IV. "Палац сломяны"

Онлайн чтение книги Кровавый пуф. Книга 2. Две силы
IV. "Палац сломяны"

Длинный, низенький, одноэтажный деревянный дом, с высокой соломенной кровлей, бока которой справа и слева были срезаны, — дом с выдающимся посередине крыльцом, которое таким образом делило его посредством сеней на две равные половины, взглянул на Хвалынцева из вечерней мглы рядом освещенных окошек. По сторонам двора, вокруг и около, можно было разглядеть несколько жилых и хозяйственных построек, разбросанных без всякого порядка, в каком-то хаотическом виде.

Едва вступил Хвалынцев в сени и стал скидать с себя верхнюю одежду, как дверь из залы отворилась и на пороге ее, в сопровождении Свитки, показался сам пан Котырло, и притом с самым радушным, предупредительным видом.

Это был мужчина лет за пятьдесят, весьма еще бодрый и несколько дородный, очень живо напоминавший собою тех неслужащих дворян-помещиков, которые, большую часть своих досугов посвящая лошадям и собакам, арапникам и зайцам, стараются всю наружность свою, весь склад свой, весь тип свой приблизить к типу лихих, старослуживых отставных майоров-поляков, которые любят, чтобы в отставке их титуловали полковниками.

Пан Котырло, пожимая обеими руками руку Хвалынцева и весь расплываясь в сладко-приветливой улыбке, еще в сенях обратился к нему на французском языке с приветствием, которое заключалось в том, что он душевно рад видеть у себя человека родственной национальности, с которым познакомился уже заочно из рекомендации Свитки, и потому-де просит войти в свой дом, как в дом искреннего друга. Это приветствие и весь склад его, очевидно, были уже несколько обдуманы заранее.

Хвалынцев вступил в залу, где и был представлен всему семейству. Ему тотчас же с самой предупредительной любезностью был предложен на почетном месте, возле самого хозяина, стул за длинным чайным столом, вокруг которого сидело теперь все общество. На столе было вдоволь наставлено разных разностей: варений и печений, на которые вообще такие мастерицы польские хозяйки. Тут были и бабы, и мазурки, и сухаречки, и вендл и на, и шинка, и палатки, и кишки, и колбасы — и все это в большом изобилии. Тут же красовались какие-то разнокалиберные, сбродные чашки, блюдцы и стаканы, и глиняная крынка со сливками, прямо с погреба, и великолепнейшие тарелки старого саксонского фарфора под жирными кишками и палатками, и простой молочник с отбитым носком и со склеенною сургучом ручкой.

Все семейство пана Котырло в отношении Хвалынцева сразу же постаралось выказать самый радушный прием.

Сама пани Котырло, высокая худощаво-болезненная женщина, лет уже за сорок, постоянно хранила как бы несколько обиженный и богомольный вид, поджимала губы и закатывала порою глаза, но в сущности казалась бабой не злой. Она держала себя с некоторой церемонностью, очевидно, желая изобразить собой особу весьма хорошего тона. Подле нее лежал ворох корпии, которую она щипала очень тщательно, с богомольным видом сестры милосердия. Такие же ворохи корпии за этим столом Хвалынцев увидел еще перед двумя или тремя особами. Две дочери — две панны Котырлувны, прилежно занятые шитьем мужских сорочек и портов из самого грубого холста, весьма напоминали собой пухлый, сдобный папушник домашнего печенья. Видно было, что они с младенчества и по сей день отлично выкормлены в деревне на сытых помещичьих хлебах. Из себя довольно крупные, сильно и здорово румяные, востроглазые и смешливые, хотя и не очень-то грациозные, они постарались сразу завладеть Хвалынцевым и, вперебой друг дружке, обратились к нему на польском языке с банальным вопросом: "давно ль он в ихних краях и как нравится ему Польша?" — и только тогда лишь, как заметили, что гость их затрудняется ответом, не вполне точно уяснив себе смысл любезных вопросов, обе решились повторить их на языке французском.

— О, мы вас будем учить по-польски. Непременно будем! — тараторили обе Котырлувны. — И мы вас выучим! наверно выучим! И отлично!.. Ведь вы же кое-что понимаете?.. Это такой прекрасный язык!.. Язык Мицкевича!

— Кое-что — да! — согласился Хвалынцев. — В вашем языке есть много общего с русским…

— Мм… то есть с русинским, или вообще со славянским, но не с московским, pas avec la langue moscovite! — заметили ему на это панны, оставшиеся как будто несколько недовольны тем, что Хвалынцев заявил о сходстве польского языка с русским.

Они, в отношении своего гостя, с первых же минут пустили в ход то особое, не больно хитростное и не больно суразное кокетство, которое свойственно большей части этих паненок, выросших среди деревенских усадеб, промеж окольных заматерелых соседей, и все старающихся копировать, впрочем, по большей части весьма неудачно, одну из героинь Мицкевича, сантиментальную Зосю.[7]В "Пане Тадеуше".

Тут было и стрелянье глазами, и наивничанье, вовсе не наивное, и некоторое жеманство, с претензией походить на грацию котенка; но хорошего во всем этом было, по крайней мере, то, что оно казалось искренно. Видно было, что паненки наскучались в деревне и рады-радехоньки новому человеку, да еще молодому, да еще и столь недурному собой!

Молодой панич, их братец, являл из себя довольно красивого, но упорно молчащего юношу, в длинных сапогах и серой чамарке. Кроме этих лиц, составлявших семейство пана Котырло, тут же находилась еще не то племянница, не то сирота какая-то; потом еще нечто блеклое и сухопарое, вроде бывшей гувернантки, а ныне — род компаньонки или ключницы. И та, и другая сидели за шитьем портов и сорочек, точно так же, как и обе паненки.

Когда Хвалынцев впоследствии, под конец уже вечера, нескромно полюбопытствовал узнать, для чего собственно они в восемь рук столь прилежно занимаются шитьем из столь грубого материала, то они в некотором замешательстве сперва значительно переглянулись между собою, а затем уже одна из паненок ответила ему не совсем-то уверенным голосом:

— Это так… просто, для домашних надобностей… ничего более!

Далее от экс-гувернантки, за тем же столом, скромненько и тихонько сидел какой-то дальний, пожилой и притом бедный родственник, конечно родовитый шляхтич, всегда подобострастный к пану и пани; а потом еще тоже родственник, только уже под стать паничу-сыну, казавшийся чем-то вроде великовозрастного, но некончалого гимназиста, который на все очень добродушно, но очень глупо улыбался и пучил глаза. Но за исключением болтливой гувернантки, все это были лица без речей, служившие лишь для пополнения семейной картины и щипавшие корпию. Они и жили, и пили, и ели в Котырловской усадьбе, выказывая за то своим патронам чувства глубокой почтительности и благодарности, выражавшиеся в гуртовом целовании рук у пана и пани, после каждого завтрака, обеда, чая и ужина, причем, впрочем, экс-гувернантка и пожилой родственник самого пана Котырло лобызали не в руку, а в плечо.

— Как вы хорошо сделали, что приехали именно теперь, а не позже! — застрекотала одна из паненок, обращаясь к обоим приятелям, и потому ухитряясь с необыкновенной быстротой одну и ту же фразу произносить по-польски и тотчас же переводить ее, Хвалынцева ради, по-французски. — Я говорю, что вы необыкновенно хорошо и умно сделали, приехавши теперь: у нас тут послезавтра киермаш, гости понаедут, охоту устроим — вот весело-то будет!.. Я вас заранее ангажирую на первую кадриль, — стрельнула она на Хвалынцева.

— А жалоба? — заметил Свитка, указав глазами на ее траурное платье.

Паненка несколько смутилась.

— Жалобу скинем на этот раз! — храбро поддержала ее сестрица.

— А что скажут? — продолжал Свитка.

— Ай, Иезус!.. "Что скажут"!.. Но мы так давно не танцевали!.. Вы, впрочем, не думайте, чтобы мы были дурные польки! — поспешила она заверить. — О, нет! далеко нет! И вы увидите! Мы вам докажем! Но ведь ужасная же скука, а это так редко удается!.. И, наконец, ведь в Вильне танцевали же все, публично, на Бельмонте, да еще как! Самые знатные дамы!..

— Да, но там была политическая цель! — возражал Свитка. — Там граф Тышкевич делал визиты портному и открыто катался с ним в своем экипаже; там первые аристократки танцевали с мастеровыми, с ремесленниками, с лакеями, даже с сапожниками,[8]У поляков, вообще, звание сапожника почему-то исстари пользуется наибольшим презрением, несмотря на то, что из этого цеха у них выходили и выходят патриотические деятели, имена которых приобрели даже некоторую историческую известность, как, например, Килинский, Гишпанский и др. но там оно понятно: там дело шло о пропаганде слияния.

— А мы разве не можем устроить то же с нашими хлопами? — восприимчиво подхватила шустрая паненка. — О, непременно устроим! И я заранее предлагаю вам тур вальса на погибель Москвы! Ну-с, посмотрим: как добрый патриот, посмеете ли вы отказаться от этого тура, если он будет предложен вам с такой идеей?

Свитка любезно и смиренно склонил свою голову, в знак покорности и согласия.

"Бедные паненки"! думал про себя Хвалыннцев. "И потанцевать-то им нельзя просто! Даже и под вальс нужна политическая подкладка!"

Сам пан Котырло, под шумок общей болтовни, вставляя время от времени какое-нибудь слово, вопрос или замечание, старался осторожно выщупывать Хвалынцева с более серьезных сторон. Так, между прочим, смесью французского, польского и даже русского языка сообщил он ему, что теперь Литва серьезно взялась за ум, потому времена-де такие: освобождение и прочее, что паны действительно задумывают серьезное слияние с народом, заботятся о народной нравственности, учреждают братства трезвости, устраивают школы, просвещают, вразумляют и прочее.

— И у меня ведь тоже школа заведена! — не без некоторой благодушной гордости похвалился он. — Ксендз обучает, органист обучает, ну, и они вот тоже иногда, — кивнул он головой на своих дочек. — Если вас этот предмет интересует, я вот вам завтра утром покажу ее.

— И много уже таких школ у вас заведено? — полюбопытствовал Хвалынцев.

— Да таки порядочно. В каждой парафии[9]Парафия — приход. стараются иметь; нельзя иначе: с этим делом торопиться надо! Дело благое!

— Ну, и успешно идет?

— О, еще как!.. Ведь инициатива-то наша! Да вот вы сами увидите!

— Значит, правительство тут совершенно не заботилось об этом предмете? — осведомился Хвалынцев.

— Мм… то есть как вам сказать! — замялся несколько Котырло. — Правительственные школы, положим, хоть и есть кое-где, но они все в упадке: народ не любит их, да и учить там не умеют.

— Что ж за причина? — удивился Хвалынцев.

— А причина, видите ли, та, что там поп, а здесь ксендз.

— Так что ж? — выразил гость еще большее удивление.

— О, Боже мой! — компетентно улыбнулся Котырло. — Вы спрашиваете "что ж", да кто же не знает, что наш ксендз во сто раз ученей попа и образованней, и цивилизованней! Ведь поп здесь ничем почти не отличается от хлопа: та же грубость, то же невежество! Тогда как на стороне ксендза и знание, и уменье, и метода, и любовь к делу; и, наконец, ксендз, как хотите, и роднее, и ближе мужику, — одним словом, симпатичнее: мужик ему верит, мужик его любит, уважает его. От этого и успех такой в наших школах. Тут все-таки свое, а там — извините — наяздовое, чужое.

Деля внимание свое одновременно между разговором пана Котырло и болтовней его дочек, Хвалынцев в то же самое время оглядывал и обстановку, среди которой он находился.

Эта обстановка делала на него своеобразное и, до некоторой степени, даже странное по своей новизне впечатление. Свитка еще заранее рекомендовал ему, как идеал старопольского радушия и довольства, Котырловский "палац сломяны", то есть дворец под соломенной кровлей. «Дворец» тем паче должен был заинтересовать свежего, мимоезжего человека. И действительно, оригинальность бросалась в глаза сама собою, с первого взгляда: пан Котырло, обладатель целого местечка, так сказать, крупный собственник, крупный землевладелец, человек "с состоянием, с родством и связями", с влиянием, как бывший два трехлетия "маршалок понятовы",[10]Уездный предводитель дворянства. и наконец "чуть не магнат", как рекомендовал его Свитка, и что же? этот "чуть не магнат" живет в "сломяном палаце" с низенькими, заплатанными окошками, на ржавых железных петлях и задвижках с расщелистым, скрипучим полом, со стенками, беленными мелом и глиной, с низким потолком, настланным на поперечные и ничем не маскированные балки. И тут же вот у пана Котырло висят по мазаным стенам прекрасные старые картины в тяжелых золоченых рамах, между которыми Хвалынцев заметил два приморских вида, созданных, по всем видимостям кистью Жозефа Берне, две маскарадные сцены, на которых явно сказался характер Вато, заметил одного Вувермана, с неизменным, характерным крупом белой лошади. Но рядом же с этими замечательными произведениями висели плохо раскрашенные, чуть не лубочные литографии, из которых одна изображала семейство польского старца-магната, изгнанника, за которым на заднем плане пылает его фамильный замок, сжигаемый московскими казаками, а на другой — известная могила Наполеона на острове Св. Елены, где склонившиеся над могильной плитой деревья образовывают в просветах своими сучьями и ветвями печально склоненный силуэт императора в традиционной маленькой шляпе и даже со шпагой. Тут же стояли старинные бронзы, французские и китайские вазы, старый фарфор на двух простеночных горках; над диваном красовалось большое роскошно-широкое зеркало, и вместе со всем этим жесткая, сборная, неудобная мебель «краёвего», если даже не домашнего изделия, самой грубой, так сказать, Собакевичевской работы, из простой сосны и ясеня. Смежная гостиная, куда все общество, со своими корпиями и шитьем, переместилось после чая, была в том же роде, только сильно припахивала какою-то затхлостью и всецело носила на себе характер времен консульства и первой империи, но в ней, по крайней мере, случайно, или по преданию, был хоть какой-нибудь характер. В этой гостиной у окна стояли неизменные пяльцы с неизменным вышиваньем подушки, для которой делался теперь по узору польский "бялы оржел" со всеми его атрибутами. Над диваном помещалась картина "Страшного суда", где Христос принимает в свои объятия измученную женщину, в цепях и терновом венце, а Вельзевул когтями разрывает на части дебелую бабищу в сарафане и кокошнике, под которою в геенне огненной жарятся и корчатся православные чернецы, генералы, казаки, любодеи, обжоры, Иуда Искариотский и прочие тяжкие грешники; апостол Петр отмыкает врата рая, и в них входит целый легион праведников, одетых в кунтуши и конфедератки. По бокам "Страшного суда" висели портреты: хозяина в маршалковском мундире, опирающегося на книгу, и хозяйки, с пунцовым розаном в ненатурально извороченной руке. Все эти три произведения, обличавшие весьма бесхитростную кисть, были работаны лет пятнадцать тому назад живописцем-самоучкой из дворовых челядинцев одного соседнего помещика, снабжавшего таким образом большой любезностью сломяные палацы и костелы всего околодка произведениями собственного своего крепостного гения. Под "Страшным судом", в старинных инкрустированных рамочках черного дерева, висели рядом две миниатюры на слоновой кости: одна представляла бабушку нынешних внучек- паненок Котырлувн, — в белом коротеньком лифчике на сборках, с громадными коками, с поджатыми губами, как будто бы собирающимися произнести слово pomme, а другая изображала их дедушку, в разукрашенном наряде польского каштеляна. Далее по стенам помещались в рамочках, оклеенных золотым бордюром, литографические портреты разных польских патриотических знаменитостей, да еще кое-какие варшавские виды.

Едва прошел какой-нибудь час с того времени, как все общество из-за чайного стола переселилось в гостиную, едва пан Котырло успел вдосталь похвалиться успехом краевых обществ трезвости, вводимых между хлопами по инициативе ксендзов и помещиков, а панны Котырлувны, вперебой ему, не успели узнать в достаточной точности танцует ли и любит ли гость мазурку, и нравятся ли ему польки (в этом, впрочем, они не сомневались), сама же пани Котырлова не успела вдосталь навздыхаться при воспоминании о последней проповеди отца-визитатора, приезжавшего в соседний кляштор, — как в дверях гостиной появился доморощенный лакей, в штанах засунутых в голенища смазных сапог, но зато в ливрейном фраке с фамильными пана Котырло гербами, и объявил, что ужин подан. — Прошен', Панове, до коляцыи! — сантиментально-прискорбным, но радушным тоном пригласила гостей пани Котырлова, полуболезненно подымаясь с места и указывая жестом на дверь, — и все направились в столовую комнату, соблюдая неизменную градацию мест и отношений: сначала хозяева с гостями, потом паненки с паничом, а потом уже приживальные лица без речей. Пан Котырло под руку подвел Хвалынцева к маленькому, отдельно в углу стоявшему столику, на котором был поставлен графинчик и старофамильная серебряная чарка. Пожилой, скромный родственник, с меланхолическим видом, медленно потирая руки, уже потаптывался около этого привлекательного столика и косился взором на заветный графинчик, почтительно, хотя и с внутренним нетерпением, выжидая своей очереди.

— Я вас попотчую правдивой старой литевкой! — сказал своим гостям пан Котырло, и сказал это тем отчасти торжественно-таинственным тоном, который всегда служит предварением о чем-нибудь необыкновенном, достопримечательном, чем можно и удивить приятно, и с удовольствием похвалиться. При этом он даже слегка чмокнул кончики своих пальцев, затем взял в одну руку графинчик, а в другую чарку и, держа ее перед Хвалынцевым, с толковым видом знатока стал неторопливо наполнять ее желтоватой влагой литовского нектара. Константин уже было совсем протянул чарке свою руку, как вдруг пан Котырло с поклоном поднес ее к собственным губам и, откинув назад голову, мигом осушил ее. Невпопад протянутая рука гостя торопливо и неловко опустилась книзу, и эта маленькая ошибка несколько смутила и сконфузила Хвалынцева. Хозяин, кажись, заметил это и, опрокинув в себя чарку, тотчас же любезно подал ее Константину, самолично налил доверху и, сделав рукою пригласительный жест с радушной любезностью промолвил:

— Прошен'.

Хвалынцев выпил, не успев еще достаточно оправиться от своего конфуза, и почувствовал, как внутри его распространяется какая-то приятная, бархатно-гладящая и живительная теплота. "Стара литевка" была действительно достопримечательна. Но выпив, он подметил, что Котырло, ввиду его смущения, очень хорошо им разгаданного, смотрит на него каким-то улыбающимся, благодушно-ироническим взглядом. Эта подметка была для Константина причиной нового маленького конфуза.

— Что, хорошо? — прищурив глаз, спросил Котырло тоном неминуемо ожидающим похвалы великой.

— Кге!.. действительно, прекрасно!., великолепная водка!.. никогда еще не пил такой! — крякнул Хвалынцев, ощущая внутри приятную жгучую теплоту, разливающуюся, что называется, по всем жилкам и суставчикам.

— Хе, хе, хе! — благодушно усмехнулся Котырло. — А уж это у нас на Литве обычай такой, — продолжал он, в намерении разъяснить Хвалынцеву настоящую причину его конфуза. — У нас всегда первую чарку пьет сам хозяин, а уж потом, тотчас же после себя, передает ее своему гостю и сам наливает. Это стародавний обычай! Хе, хе!.. Польша ведь только стариной и держится!.. А вы уж простите великодушно, потому что мы, поляки, от своих родных и старых обычаев никогда и нигде не отступаем.

— Это похвальная, прекрасная черта! — заметил Хвалынцев. — Но что же он обозначает собою, этот ваш обычай?

— А вот видите, — самодовольно пояснил Котырло. — Обычай этот идет вот откуда: случалось в былые времена, что на пирах и на банкетах иногда отравляли вином какого-нибудь гостя, соперника там, что ли, по любви, по выборам, по наследству, или тяжебника, понимаете? Ну, конечно, в древности чего не случалось… Так вот с тех пор у нас и обычай такой завелся, чтобы хозяин пил не иначе как первый из той самой чарки и из той самой бутылки, из которых он потчует своего гостя. Это для того, видите ли, чтобы гость был совершенно покоен, что ни чарка, ни водка не отравлены. Ну, конечно, старина, обычай, — вы понимаете? Прошу покорно до коляцыи!

И он под руку повел Хвалынцева к столу и посадил рядом с собою.

"Хороши, однако, нравы и обычаи были", подумал про себя Константин Семенович.

Стол наполовину только был покрыт грязною-распрегрязною скатертью, которая уже черт знает сколько времени была в употреблении, так что пестрела со всех концов разными масляными, винными, суповыми и соусными пятнами. За столом прислуживали: какая-то задрипанная, зашленданная и грязная-распрегрязная девка, рваный и заплатанный казачок, босиком, и лакей в фамильном фраке с аристократическими гербами. Девка поражала глаз своей смоклой грязью, казачок влиял на аппетит шмыганьем своего носа и тасканьем из оного, а лакей действовал на обоняние вонью сала и дегтя от своих смазных сапожищ, красовавшихся на нем вместе с аристократической ливреей.

Хвалынцев развернул салфетку и увидел, что она, подобно скатерти, была вся грязная-распрегрязная, затертая, пятнистая, давно уже незнакомая с мытьем и притом вся в дырьях, вся рваная от долгого употребления. Но тем не менее в одном из углов ее красовался шифр пана Котырло и неизвестно по какому праву приплетенная над шифром графская корона. Остальные салфетки были точно так же грязные и дырявые. Но зато между столовыми вещами кое-где виднелся богатый хрусталь и саксонский фарфор, и все это точно так же с графскими коронами и Котырловским шифром!

Ливрейный лакей внес и поставил перед экс-гувернанткой большую, дымящуюся миску с кипяченым молоком, в котором изобильно плавали «оборанки», нечто вроде наших российских клецок. Когда тарелка этого блюда была поставлена перед Хвалынцевым, причем казачок, подавший ее, оставил на закраине ясный след своего грязного, окунутого в молоко пальца, то пан Котырло не без самодовольства пояснил своему гостю, что это национальное польское блюдо называется «мнихи» и при этом посоветовал подложить в него "еще трошечку" масла да подсыпать перцу, соли и сахару, что и исполнил для самого себя в количестве весьма изобильном. Хвалынцеву польские «мнихи» не понравились, но он принудил себя съесть тарелку.

За этим блюдом шли неизменные: "б и гос" и "зразы с кашей", потом жареный "генсь зе сливками и з яблоками" и потом "налесн и ки зе повидлами". Все это запивалось разными наливками: малинувкой, вишнювкой и помаранчувкой", а в заключение последовала вдруг, совершенно неожиданно для Хвалынцева, жирная "кава за сметанкой". Он не привык ужинать и притом был уже давным-давно сыт, но хозяева так радушно и насильно подкладывали ему на тарелку и так изобильно подливали в рюмки, что он, наконец, нешутя, стал опасаться за свой желудок и свою голову. Это чересчур радушное гостеприимство, напоминавшее собою всеславянскую Демьянову уху, начинало уже походить на нечто вроде настоящей физической пытки, так что Хвалынцев под конец ощутил в себе даже злобственное настроение духа.

Вскоре после ужина, который стоил доброго обеда, путников наших отпустили на покой. Казачок проводил их через двор в отдельный флигель, где для них была уже приготовлена вытопленная комната с постелями, в которых подушки были непозволительно мягки, а тюфяки заменялись «сенниками», т. е. большими мешками, набитыми сеном.

— Фу-у!!.. Слава тебе, Господи!.. Наконец-то! — с облегченным, но ие без злобы вырвавшимся вздохом произнес Хвалынцев, разлегшись на своем сыроватом сеннике, когда казачок совсем уже удалился из комнаты.

— Чего вы? — приподнявшись на локте, уставился на него глазами Василий Свитка.

— Одолели, проклятые! — пробормотал Константин Семенович.

— То есть, что это?

— Да все, мой батюшка!.. Ну, ударь раз, ударь два, да и удовольствуйся; а то ведь все боксом да боксом!.. Эдак ведь, пожалуй, и лопнешь!..

— Закормили? Хе, хе, хе!.. — ухмыльнулся Свитка. — Зато, батюшка, по-нашему, по-польски!.. Ну, а как вам понравилось?

— То есть, что понравилось?

— Да все вообще?

— Мм… как вам сказать!.. Я нахожу, что все это, в сущности ужасное свинство.

Свитка при этих словах даже привскочил с постели.

— Вот те и на! — смеясь, воскликнул он. — То есть, что вы собственно называете свинством? Объяснитесь пожалуйста!

— Свинством? — да все, если угодно! — отозвался Хвалынцев, пыхтя своей папиросой. — Это лучше всего я вам объясню сравнением.

— Ну-с?!.. Очень любопытно. Я вас слушаю.

— А вот, видите ли-с, — начал Константин, — меня прежде всего поражает здесь эта странная, какая-то таборная, полуцыганская обстановка быта и жизни. Я, надо вам сказать, достаточно хорошо знаком со всевозможными обстановками великорусской помещичьей жизни, начиная от великолепных тузов славнобубенского дворянства и до последней мелкой сошки. Но картины этой жизни совсем не подходят к картинам той: тут у вас, действительно, нечто свое, не похожее на великорусский быт.

— Ну, вот то-то же и есть, что свое! сами соглашаетесь! — перебил Свитка.

— Погодите любезный друг! — возразил Хвалынцев. — Дело-то, вот видите ли, в чем: там, бывало, если помещик являет из себя туза, так уж он туз до конца ногтей своих, до малейшей подробности своей жизни, а если грязнец, то уж так во всем и всегда грязнецом и смотрит. Там, бывало если человек только тянется, чтобы походить на туза, так уж он из кожи лезет для этого, и наружную свою обстановку, так или иначе, но уж устроит, по возможности, соответственным образом, хоть и знает, что в перспективе через это имению наверное грозит продажа с молотка. А если нет у него таких стремлений и нет достатков, то уж на нет и суда нет! Вообще там у нас, как мне кажется, все как-то проще, беспритязательнее, соответственнее действительной сущности дела, потребностям и жизни.

— Ну-с, а здесь?.. — не без некоторой иронии подстрекнул его Свитка.

— А здесь, — начал Хвалынцев, — меня поражает, и уже не в первый раз, ряд противоречий, которые для непривычной натуры звучат рядом крупных диссонансов.

— Хм… Это любопытно! — заметил Свитка. — Объясните, пожалуйста.

— А вот сейчас. Там у нас, вот видите ли, грязца, так грязца, а комфорт, так уж комфорт, черт возьми! Здесь же… здесь полнейшее отсутствие порядочности в обиходных привычках жизни и тысяча самых кичливых претензий и магнатски-спесивых замашек. Здесь нет потребности и, кажись, нет даже самого понятия о настоящем достоинственном, человечески самоуважающем комфорте жизни, несмотря на средства и достатки. Зато куда как много есть крупной, но — извините за откровенность — дико шляхетской спеси!.. И это сказывается как-то невольно, само собою, с первого разу, с первого взгляда!

— То есть, в чем например? — несколько нахмурился Свитка.

— Во всем-с! — подтвердил Хвалынцев. — Не говорю уже о чересчур сельской простоте этого сломяного палаца, но эти Вато, Вуверманы, Берне рядом со "Страшными судами" и "Могилами Наполеона", эти севры и саксы рядом с крынками и рваными грязными салфетками, эти гербовые ливреи с заплатами и смазными сапожищами, — все это, батюшка мой, ках хотите, выходят магнатские претензии с прорехами.

На этих словах Свитка вдруг погасил свечку и со словами: "Ну, прощайте, однако, я спать хочу!" — решительно перевернулся на другой бок, лицом к стенке.

Хвалынцеву показалось, что приятель остался как будто не совсем-то доволен его откровенным и столь обильным словоизлиянием. Он и сам сознавал, что, увлекшись откровенностью, сказал, быть может, несколько лишнего, несколько такого, чего бы человеку политикующему, находясь в чужом месте, под чужой, национально враждебной, но столь назойливо гостеприимной кровлей, не следовало бы вовсе высказывать, но… в то же время он чувствовал, что несколько рюмок разных вишнювок, малинувок, помаранчувок и прочего невольно развязали язык его.

…"И черт его знает, что оно такое!" думается Хвалынцеву, мысль которого сама собою все возвращалась к предмету только что оконченных откровенных излияний. "Это ведь не спесивая голь, не наследие дон-Сезар де-Базана и ведь не прорехи бедности, — нет, напротив! тут во всем виден достаток, видны хорошие средства: но это просто неумение жить, незнакомство с порядочностью жизни, с комфортом, с гармоническим соответствием житейской обстановки; тут просто отсутствие порядочных привычек, просто нравственное захолустье какое-то и прирожденное свинячество, которое въелось в плоть и кровь и стало достолюбезным!"

И вот при всех этих мыслях и впечатлениях, Хвалынцев опять и опять-таки должен был сознаться, что хваленая Литва пока еще ровно ни в чем не показалась ему привлекательной.

"Или уж я сам такой закоренелый русак, и все мне это, значит, чужое", подумалось вдруг ему, "или у меня уж такое скверное расположение духа за все эти дни, или… или уж я и не знаю, наконец, что это такое!.. Знаю только одно, что все это мне крайне не по душе, но… ведь я-то сам, я ведь с ними, я ведь за них… Что же в них есть хорошего?.. Что?"

"Цезарина!" в ответ на этот вопрос подшепнуло ему какое-то глубоко затаившееся чувство — и яркий, красивый образ польской женщины, на несколько мгновений, снова встал, со всем своим обаянием пред его нравственными очами…


Читать далее

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I. Сюрприз на пути в Варшаву 12.04.13
II. Впечатления по дороге Литвою 12.04.13
III. В корчме 12.04.13
IV. "Палац сломяны" 12.04.13
V. Szkolka dla dzieci viejskich 12.04.13
VI. Маленький опыт слияния с народом 12.04.13
VII. За стеною 12.04.13
VIII. Два храма 12.04.13
IX. Киермаш 12.04.13
X. Панское полеванье 12.04.13
XI. "Kochajmy sie!" 12.04.13
XII. Фацеция паньська 12.04.13
XIII. Во время бессонной ночи 12.04.13
XIV. Сеймик панский 12.04.13
XV. У отца Сильвестра 12.04.13
XVI. Один из тысячи хлопских бунтов того времени 12.04.13
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I. Гродна и ея первые сюрпризы 12.04.13
II. Похороны некоего "почтивего чловека" 12.04.13
III. Чего иногда могла стоить и чем могла угрожать чашка кофе 12.04.13
IV. На Коложе 12.04.13
V. Добрая встреча 12.04.13
VI. Дома у Холодца 12.04.13
VII. На Телятнике 12.04.13
VIII. Панна Ванда 12.04.13
IX. Ржонд противу ржонда, справа противу справы 12.04.13
X. "Опять сомнения и муки" 12.04.13
XI. Опять неприятности 12.04.13
XII. После бури 12.04.13
XIII. Свитка слегка показывает свою настоящую шкуру и когти 12.04.13
XIV. Последнее пожеланье 12.04.13
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 12.04.13
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
I. "Do broni!" 12.04.13
II. Генерал-довудца и его штаб в прадедовском замке 12.04.13
III. На сборном пункте 12.04.13
IV. Лесная маювка 12.04.13
V. В лесном "обозе" 12.04.13
VI. Гроза идет 12.04.13
VII. Победа в Червленах 12.04.13
VIII. Тревога 12.04.13
IX. Мы и Они 12.04.13
X. Вновь испеченный 12.04.13
XI. Ро бак, ксендз-партизан и вешатель 12.04.13
XII. Старый знакомый нежданным гостем 12.04.13
XIII. Мученики, не вписанные в "мартирологи Колокола" 12.04.13
XIV. Погоня 12.04.13
XV. Бой 12.04.13
XVI. Сестра 12.04.13
XVII. Честный шаг 12.04.13
XVIII. Русская сила 12.04.13
XIX. Железный человек 12.04.13
XX. "Патриоты" 12.04.13
XXI. Он сам хотел того 12.04.13
XXII. Нечто о борьбе за существование 12.04.13
XXIII. Последний из Могикан 12.04.13
XXIV. Холопское "дзякуймо!" 12.04.13
XXV. Роковая дилемма 12.04.13
IV. "Палац сломяны"

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть