Онлайн чтение книги Комедиантка Komediantka
VIII

— Пожалуйте, уведомление! — сказал Вицек, обращаясь к Янке.

— И что же там?

— Чтение пьесы или что-то в этом роде! — ответил тот, обшаривая глазами комнату.

Янка расписалась на уведомлении — режиссер созывал всю труппу к двенадцати часам дня на чтение пьесы Глоговского «Хамы».

— Шикарный букет! — сказал Вицек, посматривая на цветы в вазе. — Можно было бы сплавить.

— Говори толком, чего ты хочешь, — сказала Янка, возвращая подписанное уведомление.

— Можно еще продать букет, если б вы его дали мне.

— Кто же продает такие букеты и кто покупает?

— Ой, какая вы еще деточка! Другие, как получат цветы, сразу продают их цветочнице, та по вечерам в… саду торгует… Ого! Сколько на них можно еще заработать, если мне их…

— Нет уж… Вот возьми и ступай!

Вицек взял дарованный рубль, раболепно поцеловал Орловской руку и выбежал.

Янка сорила деньгами неосмотрительно.

После ухода Вицека она сменила воду в вазе с цветами и едва поставила их на столик, как явилась Совинская с завтраком.

Сегодня старуха прямо-таки сияла; бесцветные, круглые глаза ее светились необычной доброжелательностью. Янка смотрела на нее с удивлением.

Совинская поставила кофе на стол и, указав на букет, с улыбкой заметила:

— Красивые цветы! От того господина?..

— Да, — ответила Янка.

— Я знаю кое-кого, кто с большим удовольствием присылал бы такие каждый день, — как бы невзначай начала Совинская и принялась подметать комнату.

— Цветы?

— Ну… и кое-что поценнее, если б вы это принимали.

— Скажите этому человеку, что он наивен и совсем не знает меня…

— Ах, милая, от любви каждый глупеет.

— Возможно! — отвечала Янка коротко, но слушала внимательно, предчувствуя какое-то предложение.

— Не догадываетесь, о ком речь?

— Меня это совершенно не интересует.

— Вы его хорошо знаете…

— Благодарю вас, но я не нуждаюсь ни в какой информации.

— Пожалуйста, не сердитесь. Что же в этом плохого? — не унималась Совинская.

— Да, вы так думаете?

— Я же добра вам желаю, как дочери родной.

— Желаете мне, как родной дочери? — спросила Янка, отчеканивая каждое слово и глядя на Совинскую в упор.

Та не выдержала взгляда, опустила глаза и молча вышла из комнаты, но за дверью остановилась и погрозила в Янкину сторону кулаком.

— Подожди! Святая! — прошипела она с ненавистью.

День был пасмурный и холодный, не переставая моросил дождь, тротуары покрылись толстым слоем грязи, по небу медленно ползли серые тучи, предвестники осени.

В театре Янка застала лишь Песя, Топольского и Глоговского. Глоговский, улыбаясь, подошел к ней и протянул руку:

— Добрый день! Я вчера думал о вас, и вы меня непременно должны поблагодарить за это.

— Спасибо! Но все же очень любопытно…

— Я не думал плохо, нет… Не думал так, как думает наш брат о таких красивых женщинах, нет, пусть я сдохну, нет! Я думал… Бог ты мой! Никак не вылезти из «я думал»… Откуда в вас столько силы? Откуда?

— Должно быть, оттуда же, откуда и слабость: врожденное, — ответила Янка усаживаясь.

— Наверно, у вас есть какой-то пунктик и вы, уцепившись за него, идете вперед, — вмешался Топольский. — И у этого пунктика желто-рыжие волосы, около десяти тысяч рублей годового дохода, пенсне и…

— И можешь не кончать! Глупость сказать никогда не поздно — она не старится, — прервал Глоговский Топольского.

— Четыре коньяка! Вы ведь тоже выпьете с нами?

— Благодарю! Никогда не пила и не пью.

— Но тут просто необходимо… хотя бы пригубить. Пусть это будет началом поминок по моей пьесе.

— Преувеличение! — буркнул Песь.

— Увидим! Что ж, господа, еще по одной… на помин души! — Глоговский снова разлил коньяк по рюмкам.

Он смеялся, острил, приглашал входивших актеров в буфет, шутил, но чувствовалось, что под этой деланной веселостью кроются беспокойство и неуверенность в успехе.

На веранде стало шумно: Глоговский каждого угощал, и все было бы очень хорошо, если бы не плохая погода, — она явно портила настроение.

Цабинский то и дело смотрел на небо; сняв цилиндр, он озабоченно почесывал голову; директорша ходила мрачная, как осенний день; Майковская метала огненные взгляды на Топольского, ей не терпелось устроить ему сцену, губы у нее посинели, глаза были красны не то от слез, не то от бессонницы. Гляс тоже бродил как отравленный. После вчерашнего провала он не рассказал еще ни единого анекдота; Разовец рассматривал в зеркале свой язык и жаловался жене Песя; даже Вавжецкий был не в настроении, в чем он и не замедлил признаться.

Сонливость разлилась в воздухе, всех заразила скука.

— Половина первого… Пошли читать, — сказал Тобольский.

Выдвинули на середину сцены стол, расставили стулья, и Топольский, вооружившись карандашом, начал чтение.

Глоговский не стал садиться, он ходил, описывая огромные круги вокруг стола, и всякий раз, приближаясь к Янке, шепотом делился с ней своими впечатлениями, та вполголоса смеялась, а Глоговский снова отходил. Он явно нервничал: то сдвигал шляпу на затылок, то ерошил волосы, курил одну папиросу за другой; все это, однако, не мешало ему внимательно наблюдать за происходящим.

Дождь не прекращался, вода ручейком текла из водосточных труб. День тусклым светом заливал сцену. Было так тоскливо, что будучи не в силах усидеть спокойно на месте, актеры начали перешептываться. Гляс пытался попасть окурками Добеку в нос, а Владек потихоньку дул в голову дремавшей Мировской. Из гардероба доносился визг пилы и стук молотка: это машинист сцены мастерил на вечер подставки.

— Пан Глоговский, здесь нужно немного сократить, — замечал время от времени Топольский.

— Пожалуйста! — отвечал Глоговский, не прекращая своей прогулки.

Шум становился все громче.

— Каминская, идешь со мной в Налевки? Хочу купить себе отрез на платье.

— Хорошо, заодно посмотрим осенние плащи.

— Это что будет? Вставка? — спросила Росинская у жены Песя, усердно орудовавшей вязальным крючком.

— Да. Смотрите, какой красивый рисунок. Директорша дала образец.

Потом ненадолго установилась тишина, отчетливо зазвучал спокойный, звучный голос Топольского. С улицы доносились хлюпанье дождя и скрежет пилы.

— Дай папиросу, — обратился Вавжецкий к Владеку. — Выиграл вчера?

— Проигрался, как всегда. Понимаешь, — зашептал Владек, пододвинувшись ближе, — поставил на четверку двадцать пять рублей. Удвоил ставку — выиграл. Опять удвоил — мое! Котлицкий предлагает скинуть половину. Отказываюсь. Все бросают играть — запахло жареным. Тяну дальше: шестой раз, седьмой, восьмой, десятый — мое! Остальные только смотрят. Котлицкий злится — уже три сотни моих; тяну одиннадцатый — мое! Все кричат мне, чтобы снял половину! Не желаю! Тяну двенадцатый раз — и срезался. Несколько сот рублей псу под хвост, вот не везет, а? Есть тут у меня одна идея.

Он наклонился и стал с таинственным видом шептать что-то Вавжецкому на ухо.

— Ну, как с квартирой? — спросил Кшикевич у Гляса, угостив его папиросой.

— А ничего! Живу как жил.

— Платишь?

— Нет, но придется! — отвечал комик, прищуривая глаз.

— Слушай, Гляс! Цабинский, кажется, покупает дом в Лешне.

— Сказки! А то, ей-богу, тут же переехал бы к нему жить в счет заработка. Только все пустое! Где ему взять столько денег?

— Чепишевский видел его с агентами по продаже недвижимости.

— Няня! — позвала Цабинская.

Няня торопливо шла, неся в фартуке какое-то письмо.

— Это не я, это Фелька разбила зеркало, она целилась бутылкой в подсвечник, а попала в зеркало… Бац! — и тридцать рублей к счету. Ее толстяк даже сморщил физиономию.

— Не ври! Я была не пьяная: хорошо помню, кто разбил.

— Помнишь? — А ты забыла, как прыгала со стола, потом сняла туфли и… ха-ха-ха-ха!

— Тише! — резко бросил Топольский в сторону хористок, которые вслух начали делиться впечатлениями вчерашнего вечера.

Хористки притихли, но тут Мими почти в полный голос начала рассказывать Качковской про новый фасон шляпы, какую она видела на Длугой улице.

— Если так пойдет и дальше, я не выдержу. Хозяин требует за квартиру. Вчера последние тряпки заложила — пришлось купить вина для Янека. Бедняга с таким трудом поправляется, пытается уже вставать, похудел, капризничает, нужно бы кормить его получше, а тут едва на чай хватает. Если не поступлю к Чепишевскому и не получу аванса, хозяин выбросит нас на улицу — нечем платить.

— А он собирает труппу?

— Да, я должна на днях подписать с ним контракт.

— И уйдете от Цабинского?

— Так ведь он же не платит даже за прошлое, — вставила Вольская.

Ей можно было дать тридцать лет — таким изможденным, измученным было ее лицо. Толстый слой пудры и румян не мог скрыть морщин, в глазах светилась тревога. У нее был шестилетний сын, болевший с самой весны. Женщина отчаянно выхаживала его, голодала, — отказывала себе во всем, только бы спасти ребенка — и спасла, зато сама превратилась в щепку.

— Меценат! Пожалуйста, к нам! — крикнул Гляс, увидев старика, который уже несколько недель не показывался в театре.

Меценат вошел и поздоровался со всеми. Артисты повскакивали с мест, чтение прервалось.

— Добрый день! Добрый день! Я не помешал?

— Нет, нет!

— Садитесь же, Меценат, — пригласила Цабинская, — будем вместе слушать.

— А, молодой маэстро! Мое почтение!

— Старый идиот! — буркнул Глоговский, кивнул ему и спрятался за кулисы; его уже начинали бесить беспрерывные разговоры и паузы.

— Тише! Ей-богу, настоящая синагога! — возмущался Топольский, пытаясь продолжить чтение.

Но его никто не слушал. Директорша вышла с Меценатом, за ней стали потихоньку выползать и остальные.

Хлынул ливень, капли его забарабанили по жестяной крыше театра, заглушая все остальные звуки.

Стало темно, и Топольский не смог читать дальше.

Перебрались в мужскую уборную; там было теплее и светлее, но и там разговоры продолжались.

Янка стояла с Глоговским в дверях и возбужденно толковала о театре; к ним подошла Росинская и заметила:

— То-то в голове один театр! Не поверила бы, если б не видела.

— Театр для меня — все, — ответила Янка.

— А я, наоборот, только и живу вне театра.

— Почему бы вам тогда не бросить сцену?

— Если б могла вырваться, и часа бы здесь не осталась, — ответила Росинская с горечью.

— Мы только так говорим! Каждая из нас могла бы, да не оторваться от театра, — тихо вставила Вольская. — Мне труднее приходится, чем другим, знаю, бросила б сцену — стало бы легче, да всякий раз, как подумаю, что не придется больше играть, такой страх берет, что, кажется, умру без театра.

— О, театр! Медленное отравление и ежедневное умирание! — плаксиво жаловался Разовец.

— Не хнычь, ты-то болен не театром, а желудком.

— Все же в этом медленном отравлении и умирании таится какая-то отрада! — снова начала Янка.

— Какая там отрада — только голод, постоянная зависть и невозможность жить иначе.

— Счастлив тот, кто не поддался этой болезни или вовремя умыл руки.

— А я готова страдать всю жизнь и даже умереть, но только знать, что цель жизни — искусство. Лучше жить так, чем пресмыкаться, быть у мужа прислугой, рабой у детей, служить домашней утварью и жить без забот, — выпалила Янка.

Владек с комическим пафосом начал декламировать:

Тебе, о жрица,

Отроковица,

Алтарь курится!

— Прошу простить меня. Но я сам говорю, что вне искусства… нет — ничего! И если б не театр…

— То быть тебе сапожником! — вставил Гляс.

— Так могут рассуждать только молодые и очень наивные! — ядовито заметила Качковская.

— Или те, которые еще не знают, как «щедро» платит Цабинский.

— О женщина, достойная жалости! В тебе есть энтузиазм — его пожрет нужда, есть в тебе огонь — его поглотит нужда; любовь, талант, красоту — все поглотит нужда! — пророчил Песь.

— Все это полбеды! Но такое общество, такие артисты, такие пьесы погубят ваш талант. Вы, если выйдете невредимой из этого ада, — станете великой актрисой! — основа сетовал Станиславский.

— Учитель изрек истину, а потому, толпа, склони голову и признай — быть по сему! — издевался над ним Вавжецкий.

— Скоморох! — буркнул Станиславский и вышел.

— Мамонт!

— Расскажу вам, как я начинал, — произнес Владек.

— Известно, у цирюльника.

— Не дурачься, Гляс!.. Ты непременно хочешь казаться глупее, чем ты есть на самом деле.

— Был я в четвертом классе, когда увидел в «Гамлете» Росси[25]Росси Эрнесто (1829–1896) — знаменитый итальянский актер-трагик. Выступал в Варшаве в 1877 и 1879 годах. — и погиб! Крал у отца деньги и покупал трагедии, ходил в театр, днем и ночью учил роли. Мечтал завоевать мир…

— А теперь ты уже на побегушках у Цабинского, — съязвил Добек.

— Прослышал я, что Рихтер[26]Рихтер Юзеф (1820–1885) — один из лучших польских артистов своего времни. Был также профессором Варшавской драматической школы. приехал в Варшаву и собирается открыть драматическую школу. Направился к нему — я уже чувствовал в себе талант и хотел учиться. Жил он на Светоянской. Прихожу, звоню. Открывает мне сам, выпускает и запирает двери на ключ. Меня в жар бросило от страха. Не знаю, с чего начать… Переминаюсь с ноги на ногу. А он преспокойно моет какую-то кастрюлю, потом заправляет примус, снимает сюртук, надевает куртку и начинает чистить картошку. Молчим оба, потом чувствую, что так, пожалуй, ничего не добьюсь, и давай бормотать о призвании, о любви к искусству, о желании учиться и так далее. А он чистит картошку. Наконец я осмелел и попросил давать мне уроки. Посмотрел он на меня и говорит: «А сколько вам, молодой человек, лет?». Я очень удивился, а он продолжает: «Вы пришли с мамой?». У меня слезы на глазах, а он опять: «Папа выпорет, пожалуй… Да, выпорет! Из гимназии выставят». Так плохо мне стало, таким обиженным почувствовал я себя, что и слова вымолвить не могу. «Прочтите мне, молодой человек, какой-нибудь стишок, например «Стасик платье замарал…», «Ночь темна…». Что-нибудь из хрестоматии Лукашевского…» — говорит он, не переставая чистить картошку. Я не понял иронии: передо мной открылось небо. Читать ему! Я же мечтал об этом… Думал ослепить и покорить: ведь мои кузины и вся гимназия восторгались моим голосом.

— Так это еще с тех времен осталась у тебя привычка орать на сцене?

— Гляс, не мешай…

— Ха, думаю, нужно показать себя сразу!.. И хоть трясло меня от волнения, все же встал в трагическую позу и начал. С чего бы? «Черная шаль»[27]«Черная шаль» — произведение польского поэта Корнеля Уейского (1823–1897), написанное по мотивам стихотворения Пушкина. была тогда в моде… Оправился от нервной дрожи и с места в карьер, с пафосом, извиваюсь, выворачиваю суставы, кричу, разошелся, как Отелло, закипаю ненавистью, как самовар, и, обливаясь потом, заканчиваю. «Что еще?» — спрашивает он, не переставая чистить картошку, лицо при этом каменное — невозможно понять, что он обо мне думает.

А мне кажется, дело идет хорошо, выбираю «Агарь»[28]«Агарь в пустыне» — стихотворение Корнеля Уейского. и дую дальше: мечусь в отчаянии, как Ниобея, проклинаю, как Лир, молю, угрожаю и уже под конец бьюсь чуть не в истерике, а он говорит: «Еще!». Покончил с картошкой и принялся рубить мясо. Ослепленный и этим «еще!» и поощрением, которое, казалось мне, звучало в его голосе, выбираю из «Мазепы» Словацкого сцену в тюрьме из четвертого акта и читаю ее целиком. Изображаю стоны Амелии, брюзжание Хмары, проклятия Збигнева, рычание Воеводы. Вкладываю в это столько чувства и столько голоса, что начинаю уже хрипнуть, волосы на голове встают дыбом, дрожу, забываю, где я, весь предаюсь вдохновению, огонь рвется из меня, как из печки, в голосе — слезы, в груди — колики от натуги, а я все свое. Уже проклял и отвергнул Амелию, терзаюсь от жалости и любви, кончаю четвертый акт и без передышки гоню пятый. Трагизм захватывает меня, возносит чуть не под потолок, комната начинает танцевать, в глазах круги, задыхаюсь, слабею, чувствую — душа сейчас разорвется на части, почти теряю сознание. Тут начинает он чихать и слезы рукавом вытирает. Я замолкаю. А он порезал лук, отложил в сторону, сунул мне в руки кувшин и, как ни в чем не бывало, приказывает: «Принеси воды». Я принес. Он залил водой картошку, поставил ее на примус, разжег горелку. Спрашиваю робко, можно ли приходить на занятия? «Приходи, приходи! — говорит. — Подметешь у меня, воды принесешь. А по-китайски говорить умеешь?». «Нет», — отвечаю, не догадываясь, к чему он клонит. «Так научись, а как научишься, приходи ко мне тогда, поговорим о театре». Вышел я от него в отчаянии. Правда, это мой пыл не охладило. Но минуты той не забуду никогда в жизни…

— Не сентиментальничай, Глоговского на мякине не проведешь.

— Говорите что хотите, а только благодаря искусству жизнь стоит чего-то.

— И вы больше не встречались с Рихтером? — с любопытством спросила Янка.

— Он же еще не научился говорить по-китайски.

— Нет, не встречался; а тут еще, как выгнали меня из школы, сбежал от родителей и поступил к Кшижановскому.[29]Кшижановский Владислав — директор провинциальных театров.

— Ты был у Кшися?

— Целый год «ходил» с ним, с его супругой, с бессмертным Леосем, его сыном, и еще с партнершей; говорю — «ходил», потому что транспортом мы тогда не пользовались. Частенько нечего было есть, зато играй и декламируй сколько душе угодно. Репертуар был огромный. Вчетвером играли Шекспира и Шиллера, их Кшись переделал специально для нас, да еще так презабавно! У него были и свои пьесы, под тремя, а то и четырьмя названиями каждая. Кшижановский сам носил их в сундучке и нередко с гордостью говорил о своих сокровищах: «Здесь и польский Шекспир, и Мольер. Нужда — это пустяки, когда обеспечено бессмертие. Помни, Леось, что говорит отец!».

Последние слова почему-то всех рассмешили. Янку неприятно задел этот смех; она вспомнила, как издевались над Станиславским, и заметила:

— Стоит ли смеяться над нуждой и талантом?

— Да, добрая душа!.. Это был апостол искусства, гений в рваных башмаках! Дворовый Шекспир! Тальма[30]Тальма Франсуа (1763–1826) — великий французский трагик. кабацкий! — провозгласил Гляс.

— Скоты! Прохвосты! И… считай до двадцати, — ворчал Глоговский, потому что вся комната уже сотрясалась от веселья.

— Какие мы с ним комедии разыгрывали, какая у меня была компания! Вам таких никогда не видать! — с горечью заметил помощник режиссера.

Все начали издеваться над его «галицийской компанией».

— Комедианты вы, не артисты! — с горечью изрек помощник и вышел в сад.

Артисты по очереди стали рассказывать анекдотические случаи, запас их был неисчерпаем, и всегда находились охотники рассказать и любители послушать.

Дождь не переставал, становилось все холодней и сумрачнее, актеры сгрудились потеснее и слушали.

Громкие крики со сцены внезапно прервали беседу.

— Тише! Что там такое? А! Майковская и Топольский — проявление свободной любви.

Янка вышла посмотреть, что там происходит.

В полутьме сцены бранилась героическая пара труппы.

— Где ты был? — кричала Майковская, наскакивая на Топольского с кулаками.

— Оставь меня в покое, Меля.

— Где ты был всю ночь?

— Прошу тебя, отойди. Если больна, ступай домой.

— Картежничал, да? А у меня платья нет! Вчера мне не на что было поужинать!..

— Значит, не хотела…

— Зато ты бы хотел, я знаю! Ты бы хотел, чтобы у меня были деньги, было бы что проигрывать… Ты бы даже помогал их добывать. Негодяй! Подлец!

Вне себя от ярости она набрасывалась на Топольского.

Ее красивое лицо пылало бешенством, классические черты исказились от гнева, из горла вырывалось сдавленное шипение. Началась истерика: Меля схватила Топольского за руку, щипала, трясла его, не соображая, что делает.

Топольский, выведенный из терпения, ударил ее и с силой оттолкнул от себя.

Майковская с воплями, не похожими даже на человеческий голос, смеясь и плача, трагически заламывая руки, упала перед ним на колени.

— Морис! Любовь моя, прости! Солнце мое! Ха-ха-ха! Собака, мерзавец! Ты, ты… Дорогой мой, прости меня!

Она прижалась к его ногам, целовала ему руки. Топольский стоял мрачный; ему было жаль ее и стыдно за свою несдержанность; он только жевал папиросу и тихо просил:

— Встань… Не разыгрывай комедии. Постыдилась бы! Сейчас все сюда сбегутся.

Прибежала мать Майковской, старуха, очень похожая на ведьму, и принялась поднимать дочь с полу:

— Меля! Доченька!

— Заберите вашу истеричку и пусть не устраивает здесь скандалов, — посоветовал ей Топольский и вышел на улицу.

— Доченька! Вот видишь… Говорила я, просила — не бери его. Такой разбойник! Не ценит он тебя, погубит, тот совсем другое дело… Ну, хватит, Меля! Встань, доченька, встань!

— Ах, мать, отвяжись! — прикрикнула на нее Майковская.

Оттолкнув старуху, она вскочила, вытерла лицо и принялась бегать взад и вперед по сцене.

Это ее окончательно успокоило, злости как не бывало. Майковская заулыбалась, запела, а потом совсем спокойным голосом обратилась к Янке:

— Не хотите пойти со мной в город?

— Хорошо, как раз и дождь перестал… — согласилась Янка. А сама все смотрела, смотрела на нее.

— Ну что! Видели, каков фрукт?

— Видела и все не могу успокоиться от возмущения.

— Глупости!

— Здесь, в театре, столько странного, теперь я хоть и с трудом, но многое уже поняла и объяснила себе, как могла, а вот такой сцены не пойму. Как вы можете терпеть?

— Я слишком его люблю, чтобы принимать всерьез такие мелочи.

Янка невесело рассмеялась.

— Только в оперетте да за кулисами можно увидеть что-либо подобное.

— О, я еще отомщу!

— Отомстите? Очень интересно. Я бы никогда, никогда не простила.

— Я выйду за него. Он женится на мне.

— Это будет местью? — изумилась Янка.

— Лучше не придумаешь. Уж я ему тогда устрою жизнь. Знаете, зайдемте сначала в кондитерскую, нужно купить шоколаду.

— Но у вас же не было на ужин! — невольно вырвалось у Янки.

— Ха-ха, ну какая вы наивная! Видели того, что присылает мне букеты? И думаете, я сижу без гроша? Ха-ха! Где вы только выросли? Просто бесподобно.

И Майковская снова захохотала, да так громко, что прохожие на улице стали оглядываться. Неожиданно она переменила разговор и с интересом спросила:

— У вас есть кто-нибудь?

— Есть… Искусство, — серьезно ответила Янка, даже не обидевшись: она уже знала, что в театре такие вопросы весьма обычны.

— Вы или очень честолюбивы, или себе на уме. Не думала я, что вы такая, — сказала Майковская и стала слушать Янку внимательней.

— Честолюбива — может быть! У меня одна цель в театре — искусство!

— Бросьте меня дурачить! Ха-ха! Искусство — цель жизни! Модный мотив из старого фарса.

— Для кого как…

Майковская замолчала и погрузилась в свои невеселые думы. Звезда провинциального театра угадывала в Янке соперницу, к тому же умную, а значит, опасную.

— О, дорогие мои, едва догнал вас! — окликнул их кто-то сзади.

— Меценат! Вы не на службе? — ядовито заметила Майковская, намекая на его постоянное внимание к директорше.

— Хочу сменить повелительницу… И вот как раз ищу вакантное место.

— У меня вам придется туго.

— О, это мне не подходит! Я уже слишком стар… Но есть женщины, более снисходительные к моим годам. — И он галантно поклонился Янке.

— Вы, Меценат, с нами?

— Да, с вашего разрешения, я провожу вас.

— Будем очень рады.

— Предлагаю закусить в «Версале».

— Я должна вернуться, — возразила Янка, — ведь еще не кончили читать пьесу.

— Кончат и без вас. Идемте.

Шли они медленно: дождь совсем перестал, июльское солнце уже подсушивало на улицах грязь. Меценат изощрялся в ухаживаниях, заглядывал Янке в глаза, многозначительно улыбался и с победоносным видом смотрел на молодых людей, проходивших мимо. В «Версале» было пусто. Они сели возле балюстрады, Меценат заказал роскошный завтрак.

Янка поначалу немного конфузилась, но Майковская держалась так непринужденно, что Янка, глядя на нее, повеселела и уже не обращала внимания ни на официантов, ни на посетителей, которые с усмешкой посматривали в их сторону.

Меценат ухаживал лишь за Янкой, не оставляя ее без внимания ни на минуту, засыпал комплиментами. Это очень забавляло Майковскую. Янка сначала хотела рассердиться, но Меценат со своими ухаживаниями выглядел так комично, что она тоже развеселилась и искренне смеялась над ним вместе с Мелей.

Завтрак был превосходный, с отборными винами, за окном весело сияло солнце, и Янка почувствовала, как ее пронизывает какое-то волнующее тепло; было так хорошо сидеть, ни о чем не заботясь, ни о чем не думая, и развлекаться. И все же Янка вспомнила про репетицию.

— Пусть подождут! Неужели я стану под них подлаживаться? — Майковская часто бывала деспотичной и капризной и тогда не церемонилась с театром, требовала, чтобы ставили такие пьесы, где бы она могла проявить свой талант. Цабинский вынужден был уступать, он очень ценил ее и Топольского и боялся, как бы они посреди сезона не оставили труппу.

Был уже четвертый час, когда Янка и Майковская вернулись в театр. Репетиция вечернего спектакля шла полным ходом.

Цабинский попытался было выразить неудовольствие, но Майковская посмотрела на него таким уничтожающим взглядом, что директор только поморщился и убрался восвояси.

Мать прибежала к Меле с каким-то письмом. Майковская прочитала, набросала несколько слов в ответ и отдала старухе.

— Отнеси, мать, только сейчас же.

— Меля, а если его не будет? — спросила мать.

— Нужно подождать и отдать самому. Вот тебе на это…

И, щелкнув по горлу жестом заправской пьянчужки, сунула матери монету. Зеленоватые глаза старухи сверкнули благодарностью, она поцеловала дочери руку и убежала.

Янка пошла искать Глоговского, но того уже не было; тогда она отправилась в зал и села рядом с Меценатом. Она вдруг вспомнила его давнишнее гадание по руке.

— Меценат… вы мне кое-что обещали… — начала она, усаживаясь рядом.

— Я? Я? Ей-богу, что-то не припомню. Разве что…

— Вы мне гадали по руке, обещали сказать, что меня ждет.

— Помню, но нужно взглянуть еще раз…

— Только не здесь. Идемте лучше в уборную, там по крайней мере на нас не обратят внимания.

Они поднялись в уборную хористок.

Меценат довольно долго изучал обе ее ладони и наконец как-то нерешительно произнес:

— Даю честное слово, впервые вижу такие странные линии… Право, не знаю даже…

— Я прошу сказать мне абсолютно все, ничего не скрывая. Может быть, это смешно, но, должна вам признаться, я верю в гадание, верю в сны и предчувствия. Вас это удивляет, но я действительно верю.

— Не могу, я сам не убежден, правда ли это.

— Все равно, правда или нет, но, Меценат, дорогой, вы непременно должны сказать. Торжественно обещаю вам, каким бы ни было предсказание, я не приму его близко к сердцу, — ласково просила Янка, снедаемая любопытством и необъяснимым страхом.

— Ждет вас какая-то болезнь, может быть, что-то будет с головой. — Я не знаю, не верю этому, даю честное слово. Говорю, что вижу, но… но…

— А театр?

— Вы станете известной. Станете очень известной! — поспешил он утешить ее и отвел взгляд в сторону.

— Неправда, этого вы там не видели! — сказала Янка. Она не могла не заметить, что глаза его лгут.

— Слово! Честное слово, все это есть! Вы достигнете славы, но на пути к ней будет много страданий и слез. Не доверяйтесь мечтам.

— Пусть хоть сквозь пекло, лишь бы дойти! — сказала девушка с силой, и глаза ее заблестели.

— Позвольте мне служить вам советом, дружеской помощью. Если у человека есть сердце, он должен поддерживать ближнего.

И Меценат с благоговением поцеловал девушке руку.

— Благодарю, я пойду одна; если буду несчастлива, так тоже одна. Очень вам благодарна, но я никогда не снесла бы людской жалости, а вы хотите меня пожалеть…

Снизу донеслись голоса, звуки музыки и нарушили тишину.

Меценат сжал Янке руку и, уходя, сказал:

— Не верьте гаданию, но воды все же остерегайтесь!

Еще минуту Янка сидела одна, томимая неясными предчувствиями, испытывая страх и необъяснимую горечь.

Затем она сошла вниз и отправилась домой. Дома Янка пообедала, даже пыталась читать, но предсказания не выходили из головы.

«Интересно, что со мной будет?… — думала девушка, беспокойно шагая по комнате. «Станете очень известной!.. Не доверяйтесь мечтам!» — повторяла она, но тут же добавляла: — Глупости! Просто разволновалась, никуда это не годится!»

И все же она не могла так просто разделаться с нелепыми предчувствиями, которые мешали ей успокоиться.

«Буду известной!»

Янка улыбалась, медленно, с наслаждением повторяя эти слова.

«Не доверяйтесь мечтам!»

Она еще долго сидела, предаваясь воспоминаниям, подробно восстанавливала в памяти все события своей жизни с того самого дня, как она впервые появилась в театре.

«Что произошло за это время?» — спрашивала она себя, обрывая увядшие цветы Гжесикевича. И сама себе отвечала:

«Я в театре!»

Снова и снова рисовался в ее голове тот мир, в котором она сейчас жила, но теперь он казался ей странным, очень странным по сравнению с ее прежним миром.

На тот и на другой смотрела она как бы с высоты и испытывала такое чувство, будто стоит на распутье, и каждый из этих миров движется по-особому, имеет свои центры притяжения.

Долго еще Янка думала о будущем, но не решалась задумываться о нем слишком серьезно: стоило начать анализировать происходящее, как тут же возникала пугающая темнота и мысли начинали путаться.

Она занялась шитьем, и постепенно думы ее приняли другое направление. Янка почти успокоилась и хотя время от времени мысленно возвращалась к предсказаниям старика, они уже не производили на нее прежнего впечатления.

Вечером того же дня Меценат прислал Орловской букет, коробку конфет и письмо с приглашением на ужин в «Идиллию», упомянув, что будут там и Майковская с Топольским.

Янка, не зная, как поступить, обратилась к Совинской.

— Букет продать, конфеты съесть и пойти на ужин.

— Вы так советуете?

Совинская презрительно пожала плечами и раздраженно ответила:

— Э! Рано или поздно все равно этим кончится. Все вы…

Старуха не договорила и вышла. Янка со злостью швырнула букет в угол, конфеты раздала, а после спектакля отправилась прямо домой, разгневанная на Мецената, которого раньше считала человеком порядочным.

На другой день после репетиции Майковская ехидно заметила ей:

— А вы недотрога… романтичная особа.

— Совсем нет, просто нужно уважать свое человеческое достоинство.

— «Будь ты целомудренна, как лед, чиста, как снег, ты не избегнешь клеветы. Уходи в монастырь!»[31]Слова Гамлета из первой сцены третьего акта трагедии Шекспира. — продекламировала Меля.

— Меня не заботит чужое мнение — лишь бы самой перед собой остаться чистой. Любая грязь отвратительна, я даже ради осуществления мечты не пошла бы на подлость.

— Фи! Если б знать, что подлость, грязь и разные прочие вещи доставляют удовольствие, я бы их утром и вечером использовала вместо масла на булку.

Женщины недружелюбно посмотрели друг на друга, обменялись презрительными улыбками и разошлись.

Янка начинала испытывать к актрисам глубокую неприязнь, переходящую в отвращение. Она уже отлично знала всех, и они очень напоминали ей попугаев — так были пусты, злы и глупы. Они раздражали Янку вечной болтовней о нарядах и мужчинах, их бессмысленные улыбки, их цинизм вызывали в ней гнев. Сама Янка смеялась редко и почти всегда только губами, а не сердцем, потому что не выносила веселья по пустякам.

Она пошла на урок к Цабинской, но еще долго помнилось ей недвусмысленное поведение Совинской и ядовитое замечание Майковской.

— «Будь ты целомудренна, как лед, чиста, как снег, ты не избегнешь клеветы. Уходи в монастырь!» — несколько раз повторила Янка, но задела ее не первая фраза, а последняя.

— Нет, нет! — твердила она, отгоняя от себя непрошеные видения.

Закончив урок, Янка долго потом играла ноктюрны Шопена, находя утешение в этой меланхолической музыке.

— Панна Янина! Муж тут оставил для вас роль! — крикнула директорша из другой комнаты.

Янка захлопнула крышку рояля и стала просматривать текст. Это был совсем маленький отрывок, всего в несколько слов, из пьесы Глоговского. Роль была эпизодическая и совершенно не соответствовала ожиданиям девушки, но сердце ее радостно забилось — первое настоящее выступление!

Премьеру отложили до будущего четверга. Глоговский настоял на том, чтобы репетировали каждый день и щедро угощал актеров, уговаривая каждого учить роль скорей и лучше.

Вскоре после получения первой роли исполнился ровно месяц, как Янка поселилась у Совинской. Старуха напомнила ей об этом утром и попросила заплатить за квартиру.

Янка дала десять рублей, твердо обещая доплатить остальное в ближайшие дни. Из всех сбережений у нее осталось всего несколько рублей.

Подсчитав деньги, девушка с недоумением соображала, куда и на что потратила за пять недель почти две сотни, привезенные из Буковца.

«Что же будет дальше?» — спрашивала себя Янка и решила как можно скорей поговорить с Цабинским о своем жалованье.

Она сделала это на первой же репетиции.

Цабинский отпрянул от нее, как ужаленный.

— Нет у меня, ей-богу, нет! К тому же… начинающим хористкам я первые месяцы никогда не плачу. Хм! Странно, что вам никто не объяснил этого. Другие по целому сезону работают и не морочат мне голову своим жалованьем… Будьте довольны, что состоите в первоклассной труппе. Хм! Хотя… вам, наверное, полагается за уроки?

Когда Янка услышала это, ей стало страшно, и она тут же откровенно призналась:

— Пан директор! Через неделю мне не на что будет жить. До сих пор у меня были деньги из дома, и я не напоминала…

— А этот старик… Меценат… Он не может дать? Ведь говорят, что…

— Директор! — пролепетала Янка, заливаясь краской.

— Маскотта![32]Маскотта (от франц. mascotte — амулет) — здесь в смысле «недотрога», «девственница». Это значение возникло от названия оперетты французского композитора Одрана (1880), героиня которой, юная девушка, сохраняет способность приносить счастье до тех пор, пока остается непорочной. — буркнул Цабинский, сердито поджав губы.

С трудом подавив возмущение, Янка сказала:

— Десять рублей мне сейчас совершенно необходимы: нужно купить костюм для «Хамов».

— Десять рублей? Ха-ха-ха, прелестно! Даже Майковская не получает сразу столько! Десять рублей! Обожаю наивность!

Директор хохотал от всей души, а уходя, бросил:

— Напомните вечером, дам квитанцию в кассу.

Вечером она получила рубль.

Янка погрузилась в грустные размышления, поняв, что нужда стоит уже за порогом и скоро встретится с нею лицом к лицу.

Янка хорошо знала, что хористки даже при полном сборе получали по пятьдесят копеек, а то и вовсе гроши. Только сейчас она поняла, отчего лица актрис такие усталые и изможденные.

Теперь Янка увидела много таких вещей, каких не замечала раньше, а если и замечала, то не задумывалась над их смыслом. Лишь теперь, когда Янка сама встретилась с нуждой, она поняла, как тяжела эта ежедневная борьба актера с бедностью, часто прикрываемая бесшабашной веселостью на репетициях и спектаклях.

Деланная беззаботность, позирование, шутовство были только видимостью, вернее — вторым лицом этих людей, может быть даже лицом истинным. Теперь Янка увидела унылую жизнь, которая день за днем проходила среди огорчений и неустанной борьбы.

Она почувствовала, что ее тоже засасывает топкое болото, где идет непрерывная схватка всех со всеми, где враждебно встречают каждого, кто пытается отнять роль или урвать от жалованья.

До сих пор Янка была зрителем, сейчас она сама готовилась вступить в борьбу.

Подсознательно Янка ощутила, как шатки театральные подмостки, как крепко нужно держаться, чтобы не упасть под ноги другим и дойти до цели. Сколько надо приложить усилий, воли, сколько претерпеть, как надо ни с кем и ни с чем не считаться, чтобы дойти…

— Дойти!.. Дойду! — убеждала себя Янка, стараясь отогнать мрачные видения, которые настойчиво преследовали ее после гадания Мецената.

Ежевечерние ожидания у кассы после спектакля, когда приходилось выпрашивать деньги, омрачили душу девушки, наполнили ее горечью.

Тем сильнее жаждала Янка получить настоящую роль, что помогло бы ей вырваться из этого омерзительного хора, но получить роль не удавалось, и это глубоко оскорбляло, причиняло невыразимую боль.

Котлицкий неустанно кружил возле нее, признаний не повторял, но выжидал.

С Владеком у нее установились приятельские отношения, и тот во всеуслышание объявил, что Янка бывает у его матери.

Она и в самом деле несколько раз была у Недельской, встречались они часто то в театре, то на улице, и невозможно было отделаться от назойливых приглашений старухи. Недельская все следила за Владеком и уже подозревала его в симпатии к Янке.

Ухаживания Владека Янка принимала равнодушно, как и полные почтительной любезности слова и взгляды Котлицкого, как конфеты и букеты Мецената, которые тот присылал ежедневно.

Ни один из трех робких обожателей не волновал ее сердца; своей холодностью она держала их на почтительном расстоянии.

Артистки посмеивались над Янкиной непреклонностью, но втайне завидовали ей. Янка не отвечала на колкие замечания, иначе на ее голову посыпался бы целый град насмешек.

Хорошо ей было только с Глоговским, который все свободное время проводил в театре на репетициях своей пьесы. Он откровенно выделял Орловскую среди других женщин, только с ней разговаривал серьезно, только ее ценил как человека. Янке это очень льстило, и она была ему благодарна. Ей нравились парадоксальность и прямота суждений Глоговского о самых щекотливых сторонах общественной жизни, нравилось и то, что он никогда не пытался говорить с ней о любви, не лицемерил. Они часто ходили вместе на прогулку в Лазенки. Глоговский был Янке искренним другом, она ценила в нем не мужчину, а благородную натуру, которой несвойственна мелочность. После генеральной репетиции «Хамов» они вместе вышли из театра.

Глоговский в этот день был мрачнее обычного, чаще говорил «пусть сдохну» и «считай до двадцати», — беспокоился о предстоящем вечере, но смеялся, как всегда, заразительно.

— Может быть, проедем на конке в Ботанический, а?

Янка кивнула, и они поехали.

Там они нашли уединенное место возле бассейна, под развесистым кленом, и некоторое время сидели молча.

В саду было пусто. Кое-где на скамейках, разморенные жарой, сидели люди. Последние розы яркими пятнами пробивались сквозь зелень низко склонившихся ветвей; с большой клумбы доносился резкий запах левкоев. Изредка в густой листве звучали сонные голоса птиц, деревья стояли неподвижные, будто прислушивались к солнечной тишине августовского дня. Только иногда одинокий лист или сухая веточка, покружив в воздухе, падали на газон. Золотые полосы солнечного света просачивались сквозь кроны, образуя на траве подвижную мозаику из пятен, мерцавших, как бледная платина.

— Черт бы побрал все! — бросал время от времени Глоговский в тишину и исступленно ерошил волосы.

Янка смотрела на него молча, жаль было нарушать овевавшее их спокойствие, тишину засыпающей от избытка тепла природы; душа таяла в приливе небывалой нежности, ни на что не направленной и наплывавшей откуда-то издалека, из голубизны, от белых, прозрачных, медленных облаков, из темной зелени деревьев.

Девушка с наслаждением вдыхала запах левкоев, Глоговский же никак не мог усидеть на месте, он то оглядывался по сторонам, то в упор смотрел на Янку, теребил свои волосы, и Янке казалось, что он вот-вот признается ей в любви.

— Да скажите же что-нибудь, или я ошалею, сойду с ума, — крикнул он наконец.

Янка рассмеялась — так забавен был в эту минуту Глоговский и так далек от любовных мечтаний.

— Поговорим ну хотя бы о предстоящем спектакле…

— Вы хотите окончательно убить меня? Пусть я сдохну, но я, наверное, не выдержу до вечера!

— Вы же мне говорили, что это не первая ваша пьеса…

— Да, не первая, и все же меня каждый раз трясет, как в лихорадке, в последний момент всегда обнаруживаю, что написал свинство, мерзость, халтуру.

— Я не знаток, но мне пьеса очень понравилась — она такая искренняя.

— Это вы серьезно? — обрадовался Глоговский.

— Вы же знаете, я не посмела бы солгать.

— Видите ли, я сказал себе, что если только пьеса провалится, то… пусть я сдохну, но…

— Бросите писать?

— Нет, исчезну с горизонта на несколько месяцев и напишу другую… Напишу другую, третью… Буду писать до тех пор, пока не напишу совершенно безупречную. Должен! Хотя бы даже подох от работы! Готов наняться в театр, чтобы получше его узнать… Вы думаете, можно перестать писать? Можно обезуметь, повеситься, сдохнуть, но не перестать писать! О, этого я не смогу. Ну, скажите, для чего мне тогда жить? — спрашивал Глоговский.

На его чистом некрасивом, угловатом лице появилось выражение напряженного удивления, будто он только сейчас впервые задал себе вопрос: для чего жить, если не писать?

— Как вы думаете, Майковская будет хорошей Анткой, а? — спросил вдруг Глоговский.

— Кажется, роль в ее духе.

— Морис тоже будет неплох, но остальные… Убожество, собачья выставка! Верный провал!

— Мими совсем не знает деревни и очень смешно говорит на диалекте.

— Слышал. От ее щебетанья у меня все нутро перевернуло! А вы знаете деревню? Бог мой! Почему не вы играете эту роль?

— Потому что мне ее не дали.

— Что же вы раньше не сказали? Пусть сдохну, я бы разнес театр, но роль отдали бы вам! Все сговорились против моих бедных «Хамов», и вы тоже хотите меня доконать!

— Я не смела вам говорить; впрочем, директор дал мне Филиппову.

— Пустяки, эпизод! Может сыграть кто угодно. Пусть сдохну, но чует мое сердце, Мими будет лепетать, как субретка в оперетке. Что вы натворили… Бог ты мой! Может, думаете, жизнь — красивая оперетка? Ошибаетесь!

— Я уже кое-что знаю об этом… — ответила Янка с горькой улыбкой.

— Вы пока еще ничего не знаете… Узнаете позже. Впрочем, женщине легче — сам рок служит дамам галантным кавалером — подает руку и ведет через самые трудные места. Мы же с тяжким трудом вырываем свою долю и за ничтожный выигрыш платим бог знает как дорого.

— А женщины ничем не платят?

— Знаете ли, бывает обычно так: женщины, особенно на сцене, лишь малой долей успеха обязаны себе, своему таланту, главным же образом — любовникам, которые им протежируют, а в остальном — сонму мужчин, которые лелеют надежду когда-нибудь им протежировать.

Янка хотя и почувствовала себя уязвленной, но возразить не могла, ей тотчас представилась Майковская, а за ней Топольский, Мими и где-то в тени Вавжецкий, Качковская и один из журналистов, и так почти у каждой, и она только грустно, ничего не ответив, опустила голову.

— Не сердитесь на меня, пожалуйста, к вам это еще не относится. Просто я кое-что вспомнил и констатирую факт.

— Нет, я не сержусь, я признаю вашу правоту.

— С вами так не будет, я чувствую… Идемте, пора! — спохватился Глоговский, срываясь с места.

— И еще хочу добавить, — обратился он к Янке, когда они шли по Уяздовской аллее обратно к театру. — Повторю то же, что предлагал в первый день нашего знакомства в Белянах: останемся друзьями! Что и говорить, человек — животное стадное, чтобы хоть как-то устроиться на свете, нужно всегда иметь кого-то рядом с собою. Одинокому трудно устоять, человек должен опираться, цепляться за других, связывать свое существование с жизнью другого, вместе идти, вместе чувствовать, только тогда он сможет что-то сделать… Да ведь для этого хватит одной родственной души. Останемся друзьями!

— Хорошо, — ответила Янка, — но я поставлю одно условие.

— Скорее, ради бога, может, еще и не приму!

— Так вот… Дайте мне честное слово, что никогда, никогда не будете говорить мне о любви, что не влюбитесь в меня и будете относиться ко мне как старший к младшему. Можете даже поверять мне свои увлечения, делиться сердечными тайнами.

— Согласен целиком и торжественно скрепляю договор словом чести! — обрадовался Глоговский. — А мои условия таковы: полная и безусловная искренность, неограниченное доверие. Аминь!

И они торжественно пожали друг другу руки.

— Союз чистых душ в идеальных целях! — изрек Глоговский, игриво подмигнув Янке. — Мне отчего-то сейчас так весело, что взял бы собственную голову да и расцеловал…

— Это предчувствие победы «Хамов».

— Не напоминайте об этом. Я знаю, что меня ждет. Теперь мы должны проститься.

— И вы не проводите меня до дому?

— Нет, а впрочем, ладно, только я буду говорить о… любви, — шутливо пригрозил Глоговский.

— Тогда до свидания! И храни вас бог от подобной лжи.

— Должно быть, пришлось вкусить этой прелести, если тошнит при одном запахе?

— Идите уж… Когда-нибудь расскажу.

Глоговский вскочил в пролетку и помчался на Хожую, а Янка отправилась домой. Она примерила крестьянский костюм, который ей готовила для «Хамов» мадам Анна. Вспомнив о договоре, заключенном с Глоговским, Янка улыбнулась.

За кулисами и в уборных все жило сегодняшней премьерой. Артисты явились раньше, одевались и гримировались старательней, только Кшикевич, как всегда, полураздетый, с гримом в руках, болтался по сцене, заглядывал в уборные.

Станиславский в те дни, когда был занят в спектакле, приходил за два часа до начала. Сейчас он был уже одет и догримировывался.

Вавжецкий с ролью в руках расхаживал по уборной и вполголоса бормотал свой текст.

Помощник режиссера бегал быстрее, чем обычно, и в дамских уборных спорили ожесточенней, чем всегда, — всех охватило нервное возбуждение. Суфлер следил за установкой декораций и смотрел в глазок на публику, заполнявшую сад. Хористки, участвовавшие в массовых сценах, уже нарядились в простонародные одежды и были совсем готовы в выходу.

— Добек! — умоляла суфлера Майковская. — Золотой мой, ради бога выручай меня! Я знаю всю роль, но, пожалуйста, во втором акте, в сцене с Грегором, суфлируй монолог погромче.

Добек кивнул в знак согласия, а уже через минуту его подхватил Гляс.

— Добек! Будешь пить водку, а? Может, хочешь закусить? — заискивающе спрашивал он суфлера.

— Вместо закуски вели подать пива, — отвечал Добек, расплываясь в блаженной улыбке.

— Дорогой мой, поддержи! Честное слово, сегодня все знаю, но мало ли, вдруг собьешься…

— Но, но! Не подкачай сам, а уж я тебе не дам погибнуть.

И так каждую минуту кто-нибудь прибегал, просил, обещал угостить, а Добек кивал головой и торжественно обещал «поддержать».

— Добек! Мне только первые слова, помни! — подошел после всех Топольский.

Глоговский крутился по сцене, сам устанавливал все внутри хаты, давал советы актерам, то и дело с беспокойством посматривал на первый ряд кресел, заполненный представителями прессы.

— Завтра мне будет жарко! — бормотал он про себя.

Он принялся нервно шагать, не в силах ни стоять, ни сидеть на месте, наконец спустился в сад. Там, остановившись под каштаном, он с бьющимся сердцем смотрел первый акт, но и здесь ему показалось неудобно: видна была только часть сцены, да и за публикой наблюдать было трудно.

Снова вернувшись за кулисы, он через полуприкрытые двери стал смотреть в партер.

Зрители держались холодно, слушали равнодушно: угнетающая тишина наполняла зал. Драматург видел сотни неподвижных глаз и голов, видел даже, как официанты стоят на веранде, забравшись на стулья, и смотрят на сцену. Вслушивался, не пробежит ли шумок по залу… Нет! Тишина… Иногда кто-нибудь кашлянет, зашелестит программой — и снова тишина.

Голоса актеров звучали отчетливо и уплывали в черную массу людей.

Глоговский уселся в самом темном углу на груду декораций и, закрыв лицо руками, слушал.

Спектакль шел гладко, в зале стояла все та же зловещая тишина, за кулисами царило священное безмолвие, актеры ходили на цыпочках. Все, кто не был занят, стояли за сценой и слушали.

Нет! Он не в силах был высидеть!

Драматург слышал баритон Топольского, сопрано Майковской, хриповатый голос Гляса, но все это было не то, не то!

Глоговский не находил себе места, до боли кусал пальцы, вскакивал, пытался куда-то бежать, что-то делать, готов был кричать, потом опять садился и продолжал слушать.

Акт кончился.

Жидкие аплодисменты очень ненадолго нарушали тишину в зале.

Глоговский вскочил и, вытянув шею, с лихорадочно горящими глазами ждал, но услышал только стук упавшего занавеса и быстро нарастающий гул в зале.

В антракте он снова внимательно всматривался в зрителей: выражение их лиц было необычно. Пресса кривилась; репортеры перешептывались между собой, некоторые что-то записывали.

— Холодно мне! — шептал Глоговский, поеживаясь от ледяной дрожи.

Рассеянно, ни о чем не думая, он стал ходить из угла в угол.

Постоянные закулисные посетители ввалились гурьбой и принесли с собой оживление, но не рассеяли беспокойства за судьбу оставшихся четырех актов.

— Поздравляю вас! Резко и грубо, но зато ново! — говорил Котлицкий, пожимая Глоговскому руку.

— Иначе — ни собака, ни выдра, нечто вроде каплуна! — с усилием выдавил тот.

— Посмотрим, что дальше… Публика удивлена: народная пьеса — и без танцев.

— Черт побери! Это же не балет! — буркнул Глоговский.

— Но вы же знаете публику, она обожает пение и танцы.

— Так пусть отправляется в краковский балаган! — посоветовал Глоговский. Он отвернулся и пошел прочь, его душила ярость.

После второго акта аплодисменты были уже довольно продолжительные. Настроение за сценой поднялось.

Цабинский два раза посылал Вицека в кассу узнать, как идут дела. Гольд коротко сообщил в записке: «Хорошо», а во второй раз — «Проданы».

Мучения драматурга продолжались, но теперь они приняли иной характер. Глоговский, услышав долгожданные аплодисменты, немного успокоился и, сидя за кулисами, наблюдал за игрой.

Глядя на сцену, он едва сдерживал свое негодование. Правдивые фигуры его крестьян превратились в безликих персонажей мелодрамы и были похожи на манекены, одетые в сельские наряды. Еще мужчины были более или менее сносны, но женщины, за исключением Майковской и Мировской, игравшей бабу-нищенку, держались из рук вон плохо. Вместо того чтобы говорить, они щебетали, одинаково выражая и любовь, и ненависть, и радость; все было так деланно, искусственно, лишено искренности и правды, что автора душило отчаяние… Маскарад, и ничего больше.

— Острее! Смелей! Энергичней! — требовал он. Но никто не обращал внимания на его призывы.

Глоговский увидел Янку, выходившую на сцену, и на его лице появилась улыбка. Это не ускользнуло от внимания Янки и спасло ее: выйдя на подмостки, она почувствовала себя парализованной, не в силах была произнести ни слова, от волнения не видела ни сцены, ни актеров, ни публики, ей казалось, будто она погрузилась в море яркого света. Но, заметив приветливую улыбку Глоговского, Янка сразу пришла в себя.

По роли она должна была только схватить пьяницу-мужа за шиворот, отругать его и метлой выгнать за дверь. Янка сделала все это слишком резко, но она с такой яростью схватила мужика за шиворот, так ретиво поносила корчмаря, что выглядела настоящей рассвирепевшей деревенской бабой.

Эпизод получился очень забавный, так как мужик оправдывался и упирался, и, когда оба героя покидали сцену, в зале раздался смех.

Глоговский пошел искать Янку. Она стояла на лестнице, ведущей в уборную хористок, и все еще не могла прийти в себя; глаза ее светились удовлетворением.

— Очень хорошо! Получилась настоящая крестьянка! У вас есть темперамент и голос — самое необходимое качество на сцене! — сказал Глоговский и потихоньку, стараясь не шуметь, вернулся на свое место.

— Может, устроить вызов? — шепнул ему на ухо Цабинский.

— Пошел к дьяволу, чтоб тебе сдохнуть! — ответил Глоговский тоже шепотом, и ему захотелось ударить директора по загримированной физиономии. Но тут драматурга осенила новая мысль: он увидел няню, которая стояла неподалеку и очень серьезно, с глубоким интересом смотрела на сцену.

— Няня!

Та неохотно подошла к Глоговскому.

— Скажите, няня, как вам показалась эта комедия? — спросил Глоговский.

— Название-то вовсе несуразное — «Хамы»! Известно дело, деревенский люд — не шляхта, а все ж так охаивать людей — грех!

— Ну ладно! А похожи они на деревенских?

— Надо думать, похожи! Такие они и есть, мужики-то, только вот больно чистенькие да говорят и ходят по-благородному. А вот вы мне скажите, к чему только все это? Господ, евреев и там других городских — ну, этих показывай, а честных хозяев стыдно так выставлять на посмешище и делать из них комедию! Господь бог накажет за такое беспутство! Хозяин есть хозяин, зачем его трогать! — добавила она и продолжала смотреть на сцену еще внимательней и чуть ли не со слезами обиды за своих крестьян-тружеников.

Глоговский не успел выразить свое удивление, как закончился акт и раздались громкие аплодисменты. Вызывали и автора, но он не вышел.

Несколько журналистов пришли пожать Глоговскому руку, они хвалили премьеру. Автор слушал рассеянно — он уже думал над тем, как переделать пьесу.

Теперь он явственно увидел мелкие недоделки, некоторую непоследовательность. Он тут же мысленно обогащал, дополнял сцены, менял ситуации и, погруженный в эту работу, уже не следил за четвертым актом.

Аплодисменты гремели вовсю, и снова раздались дружные выкрики:

— Автора! Автора!

— Вызывают, идите же! — шепнул кто-то.

— Пусть я сдохну! Катись-ка, ты, милый, к дьяволу!

Вызывали также Майковскую и Топольского. Запыхавшаяся Майковская разыскала Глоговского.

— Пан Глоговский, идите же скорей! — сказала она и потянула его за руку.

— Оставьте меня в покое! — огрызнулся тот.

Майковская отошла, а он продолжал сидеть и думать. Сейчас его не волновали ни аплодисменты, ни восторженные крики, ни успех спектакля — его угнетало сознание, что пьеса никуда не годится. Размышляя над ее недостатками, драматург оценивал свое детище совсем иначе, и ему все больнее становилось при мысли, что и этот труд затрачен впустую.

Досаднее всего было то, что публика аплодировала грубокомическим эпизодам, собственно фону, на котором должны были раскрыться души его «хамов». Содержание же пьесы не производило на нее особого впечатления.

— Пан Глоговский, вам надо выйти в пятом акте, если будут вызывать, — решительно заявила Янка, которой казалось непростительным такое равнодушие.

— Кто вызывает? Вы же видите, это галерка. А солидная публика и журналисты только посмеиваются. Я говорю, что пьеса плоха, гнусна, настоящее свинство! Вот посмотрите, что завтра о ней напишут.

— Что будет завтра, увидим завтра, а сегодня успех, и пьеса превосходная.

— Превосходная! — с горечью заметил Глоговский. — Если бы вы знали, какая она у меня в голове, какая великолепная и совершенная, вы бы поняли, какое жалкое убожество видите вы сейчас на сцене.

Прибежали Цабинский, Топольский, Котлицкий, и все стали настойчиво уговаривать драматурга показаться публике, но тот и слушать не хотел об этом.

После окончания спектакля, когда весь зал неистово аплодировал и вызывал автора, Глоговский вышел вместе с Майковской, размашисто поклонился, поправил вихор и неуклюже отступил за кулисы.

— Эх, если бы еще танцы, пение и музыка, ручаюсь, играли бы до конца сезона, — заверил его Цабинский.

— Директор, умри, сгори, спейся, но не болтай чепухи! — кричал драматург. — Не хватало только еще, чтобы сюда прибежал буфетчик с теми же жалобами: в пьесе нет музыки, пения, публика много слушает и мало смеется, а потому заказывает только горячий чай и совсем не пьет пива.

— Дорогой мой, но ведь пьесы пишут не для себя, а для людей.

— Да, для людей, но не для дикарей.

Снова пришел Котлицкий и долго в чем-то убеждал Глоговского.

Тот поморщился и ответил:

— Во-первых, я не так богат для этого, во-вторых, не хочу быть «нашим славным и достойным» — это проституция!..

— Вы можете располагать моими средствами… Думаю, что наши давние приятельские отношения…

— Оставим это! — прервал его Глоговский. — Но вы натолкнули меня на мысль. Устроим-ка ужин, только так, в своем кругу, а?

— Хорошо, но список составим сразу.

— Цабинские, Майковская, Топольский, Мими, Вавжецкий, Гляс для развлечения, вы, разумеется. Кого бы еще?

Котлицкий хотел предложить Янку, но не решился.

— Ага! Еще Орловская… Филиппова! Видели, как здорово сыграла?

— Действительно, неплохо, — согласился Котлицкий и внимательно посмотрел на драматурга, подумав, что тот имеет на девушку какие-то виды.

— Ступайте приглашать… я сейчас приду.

Котлицкий отправился в сад, а Глоговский побежал наверх в уборную хористок и крикнул через двери:

— Панна Орловская!

Янка высунула голову.

— Одевайтесь скорее, пойдем ужинать всей оравой, только, чур, не ломаться.

Через полчаса все уже сидели в кабинете одного из самых больших ресторанов на Новом Святе.

Герои дня сразу набросились на водку и закуску: многочасовое возбуждение необыкновенно обострило аппетит. Говорили мало, пили много.

Янка не хотела пить, но Глоговский просил и кричал на нее:

— Будете пить, и баста! На таких благородных похоронах, как сегодня, вы должны выпить…

Янка выпила сначала совсем немного, потом пришлось пить еще; к тому же она почувствовала, что это благоприятно действует на нервы, проходит лихорадочное напряжение и уже нет боязни за судьбу пьесы.

После множества блюд официанты выставили батарею бутылок с вином и ликерами.

— Есть с кем сражаться! — весело кричал Гляс, бряцая ножом по бутылке.

— Пожалуй, падешь жертвой собственной победы, если и дальше с таким жаром будешь атаковать.

— Разглагольствуйте себе, а мы пьем! — вмешался Котлицкий, поднимая рюмку. — За здоровье автора!

— Подавись ты, дикарь! — буркнул Глоговский, поднимаясь и чокаясь со всеми.

— Да здравствует наш славный автор, и да создает он каждый год новые шедевры! — крикнул Цабинский, уже изрядно захмелевший.

— Ты, директор, тоже каждый год создаешь шедевры, но я об этом никогда не кричу.

— Да, да, господа, с божьей и людской помощью! — смиренно согласился Цабинский.

Зажецкая расхохоталась, не удержались и остальные.

— Дай я тебя обниму! Хоть раз не соврал! — похвалил его Гляс.

Цабинская покатывалась со смеху.

— Здоровье директора и его супруги! — провозгласил Вавжецкий.

— Пусть здравствуют и создают с божьей и людской помощью побольше шедевров!

— За здоровье всей труппы!

— А теперь выпьем за… публику.

— Позвольте. Раз я тут единственный ее представитель, значит, мне и все почести. Подходите с трепетом и пейте за мое здоровье. Можете даже поцеловать меня и просить о милостях: прошения рассмотрю и, чем смогу, помогу! — развеселился Котлицкий.

Он взял рюмку, стал у зеркала и ждал.

— Какая спесь, боже мой! И я первая жертва, — произнес Глоговский.

С полной рюмкой, уже покачиваясь, он подошел к Котлицкому.

— Милостивая государыня! Я даю тебе пьесы, написанные кровью и сердцем, оценишь ли ты их по справедливости? — вопрошал он патетически, целуя Котлицкого.

— Если ты, уважаемый автор, будешь писать для меня, если не будешь оскорблять меня грубостью и будешь считаться со мной и сочинять только для меня, чтобы я могла веселиться и развлекаться, я принесу тебе успех.

— Пинка тебе хорошего, и чтоб ты сдохла, — сердито проворчал Глоговский.

Подошел Цабинский.

— Уважаемая публика! Ты солнце, ты сама красота, ты всемогуща, мудра и всезнающа! Для тебя живут, играют, поют Мельпоменовы дети! Скажи, ясновельможная, почему ты с нами так неласкова? Прошу тебя, лучезарная, сделай так, чтобы театр каждый день был полон.

— Любезный! Имей запас денег, когда приезжаешь в Варшаву, большой репертуар, отборную труппу, отличный хор, играй то, что мне нравится, и касса твоя будет ломиться от золота.

— Уважаемая публика! — с пафосом произнес Гляс, целуя Котлицкого в подбородок.

— Говори! — разрешил Котлицкий.

— Почтенная женщина! Награди меня деньгами, а себя вели обрить, в желтый кафтан нарядить, зеленой бумагой оклеить, а мы уж сами отправим тебя куда следует,

— Ждет тебя, сынок, delirium tremens.[33]Белая горячка (лат.).

— Топольский, твоя очередь!

— Оставьте меня в покое! Хватит с меня вашего балагана!

Директорша тоже отказалась; Зажецкая присела в кокетливом реверансе и потрепала Котлицкого по щеке.

— Моя дорогая! Моя золотая! — нежно щебетала она. — Сделай так, чтобы Вавжек не влюблялся всякий раз в новую, и, видишь ли… еще мне очень хочется иметь браслетку, зеленый костюм на осень, шубку на зиму, и… сделай так, чтобы директор платил…

— Получишь чего пожелаешь, потому что желала искренне, вот тебе адрес.

Он подал свою визитную карточку.

— Чудесно! Браво!

— Майковская, можете подойти — заранее обещаю многое.

— Ты старая лицемерка! Всегда обещаешь много, но никогда ничего не даешь! — сказала Меля.

— Гарантирую тебе… дебют через год в Варшавском театре и верный ангажемент.

Майковская небрежно повела плечами и села.

— Панна Орловская…

Янка встала; голова у нее кружилась, но эта шутка казалась такой забавной, что она подошла и попросила:

— Хочу лишь одного — играть. Пожалуйста, пусть мне дадут роль!

— Уговорим директора дать тебе роль.

— Ах, прекратите, это уже скучно… Котлицкий! Иди сюда, выпьем еще.

Пили уже не стесняясь. Комната наполнилась шумом и табачным дымом. Каждый доказывал свое, в чем-то убеждал соседа, и все уже порядком охмелели и несли несусветную чушь.

Майковская, опершись о стол и отбивая ножом такт на бутылке шампанского, пела. Директорша громко спорила с Зажецкой и не переставая пила малагу. Топольский тоже пил и о чем-то сосредоточенно думал. Вавжецкий рассказывал Янке анекдоты, а Глоговский, Гляс и Котлицкий спорили о публике.

— Я вам кое-что спою на эту тему, — предложил Гляс.

О такой мечтаю даме,

Чтоб в глаза глядеть годами.

К ней бы лег я под бочок,

Чтоб никто не уволок.

Его не слушали, все были заняты спором.

Янка смеялась, пререкаясь с Вавжецким, и уже плохо соображала, что с ней происходит. Комната начинала кружиться, свечи казались большими, как фонари; безумно хотелось танцевать, огромные зеркала чем-то напоминали озера, и появлялось желание бросать в них бутылки.

Янка тщетно силилась понять, о чем говорит Глоговский, а тот, опьянев, раскрасневшись, со взлохмаченными волосами и галстуком на спине, громко кричал, размахивая руками и воображая, что стучит кулаком по столу, бил Гляса в живот и сплевывал на колени Цабинскому, который дремал рядом на стуле и только бормотал: «Позвольте!».

Но Глоговский не слушал никого, кроме самого себя.

— К черту мнение зрителя. Пьеса — дрянь, я вам говорю!.. А если кто и кричал… вы говорите, они правы, но правда на моей стороне. Вас тысяча, значит, в тысячу раз трудней сказать правду… Один человек это личность, а толпа — стадо, которое ничего не понимает…

— «Громада — великий чоловiк!» — говорит пословица, — многозначительно изрек Котлицкий.

— И говорит глупость! Толпа — это только громкий вопль, она вводит в заблуждение, создает галлюцинации.

— Дорогой мой, ты аристократ и индивидуалист.

— Я Глоговский… Глоговский, мой уважаемый, от колыбели до могилы.

— Что это значит?

— Понимай как хочешь.

— Это не так просто.

— А что ты думаешь, уважаемый филистер, моя душа — одноклеточный организм, ее можно взять на ладонь, сдавить, осмотреть и определить, из какого она материала?! Пожалуйста, без этикеток, пан Котлицкий. Долой классификацию! Вам бы только сортировать, больше вы ничего не умеете!

— Маэстро, ты дьявольски самоуверен.

— Дилетант, я просто сведущ.

— Черт побери! Столько сумасбродства в таком хилом теле, — удивленно воскликнул Гляс, похлопывая Глоговского по груди.

— Гений сидит не в мясе. Жирный человек — это только жирная скотина. Возвышенная душа не переносит жира. Здоровый желудок — это посредственность, а посредственность — это невежество.

— Все эти формулы не больше, чем ржаные отруби. Для ослов и прочих интеллигентов.

— Dixi,[34]Я сказал (лат.). брат мой! Рейнское говорит твоими устами.

— Начните снова! — прервал их Гляс, пытаясь обнять того и другого за шею.

— Если пить — согласен; если спорить — иду спать, — категорически заявил Котлицкий.

— Так пьем же!

— Вавжек, черт тебя побери! Возьми Мими и еще какую-нибудь ягодку, и устроим маленький хор.

Затянули было какую-то песенку, но петь было уже некому: Глоговский, навалившись на Цабинского, спал, Янка тоже не могла произнести ни слова.

Голоса звучали все громче, но Янку охватила вдруг непреодолимая сонливость, она смутно ощутила, что падает со стула, кто-то ее поддерживает, укрывает, ведет… И она уже в пролетке.

Девушка чувствует рядом что-то, но что это — понять не может, чье-то горячее дыхание овевает ее, чьи-то руки обнимают, слышится стук колес и шепот. Янка едва различает слова и даже повторяет: «Я люблю тебя, люблю!», но понять ничего не может…

И вдруг она задрожала всем телом, ощутив на своих губах горячие, страстные поцелуи. Янка отстранилась и пришла в себя. Котлицкий сидел рядом, сжимал ее в объятиях и целовал. Девушка попыталась оттолкнуть его, но руки не слушались, хотела громко закричать, но не было сил, и она снова погрузилась в глубокий, почти летаргический сон.

Пролетка остановилась, и внезапная тишина разбудила Янку.

Она увидела, что стоит на тротуаре, а Котлицкий звонит у ворот какого-то дома.

— Боже! Боже! — ничего не соображая, повторяла Янка.

Но тут она почувствовала на своем лице горячее дыхание Котлицкого и услышала его голос:

— Идем же!

Охваченная ужасом, Янка вырвалась из его рук. Котлицкий хотел ее удержать, но она с такой силой оттолкнула его, что тот ударился о стену, а Янка побежала в сторону Мокотовской заставы.

Она бежала почти в беспамятстве, ей все казалось, будто кто-то за ней гонится, настигает, хватает… Сердце стучало, как молот, лицо горело от стыда и страха.

— Боже! Боже! — шептала девушка, убыстряя шаг.

На улицах было пустынно, ее пугало эхо, звук собственных шагов, пролетки на углах, тени под домами и вся эта каменная, страшная тишина заснувшего города, в которой, казалось, слышались отзвуки плача, стонов, развязный смех, пьяные крики. Остановившись в тени ворот, она боязливо озиралась вокруг и постепенно припоминала все: ужин, потом как пила вино… пение… как кто-то снова заставлял нить, а среди этих обрывков воспоминаний вырисовывалась длинная лошадиная физиономия Котлицкого, езда в пролетке и его поцелуи!

— Негодяй! Негодяй! — шептала Янка, совершенно придя в себя, и даже стиснула кулаки — такая волна гнева и ненависти нахлынула на нее…

Янку душили слезы бессилия, обиды, и она шла, громко рыдая.

Вставал рассвет. Дверь ей открыла Совинская.

— Не мешало бы возвращаться днем и не будить людей по ночам! — злобно прошипела старуха.

— Негодяи! Негодяи! — Один этот вопль стоял в ее сердце, охваченном протестом и ненавистью.

Янка не чувствовала уже ни стыда, ни обиды, только безграничную злобу; как сумасшедшая металась она по комнате, нечаянно разорвала лиф и, не будучи в силах справиться с волнением, одетая упала на кровать.

Спала Янка в страшных муках, то с криком вскакивала, пыталась куда-то бежать, то вдруг поднимала руку, будто с бокалом, и сквозь сон кричала: «Виват!». Или начинала петь, а потом горячими губами со стоном твердила: «Негодяи! Негодяи!».


Читать далее

Комедиантка
I 13.04.13
II 13.04.13
III 13.04.13
IV 13.04.13
V 13.04.13
VI 13.04.13
VII 13.04.13
VIII 13.04.13
IX 13.04.13
X 13.04.13
XI 13.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть