Семьдесят пять лет.
Допустим, так: кримпленовый костюм на бракосочетание внучки, варенье из крыжовника, толстая бывше-бездомная кошка Марыся, конфетная вазочка, в которой не переводятся мармеладные дольки.
Или так: привычная вонь фенола, бахилы, забытые медсестрой, незастеленная кровать. «Катя, подай воды…» – «Бабушка, я Дина».
Или так: сердечный приступ. Коротко и ясно. Не имеет значения, что было до него – кримплен или бахилы.
Шестеренки в голове Никиты Мусина, обильно смазанные ненавистью и страхом, проворачивались все быстрее.
Где и как?
С первым ясно: в ее доме. Двухэтажная деревянная развалина, шишигинский ковчег, в который старуха пустила единственную тварь, далеко не божью: громадного черного кота, хтоническое чудовище, выгнанное из ада. Левый бок у кота был располосован, словно по нему провезли граблями, правая сторона – для симметрии – пугала слепым провалом на месте глаза; оставшийся был прищурен, как у Шишигиной. Старуха и кот были похожи, как счастливые супруги, долго прожившие вместе. По ночам зверь гнусаво орал, вызывая дьявола, и, кажется, чертил хвостом пентаграмму в лотке. Вера Павловна звала его Дусей.
Далее: способ. Огонь не годится. Значит, смерть от естественных причин.
Никита бывал в старухином доме вместе с отцом, который то ли что-то одалживал у Шишиги, то ли спрашивал совета: на удивление многих из бывших учеников не отпугнул ее скверный характер. Ему запомнилась крутая лестница, ведущая на второй этаж, а под ней – неосвещенный угол, забитый барахлом.
Спрятаться.
Дождаться.
Ухватить ее лодыжку и дернуть.
Смотрите, уважаемые зрители, и не говорите, что вы не видели!
Вот она ковыляет вниз со второго этажа. Китайские тапочки скользят по ступенькам, отполированным бесчисленными спусками и подъемами, и тяжеловесная Шишига обрушивается, как низвергнутый идол.
Старухи такие хрупкие!
Тот, кто решил бы, что Никита Мусин задумал убийство, был бы не прав. Никита лишь хотел, чтобы из механизма реальности, который неожиданно оказался ему подвластен, изъяли сорванную гайку, потенциальную виновницу неисправимой поломки. Поступки с последствиями переплетались замысловатым образом: Шишигина оскорбила его – и потому упала с лестницы. Он дернул ее за ногу – и потому его звезда взошла над Беловодьем.
Он был ремонтником, если хотите. Наладчиком реальности.
Никакого убийства.
…Ему не пришлось карабкаться через боковое окно, довольно высоко расположенное для первого этажа и к тому же защищенное колючим боярышником. Задняя дверь оказалась приоткрыта и заложена бруском – неожиданный подарок, дружеское подмигивание фортуны.
Никита беззвучно вошел, прокрался через длинную комнату. Сквозь задернутые шторы солнечный свет просачивался тонкими струйками. Угол под лестницей напоминал свалку, утрамбованную в пространство объемом два кубометра. Он втиснулся между двумя коробками, постоял, дыша пылью…
Страха не было. Было волнение, как перед контрольной. Сдаст – не сдаст? Мысль о том, что старуха после падения останется жива, отчего-то совершенно не беспокоила, как будто и на этот случай существовал план, до некоторого момента скрытый даже от него.
Шишига ходила наверху. Слышимость была отменная, и когда старуха села на кровать, тягуче заскрипело над ухом, словно дерево качнулось в лесу.
Никита высунулся из своего угла, потянулся вверх, схватил воображаемую лодыжку и рванул на себя – точно пловец, выныривающий из воды за мячом.
Он настроился на долгое ожидание, но вскоре на втором этаже закряхтели – не понять было, человек или вещь издает такие звуки, и от этого Мусин вдруг ужасно обрадовался: да ведь она сама уже почти предмет, ветхий гардеробный шкаф, в котором обитают лишь моль и короеды. Он уронит шкаф! Никита зажал себе рот ладонью, чтобы не хихикнуть.
Идет! Он подобрался, считая ее шаги. Ступенек всего двадцать, на середине он ее сдернет.
Шесть.
Пять.
Четыре.
Три.
Никита приготовился.
Два.
Один.
– Вера, ты здесь?
Мусин присел так резко, что прикусил язык.
– Вера!
– Не дери глотку, Илья, я тебя слышу…
Одна, две, три, четыре, пять ступенек, чьи голоса звучали теперь не прелюдией к ее смерти, а издевкой над Мусиным, скрючившимся в углу: Шишигина шла навстречу гостю. Никита не видел его, только чувствовал новый запах – животный, грубый.
– Ну, что стряслось?
– Он ногу распорол, – хмуро сказал гость. – Наступил на что-то, не знаю… Перловица вроде.
– Перловица?
– Ракушка такая. – Гость поставил ударение на первую «а».
– Он появлялся на берегу? – В голосе старухи прозвучало изумление, смешанное с ужасом.
– Я в Ткачиху ушел за продуктами, ему скучно стало. Пошел к воде. Он лес хорошо знает, не боится.
– Так привязывай его, черт побери! – повысила голос Шишигина. – Ты соображаешь, что будет, если он попадется кому-нибудь на глаза?
Молчание.
– Сыворотка от столбняка нужна, – хмуро сказал гость.
– Дьявол вас всех раздери… – Старуха опустилась на стул. – Где я тебе возьму сыворотку?
– Не к медсестре же мне его везти.
– Да уж… Ладно, возвращайся. Я что-нибудь придумаю.
– Когда?
Гость спрашивал настойчиво, даже грубо. Мусин ожидал, что старуха его выгонит, но та и сама была встревожена.
– Завтра, в крайнем случае. Постараюсь сегодня.
– Постарайся, Вера Павловна…
Они помолчали.
– У нее все хорошо? – Никите показалось, что мужчина выдавил это через силу.
– Иди уж, Илюша, – мягко попросила старуха. – Все в порядке. Случись что, я бы тебе рассказала.
Прозвучали тяжелые шаги, и все стихло.
Шишигина ушла в другую комнату, кому-то звонила и договаривалась о встрече. Никита мог бы уйти незамеченным, но теперь, когда он уловил самый манящий аромат на свете – аромат чужой тайны, – он не выбрался бы из своего угла даже под угрозой разоблачения. Где тайна, там власть. Держать Шишигину на ниточке, заставить ее покаяться на глазах всего города… Он вообразил эту картину и зажмурился. В миллион раз лучше ее смерти!
Уверенные шаги на дорожке, негромкий стук в дверь – тот, кто явился следом за первым гостем, предпочитал парадный вход и не боялся быть замеченным.
– Входите!
– Добрый день, Вера Павловна.
Этот голос Мусин не спутал бы ни с каким другим.
Собственно, не было ничего удивительного в том, что бывшая директриса и нынешняя общаются и ходят друг к другу в гости. Дружат – дерзкое слово. Вряд ли вообще кто-то в целом городе способен – читай, достоин – дружить с Шишигиной. Но если старая ведьма и выделяла кого-то из всех горожан, то Гурьянову.
– Кира, идите сюда, – позвала Шишигина из кухни.
Это Никиту совсем не устраивало. Голос у Киры Михайловны четкий, но негромкий; он не услышит и половины разговора. Бранясь про себя, он выбрался из-за коробок, чувствуя себя бабочкой, расправляющей смятые крылья после тесного кокона и резонно опасающейся стать обедом для зоркой птицы.
– Поранил ногу? – переспросила Гурьянова.
– Ступню порезал ракушкой. Илья залил рану йодом, но этого недостаточно. По телефону я побоялась сказать…
Обе женщины вдруг заговорили шепотом.
– …эти убийства… – донеслось до Никиты.
Он дернул ногой и едва не уронил прислоненную к стене картину.
– Я возьму сыворотку у медсестры, укол сделаю сама. – Гурьянова вернулась к теме разговора. – Попрошу Воркушу сегодня же перевезти меня…
– А как объясните?
– М-м-м… Кто-нибудь заболел в деревне, хочу встретиться…
– Кира, не годится.
– Да, вы правы. Собственно, Воркуша мне не нужен, я и сама переправлюсь. Придумать бы только какую-то версию, если заметят и спросят… Ничего в голову не приходит, как назло. Но с этим не должно возникнуть проблем.
Мусин понял, что имеет в виду Гурьянова.
Первое, что сделала нынешняя директриса, приехав в Беловодье, – купила небольшую лодку с мотором. Тогда она была еще никакой не директрисой, а никому не известной учительницей, о которой если и судачили, то в единственном аспекте: какого черта столичная дамочка забыла в их захолустье. Однако Гурьянова была из той редкой породы людей, которые ухитряются сочетать в себе доброжелательность с замкнутостью. Тех, кто наседал на нее слишком напористо, она не осаживала, но в какой-то момент переставала отвечать на вопросы. Стояла, улыбалась, молчала. Неприязни и демонстративности в этом было не больше, чем в цветении пиона. Казалось, Гурьянова ненадолго вынырнула из своего естественного безмолвия, а теперь вернулась обратно.
Все это вместе производило неожиданно сильное впечатление.
– Хорошо, предположим, все получится. А с медсестрой? Кира Михайловна!
– Что? Да, медсестра… Я договорюсь. Придумаю про кого-нибудь из наших мальчиков – упал, поранился, боится показаться врачу…
– Только не про Гнусина, – хмыкнула старуха.
– Начинается!
– Слышали, что придумал этот сопляк?
– Мне говорили, что у вас с ним вышло недоразумение.
– Если макание мордой в его собственное дерьмо можно назвать недоразумением, – весело отозвалась Шишига.
Никита мысленно сжал тощую чешуйчатую шею старухи, подставил блюдечко под разинутую пасть и наблюдал, как с ее клыков сочится яд.
– Вы, Вера Павловна, как ребенок, – с досадой сказала Гурьянова. – Зачем понадобилось травить мальчика?
– Ненавижу детей!
– Не выдумывайте.
– Святая правда! Наконец-то могу себе это позволить.
– Вы не можете себе позволить этого не скрывать.
– Бросьте! Что они, негры? Это черномазых законом не любить запрещено. Хотя, будь моя воля, я бы тут организовала хлопковые плантации…
– Вера Павловна!
– Вы полагаете, он скромник с прибабахом. – Шишигина наклонилась к Гурьяновой. – А он умненький мерзавец! Червяк, но червяк острозубый, к тому же с присоской. Прозвище характеризует его удивительно точно. Поверьте мне, Кира Михайловна! Я видела множество детей. Дрянные попадаются среди них чаще, чем принято думать, но знаете что? – они исправляются с возрастом. Посмотрите на Бялик…
– Вы сначала поймайте Бялик, чтобы на нее посмотреть, – перебила Гурьянова. Сказано было с недовольством, но обе почему-то рассмеялись.
– Мне другое любопытно. Отчего все ухватились за этого Мусина, как за волшебную палочку?
– Кажется, я понимаю, – задумчиво сказала Гурьянова. – Все наши авторитеты – земные, обычные. И священник – простой человек. Из него лепили идола, но не срослось. Людям ведь нужно, в сущности, одно: чтобы Бог на них посмотрел. Вот они и цепляются за крыло ангела, хотят на нем подняться в небеса, как на лифте. А назначают ангелами всяких проходимцев, потому что нормальный человек, если обозвать его ангелом, шарахнется и убежит.
Старуха хмыкнула.
– Усложняете! Дуры они, и нечего тут разводить психологию. Если в голове не живут свои мысли, там будут жить чужие.
– Может, и так…
– Все талдычат: голубоглазый, голубоглазый! А у него глазки узкие, припухшие и цвета дорожной пыли. Восторженные идиотки заразны, милая моя. Помяните мое слово: месяц-полтора – и его назначат новым чудотворцем. Я не против, только сперва пусть пройдет через мытарства…
– Вера Павловна, я вас прошу, ну не ссорьтесь вы с тринадцатилетним мальчишкой.
– Хе-хе! Не самое плохое развлечение, доложу я вам! И смешно, и стыдно, но, знаете, успокаивает.
– Телевизор посмотрите, – посоветовала Гурьянова.
– Тьфу! Там одни симулякры. А тут – ух! Упырь своего разлива. Вызрел, миленький, как огурчик в теплице. Удивительные личности у нас рождаются раз в десять лет…
Старуха осеклась, будто внезапно лишилась языка. Молчание длилось и длилось, и Мусин, не удержавшись, выглянул из-за двери.
Две женщины смотрели друг на друга, и на лицах у них был страх.
Ошибкой было возвращаться домой раньше десяти, но Марта ужасно проголодалась, а из кухни соблазнительно тянуло вареной картошкой. Задним умом она сообразила, что бабка, должно быть, нарочно поставила кастрюлю поближе к окну: приманила ее, как бродячую кошку. А потом цап – и Марта уже болтается в могучей ручище.
– Где тебя носило?
– Я скажу! Честное слово, скажу!
– Не вздумай мне соврать!
– Я шла через лес, – дрожащим голосом начала Марта, – а потом что-то загудело и сосны зашатались. Помнишь, у меня зуб шатался?
– Чего?
– Деревья начали падать! Словно колосья. И серебряный круг в небе! Похож на дно от ведра, только огромный, как стадион! В нем открылось окошечко, а оттуда – луч! Ударил в меня, я упала, и стало темно… А потом, когда проснулась, все белое, как у стоматолога… Помнишь, мы с тобой ездили драть зуб? Вокруг сидят трое и спрашивают: полетишь с нами на Марс? Нам нужны красивые умные девочки. И щупальцами шевелят. А я им такая: да вы что, с бабушкой лучше!
Лицо бабки, и без того не отличавшееся богатством мимики, окаменело.
– Брехло поганое! – Она встряхнула Марту так, что та едва не вывалилась из футболки. – Почему старшим врешь?
Марта мысленно пожала плечами. А что еще с вами делать?
– Что стащила на этот раз? – Бабка с ловкостью надзирателя обшарила ее карманы и вытащила флакон. – Ах ты дрянь!
Свободную руку она занесла для оплеухи, но для этого пришлось швырнуть духи на стол. У Марты было две секунды – целых две.
Учительница всегда говорит: распоряжайтесь своим временем с умом. Глупо не слушать дельные советы.
Раз! – крутануться вокруг своей оси.
Два! – дернуться что есть силы.
Три! – взлететь по лесенке, не слушая бабкиных воплей, захлопнуть чердачную дверцу и припереть шваброй.
– Дрянь! Мерзавка!
Бабка внизу рвала и метала. Пока она трезва, ей ничего не стоит забраться на чердак, но дверь не вышибить даже ее тушей.
– Жидовское отродье!
Ах вот как! Что ж, пропадать – так с музыкой! Спасибо Герману, который согласился ее обучить, хоть и был удивлен просьбой. Сам он постоянно насвистывал разные песенки, когда обрабатывал фотографии.
Марта вытянула губы трубочкой и уверенно насвистела первые два такта «Хава Нагилы».
Снизу раздался вопль, какой мог бы издать носорог, если бы его чувствительно ткнули иглой. Бабка принялась сыпать ругательствами, в которых время от времени проскальзывало имя Якова Бялика.
Вскоре ругань утихла. Звякнула бутылка, а чуть погодя сердито забубнили, как ворчит загнанный в конуру старый пес.
Марта вытянулась на полу. Можно подвести итоги: переплыла реку (дважды!), познакомилась с Малым, избежала трепки и довела бабку до белого каления. Да, и лошадка!
Отличный день!
Жалела она лишь об одном: что не может добраться до картошки.
Зачем Яков Бялик приехал в Беловодье, никто потом не мог вспомнить. Что-то по библиотечной линии, кажется… Во всяком случае, выйдя из автобуса, зеленый от слабости и тошноты Бялик выпил бутылку «Фанты», купленную в киоске, и направился к центральной площади, хотя любой знает, что в чужом городе сначала нужно отыскать место для ночлега.
Возле библиотеки его увидела Анна Терещенко.
Она не удержалась от смеха. Яков был толст, нелеп и вызывающе некрасив. Над одутловатым бледным лицом развевались рыжие волосы того безобразного оттенка, в который по традиции красят клоунские парики. Вся его низенькая фигура с кожаным портфельчиком в одной руке и бабушкиным баулом в другой была комична, но главное – шевелюра! Будь Яков лыс или плешив, он худо-бедно втиснулся бы в образ человека непривлекательного, однако созданного по шаблонному трафарету. Морковное безумие выделяло его, как пятнистую зебру среди полосатых. Оно заставляло вглядываться в него и находить все новые недостатки.
Анна вгляделась и нашла.
«Господи, ну и чучело».
– Не подскажете, когда откроется библиотека? – спросило чучело, загрустив перед табличкой «Обеденный перерыв».
Анна хотела съязвить, но удержалась.
– Через час, не раньше. Библиотекарша уходит козу доить. У нее коза окотилась.
– По случаю убийства сия мастерская закрыта, – непонятно сказал приезжий.
Сел на выщербленные ступеньки, достал из баула пакет, в котором, как одинокая уклейка, плавал огурец.
– Угощайтесь…
– Вы откуда? – спросила Анна.
– Из Петербурга.
При мысли о том, что в Беловодье, где при каждом доме в парниках радостно вызревали сотни Нежинских, апрельских и зозуль, кто-то додумался привезти снулые магазинные огурцы, Анна расхохоталась. Толстяк посмотрел на нее и тоже засмеялся.
– Вы здесь в первый раз, да? – спросила Анна, непринужденно устраиваясь рядом с ним на ступеньке.
– Верно. Никогда раньше так далеко не забирался, по правде сказать. Всю жизнь в Петербурге. А вы?
– А я всю жизнь здесь, – с удовольствием сказала Анна. Она покосилась на раскрытый баул, убедилась, что другой еды там нет, разломила подаренный огурец и протянула половину толстяку. Тот взглянул на нее пристально и как-то странно.
– У меня в поезде вареную курицу украли, – пожаловался он.
Анна снова фыркнула.
– Как же вы обошлись, бедный?
– Я украл себе новую у попутчика, – с достоинством сказал он.
Она снова засмеялась, не понимая почему. Ничего остроумного он не говорил, но в интонациях, в негромком голосе было что-то, заставлявшее улыбаться.
– Когда вы уезжаете? – Анна подумала, что нужно помочь ему подыскать жилье.
Он потер переносицу.
– Не думаю, что я отсюда уеду…
– В смысле?
– Видите ли, я женюсь.
– На ком?!
– На вас, – очень просто сказал он.
Анна выронила огурец и посмотрела на него. Идиот какой-то! И шутки у него идиотские.
Идиот тоже посмотрел на нее. Он больше не улыбался.
– Вы даже не знаете, как меня зовут, – растерянно сказала она.
Рыжий прищурился, будто что-то прикидывая.
– Я люблю имя Анна, – сказал он наконец. – Можно вас будут звать Анной?
Они расписались неделю спустя.
Когда Галина Терещенко узнала о случившемся, ее чуть не хватил удар. Красота дочери принадлежала ей, это был капитал, ожидавший выгодного вложения. Но ее сокровище похитил страхолюдный еврей и пустил все планы под откос.
Весной родилась девочка. Пугало, страшилище, козья морда.
«От урода уродку родили!» – кричала Галина, встречая семейство Бялик на улице.
Заряда ненависти хватило на пять лет. На шестой год Галина неохотно даровала предательнице свое прощение.
Однажды после Нового года Яков Бялик, вот уже несколько месяцев хворавший без видимой причины, почувствовал себя совсем нехорошо. По настоянию жены он доехал до больницы. Ему пришлось задержаться почти на неделю. Вернувшись домой, Яков обнял своих и закрылся в комнате, сказав, что устал от поездки.
– Сколько осталось? – спросила Анна, когда он вышел к ужину.
Лицо ее было почти спокойно.
Яков хотел было сделать вид, что не понял вопроса, но посмотрел на жену, с которой не расставался ни на день с тех пор, как они встретились, и сказал правду:
– Два месяца.
Ангел, который привел на ступеньки библиотеки маленького толстяка и самую красивую женщину из всех, когда-либо встреченных Яковом, и теперь оказался к нему милосерден. Яков Бялик скончался не через два месяца, а две недели спустя, во сне, без боли.
На оплату транспортировки гроба до Санкт-Петербурга ушли почти все деньги. С представителями ритуальной компании Анне пришлось общаться письменно: она не могла исторгнуть ни звука из наглухо зацементированной гортани.
Накануне отъезда она взяла за руку дочь и довела до дома Веры Шишигиной.
Старуха вышла на крыльцо.
Вдова молча посмотрела на нее, развернулась и пошла прочь.
Возле дома Гурьяновой сцена повторилась. Одна женщина вышла из дома, другая постояла перед калиткой, сжав детскую ладошку. Кира Михайловна едва заметно кивнула.
Анна уехала, и Марта Бялик осталась с бабушкой.
О семье покойного мужа Анне было известно немногое. Родители умерли, единственная сестра не поняла и не приняла его решения остаться в Беловодье. Анна никогда с ней не говорила, но кровная связь была для нее священна, и вдова Бялика везла его тело домой, чтобы похоронить рядом с отцом и матерью.
Она думала о просторной квартире Якова, обжитой тремя поколениями его семьи. О надменной женщине, с которой ей предстояло хоронить мужа. Не было ни страшно, ни тревожно, ни больно – было никак, и она понимала, что отныне так будет всегда. В устройство мира вкрался изъян: жизнь Анны закончилась, а сама Анна почему-то осталась. Лист без дерева, дерево без земли.
К Марте ее мысли не обращались. Для дочери она сделала все, что могла. И потом – что могут неживые матери дать живым детям?
В фамильной квартире никакой Сони Бялик не оказалось. Собственно, не оказалось и квартиры, которую описывал муж: ломали стены, снимали паркет, таскали мешки и ведра, оставляя дорожки алебастровой пыли, – меняли старое чужое на новое свое. Выйдя из подъезда, Анна рассмотрела небрежно нацарапанный соседкой адрес.
Посетителей еще пускали. Путаные коридоры, пациенты в пижамах, медсестры с лицами стюардесс, опаздывающих на свой рейс… Анна вошла в палату и окаменела.
Белая кожа. Рыжие волосы.
Кто-то сжал ее сердце в кулак, так что оно едва не остановилось, а затем выхватил лист из космической пустоты без голосов и света, швырнул навстречу гигантскому синему шару, навстречу реву земли, мириадам деревьев и одному, протянувшему к ней ветви. Река замкнулась в кольцо и понесла Анну вдоль зеленых берегов, где бегала девочка, похожая на отца; вдоль белых стен, где сидела на больничной койке измученная женщина, похожая на брата, – и мимо Якова Бялика, улыбающегося ей со ступенек библиотеки своей неизменной доброй улыбкой.
Потому что жизнь, некоторым образом, никогда не кончается.
Анна опустилась на пол, ощущая, как крошится и осыпается цемент, и горло стискивает уже от иной, уже от переносимой муки.
Врачи говорили с ней быстро, на бегу, и не смотрели ей в глаза, а если смотрели, то как-то досадливо, и роняли много непонятных слов – Анну не оставляло чувство, что они делают это нарочно. Она уяснила одно: та же болезнь, что унесла Якова Бялика, теперь убивала его сестру.
Нет, сказала Анна. Достаточно!
Она не могла после всего пережитого отдать еще и эту Бялик. Анна знала, как та сворачивается во сне, как нарезает яблоки дольками поперек сердцевины, как поднимает руку, чтобы заправить за ухо прядь волос, и замирает на миг. Это знание делало ее в определенном роде собственницей.
Мое, – сказала Анна.
Нет, не твое, – сказала смерть.
Может, и не мое, – легко согласилась Анна. – Но тебе не отдам.
Анна принялась выдирать Соню Бялик у смерти, как хозяйка ценной сумки выдирает ее у бессовестного вора. Они с болезнью вцепились в Соню с двух сторон. В отличие от Якова, у его сестры оставался шанс на спасение, но Соня была изъедена одиночеством и страхом. Горе вымывает в человеке карстовые пустоты. Она могла часами сидеть неподвижно, глядя перед собой потухшим взглядом. Ей не спастись. Никому не спастись. Чужая деятельная женщина, неотлучно находившаяся рядом, только обременяла ее: досадная помеха, камешек в ботинке на пути к сияющей вечности.
Три месяца спустя после того дня, когда Анна впервые вошла в палату, Соня Бялик проснулась среди ночи. Она всегда пугалась темноты. Во тьме комната сдавливала ее, точно стенки гроба, куда ее уложили прежде, чем она умерла. Но в этот раз горел светильник, молодая женщина сидела в кресле, подогнув под себя ноги, и читала дамский роман в глянцевой обложке.
– Слушай, – устало сказала Соня, прикрывая глаза от света, – ты когда-нибудь оставишь меня в покое или нет?
Женщина подняла на нее безмятежный взгляд:
– Никогда.
– Вообще никогда? – ужаснулась Соня.
– Абсолютно, – заверила женщина.
– Слава Богу, – тихо сказала Соня. И когда чужая женщина подошла к ней, чтобы поправить одеяло, на секунду дотронулась до ее живой, теплой, мягкой руки.
В этот миг с камешком случилась удивительная метаморфоза. Из мизерной закорючки размером не больше голубиного коготка он вдруг увеличился, превратившись в полновесный шершавый камень, и сияющая вечность брезгливо отодвинулась на неопределенное расстояние. Поскольку каждому, включая даже сияющую вечность, известно, что топать с камнем в ботинке совершенно немыслимо.
Марта, переехав в новый дом, вскоре обнаружила, что существуют разногласия во взглядах на ее новое положение.
Бабка полагала, что Марта в ее власти.
Марта была убеждена, что власти над ней не имеет никто, кроме Господа, у которого много иных забот, и Киры Михайловны Гурьяновой, ограниченной в своих действиях законом о гарантиях прав ребенка. За эту поразительную осведомленность отвечала поисковая система «Яндекс». Именно она в ответ на запрос Марты «учитель может побить своево школьника дать подзатыльник потаскать за ухо или нет» сухо сказала, что это запрещено. Марта вздохнула свободнее.
Против бабки закон был бессилен.
Даже тот, кто вздумал бы оскорбить Галину Терещенко, не нашел бы в ней сходства с вурдалаком, но, безусловно, людей она рассматривала в первую очередь с точки зрения питательности. Долгие годы ее кормовую базу составляла дочь. Когда Анну похитил рыжий клоун, Галина исхудала, щеки ввалились, одежда повисла на ней, как на вешалке. Не очень проницательные люди приписывали эту перемену тоске по дочери.
После примирения она надеялась вернуться к прежнему режиму потребления. Но с Анной что-то случилось. Она, прежде терявшая от грубостей волю, приобрела избирательную глухоту, и часть речей Галины таяла в воздухе, не дойдя до адресата. На губах Анны теперь почти всегда играла улыбка, тихая, не предназначенная для других – так свет пробивается сквозь плотно зашторенное окно.
Заполучив Марту, Галина возрадовалась. Не то чтобы она не жалела ребенка. Будь Марта белокурым голубоглазым ангелом, безутешно плачущим от потери отца и матери, Галине было бы легче. Она вцепилась бы в нежное тельце, понесла бы прочь, сжимая в когтях и облизываясь в предвкушении обильной трапезы, но на бегу не забывала бы утирать малютке слезы. Разве не это люди называют добротой?
Однако Марта осложняла ей задачу. Галина, кроткая душою и терпимая к недостаткам, готова была мириться с уродством девочки. Но кроме вызывающей внешности, та обладала дрянным характером. Недели хватило, чтобы Галина поняла: кротостью и любовью с этим ребенком не сладить.
Что оставалось? Это для ее же пользы, сказала себе Галина. Если девчонка продолжит в том же духе, сама жизнь накажет ее и сделает это безжалостнее, чем бабушка, желающая сироте только добра.
С поркой не вышло. В ярости от неудачи, а в особенности от того, что левая рука несвоевременно вышла из строя, Галина пошла на крайние меры. Мерзавка! Испорченная, бессовестная. Не приструнить ее сейчас – в другой раз она выкинет что-нибудь ужасное. Поджог! Убийство!
Идея о превентивном наказании потенциальных преступников часто находит себе приверженцев в лице тиранов и пожилых женщин.
Галина затаилась, дождалась, когда враг утратит бдительность, и на этот раз все получилось.
– Будешь еще кусаться? – спросила Галина, потрясая над Мартой забинтованной рукой. – Будешь, паршивка?
Можно было совершить месть сразу, но хотелось отметить победу, и экзекуция над поверженным врагом была отложена.
Рано утром в дверь постучали.
– Здравствуйте, – сказала Гурьянова. – Я хотела бы увидеть Марту.
Галина приторно улыбнулась и подвинулась так, чтобы кровать оказалась за спиной.
– Приболела она, Кира Михайловна… Простыла внученька моя. Сиротка!
Директриса поджала губы и прошла сквозь Галину – во всяком случае, ничем иным та не смогла объяснить вторжение. Взгляд ее остановился на маленькой фигурке.
– Вы ее связали, – бесстрастно сказала директриса.
– Ворочалась она во сне… С кроватки падала, – пробормотала Галина. – Видите, только уснула… По папочке все плачет…
Гурьянова обернулась к ней. В доме внезапно посветлело, как в операционной, и повеяло холодом.
– Ножницы, – прошелестела Гурьянова.
Галина кинулась за ножницами, точно вышколенная медсестра за ланцетом.
– Марта! – позвала Кира, перерезав веревку.
Девочка сонно потянулась и повернулась на другой бок.
– Я ж вам талдычу, спит… – начала было Галина, но директриса выпрямилась в полный рост, и слова застряли в горле.
– Завтра Марта должна быть в школе.
Хозяйка вжалась в стену, торопливо закивала: будет, Кира Михайловна, все будет как вы скажете.
Страха, который навела на нее Гурьянова, хватило надолго, но когда директриса уехала по делам, а Марту опять поймали на краже, Галина сорвалась.
Никаких веревок! Но оплеух-то поганой девке она могла надавать? Кое-где за воровство руки рубят.
Марта, поняв, что ее ждет, юркнула хорьком и забилась под кровать.
– Сама вылезешь? – сладко пропела Галина. – Или достать тебя?
Жарким сквозняком обдало затылок, и она обернулась. В дверном проеме застыла черная фигура, кривоносое страшилище.
– Здрасьте, Вера Павловна, – сказала Галина, тщетно стараясь придать голосу дружелюбие. Внутри все съежилось, как брошенный в неостывшую золу паук.
– Марта, иди сюда… – позвала Шишигина, словно не замечая ее.
Галина прищурилась:
– С хозяйкой здороваться не обязательно?
Девчонка выбралась из-под кровати, вся в паутине и пыли, бесстрашно подошла к старухе.
– Ступай, поиграй в огороде…
Марта не заартачилась, вопреки своему обыкновению, а пожала плечами и выскочила из дома.
– Не обижай ее больше, – сказала старуха.
– Вас не спросила! – огрызнулась Галина.
Как всякий человек, лишенный долгожданного праздника, она разозлилась и чувствовала себя несправедливо обделенной.
– Зря ты так, Галя…
– Вы мне тут не зрякайте! Повадились шастать, как к себе домой! Меня учить не надо, я ученая! Слышь-те чего говорю? Шагайте, шагайте… – И ладонью сделала жест, будто смахивала со стола крошку.
– Не обижай… – шепнула ведьма.
В глазах внезапно потемнело. На изнанке век огненными росчерками заплясали дикие мушки. Галина схватилась за стену и взвизгнула: показалось, что обожгла ладонь.
– Береги себя, Галя…
Свистнуло, ухнуло, обдало печной золой – и пропала Шишига.
В доме Терещенко установилось шаткое равновесие. За Галиной сохранилось право отвесить Марте подзатыльник. Не возбранялось и оттаскать за ухо, особенно в случае кражи или хулиганства. Марта молчаливо обязалась вести себя прилично: бабке не дерзить, в доме не пакостить.
Искушение дать жестокую взбучку отродью Бялика посещало Галину через день. Но каждый раз, занося руку, она видела, как за девчонкой вырастают тени двух хранителей.
Марта не догадывалась, и никто не догадывался, как сильно поддерживает ее бабушку мысль о том, что однажды она возьмет свое.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления