ЧАСТЬ III. Каменный гость

Онлайн чтение книги Концы в воду
ЧАСТЬ III. Каменный гость

I

С.-Петербург, 10-го сентября. Вернулся сюда вслед за известием, которое сообщил мне Z**. Чудеса!… Процесс наш выигран, и эти деньги, которые мы считали потерянными, достаются-таки нам в руки!… Кто мог предвидеть это?… Вчера целый вечер сидел у Z**. На мою долю, за вычетами, приходится 32 тысячи с лишком. А не далее как полгода тому назад, если бы кто предложил мне за все это дело 3000, я принял бы с радостию!…

М** и служба моя в компании брошены навсегда. Вчера покончил с правлением и получил еще, по расчету, 124 рубля с копейками…

Подарил их хромому писарю, который носит бумага от Z**… Свобода! Как поздно пришла ты, а между тем все так же мила; пожалуй, еще милее теперь, после стольких годов неволи…

Однако, все это не то, и я не знаю даже, зачем я это пишу… Дело вот в чем: я встретил ее… Это было у Горбичевых. Меня представили ей в качестве родственника и приятеля ее мужа. Услыхав мое имя, она посмотрела пристально мне в лицо, потом покраснела, потом избегала меня весь вечер и на мои попытки вступить в разговор отвечала уклончиво.

Когда я спросил: увижу ли я ее мужа сегодня вечером, она обернулась ко мне по первому слову с каким-то окаменелым лицом и больше чем удивленным, почти испуганным взором; словно она ожидала услышать дерзость или, по крайней мере, нескромными намек на прошлое. Но мой невинный вопрос обезоружил ее.

– Да… может быть… не знаю, – отвечала она рассеянно. – А вы спешите увидеть его?

Я стал объяснять, что мы не виделись три года.

– Что ж вам мешает его навестить? – перебила она коротко и сухо.

Я не знал, что на это сказать, и отвечал ей какой-то вздор, прибавив, что я не знаком семейством.

– То есть со мной? Ну, это неправда… то есть неправда, чтоб это могло вам мешать! – договорила она проворно, заметив свой промах, и отвернулась.

Больше мне с ней не пришлось говорить! Я ждал Бодягина, сам не зная зачем, и, не дождавшись, уехал.

Теперь о впечатлении. Должен прежде всего сказать, что я был обманут в своем ожидании. Я почему-то думал, что ее сразу узнаю, а вышло, что не узнал. Между нами стояло что-то искусственное.

Это был след мимолетной встречи, образ, носивший когда-то подлинные ее черты, но я работал над ним впоследствии, переправляя и дополняя так долго и так усердно, что сходство исчезло и на месте живого воспоминания остался какой-то продукт фантазии. Вышла преглупая вещь. Фантазия эта, руководимая последующими догадками, пересоздала ее с головы до ноги превратила в какую-то Борджиа или Бренвильер [19]Речь идет о Лукреции Борджиа (1480 – 1519), представительнице знатного рода, отличавшейся замечательной красотой, умом и образованием. Она сделалась игрушкой неразборчивой политики и низменных страстей своего отца, папы Александра IV, и брата, епископа Чезаре Борджиа. Ей посвящены одна из драм В. Гюго и опера Г. Доницетти «Лукреция Борджиа». Маркиза Мария Мадлена Бренвилъе (урожд. д'Обре) известна тем, что отравила своего отца, братьев и сестер, чтобы присвоить себе их состояние, и совершила ряд других тяжких преступлений, за что была обезглавлена 16 июня 1676 г., со всеми милыми свойствами этого рода характера, написанными на лбу en toutes lettres [20]Со всей откровенностью (фр.). Нужно ли говорить, что я не нашел ничего подобного. Передо мною теперь, как и прежде, стояла статная молодая женщина с простым и свежим лицом, на котором, в эту минуту по крайней мере, не было ничего трагического… Парадный туалет сбил меня окончательно с толку. «Бодягина! Ну, это совсем не то… Но не успел я сказать себе это, как что-то знакомое остановило мое внимание: память попала на след; звено за звеном, правда реального впечатления воскресла во всей своей полноте, и я узнал ее… Это была несомненно она – Ю. III., моя попутчица и любительница хороших сигар. Ее манеры, голос и взгляд, ее светлые волосы и глаза, ее роскошный стан, и страстный подъем плечей, затаенная нега телодвижений – все это было знакомо, и вместе казалось ново, так ново, как будто я никогда ее не видал.

«Фу! Как чертовски похорошела!» – сказал я себе, и, странно, – сердце забилось, как у влюбленного после двухлетней разлуки. И пульс был, конечно, другой, но механика до того похожа, что я испугался. Я не мог себе дать отчета, что со мной делается. Меня влекло к ней какое-то жадное любопытство. Мне трудно было отвести от нее глаза. И я украдкою вглядывался в ее лицо, стараясь найти в нем если не древний знак, по которому, говорят, можно было узнать иных людей, то, по крайней мере, хоть что-нибудь, какой-нибудь след… Нет, ничего! Ни тени!… Она сидела передо мною' весь вечер, гордая и сияющая. Успех написан был у нее на лице и, судя по тому, как ее ласкали у Горбичевых, успех, одобренный светом. Чего же еще?… Она спокойна – значит ей нечего опасаться. Но если ей нечего опасаться, то отчего же она избегала меня? Отчего ее взор, встречаясь с моим, скользил так упорно мимо, и отчего, когда я пробовал с нею заговорить, она обернулась ко мне с таким лицом?… На этот раз в нем было что-то застывшее и немое, но не спокойное. Она была испугана, чем? И что она рассказала мужу, когда воротилась домой?… О, дорого бы я дал, чтобы знать истину. Да как узнать ее теперь, когда все это кануло в воду?… Они уже с год как обвенчаны, и у них есть дочь, и никто их не обвиняет, не трогает. История об отравлении давно поступила в архив тех басен, к которым, натешившись ими до отвращения, публика начинает потом относиться скептически и кончает глубоким забвением. Z** не хочет больше и слышать об этом. Пустяки, мол, все выяснено. Тетушка Софья Антоновна тоже молчит… Забыла? Что же, пора, значит, и мне забыть. К чему ведут все эти вопросы, которые я не могу решить, и эти бесплодные подозрения? Как ни натягивай, а надо же наконец сознаться: я не уверен. Я не могу поручиться, что все это не совпало случайно, и, стало быть, не могу ее обвинить публично. А мимо этого все пустяки. Я не Лекок [21]Полицейский сыщик, герой одноименного романа французского писателя Эмиля Габорио (1832 – 1873)., чтобы открыть через три года то, что не в силах были открыть артисты сыскного дела, люди, которые зубы съели на этого рода вещах.

Что же дальше?… Ничего нет и быть не должно, это ясно как день, а все-таки я пойду к ним… Чувствую, что я глупо делаю, – порчу только себе напрасно кровь и чувствую, что из этого ничего не выйдет, кроме дурачества, а все же пойду… Тянет…


***


Был поутру и не застал никого, или не приняли?… Лучше всего бы сделали, если бы заперли двери раз и навсегда. Тогда и глупости этой конец. Чего мне нужно от них? Я его ненавижу, ее не знаю; я бы желала, чтобы она была за тысячу верст отсюда, а вот, кокетничаю с визитами!


***


Бодягин был… Сейчас, воротясь домой, нашел у себя его карточку и на листе бумаги, особо, несколько слов: «Любезный друг Черезов! Пожалуйста, не финти с визитами, а, благо уже знаком с моею хозяйкой, приезжай просто к обеду, завтра или когда удобно, к 6-ти. П. Б.»


***


Живет как Ротшильд, этот недавний нахлебник и прихвостень знатной родни, который пять лет обивал пороги у К-ва и был недавно еще в долгу по горло… Теперь квартира в 3 000; шестерка заводских, и буфетчик, и метрдотель, и целая шайка челяди… За обедом была довольно большая компания и между нею знакомые имена, хотя в лицо я почти никого не помню. Невольно думается, что я у них тут напоказ, кузен по первой жене и живой свидетель, что между ее родней есть люди, не ставящие ему в счет того, в чем он ни душою, ни телом не виноват…

К вечеру, впрочем, все это разъехалось, и мы пили чай по-семейному. Она сама разливала. Ее опять узнать было невозможно. Сущий хамелеон! Ни следа недавней холодности: мила, внимательна и любезна. Должно быть, он надоумил… Впрочем, она говорила мало и ничего серьезного, он взял это все на себя. Поздравил меня с удачей, расспрашивал, что я теперь намерен делать, журил за старое и уверял, что пора, наконец, взяться за ум…

– Mieux vaut tard, gue jamais, mon cher! [22]Лучше поздно, чем никогда, дорогой мой. (фр.).

Время еще не ушло; напротив, оно никогда не было так удобно. Ты попал сюда в самую пору и в самых счастливых условиях. Когда-нибудь я тебе все это объясню… Сколько, бишь, ты сказал, тебе приходится?… Хо, хо брат! «Только», ты говоришь?… О! Простота! Да ты что думаешь? Тридцать две тысячи чистых, мобилизированных, так что вот взял, да и вывел в любую минуту, это, mon cher, такая армия, с какою немногие вступают в поход. Это, если им дать надлежащий форс, пойдет за полтораста, за двести… Я не имел ничего подобного. Пять лет назад, когда я сошелся с П** и мы оснастили суденышко, с которого, собственно, и началось мое плавание, знаешь ли, сколько у меня было в наличности?… 500 рублей.

– Не может быть!

– Клянусь тебе честью, ни гроша более… Правда, я только что перед тем уплатил тысяч 15-ть долгу, из денег П**, разумеется, но это поставило мой кредит в такое цветущее положение, что через полгода мне дали сорок… Слушай, расскажу тебе.

И он рассказал, довольно цинически, как ему удалось встать на ноги. Потом пошла старая песня: как он получил и продал концессию.

– Это было как раз перед нашею встречей, три года тому назад; помнишь, еще обедали у Бореля и говорили об Ольге?

– Помню.

– У меня это осталось в памяти, потому что она… ты знаешь?… Это случилось скоро после того, в ноябре.

Я смотрел ему прямо в глаза, но не мог уловить его взгляда. – Тебя известили, конечно?

Я отвечал, что получил известие через три недели от Софьи Антоновны.

– Ох уж мне эта Софья Антоновна! Обязан я ей, много обязан!… Чего они только тут не наплели?… Ты слышал, конечно? Ну, скажи, ради Создателя, есть ли совесть? Хотя, конечно, о совести нечего говорить, когда у людей в голове нет здравого смысла… Пойдем в кабинет.

Мы пошли в кабинет, а она куда-то, должно быть в детскую… У нее есть дочь, грудной ребенок.

– Много обязан! – ворчал Бодягин. – Много!… Садись, потолкуем. Я рад, что ты наконец воротился, рад между прочим и потому, что теперь есть хоть один живой человек, которому я могу рассказать по-приятельски все, что я вынес в ту пору… Хочешь сигару?

В кабинете горела одна большая лампа под абажуром, который сосредоточивал свет в небольшом кругу. Мы сели с ним у камина: я боком, а он спиною к лампе. Лицо его было так слабо озарено багровым отблеском кокса, что я не мог хорошо разглядеть выражения.

– Да, – продолжал он, вздохнув, – наделали они мне в ту пору хлопот! Благодаря им и только им одним, я вынужден был показать это письмо, которое прекратило следствие… Ты имеешь понятие, как это было? Постой, я тебе расскажу, только на вот, сперва прочти.

Он достал из стола письмо Ольги, то самое, о котором писал мне Z**. Он не мог ничего хуже выдумать, но об этом после.

– Ну что? – спросил он, когда я кончил. – Ясно, не правда ли?

– Ужасно! – вырвалось у меня. Но он не понял, к чему это относится.

– Да, – повторил он, – ужасно! И тем ужаснее для меня, что я оплошал в этом случае. Я никогда не прощу себе, что отложил это дело. Я должен был ехать к ней в Р** немедленно, добиться, что это значит, и успокоить ее. Только мне в голову не пришло. Я думал, что она так, дурит… Сам посуди: мог ли я верить этому? Мог ли я допустить, хоть на минуту, чтобы она, в здравом уме и в памяти, не только решилась сделать такую глупость, а даже имела ее серьезно в виду?… Из-за чего? – После я понял из-за чего, но в ту пору я был, ей Богу, во всех отношениях за тысячу верст…

Он замолчал и задумался.

– Она писала тебе перед этим? – спросил он минуту спустя.

– Писала раз.

– Ах да, кстати, скажи, пожалуйста, ты был у нее в последний приезд?

– Был.

– И ничего не заметил?

– Ничего, что могло бы навесть на мысль о подобной развязке. Она тосковала, и я нашел ее очень переменившеюся с лица…

– Ну, а помимо этого и помимо лица, – так, вообще?

– Ничего.

– Странно! А впрочем тебе, конечно, и в мысль не могло прийти. Я сам не мог составить себе никакой догадки, пока не узнал, кто была эта… которую видели у нее за час до смерти и из-за которой вышла вся эта сказка насчет отравы… Потом оно выяснилось… какая-то повитуха…

Я вздрогнул, и это не избежало его внимания.

– Жила сперва в Р**, потом наезжала туда. Когда они познакомились, и чего Ольге нужно было от нее на первых порах, неизвестно. Женщины этого рода имеют часто рядом с открытым их ремеслом два или три другие – тайные. Но есть догадки, мало того, почти доказательства, что этот приезд ее был не первый, и нет никакого сомнения, что Ольга через нее получила яд. Трудно только сказать, когда. Я полагаю: ранее, и полагаю, что женщина эта не ожидала того, что случилось, то есть, или ошиблась в средстве, или рассчитывала, что яд не будет принят, по крайней мере, немедленно; потому что иначе она не сделала бы такого дурачества…; Теперь, надеюсь, ты понимаешь? – сказал он, видя, что я молчу.

– Нет, – отвечал я, – не понимаю. Ты хочешь сказать, что она была…

– Беременна; это почти несомненно. Что ж делать? Я ее не виню. Если бы я знал, я бы ее увез из Р** и дал бы возможность скрыть это.

– Ты шутишь?

– Нет.

– Ну, полно, Бодягин, признайся: шутишь?

– Клянусь тебе честью, нет.

– Но это должно было бы открыться?

– Да, если б ранее не открылось другое. Яд было нетрудно найти, это бросалось в глаза и в нос… Остальное могло ускользнуть от внимания. Впрочем, не знаю; я не читал их протоколов; думаю только, что в них об этом не упомянуто, потому что меня об этом не спрашивали.

– Но как могла повивальная бабка дать яд?

– Не знаю; дала. Может быть, и сама не знала что, потому что они вообще не много знают. А может быть, и знала; да ей-то что?… Не ей ведь околевать.

– Что же, ее так после и не нашли?

– Ее-то? Нет. Ее, собственно, вовсе и не искали, так как, на первых порах, не знали, кого искать, а потом, когда это письмо стало известно, нашли, что убийства не было, и следствие было прекращено. То, что я сообщил тебе, дошло до меня как слух, которому я, на первых порах, не придавал значения и уже после, доискиваясь на месте, в Р**, до его источников, вынужден был убедиться, что это правда. Все это, само собой разумеется, дознано было негласно, и стоило мне огромных хлопот, не говоря уже об издержках.

Терпение мое лопнуло ранее, и мне было уже все равно, что он говорит. Я ждал только случая оборвать его так, чтобы он помнил это и никогда вперед не осмелился повторять при мне ничего подобного.

– Ну, – произнес я, – если все это не шутки, то я тебе вот что скажу, Бодягин: хлопоты и издержки твои пропали даром.

– Ты думаешь?

– Да, думаю; мало того, я ручаюсь тебе, что все это вздор. Не знаю, кто сообщил тебе все эти сведения, но кто бы он ни был, он лжет. Я не могу постичь, как ты поверил ему, как ты не плюнул ему в лицо!

– Не горячись, Черезов, – сказал он, но тотчас же вслед за тем, понизив тон, прибавил, – я понимаю, что это тебя шокировало.

– А тебя нет?

– Ну да, и меня сначала, но ты меня знаешь. Я, братец, смотрю на эти вещи совсем иначе. Что ж тут такого особенного, если бы и была… Дело естественное. Мы жили три года врознь, и она была, фактически, уж давно свободна.

– Нет! – вскрикнул я, выходя из себя. – Она не была свободна. Она была твоя вся до конца костей, твоей осталась до смерти, и ты это знал, знаешь лучше, чем кто-нибудь. Как мог ты, зная ее, поверить? Да что я говорю, поверить! Ты сам не веришь этому; теперь, в эту минуту, когда говоришь, – не веришь!

– Трудно не верить факту.

– Какому факту? Кто тебе сказал, что это факт? С тебя даром содрали деньги – вот факт. Я видел ее своими глазами за семь недель до смерти, и она мне открыла всю свою душу… Я знаю, что этого не было. Я голову ставлю, что нет. Это проклятая, подлая ложь, клевета.

Я смотрел ему прямо в глаза, а он смотрел в землю.

– На что же ей была повитуха? – произнес он нетвердым голосом.

– Это была не повитуха.

– А ты почем знаешь?

– Я знаю. Я был у нее в сентябре, как раз после того, когда эта женщина приезжала к ней в первый раз, и Ольга мне говорила о ней… Это была не повитуха.

– А кто же?

– Не знаю, кто… Она приезжала под ложным именем.

Он замолчал, и я тоже. Сигара моя потухла, но мне было не до нее. Мне нужно было немного света, чтобы увидеть его лицо. Возле меня, на столике, стояли свечи и спичечница. Я зажег спичку, потом свечу. Покуда я это делал, он встал и начал ходить по комнате, но не мог совладать с собой так быстро, чтобы скрыть от меня, что в эту минуту происходило с его лицом. Не то, чтоб оно было особенно бледно или как-нибудь очень искажено, но на нем было что-то глубоко встревоженное и озлобленное, что-то, напоминавшее крысу, шныряющую в своей западне, не находящую выхода. Сходство еще было усилено тем, что он бегал взад и вперед, и глаза его бегали, не останавливаясь, то туда, то сюда, во все стороны, кроме того угла, где я сидел.

– Это меня удивляет! – бормотал он, не обращаясь ко мне. -Этого я не знал… Значит, тут было еще лицо… Под чужим именем?… Под каким именем? – произнес он, вдруг останавливаясь передо мной.

– Под именем баронессы Фогель.

– Фогель! Кузины Фогель! Ах, Боже мой! Это странно… Неужели это была она?

– Нет; я тебе уже сказал, что имя было фальшивое.

– Но каким образом ты узнал?

– От Ольги.

– Нет, я не то… Я спрашиваю, как ты узнал, что это была не Фогель?

Я объяснил ему коротко, что я писал об этом из М** и что по этому поводу деланы были справки.

Тревога его росла… «Зачем же она приезжала?» – спросил он глухим, сдавленным голосом.

«Ну, нет, брат, довольно с тебя покуда», – подумал я.

– Не знаю, – ответил я. – Ольга мне говорила об этом что-то, несколько слов, на которые я в ту минуту не обратил внимания.

Мы замолчали, и он опять забегал.

– Ты, стало быть, думаешь, что это та самая, которая приезжала потом, в ноябре?

– Конечно та. Ее узнали в том доме, где она останавливалась.

– Но может быть, – продолжал он растерянно, – может быть, эта, которую, ты говоришь, узнали, и которая приезжала два раза, была не та, о которой тебе говорила Ольга?

– А какая же?

– Да эта… другая…

– Какая другая?

– Бабка.

– Нет, это была не бабка.

– Почем ты знаешь?

– Знаю. Никакой бабки не было. Это ложь!

– Черезов! – вскрикнул он вдруг, останавливаясь. Зная его издавна, я ожидал бешеной выходки, но точно что-то было надломлено в этом человеке. Он постоял, посмотрел, и на лице у него мало-помалу затеплилось нечто похожее на усмешку.

– Ну, Бог с тобой! – произнес он, махнув рукой. – Я не могу на тебя сердиться за то, что ты так горячо берешь ее сторону. Я перед нею, конечно, неправ, и дело, конечно, темное. Оставим его; нечего сызнова поднимать все эти дрязги. Дай руку! Я тебя всею душою уважаю, люблю и надеюсь, что мы с тобою всегда останемся в старых приятельских отношениях.

На этом мы и покончили. Я взялся за шляпу, но он не хотел меня отпустить, и мы просидели еще часа полтора. Вошла она. Болтали о пустяках.

Когда я вернулся домой, горячка моя совсем остыла. Я начал припоминать на досуге случившееся и мог наконец понять, какую глупость сделал. Я вел себя как дитя; вместо того, чтобы выведать что-нибудь, я сам проговорился и выдал себя кругом. Дивлюсь, как я ему не сказал еще, что узнал его Юшу, что мы с нею оба ехали в Р** и что это она отравила Ольгу. О, простота!… Теперь все кончено; они будут настороже и их уже не накроешь врасплох… Сначала, когда я сказал это себе, я был в отчаянии; но за ночь оно прошло, и теперь я спрашиваю себя: жалеть ли, что это так вышло, или поздравить себя? Чего я хочу? Чего мне нужно от них? Покаяния, что ли? Конечно, нет, а если нет, то к чему раскапывать эту грязь?… Конечно, так и кончено, – ну их к черту!

II

Одним из несчастнейших приключений в жизни моей была эта дорожная встреча, а между тем, как случай, она не имела в себе ничего особенного. Кондуктор ночью впустил какого-то господина в купе, где я сидела одна. Господин этот спал, как сурок, несколько станций, потом проснулся, вступил со мной в разговор и, узнав, что я в затруднении по части спокойной квартиры в Москве, предложил мне свои услуги. Мы с ним отправились вместе, нашли какие-то нумера, я почти не видала его. Всего только раз мы сошлись и просидели с ним часа два, курили, шутили и говорили вздор. Ни слова о том, зачем он приехал или зачем я тут, и после этого я его не видала. Самое имя его я узнала случайно. Могла ли я думать, что это будет иметь какие-нибудь последствия? А между тем это-то именно и была ловушка, которую приготовила мне судьба!…

Его звали Черезов. Он служил за границей, в М**, и приезжал на короткий срок. Это был господин лет за тридцать, смуглый, с серьезным лицом и с умными выразительными глазами. Судя по тому, как он вошел в купе и тотчас улегся, я заключила, что не услышу от него ни слова дальше того короткого извинения, которое он мне предложил по-французски. Но я ошиблась. Он был потом очень внимателен и любезен; в Москве, в его нумере, это зашло даже несколько далее, но я была осторожна на этот раз, и все окончилось пустяками.

Три года после того о нем помину не было. Когда я развязалась со Штевичем и вышла за Поля, у меня образовался круг новых знакомств. Но ни малейшей мысли, что я могу его встретить в этом кругу, не приходило мне в голову, как вдруг – это было у Горбичевых, – смотрю: мадам Горбичева подводит ко мне какого-то господина…

– Юлия Николаевна, позвольте мне вас познакомить, если только вы не знакомы уже, Сергей Михайлович Черезов, старый приятель и даже отчасти родня Павла Ивановича.

Что-то знакомое в звуке имени остановило мое внимание на его лице. Смотрю, и лицо как будто знакомо… «Родственник Поля?… Черезов? – промелькнуло в моем уме. Какой Черезов?… Ах!» – и я вдруг узнала его… Все это было так неожиданно, что кровь бросилась мне в лицо, и стало вдруг как-то неловко в комнате, как-то не по себе, особенно когда я припомнила обстоятельства, при которых я встретила этого человека. А тут, как нарочно, Горбичева шепнула, что это родня по первой жене. Я не могла себе объяснить хорошенько чувство тревоги, которое охватило меня при мысли, что и он, вероятно, тоже узнал меня, и что он может при всех напомнить мне нашу встречу. Все это черное, что мне удалось так счастливо схоронить и что лежало под спудом, три года не подавая голоса, вдруг шевельнулось и, словно подкравшись, выглянуло из-за угла.

Надо однако отдать ему справедливость: он не сделал и виду, что узнает меня. Держал себя скромно, и раз только за целый вечер обратился ко мне с каким-то пустым вопросом о Поле. Но нервы мои были уже не прежние, и я, не давая себе даже труда дослушать, так струсила, что, думаю, он не мог не заметить. После того мы сказали друг другу несколько слов, и он оставил меня в покое.

Возвращаясь домой от Горбичевых, я чуть не плакала – так у меня вдруг стало на сердце. «Зачем, – думала я, – зачем это случилось?… Неужели на свете так мало места, что всякий, кого мы когда-нибудь встретили и с кем мимоходом сказали несколько слов, должен потом опять непременно явиться и стать у нас на пути, как человек этот стал теперь на моем, непрошенным гостем, неловким, докучным, опасным свидетелем ненавистного прошлого, которое я и так напрасно стараюсь забыть? Что делать теперь? Надо сказать это Полю». И я сказала.

Услыхав имя, он крепко поморщился.

– Вот черт принес! – проворчал он. – Ты знаешь, кто это?… Это ее двоюродный брат и наперсник, сердечный друг.

– И твой тоже?

– Мой?… Да, пожалуй, мы с ним товарищи и на «ты».

Я колебалась. Он ничего не знал еще о дорожной встрече. Сказать или оставить на божью волю? Последнее было рискованно, потому что теперь это могло открыться и мимо меня. К тому же, думала я, мне нужен его совет, да и ему не мешает быть наготове.

– Постой, Поль, – сказала я, видя, что он собирается уходить. – Я забыла тебе сказать: этого Черезова я встретила… прежде, когда он сюда приезжал.

– Встретила?… Ну, так что ж?

– Погоди, выслушай… Это было в ту пору, когда я ездила в Р** первый раз, на Московской железной дороге, в вагоне, так что мы с ним немножко уже знакомы.

– Как так знакомы?

– Так… мы разговаривали дорогой.

– Ну!

– И стояли в одной гостинице.

– В какой гостинице, где?

– В Москве.

Лицо его вытянулось, и он смотрел на меня в изумлении, как бы недоумевая, что это значит, и ожидая чего-то дальше.

– Ну, – сказал он, видя, что я молчу. – Продолжай, я слушаю. До сих пор все ладно и все как две капли воды на тебя похоже. Связалась дорогою с первым встречным, ехали вместе, стояли вместе… Еще что у вас было вместе?

– Ничего.

– Лжешь! Было!

– Клянусь тебе Богом, нет.

– А почему же ты не сказала об этом в ту пору?

– Я не считала это важным.

– Лжешь!

– Я никогда тебе не лгала.

– Да, это теперь особенно кстати; теперь вот и видно, как ты не лгала. Тьфу! Вот поди, положись на женщину! Петля на шее, каждый шаг рассчитан, а она подхватила прохожего по пути! Мило! Забавно, не правда ли?

Не стану описывать всей этой сцены, потому что она была отвратительна. Расскажу только то, что имело какой-нибудь смысл.

– Славную ты находку сделала! – говорил он, ругаясь и издеваясь. – Ты и сама еще не догадываешься, какую славную, и как это нам с руки… Знаешь, куда он ехал?

– Нет.

– Ну, так я же тебе скажу, чтобы ты могла измерить всю глубину твоего дурачества. Он ехал туда же, куда и ты; ехал к ней в Р**, это теперь несомненно. Я слышал уже давно от кого-то, что он был там около этой поры.

У меня в голове помутилось, и я сидела растерянная. Этого только недоставало!

– Недоставало немногого, – продолжал он. – Недоставало вам вместе туда приехать и погулять там еще сутки-другие.

– Поль!

– Да почему же нет? Молчание. Я утирала глаза.

– Что ж он, узнал? Да полно нюнить, дура!… Отвечай сию минуту, когда я спрашиваю.

– Не знаю, – отвечала я, – может быть. Но если узнал, то не подал виду.

– Намеков не было?

– Нет.

Он долго сидел, сжимая в ладонях виски, и думал.

– Его нельзя так оставить, – сказал он глухо, и вдруг, обернувшись ко мне, добавил: – Чего вздрогнула? У тебя все одно на уме! Выбрось ты это из головы, пожалуйста. Да не пугайся; я не к тому это сказал. Я говорю только, что его нельзя упускать из виду. Надо его обыскать. Он не может знать много, но он единственный человек на свете, который может знать что-нибудь, и в этом смысле заслуживает внимания.

Дней через пять после этого Черезов был у нас; потом через день обедал и просидел весь вечер. Сделано было, что только возможно, чтобы его задобрить и, как казалось, не без успеха. Но после чаю, когда разговор коснулся этой истории, Поль увел его в кабинет, и я до конца не знала что у них там. Помню только, что когда я вошла, все уже было кончено, и оба они показались мне как-то расстроены, особенно Черезов, который был бледен и молчалив, моргал, ежился, щипал себе бороду и кусал усы. Что касается Поля, то он, напротив, болтал без умолку и казался необычайно весел; только меня это не обмануло. Я видела по их лицам, что дело неладно и что у них было что-то. В первом часу он ушел. Мы проводили его в переднюю, жали руки, заставили дать слово, что он у нас будет часто, как можно чаще и без приглашений, к обеду, когда угодно. Но как только захлопнулась дверь, мы посмотрели друг другу в глаза и кинулись чуть не бегом в кабинет.

Лицо его вдруг осунулось.

– Что это значит? – спросила я.

Он опустился в кресло и молча, растерянным взором, смотрел на меня. Мне стало страшно.

– Поль! Ради Бога, не мучь меня!

– Постой, – отвечал он. – Дай отдохнуть… Я устал, как собака… Дай коньяку.

Я принесла ему коньяку. Прошло минут пять. Сердце мое то билось, как птица в клетке, то замирало. Я не могла дольше вытерпеть.

– Да что такое? Ради Создателя!… Скажи что-нибудь, хоть слово!

– Скверно! – сказал он. – Садись, я сейчас тебе расскажу. И он рассказал мне, вкратце что между ними произошло. Поль

пробовал объяснить ему дело по-своему, рассчитывая, естественно, что это удастся так же легко, как с другими, но он ошибся. Тот выслушал, вспыхнул и отвечал ему наотрез, что это ложь. Но, вслед за тем, он и сам увлекся. Он был раздражен до крайности тем, что называл клеветой, и сгоряча высказал Полю такие вещи, которые перепугали того до смерти. Сказал ему прямо в глаза, что Ольга отравлена, что он был в Р** следом за женщиной, которая приезжала туда в сентябре, слышал от Ольги об этом приезде, знает фальшивое имя, которым приезжая назвалась и… что-то еще. К несчастью, он не сказал, что именно, и это, как Поль говорил мне, хватаясь за голову, «хуже всего!» Но он это понял потом, когда пришел в себя, а в ту пору, я, говорит, сто раз благодарил судьбу, что он не сказал мне больше.

– Была минута, – рассказывал он, весь бледный, – когда я думал, что все пропало. Прибавь он хоть слово лишнее, хоть заикнись, и я не знаю, чем бы это кончилось. Я думал, что с ума сойду, или, недалеко до этого, схвачу его за горло. Но он помямлил и замолк. Не помню, мол, говорила что-то, не обратил внимания. Слышишь?… Не обратил внимания!

Я слушала, но с трудом понимала. Мне чувствовалось, словно пол подо мною проваливается и стены, качаясь, грозят задавить. Он посмотрел на меня.

– Эге! Да у тебя губы белые! – сказал он. – Это скверно, потому что мне нужно с тобою серьезно потолковать. На, выпей глоток. – Я выпила. – Слушай. Я не верю ему ни на копейку. Он должен знать больше, чем говорит, и это нельзя так оставить. Надо или все сразу выведать, или зажать ему рот, пока не выведали. Главное, чтоб он не болтал; другой беды я покуда не вижу, потому что знаю его. Он мямля и резонер: будет взвешивать и обдумывать целый год, покуда решится на что-нибудь. А чтобы он не болтал покуда, надо ему замазать рот. Я сделаю все, что возможно, со своей стороны. Ты тоже подумай. Смекаешь?

– Нет, – отвечала я.

– Тьфу, как ты некстати тупа! Надо его купить, говорю я тебе, и ты должна с своей стороны помочь мне.

– Чем?

Он топнул ногой.

– А чем ты испортила дело? Из-за чего мы теперь дрожим и хлопочем, когда могли бы и в ус не дуть? В ту пору небось хватило смыслу поставить весь план вверх дном, а теперь, когда предлагают поправить дело, у тебя не хватает ума понять, что всякая институтка поймет с двух слов? Какой ваш первый и последний урок? Чем вы торгуете с тех пор, как вам в первый раз надели длинную юбку, и до тех пор, пока у вас зубы не выпадут? Чем покупаете и за что продаете людей?… Ну, поняла?

– Поняла.

Он долго смотрел мне в глаза, потом медленно поднял палец и погрозил.

– Только чур, помни, Юшка, не увлекаться!… Играй какую угодно игру, но будь холодна как лед. Помни, что если ты наглупишь еще, то мы оба за это поплатимся дорого, страшно дорого!

Он замолчал, и мы сидели с минуту в раздумье; потом разговор вернулся мало-помалу к догадкам.

– Что он мог узнать от нее? – спросила я между прочим. Поль отвечал, что это трудно сказать. Может быть, ничего, а может быть больше, чем нужно, чтобы потом связать концы с концами в своей голове.

– Ты думаешь, он догадывается, что это я?

– Весьма вероятно. Но это само по себе еще небольшая беда. Мало ли кому может прийти охота догадываться? Повод прямой: ты вторая жена, стало быть, ты и отправила к черту первую. Это вздор! Важно не то, к чему приводит догадка, а то, откуда она идет, ее основания и источники. Это-то прежде всего и надо узнать.

Мы просидели до свету.

III

Был у Софьи Антоновны. Оказывается, что эта басня насчет беременности и прочем известна здесь многим. Слух пущен был в ход два года тому назад, пожалуй, даже и ранее, ибо это пришло сюда в Петербург из Р**. Это зажало рот всем, кому дорога память несчастной Оли. Мало того, это ввело в сомнение даже таких людей, которые знали и знают отлично сами, что это ложь. Тетушка, например, даже озлилась, когда я у ней спросил: неужели она верит хоть на волос этой сказке? А между тем и у ней на уме есть что-то, какой-то ребяческий страх, так сказать, чтобы из темного уголка как-нибудь, паче чаяния, не выглянули рога и хвост той самой химеры, от которой она так усердно открещивается. По крайней мере, она была очень затруднена, когда я пристал к ней с расспросами, отчего она не сказала мне до сих пор ни слова об этом слухе, и отчего она вообще молчит, она, которая громче и дольше всех кричала, что Ольга отравлена, и чуть не в глаза обвиняла мужа? И это не со вчерашнего дня. Ее письмо с известием о женитьбе Поля – письмо, которое я получил в М**, назад тому уже с год, не содержало в себе почти ничего, кроме имени новой жены; никаких сведений об этой особе, никаких подозрений, намеков. Все, чего я теперь успел от нее добиться, – это что люди злы, что кривой толк плодовит на выдумки и что есть случаи, когда честь семейства повелевает молчать.

Все это, признаюсь, вводит в соблазн и меня. Не то, чтобы я усомнился в Ольге, – это немыслимо, но я начинаю думать, что может быть, в основании этой бессовестной клеветы есть нечто, какое-нибудь первоначальное зернышко правды, из которого она развилась и которое сообщило ей эту силу. Легко могло быть, что Ольга действительно имела когда-нибудь дело с подобною личностью. Для этого нет нужды быть непременно беременною. Мало ли есть недугов, мнимых не менее, чем действительных, на счет которых женщина робкая без крайней необходимости не скажет ни слова своему доктору и, худо ли, хорошо ли, всегда предпочтет совет другой женщины. И женщина эта, раз допустив, что такая была, конечно, могла переехать из Р** куда-нибудь поблизости, после чего нетрудно уже представить себе, что Ольга могла воспользоваться ее случайным прибытием на короткий срок, могла даже выписывать ее по железной дороге, для совещаний. Одно только скверно, трудно остановиться на этом пути догадок и решить, где оканчивается нить трезвой истины и где начинается вымысел.

Третьего дня, только что воротился в седьмом часу и сел пить чай, гляжу – входит Бодягин… В духе, лицо веселое.

– Здравствуй, – говорит, – Сергей Михайлович. Что ж это ты?… Я думал, дела, с собаками не отыщешь, а он сидит тут дома один! Что не заглянешь? Жена о тебе каждый день спрашивает. Поедем к ней, она тут недалеко, в опере, и я обещал тебя привезти, если поймаю. Брось чай; после, у нас допьешь. Кстати, у меня до тебя есть дело, пустое; пока одеваешься, я тебе расскажу.

У меня мягкий характер на этого рода вещи. Меня можно взять всегда с нахрапу и увезти куда угодно. Стоит только явиться, как он явился, врасплох, и сказать мне решительно: едем.

– Пожалуй, поедем, – отвечал я, не видя действительно никаких причин, почему бы мне не поехать в оперу.

– Вот что, – продолжал он. – У нас по… железной дороге в понедельник собрание, выборы… Нужен директор, знакомый с движением внешней торговли, и я предложил тебя.

– Меня? – сказал я, до крайности удивленный. – С какой стати меня!

– Так… Это мой выбор.

– Да ты разве хозяин?

– Один из сих.

– Но у меня нет акций.

– Так что ж?… Купи. А не хочешь, и так запишем.

– Нет, – отвечал я. – Спасибо.

– Что ж так?

«Timeo Danaos! [23]Бойтесь данайцев… (лат.)» – хотел я сказать. Но до таких откровенностей мы не дошли, и я, признаюсь, был в затруднении. Нельзя же сказать человеку в глаза, что я не хочу с ним иметь никакого дела.

– Так, – отвечал я. – Нанюхался уж я ваших компании, довольно с меня.

– Ну, полно чудить! Разве тебе предлагают ехать куда-нибудь в ссылку, поденщиком? Тебе предлагают 5 000 в год просто за то, что ты два раза в неделю подпишешь журнал. Это одно только и обязательно, а остальное все – вздор, не труднее, чем вот теперь прослушать «Дон Жуана». Однако поедем, дорогой успеем договорить.

Я надел фрак, и мы отправились… Дорогою сказано было немного. Он мне заметил, что от таких предложений не отказываются, что это глупо. Я отвечал, что, конечно, глупо, но что я восемь лет кряду вел себя рассудительно и что мне это надоело до тошноты.

– До того, – заключил я, – что мне наконец не терпится сделать какое-нибудь существенное дурачество, чтобы убедиться, что я свободен, что я человек и не утратил высшего изо всех человеческих прав.

– Понятно, – сказал он. – Но в таком случае я бы советовал тебе вот что: выбери, братец, ты дурачество подешевле. Влюбись или женись: это будет почти так же глупо, а между тем 5 000 в кармане.

– Ты полагаешь, что это мне обойдется дешевле?

– Ну это, однако… как возьмешься. Я полагаю, что с некоторым расчетом…

– Черт побери расчет! – перебил я. – Мне опротивел расчет!… Хочу наконец пожить без расчета хоть год: лезть на стену или лежать на боку, все равно, только бы не думать о том, что я делаю, а главное, чтоб было глупо, ужасно глупо!

Смеясь, мы подъехали и вошли… Финал увертюры звучал в коридорах. Она была в бельэтаже с какою-то чопорною и раздушенною старушкой, которой Бодягин представил меня. Это была Мерк, та самая, которая приняла ее к себе в дом ребенком и воспитала. Потом, говорят, у них вышло что-то, какая-то ссора или семейный скандал, вынудивший старуху сбыть ее на руки первому встречному. У этого встречного Бодягин ее и купил. Но все это было теперь заштопано и имело приличный семейный вид. Бодягина называла ее маман, та говорила Жюли и с мужем ее обходилась как с сыном.

Не прошло и пяти минут, он исчез куда-то, оставив меня одного со своими дамами. Но мне было не до них, сначала по крайней мере: я их не видел, не думал о них. Я был охвачен гением звука и увлечен в мир дивной, чарующей красоты. Это было сперва насильственно. Я окунался в гармонию как в волну и несколько времени жил безотчетно в чем-то чужом, в потоке образов, мыслей и чувств, расплавленных в воздухе, и в форме звука навязанных мне чьею-то могучей рукой. Мало-помалу, однако, то, что казалось сперва насильственным и чужим, нашло отголосок внутри и этим путем закралось в душу. Это минута, вслед за которой сцена с ее актерами и оркестр исчезают для слушающего, исчезают басы и скрипки, и ему чудится, что на сердце его играет кто-то, сердце его поет; сцена внутри, и он видит на ней знакомые лица, слышит родные, милые голоса. Тогда фантазия его вмешивается, и на тему сердечной музыки импровизирует собственную поэму…

Моя поэма, впрочем, была в связи если не с подлинным содержанием драмы, происходившей на сцене, то, по крайней мере, с одним из лучших ее мотивов.

Героиня – сестра донны Анны – такая же чистая, любящая, прекрасная, и так же оскорблена. Сердце ее разбито, но руки крепко схватили руку предателя. «Ты не уйдешь!… Non sperar sе non m'uccidi, ch'io ti lascio!» [24]Не надейся; пока ты меня не убьешь, я тебя не оставлю! (итал.) Только в моей поэме развязка проще. Он понял, что с нею нечего больше делать, и кончил разом.

– Не правда ли, как смешон этот жених, всегда опаздывающий? – шепчет мне кто-то на ухо… Тени исчезли, и я очнулся. Передо мной и слегка наклонясь ко мне сидела живая, полная силы женщина. На ней было бордовое бархатное платье, в волосах крупная нитка жемчуга. Грудь, руки и плечи Юноны. Она сидела так близко, что я мог чувствовать на щеке ее дыхание. С ее лица веяло прямо в мое лицо огнем затаенной страсти. Я что-то сказал, она отвечала усмешкой и взглядом. Не могу объяснить, что, собственно, было в этой усмешке и в этом взгляде; но я почувствовал вдруг всем существом своим, что эта женщина тянет меня к себе.

Антракт. В ложу вошел какой-то юноша, родственник или питомец «маман», потому что она обратилась к нему с материнской улыбкой. Мы вышли с Бодягиной в коридор, из коридора в фойе.

– Что вы так пасмурны? – спросила она.

Я ей сказал, что опера производит на меня тяжелое впечатление.

– Как странно! А на меня напротив!

Я отвечал, что это совсем не странно. Это как жизнь: для безучастных свидетелей это комедия, а для того, кто всею душою в игре, может быть совершенно напротив.

– Но тут почти сплошь комедия… Все эти люди смешны. Дон Жуан, и жена его, и лакей. А этот несчастный жених! И эта невеста, которая, кажется, так разгневана, а между тем не пускает его от себя! Зачем она не пускает? Это смешно!

– Нет, ужасно! Это фатальная сила минуты, связавшей ее с человеком, которого она должна ненавидеть и презирать.

– Вы думаете? Мне кажется, что она, напротив, любит его.

– Может быть… Но это еще ужаснее.

– Отчего? – сказала она, очевидно, не понимая. – Он грешник, но очень мил. Разве нельзя любить грешника? Или, может быть, вас надо спросить об этом иначе? Ну, я скажу, пожалуй: грешницу и даже большую, но…

– Привлекательную?

– Ну, разумеется.

Я посмотрел ей в лицо. На нем было что-то невыразимо странное. Она шутила, а между тем под шуткою шевелилось что-то другое, словно она боялась втайне того, с чем она заигрывает.

– Знаете, – говорю, – это вопрос, который гораздо труднее верно поставить, чем верно решить.

На этот раз она мне призналась прямо, что не понимает.

– Я бы желала, чтоб вы объяснили это, – сказала она. – Но я боюсь, что мы не успеем.

– Успеем… это не так хитро, как кажется… Грехи, согласитесь, трудно любить, особенно некоторые, но грешницу – это другое дело. Вопрос весь в том: насколько эти две вещи связаны – грешница то есть, или, пожалуй, грешник – с своим грехом. Потому что грехи бывают часто случайные и очень нередко вынужденные. Вы понимаете?

– Понимаю.

– Но вы понимаете: если по списку их числится, в одной Испании, тысячи, то это выходит уже серьезно.

– Я думаю! – отвечала она, смеясь.

– К тому же, Дон Жуан не просто развратник; он, кроме того, и убийца.

– Ну, это случай… Его принудили… Впрочем, конечно, он виноват, но и она сделала тоже большую глупость. Зачем она не пускала его?

Кто-то к ней подошел и раскланялся. Сказали по паре слов. Она заметила, что «пора, сию минуту начнут», но не успели мы отойти, как она воротила меня.

– Постойте, поговоримте еще. Вы не сказали мне ничего о вашем собственном впечатлении.

– Что вам сказать, Юлия Николаевна? Это серьезно. Вслушайтесь в некоторые места аккомпанемента, и вы поймете, что тут невесело. Сквозь звуки пира тут слышится адский хохот и скрежет зубов. Да иначе оно и быть не может. Человек, от которого столько любящих, верных сердец ожидало счастья и который на все наплевал, все опозорил, всем дал вместо пищи камень, если еще не хуже, – такой человек, как он ни храбрится снаружи, не может быть в глубине души спокоен и весел. В сердце его – потому что и у него, я полагаю, есть сердце, – в сердце его глухо грызет, что-то шепчет, что он сам для себя устроил ад. И этот ад, покуда еще незримый, уж слышен. На песню, в которой звучат слова любви, он отвечает хохотом ненависти, презрения и проклятия. Она отвернулась.

– Пойдемте, – сказала она, – пора.

В коридоре, у ложи, мы встретили целое общество, которое окружило ее, как царицу. Я не вдруг понял, что это значит и каким образом все это очутилось тут. Оказалось, что это свита Бодягина, сопровождающая его повсюду. Она состояла из разного рода бонтонной челяди [25]Т. е. отличающейся изысканными манерами, учтивой в обращении. того сорта, что трется около золотых мешков, челяди, знавшей всегда чутьем, где его следует ожидать. Первое, что я услыхал, имело весь вид официального бюллетеня о том, куда Павел Иванович исчез и по какому случаю; второе – было известие, что он будет сию минуту и с кем. Мы были уж в ложе и слушали второй акт, когда он вошел, но свита, должно быть, дождалась его за дверьми, потому что я встретил ее потом, почти всю, у него за ужином.

– Ах, Боже мой! Да у вас целый двор! – шепнул я Бодягиной по-французски.

– Да, – отвечала она с самодовольной усмешкой, – это довольно скучно.

Странное впечатление производит эта женщина, особенно когда нервы настроены, как они были настроены у меня в этот вечер. Это не светлое действие красоты, а томительная отрава проклятой страсти, бесовская прелесть, которая кружит голову и тянет в себя как в бездну!

Обед, потом опять опера; после оперы ужин; утренние визиты, вечерние; записки его руки и ее. Зовут, и я прихожу, сам не могу понять, зачем и как это делается. Мне скверно у них, и я возвращаюсь домой расстроенный, ночи потом не сплю, а между тем не могу отказаться, иду. Что-то слепое тянет меня к ним в дом, и вот уж с неделю, как я у них почти каждый день. Сказал бы, что становлюсь домашним, если бы у них и без меня не было целого легиона других домашних людей, между которыми я совершенно чужой, в кругу которых я плаваю, не сливаясь, сосредоточенный весь в себе, как капля масла в воде. Это какой-то новый и не вполне сформированный мир жизни и деятельности. Конторы, правления, обширная переписка и целые штаты служащих по всем концам России, целые сети связей, интриг, спекуляций, искательств и других отношений, но центра нет или, вернее сказать, есть несколько центров неровной и очень непостоянной силы, вокруг которых все это группируется и кружится. Я, впрочем, стою вне сферы их действия и не чувствую к ним никакой аттракции [26]Т. е. влечение (от французского attaction,). Меня тянет в другую сторону. Мне нужно ее. Вопрос: что такое она? – крепко интересует меня, и я изучаю ее то вблизи, то издали, смотря по тому, как позволит толпа, ее окружающая. К несчастью, я не могу заняться этим как следует, то есть обдуманно и спокойно. Я изучаю ее на собственный риск и страх как медик, который пробует на себе гашиш или опиум, или как зоолог, который взял в руки змею неизвестной породы. Мне любопытно и страшно, и еще что-то, что может быть хуже всего. Бывают минуты, с глазу на глаз с нею, когда меня охватывает огнем, после чего я чувствую, словно вся кровь у меня отравлена каким-то незримым, но жгучим ядом. Тогда мне становится дурно, и я проклинаю ее, готов все бросить, готов бежать от нее без оглядки, как от чумы.

Она неглупа, в обыденном смысле, но у нее нет нравственного понятия. Ей надо доказывать и объяснять по пальцам такие вещи, которые развитой ребенок пятнадцати лет поймет с двух слов. Так, например, по поводу этого разговора в антракте, который у нас возобновился потом раза два, она с трудом поняла, о каком еще аде я говорю, кроме того, в который Дон Жуан проваливается фактически; и хотя она прямо не признавалась, что статуя, черти и прочее действуют на нее гораздо сильнее музыки, но я догадываюсь, что это так. Когда я сказал ей, что это только орнаменты, а подлинный ад и ужас в душе, она не спорила, но я весьма сомневаюсь, чтобы она это поняла как следует.

– Вы спрашиваете, – сказала она между прочим, – неужели я не в силах представить себе мучений хуже физических? Но что я знаю об этом, и как я могу представить себе что-нибудь хуже того, чего я не испытала? Да и вы тоже. Вы не горели не только в вечном, но и в простом огне. Почем же вы знаете, каково это и есть ли на свете что-нибудь хуже?

Вопрос, впрочем, сам по себе неглуп; но за ним чувствуется что-то непроходимое… Потемки… чаща… Вглядываешься и, не видя пути, припоминаешь с каким-то странным чувством первые строки «Ада» [27]Далее процитированы строки из «Божественной комедии» Данте Алигьери.

На склоне юности моей, отягощенный сном,

Путь истинный я потерял и, в поисках напрасных,

Забрел в дремучий лес. О, как скажу, сколь тяжек был

Скитальцу этот лес пустынный и угрюмый…

IV

Недели три я была сама не своя: не ела, не спала, гадала, молилась, ставила свечи перед иконами и часто, по целым часам, сидела над колыбелью моей малютки, в горьких слезах раздумывая о том, что с нею будет, если меня постигнет несчастье. Тень Ольги, с блестящими, страшно расширенными глазами и вздутым лицом, в последний год оставившая меня немного в покое, стала опять моей неразлучной подругой, и никогда она не казалась мне так страшна, никогда я не мучилась так при мысли, что не могу от нее отвязаться. От Поля я мало имела помощи. Он вообще не любил, когда я расстроена или печальна, и требовал, чтобы я всегда являлась к нему с веселым лицом, а до того, что под этим лицом, ему было мало дела. Это всегда огорчало меня, но теперь стало как-то особенно тяжело и обидно. «Что ж, – думала я, – разве я ему не жена и разве у нас теперь не все общее?» Казалось бы, так естественно искать совета и утешения у человека – единственного на свете, которому я могла все открыть и который был опытнее, умнее меня, а между тем я часто не смела к нему приступиться, так он стал мрачен, нетерпелив и груб, теперь особенно, когда я, на свою беду, дала ему повод все сваливать на меня.

Черезов что-то не шел, и я уже видела, что это тревожит Поля более, чем он хочет мне показать… Он был всегда так скрытен!

– Поль! – как-то раз сказала я. – Он не идет.

– А, тебе уж не терпится?

Это меня обидело, и я его выругала.

– Ну, поздно уж теперь говорить комплименты!… Мы знаем друг друга… Рада ведь?… Только ты погоди радоваться. Черт его знает, что у него на уме. Может, его и не залучишь теперь сюда.

Опасение это, однако, оказалось преувеличенно. Дня через три он был у нас в ложе и после того стал частым гостем. С одной стороны – это казалось успокоительно, но мы не знали его намерений, и Поль имел все причины его опасаться, потому что он отказался от места, которое было ему предложено. Это случилось в тот самый день, когда Поль привез его в ложу.

– Уж ты, пожалуйста, мне не рассказывай, – говорил он потом, когда мы легли спать. – Уж я его знаю. Мне стоит только на рожу его взглянуть, чтобы сказать наверное, когда он лжет. Восемь, мол, лет жил рассудительно, надоело, хочу хоть с год подурачиться. Ты понимаешь ли, что это значит? Это значит: отваливай, мол, любезный друг, не стоит об этом толковать! Спесь, понимаешь ли, проклятая, старая, барская спесь! Мало была еще в переделке, не выдохлась! У меня, мол, своих 30000; имею право лежать на боку и тыкать тебе в глаза своей незапятнанной чистотою, если еще не хуже чем-нибудь, чего, разумеется, тебе не скажу – ты понимаешь? Но, кроме барства, тут есть еще и другая закваска. Это вот, видишь ли, один из тех книжников, которые, раз ошалев, возмечтали себя богами и с тех пор не могут никак разувериться, не могут понять, что им, как и всем, есть нужно. Они витают в каком-то эфире и все житейское мнится им ниже их высоты. Пока у них водится что-нибудь в кармане, хоть пять рублей, чтоб выйти на улицу джентльменом, в перчатках и в чистом белье, до тех пор к ним и приступу нет. Фыркает себе под нос, как кот, плюет на все и пальцем ни до чего не дотронется. Все подлость, все для него презренно. А вот как дофыркается до того, что рубаху выстирать не на что и зубы приходится положить на полку, тогда ты и купишь его за грош… Черезов этот как раз из таких, и я тебе должен признаться, просто ума не приложу, что мне с ним делать, кроме того, как хватить разве просто в физиономию, да потом пулю в лоб.

– Нет! – вскрикнула я. – Нет! Ради Бога, не говори о таких вещах!

– А что, тебе жалко его?

– Жалко не жалко, а это тоску наводит. Все думается: неужто не кончено? Неужели мало того, что было?

– А что же делать, если окажется мало?… Кто виноват?

Я разревелась. Он встал и вышел, оставив меня на всю ночь одну, с моею тоской, с моими страхами… Бессонная ночь! Чего только ты не приводишь с собою? Какие думы не посетят больной головы, когда подушка под нею в огне и она не находит себе до света покою? Я думала; никогда еще, кажется, даже в ту пору, когда эта проклятая мысль зрела в моей голове, не думала я так много, как в эти дни, потому что я никогда еще не была так одинока. Прежде была у меня хоть няня, думала я; она и теперь есть, да на что мне она теперь? Что я могу ей сказать?… Потом был Яснев, потом Поль. Но Поль теперь стал неприступен, и что я ему ни скажу от души, все только злит его. И еще я думала: как тяжело одиночество! Нет никакой опоры, не к чему прислониться и отдохнуть, все надо идти, идти куда-то, как вечный жид, и все нести на своих плечах. К кому я теперь могу обратиться? От кого ожидать участия и совета? И я вспомнила невольно Яснева. «Ах, – думала я, – если б Яснев был, здесь, мне кажется, я бы не утерпела. Была не была, а уж я бы ему рассказала все. Не знаю, что из этого вышло бы; может быть, он оттолкнул бы меня после этого, но за одно я ручаюсь: рн бы меня не выдал. Нет, он был не из тех людей, которые, как бараны, бегут не оглядываясь, все в одну сторону. У него был свой взгляд на вещи, кроткий и снисходительный, и он любил меня как дитя. Я даже думаю, что он бы меня не оттолкнул, как бы я ни была скверна, хоть вся выпачкана в крови, и тогда не оттолкнул бы. В нем было что-то такое собачье; я разумею, что он был верен и предан мне как собака, без рассуждений и без оценки, так просто…

Какое бы это было счастье, если бы он был тут!… Я бы ему рассказала все… все… и он хотя, конечно, не научил бы меня, что делать, – на этот счет он был плох, – но он бы меня пригрел и утешил».

Все это я вам рассказываю не даром, а для того, чтоб вы знали, в каком состоянии я была около того времени, когда Черезов стал у нас частым гостем. Кажется, я говорила вам, что еще с первой встречи, в Москве, он мне понравился. Он был умен и насмешлив, и это было написано у него на лице. Во взгляде, в лице, во всей фигуре его было что-то особенное, оригинальное. Он мне напоминал один старый портрет какого-то итальянца или испанца, который висел у маман в столовой и которым няня пугала меня еще ребенком, когда я капризничала. Весь в черном был тот, на портрете, худой такой, с большим острым носом и с умными выразительными глазами; борода клином, точь-в-точь, как у Черезова. Помню, иной раз, под вечер, когда мне нужно бывало пройти одной через эту комнату, с каким безотчетным страхом косилась я на его строгое, сумрачное лицо. Мне казалось, что он глядит на меня с притаенной усмешкой на тонких губах и что в этой усмешке есть что-то, словно он знает что-нибудь про меня, чего я и сама еще не знаю! Нечто похожее я чувствовала теперь, когда замечала, что Черезов вглядывается в меня. Я чуяла, что он или знает что-нибудь, или догадывается, и мне казалось, что он недаром тут, что у него есть умысел, который он скрывает; одним словом, что это нечто вроде того неизвестного человека, который в драмах является на пиру и говорит загадками. Не удивляйтесь, пожалуйста, если я вам скажу, что это не оттолкнуло меня, а напротив, расположило к нему. Если вас удивляет это, то вы не знаете женского сердца. Власть, и особенно власть таинственная, внушающая невольный страх, имеет для нас неотразимую прелесть. Не могу вам сказать отчего, но это так… Конечно, меня потянуло к нему не вдруг. Сначала он просто меня встревожил. Потом, когда я узнала, что это друг Ольги и что он был у нее немедленно после меня, я страшно струсила, и бывший услужливый милый мой попутчик вдруг показался мне каким-то «Каменным гостем», предвестником близкой расплаты.

Но вот этот гость обедал у нас и, несмотря на зловещее объяснение с Полем, после которого я не видала его недели три, несмотря на отказ от места, который тоже не предвещал ничего хорошего, оказался однако не каменным. Приехал к нам в ложу, потом с визитом, потом опять обедал и просидел до вечера, был разговорчив, внимателен, мил, со мною особенно. Это ручалось, что тайные цели его, каковы бы они там ни были, не грозят, по крайней мере, немедленною бедою. Страху поубыло, но зато любопытства прибыло, и я стала думать о нем, он овладел моим воображением до такой степени, что у меня скоро мысли не было в голове, которая бы прямым или окольным путем не прикоснулась к нему. В его отсутствие я вспоминала, что он делал и говорил; малейший взгляд, малейшее слово, – все для меня имело значение или, вернее, всему я придавала значение, – какое, об этом не спрашивайте, потому что я и сама не знала. Все путалось у меня в голове, все волновало: одну минуту радовало, другую тревожило, огорчало или пугало, чаще всего пугало, но, не несмотря на страх, я не теряла надежды. Я чувствовала каким-то инстинктом, что он не совсем равнодушен ко мне как к женщине, и, разумеется, делала все, что женщина обыкновенно делает в подобном случае, если она однажды решилась во что бы то ни стало достигнуть цели. Но это было трудно. В первое время, когда мне случалось оставаться с Черезовым наедине, я просто не узнавала себя. Вся прежняя смелость исчезла, и я робела, как обвиненная в присутствии инквизитора. Я все ждала, что он напомнит мне прошлое и затем спросит что-нибудь; куда я ехала, например, или удачно ли было мое путешествие? видела ли я, кого мне нужно было увидеть? И затем начнется допрос… Но никогда допроса не было, и это меня удивляло. Я не могла понять причину, заставлявшую его откладывать объяснение, которое почему-то казалось мне неизбежным. Я спрашивала себя: да так ли это? нет ли тут с его стороны какой-нибудь ловушки? Он говорил о посторонних вещах, а мне все казалось, что он подходит издали к тому, что у него на уме и что только и может его интересовать. В малейшем слове его я искала намека; малейший взгляд его, казалось, пронизывал меня насквозь, и я боялась подумать: что я такое в его глазах?… Какая презренная, гадкая тварь! И это меня так мучило, мне так хотелось узнать поскорее худшее, что я чуть не сама шла навстречу ему, заводя разговор о таких предметах, которые представляли удобный случай высказываться. Но он не высказывался, и сколько я ни прислушивалась к его речам, я не могла заметить в них ничего похожего на затаенное чувство вражды или презрения. В своих разговорах с глазу на глаз со мной он говорил открыто, часто даже тепло и искренно, и в тоне его речей, в усмешке, во взгляде сквозила скорее жалость, скрываемая под видом обыкновенного, вежливого участия, чем что-нибудь другое. Все это невольно влекло, располагало меня к нему, и мало-помалу к страху стала примешиваться надежда, что в самом худшем случае он будет великодушен и не поступит, как поступил бы другой или, пожалуй, как он поступил бы с другою. А из этого вы, конечно, можете заключить, что я надеялась не на одно великодушие!… Что ж делать? Это был чисто женский, невольный расчет, пожалуй, даже и не расчет, а так – какой-то инстинкт. В большой и внезапной опасности всякий невольно и прежде всего употребляет те средства защиты, которыми наделила его природа, так как они вернее, и он владеет ими лучше других. А у меня, кроме природы, были еще и советы Поля; да что я говорю советы? – требования! Он просто сказал мне, что это необходимо.

Насчет успеха я и сама сначала не знала, что думать. То мне казалось, что я Бог знает как далеко зашла, то, что я даже шагу не сделала. В действительности я точно ушла и дальше, чем думала, да только совсем не туда, куда думала. К чему говорить, куда? Вы сами угадываете. Вы уже поняли, без сомнения, к чему это ведет, когда женщина с таким несчастным темпераментом, как у меня, думает день и ночь о ком-нибудь, кто ей нравится и от кого зависит ее судьба. Малейший толчок, малейшая искра, и человек стал для нее всем, стал ее властелином, идолом. Так и случилось. Едва я успела заметить нечто похожее на огонь с его стороны, как сама была уже вся в огне. Как это случилось, я не могу объяснить, потому что это пришло внезапно и захватило меня врасплох.

Помню, что перед этим я была страшно утомлена. Я проводила уж третий месяц в каком-то безвыходном напряжении всех сил, нравственных и физических. В голове путаница, на сердце тоска, и ни минуты покоя: то гости, то выезды, то Поль тормошит. Поль, несмотря на то, что я была только послушна ему, сходил с ума от ревности и делал мне иногда такие сцены, что я готова была бежать из дома. Мне нужен был отдых, а отдыха не было, и я не знала даже, с какой стороны его ожидать. Но именно это-то чувство беспомощности и придавало мне ту решимость отчаяния, с которой утопающий готов ухватиться за что попало, хотя бы даже за лезвие острой бритвы. В таком состоянии духа я часто ждала появления Черезова с особенным, лихорадочным нетерпением, похожим на то, которое ощущает тяжело больной, ожидающий доктора. Что бы он ни сказал, все кажется лучше, чем неизвестность, а между тем в сердце невольно таится надежда услышать что-нибудь утешительное. И вот нечто похожее на такую надежду шептало мне, что этот Черезов добрый, прямой человек, на слово которого я могу вполне положиться, если он скажет прямо, что знает все, но не ищет моей погибели. «О, – думала я, – какое бы это было счастье и как благодарна была бы я за такое слово! Я бы упала к его ногам и вымолила себе прощение!» И я представляла себе целые сцены: что он сказал бы, что я бы ему отвечала. И сцены эти варьировались в моей голове до бесконечности, но все как-то странно кончалось тем, что я кидалась в его объятия и плакала, скрывая свое лицо у него на груди.

Все это было значительно, но я в ту пору еще не понимала так ясно, как поняла потом, что это значит. Действительность казалась мне так далека от моих фантазий.

Мы с ним сходились довольно часто и говорили, по-видимому, довольно искренно, но все это как-то кончилось ничем. Только он с каждым разом мне становился милее, и вера моя в него росла.

Раз как-то мы с ним сидели наедине; речь зашла о женитьбе. Я, кажется, спросила: отчего он не женится?

– Знаете, Юлия Николаевна, – сказал он, – прекурьезное дело – эта вербовка в свой полк со стороны семейных людей. Все они это советуют. Следовало бы думать, что если не все, то хоть большая часть очень довольны своею службою. А между тем, согласитесь, что это вздор, и что ваш полк куражится только по той причине, что ему струсить некуда.

– Ну, это нельзя сказать вообще, – отвечала я. – Что же бы делали девушки, если бы все смотрели на это, как вы?

– Покорно благодарю! Вы, значит, хлопочете не обо мне, а о той неизвестной, которой нечего будет делать, если я не последую вашему совету?

– Что ж? – говорю. – Если б и так? Почему не желать ей счастья?

– А вы с чего взяли, что я ее сделаю счастливою? При всем желании она может мне надоесть через полгода, и я ее брошу.

– Нет, вы этого не сделаете.

– Ну, так она сделает.

– Полноте, разве вы бы могли полюбить такую?

– Почему же нет?… Разве любовь дается как пенсия, за заслуги?… Собственно говоря, я даже не знаю, за что она дается, да и вы тоже. Ведь вот же вы говорили, что донна Анна могла полюбить Дон Жуана?

– Да, это правда.

– Ну, я хоть и не донна Анна, а все же не поручусь за себя, потому что любовь зла, и трудно что-нибудь рассчитать, когда голова кружится: «Есть упоение в бою и бездны мрачной на краю… и в дуновении чумы…» [28]Цитата из «Маленьких трагедии» А. С. Пушкина («Пир во время чумы»).

– Ах, да! – воскликнула я. – Не правда ли, как это прекрасно сказано?

– Да, сказано хорошо, но согласитесь, что удовольствия этого рода на деле обходятся слишком дорого, чтобы их можно было серьезно искать… Ну, представьте себе какую-нибудь такую бездну в действительности. Вы увлеклись, как только способен увлечься тот, кто любит от полноты живого, горячего сердца, и отдали ей себя всего, со всем вашим прошлым и будущим, со всеми помыслами и упованиями. Конечно, она все примет, на то она и бездна, но спрашивается, на что ей все это и что она может дать вам взамен, кроме минуты дикого упоения?

Я не совсем поняла, но то, что я поняла, ужасно смутило меня. Сперва я, как дура, обрадовалась чему-то, потом мне стало больно, стыдно и дурно до тошноты.

– Живой человек – не яма, – пробормотала я, совершенно растерянная.

Он посмотрел на меня как-то печально.

– Да, – говорит, – конечно… Но если он не живой? Если в нем сердца нет, или оно уже умерло?

Кто-то вошел, и мы замолчали. Я была вне себя и при первой возможности убежала из комнаты. «Он знает все!» – думала я, но, странно сказать, теперь не это уже меня смущало. Меня смущала мысль, что человек этот – такой милый, славный, мог бы меня полюбить так, как он говорит, всем существом своим, если бы я не была такая скверная. Но он ошибается, если думает, что мне не нужно этого и что я оставила бы его без ответа… О! Ни за что! Я знаю цену ему, и я не мертвая: у меня есть сердце…

Короче, мне стало ясно, что я люблю Черезова… Открытие это сбило меня совершенно с толку, и прошло несколько времени прежде, чем я успела прийти в себя, но едва я пришла в себя, как все в голове у меня повернулось вверх дном, и прежде всего мое отношение к мужу. До сих пор я жалела, что между нами нет искренности; теперь поняла, что ее и не может быть. Конечно, он сам был в этом кругом виноват. С тех пор, как он приобрел меня в полную собственность, то обо мне уже больше не беспокоился. Я стала в его глазах не человеком, которому может нравиться или не нравиться что-нибудь, а какой-то тварью, которую он поднял из грязи, вычистил и взял в дом для своей утехи. Со мною не стоило церемониться, а стоило только дать мне понять, что я совершенно в его руках и обязана ему всем, должна только и думать о том, чтобы ему угождать, должна, одним словом, забыть себя и вся погрузиться в него, смотреть на него, как на бога. Не скажу, чтобы это особенно удивило меня: я знала отчасти, что это будет так, но надеялась, что такое состояние все-таки будет сносно. Если хотите, оно и было сносно, пока у нас интересы были одни. Мы были нужны друг другу и связаны крепко. Зная это и зная его характер, я уступала ему в мелочах, а крупных причин к несогласию у нас не было. Теперь все вдруг изменилось. Страстной любви к нему я уж давно не чувствовала, но с тех пор, как я стала думать о Черезове, к которому он сам меня толкнул как приманку, Поль мне совсем опостылел. Самая ревность его сделалась мне ненавистна, и я на нее смотрела, как на ошейник, который только дразнил меня, напоминая, что я у него в зависимости и что ему не нужно уж более меня ублажать, как ублажал когда-то, чтоб я от него не ушла, а стоит дернуть только покрепче да погрозить. Но он ошибся на этот счет, как вы все, господа, ошибаетесь. Он думал, что я не прочь кутнуть при удобном случае, но никак не думал, чтоб я могла серьезно сорваться с привязи и взглянуть на все это как-нибудь иначе, чем он сам на него смотрел. А между тем я смотрела уже совсем иначе. В ту пору, когда он думал, что страх быть открытою заставит меня возложить все надежды мои единственно на него и вверить себя, зажмурив глаза, его руководству, страх этот перестал уже быть моим главным двигателем, и я потеряла всякую веру в его руководство. Все, что у меня оставалось похожего на надежду, каким-то странным путем перенесено было на Черезова. Я говорю – странным путем, потому что и сама не знала, чего должна ожидать от Черезова и почему. Он не делал ни шагу, чтоб разъяснить мне этот вопрос, а между тем я не имела уже почти никакого сомнения, что тайна моя ему известна. И я любила его; мне казалось, что и он не совсем равнодушен ко мне; одним словом – это была такая путаница, такие потемки, из которых не терпелось выйти во что бы то ни стало. Но как? За недостатком лучшего оставалось только одно: самой идти навстречу ему и требовать объяснения.

Долго я колебалась и выжидала, в надежде, что случай придет мне на помощь, но случай не приходил. Тогда я потеряла терпение и раз как-то, запросто, назначила ему свидание у себя.

V

Я был у нее недавно утром, но едва мы успели начать разговор, как вошел слуга с докладом, что гости приехали… Она вся вспыхнула от досады.

– Это несносно! – сказала она, обращаясь ко мне. – Мне не дают вас и на пять минут! Мне мало этого. Месье Черезов! Хотите вы сделать мне удовольствие? Слушайте: завтра Павел Иванович в собрании, и я буду одна весь вечер. Если вы не боитесь соскучиться, то приходите. После обеда, в 8-м часу, или нет, – лучше в 8. В восемь я буду наверно одна.

Я был, и мы просидели вдвоем часа три. Не помню, с чего у нас началось, только она казалась расстроенною и жаловалась, что нездоровится. Я спросил, что с ней?

– Так, ничего, – она закрыла руками лицо и сидела с минуту молча. – Скажите, вам это должно казаться странно?

– Что странно, Юлия Николаевна?

– Да то, что я завладела вами, и что мы так… одни… Но, – заключила она с какой-то странной усмешкой, – это, если не ошибаюсь, уже не в первый раз.

– Да, кажется, – я отвечал, смеясь. – Хотите сигарку? (Она не курила при мне до сих пор).

– Дайте.

Мы закурили; рука у нее слегка дрожала.

– Послушайте, – продолжала она, – вы так скромны и так деликатны, что я наконец не вижу, к чему играть с вами в прятки. Это ребячество. Дайте мне вашу руку и верьте, что я умею ценить ваше молчание. Скажите: неужели вы серьезно думали, что я вас не узнала?

Я отвечал, что не знал: желает ли она меня узнавать.

– Ну, насчет этого я и сама не знала. Встреча тогда была так коротка, что я не могла быть уверена в вас, как теперь уверена. Я могла думать… вы понимаете, я в ту пору была совсем в других обстоятельствах и не дорожила всем тем, чем теперь должна дорожить. Почем я знала, за кого вы меня в ту пору приняли и как вы вследствие этого обойдетесь со мной? И я, признаюсь, немножко струхнула, когда узнала вас. Но потом я сама поняла, что это было глупо… Ужасно глупо! Не правда ли?

Я не знал, что сказать.

– Надеюсь, – отвечал я, смеясь, – что я вам не дал причины меня опасаться?

– О! Нет… Напротив. Вы больше чем деликатны; вы человек справедливый и честный, такой человек, одним словом, который, если он думает дурно о женщине, то может сказать или не сказать ей это в глаза, но никогда не обидит ее за глаза и не осудит без положительных, ясных причин. Не правда ли?

– Да, – говорю, – конечно; только я вас прошу, будьте уж искренни до конца и скажите мне прямо: что вас заставляет предполагать, что я могу о вас думать дурно?

– Ах! – отвечала она вздохнув. – Очень и очень многое. Главное то, что обо мне многие думают дурно. Вы знаете, я в разводе или была в разводе, а это одно уж бросает тень. Затем, мое прошлое, конечно, небезупречно. Виною тому отчасти несчастный брак, отчасти, может быть, и слишком живой темперамент. Меня почти ребенком выдали замуж за человека, которого я ненавидела. Когда-нибудь я расскажу вам это подробно; только я вас прошу заранее, не будьте ко мне слишком строги.

– Полноте, Юлия Николаевна, вы шутите!… С чего вы взяли, что я могу когда-нибудь осуждать женщину за ту мизерную долю свободы, которую она вырывает из рук своих тюремщиков? Скажите мне лучше какую-нибудь другую причину, если другая есть.

– Есть, – отвечала она, подумав. – И вы, как родственник Поля по первой жене, должны ее сами знать. Его обвиняли косвенно или прямо в смерти этой несчастной. Доля подобного обвинения, как ни нелепо оно, должна была неизбежно упасть и на меня. Вы понимаете?

– Понимаю, но вы же ведь говорите, что это нелепо?

– В моих глазах – да. Но люди, видите ли, не церемонятся с заключениями: вторая жена, – ну, стало быть, ясно, она и виновата.

В ответ на это я напомнил ее высокое мнение обо мне.

– Вы, – говорю, – сейчас сказали, что не считаете меня за человека, способного осудить кого-нибудь без положительных ясных причин.

Молчание. Я смотрел на нее, не спуская глаз, а она смотрела на край своей юбки, кусала тихонько губы и морщила лоб, что сообщало ей несколько озадаченный и даже сконфуженный вид. Но это было естественно при таком объяснении.

– Положим, что, впрочем, недалеко от истины, – продолжал я, – что я не могу оправдать Павла Ивановича. Но почему вы думаете, что я переношу на вас долю его вины?

Она молчала в волнении.

– Не знаю, – сказала она, подумав. – Но мне иногда невольно приходит на мысль, что вы со мною не откровенны, что вы таите что-то на душе. И если б вы знали, как мне это больно! Если бы вы знали!… – повторила она дрожащим голосом и вдруг, обернувшись ко мне, схватила меня горячо за обе руки. – Сергей Михайлович! Это нехорошо! За что?… Не мучьте, скажите! Скажите мне прямо, если вы что-нибудь против меня имели, или имеете! Я хочу знать… Мне нужно… Мне дорого ваше доброе мнение, но мне еще дороже правда… Правду скажите мне! Правду!…

Тронутый этой выходкой, я вынужден был сказать ей что-нибудь соответствующее, но это был вздор, который она и сама, вероятно, сочла за вздор, потому что не слушала меня. Лицо у нее было расстроено, на ресницах – слезы. Не выпуская моих рук из своих, она откинулась назад и что-то шептала. Я не успел расслышать; внимание мое было привлечено каким-то запахом, сначала слабым, потом вдруг быстро усилившимся. Это был запах дыма.

– Что-то горит! – сказал я, осматриваясь. Она очнулась.

– Что? Где?

– Это ваша сигара… Вот она, на ковре… Ах, Боже мой! Платье!

– Где? Где?…

– А вот – смотрите!

Край юбки ее в самом деле тлел, и узкая огненная бордюрка внизу росла, дымясь и закручиваясь… В испуге она хотела вскочить, но я схватил ее крепко за руки:

– Куда?… Сидите смирно! Иначе вы будете сию минуту в огне!

С трудом усадив ее, я кинулся на ковер, к ее ногам, и скомкал тлеющий край в руках. К счастью, нигде еще не успело вспыхнуть. Дым скоро исчез, но мне стало невмочь.

– Смотрите, – сказал я, бросив, – не тлеет ли где-нибудь? Она наклонилась; я тер обожженные руки. Лицо ее было так близко от моего, что волосы наши касались.

– Нет, ничего… потухло, но руки, руки ваши обожжены!

Странный тон голоса, которым сказаны были эти слова, за ставил меня посмотреть ей в глаза. Они полны были страсти, и два зрачка их, прямо против моих, светились каким-то янтарным огнем. В голове у меня пошло колесом, и мне стало вдруг страшно – не страшно, а как-то жутко. Я чувствовал, что она сию минуту будет в моих объятиях. Не успел я мигнуть, как руки ее обвились вокруг моей шеи и губы огненным поцелуем прильнули к моим губам.

Когда я пришел в себя, ее уже не было. Она убежала, и я сидел с четвертьчаса один, напрасно пытаясь сообразить, как это все случилось.

В комнату кто-то вошел. Это была ее горничная, которая напомнила, что у меня руки в саже. Я вымыл их и опять остался один.

Наконец она воротилась, спокойная. На ней было другое платье и, я прибавлю, другое лицо, будничное, потухшее, которое было мне хорошо знакомо.

Ни слова о прошедшем.

– Пойдемте в гостиную, здесь пахнет дымом.

Мы перешли в гостиную. Она отворила рояль, села и стала играть. Но ее игра была рассеянна, и лицо часто обращено ко мне с коротким ответом или вопросом.

– Я редко теперь курю… Отвыкла. И Павел Иванович не любит… У вас, однако, теперь другие сигары. Я помню те. Я выкурила всю вашу пачку в деревне, на Волге.

– Вы были на Волге?

– Да; с неделю. Сейчас после того, как я уехала из Москвы.

– У кого?

– У одного приятеля… Озарьева. Село Любуты; это на берегу, недалеко от Твери. А вы?

Я отвечал, что ездил в Р**, к кузине.

– Вы очень любили вашу кузину?

– Да, она была мой дорогой, мой лучший друг.

– Когда вы узнали о смерти ее, вы были очень огорчены? Я отвечал, что чуть с ума не сошел и долго был болен.

– Вы думали, что она была отравлена?

– Да, и думаю до сих пор.

– Почему?

Враждебное чувство зашевелилось во мне при этом допросе. '«А?… – думал я. – Тебе это нужно знать? Смотри, не обожгись». Я отвечал, что мне известны вещи, которые не оставляют места сомнению.

– Что же вам известно?

– Все.

Что-то сорвалось на клавишах, звуки игры стали тише, умолкли, и она обернулась ко мне совсем. Лицо ее было бледно и холодно, словно застывшее, но черты выражали решимость.

– Это неправда.

– Почем вы знаете?

– Тут нечего знать. Это ясно. Если б вы знали все, вы не держали бы этого в тайне. Я, по крайней мере, понять не могу. Как можно, зная такие вещи, молчать? Если она была отравлена, и если она была, как вы говорите, ваш лучший друг…

– Так что же?

– И если вы знаете, кто это сделал?

– Знаю.

– Чего же вы дожидаетесь? Почему не отомстите за ее смерть?

Вопрос был прост, но он затруднил меня в высшей степени, потому что коснулся как раз самого слабого места моей импровизации.

– Почему вы думаете, что я желаю мстить? – сказал я уклончиво.

Эффект вышел совсем неожиданный.

– Как, почему я думаю? – отвечала она, широко открывая глаза. – Я… ничего не думаю. Я… так… спросила. – Лицо ее вдруг оттаяло, решимость исчезла; она сидела сконфуженная и изумленная.

– Я не палач, – продолжал я, – и не чувствую никакой охоты быть палачом.

– Простите, – шептала она, краснея. – Я вижу, что сказала глупость. Выходит, что я еще мало знаю вас и мало умею ценить. Но вы отчасти сами в том виноваты. Зачем, скажите, зачем вы не хотите быть со мной искренним? Или я не заслуживаю доверия? Скажите мне, наконец, хоть это, чтобы я уже знала, что я такое в ваших глазах.

– Послушайте, – отвечал я, – это несправедливо. Вы не можете обвинять меня в неискренности на том основании, что я вам сказал не все. Есть случаи, когда слово равняется делу, и в таких случаях тайна бывает часто фатальной необходимостью. Но я все-таки вам сказал гораздо более, чем кому-нибудь. А вы? Юлия Николаевна! Решите сами, по совести, руку на сердце: кто из нас двух в долгу по части искренности?

Мы замолчали. Она сидела не шевелясь, с каким-то бесцельным, растерянным взором.

– Не знаю, – сказала она минуту спустя. – Но мне что-то сдается, что я вам сказала сегодня больше, чем должна и чем желала сказать, и уж наверно больше, чем вы заслуживаете.

Я вспомнил ее поцелуй, и мне стало немножко совестно. «Действительно, – думал я, – она права; по этому счету я перед ней кругом в долгу…» Не зная, как ей дать знать, что я это чувствую, я взял ее руку и молча поцеловал. Лицо ее прояснилось.

– Ах, да, – сказала она, – покажите руки. Вы очень их обожгли? Бедняжка! Это моя вина. Я совсем разучилась курить. А прежде, помните?… И как это весело было тогда: эта цыганщина, эта свобода! Помните наш разговор?

– Помню, от слова до слова.

– О! В самом деле?… Ну, в таком случае, вы заслуживаете, чтобы я вам сказала. Знаете, я о вас часто потом вспоминала, и… xa! xa! xa! xa! Ну, нет, это уж слишком! И этого я вам ни за что не скажу!

– Как вы испортились!

– В чем?

– Вы были тогда откровеннее.

– Ну, едва ли.

– Однако. Тогда вы мне храбро сказали все, что думали, а теперь трусите.

– О! Это вздор!

– Что вздор!

– То, что я вам хотела сказать.

– Эх, Юлия Николаевна! Знаете, иной вздор дороже серьезных вещей.

– Да, кстати, – сказала она с таким видом, как будто вдруг что-то вспомнила, – а ведь я после жалела.

– О чем?

– Угадайте.

– Попробую, но не берусь попасть прямо в цель, а так, около. Вы жалели о чем-нибудь, чего нельзя было воротить?

– Да, около.

– Ну, а теперь?

– Что теперь?

– Теперь разве нельзя воротить?

– Нет, – отвечала она с грустной усмешкой.

– Почему же нет?

– Так, я стала теперь гораздо требовательнее; стала совсем другая.

– Вот видите, я вам правду сказал, что вы испортились.

– Ах, нет! Но я требую теперь совершенно другого.

– Большего?

– Несравненно большего!

– Что вы имеете?

– Нет. Знаете, это избитая истина, мы все недовольны тем, что имеем, и все ищем лучшего.

Она шалила, вертя перед моими глазами обольстительную приманку, а я ловил ее, как котенок ловит перо на нитке. Это была игра и довольно глупая…

Я ушел от нее в чаду и долго не мог дать себе отчет, что это такое было. Я чувствовал только, что дело вдруг приняло очень крутой оборот и стало серьезно. Я чуть не сказал ей в глаза, что она убийца, она едва не призналась. По крайней мере что-то шептало мне, что мы оба были недалеко от этого. Не струсь я в решительную минуту, потребуй прямо ее признания, легко может быть, что правда сорвалась бы у нее с языка.

Всю ночь я думал о том, что сделаю, если, как это весьма вероятно, я наконец услышу от нее признание? Завязать дело нетрудно, и я ничем, не рискую при этом. Только вот что: теперь, мне кажется, это уже немножко поздно. Тут пахнет уже предательством! Если я ее подведу под суд, то она погибла без всякой надежды на искупление, погибла кругом, как женщина и как мать, а кто в барышах?… Кому это нужно? Мне, что ли? Но, по моим понятиям, справедливость не будет нисколько умиротворена тем, что Юлия Николаевна сгниет на каторге. Конечно, общество вправе себя защищать как может и как умеет; ну и пусть защищается, я ему не мешаю. Но мне-то какое до этого дело? Разве я представитель общества для Юлии Николаевны? Я не судебный следователь, не сыщик и не палач. Я для нее просто Черезов, и как Черезов буду просто убийца, если я это сделаю.

Значит, не сделаю. А если не сделаю, то на что мне ее признание и чего я от нее хочу? Выкупа, что ли?… Увы! Кажется, дело идет к тому, и, кажется, я уже получил задаток. К чему ж я пугаю ее, прикидываясь неумолимым и неподкупным? Вместо того, чтоб хвастать и лгать как лавочник, который лезет из кожи, чтобы ему накинули грош на его гнилой товар, не проще ли было бы сказать ей прямо в глаза, что она убийца, но может быть спокойна; что я не выдам ее, если она заплатит мне то, что я требую? Да, это было бы коротко и просто, и было бы прямодушнее, даже, пожалуй, честнее, чем, наигравшись с нею как кошка с мышью, лизать потом ее руки, те руки, которые уложили в гроб Олю! Но нет! Нужно, вот видите ли, и черту кочергу, и Богу свечку! Нужно наесться грязи так, чтобы губы себе не выпачкать и чтобы это с лица вышло даже красиво, а для этого надо роман себе сочинить. Надо уверить себя, что любовь смягчила сердце убийцы, и что она раскаялась, и что мне жалко ее, просто по-человечески жалко.

Мысли эти терзали меня всю ночь, и поутру я проснулся с ними, нии, в каком только может чувствовать себя человек, не совсем еще потерявший совесть.

VI

Свидание это было странное. Я уронила огонь на платье и чуть не сгорела в буквальном смысле; он пережег себе руки, но получил зато поцелуй. И я чуть не призналась ему в любви; и он сказал мне, что все знает, но не намерен мстить. И мы едва не сошлись с ним на мировую… а между тем ничего, собственно, не было сказано, и все это промелькнуло передо мною, как клад во сне, после которого просыпаешься поутру с пустыми руками, дивясь и жалея.

Я начала с того, что храбро напомнила ему нашу встречу, и при этом призналась, что струсила, когда узнала его у Горбичевых. «Я, – говорю, – не знала, какого вы мнения обо мне, и как вы со мной обойдетесь, но вы вели себя так деликатно, что я теперь составила о вас очень высокое мнение». И я намекнула ему слегка, в чем состоит это высокое мнение, то есть, что он такой честный, хороший, прямой человек, который если и думает что, то скажет это скорее в глаза, а за глаза не очернит. Он не отнекивался, но вместо того, чтоб сказать с своей стороны что-нибудь положительное, возвращал мне только мои же вопросы…

С чего я взяла, что он обо мне дурного мнения? – Я объяснила ему истинную причину так откровенно, как только могла, сказав, что многие обвиняли Поля в смерти первой его жены и что, как водится, доля подобного обвинения упала и на меня. Люди легки на осуждения, объяснила я: вторая жена, ну, значит, и виновата. Он стал отнекиваться, делая вид, что не понимает, с какой стати я отношу это к нему… А сам между тем так и смотрел в глаза.

Это была такая пытка, что я чуть не плакала… Сигара моя упала на платье, но я не заметила. «На что он мучит меня? – думала я. – Зачем не хочет сказать мне правду, когда видит ясно, что я сама на это иду?… Или он думает, что я уж такая тварь, с которой нельзя и объясниться по-человечески?» Не помню, как именно это случилось, только я, наконец, вытерпела и сказала ему в глаза, что это нехорошо, что он не искренен со мною; что он таит на душе что-нибудь, чего не хочет сказать, и что мне это больно, ужасно больно! После того я взяла его за руки и стала уж прямо умолять, чтобы он не мучил меня, а если имел или имеет что-нибудь против меня, то лучше сказал бы мне просто.

Не знаю, чем бы это окончилось, если бы тут не вмешался случай. В комнате вдруг запахло дымом. Мы стали осматриваться и увидали, что платье мое горит. Я страшно перепугалась: он кинулся на колени к моим ногам и начал тушить. Когда я увидела, что руки его обожжены, не знаю уж, что со мною и сделалось. Я упала к нему на шею, потом вырвалась и, горя от стыда, убежала.

Оставшись одна, я просто была в отчаянии. Более часу прошло, как мы с ним сидели вдвоем, и Поль мог скоро вернуться, а я еще ничего не узнала. Потухшие юбки валялись в моих ногах, но я сама была еще вся в огне и жадно глотала холодную воду: один, два, три стакана. Наконец это прошло; я оделась и вышла к нему спокойная. Не знаю, это ли было причиной, или он сам надумался, только на этот раз дело пошло удачнее. Я решилась идти прямо к цели и завела речь об Ольге. Это его раздражало, и он отвечал мне резко. Слово за слово: «Была отравлена». – «Не была». – «Была, мне это известно». – «Что вам известно?» – «Все».

Сердце у меня обмерло. Однако я справилась и, подумав, отвечала ему, что это неправда, потому что если бы он знал, он бы не стал молчать.

Он посмотрел как-то странно, словно его удивил мой вопрос, и отвечал очень просто, что он не желает мстить. Это меня так поразило, что я совсем растерялась и чуть не выдала себя. Не припомню теперь, как именно это было; помню только, что после первых слов я стала опять его укорять, зачем он не хочет сказать прямо всю правду. Он отвечал, что не может сказать всего и что я не вправе его укорять за это, потому что я и сама с ним не искренна.

Тогда, признаюсь, я струсила и, не решаясь идти до конца, свернула в сторону.

– Не знаю, – сказала я, намекая на поцелуй, – кто из нас двух в долгу по части искренности, но, кажется, я вам и так сказала уже сегодня больше, чем следует.

Он понял и вместо ответа поцеловал мне руку. «Чего же еще?» – думала я, чувствуя, что у меня от сердца совсем отлегло. И пробуя осторожно почву, на которой мелькнула мне эта надежда, я стала манить его за собой куда-то… Увы! Я и сама не знала еще, куда!

VII

Опять он со своими услугами! Навязывает паи. Вчера пилил целый час, а я отшучивался: но, наконец, это протерлось и стало сквозить. Ребенок понял бы, что ему предлагают даром. Я так ему и сказал.

– Я, – говорю, – не так глуп, чтобы уж вовсе тут ничего не смыслить; я вижу и сам, что не рискую ничем.

– Так что ж? – говорит. – За чем дело стало?

– Затем, что я не хочу брать даром чужие деньги.

– Чьи ж это чужие?

– Это мне все равно: чьи бы ни было.

– Кончите, господа! – сказала Юлия Николаевна. – Терпеть не могу, когда вы затеваете ваш деловой разговор!

– Постой, сию минуту. А в карты выиграешь – возьмешь?

– В картах есть риск.

Бодягин пожал плечами и сквозь натянутую усмешку его мелькнуло что-то озлобленное.

– Ну, брат, – сказал он, – я уж не знаю, как тебя и понять. То «не хочу, потому что рискованно», то «потому, что риску нет». Ты просто виляешь!

– Нет, Павел Иванович, это напраслина… Я тебе говорю, что мне эта игра противна во всяком виде: с риском, потому что я не желаю, чтобы меня обыгрывали, без риску, наверняка, потому, что я не шулер.

– Что же, мы все, по-твоему, шулера?

– Не знаю. Если, как следует полагать, вы чем-нибудь поплачиваетесь за то, что кладете себе в карман, то, разумеется, нет. Но мне платить нечем, потому что я в ваших делах ни при чем; а даром я не хочу ни гроша.

– Принцип, значит?

– Ну, да, как хочешь толкуй; я о кличках не спорю.

– А если не споришь, так я же тебе скажу, что это такое. Это, брат, спесь. Не хочешь принять от приятеля доброй услуги.

– Ну, пусть будет спесь.

– Тебе, значит, все равно, как я это пойму?

– Нет, я желаю, чтобы ты понял меня как следует, а там величай, как хочешь, это мне все равно.

– Сергей Михайлович! Любезный друг! Это не по-приятельски!

– Да, это очень нехорошо, – подтвердила Бодягина.

– Ну, вот, и вы туда же, Юлия Николаевна! А я надеялся, что вы за меня заступитесь. Полно, брат Павел Иванович! Мы с тобою уже не юноши и не в Аркадии [29]Идеальная страна счастливой, беззаботной жизни, прообразом которой в античной литературе явилась горная область в Греции (в центральной части Пелопоннеса). родились. Мы знаем, что по-приятельски! Не по-приятельски навязывать человеку благодеяния, о которых он не просил и которых он положительно не желает.

– Я не навязываю… Мне любопытно только узнать истинную причину отказа. Разве ты имеешь что-нибудь против меня? Зол на меня за что-нибудь?

– Поль! Что это ты?

– Оставь, пожалуйста! Я знаю, что говорю.

– Нет, Павел Иваныч, не знаешь, – отвечал я. – Это пустые речи на ветер, без всякого повода, и если мы раз начнем в таком тоне, то никогда не кончим.

Бодягин хотел что-то сказать, но, взглянув на встревоженное лицо жены, одумался, встал и вышел.

Она сидела с минуту, прислушиваясь, потом обернулась быстро ко мне.

– Ах! Ради Бога! – сказала она, всплеснув руками. – Зачем вы его выводите из себя? Зачем не хотите сделать ему в угоду такой безделицы? Вы видите, как это его огорчает!

– Не могу, Юлия Николаевна, и вы ошибаетесь, называя это безделицей. Это совсем не безделица – это подкуп.

– Как подкуп? Что это значит?

– Так, у нас с ним есть старые счеты.

– Ах, Боже мой! Вы меня пугаете!

– А вы разве не знали?

Бодягина вздрогнула и уставила на меня встревоженные глаза.

– Успокойтесь, – сказал я. – С моей стороны вам нечего опасаться. Я вам сказал уже это раз, и теперь повторяю еще, что вам нет надобности меня подкупать.

Руки ее опустились; оторопелый, растерянный взгляд блуждал без цели.

– Что с вами? – сказал я, испуганный мертвым цветом ее лица.

– Вам дурно?

Она не отвечала. Я налил воды и подал ей. Зубы ее стучали о край стакана.

Прошло с минуту. Вдруг она сунула мне назад стакан.

– Идет, – шепнула она, прислушиваясь. – О! Бога ради, ни слова при нем.

Это меня удивило, но я не успел спросить объяснения. Бодягин вошел.

VIII

Несколько дней после того я убаюкивала себя надеждой, что Черезов не потребует от меня прямого признания. «На что оно? – думала я. – На что, вообще, формальное объяснение между людьми, которые понимают друг друга? Давеча, когда я упрекнула его в неискренности, он сам сказал, что в жизни часто бывают такие случаи, когда невозможно сказать всего. А я прибавлю: бывают такие сделки и отношения, о которых из скромности лучше молчать. Что ж делать? Он рыцарь, но ведь и рыцари иногда не прочь от сладкой награды».

Так думала я, как вдруг он пришел и тремя словами рассыпал все это в прах. Он просто сказал мне: вам нет надобности меня подкупать. Это случилось после горячего объяснения с Полем, который сманивал его в долю по нашей новой дороге. Поль был взбешен его отказом и, чтобы скрыть это, вышел из комнаты. Мы на минуту остались одни. Тогда и сказаны были эти слова. Они были очень обидны. Он, не задумываясь, поставил все сердечное, что видел с моей стороны, на одну доску с паями, которые Поль ему предлагал, и назвал все это одним словом: подкуп! Мало того, он бросил мне прямо в глаза, что до сих пор было маскировано, то есть, что я открыта. Это ужасно меня испугало, и с испугу весь мой расчет, вся вера в него пошатнулась. Почем я знала, если уже на то пошло, не лжет ли он, утверждая, что не намерен мстить? Может быть, это уловка, чтобы вымолить у меня признание? Может быть, все это входит в план его действий и каждый шаг его, каждое слово рассчитаны? А я?… Но я была так перепугана, что у меня в глазах помутилось, и я едва не упала к его ногам без чувств.

Он дал мне воды. К несчастью, прежде, чем я успела оправиться, Поль вошел.

– Что с тобою? – спросил он, взглянув сперва на Черезова, потом на меня.

– Ничего, – отвечала я. – Так, голова кружится.

– Хм, кружится!… Смотри, чтоб совсем не вскружилась.

Это было, что называется, из огня да в полымя. Я знала уже, чего ожидать, и молила Бога только, чтобы Черезов поскорее ушел. Должно быть он угадал это, потому что в ту же минуту встал и взялся за шляпу.

В дверях Поль сказал ему:

– Так ты отказываешься? Он отвечал, не оборачиваясь:

– Отказываюсь.

Поль воротился с ужасным лицом и прямо ко мне.

– Что у вас тут случилось?

– У нас?… Ничего.

– Как ничего? На тебе лица не было! Говори правду: вы объяснились?

– Нет.

– А?… Отпираешься?… Да что, ты стакнулась [30]Стакнуться (устар.) – заранее, тайком условиться, сговориться., что ли, с ним? И пошла пытка, долгая, отвратительная. Ни ложь, ни правда

не помогали. Он ничему не верил. В голове у него засела мысль, что я его продала, что я любовница Черезова и что мы в заговоре. Кто его знает, может быть, думал уже, что мы затеваем его извести. Он топал ногами, ругался, кричал, грозил убить меня, если я сию минуту не признаюсь во всем, и раза два я, правда, думала, что он это исполнит. В слезах, и не зная, как его успокоить, я, наконец, сказала, что если так, то не хочу и видеть этого человека.

– Я не искала его, – говорю, – ты сам мне его навязал и мне надоело это до смерти. Верь или не верь, как знаешь, это мне все равно, но мне не все равно и я не хочу, чтобы из-за него у нас был ад в доме! Избавь меня от него совсем, чтобы мне не видеть его, чтобы духу его тут не было!

Выходка эта произвела странное впечатление. Его словно стукнуло что-то. Буря упала вдруг. В лице появились забота, недоумение, страх. Он сел и долго сидел, взявшись руками за волосы, как человек, близкий к отчаянию.

– Темно! – ворчал он. – Темно!… Ни зги не видать!… Проклятое, безвыходное сплетение…

– Что это значит? – спросила я, смотря на него с удивлением.

Он словно проснулся.

– То значит, что я тебе не верю; ну, да и ты мне тоже. Нечего, значит, много и говорить… Ну, а насчет того, прочего, ты мне не рассказывай пустяков. Так нельзя. Ты слышала: вон он, каналья, прямо в глаза уже говорит, что не хочет со мною иметь никакого дела! Нельзя, слышишь ли ты? Его нельзя выгнать! А что до того, что надоело, так это еще невелика беда. Сама виновата, сама и терпи… Ну, одним словом, ты понимаешь, я не хочу, чтобы ты с ним совсем разрывала.

– Не хочешь? – воскликнула я. – Да ты знаешь ли, чего хочешь? Ты что мне сейчас говорил? Ты за горло меня хватаешь из-за пустых подозрений, а когда я тебя прошу избавить меня от него совсем, потому что мне это не радость, а мука, ты отвечаешь: терпи! Так нет же, я не хочу терпеть!

– Не хочешь? – воскликнул он бешено.

– Нет! Я и так довольно уже натерпелась из-за тебя. Постой! Дай мне сказать. Да не лезь с кулаками, а не то я людей позову; я закричу на всю улицу, что мы с тобой вместе ее отравили! Стой! Стой! Дай мне сказать тебе правду. Ты мастер толкать других туда, где жарко и где можно руки себе обжечь, да потом их же и попрекать, зачем не умели сделать по-твоему. А ты зачем прячешься, если умеешь лучше? Ты сам попробуй; легко ли то, чему ты учишь других? Ты впутал меня в это проклятое дело; без тебя оно мне и на ум не пришло бы, а вот теперь я у тебя во всем виновата! Зачем я встретила его по пути? А ты зачем отправил туда меня? Зачем не поехал сам? Так и теперь: сам трусишь, меня толкаешь вперед, толкаешь свою жену чужому на шею, а после проходу ей не даешь! Какую жизнь ты мне сделал за это время? Каких насмешек, попреков, брани я от тебя не слыхала? И все за что? За то, что я поступила по-твоему! Возись с ним, как знаешь, сам, и делай что хочешь. Я больше тебе не помощница.

Что-то зловещее, хорошо знакомое, промелькнуло на бледном его лице.

– Смотри, полно так ли?

– Так.

– Эй, Юшка! Я тебе говорю, смотри, не перехитри! Тонко уж больно; на волоске висит. Сорвется, все к черту пойдет, и он первый. Потому, если уже пропадать, то я и его не выпущу. Я ему первому шею сверну.

Сказав это, он повернулся и вышел.

Ужас напал на меня при мысли, что уже не первый раз я слышу эту угрозу. Я не спала всю ночь и не могла придумать, что делать. Одно было ясно: надо предупредить Черезова, во что бы то ни стало и не теряя времени. Но как? Писать ему? Звать к себе? Безумство!

Утром, часу в двенадцатом, Поль уехал. Недолго думая, я оделась и вышла из дому одна. Адрес был мне знаком. Я села на первого попавшегося извозчика и в пять минут была у его дверей.


Читать далее

Николай Дмитревич Ахшарумов. Концы в воду
ЧАСТЬ I. Кузина Оля 13.04.13
ЧАСТЬ II. Жюли 13.04.13
ЧАСТЬ III. Каменный гость 13.04.13
IX 13.04.13
Х 13.04.13
XI 13.04.13
XII 13.04.13
XIII 13.04.13
XIV 13.04.13
XV 13.04.13
XV 13.04.13
ЧАСТЬ III. Каменный гость

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть