой неуклюже ломались в его руках. Наконец одна зажглась. Вспыхнула сухая лучинка. Печка разгорелась.

Он встал. Молча вытащил из-под кровати немудрящий, сбитый из фанеры и покрашенный наспех зеленой краской чемоданчик. Стал укладывать в него майки, носки, поношенный костюм.

Зинка перехватила его жалостливый, повинный взгляд. Он глядел на мать. Она подошла к нему. Положила ладонь на седеющую уже голову, сказала:

— Не надо, Павел. Куда теперь-то?

— Не могу я так. Вам плохо, и мне не лучше.

— Не надо, поздно уже, — еще раз сказала она.

На улице густела ночь. Через несколько дней они пошли в сельсовет и оформили брак, как положено, зарегистрировались.

И Зинка стала его законной, по документам, дочерью.

Потянулись тихие семейные вечера. Зинка готовила уроки за отдельным небольшим столиком. Сколотил его из свежих сосновых досок отчим. Мать, бойко перебирая стальными, спицами, вязала то варежки, то носки. Реут обычно сидел перед пылающей печуркой, словно согреться никак не мог, чинил старые телефонные аппараты. Изредка мать стеснительно, как бы извиняясь, спрашивала его о прошлом. Он откладывал в сторону отвертку, болтики, гайки. Задумчиво глядел в горловину печки. Блики пламени прыгали на его всегда спокойном лице. Он тихо, не торопясь, отбирая каждое слово, рассказывал о том, как в первые же дни войны попал в плен. Советские войска быстро катились к востоку. С пленными разговор был короток. Своих-то не успевали эвакуировать, а тут еще немцы.

— Троих, с кем я был, тут же расстреляли. А меня, как хорошо знающего русский язык, не тронули. Посадили в машину и под конвоем; быстро ретировали в тыл. В дорогу под бомбежку попали. В живых я да шофер остались. Конвойный мой погиб. Отступали мы вместе с русским фронтом, шофер, как встретит часть какую, упрашивает всех: возьмите, мол, немца пленного. Кое-кто отвечал ему: «Щелкни его — и точка, чего возиться», «Не могу, — отвечал он, — велели его доставить куда-то, а куда — я не знаю. Конвоир знал, да погиб».

Наверное, дней через шесть-семь встретился нам артиллерийский майор. Он-то и определил мою дальнейшую судьбу. Несколько месяцев пробыл я в тылу. А потом опять попал на фронт, переводчиком в разведку...

Видно было, как воспоминания жгуче обжигали его сердце, и потому мать редко заговаривала с ним о прошлом. Но она знала уже, что у него до войны была жена и сын, что он в конце сорок пятого узнал о их судьбе. Жена погибла в концлагере, а малолетний сынишка затерялся, жив он или нет, никто не знает.

Как-то Реут, уезжая в командировку в город, взял с собой и Зинку. Они долго ходили по шумным улицам. Обошли много магазинов. Отчим купил себе большею меховую шапку и спиннинг, матери взяли цветастый отрез на платье и вязаную кофту. Зинке — новое дорогое пальто и туфли. Купили целый килограмм ирисок «Золотой ключик» и, довольные, всю дорогу сосали вязкие сладкие конфеты.

Зинка несколько раз открывала картонную коробку и жадно рассматривала черные, на тонком каблуке туфли. «Большая, что ли, становлюсь, — незатейливо думала она о себе. — Вот уже и туфли покупают на шпильках». Она с благодарностью глядела на отчима.

Молчали почти всю дорогу. И только в самом конце, подъезжая к селу, когда мимо окон автобуса промелькнула фигура Кольки Красавина на велосипеде, Реут с лукавинкой в голосе спросил:

— Нравится он тебе?

— Кто? — словно бы не догадываясь, о ком идет речь, переспросила Зина. А щеки залил свежий макового цвета румянец.

— А вот он. — Отчим кивком головы указал на Кольку.

— Что вы, нет, — неуверенно ответила она.

— Ну и правильно. Мне кажется, не совсем стоящий он паренек. Говорят, учится хорошо. Да дело ведь не только в этом. Как правило, из отличников толковых мало получается...

Зинка хотела возразить. Сказать, что Колька поступает в этом году в авиационный институт и отметки у него в аттестате зрелости лучше некуда, но промолчала.

В лицевом стекле автобуса мелькнула одинокая березка перед домом с резными ставнями. Шофер притормозил.

— Поблажку сделаю. Около дома высажу, — сказал он. А когда выходили, добавил; — Ты бы, Павел, ко мне забежал на досуге, приемник у меня барахлит что-то.

— Ладно, забегу как-нибудь...

Мать встретила у ворот. А в избе, разложив на табуретках покупки, по-девчоночьи радовалась.

— Ну, уж это совсем ни к чему, дорогой такой, — прикладывая к груди яркий отрез, говорила она Павлу. — Сама буду шить, — ласково глядела на мужа. — Нет, испорчу, пожалуй, лучше модистке отдам...

Зина хорошо помнит, как они классом после последнего экзамена устроили коллективную вылазку за поселок, в лес. Прихватили с собой — кто хлеба, кто вареных яиц, картошки, колбасы.

Полиэтиленовыми клеенками устлали землю, разместились вокруг.

— А ну, перекусим! — весело и громко крикнул Колька Красавин. — Зина, протягивай свою посудину!

Колька верховодил. Он сознавал некоторое свое превосходство перед остальными ребятами. Красивый. На целый год старше всех и отличник к тому же. В аттестате у него четверок — раз, два и обчелся.

Колька придвинулся ближе к Зине. Он тоже после рюмки вина как-то изменился, помрачнел и замолчал. Говорили уже другие, смеялись, пели. Пела и Зина. А Николай в такт песни только подхватывал последние слова музыкальных фраз. Она ясно улавливала в разнобойном хоре других голосов его нестойкий еще басок: «...дальнем море», — повторял он вслед за всеми. Последнюю же строчку куплета он торопливо, обгоняя невпопад других, выкрикивал: «Бригантина подымает паруса!» «Смешной он, хвастунишка немного, но хороший».

И вдруг все встали, как-то разом встали, неожиданно, но одновременно. Это вышло дружно, как по уговору.

— Цветы собирать! — сразу же раздалось несколько голосов. Разбежались вчерашние десятиклассники в разные стороны. Цветов было много. Алые и голубые, многоликие и однотонные, желтые и сиреневые...

Зина побежала вверх по ложбинке. Легкие, еще не успевшие загрубеть на солнцепеке, листья ласково бились в лицо, влажная трава обдавала прохладой голые ее ноги. Она бежала к заветному своему месту, к высокой залысине горы, откуда открывалась взгляду вся округа и краешек улицы их поселка, где алела жестяная крыша ее дома, виднелась, как в перевернутом бинокле, уменьшенная далью зеленая березка, посаженная отцом, тем, погибшим на фронте, которого не помнила и не знала.

Зина слышала за собой чьи-то шаги, тяжелые, не девичьи. Она не оглядывалась, но хорошо чувствовала, что это бежит вслед за ней Колька Красавин. Ее Колька. В какой-то момент шаги за спиной поутихли, слились с шорохом листвы, посвистом птиц, дуновением легкого ветерка. Тайком она резко оглянулась и заметила, что Колька у самой обочины ложбины, идущей в гору, собирает цветы. Он тоже заметил замедленный ее бег и затаенный поворот головы в его сторону.

— Все равно догоню! — крикнул он. — Цветов только наберу и догоню. Все равно дальше обрыва не убежишь...

Там, наверху, где расступался лес и открывалась взгляду даль, действительно был обрыв — скалистая стена, почти отвесно уходящая вниз и кончающаяся у берега реки осыпью мелкого щебня. Он догнал ее у самого края скалы. Здесь ветер был не тем теплым и ласковым, что в лесу, он был резким и сильным. Бил в их лица, трепал золотистые волосы Зины, туго облегал ее тело. Казалось, что стоит она сейчас совсем обнаженная, как на пляже. Стройная, высокая, даже чуточку выше его.

— Это тебе, — протянул Колька букет. Цветы были разные: алые и голубые, многоликие и однотонные, желтые и сиреневые...

— А все-таки больше желтых, — заметила Зина. — А желтый цвет, говорят, к измене.

— Зинка, смотри — поколочу! — засмеялся Николай.

Они стояли совсем рядом, чувствуя, как волнение одного передается другому. Он обнял ее. Руки его дрожали. Оба глубоко дышали, то ли от быстрого подъема в гору, то ли от чувства близости. Она прикрыла глаза и уловила, что его горячие сухие губы еле-еле коснулись ее губ. Нет, они не целовались, они просто касались друг друга губами. После каждого такого, как бы нечаянного, прикосновения резко, как от ожога, отводили головы в стороны. Она не видела ничего перед собой, лишь слышала его дыхание, которое приятно щекотало ухо...

— Эге-гей! — донеслось снизу. — Где вы, разбойники?! — Возглас этот вернул их из непонятного забытья.

— Пойдем, Коля, — еле слышно прошептала она. — Нас ждут, неудобно.

Он ничего не ответил, неожиданно вздрогнул и тоже приоткрыл глаза. Вокруг шумел лес. Веселился прохладный ветер, и простиралась впереди даль, подернутая теплым маревом.

— А вон, видишь, твой дом? Маленький, как спичечный коробок.

— Вижу, Коля. Я здесь часто бываю, люблю это место. Березку около дома видишь? Это отец ее посадил, до войны еще, говорит мама.

— Не этот, не... не... — он осекся, заметив вдруг изменившийся ее взгляд, — не... отчим?

— Нет, отец.

Не торопясь, они возвращались к. ребятам. Ветер в лесу сник, отчетливее наполняли воздух голоса птиц, шорох прошлогоднего валежника и палых листьев под ногами.

— Я буду в авиационный поступать, в Уфе; у меня там дядя, живет, к нему и поеду, на первых порах у него поживу. А потом в общагу, и заживем по-студенчески, не хуже, чем Запорожская Сечь! А ты куда думаешь?

Она доверительно обернулась к нему, замедлила шаг, повисла у него на плече и прошептала в ухо:

— Вместе с тобой, куда ты — туда и я...

...В авиационный она не прошла по конкурсу. А он поступил.

* * *

С дежурства Зина пришла домой перед рассветом. В окнах горел свет, мать не спала.

— Зина, — рванулась она к дочери, — отца все нет. Как ушел по вечеру, сказал, что по грибы пойдет, и до сих пор вот не вернулся. Всю ночь не сплю, чую сердцем, недоброе чего-то стряслось...

— Да брось ты, мама. Куда денется, вернется. Может, по вырубкам зашел далеко засветло, а как стемнело — решил заночевать в леспромхозе. Любой бы на его месте так поступил. К чему ноги бить по темному лесу-то?

— Не знай, дочка, не знай, что и подумать...

Зина легла спать, проснулась лишь к обеду, когда прямые солнечные лучи жгуче прогревали через оконное стекло ее постель, отгороженную от общей комнаты дощатой переборкой. Отчима все не было. Мать сидела рядом и плакала. И так жалко стало ее, так больно резануло по сердцу неожиданной догадкой, что они, мать и дочь, даже когда остаются вдвоем, все-таки одиноки. Разные и одинокие. Промелькнули в памяти слова напутствия молодоженам из кино или из книжки какой прочитанной: «Соединяйте души свои в молодости и вместе состарьтесь...»

— Чего же мы ждем, мама, у моря погоды. Бежим на почту, в леспромхоз позвоним. Негде ему быть, там он наверняка.

Из леспромхоза ответили: отчима не было ни вчера, ни сегодня. Зина подумала: «А может, ушел он совсем, грибы — это только предлог? Может, вернуться решил на родину? Разыскать сына... Да нет, нет, не может этого быть. Сколько лет минуло, камни и те постарели... Ах, что там отчим! Даже Колька, ее Колька, которого любила, к которому рвалась в институт. Три раза сдавала экзамены и все три раза ее ожидали беды. Потом плюнула, устроилась у себя, в поселке телефонисткой. А год назад...»

Да, это было ровно год назад. Она дежурила на почте. Поздно вечером задребезжала и откинулась в сторону бронзовая монетка коммутатора. Звонили из города в леспромхоз. Машинально, ни о чем не думая, слушала она чей-то голос, ровный, спокойный. Кто-то кого-то приглашал в Уфу на свадьбу. И только тут она сообразила, что разговаривают с квартирой Красавиных и что у телефона Колька.

Зина заплакала. Слезы катились по разгоряченным щекам, падали на приоткрытый учебник геометрии. Она уже не слышала слов, какая-то бездумная тоска охватила ее. Она почувствовала свою ненужность в этой жизни, отрешенность от всего. Долгое время она продолжала думать о нем. «Женился, ну и пусть, пусть радуется, черт с ним! И вовсе не любила она его, а просто так. Так просто целовались, когда он бывал на каникулах или она приезжала к нему в Уфу».

Уже не плакалось Зине. Ей казалось, что в свои 23 года она столько пережила, столько выстрадала, что все уже осталось позади. Впереди — медленное старение, одиночество. Уже с затаенной завистью слушает, слушает она ночные переборы гармошки на улице и веселые голоса совсем молоденьких девчонок. Зина жалела себя...

Обзвонив все леспромхозовские телефоны, Зина вместе с матерью пошла домой. Еще с улицы они заметили, что ворота их открыты, а во дворе стоит, большой мотоцикл с люлькой. Они прибавили шаг и почти бегом влетели сначала в дощаные сенцы, потом — в избу.

Реут, большой и грузный, лежал на кровати. Лицо его было в ссадинах и кровоподтеках, одна рука безжизненно свисала с кровати к полу. Он изредка слабо стонал, и в эти моменты слышно было, как клокотало в горле, а на потрескавшихся от сильного жара губах проступала кровянистая пена. Зина по глазам отчима догадалась, что он в сознании: из-под тяжелых его бровей, из-под полуопущенных век глядели два светлых до белизны глаза, в которых явно угадывались боль и страдание.

Мать привстала на колени около кровати, осторожно потрогала ладонью горячий его лоб. Медленно поднялась с пола, присев на краешек постели, и только тут она заметила в комнате двух незнакомых парней. Она сразу же засуетилась, стала собирать на стол, а Зине вскользь, как бы между прочим, сказала, чтоб та сбегала за врачом.

— Не надо, — ответил один из незнакомых парней, — мы сами врачи...

— А что же не видела я вас, не признала. Вроде бы незнакомые. Здешних-то я всех по округе в лицо знаю.

— Из Уфы мы. Приехали вот с товарищем поохотиться малость, грибов пособирать. А вышло — опять на работу приехали, — улыбнулся он.

— Как же так вышло-то? — будто опасаясь чего-то, тихо спросила мать.

— Нашли мы его в лесу. Разбитого. Правда, в сознании он был тогда. То придет в себя, то снова в бреду мечется. У него перелом плечевого сустава, но это еще полбеды. Главное — сильное сотрясение мозга. По видимости, перелом основания черепа.

— Жить-то будет аль уж нет? — с какой-то отрешенностью спросила она.

— Сейчас основное — покой. Лучшее лекарство — лежать и не шевелиться. В бреду он несколько двигает головой, а вообще-то у него парализованы и руки и ноги. Особенно не пугайтесь, все это пройдет со временем. А если нет перелома основания черепа, то, я слово даю, через месяц буквально он в футбол играть сможет.

Закипел, зафыркал, задымил легким свежим парком самовар. Все сели за стол, покрытый белой, вышитой по краям, скатертью.

— Мы даже и познакомиться не успели, — начала тетя Марина. — Даже неудобно как-то перед вами, ребята.

— А я, кажется, немного знаю их, — произнесла Зина.

— Неужели? — опять улыбнулся тот, что помоложе, у которого в чернявых острых глазах будто бы постоянно теплела добрая улыбка. — Откуда же вы можете знать нас?

— А вот так и знаю, догадываюсь, — блеснула ровными зубами Зина. — Вас звать Асхатом, а вот его, — кивнула она в сторону второго парня, — его Алешей звать.

— Смотри, как здорово! — сказал Алеша. — Настоящая цыганочка. Может быть, позолотить ручку, погадаете бедным крестьянам?

Молчаливый до сих пор Асхат несколько удивился словам Зины, недоуменно спросил:

— А действительно, откуда вы знаете нас? Ладно, еще Алексея можно знать, он в этих краях частенько бывает, а вот я здесь впервые.

Мать тоже удивленно посмотрела на Зину.

— Да ничего удивительного нет, я телефонисткой работаю, у меня на голоса память хорошая, профессиональная, можно сказать. А вы как раз звонили вчера директору леспромхоза, что приедете на охоту в наши края.

— И правда же, целый детектив, — засмеялся Асхат.

Они попили чаю, наскоро перекусили и втроем, без матери, вышли во двор. Сразу же за деревней начинался лес. Они медленно вошли в него, и лес встретил их терпким осенним настоем всевозможных запахов. Деревья горели алостью и желтизной. Лишь кое-где дымился нетронутый зеленью молодой дубняк да щетинились колючие посадки сосенок.

— Красотища-то какая кругом! — сказал Алексей. — Так бы и бродил здесь по лесу всю жизнь.

— Это вы только так говорите, одни слова, — равнодушно заметила Зина. — Конечно, если приехать сюда на день-два, то все хорошо. Подышал свежим воздухом, как говорится, и опять в город. А мне так здесь все опротивело до чертиков, сбежала бы куда глаза глядят, да некуда. В деревне, наверно, из молодежи-то одна я осталась, все уже давно в город перебрались или в райцентр...

— Ну и чего хорошего, — продолжал Алексей. — Будь я деревенским — никогда бы не уехал отсюда. Плохо разве — лес, река. В лесу грибов уйма, хоть пруд пруди, дичи навалом. Да и город совсем близко, можно изредка то в театр, то на стадион съездить или. в магазины. Верно я говорю, Асхат-дус[4] Дус  — приятель, или нет?

— Верно, верно...

— У нас любят говорить: орлы покидают гнезда. Но ведь, если честно сказать, настоящий орел не забывает своего родного гнезда и в любое время возвращается назад. Орлы, если и покидают свои гнезда, то вечно помнят их и, коль надо, возвращаются.

Асхат вдруг перебил риторическую тираду друга:

— Слушай, Алексей, давай так сделаем: я поеду, мне завтра на работу, а у тебя целая неделя отпуска впереди, оставайся здесь, заодно и за больным присмотришь, поможешь кое в чем. А я завтра же свяжусь с санавиацией, и пришлю сюда нейрохирурга.

— А что, Зина, ведь и правда... Можно остаться?

— Конечно, конечно, и отчиму поможете. Было бы просто здорово.

— Ну тогда по рукам! — Он взял ее небольшую ладонь в свою и доверительно пожал ее.

Спать ребята легли на сеновал. Тетя Марина сокрушалась, что осень уже и зябко будет на сеновале-то. Но они, привыкшие к походам, любящие природу, и слышать не хотели, чтоб спать в душно натопленной избе. Взяли спальники и уютно устроились на сухом пьянящем сене.

Уснуть не могли долго.

— А она мне, честное слово, здорово понравилась! — сказал Алексей. — Сама чистота и невинность. Сейчас это редкость. Современная молодежь пошла ранняя, так сказать. Себе на уме. Такие девахи в городе есть — им палец подставишь, а они норовят по локоть отхватить. Вообще, у меня к женщинам свой подход, своя мерка, так сказать.

— Ты просто, Алексей, никогда и никого не любил. Это все-таки обедняет человека, душу опустошает.

— Не верю я им. Народец тот еще. Чуть кто пригреет да приголубит, они уже, как кошечки, замурлычат.

— Неправда. На мой взгляд, женщины стоят того, чтоб любили их. Крепко, по-настоящему.

— Нет, Асхат, ты просто не знаешь, ты всегда был как-то далек от всего этого. Монах, одним словом. Женился бы, так сразу по-другому запел, узнал бы, почем фунт лиха.

— Ты все на свой аршин не измеряй, есть ведь и другие мерки...

Они долго молчали. Слабый ветер шевелил солому на крыше сеновала. Пропели первые ночные петухи. Где-то рядом шумел таинственно и тихо дремотный лес. Алексей тяжко зевнул, высвобождая большое тело из тесного спальника.

— Со своей домашней прокуратурой я разошелся не только потому, что как-то разлюбил ее. Может, любви как таковой и не было никогда, может, ее и вообще нет. Ты понимаешь, она одолела меня в последнее время никчемной ревностью, ко всем ревновала и ко всему. К проезжающему мотоциклу или телеграфному столбу осталось только приревновать. Вытравила из меня все прежнее уважение к ней. Бывало, вроде бы всей душой тянешься к ласке, а услышишь в ответ только грубость да злость. Как кипятком ошпарит иль из грязного ушата в душу плеснет. И все, опять неделями молчим, зверьем друг на дружку смотрим.

Асхат обо всем этом хорошо знал. Но Алексею хотелось поделиться с кем-то, видимо, его никто не понимал, не сочувствовал. И сейчас, ожидая участия друга, он впервые так искренне и подробно обнажал себя перед ним:

— Я рано женился. Ты же сам знаешь, что рано. А почему? Наверное, потому, что рос сиротой, без матери и отца. Жил с бабушкой. Конечно, бабка любила меня. Незабвенная моя старушенция. Но я рос и мужал, сердце нуждалось в сопереживании. Вот и женился в двадцать один год, не успев узнать даже, кто она такая и что оно такое — будущая жена моя.

Асхат слушал друга и думал скорее о себе, о своей участи, чем об этом чистосердечном признании Алексея. Тончайшая сладкая боль хрупкой иголочкой покалывала сердце. Ему уже много лет, под тридцать. Он, правда, моложе Алексея, на 6 лет. Служил в армии, закончил институт, сейчас работает вместе с Алексеем в одной больнице. В юности природная застенчивость отпугивала его от девушек. Ему часто грезилась красивая, добрая и ласковая, легким облачком вырисовывалась вдруг она, он пытался увидеть лицо ее, разглядеть цвет глаз, но видение быстро исчезало.

Воображение рисовало цветастую поляну, солнце, лето, шелест берез и ее, далекую, на краю опушки, из-за нависших тягучих березовых веток лица не видать.

«Вот так же сегодня, когда они втроем вышли в лес, стояла она, Зина, — думал Асхат. — Только было не лето, а холодела в последней своей радости тепла золотая осень».

— Это она! — вслух произнес Асхат.

— Ты о чем? — спросил Алексей.

— Да так просто. В голове сумбур какой-то. Давай спать будем. Пора.

— Считаем до ста или до двухсот?

— До тысячи.

Асхату увиделась его милая старенькая мама, у которой был он пятым по счету, самым меньшеньким. Вот бы приехать к ней в тот дальний аул, уткнуться лицом в фартук, вдыхая теплые, въевшиеся навеки запахи, такие родные, с детства знакомые. Приехать бы, упасть на колени и сказать ей: мама, я люблю ее, люблю, мама...

— Кого, сынок? — ласково спросит она.

— Ее...

Будто уловив мысли товарища, уже чуть ли не сквозь сонную дрему, Алексей, медленно выговаривая каждое слово, проговорил:

— У тебя мать — добрейшая женщина. Чистая и святая. Хоть она и молится втихаря своему аллаху, а христианской морали у нее хватило б на целый монастырь и всю епархию. Когда я встречался, бывало, с ней, помнишь, в деревню приезжали, или когда она у тебя гостила, встречусь, она всегда говорит мне: «Вера разна, а бог одна».

— А ты говоришь, все женщины одним лыком шиты.

— Ну я же не о матерях, о женах...

— Чудак, жены — те же матери. Ну, хватит, считай до тысячи, спать пора...

Утро опять прорезалось кромкой зари — свежее и солнечное, словно бы не вторая половина октября на дворе, а только август. К приходу в поселок со станции маршрутного автобуса Асхат собрал свой рюкзак. Провожая его, тетка Марина налила литровую банку меду.

— Гостинец возьми, сынок. Сейчас такого меду днем с огнем не сыщешь. На базаре-то его продают все больше смешанным, кто сахару туда набухает, а есть дельцы — так те даже крупу манную подмешивают. А я чистый мед продаю, не мешаю ни с чем. Зачем людей обманывать, бог накажет.

— Да ладно тебе, мама, заладила об одном и том же. Видишь, Асхату неудобно даже стало, покраснел аж, как девица...

Она тяжело произнесла эту фразу и почувствовала, как щемящая грусть обволокла всю ее. Почему? Зачем? Такого с ней не было никогда, чтоб так раздвоенно работал мозг. Ей казалось, что Асхат смотрит на нее с той же грустью, какая охватывает сейчас ее и в то же время другой половиной души тянулась мысленно к Алексею. «Оба они хорошие, красивые, сильные. Счастливые, у них есть все, и главное — любимая, настоящая работа, — думала она. — «Засиделась в девках», — пронизывали ее сознание давнишние слова матери. — И правда, наверное, засиделась, не то б не двоилась так половинчато в чувствах».

Ей стало смешно от своих ненароком вспыхнувших дум. Улыбнулась, искренне пожелала Асхату счастливого пути.

— До встречи! — мягко и только ей одной произнес он.

Как быстротечный огонек спички в темноте, мелькнула мысль, что расстаются только на день. Вечером он вернется сюда вертолетом санавиации.

До станции ехать часа два. За стеклами мелькал осенний лес, опавший, поредевший, высветленный. Лишь кое-где среди однообразия и серости горели-полыхали не успевшие еще отсорить листьями оранжевые березняки, одинокими семафорами мелькали огненные рябины в красных гроздьях ягод.

На сиденье впереди Асхата сидела парочка и нежно обнималась. Молодой парнишка в солдатской форме, приезжавший, по всей вероятности, на побывку куда-то в окрестную деревню, наигранно и молодцевато тянул руку, норовясь демонстративно обнять девушку. Та стеснительно оглядывалась по сторонам и ласково отстранялась от паренька, убирая с плеча его руку. А он, не находя в этом ничего зазорного, вновь поднимал ее.

Асхат не видел за пыльными стеклами автобуса ни подожженных осенью дубрав, ни убегающих назад сел, только эта счастливая парочка маячила не столько перед взором, сколько в его сознании. Одно ясно проклевывалось в его голове и сердце, что он сегодня допустил какую-то оплошность, непоправимую ошибку, поступил не так, как подсказывало сердце. Он закрыл глаза, и перед ним всплыла та девушка: полутенью и полунамеком стояла она в конце опушки и не летом, как виделось раньше, а осенью: березовые ветви, прореженные временем, не могли укрыть от его острых глаз ее лица. А лицо было Зинино.

Еще можно было остановить автобус и вернуться с попутной машиной. Единственное, что удерживало его, — это сознание своей нерешительности, он все равно не смог бы объяснить свое возвращение. «Ничего, — подумал он, — еще не все потеряно; вместе с нейрохирургом вернусь на вертолете сегодня же вечером. А там видно будет».

Но вечером Асхат не прилетел. Его задержали другие дела. А в конце недели Реуту полегчало. Впервые пошевелились совсем было задеревеневшие пальцы ног. Алексей с уверенностью сказал, что все обойдется.

На следующий день с утра он собрался в лес. Достал патронташ из рюкзака, проверил двустволку.

— Надо хоть денек по лесу побродить, с больным все хорошо уладилось, так что завтра пора домой.

Он заметил просящий взгляд Зины и понял, что ей хочется вместе с ним.

— Может, и ты пойдешь?

— Не плохо бы, а то в лесу живем, а леса не видим, — тут же согласилась она.

Слезили последней листвой деревья. Хрустальная прохлада струилась между стволов и ветвей. В лукошко собирали опята и волнушки, их было много, целые выводки толпились под гнильем листвы, на вырубках, под коряжистыми пнями. Будто желтые гусята по весне, высыпались они к последнему теплу и свету.

В полдень, порядочно поустав и отойдя далеко от поселка, они присели перекусить на солнечной опушке леса. Алексей чувствовал, с какой нежностью и доверием глядели на него ее большие, длинные в разрезе глаза, как она безотчетно тянулась к нему, и, дотрагиваясь порой до девичьей мягкой, теплой руки, улавливал еле сдерживаемый трепет.

А ей было так хорошо с ним! Вот он, весь открыт перед нею. Большой, широкоплечий, в зеленой брезентовой штормовке, в глубоких резиновых сапогах. Крупный воротник малинового свитера плотно облегал его шею. Красивое лицо розовело на свежем воздухе. Алексей осторожно обнял ее, на она не отстранилась, как раньше, а всем телом прижалась к нему, опустила голову на грудь. И вдруг он запрокинул ее голову, стал целовать в резко очерченные с небольшой припухлостью губы, в щеки, в лоб. Она закрыла глаза, и ресницы касались его разгоряченных губ.

Она очнулась от сладкого забытья лишь тогда, когда вдруг чутким своим слухом, привыкшим к лесу, уловила вроде бы чье-то присутствие здесь, рядом. То ли ветка щелкнула, то ли птица снялась с насиженного места в кустарнике. Зина ладонями уперлась в широкую грудь Алексея, прошептала:

— Да погоди ты. Здесь кто-то есть, ходит кто-то.

Алексей пружинисто встал, огляделся, прислушался. Рядом никого не было. Поднялась, и Зина. Щеки ее нервно горели пятнами, будто по ним густо прошлись соком калиновых ягод.

— Тихо! — вдруг перешла она на шепот. — Смотри! — показала рукой на помятую поблекшую траву. Он оглянулся и увидел вблизи большой развороченный недавно муравейник. Потревоженные муравьи, собравшиеся было уходить в зимнюю спячку, поправляли разрушенное жилье.

Зина совсем испугалась.

— Это медведь был, точно, — шептала она. — Больше некому быть. Это они кочки муравьиные ворошат...

— Да брось ты, не пугай.

А она уже подбежала к разворошенному муравейнику, присела на корточки, стала внимательно рассматривать и помятую траву, и чьи-то крупные следы, и кучки раздавленных муравьев. Он подошел к ней.

— Что, испугалась?

— А как не испугаться. Медведь, он фамилию не спросит. Облапит да обломает — и все тут. Округлившиеся ее глаза пытливо высматривали окрестность, и вдруг она снова испуганно протянула руку вперед, показывая Алексею новую примету, напоминавшую недавнее присутствие здесь зверя: чилижник, что густо рос на крутом отлоге оврага, был сильно примят, ровная полоса этой примятости четко обозначалась с самого верху и донизу.

— Это он здесь полз на заднице. Точно. К муравейнику. — Она уронила второпях фразу, тут же опомнилась, застеснялась слов своих, и щеки ее налились новым стыдливым румянцем.

— Да чего же ты дрожишь, не трусь. У меня же ружье с собою как-никак. — Алексей вытащил из патронташа патроны и перезарядил оба ствола. — Жаканом заряжу на всякий случай, чем черт не шутит, — улыбнулся он.

— Бежим лучше отсюда, страшно.

По глубокой ложбине, взявшись за руки, они, робко ступая, чтоб не потревожить своим присутствием тишины, пошли к просвечивающейся сквозь переплетение ветвей поляне. Пройдя буквально несколько метров, Алексей резко остановился, попятился назад, увлекая за собою Зину. Она ойкнула с перепугу и, приседая, стала прятаться за разлапистую коряжину. Перед собой в каких-то двух-трех шагах она увидела углубление в крутояре. Оно чуточку было завалено сухим валежником и травой. Внутри виднелось улежавшееся сено.

Ни Алексею, ни Зине до сих пор не приходилось видеть медвежьих берлог. Но они сразу же догадались, что это была именно она, берлога. Затихли. Алексей щелкнул курками и застыл в напряжении. Двуглазие ружья цепко удерживало отверстие в берлогу. Поздней осенью, пока еще не завалился в спячку, зверь готовит себе зимовье, проверяет его, ухорашивает, чтоб теплее было и домовитее. До зимы гуляет он подальше от логова, изредка наведываясь и отдыхая в нем.

Здесь ли он сейчас или бродит где? Ветка хрустнула не впереди у берлоги, а в стороне. Гулко разлетелся между стволов этот звук. Алексей резко обернулся, изготовившись к выстрелу. Но вокруг опять разлилась блаженная тишь.

— Его там определенно нет, — наконец после долгого молчания догадался Алексей. — Иначе он давно бы дал о себе знать.

— Все равно страшно, — пролепетала Зина. — Мне кажется, что он рядом. Ты же тоже слышал его шаги? Я слышала, обмерла вся и губами пошевелить не могла.

То ли услышав их приглушенные голоса, то ли от длительного ожидания, тот, кто скрывался рядом, вновь обнаружил себя. Послышалось копошение, затрещали ветки, посыпались потревоженные камешки. И только тогда Алексей определил то место, где кто-то прятался в мелком чилижнике. Он тут же различил в однообразии осенних тонов белесую, в клеточку, фуражку. А в чилижнике, по-видимому, догадались, что обнаружены, перепуганно поползли по косогору трое пацанов.

Алексей облегченно вздохнул, а Зина с еще большей растерянностью опустилась на сухую траву. Для нее соседские пацаны были не намного милее медвежьей берлоги: опять зашебурчат ручейки пересудов.

Мальчишки, взобравшись наконец на край обрыва, осмелели, заулюлюкали:

— Тили-тили тесто, жених и невеста...

Пацаны убежали, дразнясь и дурачась. А Зине легче и спокойнее не стало. Деревня — не город, здесь все на виду, и уже сегодня все будут знать, что эта недотрога телефонистка целовалась в лесу с приезжим фраером.

На следующий день после отъезда Алексея она позвонила в Уфу.

— Верочка, дорогая, милая! Я, кажется, люблю.

— Америку открыла. Без тебя знаю, что меня любишь.

— Нет, Верочка, не шути, это не то, я люблю Алексея.

Миновала осень, отлистопадили окрестные леса, и пожухли травы, обнажив извечную суть земли — ее доброе темное лицо страдалицы и матери. Но не прошедшей, необычно теплой осенью случилось все, а вьюжной наступившей зимой с мягкими сугробами да леденящими ветрами. Почти каждое воскресенье Алексей стал приезжать в деревню, и Зина несколько раз побывала в городе.

На зимние каникулы, на последние каникулы перед защитой диплома приехал в деревню Колька. Один приехал, без жены. Домашние встретили его пышно и торжественно. Позвали соседей, родных. Была и мать Зины. После первых осушенных рюмок застолье расшевелилось, разговорилось, разбазарилось. Но, как говорится, до песен еще не дошло. Колька заметил, что гостей много, а нет его сверстников, бывших одноклассников. А кого и позвать-то, когда все поразъехались, поразлетелись в разные стороны. Страна-то, слава богу, вон какая огромная, везде и всюду каждому место найдется, были бы руки да голова работала.

— Тетя Марина, — обратился Николай к Зининой матери, — а чего же дочь-то не захватила с собой? Слышал, что она одна-единственная из нас всех осталась здесь.

— Дочь — ведь не сумка базарная, как я ее захвачу. Звала, да она не согласилась.

— Да чего уж ты, соседушка, скрываешь, хахаль у нее объявился. Уфимский. Зачастил сюда чуть ли не каждое воскресенье...

— А кто ему перечить станет? Ездит сюда отдохнуть, чать, поохотиться. Он мужика моего на ноги поставил, вот и ездит, — отрезала было Марина.

— Охотиться не на уточек да зайчишек, а на дочку твою. Это уж как пить дать.

Тут Марина вспыхнула, зарделась, чуть грубость не сказала, да сдержалась, только и проронила:

— Дочь — сама хозяйка себе, что ее по гроб жизни у подола юбки держать, что ли?

Колькин отец, кряжистый и крепкий лесоруб из леспромхоза, поднялся, и широко над столом повисли его плечи. Он, не торопясь, разлил всем по рюмкам водку, женщинам не всем, конечно, а кто воспротивился, плеснул красного вина. Запястьем руки, не выпуская рюмку, смахнул горячий пот со лба, сказал, как речь произнес:

— Товарищи наши дорогие! Речей говорить не умею я, сызмальства не тому учился. Лес рубить я умею, работать, как лошадь, умею, хозяйство свое в достатке держу. Ну, слава богу, жену свою голубушку... — он по-простецки, не наигранно посмотрел на жену, коснулся свободной от рюмки ладонью ее волос и после маленькой этой паузы, нужной для застолья, так как после этого сразу все угомонились, притихли, продолжил: — Жену свою любить умею. Но не об этом речь хочу сказать...

— Не речь, а тост, — перебил сын.

— А по мне все равно, пусть не речь, так тост будет. Скажу одно я, товарищи. Сколько трудного мы хлебнули в жизни своей, сколько жены наши любимые настрадались от тяжелой работы после войны, проклятой. И голод мы знаем и холод. Теперь нас на авось не возьмешь, мы стреляные воробьи. И живем мы сейчас хорошо, в достатке. Все у нас есть. Но самое главное, чем доволен я в жизни своей, — это, что сын мой, Колька, институт кончает. Какое дело это большое! Будет самолеты строить! Страну богатой будет делать. Выпьем, товарищи, за нашу Советскую власть!

Все встали, повернулись к Кольке.

А он стоял и гордо смущался, его не трогали, не волновали отцовские слова. Он почувствовал, что внутри у него зреет непонятное чувство какой-то оторванности от этого застолья, от всех этих, кажется ему, ненужных людей, почувствовал, что он уже не принадлежит им, дорога у него совсем другая. И не взволновали его слова отца о тех тяготах, которые прошли эти люди, его земляки, соседи, односельчане.

Что же зрело в его сердце? Может, оно так и положено жизнью — отрываться, от корней и лететь к новому? Он не мог понять. Но в то же время чувствовал, что оторванность от людей, которые кормили его и поили, от того уголка земли, где впервые собрал для любимой букет полевых цветов, оторванность хотя бы вот от этого застолья — плохое дело. Именно это подспудно сознавал Николай, но поделать с собой уже ничего не мог.

За столом дошло до песен, а кто-то через стол, стараясь заглушить песню, кричал задумавшемуся, погрустневшему Николаю:

— Коля, друг! Слушай отца. Отец правильно говорит. Отец плохому учить не станет. Главное, не отрывайся от своих.

Но песня заглушала его. Тогда он подсел поближе к Николаю, рядышком, и долго еще, по многу раз повторяя одно и то же, твердил, что дерево без корней гибнет, что по земле предков надо ходить с благоговением.

— Ну пошло-поехало, — засмеялся Николай, встал из-за стола и незамеченным вышел во двор.

Звезды сияли на небе удивительным блеском, рядом по-зимнему глухо шумел вековой своей музыкой лес и остроконечными елями пил холодную полумглу неба. Поселок спал в тишине, и редкий лай собак, этот шум леса не тревожили чарующую тишь.

Николай открыл калитку, вышел со двора. Родная улица, по которой будто вчера только бегал на гибком прутике верхом, не особенно взволновала и всколыхнула, встревожил его одинокий огонек в окошке сельской почты.

...Все произошло неожиданно. Увидев его, она сначала растерялась, а в синих глазах непонятно метнулась мгновенная радость. Он заметил.

Сразу же обнял ее и стал целовать...

В это время зашепелявил неожиданно зуммер коммутатора. Резкий его звук взбудоражил загустевший полумрак комнаты. Зина резко уперлась ладонями в грудь Николая, напрягаясь, с силой толкнула его в сторону. Подошла к коммутатору, язычок зуммера все еще беспомощно трепыхался. Она сняла телефонную трубку и замерла. Колька видел, как просияло ее лицо, как она беззвучно зашевелила губами, не в силах произнести слов.

— Здравствуй, — наконец сказала она.

. . . . . . . . . . . . . . . . . .

— Одна...

. . . . . . . . . . . . . . . . . .

— Жду, конечно...

. . . . . . . . . . . . . . . . . .

— Завтра приедешь? Ах, какой ты молодец, Алеша!..

Когда после телефонного разговора Колька вновь попытался подступиться к Зине, она уже знала что делать. Она была сильней Кольки, и только девичья слабость прежде не давала ей сил, она обмякла и подобрела от его неожиданных ласк. А тут взяла его за плечи и почти по-мужски швырнула от себя.

Сначала он ничего не понял. Мягко улыбнулся, шагнул к ней.

— Не подходи ко мне, уходил бы ты лучше...

По ровному, спокойному ее голосу Колька понял, что все дальнейшее бесполезно.

— Ах, напугала! — сказал он и, пошатываемый хмелем, вышел в темный квадрат двери.

Она чуточку привздернула занавеску на окне, но до того темной была ночь, что глаза ее не уловили силуэта уходящего Кольки.

А утром приехал Алексей. Как всегда радостный, улыбающийся, раскрасневшийся на морозце. Для него поездки в дальнюю деревню по воскресным дням стали привычными. Привозил небольшие гостинцы, все радовались неподдельно, и даже угрюмый отчим проникся к нему симпатией. Раскупоривал бутылку «Столичной», на стол выносилась всякая снедь: и глыбистый холодец, и соленый перчик, и самодельная ветчина. Пока варились да побулькивали в большом чугуне пельмени, они дружной семьей успевали выпить по рюмке, закусить всухомятку. Об Алексее знали здесь все: что живет один, есть квартира, небольшая, но зато своя. Единственно, чего не знали здесь о нем, Зина скрывала это от родителей, что он был женат и всего год назад разошелся с прежней женой. Ей было больно думать об этом, щемило сердце.

Как-то вышли на лыжах в лес. Сияло зимнее негреющее солнце. Слепило глаза. Взобравшись на гору, они остановились передохнуть.

— Как здесь прекрасно! — очарованно произнес Алексей.

— Чего же здесь прекрасного-то? — спросила Зина.

— Да все здесь хорошо.

— Ну, а коль хорошо, так приезжай и живи, кто тебе запрещает.

— Я же, Зина, к городу привязан, как лошадь к городьбе, у меня работа хорошая, квартира.

— А здесь что, работы нет, да? — не унималась Зина.

— Есть, для меня она везде найдется. Только привык как-то к своей больнице, к своему коллективу...

— Ко мне, значит, привыкнуть не можешь, да?

— А выйдешь замуж, если приеду?

— Выйду, — спокойно ответила Зина.

— Ну и все на этом, договорились! — засмеялся Алексей. Он обнял ее, и они долго целовались под морозным зимнем солнцем.

Он еще несколько раз приезжал в деревню зимой. Они с Реутом пилили дрова, кололи, морозные звонкие чурбаки легко разлетались надвое. Пока мужики копошились во дворе, Зина с матерью готовили пельмени, сочные, жирные.

Как было все прекрасно!

Пришла весна, но она неожиданно похолодала, подморозила то тепло сердечное, которое горело зимой. Алексей стал приезжать реже.

На березе в палисаднике высыпала мелкая — зелеными монетками — листва. Однажды Зина вышла проводить Алексея. Они стояли около березки, он, обнимая, говорил:

— Отчим у тебя хороший. Добрейший души человек. Столько вынести страданий и остаться человеком — не каждый сможет. Я понимаю его. Это же подвиг.

«Как по-разному они мыслят, Колька говорил другое», — подумалось Зине. И все-таки глубинным чутьем она улавливала, что Алексей стал не таким, каким был прежде. Вот и поцеловать не решился на прощанье, заметил, что у окошка стоит отчим.

— До свидания, цыганочка! — и шагнул к машине. Но и в этой ласке она чувствовала наигранность. В его словах не было прежней искренности. Она сняла с головы голубую косынку, помахала ею вслед уходящей машине. Ни боли, ни грусти в глазах у нее он не увидел. Как трудно понять все вокруг, и себя в том числе. Она долго еще стояла в палисаднике, освещенная ярким весенним солнцем. Алексей уезжал насовсем, она это почему-то чувствовала.

Отчим в открытое окошко добрыми белесыми, глазами наблюдал за ней, мельком проводил взглядом уходящую машину и снова ласково улыбнулся Зине:

— Дочка, — подозвал ее.

— Чего тебе, папа?

— Иди-ка сюда поближе. Вижу все, этого не утаишь никогда и ни от кого. И не надо таить. Собирай-ка ты вещи и поезжай к нему.

— Боюсь я...

— А боишься, так чего парня за нос водишь?

Как сказать ему, как объяснить, что все рушится. Внешне было все спокойно, конечно. И отчим, как слепой котенок в потемках, не мог увидеть того, что смогла разглядеть она. Он не мог услышать сухости слов, различить дребезжащего равнодушия в голосе. Ей хотелось плакать, спрятаться за сарай в огороде и плакать, тихо, без рыданий, слезно. Она себе-то ничего не могла объяснить, не то что отчиму. В жизни никому не грубила, а здесь грубость вырвалась само собой:

— Ты, папа, вообще слепой. И в жизни, наверно, всего один раз был прав, когда в плен сдался...

Она по-бабьи громко заголосила и убежала за сарай. Отчим так ничего и не понял, да этого и невозможно было понять. Только женское сердце может уловить мужскую фальшь в любви.

«К Вере, надо ехать к Вере. Больше не с кем поделиться горем, а поделиться надо с кем-то. Иначе умрешь с тоски». Зина взяла отгул и поехала в город. Веры дома не оказалось, она была в отпуске, уехала в Крым. Что же делать? Почти машинально Зина отыскала в старой записной книжке телефонный номер Асхата. Хотя бы с ним надо встретиться, хоть, может, он успокоит. Набрала номер, и ей тут же ответили. Спросила Асхата, и вежливый старческий голос с деликатностью пообещал Зине:

— Сейчас мы его попросим...

Это был, по всей вероятности, рабочий телефон Асхата, ибо долго никто к телефону не подходил. Она волновалась, корила себя за то, что позвонила. Какое дело до нее Асхату, он уже давным-давно и думать-то не думает о ней, и звать-то забыл как.

Асхат страшно удивился, услышав ее голос. Волнение прошлой осени вернулось к нему. Но он не мог понять, почему. Зина звонила ему, а не Алексею.

— Асхат, дорогой, я очень прошу тебя, приди, если можешь, мне так нужно поговорить с тобой...

Сбрасывая халат, Асхат забежал в кабинет к Алексею. К счастью, тот был один. Особо не задумываясь, Асхат впрямую спросил его, что могло случиться, почему Зина приехала в город, и он, Алексей, не встречает ее. Заметил, как в глазах у Алексея мелькнул защитный огонек.

— Ты понимаешь, Асхат, я сам хотел все объяснить. И тебе объяснить и ей, но, по-видимому, не успел. Она умная девчонка, сама догадалась, я так думаю.

— О чем догадалась?

— Ну не вечно же должна была тянуться ниточка, как ты думаешь?

Асхат понял все, сказал грубо, без околесиц:.

— Я думаю, ты просто мелкая тварь, подлец.

— А разве любовь — подлость? Я любил ее, ты же сам знаешь. Неужели любая любовь должна заканчиваться женитьбой? Это только в книгах да в кино так, а в жизни по-другому, жизнь суровее.

— Тебя же, Алексей, уважают на работе.

— Это к делу не относится... Ты не прав, сердцу не прикажешь...

— Ну тогда знай, не хотел я тебе говорить и признаться, да сам вынудил. Я бы мог любить ее, я как чувствовал, что так произойдет. Ты унизил не только ее, ты кровно обидел меня. Хоть и говорят, что старый друг — лучше новых двух, но, видно, порой, ошибаются. И старые друзья, бывает, предают, как ты. У меня все. Пока!

 

Неподалеку от больницы был парк, а в парке пруд. Он увел ее туда, в тени деревьев присели на скамейку. Но разговор не клеился, Зина ни о чем не говорила, не хотела говорить. И, Асхат ни о чем не расспрашивал.

Она сломила веточку ольхи, стала отгонять ею надоедливую мошкару. У Асхата времени не было, через час-другой у него операция, надо готовиться.

— Ты надолго приехала? — спросил он.

— Да нет, завтра вечером уеду.

— Давай так договоримся, у меня сегодня операция, и я буду очень занят, а завтра встретимся. Хорошо!

— Можно и завтра, — ответила она.

Здесь, в большом городе, среди множества людей, среди разных судеб этой ночью они были все четверо: Колька ничего не знал и ничто не тревожило его; Алексей ворочался, вздыхал, заснул только далеко за полночь; Зина ворошила в памяти горькую сладость прошлого и с тревожной неохотой заглядывала в будущее.

Асхат думал о Зине. Он и раньше переживал, что так нерешителен и застенчив. А сегодня горько жалел об этом. Вот и вчера, когда сидели в парке, первый шаг должен был сделать он, а не сделал. И тогда — шагнул другой и... следы грязи оставил на этой чистоте. А может, нет? Ведь к золоту грязь не липнет? Скорее не грязь, а неверие в чистоту. Он долго не мог уснуть.

На следующий день они встретились там же, в парке, на той же скамейке. Лицо Зины, заметил он, за ночь осунулось, глаза в глубине своей безнадежно топили печаль, тяжесть.

Еще вчера не было, а сегодня заметил Асхат, на ее высокий красивый лоб легла морщинка, будто тонкая осенняя паутинка. Хотелось взять ее двумя пальцами, откинуть подальше или нежно сдуть со лба.

Надо сказать ей о нем, сказать всю правду, иначе она не успокоится, будет думать, что все люди на земле такие же. И он сказал, с болью в сердце, с сознанием, что о посторонних не следует говорить гадко, тем более, что она знает о их дружбе.

— Зина, пойми, он — это не ты и даже не я, грешный. Мы можем упасть, встать и шагать дальше. А этот человек, как я только недавно понял, — жаль что так поздно — идет по жизни гордо, напропалую, вытирая ноги о каждую ступеньку, чтоб не поскользнуться. О половик ли вытирая, о пиджак или о человека — все равно...

Под ногами у них валялась ольховая веточка, которой она вчера отмахивалась от комаров. Он нагнулся, поднял ее. Ветка подсохла уже, свернулись и потемнели листочки. Он разгладил узоры-сеточку, которую продавила она кончиком ногтя на нежной кожице ольховой веточки.

Зина заметила и тихо улыбнулась.


Читать далее

ТЕЛЕФОНИСТКА ЗИНА

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть