Однажды Вокульский, как обычно, принимал посетителей в салоне. Он уже выпроводил одного субъекта, который предлагал ему драться за него на дуэлях, еще одного, который обладал даром чревовещания и стремился использовать его в дипломатии, и третьего, который обещал ему указать, где зарыты сокровища, спрятанные наполеоновским штабом под Березиной, когда появился лакей в голубом фраке и доложил:
— Профессор Гейст.
— Гейст?.. — повторил Вокульский, с каким-то особенным чувством. Ему пришло в голову, что, должно быть, нечто подобное происходит с железом при приближении магнита. — Проси!
Вошел очень маленький и худенький человек с желтым, как воск, лицом, но без единого седого волоса.
«Сколько ему может быть лет?» — подумал Вокульский.
Между тем гость пристально всматривался в него. Так они просидели минуты две, оценивая друг друга.
Вокульскому хотелось угадать возраст своего гостя; тот по-видимому, изучал хозяина.
— Что прикажете, сударь? — наконец прервал молчание Вокульский.
Гейст пошевелился на стуле.
— Где уж мне приказывать! — пожал он плечами. — Я пришел попрошайничать, а не прикатывать.
— Чем же я могу вам служить? — спросил Вокульский, которому лицо этого посетителя показалось удивительно симпатичным.
Гейст провел ладонью по голове.
— Я пришел сюда по одному делу, а говорить буду совсем о другом. Хотел я вам продать новое взрывчатое вещество…
— Я не куплю его, — прервал Вокульский.
— Нет? А ведь мне говорили, что вы, господа, ищете нечто в этом роде для флота. Впрочем, неважно… Для вас, сударь, у меня имеется нечто другое…
— Для меня? — спросил Вокульский, удивленный не столько словами Гейста, сколько его взглядом.
— Позавчера вы летали на привязном воздушном шаре, — продолжал гость.
— Да.
— Вы человек состоятельный и разбираетесь в физике.
— Да.
— И был момент, когда вы хотели броситься вниз? — спросил Гейст.
Вокульский отшатнулся вместе со стулом.
— Не удивляйтесь, — сказал гость. — Я в своей жизни встречал примерно тысячу физиков, а в лаборатории у меня работало четверо самоубийц, так что я хорошо знаю обе эти категории… Слишком часто вы поглядывали на барометр, чтобы я не угадал в вас физика, ну, а человека, помышляющего о самоубийстве, распознает даже институтка.
— Чем я могу служить? — еще раз спросил Вокульский, вытирая пот со лба.
— Я буду краток. Вы знаете, что такое органическая химия?
— Это химия углеродных соединений.
— А что вы думаете о химии водородных соединений?
— Что ее нет.
— Напротив, есть, — возразил Гейст. — Только она дает вместо различных видов эфира, жиров и ароматических тел новые соединения… Новые вещества, мсье Сюзэн, с весьма любопытными свойствами…
— Какое мне до этого дело? — глухо ответил Вокульский. — Я купец…
— Не купец вы, а отчаявшийся человек, — возразил Гейст. — Купцы не помышляют о прыжках с воздушных шаров. Едва я это увидел, как тотчас подумал: «Такого-то мне и надо!» Но вы исчезли у меня из виду… Сегодня случай вторично свел нас… Мсье Сюзэн, если вы богаты, мы должны поговорить о водородных соединениях…
— Во-первых, я не Сюзэн…
— Не имеет значения, я ищу отчаявшегося богача.
Вокульский глядел на Гейста чуть ли не с испугом. В голове его мелькали вопросы: шарлатан или тайный агент? Безумец или на самом деле некий дух? <Гейст (Geist) — дух (нем.)> Кто знает, быть может сатана не вымысел и в иные минуты и впрямь является людям? Одно несомненно — этот старик неопределенного возраста разгадал сокровеннейшую тайну Вокульского, в голову которого тогда действительно закрадывалась мысль о самоубийстве, но такая еще робкая, что он не признавался в этом даже самому себе.
Гость не сводил с него глаз и улыбался ласково и одновременно насмешливо, а когда Вокульский раскрыл было рот, чтобы о чем-то спросить, он перебил:
— Не трудитесь, сударь… Я уже со столькими людьми беседовал об их характере и о моих открытиях, что наперед отвечу на ваш вопрос. Я профессор Гейст, старый безумец, как твердят во всех кафе близ университета и политехникума. Некогда меня называли великим химиком, пока… пока я не переступил границ воззрений, общепризнанных в современной химии. Я писал научные труды, делал открытия — и под собственной фамилией, и под фамилиями моих сотрудников, которые, впрочем, добросовестно делились со мною доходами. Но с того времени, как я открыл явления, которые кажутся невероятными по сравнению с тем, что печатается в ежегодниках Академии, меня называют не только безумцем, но даже еретиком и изменником…
— Здесь, в Париже? — удивился Вокульский.
— Ого-го! — рассмеялся Гейст. — Именно здесь, в Париже. Где-нибудь в Альтдорфе или Нейштадте отщепенцем и изменником считается тот, кто не верит в пасторов, Бисмарка, в десять заповедей и прусскую конституцию. Здесь можно сколько угодно издеваться над Бисмарком и конституцией, но зато под угрозой отлучения запрещено сомневаться в таблице умножения, в теории волнового движения, в постоянстве удельного веса и т.д. Укажите мне хоть один город, где бы люди не сжимали своих мозгов тисками каких-либо догматов, — и да будет он столицей мира и колыбелью грядущего человечества!
Вокульский несколько успокоился; он убедился, что имеет дело с маньяком.
Гейст смотрел на него, не переставая улыбаться.
— Я кончаю, мсье Сюзэн. Я сделал великое открытие в области химии, я создал новую науку, изобрел неизвестные доселе промышленные материалы, о которых люди раньше не смели и мечтать. Но… мне не хватает еще некоторых чрезвычайно важных данных, а средства мои исчерпаны. На мои исследования я потратил четыре состояния и использовал десятка полтора людей… Сейчас мне нужно новое состояние и новые люди…
— Почему вы возымели ко мне такое доверие? — спросил Вокульский, уже совсем успокоившись.
— Нетрудно понять, — ответил Гейст. — О самоубийстве помышляет либо безумец, либо негодяй, либо человек незаурядных способностей, которому тесно на свете.
— А откуда вы знаете, что я не подлец?
— А откуда вы знаете, что лошадь — не корова? — возразил Гейст. — Во время моих вынужденных каникул, которые — увы! — тянутся иногда по нескольку лет, я занимаюсь зоологией и специально изучением человеческой особи. В одной этой породе, двуногой и двурукой, я открыл десятки видов животных — от устрицы и глиста до совы и тигра. Скажу вам больше: я открыл помеси этих видов — крылатых тигров, собакоголовых змей, соколов в черепашьих панцирях, что, впрочем, уже предвосхитила фантазия гениальных поэтов. И во всем этом скопище скотов и чудовищ я только изредка нахожу настоящего человека, существо с разумом, сердцем и энергией. Вы, мсье Сюзэн, обладаете подлинно человеческими чертами, и потому я говорю с вами так откровенно. Вы — один на десять тысяч, может быть даже на все сто…
Вокульский поморщился. Гейст вспылил:
— Что? Уж не думаете ли вы, что низкой лестью я хочу выудить у вас несколько франков?.. Завтра я опять приду, и вы убедитесь, насколько несправедливо и глупо ваше подозрение…
Он вскочил со стула, но Вокульский удержал его:
— Не сердитесь, профессор! Я не хотел вас обидеть. Но ко мне почти ежедневно приходят всевозможные жулики…
— Завтра вы убедитесь, что я не жулик и не безумец. Я покажу вам вещи, которые видело всего шесть-семь человек, да и то… их уже нет в живых. О, если б они были живы! — вздохнул он.
— Почему только завтра?
— Потому что я живу далеко, а у меня нет денег на извозчика.
Вокульский пожал ему руку.
— Вы не обидитесь, профессор… если…
— Если вы дадите мне денег на извозчика?.. Нет. Ведь я с самого начала сказал вам, что я попрошайка — может быть, самый бедный во всем Париже.
Вокульский протянул ему сто франков.
— Помилуйте, — усмехнулся Гейст, — хватит и десяти… кто знает, не дадите ли вы мне завтра сто тысяч… У вас большое состояние?
— Около миллиона франков.
— Миллион! — повторил Гейст, хватаясь за голову. — Через два часа я вернусь. Только бы я оказался вам так же необходим, как вы мне…
— В таком случае, профессор, может быть, вы придете в мой номер на четвертом этаже? Здесь служебное помещение…
— Да, да, лучше в номер… Я вернусь через два часа, — отвечал Гейст и поспешно выбежал из салона. Вскоре явился Жюмар.
— Замучил вас старик, а? — спросил он.
— Что это за человек? — небрежно спросил Вокульский.
Жюмар выпятил нижнюю губу.
— Безумец, нечего и говорить, но еще в мои студенческие годы он был великим химиком. Ну, и что-то он такое изобрел; говорят, у него даже есть какие-то диковинные образцы… Однако… — И Жюмар постучал себя пальцем по лбу.
— Почему вы называете его безумцем?
— А как прикажете назвать человека, который надеется уменьшить удельный вес — не то всех тел, не то одних металлов, я уж не помню хорошенько…
Вокульский попрощался с ним и пошел к себе в номер.
«Что за странный город, — думал он, — где встречаются искатели сокровищ, наемные защитники чести, изысканные дамы, промышляющие тайнами, лакеи, рассуждающие о химии, и химики, пытающиеся уменьшить удельный вес тел!»
Около пяти явился Гейст; он был взволнован и запер за собою дверь на ключ.
— Мсье Сюзэн, — сказал он, — мне очень важно, чтобы мы с вами договорились… Скажите: есть у вас какие-нибудь семейные обязанности — жена, дети? Хотя не похоже…
— У меня никого нет.
— И у вас миллион франков?
— Почти.
— Скажите-ка: почему вы помышляете о самоубийстве?
Вокульский вздрогнул.
— Это на меня просто так нашло… На высоте, голова закружилась.
Гейст покачал головой.
— Состояние у тебя, сударь мой, есть, — бормотал он, — за славой, по крайней мере сейчас, ты не гонишься… Тут должна быть замешана женщина! — воскликнул он.
— Возможно, — ответил Вокульский, сильно смутившись.
— Так и есть, женщина! — сказал Гейст. — Плохо. С ними никогда не знаешь заранее, что они сделают, куда заведут… Как бы то ни было, послушай, — продолжал он, глядя Вокульскому прямо в глаза, — если б тебе еще когда-нибудь захотелось попробовать… понимаешь?.. Не накладывай на себя рук, а приходи ко мне…
— Может, я сейчас приду… — проговорил Вокульский, опуская глаза.
— Нет, не сейчас! — живо возразил Гейст. — Женщины никогда не расправляются с людьми сразу. Ты уже покончил счеты с этой особой?
— Кажется, да…
— Ага! Только кажется! Плохо. На всякий случай запомни: у меня в лаборатории очень легко можно погибнуть, да еще как!
— Вы что-нибудь принесли, профессор? — перебил Вокульский.
— Плохо, плохо дело! — бормотал Гейст. — Опять мне придется искать покупателя на мое взрывчатое вещество, а я уж думал, что мы объединимся…
— Сначала покажите, что вы принесли.
— Верно… — Гейст вынул из кармана небольшую шкатулку. — Погляди-ка, — сказал он, — вот за что человека объявляют умалишенным!
Шкатулка была жестяная, с каким-то мудреным запором. Одну за другой Гейст нажимал кнопки, размещенные с разных сторон шкатулки, поглядывая на Вокульского с волнением и опаской. На мгновение он даже заколебался и сделал движение, как будто хотел спрятать шкатулку, однако опомнился, нажал еще несколько кнопок — и крышка отскочила.
В ту же минуту стариком овладел новый приступ подозрительности. Он бросился на диван и спрятал шкатулку за спину, беспокойно поглядывая то на Вокульского, то на дверь.
— Глупости я делаю! — забормотал он. — Что за нелепость рисковать всем ради первого встречного…
— Вы мне не доверяете? — спросил Вокульский, взволнованный не меньше его.
— Никому я не доверяю! — брюзжал старик. — А кто может мне поручиться? И чем? Поклянется, даст честное слово? Слишком я стар, чтобы верить клятвам… Только взаимная выгода еще кое-как может удержать людей от подлейшей измены, да и то не всегда…
Вокульский пожал плечами и сел на стул.
— Я не принуждаю вас делиться со мною своими тревогами, — сказал он. — Довольно с меня моих собственных.
Гейст не спускал с него глаз, но понемногу стал успокаиваться. Наконец он сказал:
— Ну-ка, подвинься к столу… Смотри: что это?
И он показал металлический шарик темного цвета.
— Кажется, это типографский сплав.
— Возьми-ка его в руку…
Вокульский взял шарик и поразился его тяжести.
— Это платина, — сказал он.
— Платина? — повторил Гейст с насмешливой улыбкой. — Вот тебе платина…
И он подал Вокульскому платиновый шарик такой же величины. Вокульский несколько раз перебрасывал шарики из руки в руку; изумление его возрастало.
— Эта штука раза в два тяжелее платины! — заметил он.
— Вот-вот… — расхохотался Гейст. — Один из моих друзей, академиков, назвал ее «сжатой платиной»… Недурно, а? Для определения металла, удельный вес которого составляет тридцать целых и семь десятых… Они всегда так! Стоит им придумать название для нового явления, как они тотчас утверждают, будто объяснили его на основе уже известных законов природы. Великолепные ослы — самые мудрые из всех, какими кишмя кишит так называемое человечество… А это — знаешь, что?
— Ну, это стеклянная палочка.
— Ха-ха-ха! — рассмеялся Гейст. — Возьми-ка ее в руки, присмотрись… Любопытное стекло, а? Тяжелее железа, поверхность излома зернистая; отличный проводник тепла и электричества; его можно строгать… Не правда ли, это стекло здорово смахивает на металл? Может быть, попробуешь разогреть его или ковать молотком?
Вокульский протер глаза. Несомненно, подобного стекла еще не бывало на свете.
— А это? — спросил Гейст, показывая другой кусочек металла.
— Наверное, сталь…
— Не натрий и не калий?
— Нет.
— Так возьми эту сталь в руки…
Тут уж изумление Вокульского уступило место растерянности: мнимая сталь была легка, как папиросная бумага.
— Что же, она полая?
— Разрежь этот кусочек пополам, а если у тебя нет инструмента, приходи ко мне. У меня ты увидишь множество подобных чудес и сможешь производить над ними какие хочешь опыты.
Вокульский поочередно брал в руки и разглядывал металл, то более тяжелый, чем платина, то прозрачный, как стекло, то более легкий, чем пух… Пока он держал их на ладони, они казались ему самым естественным явлением в мире: ибо что может быть естественнее предмета, воспринимаемого осязанием и зрением? Однако, как только он отдал образцы Гейсту, им овладели изумление и недоверие, изумление и страх. И он разглядывал их скова, качал головой, сомневался и верил, верил и сомневался.
— Ну, что? — спросил Гейст.
— Вы показывали это химикам?
— Показывал.
— А они что?
— Осмотрели, покачали головами и заявили, что все это вздор и шарлатанство, которым серьезная наука заниматься не может.
— Как? Даже не произведя анализа?
— Нет. Некоторые напрямик заявили, что, если приходится выбирать между отрицанием «законов природы» и обманчивым свидетельством собственных чувств, они предпочитают не доверять своим чувствам. И прибавляли еще, что серьезная проверка подобных шарлатанских штучек может, дескать, привести к потере здравого смысла, а потому они решительно отказываются от опытов.
— И вы не опубликовали свои опыты?
— И не подумаю. Наоборот, умственная инертность моих коллег наилучшим образом гарантирует безопасность тайны; иначе другие подхватили бы мою мысль, рано или поздно открыли бы метод изготовления моих металлов и получили бы то, чего я им дать не хочу…
— А именно? — перебил Вокульский.
— Они получили бы металл легче воздуха, — спокойно произнес Гейст.
Вокульский вздрогнул; с минуту оба молчали.
— Зачем же вам скрывать от людей этот трансцендентальный металл? — заговорил наконец Вокульский.
— По многим причинам. Во-первых, я хочу, чтобы материал этот вышел именно из моей лаборатории, пускай бы даже и не я сам его нашел. А во-вторых, нельзя допустить, чтобы такая вещь, которая изменит облик всего мира, стала собственностью современного человечества. И без того слишком много бедствий произошло на земле из-за неосторожных открытий.
— Я вас не понимаю.
— Послушай же. Среди так называемого человечества примерно на десять тысяч волов, баранов, тигров и гадов в человеческом образе едва ли найдется один истинный человек. Так всегда было, даже в каменном веке. И вот на это, с позволения сказать, человечество в течение многих столетий сваливались различные изобретения. Бронза, железо, порох, магнитная игла, книгопечатание, паровые машины, телеграф, электричество — все это без разбора попадало в руки гениев и идиотов, благородных людей и преступников… И к чему это привело? К тому, что глупость и порок, получая все более сильные орудия, множились и становились все могущественнее, вместо того чтобы постепенно вымирать. Я, — продолжал Гейст, — не хочу повторять этой ошибки, и если в конце концов открою металл легче воздуха, то отдам его только настоящим людям. Пусть наконец они получат оружие исключительно в свое распоряжение, пусть их раса множится и крепнет, а звери и чудовища в человеческом образе пусть постепенно гибнут. Если англичане вправе были истребить на своем острове волков, то подлинный человек вправе изгнать с лица земли тигров, загримированных под людей…
«А он все-таки не в своем уме», — подумал Вокульский и сказал вслух:
— Что же мешает вам осуществить эти планы?
— Отсутствие денег и помощников. Для открытия последнего звена нужно провести примерно восемь тысяч опытов, одному человеку на это потребовалось бы лет двадцать. Но четверо могли бы сделать ту же работу за пять-шесть лет…
Вокульский встал и в раздумье прошелся по комнате; Гейст не сводил с него глаз.
— Допустим, — заговорил Вокульский, — что я мог бы дать вам средства и одного… даже двух помощников. Но где же доказательство, что ваши металлы — не мистификация, а ваши надежды — не самообман?
— Приди ко мне, осмотри все сам, сделай несколько опытов и убедишься. Другой возможности я не вижу.
— А когда можно прийти?
— Когда хочешь. Только дай мне несколько десятков франков, а то мне не на что купить нужные препараты. Вот мой адрес. — И Гейст протянул Вокульскому грязный листок бумаги.
Вокульский дал ему триста франков. Старик уложил свои образцы в шкатулку, запер ее и, прощаясь, сказал:
— Черкни мне несколько слов накануне прихода. Я почти не выхожу из дому… все стираю пыль с моих реторт.
После ухода гостя Вокульский был как в чаду. Он то глядел на дверь, за которой исчез химик, то на стол, где минуту назад лежали сверхъестественные предметы, то ощупывал свои руки и голову и ходил по комнате, громко стуча каблуками, чтобы убедиться, что он не грезит, а бодрствует.
«Но ведь это было, — твердил он себе, — этот человек действительно показал мне какие-то два вещества: одно тяжелее платины, а другое — значительно легче натрия. И даже заявил, что ищет металл легче воздуха!»
— Если во всем этом не кроется какой-то непостижимый обман, — громко сказал он, — то вот она, идея, которой стоит посвятить годы каторжного труда. Я нашел бы не только всепоглощающее занятие и осуществление своих самых смелых юношеских мечтаний, но и цель, прекраснейшую из всех, к каким когда-либо стремился человеческий дух. Вопрос воздухоплавания был бы решен, люди получили бы крылья.
Потом он опять пожимал плечами, разводил руками и бормотал:
— Нет, немыслимо!
Бремя новых истин — или новых заблуждений — так придавило его, что он почувствовал необходимость поделиться с кем-нибудь своими мыслями, хотя бы частью их. Он спустился в приемный зал на втором этаже и вызвал Жюмара.
Он никак не мог придумать, с чего начать этот странный разговор, но Жюмар сам облегчил ему задачу. Едва войдя, он сказал со сдержанной улыбкой:
— Старый Гейст, уходя от вас, был очень оживлен. Что ж, он вас убедил, или вы разгромили его?
— Положим, разговорами никого не убедишь, нужны факты, — возразил Вокульский.
— А были и факты?
— Пока только обещания… Однако скажите: что бы вы подумали, если б Гейст показал вам металл, во всех отношениях похожий на сталь, но раза в два-три легче воды? Если б вы собственными глазами видели такой металл, ощупывали его собственными руками?
Улыбка Жюмара превратилась в ироническую гримасу.
— Боже мой, да что сказать на это? Профессор Пальмиери показывает еще большие чудеса за пять франков с человека…
— Какой Пальмиери? — удивился Вокульский.
— Профессор-магнетизер, знаменитость… Он живет в нашем отеле и три раза в день дает магнетические сеансы в зале, куда втискивается от силы человек шестьдесят… Сейчас как раз восемь часов, начинается вечернее представление. Хотите, пойдем туда; у меня право бесплатного входа.
Вокульский покраснел так сильно, что румянец залил все его лицо и даже шею.
— Ну что ж, пойдем к профессору Пальмиери, — сказал он, а про себя добавил: «Значит, великий мыслитель Гейст — попросту жулик, а я, дурак, плачу триста франков за зрелище, цена которому не более пяти… Как он провел меня!»
Они поднялись в третий этаж, где помещался салон Пальмиери. Нарядная публика почти заполнила зал, обставленный с роскошью, отличающей весь отель. Зрители — пожилые и молодые, женщины и мужчины — с величайшим вниманием слушали профессора Пальмиери, который как раз заканчивал краткое вступительное слово о магнетизме. Это был человек средних лет, поблекший брюнет со всклокоченной бородой и выразительными глазами. Его окружало несколько красивых женщин и молодых мужчин с болезненно бледными и апатичными лицами.
— Это медиумы, — шепнул Жюмар. — На них Пальмиери показывает свои фокусы.
Зрелище, продолжавшееся около двух часов, состояло в том, что Пальмиери усыплял своих медиумов взглядом, причем они могли ходить, отвечать на вопросы и выполнять различные действия. Кроме того, усыпленные по приказанию магнетизера проявляли то необычайную мускульную силу, то еще более необычайную потерю чувствительности или же, наоборот, обострение всех чуств.
Вокульский впервые наблюдал подобные явления и отнюдь не скрывал своего недоверия; заметив это, Пальмиери пригласил его пересесть в первый ряд. После нескольких опытов Вокульский убедился, что наблюдаемые им явления — не шарлатанство, а факты, основанные на каких-то еще не изученных свойствах нервной системы.
Более всего поразили и даже ужаснули его два опыта, отдаленно напоминающие события его собственной жизни. Опыты состояли в том, что профессор внушал медиуму вещи несуществующие.
Пальмиери дал одному из усыпленных пробку от графина и сказал, что это роза. Медиум тотчас же принялся нюхать пробку, по-видимому испытывая при этом большое удовольствие.
— Что вы делаете? — воскликнул Пальмиери. — Ведь это вонючая смолка!
И медиум немедленно с отвращением отшвырнул пробку, начал вытирать руки и жаловаться, что они дурно пахнут.
Другому профессор дал носовой платок, сказав, что он весит сто фунтов; усыпленный согнулся под тяжестью платка, дрожал и обливался потом.
Глядя на это, Вокульский сам вспотел.
«Теперь я понимаю, в чем секрет Гейста. Он замагнетизировал меня!..»
Однако всего мучительнее ему было наблюдать, как Пальмиери, усыпив какого-то тщедушного юношу, обернул полотенцем совок для угля и внушил своему медиуму, что это молодая, прелестная женщина, в которую тот влюблен. Замагнетизированный обнимал и целовал совок, становился перед ним на колени, лицо его выражало все оттенки страстного обожания. Когда совок положили под кушетку, юноша пополз за ним на четвереньках, по пути оттолкнув четырех сильных мужчин, пытавшихся его удержать. А когда под конец Пальмиери спрятал совок и заявил юноше, что возлюбленная его умерла, тот впал в такое отчаяние, что бросился на пол и стал биться головой об стену… Тут Пальмиери дунул ему в лицо, и молодой человек проснулся, весь в слезах, под гром аплодисментов и взрывы смеха.
Вокульский бежал из зала в ужасном раздражении.
«Значит, все — ложь! И якобы гениальные открытия Гейста, и моя безумная любовь, и даже она… Она тоже — лишь порождение моего отуманенного воображения… Пожалуй, единственная реальность, которая не обманывает и не лжет, это смерть…»
Он выскочил на улицу, вбежал в кафе и заказал коньяк. На этот раз он выпил полтора графинчика и, опрокидывая одну рюмку за другой, размышлял о том, что в Париже, где он нашел величайшую мудрость, где его постигло величайшее заблуждение и полное разочарование, вероятно, обретет он свою смерть.
«Чего мне еще ждать? Что я узнаю? Если Гейст — пошлый шарлатан и если можно влюбляться в совок для угля, как я влюблен в нее, — что мне еще остается?..»
Он вернулся в отель, оглушенный выпитым коньяком, и заснул, не раздеваясь. А когда он проснулся в восемь часов утра, первой его мыслью было:
«Несомненно, Гейст с помощью магнетизма обманул меня. Однако… кто же магнетизировал меня, когда я сходил с ума по этой женщине?»
Вдруг ему пришло в голову обратиться за объяснением к Пальмиери. Он быстро переоделся и спустился в третий этаж.
Маэстро уже ожидал посетителей, но пока никто еще не явился, и он принял Вокульского сразу, получив вперед двадцать франков за совет.
— Скажите, — начал Вокульский, — вы каждому можете внушить, что совок для угля — это женщина и что платок весит сто фунтов?
— Каждому, кого можно усыпить.
— Так, пожалуйста, усыпите меня и повторите надо мной опыт с платком.
Пальмиери начал свои пассы: всматривался Вокульскому в глаза, прикасался к его лбу, растирал ему руки от плеча до ладоней… Наконец с неудовольствием отступился.
— Вы не годитесь в медиумы, — сказал он.
— А если я скажу, что я сам пережил такой случай, как этот юноша с носовым платком…
— Это исключается, вы не поддаетесь усыплению. Впрочем, если б даже вас усыпили и внушили, что платок весит сто фунтов, то, проснувшись, вы бы тотчас забыли об этом.
— А вы не допускаете, что кто-нибудь мог так ловко замагнетизировать меня…
Пальмиери обиделся.
— Нет магнетизера лучше меня! — воскликнул он. — Впрочем, я усыплю вас, только над этим придется поработать несколько месяцев… Это будет стоить две тысячи франков… Я не намерен даром растрачивать свои флюиды…
Вокульский покинул магнетизера отнюдь не удовлетворенный. Он еще не разубедился в том, что панна Изабелла могла его околдовать: у нее-то было достаточно времени. Но уж Гейст никак не мог усыпить его за несколько минут. К тому же Пальмиери утверждает, что усыпленные потом не помнят, что им внушали, а он во всех подробностях помнит свидание со старым химиком.
Итак, если Гейст его не усыпил, значит он не обманщик. Значит, его металлы действительно существуют, и… значит, возможно открытие металла более легкого, чем воздух!
«Вот так город! — думал он. — Здесь я за один час пережил больше, чем в Варшаве за всю жизнь… Вот так город!»
В следующие дни Вокульский был очень занят.
Прежде всего — уезжал Сузин, закупив более десятка судов. Прибыль от этой операции, совершенно законная, была так огромна, что частица, приходившаяся на долю Вокульского, покрыла все его расходы в течение последних месяцев в Варшаве.
За несколько часов до отъезда Сузин и Вокульский обедали в своем парадном номере и, разумеется, говорили о прибылях.
— Тебе сказочно везет, — сказал Вокульский. Сузин глотнул шампанского, переплел на животе пальцы, унизанные перстнями, и отвечал:
— Не в везении дело, Станислав Петрович, а в миллионах. Ножиком ты срежешь ракиту, а дуб топором рубят. У кого копейки, у того и дела копеечные, а у кого миллионы, у того и прибыли миллионные. Рубль, Станислав Петрович, все равно что заезженная кляча: сколько лет приходится ждать, пока он родит тебе новый рубль; а миллион — он, братец ты мой, как свинья: что ни год — новый приплод. Пройдет еще годика два-три, соберешь и ты, Станислав Петрович, круглый миллиончик, тогда и увидишь, как за ним денежки побегут. Хотя с тобой, брат…
Сузин вздохнул, нахмурился и опять выпил шампанского.
— А что со мной? — спросил Вокульский.
— А вот что, — отвечал Сузин. — Нет того, чтобы в этаком городе дела делать для себя, для своего предприятия… Шатаешься невесть где, то в землю уставившись, то голову к небу задрав, — о деле и мысли нет… А еще — христианину это и выговорить-то совестно — летаешь по воздуху в каком-то шаре… Ты что ж это, цирковым прыгуном стать задумал, а? Ну и потом, правду сказать, обидел ты, Станислав Петрович, одну очень благородную даму, баронессу эту… А ведь у нее можно было и в картишки поиграть, и красивых женщин повидать, и узнать разные разности. Мой тебе совет: пока ты не уехал, дай ты ей что-нибудь заработать. Адвокату рубль пожалеешь — он у тебя сто вытянет. Так-то, батюшка мой…
Вокульский внимательно слушал. Сузин опять вздохнул и продолжал:
— И с колдунами якшаешься (пропади они пропадом, нечистая сила), а зря, прибыли от них ни на ломаный грош — только бога гневишь. Нехорошо! А что хуже всего — ты думаешь, никто и не видит, что ты себе места не находишь? Как бы не так! Все понимают, что душу тебе какой-то червь точит, но одни думают, будто ты собираешься скупать тут фальшивые ассигнации, а другие — будто ты вот-вот разоришься, если только уже не обанкротился.
— И ты веришь этому? — спросил Вокульский.
— Эх, Станислав Петрович, уж кому-кому, а тебе не пристало считать меня дурнем. Ты думаешь, мне невдомек, что тут дело в женщине? Оно, конечно, женщина — лакомый кусок, случается и степенному человеку голову потерять. Так и ты потешь себя, коли деньги есть. Но я тебе, Станислав Петрович, одно словечко скажу, ладно?
— Пожалуйста.
— Только, чур, севши бриться, на порезы не сердиться. Так вот, голубчик мой, расскажу я тебе притчу… Есть во Франции такая вода целебная, от всяких болезней (названия не упомнил). Послушай же: иные туда на коленках ползут и чуть ли глянуть на нее не смеют… А иные водичку эту безо всяких церемоний хлещут и даже зубы ею полощут… Эх, Станислав Петрович, кабы знал ты, как тот, кто хлещет, посмеивается над тем, кто на коленках ползет… Так ты посмотри да пораздумай: сам ты не таков ли? А коли таков — плюнь ты на все, ей-богу! Да что с тобой? Больно? Правда… Ну, выпей винца…
— Ты что-нибудь слышал о ней? — глухо спросил Вокульский.
— Клянусь тебе, не слыхал я ничего особенного, — отвечал Сузин, ударяя себя в грудь. — Купцу требуются приказчики, а женщине — поклонники, да побольше, чтобы не видать было того, кто поклонов-то не бьет, а приступом берет. Дело житейское. Только не становись ты, Станислав Петрович, с ними в ряд, а коли уж стал, то держи голову выше. Полмиллиона рублей капиталу — это не баран чихнул. Над таким купцом нечего зубы скалить!
Вокульский встал и судорожно выпрямился, как человек, которого прижгли каленым железом.
«Может быть, и не так, а может… и так! — подумал он. — А коли так… я отдам часть состояния счастливому сопернику, если он излечит меня!»
Он вернулся к себе в номер и в первый раз стал совершенно спокойно перебирать в мыслях всех поклонников панны Изабеллы, которых он видел с нею или в которых знал понаслышке. Он припоминал их многозначительные фразы, нежные взгляды, странные недомолвки, все рассказы панн Мелитон, все толки о панне Изабелле, ходившие среди глазевшей на нее публики. Наконец он облегченно вздохнул: что ж, может быть, вот она, та нить, которая выведет его из лабиринта.
«Я, вероятно, попаду из него прямо в лабораторию Гейста», — подумал он, чувствуя, что в душу ему запало первое зернышко презрения.
— Она вправе, о, безусловно вправе! — бормотал он, усмехаясь. — Однако каков избранник, а может быть, даже избранники?.. Эге-ге, ну и подлая же я тварь! А Гейст считает меня человеком!
После отъезда Сузина Вокульский вторично перечитал полученное в тот день письмо Жецкого. Старый приказчик мало писал о делах, зато очень много — о пани Ставской, прекрасной и несчастной женщине, муж которой куда-то пропал.
«Ты обяжешь меня на всю жизнь, — писал Жецкий, — если придумаешь, как окончательно выяснить: жив Людвик Ставский или же умер?»
Затем следовало перечисление дат и мест, где пребывал пропавший, после того как покинул Варшаву.
«Ставская? Ставская? — вспоминал Вокульский. — А, знаю! Это та красавица с дочуркой, проживающая в моем доме… Что за странное стечение обстоятельств! Может быть, для того я и купил дом Ленцких, чтобы познакомиться с этой женщиной? Собственно, мне до нее дела нет, раз уж я остаюсь здесь, однако почему не помочь ей, если Жецкий просит? Вот и отлично! Теперь есть предлог сделать подарок баронессе, которую мне так рекомендовал Сузин…»
Он взял адрес баронессы и отправился в квартал Сен-Жермен.
В вестибюле дома, где жила баронесса, помещался лоток букиниста. Вокульский, разговаривая с швейцаром, случайно взглянул на книжки и с радостным удивлением увидел стихи Мицкевича в том издании, которое он читал, еще будучи в услужении у Гопфера. При виде потертого переплета и пожелтевших страниц вся его молодость вдруг представилась ему. Он тут же купил книжку и чуть не поцеловал ее, как реликвию.
Швейцар, покоренный франком, полученным на чай, проводил Вокульского до самых дверей баронессы и с улыбкой пожелал приятных развлечений. Вокульский позвонил, на пороге его встретил лакеи в малиновом фраке.
— Ага! — буркнул он.
В гостиной, как водится, была золоченая мебель, картины, ковры и цветы. Вскоре появилась и баронесса, с видом оскорбленной невинности, склонной, однако, простить виноватого.
Она действительно простила его. Вокульский, не вдаваясь в долгие разговоры, изложил ей цель своего посещения, записал фамилию Ставского, города, где он проживал, и настойчиво просил баронессу, чтобы она при помощи своих многочисленных связей разузнала поточнее о местопребывании пропавшего.
— Это можно сделать, — сказала благородная дама, — однако… не пугают ли вас расходы? Придется обратиться в полицию — немецкую, английскую, американскую…
— Итак?..
— Итак, вы согласны уплатить три тысячи франков?
— Вот четыре тысячи, — сказал Вокульский, подавая ей чек. — Когда я могу ждать ответа?
— Этого я вам сейчас сказать не сумею, — отвечала баронесса. — Возможно, через месяц, а возможно, и через год. Однако, — строго прибавила она, — надеюсь, вы не сомневаетесь, что все надлежащие меры для розысков будут приняты?
— Я настолько уверен в этом, что оставлю в банке Ротшильда чек еще на две тысячи франков, которые вам Выплатят немедленно по получении сведений об этом человеке.
— Вы скоро уезжаете?
— О нет! Я здесь еще побуду.
— Я вижу, Париж очаровал вас! — улыбнулась баронесса. — Он еще больше понравится вам из окон моей гостиной. Я принимаю ежедневно по вечерам.
Они распрощались, оба весьма довольные — баронесса деньгами своего клиента, а Вокульский тем, что убил двух зайцев сразу: исполнил совет Сузина и просьбу Жецкого.
Теперь Вокульский оказался в Париже совсем один и без всяких определенных занятий. Он снова посещал выставку, театры, незнакомые улицы, не осмотренные еще залы музеев… Снова и снова восхищался огромной творческой силой Франции, стройной системой архитектуры и жизни двухмиллионного города, дивился влиянию мягкого климата на ускоренное развитие цивилизации… Снова пил коньяк, ел дорогие кушанья или играл в карты у баронессы, причем всегда проигрывал…
Такое времяпрепровождение изнуряло его, но не давало ни капельки радости. Часы тянулись, как сутки, дни казались бесконечными, ночи не приносили спокойного сна. Правда, спал он крепко, без всяких сновидений, тяжелых или приятных, но и в забытьи не мог избавиться от чувства какой-то смутной горечи, в которой душа его тонула, не находя ни дна, ни берегов.
— Дайте же мне какую-нибудь цель… либо пошлите смерть! — иногда говорил он, глядя в небо. И через минуту сам смеялся над собой.
«К кому я обращаюсь? Кто услышит меня на игрище слепых сил, жертвой которых я стал? Что за проклятая участь — ни к чему не привязаться, ничего не хотеть и все понимать!..»
Перед ним вставало видение некоего космического механизма, который выбрасывает все новые солнца, новые планеты, новые виды животных и новые народы, людей и сердца, раздираемые фуриями: надеждой, любовью и страданием. Которая же из них всего кровожаднее? Не страдание, ибо оно по крайней мере не лжет. Увы, то надежда, которая сбрасывает человека тем ниже, чем выше его вознесла… То любовь, пестрая бабочка, одно крылышко которой зовется сомнением, а другое — обманом…
— Все равно, — бормотал он. — Если уж наш удел одурманивать себя чем-нибудь — давайте одурманиваться чем попало. Но чем же?..
Тогда из темной бездны, именуемой природой, возникали перед ним две звезды: одна — бледная, но сиявшая ровным светом, — Гейст и его металлы; другая — вспыхивавшая, как солнце, и вдруг угасавшая совсем, — она…
«Что тут выбрать? — думал он. — Когда одно сомнительно, а другое — недоступно и ненадежно? Да, ненадежно, потому что, если когда-нибудь я даже добьюсь ее, — разве я ей поверю? Разве я смогу ей поверить?..»
В то же время он чуствовал, что приближается момент решительной схватки между его рассудком и сердцем. Рассудок влек его к Гейсту, а сердце — в Варшаву. Он чуствовал, что не сегодня-завтра придется выбирать: либо тяжкий труд, ведущий к невиданной славе, либо пламенная страсть, которая сулила ему разве только одно: сжечь его дотла.
«А если и то и другое — только обман, как тот совок для угля или платочек весом в сто фунтов?..»
Он еще раз пошел к магнетизеру Пальмиери и, уплатив причитающиеся двадцать франков за прием, стал задавать ему вопросы:
— Итак, вы утверждаете, что меня нельзя замагнетизировать?
— Как это нельзя! — возмутился Пальмиери. — Нельзя сразу, потому что вы не годитесь в медиумы. Но из вас можно сделать медиума если не за несколько месяцев, то за несколько лет.
«Значит, несомненно, Гейст не обманул меня», — подумал Вокульский и прибавил вслух:
— Скажите, профессор, может ли женщина замагнетизировать человека?
— Не только женщина, но даже дерево, дверная ручка, вода — словом, всякий предмет, которому магнетизер передаст свою волю. Я могу замагнетизировать своих медиумов даже посредством булавки. Я говорю им: «Я переливаю в эту булавку свой флюид, и вы заснете, как только посмотрите на нее». Тем легче мне передать свою силу внушения какой-нибудь женщине. Разумеется, в том случае, если магнетизируемая особа окажется медиумом.
— И в таком случае я привязался бы к этой женщине, как ваш медиум к совку для угля?
— Совершенно верно, — ответил Пальмиери, посматривая на часы.
Вокульский ушел от него и побрел по улицам, размышляя:
«Относительно Гейста я почти убежден, что он не обманул меня посредством магнетизма, — для этого попросту не было времени. Но что касается панны Изабеллы, я не уверен, не таким ли именно способом опутала она меня своими чарами. Времени у нее было достаточно. Однако… кто же превратил меня в ее медиума?»
По мере того как он сравнивал свою любовь к панне Изабелле с любовью большинства мужчин к большинству женщин, собственное его чувство казалось ему все более противоестественным. Возможно ли влюбиться с первого взгляда? Возможно ли сходить с ума по женщине, которую видишь раз в несколько месяцев и при этом неизменно убеждаешься, что она не расположена к тебе?
— Что ж! — пробормотал он. — Именно благодаря редким встречам она мне и кажется идеалом. Имей я случай узнать ее ближе, я, может быть, давно бы разочаровался?
Его удивляло, что не было никаких вестей от Гейста.
«Неужто ученый химик взял у меня триста франков и исчез? — подумал он, но тут же сам устыдился своих подозрений. — А вдруг он заболел?»
Он нанял фиакр и поехал по указанному Гейстом адресу, куда-то далеко, за заставу, в окрестности Шарантона.
Наконец фиакр остановился перед каменной оградой; за нею виднелась крыша и верхняя часть окон.
Выйдя из экипажа, Вокульский разыскал железную калитку, возле которой висел молоток. Он несколько раз постучал, калитка вдруг распахнулась, и Вокульский вошел во двор.
Дом был двухэтажный, очень старый; об этом говорили покрытые плесенью стены и запыленные окна с кое-где выбитыми стеклами. Посредине фасада находилась дверь, к которой вело несколько каменных, обвалившихся ступенек.
Калитка, глухо хлопнув, закрылась, но нигде не видно было отворившего ее привратника. Вокульский в недоумении и растерянности остановился посреди двора. Вдруг в окне второго этажа появилась голова в красном колпаке, и знакомый голос воскликнул:
— Вы ли это, мсье Сюзэн? Здравствуйте!
Голова тотчас же исчезла, однако открытая форточка свидетельствовала, что это не был обман зрения. Через несколько минут со скрипом отворилась входная дверь, и на пороге ее показался Гейст. На нем были рваные синие брюки, деревянные сандалии и грязная фланелевая блуза.
— Поздравьте меня, мсье Сюзэн! — заговорил Гейст. — Я сбыл свое взрывчатое вещество англо-американской компании и, по-моему, на выгодных условиях. Сто пятьдесят тысяч франков вперед и двадцать пять сантимов с каждого проданного килограмма.
— Ну, теперь вы, наверное, забросите свои металлы, — усмехнулся Вокульский.
Гейст взглянул на него со снисходительным пренебрежением.
— Теперь, — возразил он, — положение мое настолько изменилось, что несколько лет я могу обойтись без богатого компаньона. А что до металлов, то как раз сейчас я работаю над ними. Поглядите!
Он отворил дверь из коридора налево. Вокульский вошел в просторный квадратный зал, где было очень холодно. Посреди зала стоял огромный цилиндр, похожий на чан; его стальные стенки толщиною примерно в локоть были в нескольких местах перехвачены мощными обручами. К крышке цилиндра были прикреплены какие-то приборы: один представлял собой что-то вроде предохранительного клапана, время от времени из-под него вырывалось облачко пара, быстро расплывавшееся в воздухе; другой — напоминал манометр с непрестанно колеблющейся стрелкой.
— Паровой котел? — спросил Вокульский. — А почему стенки такие толстые?
— Притроньтесь-ка, — отвечал Гейст.
Вокульский притронулся и вскрикнул от боли. На пальцах у него вздулись пузыри, но он не обжег руки, а обморозил. Чан был нестерпимо холодный, что, впрочем, сказывалось и на температуре воздуха.
— Шестьсот атмосфер внутреннего давления, — заметил Гейст, не обращая внимания на неприятность, случившуюся с Вокульским; тот даже вздрогнул, услышав эту цифру.
— Вулкан! — шепнул он.
— Потому-то, дружок, я и уговаривал тебя идти ко мне работать, — возразил Гейст, — сам видишь, долго ли тут до беды… Идем-ка наверх…
— Вы оставляете котел без присмотра?
— О, при этой работе няньки не требуются; все делается само собой, никаких сюрпризов не может быть.
Они поднялись наверх и оказались в большой комнате с четырьмя окнами. Главной мебелью здесь были столы, буквально заваленные ретортами, тиглями и всяческими пробирками, стеклянными, фарфоровыми и даже оловянными и медными. На полу, под столами и по углам, лежало штук двадцать артиллерийских снарядов, некоторые были с трещинами. Под окнами стояли ванночки, каменные и медные, с жидкостями разных цветов. Вдоль одной из стен тянулась длинная скамья, или топчан, а на нем — огромная электрическая батарея.
Обернувшись, Вокульский заметил у самых дверей железный, вделанный в стену шкаф, кровать, покрытую рваным одеялом, из которого вылезала грязная вата, у окна — столик с бумагами, а возле него — кожаное кресло, потрескавшееся и вытертое.
Вокульский взглянул на старика, на его деревянную обувь, какую носили только самые бедные ремесленники, на его нищенскую обстановку и подумал: «Ведь этот человек мог бы иметь за свои изобретения миллионы! И все же он отказался от них во имя будущих, более совершенных человеческих поколений…» В эту минуту Гейст казался ему Моисеем, который ведет к обетованной земле еще не родившиеся поколения.
Но старый химик на этот раз не угадал мыслей Вокульского; он хмуро посмотрел на него и проговорил:
— Ну что, мсье Сюзэн, невеселое место, невеселый труд? Так я живу сорок лет. В эти приборы вложено уже несколько миллионов, а у их владельца нет возможности ни развлечься, ни нанять прислугу, а иной раз даже купить себе еды… Не для вас это занятие, — прибавил он, махнув рукой.
— Ошибаетесь, профессор, — возразил Вокульский. — Впрочем, в могиле ведь тоже не веселей…
— Да что могила! Вздор… сентиментальный вздор! — проворчал Гейст. — В природе нет ни могил, ни смерти; есть лишь различные формы существования: одни дают нам возможность быть химиками, а другие — только химическими препаратами. И вся мудрость заключается в том, чтобы не упустить подвернувшийся случай, не тратить времени на глупости и успеть что-то сделать.
— Я вас понимаю, — возразил Вокульский, — но… простите, профессор, ваши открытия так новы…
— И я вас понимаю, — перебил Гейст. — Мои открытия так новы, что вы считаете их шарлатанством!.. В этом отношении члены Академии оказались не умнее вас, вы попали в хорошее общество… Ах да! Вы хотели бы еще раз увидеть мои металлы, испытать их? Хорошо, очень хорошо…
Он подбежал к железному шкафу, отпер его каким-то весьма сложным способом и один за другим стал оттуда вытаскивать бруски металла: бруски тяжелее платины, бруски легче воды и, наконец, прозрачные… Вокульский осматривал их, взвешивал, разогревал, ковал, пропускал через них электрический ток, резал ножницами. На эти опыты ушло несколько часов; в конце концов он убедился что, по крайней мере с точки зрения физики, имеет дело с самыми настоящими металлами.
Закончив опыты, Вокульский в полном изнеможении упал в кресло. Гейст спрятал свои образцы, запер шкаф и спросил, посмеиваясь:
— Ну как, факты или обман чувств?
— Ничего не понимаю, — тихо ответил Вокульский, сжимая ладонями виски,
— у меня голова идет кругом! Металл в три раза легче воды… Непостижимо!
— Или металл процентов на десять легче воздуха, а? — рассмеялся Гейст.
— Удельный вес повергнут в прах… подорваны законы природы, а? Ха-ха! Чушь все это. Законы природы, насколько они нам известны, даже при моих открытиях останутся незыблемыми. Только расширятся наши знания о свойствах материи и о ее внутренней структуре; ну, и, конечно, расширятся возможности нашей техники.
— А удельный вес?
— Послушай меня, — перебил Гейст, — и ты сразу поймешь, в чем заключается суть моих открытий; хотя тут же сделаю оговорку, что повторить их самостоятельно тебе не удастся. Нет здесь ни чудес, ни жульничества: это вещи столь элементарные, что понять их мог бы даже школьник.
Он взял со стола шестигранник и протянул его Вокульскому:
— Видишь, вот шестигранный дециметр, отлитый из стали; возьми его в руки: сколько он весит?
— Килограммов восемь.
Гейст подал ему другой шестигранник того же размера и тоже стальной.
— А этот сколько весит?
— Ну, этот весит с полкилограмма… Но он полый, — возразил Вокульский.
— Прекрасно! А сколько весит вот эта шестигранная клетка из стальной проволоки? Вокульский взвесил ее на ладони.
— Наверное, граммов пятнадцать…
— Вот видишь, — перебил Гейст, — перед нами три шестигранника одного и того же размера, из одного и того же металла, однако они имеют различный вес. Почему же? Потому что в сплошном шестиграннике помещается наибольшее количество частиц стали, в полом — меньше, а в проволочном — еще меньше. Теперь представь себе, что мне удалось вместо сплошных частиц создать клеткообразные частицы тел, и ты поймешь секрет изобретения. Он состоит в изменении внутренней структуры материи, что для современной химии вовсе не новость. Ну, что?
— Когда я смотрю на образцы, я верю, — отвечал Вокульский, — когда я слушаю вас, то понимаю. Но как только я уйду отсюда… — И он беспомощно развел руками.
Гейст опять открыл шкаф, порылся там и, достав крошечный слиток, по цвету похожий на латунь, протянул его Вокульскому.
— Возьми, — сказал он, — и носи как амулет против сомнений в моем здравом рассудке или в моей правдивости. Металл этот раз в пять легче воды; он будет напоминать тебе о нашем знакомстве. К тому же, — добавил старик, засмеявшись, — он обладает большим достоинством: не боится действия никаких химических реагентов… И скорей рассыпется в прах, чем выдаст мою тайну… А сейчас, сударь мой, ступай домой, отдохни и пораздумай, что делать с собою.
— Я приду к вам, — чуть слышно сказал Вокульский.
— Нет еще, не сейчас! — возразил Гейст. — Ты еще не покончил своих счетов со светом, а у меня теперь хватит денег на несколько лет, поэтому я не тороплю тебя. Придешь, когда окончательно рассеются все твои иллюзии…
Старик нетерпеливо пожал ему руку и подтолкнул к дверям. На лестнице он еще раз попрощался и поспешил в лабораторию. Когда Вокульский спустился во двор, калитка была уже открыта; как только он вышел за ограду, она захлопнулась.
Вернувшись в город, Вокульский прежде всего купил золотой медальон, вложил в него кусочек нового металла и повесил на шею, как ладанку. Он хотел еще погулять, но почуствовал, что уличная толчея утомляет его, и пошел к себе.
— Зачем я возвращаюсь? — корил он себя. — Почему не иду к Гейсту работать?
Он сел в кресло и погрузился в воспоминания. Он видел магазин Гопфера, закусочную и посетителей, которые смеялись над ним; видел свой двигатель «перпетуум-мобиле» и модель воздушного шара, который он пытался сделать управляемым. Видел Касю Гопфер, которая сохла от любви к нему…
— За работу! Почему я не иду работать? Случайно взгляд его упал на стол, где лежал недавно купленный томик Мицкевича.
— Сколько раз я его читал! — вздохнул он, беря книгу.
Вокульский раскрыл книгу наугад и прочел:
Срываюсь и бегу, мой гнев кипит сильней,
В уме слагаю речь, она звучит сурово,
Звучит проклятием жестокости твоей.
Но увидал тебя — и все забыто снова,
И я спокоен вновь, я камня холодней,
А завтра — вновь горю и тщетно жажду слова.[38]Срываюсь и бегу, мой гнев кипит сильней… — строка из сонета Адама Мицкевича «Я размышляю вслух…» Перевод В.Левика.
«Теперь уж я знаю, кто околдовал меня…» На глазах у него навернулись слезы, но он овладел собой и не дал им пролиться.
— Испортили вы мне жизнь… Отравили два поколения! — шептал он. — Вот последствия ваших сентиментальных взглядов на любовь…
Он захлопнул книгу и с такой силой швырнул ее в угол, что разлетелись страницы. Книжка ударилась о стену, упала на умывальник и с грустным шелестом соскользнула на пол.
«Поделом тебе! Там твое место! — думал Вокульский. — Кто рисовал мне любовь как священное таинство? Кто научил меня пренебрегать заурядными женщинами и искать недостижимый идеал?.. Любовь — радость мира, солнце жизни, веселая мелодия в пустыне, а ты что сделал из нее? скорбный алтарь, перед которым поют заупокойную над растоптанным человеческим сердцем!» Но тут перед ним встал вопрос:
«Да, поэзия отравила мне жизнь, но кто же отравил поэзию? Почему Мицкевич никогда не шутил и не смеялся, как французские стихотворцы, а умел лишь тосковать и отчаиваться?
Потому что он, как и я, любил девушку из аристократического рода, а она могла стать наградой не за разум, не за труд, не за самоотречение, даже не за гений, а… только за титул и богатство…»
— Бедный мученик! — прошептал Вокульский. — Ты отдал своему народу лучшее, чем обладал; и разве твоя вина, что, изливая перед ним свою душу, ты перелил в душу народа и страдания, на которые тебя обрекли? Это они виноваты и в твоих, и в моих, и в наших общих несчастьях…
Он встал с кресла и благоговейно собрал рассыпавшиеся листки.
«Мало того что они истерзали тебя, так ты еще должен отвечать за их пороки?.. Это их, их вина, что сердце твое не пело, а стонало, как надтреснутый колокол…»
Он лег на диван, размышляя все о том же:
«Удивительная страна, где исстари живут бок о бок два совершенно различных народа: аристократия и простой люд. Первый твердит, что он — благородное растение, которое вправе высасывать соки из глины и навоза, а второй либо потакает этим диким притязаниям, либо не решается протестовать против вопиющего зла.
И все складывалось так, чтобы увековечить исключительное господство одного класса и принизить другой. Люди так свято уверовали в важность благородного происхождения, что дети ремесленников или купцов стали покупать гербы или ссылаться на принадлежность к обедневшему дворянскому роду.
Ни у кого не хватало смелости объявить себя детищем собственных заслуг, и даже я, глупец, за несколько сот рублей купил свидетельство о принадлежности к дворянскому сословию.
И мне вернуться туда? Зачем? Здесь по крайней мере народ свободно проявляет все способности, какими одарен человек. Здесь высшие должности не покрылись плесенью сомнительной древности; здесь верховодят истинные силы: труд, разум, воля, творчество, знания, а при них и красота, и сноровка, и даже искреннее чуство. Там же труд пригвождается к позорному столбу и торжествует разврат! Тот, кто потом и кровью сколотил себе состояние, получает прозвище скряги, стяжателя, выскочки; зато тот, кто проматывает богатства, слывет щедрым, бескорыстным, великодушным… Там простоту считают чудачеством, бережливость — постыдным недостатком, ученость приравнивают к безумию, а талант узнают по дырявым локтям…
Там, если хочешь, чтобы тебя считали человеком, нужно либо иметь титул и деньги, либо уметь втираться в великосветские прихожие. И мне вернуться туда?..»
Он вскочил и зашагал по комнате, подсчитывая:
«Гейст — раз, я — два, Охоцкий — три… Еще двух подыщем, и за четыре-пять лет можно будет провести восемь тысяч опытов, нужных для открытия металла легче воздуха. Ну, а тогда? Что скажет мир, когда увидит первую летательную машину без крыльев и сложных механизмов, прочную, как броненосец?»
Ему чудилось, будто уличный шум за окном ширится и растет, заполняя весь Париж, всю Францию, всю Европу. И все человеческие голоса сливаются в один мощный возглас: «Слава! Слава! Слава!..»
— С ума я сошел, что ли? — пробормотал Вокульский.
Поспешно расстегнув жилет, он вытащил из-под рубашки золотой медальон и раскрыл его. Кусочек металла, похожего на латунь и легкого, как пух, был на месте. Гейст не обманывал его: путь к величайшему изобретению был открыт перед ним.
— Остаюсь! — прошептал он. — Ни бог, ни люди не простили бы мне, если бы я пренебрег таким делом.
Уже смеркалось. Вокульский зажег газовые рожки над столом, достал бумагу, перо и принялся писать:
«Милый Игнаций! Я хочу поговорить с тобою о чрезвычайно важных вещах; в Варшаву я уже не вернусь и потому прошу тебя как можно скорее…»
Вдруг он бросил перо: его охватила тревога при виде написанных черным по белому слов: «…в Варшаву я уже не вернусь…»
«Почему бы мне не вернуться?» — подумал он.
«А зачем?.. Уж не затем ли, чтобы опять встретиться с панной Изабеллой и опять лишиться энергии? Пора наконец раз навсегда покончить с этим».
Он шагал по комнате и думал:
«Вот два пути: один ведет к великим преобразованиям мира, а другой — к тому, чтобы понравиться женщине и даже, допустим, добиться ее. Что же выбрать?
Всем известно, что каждое вновь открытое полезное вещество, каждая вновь открытая сила — это новая ступень в развитии цивилизации. Бронза создала античную цивилизацию, железо — средневековую, порох завершил средневековье, а каменный уголь открыл эпоху девятнадцатого столетия. Вне всякого сомнения, металлы Гейста положат начало такому уровню цивилизации, о котором нельзя было и мечтать, и — кто знает? — может быть, приведут к усовершенствованию рода людского…
Ну, а с другой стороны что?.. Женщина, которая не постеснялась бы купаться в присутствии плебеев, подобных мне. Что я значу в ее глазах рядом со всеми этими щеголями, для которых пустая болтовня, острое словцо или комплимент составляют главное содержание жизни? Что вся эта толпа да и она сама сказали бы, увидев оборванца Гейста и его величайшие открытия? Они так невежественны, что даже не удивились бы.
Наконец допустим, я женюсь на ней; что тогда? Сразу же в салон выскочки нахлынут все явные и тайные поклонники, двоюродные и четвероюродные братцы и бог весть кто еще! И опять придется не замечать взглядов, не слышать комплиментов, стушевываться при интимных беседах — о чем? — о моем позоре, о моей глупости? Год такой жизни — и я пал бы так низко, что, пожалуй, унизился бы даже до ревности к подобным субъектам…
Ах, не лучше ли бросить сердце на растерзание голодным псам, чем подарить его женщине, которая даже не догадывается, как велика разница между этими людьми и мной!
Хватит!»
Он опять сел за стол и начал письмо к Гейсту. Но тут же отложил его.
— Хорош же я! — вслух сказал он. — Собираюсь подписать обязательство, не приведя в порядок свои дела…
«Вот как меняются времена! — подумал он. — Некогда такой вот Гейст был бы символом сатаны, с которым борется ангел в образе женщины. А теперь… кто из них сатана, а кто ангел-хранитель?»
В этот момент в дверь постучали. Вошел лакей и подал Вокульскому большой конверт.
— Из Варшавы… — прошептал Вокульский. — От Жецкого?.. Пересылает мне в конверте какое-то другое письмо… Ах, от председательши! Уж не сообщает ли она мне о свадьбе панны Изабеллы?
Он разорвал конверт, но с минуту не решался читать. Сердце его колотилось.
— Все равно! — пробормотал он и стал читать:
«Дорогой мой пан Станислав! Видно, и впрямь ты весело живешь и, говорят, даже укатил в Париж; вот и забываешь своих друзей. А могила бедного твоего покойного дяди все еще дожидается обещанного надгробия, да и хотела бы я посоветоваться с тобой насчет постройки сахарного завода, к чему люди склоняют меня на старости лет. Стыдись, пан Станислав, а пуще того — пожалей ты, что не видишь румянца на щечках Беллы; она сейчас в гостях у меня и покраснела как рак, услышав, что я пишу к тебе. Милая девочка! Она живет по соседству с нами, у тетки, и часто навещает меня. Догадываюсь я, что ты чем-то сильно огорчил ее; не мешкай же с извинением, приезжай поскорее прямо ко мне. Белла пробудет тут еще несколько дней, и, может быть, я уговорю ее простить тебя…»
Вокульский вскочил из-за стола, распахнул окно и, стоя перед ним, еще раз перечитал письмо председательши; глаза его загорелись, на щеках выступили красные пятна.
Он позвонил раз, другой, третий… Наконец, сам выбежал в коридор и крикнул:
— Гарсон! Эй, гарсон!
— Что прикажете?
— Счет.
— Какой?
— Полный счет за последние пять дней… Полный, понимаете?
— Прикажете сейчас подать? — удивился гарсон.
— Сию же минуту!.. И… нанять экипаж к Северному вокзалу. Сию же минуту!
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления