Эпилог

Онлайн чтение книги Графиня Рудольштадт La Comtesse de Rudolstadt
Эпилог

Если бы нам удалось раздобыть такие же правдивые и подробные документы о жизни Альберта и Консуэло после их свадьбы, какими мы располагали до сих пор, то, конечно, мы смогли бы продолжить наше повествование и рассказать об их странствованиях и приключениях. Но, увы, упорный читатель, мы бессильны удовлетворить ваше любопытство, у вас же, читатель утомленный, мы просим еще одну минуту терпения. Вам обоим не следует ни упрекать нас, ни хвалить. Дело в том, что большая часть материалов, с помощью которых мы могли бы, как поступали до сих пор, привести в систему события этой истории, исчезли из поля нашего зрения, начиная именно с той волшебной ночи, когда союз наших двух героев был благословлен и освящен Невидимыми. Потому ли, что обязательства, принятые ими в храме, мешали им быть откровенными в письмах к друзьям, или же потому, что эти друзья, тоже посвященные в таинства, из предосторожности сожгли свою корреспонденцию во время гонений, но отныне мы видим их как бы в тумане, либо под покровом храма, либо под маской адептов. Если бы мы стали без проверки ссылаться на редкие следы их существования, попадающиеся нам в груде рукописных материалов, то нередко могли бы впасть в ошибку, ибо противоречивые данные одновременно показывают нам обоих супругов в совершенно различных точках земного шара. Однако нетрудно догадаться, что они сами охотно давали повод для подобных ошибок, либо участвуя в каком-нибудь тайном предприятии под руководством Невидимых, либо подвергаясь тысяче опасностей и скрываясь от зоркой полиции правительств. Единственное, что мы можем с уверенностью сказать об этой двуединой душе, называвшейся Консуэло и Альбертом, это — что любовь не обманула их, но судьба жестоко насмеялась над теми обещаниями, которые дала им в упоительные часы, ставшие их «Сном в летнюю ночь».[215]«Сон в летнюю ночь» — комедия Шекспира. И все же они не выказали неблагодарности провидению, подарившему им короткое, но полное счастье и продлившему, несмотря на все невзгоды, чудо любви, предсказанное Вандой. В нищете, в страданиях, в изгнании они постоянно переносились мыслью к этому сладостному воспоминанию, которое казалось им райским сном, своего рода договором, заключенным с божеством и обещавшим радости, ожидающие их в лучшем мире после всех трудов, испытаний и лишений.

Впрочем, все в этой истории становится для нас до того загадочным, что мы даже не смогли установить, в какой части Германии находилось заколдованное поместье, где, под прикрытием шумных празднеств и охоты, некий вельможа, так и оставшийся безымянным в наших документах, являлся соединительным звеном и главным двигателем социального и философского заговора Невидимых. Этот вельможа получил у них символическое имя, и после величайших усилий, потраченных на то, чтобы разгадать шифр адептов, мы можем предположительно считать, что его звали Христофор — Христоносец, или же Хризостом — Златоуст. Храму, где Консуэло стала супругой Альберта и получила посвящение, они дали поэтическое название святого Грааля, а старейшинам судилища — храмовников. Свои поэтические эмблемы они заимствовали из старинных легенд золотого века рыцарства. Как известно, эти веселые предания рассказывают о том, что святой Грааль[216]Святой Грааль. — Религиозно-мистические мотивы, связанные с образом Грааля — источника Божественной благодати — нашли воплощение в рыцарских романах XII–XIII вв. («Персеваль, или Повесть о Граале» Кретьеда де Труа, «Иосиф Аримафейский» Робера де Борона, «Парцифаль» Вольфрама фон Эшенбаха и др.). Впоследствии легенда о Граале получила символическое истолкование в масонских трактатах. был спрятан в некоем таинственном святилище, в глубине пещеры, неизвестной смертным. Именно здесь храмовники, прославленные святые раннего христианства, уже в этом мире обреченные на бессмертие, хранили драгоценную чашу, которая служила Христу для освящения таинства евхаристии,[217]Евхаристия — причащение, одно из христианских таинств, посредством которого верующий, вкушая хлеб и разбавленное вино — «тело» и «кровь» Спасителя, — соединяется с Христом и становится причастным к «вечной жизни». когда он праздновал Пасху со своими учениками. Эта чаша, должно быть, заключала в себе небесную благодать, символом которой были либо кровь, либо слезы Христа, Божественный напиток — словом, евхаристическая субстанция, мистическая сущность которой не поддавалась объяснению, но которую довольно было увидеть, чтобы преобразиться нравственно и физически, чтобы навсегда избавиться от опасности смерти и греха. Благочестивые паладины, которые после страшных обетов, ужасных самоистязаний и подвигов, прогремевших на весь мир, обрекли себя на аскетическое существование странствующих рыцарей, мечтали о том, чтобы в конце своего паломничества найти святой Грааль. Они искали его во льдах Севера, на побережье Арморики,[218]Арморика — кельтское название северо-западной Галлии. в глуши лесов Германии. Ради этой возвышенной цели приходилось подвергать себя опасностям, равным тем, что ждали Геракла в саду Гесперид,[219]Сад Гесперид — в мифе о Геракле сад, где росла яблоня с золотыми плодами. Геракл убил дракона, который стерег сад, и добыл золотые яблоки, совершив свой одиннадцатый подвиг. одерживать победу над чудовищами, стихиями, над дикими племенами, над голодом, жаждой, над самой смертью. Говорят, что некоторые из этих христианских аргонавтов разыскали святилище, видели Божественную чашу и переродились духовно, но никогда и никому не выдали этой великой тайны. Об успехе их поисков стало известно только по силе их рук, по святости жизни, по непобедимости оружия, по обновлению всего их существа. Но они недолго прожили среди людей после столь славного посвящения: они исчезли, как исчез Иисус после своего воскресения, и перенеслись с земли на небо, не испытав горечи смерти.

Таков был магический символ, как нельзя лучше соответствовавший делам Невидимых. В течение долгих лет новые храмовники питали надежду сделать святой Грааль доступным всему человечеству. Альберт, в этом нет сомнения, много потрудился, чтобы распространить основные идеи этого учения. Он достиг самых высоких степеней ордена. Нам удалось найти перечисление его званий, и из него видно, что он провел там немало лет. Ибо все знают, что требовался восемьдесят один месяц, чтобы пройти тридцать три степени масонства, а нам достоверно известно, что этого срока было далеко недостаточно, чтобы достигнуть бесконечного количества таинственных степеней святого Грааля. Названия масонских степеней уже ни для кого не являются тайной, но, быть может, кому-нибудь из читателей будет интересно вспомнить здесь некоторые из них, ибо они дают ясное представление о восторженном пыле и живом воображении тех, кто последовательно их создавал.

Ученик, подмастерье и мастер-каменщик, мастер тайный и мастер совершенный, поверенный тайн, генерал ордена и судья, мастер английский и мастер ирландский, мастер во Израиле, мастер, избранный девятью и пятнадцатью, избранный Неизвестным, великий избранный рыцарь, великий мастер-архитектор, королевская арка, великий шотландец священной ложи или верховный каменщик, рыцарь шпаги, рыцарь Востока, князь Иерусалимский, рыцарь Востока и Запада, розенкрейцер французский, эредомский и кильвиннингский, старший первосвященник или верховный шотландец, архитектор священного свода, первосвященник святого Иерусалима, верховный князь каменщиков или мастер ad vitam,[220]Пожизненно (лат.). потомок Ноя, князь Ливанский, глава дарохранилища, рыцарь воздушного змея, шотландец-тринитарий или князь милосердия, великий командор храма, рыцарь солнца, патриарх крестовых походов, повелитель света, рыцарь Кадош, рыцарь белого орла и черного орла, рыцарь птицы феникс, рыцарь Ириды, рыцарь Аргонавтов, рыцарь золотого руна, великий надзиратель-инквизитор-командор, верховный властитель королевской тайны, верховный повелитель сияющего кольца и т. д. и т. д.[221]Некоторые из этих степеней возникли из разных источников и принадлежат разным масонским ложам. Возможно, что иные относятся к более поздней эпохе, чем та, о которой мы говорим сейчас. Пусть ученые братья-масоны исправят наши ошибки. По-видимому, у некоторых лож существовало более ста степеней. (Прим. автора.)

Наряду с этими степенями или, во всяком случае, с большинством из них, мы встречаем менее известные, связанные с именем Альберта Подебрада, причем смысл их менее понятен, чем смысл степеней франкмасонов, как, например: рыцарь святого Иоанна, великий иоаннит, мастер нового Апокалипсиса, отец бессмертного Евангелия, избранник Святого Духа, храмовник, ареопагист, маг, человек-народ, человек-жрец, человек-король, новый человек и т. д. Нас удивили здесь несколько степеней, словно бы предвосхитивших степени иллюминатов Вейсгаупта, но впоследствии нам объяснили причину этой особенности, и нет надобности сообщать о ней нашим читателям в конце данного повествования.

В лабиринте неясных, но значительных событий, связанных с делами, успехами, с распадением и кажущимся исчезновением ордена Невидимых, нам было очень трудно следить издалека за богатой приключениями судьбой нашей молодой четы. Однако, если дополнить осторожными пояснениями то, чего нам недостает, вот приблизительное и краткое изложение главных событий их жизни. Воображение читателя дополнит остальное, и мы не сомневаемся, что лучшей развязкой всегда будет та, которую вместо рассказчика придумает сам читатель.[222]В доказательство мы можем привести историю Иоганна Крейслера, которая представляется нам лучшим романом Гофмана. Поскольку смерть застигла автора до того, как он успел завершить свой роман, читатели заканчивают повесть в своем воображении тысячей самых фантастических и разнообразных способов. Так красивая река, разветвляясь, приходит к устью и теряется на позолоченном песке берегов в виде тысячи прихотливых струек. (Прим. автора.) «История Иоганна Крейслера» — роман Э. Т. А. Гофмана «Житейские воззрения Кота Мурра вкупе с фрагментами биографии капельмейстера Иоганна Крейслера, случайно уцелевшими в макулатурных листах» (1820–1822).

Возможно, что именно после того, как Консуэло покинула святой Грааль, она появилась при скромном байрейтском дворе, где у маркграфини, сестры Фридриха, были дворцы, сады, беседки и водопады в духе тех, какие красовались у графа Годица в Росвальде, но менее пышные и не столь дорогие. Ибо эту остроумную принцессу без приданого выдали замуж за весьма небогатого принца, и еще совсем недавно шлейфы ее платьев были недостаточно длинны, а ее пажи носили потертые камзолы. Ее сады или, вернее, сад, чтобы обойтись без поэтических преувеличений, находился в очаровательной местности, и она развлекалась итальянской оперой, причем спектакли происходили в старинном храме, немного во вкусе Помпадур. Маркграфиня была большим философом, иначе говоря — вольтерьянкой, а молодой наследный маркграф, ее супруг, являлся ревностным главой одной из масонских лож. Не знаю, был ли связан с ним Альберт и охранялась ли братьями тайна его инкогнито. Быть может, он держался вдали от этого двора с тем, чтобы вновь соединиться со своей женой несколько позднее. Что до Консуэло, то она, должно быть, находилась там с какой-то секретной миссией. Возможно также, что, не желая привлекать к своему супругу то внимание, какое сразу сосредоточивалось на ней, где бы она ни была, певица в первое время не могла открыто жить вместе с ним. Любовь их приобретала от этого всю прелесть тайны, и если гласность их союза, освященного братским одобрением храмовников, доставила им животворную радость, то таинственность, какою они окружали свою близость в лицемерном и развратном мире, вначале явилась для них необходимым щитом и своего рода безмолвным протестом, в котором они черпали вдохновение и силу.

Несколько итальянских певиц и певцов украшали в то время маленький байрейтский двор. Корилла и Андзолето тоже появились здесь, и непостоянная примадонна снова воспылала страстью к изменнику, которому некогда желала всех мучений ада. Но Андзолето, ластясь к этой тигрице, проявил странное благоразумие и стал осторожно заискивать перед Консуэло, чей талант, возросший благодаря стольким тайным и глубоким переживаниям, затмевал теперь всякое соперничество. Честолюбие сделалось господствующей страстью молодого тенора. Озлобление вытеснило любовь, пресыщение — чувственность, и теперь он не любил ни чистую Консуэло, ни неистовую Кориллу, но подлаживался к обеим, готовый прилепиться к той из них, которая приблизит его к себе и поможет выставить его особу в наивыгоднейшем свете. Консуэло отнеслась к нему с безмятежным дружелюбием и не отказывала в добрых советах и уроках, полезных для развития его таланта. Но его присутствие уже не вызывало в ней ни малейшего волнения, и та легкость, с какою она его простила, показала ей самой всю полноту ее отчуждения. Юноша понял это. Прислушиваясь к наставлениям артистки и с притворным волнением внимая ее дружеским советам, он извлек из них немалую для себя пользу, но, потеряв надежду, потерял терпение, и вскоре жгучая злоба, горькая досада стали невольно проскальзывать в его манерах и речах.

Между тем есть основания думать, что в это самое время ко двору Байрейта вместе с дочерью графини Годиц — принцессой Кульмбахской — прибыла молодая баронесса Амалия. Если верить некоторым нескромным и склонным к преувеличению свидетелям, между этими четырьмя персонажами — Консуэло, Амалией, Кориллой и Андзолето — разыгралось несколько странных, полных драматизма сцен. Неожиданно увидев на подмостках придворной байрейтской оперы красавца тенора, юная баронесса лишилась чувств. Никто не позволил себе обратить внимание на это странное совпадение, но проницательный взгляд Кориллы подметил, что на лице артиста появилось сияющее выражение удовлетворенного тщеславия. Придворные, отвлеченные обмороком молодой баронессы, не поощрили певца аплодисментами, и у него пропал один из самых эффектных его пассажей, но он не только не выругался сквозь зубы, как обычно поступал в подобных случаях, но на губах его заиграла недвусмысленная торжествующая улыбка.

— Послушай, — задыхаясь, проговорила Корилла за кулисами, обращаясь к Консуэло, — знаешь, кого он любит? Не тебя и не меня, а ту маленькую дурочку, которая только что разыграла перед ним эту комедию. Ты ее знаешь? Кто она?

— Не знаю, — ответила Консуэло, которая ничего не заметила, — но могу тебя уверить, что если кто-нибудь интересует его, то не она, не ты и не я.

— Кто же?

— Он сам, al solito![223]Собственной персоной (итал.). — с улыбкой ответила Консуэло.

Светская хроника добавляет, что на следующее утро Консуэло была приглашена в уединенную рощицу близ дворца для встречи с баронессой Амалией, и у них произошла приблизительно такая беседа.

— Я знаю все! — будто бы сказала Амалия в гневе, не дав Консуэло раскрыть рта. — Он любит вас! Это вы, злодейка, несчастье моей жизни, сначала отняли у меня сердце Альберта, а потом и его сердце.

— Его сердце? Я не знаю, о ком…

— Не притворяйтесь. Андзолето любит вас, вы были его любовницей еще в Венеции и остаетесь ею до сих пор.

— Это возмутительная клевета или же предположение, недостойное вас, баронесса.

— Нет, это правда. Он сам признался мне в этом сегодня ночью.

— Ночью! О, баронесса, зачем вы говорите мне это? — вскричала Консуэло, краснея от стыда и огорчения.

Амалия разрыдалась, и, когда доброй Консуэло удалось утишить ее ревность, ей пришлось волей-неволей выслушать историю этой несчастной страсти. Амалия впервые увидела и услышала Андзолето в пражском театре. Красота и успех юноши ослепили ее. Ничего не смысля в музыке, она без колебаний сочла его лучшим певцом мира — тем более что в Праге он завоевал большую популярность. Она пригласила его к себе в качестве учителя пения, и, пока ее бедный отец, старый барон Фридрих, ослабевший от постоянного безделья, спал в своем кресле, как всегда видя во сне разъяренную свору охотничьих собак и загнанных кабанов, она не устояла перед обольстителем. Скука и тщеславие толкнули ее к гибели. Польщенный славной победой и стремясь войти в моду с помощью скандала, Андзолето убедил девушку, что она обладает всеми данными, чтобы стать величайшей певицей века, что жизнь артистки — земной рай и что самое лучшее для нее — бежать с ним и выступить на сцене театра Хай-Маркет[224]Хай-Маркет — королевский театр, открытый в Лондоне в 1705 г. Предназначался главным образом для итальянской оперы. в операх Генделя. Сперва Амалия с ужасом отвергла мысль бросить своего старого отца, но в последнюю минуту, когда Андзолето уезжал из Праги, изображая отчаяние, которого не испытывал, она потеряла голову и бежала с ним.

Ее опьянение длилось недолго: наглость и грубость Андзолето, переставшего играть роль обольстителя, вернули ей рассудок. И поэтому, когда, спустя три месяца после побега, ее задержали в Гамбурге и вернули в Пруссию, где по настоянию саксонских Рудольштадтов она была тайно заключена в Шпандау, это даже обрадовало ее. Но наказание оказалось чересчур длительным и суровым. Амалия так же быстро пресытилась раскаянием, как и страстью. Она соскучилась по свободе, по жизненным удобствам, по всему тому, что давало ей знатное происхождение и от чего она была оторвана так неожиданно и так резко. Занятая собственными страданиями, она почти не ощутила скорби, потеряв отца. Выйдя из крепости, она наконец поняла, какие несчастья обрушились на ее семью, но, не решаясь вернуться в замок канониссы, где ее ждали вечные упреки и наставления, обратилась с мольбой о покровительстве к маркграфине Байрейтской, и принцесса Кульмбахская, находившаяся в то время в Дрездене, взялась отвезти ее к родственнице. При этом дворе, где царил дух философии и легкомыслия, Амалия нашла милую ее сердцу терпимость к модным порокам, эту добродетель будущего. Встретившись вновь с Андзолето, она сразу подпала под демоническое воздействие, какое он оказывал на всех женщин и с которым некогда так долго пришлось бороться даже целомудренной Консуэло. В первую минуту страх и горе охватили ее сердце, но ночью, после обморока, выйдя одна в сад подышать свежим воздухом, она столкнулась с юношей, осмелевшим при виде ее волнения, возбужденным препятствиями, возникшими между ними. Она уже снова любила его и, стыдясь, страшась этой любви, призналась в своей слабости бывшей учительнице пения с каким-то смешанным чувством женской стыдливости и философического цинизма.

По-видимому, Консуэло нашла путь к ее сердцу и с помощью горячих увещеваний сумела убедить Амалию вернуться в замок Исполинов, чтобы она погасила в глуши уединения свою опасную страсть и позаботилась о престарелой тетке.

После этого происшествия пребывание в Байрейте сделалось для Консуэло невыносимым. Бурная ревность взбалмошной, но все еще доброй Кориллы, которая то грубо ее оскорбляла, то бросалась к ее ногам, вконец измучила ее. Со своей стороны, Андзолето, вообразивший, что может отомстить Консуэло за равнодушие, разыгрывая любовь к Амалии, не простил ей того, что она сумела отвести опасность от молодой баронессы. Он причинял ей тысячу неприятностей, стараясь испортить все ее выходы, неожиданно начиная петь во время дуэта ее партию, держась при этом с большим апломбом и давая невежественной публике понять, что ошиблась она, а не он; в общих мизансценах он вдруг шел направо, когда следовало пойти налево, незаметно толкал ее, пытаясь уронить на пол или вынуждая смешаться с толпой статистов. Эти злобные выходки разбивались о спокойствие и самообладание Консуэло, но она оказалась менее стойкой, узнав, что он распространяет о ней самые гнусные клеветнические слухи, которым охотно верили знатные бездельники. Ведь в их глазах добродетельная актриса — это чудо, немыслимое в природе, или в лучшем случае — скучный синий чулок. Развратники всех возрастов и всех рангов стали вести себя с ней более дерзко и, потерпев неудачу, примкнули к лагерю Андзолето, не веря в искренность ее сопротивления и пытаясь очернить и обесчестить ее, чтобы утолить таким образом подлую и свирепую жажду мести.

Эти жестокие и низкие преследования были лишь началом долгих мучений, которые героически переносила несчастная примадонна на протяжении всей своей театральной карьеры. Всякий раз как судьба сталкивала ее с Андзолето, он причинял ей много горя, и, как это ни грустно, надо сказать, что она встретила на своем пути не одного Андзолето. Не одна Корилла терзала ее проявлениями зависти и недоброжелательства, в большей или меньшей степени вероломными и грубыми, и все же из всех этих соперниц Корилла была, пожалуй, наименее злобной и скорее других способной к добрым душевным порывам. Но что бы там ни говорили о злобе и завистливом тщеславии актрис, Консуэло убедилась, что те же пороки, проникнув в сердце мужчины, унижают его еще более и делают еще более недостойным того места, какое он занимает в обществе. Высокомерные и развратные вельможи, директоры театров и газетные писаки, испорченные соприкосновением со всей этой грязью, прекрасные дамы, капризные и любопытные покровительницы искусства, всегда готовые навязать свою помощь, но быстро приходящие в негодование, встретив в подобной особе более высокую добродетель, нежели в самих себе, и, наконец, публика, зачастую невежественная, почти всегда неблагодарная или пристрастная, — все это были враги, с которыми боролась строгая и чистая супруга Ливерани, испытывая бесконечную горечь. Такая же настойчивая и постоянная в искусстве, как в любви, она никогда не отступала и продолжала свою театральную деятельность, возносясь все выше на стезе музыки и добродетели. Иногда она терпела поражение на тернистом пути успеха, иногда пожинала заслуженные лавры, но всегда и несмотря ни на что оставалась истинной жрицей искусства в еще более высоком смысле, чем его понимал Порпора, черпая все новые силы в своей пламенной вере и находя огромное утешение в пылкой и преданной любви мужа.

Жизнь Альберта, хотя и протекавшая рядом с ее жизнью — он сопровождал ее во всех путешествиях, — покрыта более густым облаком тайны. Надо полагать, что он не был рабом карьеры своей жены и не исполнял роли счетовода, подсчитывавшего приходы и расходы, связанные с ее профессией. Профессия Консуэло была к тому же не слишком прибыльной. В те времена публика не так щедро вознаграждала актеров, как в наши дни. Они обогащались главным образом дарами принцев и знати, и женщины, умевшие извлечь выгоду из своего положения, приобретали большие ценности. Однако целомудрие и бескорыстие являются злейшими врагами богатства актрисы. Консуэло не раз пользовалась успехом, и была обязана им уважению, иногда восторгу, которые она вызывала, если интриги окружающих не слишком яростно вставали между ней и истинными ценителями, но у нее не было ни одного случая, когда успех явился бы следствием любовной интрижки, и она никогда не получала драгоценностей и миллионов, купленных ценой позора. Ее лавры оставались незапятнанными — их не бросали на сцену корыстные руки. После десяти лет трудов и странствований она не стала богаче, чем в первый день, ибо не умела да и не хотела совершать сделки, без чего богатство никогда не приходит к труженику, к какому бы слою общества он ни принадлежал. К тому же она не умела откладывать про запас и те небольшие, нередко оспариваемые администрацией деньги, которые зарабатывала. Она постоянно тратила их на добрые дела, и, так как жизнь ее была посвящена тайному распространению учения общества, ее собственных средств часто не хватало; в таких случаях главные руководители Невидимых приходили ей на помощь.

Каковы же были результаты бесконечных и неутомимых странствований Альберта и Консуэло по Франции, Испании, Англии и Италии? Это осталось неизвестным, и, мне кажется, надо перенестись на двадцать лет вперед, чтобы по отдельным признакам обнаружить в истории восемнадцатого века следы деятельности тайных обществ. Не оказали ли эти общества большее влияние во Франции, нежели в самой Германии, где они зародились? Французская революция решительно дает на это утвердительный ответ. Однако же европейский заговор иллюминатов и грандиозная концепция Вейсгаупта доказывают, что мистическая легенда о святом Граале не переставала волновать умы немцев в течение тридцати лет, несмотря на распыление и отступничество первых адептов.

Из старых газет мы узнаем, что Порпорина в эти годы с большим успехом выступала в Париже в операх Перголезе,[225]Перголезе (Перголези) Джованни Баттиста (1710–1736) — выдающийся итальянский композитор, один из создателей оперы-буффа («Служанка-госпожа», 1733). Прославился также произведениями церковной музыки. в Лондоне — в ораториях и операх Генделя, в Мадриде — с Фаринелли,[226]Фаринелли (наст. имя — Карло Броски, 1705–1782) — знаменитый певец-сопранист, получивший у себя на родине прозвище «дитя». Пел в оперных театрах Италии, Вены, Лондона и Мадрида. в Дрездене — с Фаустиной[227]Фаустина — имя итальянской оперной актрисы Бордони (1710–1781), супруги композитора Гасса, выступавшей с большим успехом на сценах Венеции, Неаполя, Дрездена и Лондона. и с Минготти,[228]Минготти Реджина (1728–1807) — дебютировала в придворном театре Дрездена, где соперничала с Фаустиной Бордони, выступала вместе с Фаринелли в Мадриде, пела в Лондоне. в Венеции, Риме, Неаполе — в операх и в церковных музыкальных произведениях Порпоры и других великих мастеров.

Деятельность Альберта осталась для нас почти неизвестной. Из нескольких писем Консуэло к Тренку или к Ванде видно, что эта таинственная личность была полна веры, убежденности, энергии и отличалась необыкновенно ясным умом. Однако далее мы уже не располагаем никакими документами. Вот что рассказала группа лиц, из коих ныне почти все уже умерли, о последнем появлении Консуэло на театральной сцене.

Это произошло в Вене около 1760 года. Певице было тогда лет тридцать. Говорят, что она стала красивее, чем в ранней юности. Непорочная жизнь, нравственное спокойствие и непритязательность помогли ей сохранить всю силу своего обаяния и своего таланта. При ней находились прелестные дети, но никто не знал ее мужа, хотя молва гласила, что у нее есть муж и что она неизменно ему верна. Порпора, совершивший много поездок по Италии, вернулся в Вену и поставил на сцене императорского театра свою новую оперу. Последние двадцать лет жизни этого композитора так мало известны, что ни в одной из его биографий нам не удалось обнаружить название этого последнего произведения. Мы знаем только, что Порпорина выступила там в заглавной роли с несомненным успехом, исторгнув слезы у всех придворных. Императрица удостоила ее своего одобрения. Но в ночь, последовавшую за этим триумфом, Порпорина через какого-то таинственного посланца получила известие, преисполнившее ее ужасом и отчаянием. Ровно в семь часов утра, то есть в тот момент, когда к императрице обычно являлся ее верный слуга, который именовался полотером ее величества (его обязанности состояли в том, что он открывал ставни, растапливал камин и натирал полы, пока императрица понемногу просыпалась), итак, ровно в семь часов утра Порпорина, завоевав с помощью золота и красноречия всех стражей, стоявших на пути к покоям августейшей особы, оказалась у дверей ее опочивальни.

— Друг мой, — сказала она полотеру, — мне необходимо броситься к ногам императрицы. Жизнь одного благородного человека находится под угрозой, честь целой семьи задета. Если я не увижу ее величество сию же минуту, через несколько дней может совершиться страшное преступление. Я знаю, что вы неподкупны, но знаю также, что вы добры и великодушны. Так говорят все. Вы добились для некоторых лиц таких милостей, о каких не посмели бы просить самые знатные из придворных.

— Боже великий! Вас ли я вижу, моя дорогая синьора! — воскликнул полотер, выронив метелку и всплеснув руками.

— Карл! — воскликнула, в свою очередь, Консуэло. — Благодарю тебя, Боже, я спасена. У Альберта есть ангел-хранитель даже в этом дворце!

— У Альберта? — повторил Карл. — Так это Альберт в опасности? В таком случае входите, синьора, пусть даже меня уволят за это!.. Хотя Богу известно, что я стал бы жалеть о своем месте, — ведь здесь я делаю хоть немного добра и служу нашему святому делу лучше, чем смог бы служить ему в любом другом месте. Но раз речь идет об Альберте!.. Императрица — добрая женщина, когда она не управляет государством, — шепотом добавил он. — Входите же, все подумают, что вы пришли раньше меня. И пусть вина падет на мошенников лакеев — они недостойны служить королеве, потому что все время лгут ей!

Консуэло вошла, и императрица, подняв отяжелевшие веки, вдруг увидела ее коленопреклоненной, почти распростертой ниц у подножия своей постели.

— Что это? — вскричала Мария-Терезия, набрасывая на плечи одеяло своим обычным царственным жестом, в котором на этот раз не было ничего наигранного, и приподымаясь с подушек такая же великолепная и грозная в ночном чепце, какой бывала на троне с диадемой на голове и со шпагой у пояса.

— Ваше величество, — промолвила Консуэло, — я смиренная ваша подданная, несчастная мать, убитая горем жена и в отчаянии, на коленях, молю вас о спасении жизни и свободы моего мужа.

В эту минуту в комнату вошел Карл, притворяясь крайне удивленным.

— Презренная! — вскричал он, разыгрывая ужас и возмущение. — Кто позволил вам войти сюда?

— Благодарю тебя, Карл, — сказала императрица, — за твою бдительность и верность. Никогда еще со мной не случалось ничего подобного. Быть разбуженной так неожиданно и с такой дерзостью!..

— Одно слово вашего величества, и я убью эту женщину на ваших глазах, — смело ответил Карл.

Карл хорошо изучил императрицу. Он знал, что она любит совершать акты милосердия при свидетелях и умеет быть великой королевой и великодушной женщиной даже перед слугами.

— Твое усердие чрезмерно, — ответила она с величественной и в то же время материнской улыбкой. — Уходи и не мешай этой бедной женщине говорить — видишь, она плачет. Ни один из моих подданных не может сделать мне ничего дурного. Что вам угодно, сударыня? Ба, да это ты, моя прекрасная Порпорина! Ты испортишь голос, если будешь так рыдать.

— Ваше величество, — ответила Консуэло, — я замужем уже десять лет, и брак мой освящен католической церковью. На моей чести нет ни одного пятна. У меня законные дети, и я воспитываю их в правилах добродетели. Поэтому я осмеливаюсь…

— В правилах добродетели, да, знаю, — прервала ее императрица, — но не в правилах религии. Вы ведете себя безупречно, мне это говорили, но никогда не ходите в церковь. Тем не менее продолжайте. Какое несчастье вас постигло?

— Мой супруг, с которым я никогда не расставалась, — снова заговорила просительница, — сейчас находится в Праге. Вследствие чьей-то гнусной интриги его схватили, бросили в каземат, обвинили в том, будто он хочет присвоить себе чужое имя и титул, отобрать чужое наследство — словом, в том, что он бесчестный человек, самозванец, шпион, и вот теперь его приговорили к пожизненному заключению, а быть может, и к смерти.

— В Праге? Самозванец? — хладнокровно повторила императрица. — Да, в отчетах моей тайной полиции есть какая-то история вроде этой. Как зовут вашего супруга? Ведь вы, актрисы, кажется не носите имя своих мужей?

— Его имя Ливерани.

— Да, да, это он. В таком случае, дитя мое, я очень огорчена, что вы замужем за подобным негодяем. Этот Ливерани в самом деле авантюрист или сумасшедший. Благодаря необычайному сходству с графом Рудольштадтом он выдает себя за графа, хотя тот умер более десяти лет назад, что достоверно известно. Он явился в замок Рудольштадтов к старой канониссе, осмелившись назваться ее племянником, и, безусловно, завладел бы наследством, если бы в тот момент, когда составлялось завещание в его пользу, добрым людям, преданным семье Рудольштадтов, не удалось избавить бедную, впавшую в детство старуху от его домогательств. Его задержали, и это очень хорошо. Я понимаю ваше горе, но ничем не могу помочь вам. Если будет доказано, что этот человек — сумасшедший, чему мне хотелось бы верить, то его поместят в больницу, и вы сможете видеть его и ухаживать за ним. Но если он просто мошенник, — а боюсь, что это так, — придется содержать его в тюрьме построже, чтобы он не мог нарушить права истинной наследницы Рудольштадтов — некой баронессы Амалии. После некоторых ошибок молодости она исправилась и скоро выйдет замуж за одного из моих офицеров. Хочу думать, мадемуазель, что вам неизвестны поступки вашего мужа и что вы заблуждались относительно него, — в противном случае я сочла бы ваше ходатайство весьма неуместным… Можете удалиться.

Консуэло поняла, что ей не на что надеяться и что, пытаясь установить тождество Ливерани с Альбертом, она может только повредить ему. Она встала и пошла к двери, бледная, готовая лишиться чувств. Мария-Терезия, следившая за ней испытующим взором, сжалилась над ней.

— Вы достойны сострадания, — сказала она более мягким тоном. — Я уверена в вашей невиновности. Придите в себя и займитесь своим здоровьем. Дело будет тщательно расследовано, и, если ваш муж не пожелает погубить себя сам, я устрою так, чтобы его признали сумасшедшим. Сообщите ему это, если вам удастся. Вот вам мой совет.

— Я последую ему и благословляю ваше величество. Но без покровительства императрицы я бессильна что-либо предпринять. Мой муж сейчас заточен в Праге, а я служу в императорском театре Вены. Если ваше величество не соблаговолит распорядиться, чтобы мне дали отпуск и разрешение на свидание с мужем, который находится под строжайшим надзором…

— Вы просите слишком многого! Не знаю, согласится ли господин Кауниц отпустить вас и возможно ли будет заменить вас на сцене. Мы решим это через несколько дней.

— Через несколько дней!.. — воскликнула Консуэло, обретая свое мужество. — Но через несколько дней будет поздно! Я должна выехать немедленно!

— Довольно, — сказала императрица. — Если вы проявите такую же настойчивость, когда будете говорить с менее хладнокровными и менее снисходительными судьями, она может повредить вам. Идите, мадемуазель.

Консуэло поспешила к канонику*** и поручила ему своих детей, сообщив, что уезжает, и притом неизвестно, на какой срок.

— Если вы покидаете нас надолго, очень жаль! — ответил добрый старик. — А дети мне ничуть не мешают. Они прекрасно воспитаны и составят компанию Анджеле — со мной она немного скучает.

— Послушайте, — сказала Консуэло, в последний раз прижав к сердцу детей и не в силах удержаться от слез, — не говорите им, что мое отсутствие будет длительным, но знайте: быть может, оно окажется вечным. Боюсь, что меня ожидают такие муки, от которых я уже не оправлюсь, — разве только Бог сотворит чудо. Молитесь за меня и научите молиться моих детей.

Добрый каноник не стал пытаться выведать секрет Консуэло, но, так как его мирный и беспечный нрав нелегко мирился с мыслью о непоправимом несчастье, он постарался ее утешить. Однако, видя, что ему не удается внушить ей надежду, он решил по крайней мере успокоить ее относительно участи детей.

— Мой милый Бертони, — сказал он ей с участием, стараясь улыбаться сквозь слезы, — если ты не вернешься, твои дети будут принадлежать мне, помни об этом. Я позабочусь об их образовании. Выдам замуж твою дочь. Это немного уменьшит приданое Анджелы, зато сделает ее более трудолюбивой. Что касается мальчиков, предупреждаю — из них я сделаю музыкантов.

— Иосиф Гайдн разделит с вами эту обузу, — ответила Консуэло, целуя руки каноника, — а старый Порпора еще сможет дать им несколько уроков. Мои бедные дети послушны и понятливы. Их денежные дела не тревожат меня — со временем они смогут честно заработать себе на хлеб. Но мою любовь, мои советы… Только вы один сможете заменить им меня.

— И я обещаю тебе это, — воскликнул каноник. — Надеюсь, что проживу достаточно долго и увижу, как все они устроят свою жизнь. Я еще не так толст и по-прежнему твердо стою на ногах. Мне каких-нибудь шестьдесят лет, хотя в свое время эта негодяйка Бригитта и прибавляла мне годы, чтобы заставить поскорее написать завещание. Итак, дочь моя, желаю тебе мужества и здоровья! Уезжай и поскорее возвращайся обратно. Господь не покидает честных людей.

Не тратя времени на хлопоты об отпуске, Консуэло велела запрягать почтовых лошадей. Но в ту минуту, когда она собиралась сесть в экипаж, ее остановил Порпора. Она надеялась избежать встречи с ним, предвидя, что он перепугается и рассердится, узнав о ее намерении уехать. Несмотря на ее обещания вернуться к завтрашнему спектаклю — она произнесла их с принужденным и озабоченным видом, — он встревожился, что она может не сдержать слово.

— Зачем, черт возьми, тебе понадобилось ехать за город в разгаре зимы? — говорил он, весь трясясь отчасти от старости, отчасти от гнева и страха. — Стоит тебе простудиться, моему успеху не бывать, а ведь все шло так хорошо! Я не понимаю тебя. Вчера у нас был такой триумф, а сегодня тебе вдруг вздумалось куда-то ехать!

Этот спор задержал Консуэло на четверть часа и дал время дирекции театра, бывшей настороже, предупредить власти. Явился отряд улан с приказом распрягать лошадей… Консуэло предложили вернуться домой, а, чтобы она не могла бежать, вокруг поставили стражу. У нее начался жар. Не замечая этого, она продолжала лихорадочно ходить взад и вперед по комнатам, отвечая на назойливые увещевания Порпоры и директора лишь мрачным и неподвижным взглядом. Спать она не ложилась и всю ночь провела в молитве. Утром она со спокойным видом явилась на репетицию, подчинившись повелению начальства. Голос ее казался прекраснее, чем когда-либо, но внезапно она умолкала и задумывалась, что приводило Порпору в ужас. «Проклятый брак! Адское безумие любви!» — ворчал он в оркестре, ударяя по клавишам с такой силой, что клавесин выдерживал только чудом. Старик Порпора был все тот же. Он готов был сказать: «Пусть погибнут все любовники и мужья, только бы моя опера не провалилась!»

Вечером Консуэло облачилась, как всегда, в театральный костюм и вышла на сцену. Она встала в позу, и губы ее зашевелились, но ни один звук не вылетел из ее уст: она потеряла голос.

Пораженные зрители вскочили со своих мест. Придворные, до которых уже дошел неясный слух о ее попытке к бегству, кричали, что с ее стороны это просто недопустимый каприз. При каждой новой попытке певицы запеть раздавались вопли, свистки, аплодисменты. Она пробовала заговорить, но не могла вымолвить ни слова. Однако она не уходила и продолжала неподвижно стоять, не думая о потере голоса, не чувствуя себя униженной возмущением своих тиранов, печальная, покорная и гордая, как невинная жертва, осужденная на пытку, мысленно благодаря Бога за то, что он ниспослал ей этот внезапный недуг, который даст возможность покинуть театр и уехать к Альберту.

Ее величеству посоветовали заключить строптивую актрису в тюрьму, чтобы она обрела там голос и бросила свои причуды. В первую минуту императрица была разгневана, и окружающие решили, что угодят ей, сурово обвиняя провинившуюся. Но Мария-Терезия, допускавшая иногда преступления, когда они могли принести ей выгоду, не любила причинять ненужных страданий.

— Кауниц, — сказала она своему премьер-министру, — велите выдать этой бедной женщине письменное разрешение на выезд, и довольно об этом. Если потеря голоса — военная хитрость с ее стороны, то это и акт мужества. Не много найдется актрис, которые пожертвовали бы одним часом успеха ради целой жизни супружеской любви.

Снабженная необходимыми бумагами, Консуэло наконец уехала, все еще больная, но не ощущая своей болезни. Здесь мы опять теряем нить событий. Процесс Альберта мог бы стать громким, но его сделали негласным. Возможно, что процесс этот по своей сути был аналогичным тому, который приблизительно в то же время возбудил Фридрих фон Тренк, а впоследствии проиграл его после долгих лет борьбы. Кому во Франции стали бы известны подробности этого неправого дела, если бы сам Тренк не позаботился опубликовать их[229] «…если бы сам Тренк не позаботился опубликовать их…» — Имеется в виду трехтомная автобиография Фридриха фон Тренка, изданная в 1787 г. в Берлине и Вене. В 1789 г. была переведена автором на французский язык. и не повторял затем своих пылких жалоб на протяжении тридцати лет? Но Альберт не оставил никаких записок. Поэтому нам придется обратиться к истории барона фон Тренка — ведь он тоже один из наших героев, и, быть может, его мучения прольют некоторый свет на несчастья Альберта и Консуэло.

Спустя месяц после сборища святого Грааля — в своих мемуарах Тренк обходит это событие молчанием — он был снова арестован и заключен в тюрьму в Магдебурге, в ужасный каземат, где он угасал в течение десяти лучших лет своей молодости, сидя на камне с заранее начертанной на нем эпитафией: «Здесь погребен Тренк»; кандалы, в которые он был закован, весили восемьдесят ливров. Всему миру известны подробности этих ужасных заключений, как, например, муки голода, которым он подвергался полтора года, и тот факт, что тюрьма его была построена на средства его собственной сестры, наказанной разорением за приют, оказанный брату. Всем известны его фантастические попытки к бегству, невероятная энергия, никогда его не покидавшая, и рыцарское безрассудство, сводившее на нет все его замыслы; известны также искусные, выполненные им в тюрьме работы — острием гвоздя он научился вырезать на оловянных кружках аллегорические фигуры и трогательные надписи в стихах,[230]В частных музеях Германии еще можно найти некоторые из них. (Прим. автора.) глубоко задевающие душу. Известны, наконец, его тайные, продолжавшиеся несмотря ни на что, сношения с принцессой Амалией Прусской, снедавшее ее отчаяние, попытка обезобразить себя разъедающей жидкостью, сделавшая ее полуслепой, плачевное состояние, в которое она намеренно привела свое здоровье, чтобы избавиться от необходимости замужества, ужасная перемена, совершившаяся в ее характере — словом, все эти десять мучительных лет, превративших Тренка в мученика, а его знатную возлюбленную — в постаревшую, уродливую и злую женщину, полную противоположность тому ангелу кротости и красоты, каким она была прежде и каким могла бы быть и дальше, если бы от нее не отвернулось счастье.[231]См. у Тьебо характеристику аббатисы Кведлинбургской и любопытные разоблачения, связанные с ней. (Прим. автора.) Тьебо Дьедонне (1733–1807) — французский литератор и лингвист. С 1765 по 1784 г. преподавал грамматику в Прусской военной академии. Его книга «Мемуары о двадцатилетнем пребывании в Берлине» (5 томов, 1804–1805) тщательно изучалась Жорж Санд во время работы над «Графиней Рудольштадт». Все эти факты принадлежат истории, но историки, рисуя портреты Фридриха Великого, вспоминают о них слишком редко. Это преступление, сопровождавшееся ненужными и утонченными жестокостями, остается неизгладимым пятном на памяти этого деспота-философа.

Наконец Тренк был выпущен на свободу. Как известно, это произошло благодаря вмешательству Марии-Терезии, которая потребовала его выдачи как своего подданного. И этой запоздалой милостью он был обязан все тому же полотеру опочивальни ее величества — нашему Карлу. В мемуарах того времени есть немало любопытных и трогательных страниц, посвященных изобретательным уловкам, которые пускал в ход этот великодушный простолюдин, когда хотел добиться чего-нибудь от своей повелительницы.

В первые годы заключения Тренка его двоюродный брат, знаменитый Тренк-пандур, жертва более обоснованных, но не менее жестоких и злобных обвинений, был отравлен и умер в Шпильберге. Сразу после освобождения Тренк Прусский явился в Вену и потребовал огромное наследство Тренка Австрийского. Однако Мария-Терезия была отнюдь не склонна исполнить его желание. Она уже давно пользовалась плодами похождений этого разбойника, она покарала его за совершенные преступления, теперь она хотела извлечь пользу из его грабежей и преуспела в этом. В то время как ее могущество ослепляло толпу, она, подобно Фридриху II, подобно всем коронованным особам, обладавшим к тому же недюжинным умом, не гнушалась тайными несправедливостями, в которых ей предстояло отдать отчет перед судом Божьим и человеческим и которые будут так же взвешены на одной чаше весов, как явные добродетели на другой. Завоеватели и властители, напрасно тратите вы свои сокровища на возведение храмов: все равно вы останетесь нечестивцами, если хоть одна золотая монета досталась вам ценой крови и страданий. Напрасно порабощаете вы целые народы своим сверкающим оружием: даже люди, наиболее ослепленные блеском вашей славы, все равно упрекнут вас в истреблении одного-единственного человека, одной-единственной травинки, хладнокровно загубленных вами. Муза истории, еще слепая, еще неуверенная, готова допустить, что в прошлом бывали преступления необходимые и заслужившие оправдание, но неподкупная совесть человечества протестует против своих собственных ошибок и порицает хотя бы те преступления, которые ничем не послужили успеху великих начинаний.

Корыстолюбивые устремления императрицы быстро подхватили ее поверенные, подлые агенты, которых она назначила опекунами имущества пандура, а также недобросовестные судьи, вынесшие решение о правах наследника. Каждый получил свою долю добычи. Мария-Терезия полагала, что ее доля будет львиной, но напрасно. Несколькими годами позже отправила она в тюрьму и на галеры неверных сообщников этого огромного ограбления — ей не удалось полностью завладеть состоянием Тренка. Он же был разорен, но так и не добился правосудия. Ничто не может дать лучшего представления о характере Марии-Терезии, чем та часть «Мемуаров» Тренка, где он излагает свои беседы с императрицей по поводу этого дела. Избегая проявлять неуважение к королевской власти, священной для всех знатных людей того времени, он дает нам почувствовать черствость, лицемерие и жадность этой великой женщины, в чьем характере сочеталось столько противоположных черт: возвышенность и мелочность, простодушие и хитрость. Таково развращающее действие противоестественной неограниченной власти, причины всяческого зла, — подводного камня, о который неизбежно разбиваются самые прекрасные, самые благородные инстинкты. Заранее решив отказать просителю, императрица тем не менее удостоила его выражениями сочувствия, подала надежду, обещала свою помощь в борьбе с бессовестными судьями, которые его разоряли. А в конце концов, сделав вид, что потерпела неудачу в поисках истины и заблудилась в лабиринте этого бесконечного процесса, предложила ему в возмещение убытков жалкий чин майора и руку некой пожилой дамы, некрасивой, весьма набожной и развратной. Тренк отказался, и тогда императрица, раздосадованная провалом своих матримониальных планов, заявила, что он сумасшедший, что он чересчур самонадеян, что она не знает способа удовлетворить его чрезмерное честолюбие, и отвернулась от него уже навсегда. Поводы для конфискации наследства пандура видоизменялись в зависимости от обстоятельств и от лиц, занимавшихся этим делом. Один суд постановил, что завещание пандура, поскольку тот умер, не сняв с себя позорного обвинения, недействительно; другой — что даже если бы оно и считалось действительным, то права наследника, как прусского подданного, не имеют законной силы; третий — что долги покойного с лихвой поглотили наследство и т. д. и т. д. Словом, препятствие нагромождалось на препятствие, правосудие тысячу раз нарушалось, и истец так и не добился его.[232]Здесь мы напомним читателю, чтобы больше к этому не возвращаться, конец истории Тренка. Он состарился в бедности, употребил свою энергию на издание оппозиционных журналов, для своего времени весьма передовых, и, женившись по собственному выбору, став отцом многочисленных детей, преследуемый за свои взгляды, за свои писания и, разумеется, также за свои связи с тайными обществами, уже в преклонном возрасте нашел убежище во Франции. Здесь его приняли с восторгом и доверчивостью, характерными для первых лет революции. Но, обреченный стать жертвой самых гибельных ошибок, во времена террора он был арестован как иностранный агент и приговорен к смертной казни. Идя к эшафоту, он проявил замечательную твердость духа. А ведь еще недавно о нем была написана пьеса, в которой его всячески превозносили и где была рассказана история его заключения и освобождения. Ведь он с восторгом приветствовал свободу Франции. Стоя на роковой тележке, он сказал с улыбкой: «Вот еще одна комедия». За шестьдесят с лишком лет он только один раз увиделся с принцессой Амалией. В первую минуту любовники испугались, увидев друг друга, но потом разрыдались и поклялись в новой любви и преданности. Аббатиса приказала ему привезти к ней свою жену, позаботилась об их благосостоянии и решила взять к себе в качестве чтицы или домоправительницы одну из его дочерей. Но ей не удалось сдержать свои обещания — через неделю она скончалась. «Мемуары» Тренка, написанные со страстным пылом молодого человека и многоречивостью старика, являются тем не менее одним из наиболее благородных и трогательных памятников истории прошлого века. (Прим. автора.)

Чтобы разорить и изгнать Альберта, не понадобилось столько хитростей, и, должно быть, грабеж совершился без особых церемоний. Достаточно было объявить его умершим и запретить воскресать столь некстати. Альберт, разумеется, ничего не требовал. Нам известно только, что незадолго до его ареста канонисса Венцеслава скончалась в Праге, куда приехала лечить острое воспаление глаза. Узнав о том, что ее последний час близок, Альберт не смог противиться голосу сердца, звавшего его поехать и закрыть глаза любимой тетке. Расставшись с Консуэло на границе Австрии, он поспешил в Прагу. Впервые со дня своей свадьбы он вступил на землю Германии. Ему казалось, что десятилетнее отсутствие и попытка несколько изменить свою внешность помогут ему остаться неузнанным, и он явился к тетке без особых предосторожностей. Ему хотелось получить ее благословение и прощальным излиянием любви и скорби загладить то зло, какое он невольно причинил, покинув ее. Звук его голоса поразил полуслепую канониссу. Она не отдавала себе отчета в своих чувствах, но поддалась инстинктивной нежности, которая оказалась сильнее памяти и рассудка. Обняв племянника слабеющими руками, она назвала его своим дорогим Альбертом, своим навеки благословенным сыном. Старого Ганса уже не было в живых, но баронесса Амалия и еще одна женщина из Богемского Леса, которая прислуживала канониссе, а некогда ухаживала и за больным Альбертом, были поражены и напуганы сходством мнимого доктора с молодым графом. Впрочем, нельзя утверждать, что Амалия определенно его узнала, — не хочется верить, что она участвовала в гонениях, которые немедленно обрушились на него. Нам неизвестно, какие обстоятельства подняли на ноги всю эту свору получиновников-полушпионов, с чьей помощью венский двор управлял порабощенными народами. Достоверно одно — не успела канонисса испустить последний вздох в объятиях своего племянника, как того схватили и стали допрашивать, каким образом и с какими намерениями он оказался у ложа умирающей. От него потребовали, чтобы он предъявил диплом врача. Диплом оказался в полном порядке, но тогда сомнению подвергли его имя — Ливерани, и нашлись люди, вспомнившие, что встречали его прежде под именем Трисмегиста. Его обвинили в шарлатанстве и чернокнижии. Он не мог доказать, что никогда и ни с кого не получал денег за лечение. Ему дали очную ставку с баронессой Амалией, и вот это-то и погубило его. Потеряв терпение, раздраженный допросами, устав скрываться под чужим именем, он внезапно объявил своей кузине в разговоре с глазу на глаз — разговор этот был подслушан, — что он Альберт Рудольштадт. Должно быть, Амалия узнала его, но, испуганная этим необыкновенным происшествием, лишилась чувств. Отныне дело приняло другой оборот.

Решено было считать Альберта самозванцем, но, желая возбудить один из тех нескончаемых процессов, которые разоряют сразу обе стороны, чиновники такого же толка, как негодяи, сделавшие нищим Тренка, постарались скомпрометировать обвиняемого, заставив его повторять и утверждать, что он Альберт Рудольштадт. Началось длинное следствие. Было приведено показание свидетеля Сюпервиля, который, вероятно, искренне, отказался подвергнуть сомнению факт смерти графа, умершего в Ризенбурге на его глазах. Приказано было произвести эксгумацию трупа. В могиле нашли скелет, который вполне мог быть положен туда накануне. Кузину обвиняемого убедили в том, что она должна бороться с авантюристом, желающим ее обобрать. Разумеется, им запретили дальнейшие свидания. Жалобы Альберта и пылкие мольбы его жены не выходили за пределы каменных стен тюрьмы, куда заключили обоих. Быть может, оба они лежали больные и умирали каждый в своем каземате. Поскольку делу уже дали ход, Альберт мог теперь бороться за свое счастье и свободу лишь одним способом — говоря правду. Тщетно заявлял он об отказе от наследства и о своем желании немедленно составить завещание в пользу своей кузины. Кое-кому выгодно было затянуть и запутать дело, и оказалось, что это не так уж трудно. Возможно, что императрица была обманута, а может быть, ей намекнули, что конфискацией этого состояния так же не стоит пренебрегать как конфискацией состояния пандура. Чтобы добиться цели, постарались придраться и к самой Амалии, припомнили ей скандал, связанный с ее бегством, упрекнули за недостаток благочестия и тайно пригрозили, что, если она не откажется от своих прав на спорное наследство, ее запрут в монастырь. Юной баронессе пришлось покориться и удовольствоваться наследством отца, которое после огромных затрат на навязанный ей процесс оказалось весьма незначительным. В конце концов замок и земли Ризенбурга были конфискованы в пользу казны, но не ранее, чем адвокаты, поверенные, судьи и доносчики расхитили две трети добычи.

Таковы наши сведения об этом таинственном процессе, который тянулся пять или шесть лет и в результате которого Альберт был изгнан из австрийских владений как опасный безумец, — благодаря особой милости императрицы. Начиная с этого времени уделом супружеской четы стало, по-видимому, безвестное и полное нужды существование. Младших детей они взяли с собой. Гайдн и каноник решительно отказались отдать им старших, воспитывавшихся под нежным присмотром этих верных друзей и на их средства. Консуэло навсегда потеряла голос. Совершенно очевидно, что тюрьма, бездействие и боль из-за страданий, выпавших на долю подруги, снова поколебали рассудок Альберта. Однако их взаимная любовь, по-видимому, не стала от этого менее горячей, души — менее гордыми, а поступки — менее чистыми. Невидимые исчезли, спасаясь от преследований. Их дело погибло — главным образом по вине шарлатанов, которые наживались на энтузиазме, вызываемом новыми идеями, и на пристрастии людей ко всему чудесному. Подвергаясь, как франкмасон, новым гонениям в странах нетерпимости и деспотизма, Альберт вынужден был бежать во Францию или в Англию. Возможно, что он продолжал распространять там свои идеи, но, по всей вероятности, только среди людей из народа, и если труды его и принесли свои плоды, то это никому не известно.

Здесь начинается большой пробел, и наше воображение бессильно его восполнить. Но благодаря последнему достоверному и весьма подробному документу мы вновь встречаем около 1774 года нашу чету, странствующую в Богемском Лесу. Приводим этот документ в том виде, в каком мы его получили. Это наше последнее слово об Альберте и Консуэло, так как об их дальнейшей жизни и об их смерти нам решительно ничего не известно.

Письмо Филона [233]По-видимому, знаменитого барона фон Книгге, известного в ордене иллюминатов под именем Филона. (Прим. автора.) Книгге Адольф, барон фон (1752–1796) — немецкий сатирик и публицист просветительского направления. Был видным деятелем ордена иллюминатов. Игнацу Иозефу Мартиновичу, [234]Мартинович Игнац Иозеф (1755–1795) — венгерский философ-материалист и естествоиспытатель, профессор Лембергского (ныне Львовского) университета. Возглавлял антиавстрийское республиканское движение, был предан суду и казнен. профессору физики Лембергского университета

Подхваченные вихрем, словно спутники царственной планеты, мы следовали за Спартаком[235]Известно, что таков был псевдоним Адама Вейсгаупта. О нем ли говорится здесь? Судя по всему, да. (Прим. автора.) по крутым тропинкам под самыми бесшумными и тенистыми деревьями Богемского Леса. О друг! Зачем вас не было с нами! Вы не стали бы собирать камешки в серебристом ложе потоков, не стали бы вопрошать поочередно жилы и кости нашей таинственной прародительницы — terra parens.[236]Праматери-земли (лат.). Пламенные речи учителя окрыляли нас; мы перепрыгивали через овраги и взбирались на вершины утесов, не разбирая дороги, не глядя вниз, на бездны, которые преодолевали, не ища вдалеке крова, где могли бы найти отдых на ночь. Никогда еще Спартак не казался нам таким величественным, до такой степени исполненным всемогущей истины. Красота природы действует на его воображение, подобно возвышенной поэме. Однако даже в минуты восторженных порывов способность к научному анализу и изобретательной выдумке никогда не покидает его полностью. Он рассказывает о небе и о планетах, о земле и о морях с такой же ясностью и последовательностью, какие отличают его ученые рассуждения о праве и о других сухих материях нашего мира. Но как ширится его душа, когда на вольном воздухе, наедине с избранными учениками, под синевой звездного неба или перед лицом заалевших облаков, предвестников солнца, он побеждает время и пространство, желая одним взглядом окинуть человеческий род в целом и в частностях, желая проникнуть в недолговечную участь империй и в великое будущее народов! Вам приходилось слышать ясные речи, которые произносил этот юноша с кафедры! Какая жалость, что вы не видели и не слышали его, когда он стоял на вершине горы! Этот человек мудр не по годам, и у меня такое чувство, словно он жил среди людей с самого сотворения мира!

Дойдя до границы, мы поклонились земле — свидетельнице подвигов великого Жижки, и еще ниже склонились перед глубокими рвами, послужившими могилой мученикам, некогда погибшим во имя свободы народов. Здесь мы решили разделиться, с тем чтобы начать наши поиски и расспросы сразу в нескольких направлениях. Катон[237]Очевидно, Ксавье Цвак, в прошлом надворный советник, подвергшийся изгнанию за то, что он был одним из главных вождей иллюминатов. (Прим. автора.) отправился на северо-восток, Цельс[238]Баадер, в прошлом врач вдовствующей курфюрстины, иллюминат. (Прим. автора.) — на юго-восток. Аякс[239]Массенхаузен, в прошлом советник в Мюнхене, иллюминат. (Прим. автора.) пошел с запада на восток, а сборным пунктом был назначен Пльзень.

Меня Спартак оставил при себе и решил идти наудачу, рассчитывая, как он говорил, на счастливую случайность, на некий тайный внутренний голос, который должен был направить нас. Меня несколько удивило это отсутствие расчетливости и предусмотрительности — оно как будто противоречило его обычной манере

— Филон, — сказал он мне, когда мы остались одни, — я убежден, что такие люди, как мы, являются орудиями провидения на земле, но ведь оно, это заботливое провидение, отнюдь не бездеятельно и не равнодушно, ведь именно оно и подсказывает нам наши чувства, помыслы и поступки. Я заметил, что к тебе оно более благосклонно, нежели ко мне, — все твои начинания почти всегда увенчиваются успехом. Итак, вперед! Я следую за тобой и верю в твою проницательность, в тот таинственный свет, к которому простодушно взывали наши предки-иллюминаты, благочестивые фанатики минувшего.

Учитель поистине оказался пророком. К вечеру второго дня мы нашли того, кого искали, и вот каким образом я оказался орудием судьбы.

Мы дошли до опушки леса, и здесь дорога разделилась на две. Одна тропинка круто спускалась вниз, в долину, а другая огибала более пологие склоны горы.

— Куда мы пойдем? — спросил Спартак, садясь на обломок скалы. — Вон там я вижу возделанные поля, луга, бедные хижины. Нам говорили, что он беден. Значит, он живет с бедняками. Надо спросить о нем у скромных пастухов долины.

— Нет, учитель, — возразил я, показывая ему на другую дорогу. — Я вижу справа крутые башенки и ветхие стены какого-то старинного здания. Мы слышали, что он поэт — он должен любить развалины и уединение.

— Тем более, — с улыбкой добавил Спартак, — что над развалинами старинного замка, в еще розовом небе, восходит белый, как жемчужина, Веспер.[240]Веспер — латинское название планеты Венера. Мы похожи на пастухов, разыскивающих пророка, и эта чудесная звезда указывает нам путь.

Вскоре мы добрались до руин замка. Это было внушительное строение, воздвигавшееся постепенно в разные эпохи, и остатки владычества императора Карла[241]Император Карл — Карл VI, отец Марии-Терезии. мирно лежали рядом с обломками времен феодализма. Но не время, а рука человека учинила недавно все эти разрушения. Было еще светло, когда мы поднялись на противоположный склон высохшего рва и вошли под заржавленную неподвижную решетку. Первый, кого мы увидели во дворе, был сидевший на камне старик в причудливых лохмотьях, больше похожий на какое-то древнее ископаемое, нежели на современного человека. Борода цвета пожелтевшей слоновой кости ниспадала ему на грудь, а лысый череп отсвечивал, словно поверхность озера в последних лучах солнца. Спартак вздрогнул и, быстро подойдя к нему, спросил, как называется этот замок. Старик, по-видимому, не расслышал и устремил на нас безжизненные стеклянные глаза. Мы спросили, как его имя, но он не ответил — лицо его выражало какое-то задумчивое безразличие. Однако его сократовская физиономия не говорила об отупении человека, впавшего в идиотизм. В его безобразии было даже нечто прекрасное — отпечаток чистой и ясной души. Спартак вложил ему в руку серебряную монету. Он поднес ее очень близко к глазам, потом бросил, как бы не понимая, что это такое.

— Возможно ли, — сказал я учителю, — чтобы старик, совершенно лишенный зрения, слуха и разума, был брошен на произвол судьбы вдали от жилья, среди гор, без собаки, без поводыря, который мог бы сопровождать его и собирать милостыню вместо него!

— Возьмем его с собой и отведем в какую-нибудь хижину, — ответил Спартак.

Но когда мы сделали попытку поднять его, чтобы убедиться, в состоянии ли он держаться на ногах, старик отстранил нас и, приложив палец к губам, другой рукой указал в глубь двора. Взглянув в ту сторону, мы ничего не увидели, но слух наш тотчас же был поражен звуками скрипки необычайной чистоты и силы. Никогда в жизни я не слышал ни одного скрипача, который сумел бы передать смычком такие волнующие, такие глубокие вибрации и создать такую неразрывную связь между струнами своей души и своего инструмента. Напев был безыскусствен и возвышен. Он не походил ни на что, слышанное мною на концертах и в театрах. Он пробуждал в сердце благочестивые и вместе с тем воинственные чувства. Мы оба — учитель и я — впали в какое-то восторженное состояние и взглядами говорили друг другу, что происходит нечто великое и загадочное. Глаза старика заблестели, словно он был во власти экстаза. Блаженная улыбка появилась на его бледных губах, доказывая, что он отнюдь не был ни глух, ни бесчувствен.

После короткой и чудесной мелодии наступила тишина, и вскоре из стоявшей против нас часовни вышел человек зрелых лет, чья наружность наполнила наши сердца почтением. Красота его строгого лица и благородные линии фигуры составляли контраст с уродливым телом и грубыми чертами старика, которого Спартак сравнил с «обращенным и прирученным фавном». Скрипач шел прямо к нам, держа скрипку под мышкой, а смычок засунув за кожаный пояс. Широкие штаны из грубой ткани, сандалии, напоминавшие древние котурны, и плащ из овечьей шкуры вроде тех, какие носят наши крестьяне на берегах Дуная, придавали ему вид пастуха или пахаря. Но тонкие белые руки изобличали человека, который никогда не занимался крестьянским трудом. Это были руки артиста, и все в нем — опрятность одежды, гордый взгляд — опровергало мысль о нищете и о ее печальных и унизительных последствиях. Увидев его, учитель был потрясен. Он сжал мне руку дрожащей рукой.

— Это он! — сказал мне Спартак. — Я не знал, что он музыкант, но мне знакомо его лицо, потому что я не раз видел его во сне.

Скрипач подошел к нам, не выказывая ни замешательства, ни удивления. С доброжелательным достоинством он ответил на наше приветствие, а потом приблизился к старику.

— Пойдем, Зденко, — сказал он, — я ухожу. Обопрись на своего друга.

Старик попытался встать, скрипач поднял его и, согнувшись, чтобы послужить ему опорой, повел его, приноравливая свой шаг к его неверной походке. В этой сыновней заботе, в этой терпеливой заботе благородного и красивого мужчины, еще сильного и подвижного, который медленно шагал, поддерживая одетого в лохмотья старца, было нечто еще более трогательное, если это возможно, чем в заботливости молодой матери, оберегающей первые шаги своего ребенка. Я увидел слезы в глазах учителя и был взволнован сам, всматриваясь то в лицо нашего Спартака, гениального человека будущего, то в лицо незнакомца, в котором чувствовалось такое же величие, но уже окутанное мраком прошлого.

Решившись последовать за ним и расспросить, но не желая отвлекать его от выполнения долга, мы пошли сзади, соблюдая некоторую дистанцию. Он направился к часовне, откуда недавно вышел, и, войдя внутрь, остановился, созерцая разбитые могильные плиты, заросшие терновником и мхом. Старик преклонил колени, и, когда он встал, его друг, поцеловав одну из плит, собрался его сопровождать.

Только в эту минуту он заметил, что мы стоим рядом, и как будто удивился, но ни тени недоверия не отразилось в его взгляде, спокойном и безмятежном, как у ребенка. Однако же этому человеку было, должно быть, более пятидесяти лет, и густые седые волосы, вьющиеся вокруг мужественного лица, особенно подчеркивали блеск его больших черных глаз. Выражение рта говорило о каком-то неуловимом слиянии простодушия и силы. Казалось, у него были две души:[242] «Казалось, у него были две души…» — перифраз монолога Фауста «Ах, две души живут в моей груди…» (Гете, «Фауст», сцена «У городских ворот».) одна — преисполненная восторженного преклонения перед всем небесным, другая — излучавшая доброжелательность по отношению ко всем людям на земле.

Мы пытались найти предлог, чтобы заговорить с ним, как вдруг он сам, поняв ход наших мыслей, обратился к нам с необыкновенной простотой и откровенностью:

— Вы видели, как я поцеловал мраморную плиту, — сказал он, — а старик распростерся ниц на могилах. Не примите это за проявления идолопоклонства. Целовать одежды святого — значит носить в сердце залог любви и дружбы. Останки покойника — это всего лишь изношенное платье, но мы не можем равнодушно попирать их ногами; мы почтительно храним их и расстаемся с ними с горьким сожалением. О отец мой, о мои возлюбленные родственники, я знаю, что вас здесь нет и что эти надписи лгут, говоря: «Здесь покоятся Рудольштадты!» Все Рудольштадты на земле, все они живы, и все делают свое дело в мире, согласно воле Божьей. А здесь, под этими плитами, лежат только кости, только внешние оболочки, в которых когда-то зародилась жизнь и которые она покинула, чтобы принять другие оболочки. Да будет благословен прах предков! Да будут благословенны плющ и трава, которые его украшают! Да будут благословенны земля и камни, которые оберегают его. Но прежде всего, да будет благословен бессмертный Бог, говорящий умершим: «Встаньте и вселитесь в мою оплодотворяющую душу, где ничто не умирает, где все обновляется и очищается!»

— Ливерани, Жижка или Трисмегист, неужели это вы? Неужели вас нашел я здесь, на могиле ваших предков? — воскликнул Спартак, озаренный счастливой догадкой.

— Не Ливерани, не Трисмегист и даже не Ян Жижка, — ответил незнакомец. — Призраки терзали мою невежественную юность, но Божественный свет поглотил их, и имя предков исчезло из моей памяти. Мое имя человек, и я ничем не отличаюсь от остальных людей.

— Ваши слова имеют глубокий смысл, но они говорят о недоверии, — возразил учитель. — Доверьтесь этому знаку — разве вы не узнаете его?

И Спартак показал ему масонские знаки высоких степеней.

— Я забыл этот язык, — ответил незнакомец. — Я не презираю его, но для меня он стал бесполезен. Брат, не оскорбляй меня предположением, что я не доверяю тебе. Разве и ты не зовешься человеком? Люди никогда не причиняли мне зла, а если и причиняли, то я забыл об этом. И значит, зло это было невелико по сравнению с тем безграничным добром, которое они могут оказать друг другу и за которое я должен быть заранее им благодарен.

— Возможно ли, о добродетельный человек, — вскричал Спартак, — что время не имеет никакого значения в твоем восприятии и ощущении жизни?

— Времени не существует, и, если бы люди глубже размышляли о сущности божества, они тоже не придавали бы значения столетиям и годам. Не все ли равно тому, кто так слился с Богом, что стал бессмертным, кто жил вечно и никогда не перестанет жить, сколько песка осталось на дне песочных часов — немного больше или немного меньше? Рука, вращающая часы, может поспешить, может ослабнуть, но рука, насыпающая песок, никогда не оскудеет.

— Ты хочешь сказать, что человек может забыть счет и меру времени, но что жизнь течет вечно, постоянно оплодотворяемая Богом? Такова твоя мысль?

— Молодой человек, ты понял меня. Но у меня есть лучшее доказательство великих таинств.

— Таинств? Да, да, я пришел издалека, чтобы расспросить тебя и чтобы ты меня просветил.

— Так слушай же! — сказал незнакомец, усаживая на одну из могил старика, который повиновался ему доверчиво, как ребенок. — Это место особенно вдохновляет меня, и именно здесь при последних лучах солнца и при первых лунных бликах хочу я возвысить твою душу до понимания самых высоких истин.

Неописуемая радость охватила нас при мысли, что после двух лет поисков и расспросов мы наконец-то нашли этого волхва нашей религии, этого философа-метафизика и первооткрывателя, который собирался вручить нам нить Ариадны и помочь отыскать вход в лабиринт идей и событий прошлого. Но незнакомец, схватив скрипку, вдруг начал вдохновенно играть. От звуков его могучего смычка, словно от вечернего ветра, трепетала листва дерев, а руины отзывались гулом, похожим на человеческий голос. Мелодия звучала каким-то религиозным ликованием, античной безыскусственностью и увлекательным пылом. Напевы были величественны и кратки. В этих незнакомых нам песнях не чувствовалось ни мечтательности, ни томной неги. Они напоминали победоносные гимны, и перед нашим взором проходили торжествующие войска со знаменами, пальмовыми ветвями и таинственными эмблемами какой-то новой религии. Я видел огромные массы народов, объединившихся под одним стягом, — ни малейшей суматохи в рядах, пыл, но без лихорадки, бурный порыв, но без гнева, человеческая энергия во всем ее великолепии, победа со всем ее милосердием и вера в самых благородных ее проявлениях.

— Как это прекрасно! — воскликнул я, когда он с увлечением сыграл пять или шесть этих превосходных гимнов. — Вот Те Deum[243]Тебя, Бога [хвалим] (лат.) — начало католического гимна «Te Deum laudamus». помолодевшего и умудренного человечества, благодарящего Бога всех религий, светоча всех людей.

— Ты понял меня, дитя! — сказал музыкант, отирая пот и слезы, увлажнившие его лицо. — Как видишь, время обладает лишь одним голосом для провозглашения истины. Взгляни на этого старца. Он понял все не хуже тебя и помолодел на тридцать лет.

Мы взглянули на старика, о котором успели забыть. Теперь он держался прямо, стоял без всякого усилия, отбивал ногой такт и, казалось, готов был, словно юноша, побежать вперед. Музыка совершила с ним чудо — он спустился с горы, не пожелав опереться ни на кого из нас. Когда его шаги замедлялись, музыкант спрашивал:

— Зденко, не сыграть ли тебе «Марш Прокопа Великого[244]Прокоп Великий (ок. 1380–1434) — гуситский проповедник и полководец, возглавлявший армию таборитов после смерти Яна Жижки. Под его руководством были одержаны блестящие победы над войсками феодалов-католиков как в самой Чехии, так и за ее пределами. Погиб в битве при Липанах.» или «Освящение знамени оребитов[245]Оребиты — участники антифеодального движения в Восточной Чехии, начавшегося с массового паломничества на гору Ореб.»?

Но старик отрицательно качал головой, как бы говоря, что у него еще есть силы. Казалось, он боялся злоупотребить Божественным лекарством и истощить вдохновение своего друга.

Мы направились к поселку, который оставили справа, в глубине долины, когда свернули к развалинам замка. Дорогой Спартак обратился к незнакомцу:

— Ты сыграл нам несравненные мелодии, — сказал он, — и я понял, что этим блестящим вступлением ты хотел подготовить наши чувства для восприятия переполняющего тебя восторга. По-видимому, ты хотел, подобно пифиям и пророкам, воспламениться и сам, чтобы начать произносить свои прорицания, владея всей мощью вдохновения и проникнувшись духом Всевышнего. Так говори же сейчас. Вокруг тишина, тропинка удобна для ходьбы, луна освещает нам путь. Кажется, вся природа притихла, чтобы внимать тебе, а наши сердца с трепетом ждут твоих откровений. Наша суетная наука и наш горделивый разум смирятся перед твоими огненными речами. Говори же, минута настала.

Но незнакомец не пожелал открыться.

— Что могу я сказать тебе такого, чего уже не выразил только что на языке более прекрасном? Разве я виновен, если ты не понял меня? Ты думаешь, что я обращался к твоим чувствам, а я говорил с тобой на языке своей души! Впрочем, что я! На языке всего человечества, которое говорило с тобой через посредство моей души. Да, в те минуты я действительно был одержим вдохновением. Сейчас — нет. Мне надо отдохнуть. Ты тоже испытывал бы сейчас потребность в отдыхе, если б воспринял все то, что я хотел перелить из моего существа в твое.

Спартак ничего больше не добился от него в тот вечер. Так мы дошли до первых хижин.

— Друзья, — сказал незнакомец, — не следуйте за мной дальше, приходите завтра. Можете постучаться в любую дверь. И повсюду вы будете приняты радушно, если знаете местное наречие.

Нам не понадобилось извлекать те немногие серебряные монеты, которыми мы располагали. Гостеприимство чешского крестьянина достойно античных времен. Нас приняли со спокойной учтивостью, не замедлившей смениться дружеской приветливостью, как только мы бегло заговорили на славянском языке: здешние жители все еще относятся с недоверием к тем, кто обращается к ним по-немецки.

Вскоре мы узнали, что находимся у подножия горы и замка Исполинов, и нам показалось, что мы, словно по волшебству, перенеслись к отрогам большой северной цепи Карпат. Однако нам сообщили, что один из предков рода Подебрадов назвал так свои владения в память об обете, данном им некогда в Ризенбурге. Нам рассказали также, каким образом после бедствий Тридцатилетней войны потомки Подебрада отказались от собственного имени и приняли имя Рудольштадт. Преследования доходили в то время до того, что людей заставляли онемечивать названия городов, поместий, фамилии семейств и отдельных лиц. Все эти предания до сих пор живы в сердцах чешских крестьян. Итак, таинственный Трисмегист, которого мы разыскивали, и есть тот самый Альберт Подебрад, который был заживо погребен двадцать пять лет тому назад и который, будучи каким-то чудом исторгнут из могилы, надолго скрылся из виду, а потом, десятью или пятнадцатью годами позже, подвергся преследованиям и был заточен в тюрьму как подделыватель документов, самозванец, а главное — как франкмасон и розенкрейцер. Да, это тот знаменитый граф Рудольштадт, чей странный процесс постарались замять и чье тождество так и не было установлено. Друг, доверьтесь же вдохновению учителя; вы опасались за нас, когда мы, следуя неполным и неясным сведениям, отправились на поиски человека, который мог, подобно многим другим иллюминатам предыдущего периода, оказаться легкомысленным проходимцем или смешным авантюристом. Но учитель угадал истину. По некоторым отдельным чертам, по некоторым тайным рукописям этой необыкновенной личности он почувствовал человека удивительного ума и правдивости, несравненного хранителя священного огня и священных традиций прежнего учения иллюминатов, адепта древней тайны, руководителя новой школы. Мы нашли его, и теперь мы больше знаем об истории масонства, о знаменитых Невидимых, в чьей деятельности и даже самом существовании мы сомневались, больше знаем о древних и современных таинствах, чем знали прежде, пытаясь расшифровать забытые иероглифы или совещаясь с дряхлыми сторонниками этого учения, измученными гонениями и утратившими достоинство из-за пережитых страхов. Наконец-то мы нашли человека и вернемся к вам с этим священным огнем, который некогда превратил глиняную статую в мыслящее существо, в нового Бога, соперника свирепых и тупых богов древности. Наш учитель — Прометей. У Трисмегиста пылало в сердце это пламя, и мы похитили у него достаточно, чтобы приобщить всех вас к новой жизни.

Слушая рассказы наших добрых хозяев, мы еще долго бодрствовали у деревенского очага. Их нимало не заботили официальные сообщения и свидетельства, утверждавшие, что Альберт Рудольштадт был после припадка каталепсии объявлен лишенным своего имени и прав. Любовь к его памяти и ненависть к чужеземцам, этим австрийским грабителям, которые, добившись осуждения законного наследника, пришли делить его земли и замок, бесстыдное расхищение огромного состояния, которому Альберт нашел бы такое благородное применение, а главное, этот молот, упавший на старинный графский дом, чтобы разрушители могли спустить по дешевке материалы, из которых он был сооружен (так иные хищные звери, осквернители по своей натуре, чувствуют потребность исковеркать и испакостить добычу, если не могут унести ее целиком), — словом, все это побудило крестьян Богемского Леса предпочесть исполненную поэзии легенду отвратительным, хотя и разумным уверениям ненавистных завоевателей. Двадцать пять лет прошло со дня исчезновения Альберта Подебрада, но никто здесь не желал верить в его смерть, хотя все немецкие газеты напечатали о ней, одобряя несправедливый приговор суда, хотя все аристократы венского двора с презрительным сожалением усмехались, слушая историю безумца, искренне верившего в то, что он оживший покойник. И вот уже неделя, как Альберт Рудольштадт находится в здешних горах и каждый вечер молится и поет на развалинах замка своих предков. Уже неделя, как все пожилые люди, видевшие его молодым, узнают его, несмотря на седые волосы, и простираются перед ним ниц, как перед истинным своим господином и старинным другом. Есть что-то трогательное в неизменной любви, которой его окружают эти люди, и ничто в нашем развращенном свете не может дать представления о чистых нравах и благородных чувствах, встреченных нами здесь. Спартак преисполнен почтения к ним, а те неприятные минуты, которые нам пришлось пережить из-за этих крестьян, только подтвердили их верность и в несчастье и в любви.

Вот как было дело: когда на рассвете мы хотели выйти из хижины, чтобы навестить скрипача, нас встретил импровизированный сторожевой отряд, занявший все выходы из жилища.

— Простите нас, — спокойно сказал глава семьи, — но мы пригласили сюда родственников и друзей с цепами и косами, чтобы задержать вас здесь насильно. К вечеру вы будете свободны.

И, видя наше изумление, хозяин добавил серьезным тоном:

— Если вы честные люди, если вы понимаете, что означает дружба и преданность, то не рассердитесь на нас. Если же, напротив, вы мошенники и шпионы, присланные с тем, чтобы выследить и похитить нашего Подебрада, мы этого не потерпим и отпустим вас лишь тогда, когда он будет далеко и вы уже не сможете его настигнуть.

Мы поняли, что ночью недоверие закралось в сердца этих добрых людей, вначале столь откровенных с нами, и смогли лишь восхититься их заботливостью. Но учитель пришел в отчаяние, потеряв след столь дорогого нам иерофанта, которого мы так долго и так безуспешно искали. Он решил написать Трисмегисту, пользуясь масонским шифром, открыл ему свое имя и положение, намекнул на свои намерения и, обращаясь к его великодушию, попросил избавить нас от подозрений крестьян. Через несколько минут после того, как письмо было отнесено в соседнюю хижину, оттуда вышла женщина, перед которой крестьяне почтительно опустили свое примитивное оружие. «Цыганка! Цыганка-утешительница!» — шептали они. Женщина вошла в хижину и, закрыв за собой дверь, принялась строго расспрашивать нас, употребляя знаки и формулы шотландского масонства.[246]Шотландское масонство — течение в европейском масонстве, оформившееся в начале 1740-х гг. во Франции. Шотландские ложи, именовавшиеся Андреевскими (в честь святого Андрея — покровителя Шотландии), отличались от старых английских лож большим числом степеней и более сложной обрядностью. Основатели шотландского масонства утверждали, что следуют более древним традициям, связывая происхождение масонов с историей духовно-рыцарских орденов. Ими была, в частности, создана легенда о семи тамплиерах, нашедших после разгрома ордена убежище в Шотландии и ставших там каменщиками. Мы были поражены, увидев, что женщина посвящена в тайны, которые, насколько мне известно, были неведомы никакой другой представительнице ее пола. Ее уверенный тон и испытующий взгляд внушили нам невольное почтение, несмотря на цыганский наряд, который она носила с непринужденностью, говорившей о привычке. Полосатая юбка, красно-бурый плащ из грубой материи, наброшенный на плечи, словно античная тога, черные как смоль волосы, разделенные прямым пробором и завязанные голубой шерстяной лентой, огненные глаза, белые, как слоновая кость, зубы, загорелая, но гладкая кожа, маленькие ноги и тонкие руки, и в довершение всего — красивая гитара, висевшая на перекрещивающем грудь ремне, — все в ее облике и костюме изобличало тип и обычные занятия цыганки. Так как она была одета весьма опрятно, а манеры ее были исполнены спокойствия и достоинства, мы подумали, что она повелительница своего табора. Когда же она сообщила, что является женой Трисмегиста, мы взглянули на нее с еще большим интересом и вниманием. Она уже немолода, но трудно сказать, кто это — сорокалетняя женщина, поблекшая от усталости, или поразительно хорошо сохранившаяся женщина пятидесяти лет. Она еще красива, у нее стройный стан, а движения так благородны, так легки, в них столько целомудренной прелести, что ее можно принять за молоденькую девушку. Когда строгое выражение ее лица смягчилось, мы постепенно прониклись исходившим от нее очарованием. У нее ангельский взгляд, а звук ее голоса волнует сердце, словно райская мелодия. Кем бы ни была эта женщина — законной супругой философа или великодушной авантюристкой, которая следует за ним, влекомая жгучей страстью, — глядя на нее, слушая ее голос, невозможно предположить, чтобы порок или низменный инстинкт мог запятнать это спокойное, искреннее, доброе создание. В первую минуту мы испугались, как бы наш мудрец не оказался униженным пошлой связью, но эта мысль быстро рассеялась, и мы поняли, что, если говорить об истинном благородстве — благородстве сердца и ума, — он встретил на своем пути поэтическую возлюбленную, родственную душу, идущую вместе с ним сквозь все жизненные бури.

— Простите меня за страх и недоверие, — сказала она, когда мы ответили на ее вопросы. — Нас долго преследовали, мы много страдали. Благодарение небу, друг мой забыл о том, что такое горе, ничто больше не может встревожить его или заставить страдать. Но мне Бог велел его охранять, и я обязана тревожиться вместо него и заботиться о нем. Ваши лица, звук ваших голосов еще больше успокоили меня, нежели символы и слова, которыми мы только что обменялись. Ведь наши таинства были не раз употреблены во зло, и теперь есть столько же ложных братьев, сколько ложных наставников. Житейское благоразумие могло бы заставить нас не верить никому и ничему, но Боже нас сохрани от такой степени эгоизма и нечестия! Правда, семья верующих разбросана, и у нас больше нет храма, где мы могли бы приобщиться к духу и к истине. Адепты утратили смысл таинств, буква убила дух. Божественное искусство опошлено и забыто людьми, но что все это значит, если вера еще живет в сердцах некоторых из нас? Что все это значит, если «живое слово» еще хранится в каком-нибудь святилище? Когда-нибудь оно выйдет оттуда и снова распространится среди людей, и, быть может, храм будет воздвигнут вновь благодаря вере хананеянки и лепте вдовицы.[247] «…благодаря вере хананеянки и лепте вдовицы».  — Жорж Санд имеет в виду два рассказа из Нового Завета: о женщине-язычнице (Евангелие от Марка называет ее сирофиникиянкой), поверившей в чудодейственную силу Христа, и о бедной женщине, которая отдала на храм Божий все, что имела.

— Именно за этим «живым словом» мы и пришли сюда, — ответил учитель. — Его признают во всех святилищах, но уже не понимают его смысла. Мы с жаром изучали его, мы бережно несли его в себе и после многих лет трудов и размышлений как будто постигли истинное его значение. Вот почему мы пришли просить вашего супруга, чтобы он либо подтвердил нашу веру, либо устранил наше заблуждение. Убедите его выслушать нас и дать ответ.

— Это зависит не от меня, — ответила Цыганка, — и еще менее от него самого. Трисмегист не всегда испытывает вдохновение, хотя с некоторых пор постоянно находится во власти поэтических иллюзий. Обычное выражение его чувств — это музыка. Его метафизические идеи редко бывают достаточно ясны, они являются плодом возбуждения и экзальтации. Так, например, сегодня он не смог бы сказать вам ничего такого, что бы вас удовлетворило. Его речи всегда понятны мне, но вам, не знающим его, они показались бы туманными. Должна предупредить вас — в глазах людей, ослепленных холодным рассудком, Трисмегист безумен, и в то время как народ-поэт смиренно предлагает дары гостеприимства необыкновенному артисту, который волнует и восхищает его чувства, заурядные люди из жалости бросают подачку бродячему музыканту, продающему в больших городах свое вдохновение. Но я учила наших детей не брать этих подачек или брать их, но лишь в тех случаях, когда рядом с нами идет калека-нищий, которому небо отказало в таланте волновать и убеждать. Что до нас, мы не нуждаемся в деньгах богачей и не просим подаяния — милостыня унижает того, кто ее принимает, и ожесточает подающего. Все, что не является обменом, должно исчезнуть в обществе будущего. А пока что Бог позволил нам — мужу и мне — жить этим обменом и таким образом прикоснуться к идеалу. Мы приносим искусство и восторг душам, способным к восприятию искусства и к ощущению восторга. Мы принимаем священное гостеприимство бедняка, делим с ним его скромный кров и умеренную пищу. А когда у нас возникает необходимость в простой одежде, мы зарабатываем ее, задерживаясь на несколько недель в какой-нибудь семье и давая уроки музыки. Проходя мимо пышного замка, мы поем под окнами его владельца, ибо он приходится нам таким же братом, как пастух, пахарь и ремесленник, но спешим удалиться, не ожидая награды, ибо считаем, что этот несчастный ничего не может дать нам взамен, и, таким образом, это мы подаем ему милостыню. Словом, мы живем жизнью артистов, как сами ее понимаем, ибо Бог создал нас артистами и мы обязаны использовать его дары. У нас повсюду есть друзья и братья в низших слоях того общества, которое сочло бы унижением для себя спросить, каким образом нам удается жить честными и свободными. Каждый день мы создаем новых приверженцев искусства, а, когда наши силы иссякнут и мы уже не сможем кормить и носить на руках наших детей, они, в свою очередь, помогут нам, будут кормить и утешать нас. Если детей не будет с нами, если они уедут далеко, увлекаемые иными призваниями, мы будем жить, как старый Зденко, которого вы видели вчера: в течение сорока лет он пленял своими легендами и песнями всех крестьян в округе, а в последние годы они принимают его и заботятся о нем как об уважаемом учителе и друге. Неприхотливые вкусы, привычка к умеренности, любовь к путешествиям, здоровье, которое дарит жизнь, сообразная с требованиями природы, поэтическое вдохновение, отсутствие дурных страстей, а главное — вера в будущее мира, — разве все это признаки безумия? И все же вам может показаться, что рассудок Трисмегиста помутился под влиянием чересчур пылкого восторга, как некогда он показался мне замутненным скорбью. Но, узнав его ближе, вы, может быть, поймете, что только людские заблуждения и ошибки общепринятых законов выдают за помешанных всех тех, у кого есть талант и фантазия. Знаете что, присоединитесь к нам и давайте попутешествуем вместе весь сегодняшний день. Быть может, выпадет час, когда Трисмегист заговорит не только о музыке. Просить его не надо, в какую-то минуту это придет само собой. Что-нибудь может пробудить в нем прежние мысли. Мы отправляемся через час — наше присутствие здесь угрожает навлечь на голову моего мужа новые опасности. Ни в каком другом месте мы ничем не рискуем — нас не могут узнать после стольких лет изгнания. Мы идем в Вену через Богемский Лес и по течению Дуная. Когда-то я уже совершила такое путешествие и охотно повторю его еще раз. Мы повидаем двух старших детей. Наши состоятельные друзья пожелали оставить их у себя и дать им образование — ведь не все люди рождаются для того, чтобы стать артистами, и каждый должен идти в жизни по пути, предначертанному провидением.

Таков был рассказ этой необыкновенной женщины — мы не раз прерывали ее вопросами — о жизни ее мужа, ставшей также и ее жизнью, ибо она целиком разделила с ним и вкусы его и взгляды. С радостью приняв предложение следовать за ней, мы вместе вышли из хижины, и импровизированная стража, которая охраняла дом, собираясь нас задержать, немедленно разомкнула круг, пропуская нас.

— Пойдемте, дети, — крикнула им Цыганка своим звучным, мелодичным голосом, — ваш друг ждет вас под липами. Сейчас лучшее время дня, и утренняя наша молитва выразится в музыке. Доверьтесь этим двум друзьям, — добавила она, указывая на нас прекрасным, естественно-театральным жестом, — они свои и желают нам добра.

С радостными возгласами и песнями крестьяне устремились вслед за нами. Дорогой Цыганка сообщила нам, что она с семьей сегодня же утром покидает этот поселок.

— Только не надо говорить об этом, — добавила она. — Расставание заставило бы наших друзей пролить немало слез. Но здесь нам небезопасно. Кто-нибудь из старых врагов может случайно оказаться в этих краях и под одеждой цыгана узнать Альберта Рудольштадта.

Мы дошли до поселка. Он был расположен на зеленой лужайке, окруженной великолепными липами; меж огромных стволов виднелись скромные домики и извилистые тропинки, протоптанные стадами овец. В первых косых лучах солнца, блестевших на изумрудном ковре лугов, в серебристой утренней дымке, окутывавшей склоны окружающих гор, этот уголок показался нам поистине волшебным. Затененные места, казалось, хранили еще синеватый отблеск ночи, а вершины деревьев уже окрашивались в золото и пурпур. Все было чистым и четким, все казалось нам свежим и юным, даже вековые липы, крыши, поросшие мхом, и седобородые старцы, выходившие, улыбаясь, из своих хижин. Посреди небольшой площадки, где протекал прозрачный ручеек, разделяясь и снова скрещиваясь у наших ног, мы увидели Трисмегиста и его детей — двух прелестных девочек и мальчика лет пятнадцати, прекрасного, как Эндимион[248]Эндимион — в греческой мифологии юный красавец, взятый Зевсом на небо. Эндимион воспылал любовью к супруге Зевса Гере, и за это отец богов и людей покарал его, погрузив в вечный сон. скульпторов и поэтов.

— Вот это Ванда, — сказала Цыганка, указывая нам на старшую дочь, — а младшую зовут Венцеславой. Сына же мы назвали дорогим нам именем любимого друга его отца — его зовут Зденко. Старый Зденко явно предпочитает его остальным. Посмотрите — он прижал к себе Венцеславу, а Ванду держит на коленях, но думает он не о них: он смотрит на моего сына, словно никак не может на него наглядеться.

Мы взглянули на старого Зденко. Два ручейка слез катились по его худому, изборожденному морщинами лицу, а взгляд, исполненный блаженного восторга, был прикован к юноше, этому последнему отпрыску Рудольштадтов, который с радостью носил его имя — имя раба — и, держа его за руку, стоял сейчас с ним рядом. Мне хотелось бы нарисовать эту группу и стоявшего рядом Трисмегиста: переводя растроганный взор с одного на другого, он настраивал свою скрипку и пробовал смычок.

— Это вы, друзья? — сказал он, приветливо ответив на наше почтительное приветствие. — Значит, жена пришла за вами? И прекрасно сделала. Сегодня у меня есть что сказать, и я буду счастлив, если вы послушаете меня.

И он заиграл на скрипке с еще большей полнотой звука и торжественностью, чем накануне. По крайней мере таково было наше впечатление, еще усилившееся благодаря присутствию толпы селян, которые трепетали от радости и восхищения, слушая старинные баллады своей родины и священные гимны, воспевавшие античную свободу. Чувства по-разному отражались на этих мужественных лицах. Одни, как Зденко, восхищенные видениями прошлого, стояли затаив дыхание и, казалось, впитывали в себя эту поэзию, словно алчущие растения, пьющие капли благодетельного дождя. Другие, воодушевленные священной яростью, думали о бедствиях настоящего и, сжимая кулаки, угрожали невидимым врагам, как бы призывая небо в свидетели своего попранного достоинства и оскорбленной добродетели. Слышались рыдания и вопли, неистовые аплодисменты и возгласы исступления.

— Друзья, — сказал нам Альберт, закончив играть, — взгляните на этих простых людей! Они прекрасно поняли, что я хотел сказать им, и не спрашивают, как спрашивали вчера вы, в чем смысл моих пророчеств.

— Но ведь ты говорил им только о прошлом, — возразил Спартак, жаждавший его речей.

— Прошлое, будущее, настоящее! Что за суетные хитросплетения! — сказал, улыбаясь, Трисмегист. — Разве человек не хранит и то, и другое, и третье в своем сердце, и разве его существование не состоит из этой тройной сущности? Но раз уж вам для отображения ваших мыслей так необходимы слова, послушайте моего сына — он споет вам один гимн: музыку сочинила его мать, а стихи принадлежат мне.

Прекрасный юноша спокойно и скромно вышел на середину круга. Очевидно, его мать, не сознавая, что поддается слабости, убедила себя, что имеет право, а быть может, даже обязана заботиться о красоте артиста. Он одет с некоторой изысканностью, роскошные волосы тщательно причесаны, а крестьянский костюм сшит из более тонкой и более яркой материи, нежели у остальных членов семьи. Сняв шапочку, он послал слушателям воздушный поцелуй, на который ему ответила сотня столь же пылких воздушных поцелуев, и после вступления, сыгранного его матерью на гитаре с особым, южным жаром, запел под ее аккомпанемент следующие слова, которые я перевожу для вас со славянского языка, записав с их любезного позволения также и превосходный напев.

Добрая богиня бедности

Баллада

Вы, дороги, позолоченные песком, зеленеющие долины, овраги, где любят резвиться серны, высокие, увенчанные звездами горы, бурные потоки, непроходимые леса, пропустите, пропустите ее, добрую богиню, богиню бедности!

С той поры, как существует мир, с той поры, как были созданы люди, она странствует по свету, она живет среди людей, путешествует, распевая, или распевает, трудясь, эта богиня, добрая богиня бедности!

Какие-то люди собрались, чтобы предать ее проклятию. Она показалась им слишком красивой, слишком веселой, слишком проворной и слишком сильной. «Оборвем ей крылья, — сказав они, — закуем в цепи, измучим побоями, и пусть ей будет больно, пусть она погибнет, богиня бедности!»

Они заковали в цепи добрую богиню, они били и преследовали ее, но не смогли ее унизить — она нашла убежище в душе поэтов, в душе крестьян, в душе артистов, в душе мучеников и в душе святых, эта добрая богиня, богиня бедности!

Она скиталась больше «вечного жида», она странствовала больше ласточки, она старше пражского собора и моложе птенца королька, она расплодилась на земле быстрее, чем земляника в Богемском Лесу, эта богиня, добрая богиня бедности!

У нее было много детей, и она научила их тайне Божией; она говорила сердцу Иисуса на горе;[249] «…сердцу Иисуса на горе…» — Имеется в виду Нагорная проповедь Иисуса Христа, в которой воплощены основные идеи христианского вероучения. очам королевы Либуше,[250]Королева Либуше — легендарная чешская правительница, отличавшаяся мудростью и наделенная даром предвидения, выбрала себе в мужья простого пахаря Пржемысла из Стадиц, который стал родоначальником династии Пржемысловичей. Сказание о Либуше приводится в «Чешской хронике» летописца XI–XII вв. Козьмы Пражского. когда та влюбилась в пахаря; уму Яна и Иеронима[251] «…уму Яна и Иеронима…» — См. прим. 185. на костре в Констанце; она знает больше всех ученых и всех епископов, эта добрая богиня бедности!

Она всегда творит самые великие и самые прекрасные дела, какие бывают на земле. Это она возделывает поля и подстригает деревья; это она водит стада, напевая самые красивые песни; это она встречает утреннюю зарю и принимает первую улыбку солнца, она, добрая богиня бедности!

Это она строит из зеленых ветвей шалаш дровосека и дарует орлиный взгляд охотнику; это она растит самых красивых мальчуганов и делает плуг и заступ легкими в руках старика, — она, добрая богиня бедности.

Это она вдохновляет поэта и заставляет петь скрипку, гитару и флейту под пальцами бродячего музыканта: она переносит его на своих легких крыльях от истоков Влтавы до истоков Дуная; это она венчает его голову жемчужной росой и велит звездам блистать для него ярче и сильнее, — она, богиня, добрая богиня бедности!

Это она наставляет искусного ремесленника и учит его обтесывать камень, гранить мрамор, отделывать золото, серебро, медь и железо; это она помогает старой матери и юной дочери ткать полотно, мягкое и тонкое, словно волос, — она, добрая богиня бедности!

Это она укрепляет расшатанную бурей лачугу и оберегает пламя смоляного факела или масляной лампады, она месит хлеб для семьи и ткет зимнюю и летнюю одежду; это она кормит и поит весь мир, она, добрая богиня бедности!

Это она воздвигает большие замки и старинные соборы, она ходит с саблей и ружьем, она воюет и одерживает победы, она подбирает убитых, ухаживает за ранеными и прячет побежденного, — она, добрая богиня бедности!

Ты олицетворяешь кротость, терпение, силу и милосердие, о добрая богиня! Это твоя святая любовь соединяет всех твоих детей, это ты даруешь сострадание, веру, надежду, о богиня бедности!

Наступит день, когда твои дети перестанут нести всю тяжесть мира на своих плечах и будут вознаграждены за свои муки и труды. Близится время, когда не станет ни богатых, ни бедных, когда все люди будут вкушать плоды земные и будут одинаково пользоваться благами, дарованными Богом, но ты никогда не будешь забыта в их гимнах, о добрая богиня бедности!

Они не забудут, что ты была их плодовитой матерью, неутомимой кормилицей и воинствующей церковью. Они прольют бальзам на твои раны и приготовят тебе из помолодевшей, благовонной земли ложе, где ты наконец-то найдешь отдых, о добрая богиня бедности!

А в ожидании этого счастливого дня вы, потоки и леса, горы и долины, степи, где растут цветы, где порхают птицы, и вы, дороги, усыпанные золотым песком и принадлежащие всем, пропустите ее, пропустите добрую богиню, богиню бедности!

Вообразите себе эту балладу, эти прекрасные стихи, произнесенные на мягком и наивном языке, словно нарочно созданном для юношеских уст, да еще положенную на музыку, трогающую сердце и исторгающую чистейшие слезы, вообразите ангельский голос, поющий с безупречной правильностью, с несравненным музыкальным выражением, голос сына Трисмегиста и ученика Цыганки, самого красивого, самого чистого и самого одаренного из всех отроков в мире! Если вы представите себе в виде рамки для этой картины в духе пейзажа Рейсдала[252]Рейсдал Якоб ван (1628 или 1629–1682) — голландский живописец, выдающийся мастер пейзажа. живописную группу мужчин с простодушными, открытыми лицами, мелодичное журчанье невидимого горного потока, доносящееся из глубины ущелья и сливающееся с отдаленным звоном колокольчиков пасущихся на горе коз, — если вы представите себе все это, то поймете наше волнение и невыразимое поэтическое наслаждение, которые мы испытали.

— А теперь, дети мои, — сказал Альберт Подебрад крестьянам, — мы помолились, и за работу. Вы идите в поле, а я со своей семьей пойду в лес искать вдохновение и жизнь.

— Но вечером ты вернешься? — вскричали крестьяне.

Цыганка приветливо кивнула им, и они приняли этот знак за обещание. Две девочки, еще не понимающие, что значит бег времени и случайности странствий, с детской радостью крикнули: «Да! Да!», и крестьяне разошлись. Старый Зденко, глядя отеческим оком на своего крестника и убедившись, что его дорожную сумку наполнили провизией для всей семьи, уселся на пороге хижины. Затем Цыганка знаком пригласила нас идти за ними, и вместе с нашими бродячими музыкантами мы покинули селение. Пришлось взбираться по склону оврага. Каждый из нас — учитель и я — взяли на руки одну из девочек, и, таким образом, нам удалось подойти к Трисмегисту, который до этого как бы не замечал нашего присутствия.

— Мне немного грустно, — сказал он. — Тяжело обманывать друзей и этого старика. Я знаю, что завтра он будет разыскивать нас по всем лесным тропинкам. Но таково было желание Консуэло, — добавил он, указывая на жену. — Ей кажется, что оставаться здесь опасно. Я же не могу себе представить, что мы еще можем внушать кому-либо страх или зависть. Разве кто-нибудь способен понять наше счастье? Однако она уверяет, что мы можем навлечь опасность и на головы наших друзей, и, хоть мне неясно, каким образом это могло бы случиться, все же я уступаю ей. Впрочем, ее желание всегда было моим желанием, а мое всегда находило отклик в ее душе. Сегодня мы уже не вернемся в то селение. Если вы действительно наши добрые друзья, — а вы кажетесь нам такими, — то к вечеру, нагулявшись вдоволь, вернитесь туда и объясните им все это. Мы намеренно ушли, не простившись, так как боялись огорчить их, но передайте, что когда-нибудь мы еще придем к ним. Ну, а старому Зденко скажите только одно слово: завтра. Его предвидение не идет дальше. Все дни, вся жизнь для него — завтра, и ничего больше. Он освободил себя от заблуждений, присущих человеческим понятиям. Его глаза открыты для вечности, и он готов раствориться в этой тайне, чтобы обрести молодость жизни. Зденко мудр. Это самый мудрый человек, какого я когда-либо знал.

Душевное расстройство Трисмегиста производило на его детей и жену странное действие. Они не только не краснели перед нами за его речи, не только не страдали, слушая их, но почтительно внимали каждому слову, и, казалось, изречения этого человека придавали членам его семьи силу возвыситься над той жизнью, какой они жили сейчас, и над самими собой. Думаю, что благородный юноша, с жадностью впитывавший каждую мысль своего отца, был бы весьма удивлен и даже возмущен, если бы ему сказали, что это мысли безумца. Трисмегист говорил мало, и мы заметили также, что ни жена, ни дети никогда не побуждали его к этому без необходимости. Они благоговейно охраняли тайну его задумчивости, и, хотя Цыганка неустанно следила за ним взглядом, по-видимому, она больше опасалась какого-нибудь докучливого вмешательства в его фантазии, нежели скуки одиночества, на которое он себя обрекал. Она изучила его странности, и я пользуюсь сейчас этим словом, чтобы впредь никогда больше не произносить слово «безумие», которое тем более отталкивает меня, что речь идет о подобном человеке и о подобном душевном состоянии, трогающем до слез и вызывающем почтение. Глядя на Трисмегиста, я понял благоговение, с каким крестьяне — эти бессознательные богословы и метафизики, — а также восточные народы относятся к людям, лишенным так называемого светоча разума. Им известно, что, когда никто не тревожит это абстрактное мышление ненужными заботами и жестокими насмешками, оно не только не приводит человека к ярости или к отупению, а, напротив, может превратиться в исключительное дарование дивного поэтического свойства. Не знаю, что сталось бы с Трисмегистом, если бы его семья не возвышалась как оплот любви и верности между ним и внешним миром. Но если бы он и пал жертвой своего бреда, это явилось бы лишним доказательством того, каким вниманием и уважением обязаны мы окружать недуги такого рода и любые недуги вообще.

Все семейство шагало с легкостью и проворством, далеко превосходившими наши силы. Девочки — и те могли бы идти без конца, даже если бы их временами не брали на руки, оберегая от утомления. Они словно родились, чтобы шагать, как рыбы родились, чтобы плавать. Цыганка, вопреки желанию сына, не позволяет ему носить сестер на руках, пока он не перестал расти и пока, как говорят музыканты, у него еще ломается голос. Она поднимает на свои могучие плечи эти хрупкие, доверчивые создания и несет их так же легко, как свою гитару. Физическая сила — вот одно из преимуществ кочевой жизни, которая становится у бедного артиста такой же страстью, как у нищего и у натуралиста.

Мы уже очень устали, когда после перехода по самым трудным тропинкам добрались до дикого, романтического места под названием Шрекенштейн. Мы заметили, что, приближаясь к этой горе, Консуэло еще более внимательно следила за мужем и старалась держаться ближе к нему, словно боясь, что его ждет там какая-то опасность или тягостное переживание. Однако ничто не нарушило безмятежности артиста. Он сел на большой камень, возвышавшийся над бесплодной долиной. В этом месте есть что-то пугающее, жуткое. Скалы громоздятся здесь в беспорядке и при своем падении часто ломают деревья. Корни стволов, которым удалось устоять, обнажились, и кажется, что они цепляются узловатыми пальцами за утес, грозя увлечь его вместе с собою. Мертвая тишина царит над этим хаосом. Пастухи и дровосеки боятся подходить близко, а земля изрыта дикими кабанами. На песке видны следы волков и серн, словно дикие звери уверены, что найдут здесь убежище от человека. Альберт долго сидел в задумчивости на этом камне, потом перевел взгляд на детей, игравших у его ног, и на жену, которая, стоя возле него, смотрела ему в глаза, пытаясь прочитать его мысли. Внезапно он встал, опустился перед ней на колени и жестом подозвал детей поближе.

— Падите ниц перед вашей матерью, — сказал он им с глубоким чувством, — ибо она — утешение, ниспосланное небом всем несчастным, и мир, который обещал Всевышний людям доброго сердца!

Дети опустились на колени, окружив Цыганку, и заплакали, осыпая ее ласками. Она тоже прослезилась, прижимая их к груди, потом заставила их обернуться и воздать такую же почесть отцу. Мы со Спартаком поверглись ниц вместе с ними.

Когда Цыганка умолкла, учитель выразил Трисмегисту свое глубокое почтение и, пользуясь этой минутой, начал с жаром расспрашивать его об истине, рассказав, сколько сам он учился, размышлял и страдал, чтобы ее найти. Я же, словно околдованный, продолжал стоять на коленях у ног Цыганки. Не знаю, осмелюсь ли поделиться с вами тем, что происходило в моей душе. Эта женщина, несомненно, годилась мне в матери, но от нее все еще исходило какое-то очарование. Несмотря на уважение, которое я питаю к ее супругу, несмотря на ужас, который я бы испытал при одной мысли, что могу забыть об этом уважении, я чувствовал, что вся душа моя рвется к ней с таким пылом, какого никогда не внушали мне ни расцвет молодости, ни обаяние роскоши. О, если бы я мог встретить такую женщину, как эта Цыганка, и посвятить ей всю жизнь! Но надежды нет, и теперь, когда я знаю, что никогда больше ее не увижу, в глубине моего сердца таится отчаяние, словно кто-то открыл мне, что для меня нет на земле другой женщины, которую я мог бы полюбить.

Цыганка даже не замечала меня. Она слушала Спартака и была поражена его пламенной, искренней речью. Трисмегист тоже был растроган. Он пожал ему руку и усадил на камень рядом с собой.

— Молодой человек, — сказал он, — ты пробудил во мне воспоминания о моей прежней жизни. Мне показалось, что я слышу самого себя, — именно так говорил я, когда был в твоем возрасте, с жаром умоляя людей зрелых и опытных открыть мне науку добродетели. Вначале я решил не говорить тебе ничего. Я не сомневался ни в уме твоем, ни в честности, но не был уверен в твоем простодушии и в пламени твоего сердца. К тому же я не считал себя способным вновь передать на том языке, каким говорил прежде, те мысли, какие впоследствии привык выражать посредством поэзии искусства, посредством чувства. Твоя вера победила, она сотворила чудо, и я убедился, что должен говорить с тобой. Да, — добавил он через несколько минут, показавшихся нам целой вечностью, ибо мы боялись, как бы вдохновение не оставило его, — да, теперь я узнаю тебя! Я помню тебя! Когда-то я видел тебя и любил. Я трудился вместе с тобой в какой-то другой фазе моего прежнего существования. Твое имя гремело среди людей, но я забыл его и помню только твой взгляд, твои речи и душу, от которой с трудом оторвалась моя душа. Теперь я лучше читаю в будущем, нежели в прошлом, и грядущие столетия часто представляются мне столь же светлыми, как те дни, что мне осталось прожить в нынешней моей оболочке. Так вот, я говорю тебе — ты будешь велик еще в этом веке и свершишь великие дела. Тебя будут порицать, обвинять, чернить, ненавидеть, бесчестить, преследовать, гнать… Но твоя идея переживет тебя, приняв другие формы, и ты взбудоражишь существующие ныне явления с огромным размахом, ты осуществишь гигантские замыслы, о которых мир не забудет и которые, быть может, нанесут последний удар общественному и религиозному деспотизму. Да, ты прав, стремясь действовать в обществе. Ты повинуешься своей судьбе — другими словами, своему вдохновению. И это проясняет для меня все. То, что я чувствовал, когда слушал тебя, та доля твоих надежд, которую ты сумел мне внушить, является великим доказательством осуществимости твоей миссии. Иди же, действуй, трудись. Небо избрало тебя зачинщиком разрушения. Разрушай и уничтожай — вот твоя задача. Чтобы разрушать, так же необходима вера, как и для того, чтобы созидать. Я добровольно ушел с той дороги, по которой идешь ты; я счел ее дурной. Разумеется, она была такой лишь в силу случайных обстоятельств. Если истинные служители нашего дела чувствуют себя призванными сделать еще одну попытку, значит, она снова сделалась возможной. Мне казалось, что уже нечего было ожидать от общества власть имущих и что нельзя его преобразовать, оставаясь в нем. Тогда, утратив, вследствие чрезмерной коррупции, надежду на то, что спасение снизойдет на народ, я поставил себя вне этого общества и посвятил свои последние годы и силы непосредственному воздействию на народ. Я обратился к бедным, слабым, угнетенным и облек свою проповедь в образы искусства и поэзии, которые они понимают, ибо любят их. Возможно, что я недооценил добрые инстинкты, еще не совсем угасшие у людей науки и у тех, кто стоит у власти. Я не видел их с тех пор, как, пресытясь их скептицизмом и нечестивыми предрассудками, с отвращением ушел от них, чтобы найти простые сердца. Возможно, что они могли измениться, исправиться и чему-то научиться. Впрочем, что я говорю? Нет сомнения, что за пятнадцать лет мир ушел вперед, что он очистился и вырос. Ибо все человеческое тяготеет к свету, а добро и зло смыкаются, устремляясь к Божественному идеалу. Ты хочешь обратиться к миру ученых, знатных и богатых, хочешь уравнять их с помощью убеждения, хочешь пленить даже королей, принцев и прелатов обаянием истины. В тебе кипят вера и сила, преодолевающие все препятствия и обновляющие все старое, все изношенное. Повинуйся, повинуйся же порыву Божественного вдохновения. Продолжай и возвеличивай наше дело! Подбери оружие, разбросанное на том поле битвы, где мы потерпели поражение!

И тогда между Спартаком и удивительным старцем завязалась беседа, которую я буду помнить всю свою жизнь. Ибо произошло чудо. Тот самый Рудольштадт, который, словно Орфей, вначале не хотел разговаривать с нами иначе, как с помощью звуков музыки, этот артист, давно уже променявший логику и чистый разум на цельное чувство, этот человек, которого бесстыдные судьи объявили помешанным и который соглашался слыть таковым, внезапно, движимый милосердием и любовью к Богу, сделал над собой чрезвычайное усилие и, превратясь в разумнейшего из философов, повел нас по пути к истинному знанию и к полной достоверности. Спартак, со своей стороны, обнаружил весь жар своей души. Один был совершенным человеком, и все его способности находились в гармонии; другой являлся как бы неофитом, преисполненным энтузиазма. Мне вспомнилось то место из Евангелия, где сказано, что Иисус беседовал на горе с Моисеем и пророками.

— Да, — говорил Спартак, — я чувствую, что на меня возложена некая миссия. Я близко узнал земных правителей и был поражен их тупоумием, невежеством, жестокосердием. О, как прекрасна жизнь, как прекрасна природа, как прекрасно человечество! Но что делают они с жизнью, с природой и с человечеством!.. Я долго плакал, увидев, что и я сам, и люди — мои братья, и все творения Божьи — рабы подобных ничтожеств!.. Я долго плакал, словно слабая женщина, а потом сказал себе: «Кто же мешает мне вырваться из их цепей и жить свободным?» Но после периода одинокого стоицизма я увидел, что быть свободным в одиночестве еще не значит быть свободным. Человек не может жить один. Целью человека является человек. Без этой цели он не может жить. И я сказал себе: «Я все еще раб, надо освободить моих братьев…» И я нашел благородные сердца, которые примкнули ко мне… И друзья зовут меня Спартаком.

— Я уже сказал тебе, что ты будешь только разрушать, — ответил старец. — Спартак был взбунтовавшимся рабом. Но повторяю — пусть будет так. Берись за дело разрушения. Созови тайное общество, которое будет разрушать нынешнюю форму великих беззаконий. Но если ты хочешь, чтобы это общество было сильным, деятельным, могущественным, вложи в него как можно больше живых, вечных принципов. Оно предназначено сначала разрушать, — ибо, чтобы разрушать, надо существовать, всякая жизнь позитивна, — а потом сделать так, чтобы из дела разрушения возникло то, что должно возродиться.

— Понимаю, ты хочешь намного ограничить мою миссию. Пусть так — малую или великую, но я принимаю ее.

— Все, что послушно советам Божеским, всегда велико. Познай то, что должно стать правилом твоей души: ничто не пропадает бесследно. Даже если твое имя и твои поступки исчезнут, если ты будешь работать безымянно, подобно мне, все равно твои действия не пропадут даром. Божественное равновесие — это сама математика, и в горниле Божественного химика самые мельчайшие частицы обретают свое истинное значение.

— Раз ты одобряешь мои намерения, научи меня, укажи мне путь. Что я должен делать? Как воздействовать на людей? Надо ли прежде всего воздействовать на их воображение? Или воспользоваться их слабостью и склонностью к чудесному? Ты ведь сам убедился, что можно делать добро с помощью чудес!..

— Да, но я убедился и в том, что это может причинять зло. Если бы ты глубоко изучил нашу доктрину, ты бы знал, в какой период существования человечества мы живем, и сообразовал бы свои способы действия с духом своего времени.

— Так помоги же мне познать доктрину, научи тактике действия, научи, как приобрести уверенность.

— Ты спрашиваешь о тактике и об уверенности у артиста, у человека, которого другие люди обвинили в безумии и подвергли за это преследованиям! Очевидно, ты обратился не к тому, к кому следовало. Спроси об этом у философов и ученых.

— Я обращаюсь к тебе. Мне известна цена их науки.

— Что ж, если ты настаиваешь, скажу тебе, что тактика тождественна самой доктрине, ибо она тождественна высшей истине, которую та раскрывает. Обдумав это, ты поймешь, что иначе не может быть. И следовательно, все сводится к тому, чтобы познать доктрину.

Спартак задумался и, помолчав, сказал:

— Я хотел бы услышать из твоих уст главную формулу доктрины.

— Ты услышишь ее, но не из моих уст, а из уст Пифагора — отголоска всех мудрецов. О Божественная тетрада.[253]Тетрада — у пифагорейцев число 4 считалось священным. Вот она, формула. Именно ее под видом всевозможных образов, символов и эмблем провозглашало человечество голосом великих религий, когда не могло постичь ее умозрительно, без воплощения, без идолопоклонства, такой, какою она открылась ее истолкователям…

— Говори, говори. И чтобы я тебя понял, напомни мне некоторые из этих эмблем. А потом перейдем к суровому языку абсолютного.

— Я не могу исполнить твое желание и разделить эти две вещи — религию, то есть самую ее сущность, и религию в ее внешних проявлениях. В нашу эпоху человеку свойственно видеть то и другое одновременно. Мы вглядываемся в прошлое, и, хотя мы не жили тогда, находим в нем подтверждение наших взглядов. Сейчас я поясню свою мысль. Но сначала поговорим о Боге. Применима ли эта формула к Богу, к этой бесконечной сущности? Было бы преступлением, если бы она не была применима к тому, от кого исходит. Размышлял ли ты о природе Бога? Без сомнения, размышлял, ибо я чувствую, что ты носишь Бога, истинного Бога, в своем сердце. Итак, скажи, что есть Бог?

— Это Существо, совершенное Существо. Sum qui sum[254]Я таков, каков я есть (лат.). — гласит великая книга, Библия.

— Да, но разве мы ничего больше не знаем о его природе? Разве Бог не открыл человечеству ничего иного?

— Христиане говорят, что Бог един, но в трех лицах — Бог Отец, Бог Сын и Бог — Дух Святой.

— А что говорят об этом предания старинных тайных обществ, к которым ты обращался?

— Они говорят то же самое.

— Не удивило ли тебя это сходство? Религия официальная, торжествующая, и религия тайная, гонимая, сходятся в представлении о природе Бога. Я мог бы рассказать тебе о религиозных верованиях, существовавших до христианства, — в глубине их богословия ты найдешь ту же истину. Индия, Египет, Греция знали единого Бога в трех лицах… Но к этому мы еще вернемся. А сейчас я хочу объяснить тебе формулу во всей ее широте, со всех сторон, и тогда мы придем к тому, что тебя интересует — к методу, к организации, к политике. Итак, я продолжаю. Перейдем от Бога к человеку. Что такое человек?

— После одного трудного вопроса ты задаешь мне другой, не менее трудный. Дельфийский оракул[255]Дельфийский оракул — оракул при храме Аполлона в Дельфах. Ответы оракула изрекались прорицательницей (пифией). объявил, что в ответе на этот вопрос заключается вся премудрость: «Человек, познай самого себя».

— И оракул был прав. Именно из правильно понятой природы человека проистекает всяческая мудрость, всяческая нравственность, любая организация, любая правильная политика. Позволь же мне повторить мой вопрос. Что такое человек?

— Человек — это проявление Бога.

— Разумеется, как и все живые существа, ибо только Бог является Существом, совершенным Существом. Но, надеюсь, ты не похож на тех философов, которых я видел в Англии, во Франции и в Германии, при дворе Фридриха. Не похож на пресловутого Локка, о котором теперь так много говорят благодаря опошлившему его Вольтеру; на Гельвеция, с которым мне часто приходилось беседовать, на Ламетри, этого дерзкого материалиста, пользовавшегося таким успехом при берлинском дворе. Ты не станешь говорить, подобно им, что в человеке нет ничего, отличающего его от животных, деревьев, камней. Конечно, Бог вселяет жизнь во всю природу так же, как он вселяет жизнь в человека, но в его правосудии есть определенный порядок. В его мысли существуют различия, и, следовательно, они существуют и в его творениях, являющихся воплощением этой мысли. Прочитай великую книгу под названием «Бытие», книгу, которую простые люди справедливо считают священной, хоть и не понимают ее. Ты увидишь там, что вечное созидание достигается с помощью Божественного света, устанавливающего различия между существами: fiat lux[256]Да будет свет (лат.). и facta est lux.[257]И стал свет (лат.). Ты увидишь также, что каждое существо, которому Божественная мысль дала название, является особым видом: creavit cuncta juxta genus suum и secundum speciem suam.[258]Сотворил [Господь] все по роду их и по виду их (лат.). Какова же особая формула человека?

— Понимаю. Ты хочешь, чтобы я дал тебе формулу человека, подобную формуле Бога. Божественное триединство должно встречаться во всех творениях Бога; каждое творение Божье должно отражать Божественную природу, но каждое по-своему, то есть каждое — сообразно своему виду.

— Конечно. Сейчас я приведу тебе формулу человека. Пройдет еще немало времени, прежде чем философы, разъединенные ныне своими воззрениями, объединятся, чтобы ее постигнуть. Но есть один философ, который понял ее уже много лет назад. Этот более велик, чем остальные, хотя у толпы он пользуется значительно меньшей известностью. В то время как школа Декарта блуждает в дебрях чистого разума, превращая человека в машину для рассуждения, для силлогизмов, в инструмент логики, в то время как Локк и его школа блуждают в дебрях ощущений, превращая человека в их раба, в то время как другие, в Германии, — я мог бы назвать их — углубляются в чувство, превращая человека в олицетворение двойного эгоизма, если речь идет о любви, или тройного и более, если речь идет о семье, он, величайший из всех, начал понимать, что человек сочетает в себе все это, и притом нераздельно. Имя этого философа — Лейбниц.[259] «Имя этого философа — Лейбниц» . — Жорж Санд и ее учитель Пьер Леру высоко ценили учение Лейбница, им был близок лейбницевский принцип непрерывности, согласно которому «все во вселенной находится в такой связи, что настоящее всегда скрывает в своих недрах будущее». Он понимал великие истины, он не разделял нелепого презрения, с каким наш невежественный век относится к древности и к христианству. Он осмелился сказать, что в навозной куче средневековья были жемчужины. Да, жемчужины! Еще бы! Истина бессмертна, и все пророки познали ее. И вот я говорю тебе вместе с ним, но с еще большей уверенностью, что человек триедин, как Бог. И это триединство на языке людей называется: ощущение, чувство, познание. А единство этих трех понятий образует человеческую тетраду, соответствующую Божественной. Отсюда проистекает вся история, вся политика, и именно отсюда должен ты черпать истину, как из вечно живого источника.

— Ты преодолеваешь пропасти, которые мой ум, менее быстрый, чем твой, не может преодолеть так стремительно, — возразил Спартак. — Каким образом из психологического определения, которое ты только что мне дал, вытекает метод и принцип достоверности? Вот что я прошу тебя объяснить прежде всего.

— Этот метод вытекает оттуда весьма естественно, — ответил Рудольштадт. — Поскольку человеческая природа уже познана, надо только развивать ее сообразно ее сущности. Если бы ты понимал непревзойденную книгу, откуда произошло само Евангелие, если бы ты понимал «Книгу Бытия», которую приписывают Моисею и которую этот пророк, если мы действительно обязаны этой книгой ему, по-видимому, унес из мемфисских храмов, ты бы знал, что разобщение людей — в «Книге Бытия» это называется Потопом — происходит только от одной причины — от разъединения этих трех свойств человеческой природы, оказавшихся вне единства и, таким образом, вне связи с Божественным единством, где разум, любовь и жизнедеятельность навечно соединены друг с другом. И тогда бы ты понял, что всякий зачинатель должен подражать праотцу Ною. В Святом Писании это называется поколениями Ноя, и порядок, в каком оно их размещает, гармония, которую оно устанавливает между ними, послужили бы тебе руководством. В этой метафизической истине ты нашел бы также метод достоверности, который научил бы тебя достойным образом развивать в каждом человеке человеческую природу, нашел бы свет, который помог бы тебе понять правильное устройство различных обществ. Но, повторяю, на мой взгляд, сейчас рано созидать, слишком многое еще надо разрушить. Поэтому я советую тебе изучить доктрину только как метод. Близится время разрушения, или, вернее, оно уже наступило. Да, пришло время, когда три свойства человеческой природы снова готовы разъединиться, и это разъединение подорвет основы общества, религии и политики. Что же произойдет тогда? Ощущение породит своих лжепророков, и они будут превозносить ощущение. Чувство породит своих лжепророков, и они будут превозносить чувство. Познание породит своих лжепророков, и они будут превозносить разум. Последние станут гордецами и будут походить на Сатану. Вторые станут фанатиками и будут одинаково готовы впасть в зло и шагнуть навстречу добру, но без критерия уверенности и без правил. Остальные станут тем, чем, по словам Гомера, сделались спутники Одиссея[260] «…спутники Одиссея…» — Имеется в виду эпизод из «Одиссеи», в котором волшебница Цирцея превращает спутников Одиссея в свиней. от прикосновения волшебного жезла Цирцеи. Не иди ни по одной из этих трех дорог, ибо, взятые в отдельности, они ведут к пропастям: первая ведет к материализму, вторая — к мистицизму, третья — к атеизму. Есть лишь одна верная дорога к истине — та, что отвечает всем сторонам человеческой природы, всей совокупности ее проявлений. Не сходи с нее. А для этого неустанно изучай доктрину и ее великую формулу.

— Ты учишь меня тому, о чем у меня уже было некоторое представление, но завтра я лишусь тебя. Кто наставит меня в теоретическом познании истины и тем самым в применении ее на практике?

— У тебя останутся другие надежные руководители. Прежде всего читай «Книгу Бытия» и старайся понять ее смысл. Не принимай ее за учебник истории, за памятник хронологии. Нет ничего нелепее такого представления, а между тем оно существует и среди ученых, и среди школьников, и во всех христианских общинах. Читай Евангелие одновременно с «Книгой Бытия» и, пропустив ее через свое сердце, пойми Евангелие через «Книгу Бытия». Странная участь! Евангелие так же любимо и так же непонятно, как «Книга Бытия». Это великие книги! Но есть и другие. Благоговейно собери все, что осталось нам от Пифагора. Прочитай также писания, приписываемые божественному теософу Трисмегисту, чье имя я носил в Храме. Не думайте, друзья мои, что я сам осмелился присвоить себе это достопочтенное имя. Таков был приказ Невидимых. Произведения Гермеса — педанты по глупости считают их придуманными каким-то христианином второго или третьего века — заключают в себе древнеегипетскую науку. Настанет день, когда они будут разъяснены, истолкованы и когда люди по достоинству оценят эти памятники, еще более драгоценные, нежели памятники Платона, ибо Платон почерпнул свои знания именно оттуда, и следует добавить, что он сильно погрешил против истины в своей «Республике». Читай же Трисмегиста, Платона, а также тех, кто после них размышлял о великом таинстве. Среди последних советую тебе прочитать труды благородного монаха Кампанеллы,[261]Кампанелла Томмазо (1568–1639) — итальянский мыслитель, представитель утопического социализма. Был обвинен в заговоре, подвергнут пыткам и приговорен к пожизненному заключению. В тюрьме им была написана книга «Город Солнца», в которой изображено общество будущего. который перенес жесточайшие пытки за то, что, подобно тебе, мечтал об устройстве человеческого общества, основанного на истине и науке.

Мы слушали молча.

— Не думайте, — продолжал Трисмегист, — что, говоря о книгах, я, подобно католикам, идолопоклоннически воплощаю жизнь в надгробиях. Нет, я скажу вам о книгах то же самое, что вчера говорил о других памятниках прошлого. Книги и памятники — это остатки жизни, которыми жизнь может и должна питаться. Но жизнь существует всегда, и вечное триединство лучше запечатлено в нас самих и в звездах неба, чем в книгах Платона или Гермеса.

Сам того не желая, я направил разговор по другому руслу.

— Учитель, — сказал я, — вы только что употребили такое выражение: «Триединство лучше запечатлено в звездах неба…» Что вы хотели этим сказать? Я понимаю слова Библии о том, что слава Божья сверкает в блеске небесных светил, но не вижу в этих светилах доказательства общего закона жизни, который вы зовете триединством.

— Это потому, — ответил он, — что физические науки пока еще мало развиты у нас, или, вернее, ты еще не изучил их на том уровне, на каком они находятся в настоящее время. Слышал ли ты об открытиях в сфере электричества? Разумеется, слышал, ибо они привлекли внимание всех просвещенных людей. Так вот, заметил ли ты, что ученые, столь недоверчивые, столь насмешливые, когда речь идет о Божественном триединстве, наконец сами признали его в связи с этими явлениями. Ибо они говорят, что нет электричества без теплоты и света, и наоборот, — словом, они видят здесь три явления в одном, чего не хотят допускать в Боге!

И тут он начал рассказывать нам о природе и о необходимости подчинять все ее явления одному общему закону.

— Жизнь одна, — сказал он. — Существует лишь акт бытия. Надо только понять, каким образом все отдельные существа живут милостью и вмешательством всеобъемлющего Существа, не растворяясь в нем.

Я был бы счастлив и дальше слушать, как развивает Трисмегист эту неисчерпаемую тему. Но в течение некоторого времени Спартак, казалось, уделял словам Трисмегиста меньше внимания. Не то чтобы они не интересовали его, но ведь напряжение ума старца не могло длиться бесконечно, а Спартаку хотелось, пока это было возможно, снова навести его на излюбленный предмет.

Рудольштадт заметил этот оттенок нетерпения.

— Ты уже не следишь за моей мыслью, — сказал он. — Разве наука о природе кажется тебе недоступной в том виде, в каком понимаю ее я? Если так, ты ошибаешься. Я не менее, чем ты, уважаю нынешние труды ученых, посвященные исключительно проведению опытов. Но, продолжая работать в этом направлении, нельзя создать науку, можно создать только перечень названий. И не я один думаю так. Я знавал во Франции философа, которого очень любил. Это был Дидро. Он часто восклицал по поводу нагромождения научных материалов, не объединенных общей идеей: «Это работа каменотеса, не больше того, но я не вижу здесь ни здания, ни архитектора». Знай же, что рано или поздно наша доктрина займется естественными науками — из этих камней придется созидать. Но неужели ты думаешь, что физики могут сегодня по-настоящему понимать природу? Отделив природу от наполняющего ее Бога живого, способны ли они прочувствовать, познать ее? Так, например, они принимают свет и звук за материю, тогда как…

— Ах! — вскричал Спартак, прерывая его. — Не думайте, что я отвергаю ваше восприятие природы. Нет, я чувствую, что истинная наука будет возможна только через познание Божественного единства и полного подобия всех явлений. Но вы открываете нам все пути, и я трепещу при мысли, что скоро вы умолкнете. Мне хотелось бы, чтобы вы помогли мне сделать несколько шагов хотя бы по одному из них.

— По которому? — спросил Рудольштадт.

— Меня занимает будущее человечества.

— Понимаю. Ты хочешь, чтобы я рассказал тебе мою утопию, — улыбаясь, ответил старец.

— Именно за этим я и пришел к тебе, — сказал Спартак. — За твоей утопией. Новое общество — вот что скрывается в твоем мозгу, в твоей душе. Нам известно, что братство Невидимых искало его основы и мечтало о них. Весь этот труд созрел в тебе. Сделай же так, чтобы мы могли воспользоваться им. Дай нам твою республику. Если только это покажется нам возможным, мы попытаемся ее осуществить, и тогда искры твоего очага начнут волновать мир.

— Дети, вы просите, чтобы я рассказал о моих мечтах? — сказал философ. — Хорошо, я попробую приподнять края завесы, которая так часто скрывает будущее и от меня самого. Быть может, это будет в последний раз, но сегодня я должен сделать еще одну попытку, ибо верю, что благодаря вам не все золотые грезы моей поэзии будут утрачены!

И тут Трисмегиста охватил порыв какого-то божественного восторга. Глаза его засияли, как звезды, а голос зазвучал, как ураган, подчиняя нас себе. Он говорил более четырех часов, и речь его была прекрасна и чиста, как священный гимн. Из религиозных и политических творений, из произведений искусства всех веков он составил самую великолепную поэму, какую только можно вообразить. Он разъяснил все религии прошлого, пролил свет на все тайны храмов, поэм и законодательных установлений; рассказал о всех усилиях, стремлениях и трудах наших предшественников. В предметах, всегда казавшихся нам мертвыми и обреченными на забвение, он вновь нашел элементы жизни и даже из мрака мифологии сумел извлечь проблески истины. Он растолковал нам древние мифы; с помощью ясных и искусных доводов он сумел раскрыть перед нами все связи, все точки соприкосновения различных религий. Он показал нам, в чем состоят подлинные нужды человека, более или менее понятые законодателями, более или менее осуществленные народами. Он заново восстановил перед нашим мысленным взором единство жизни в человечестве и единство догмата в религии; и из всех этих частиц, рассеянных в древнем и новом мире, он создал фундамент своего будущего мира. Словом, он заполнил все разрывы общей связи частей, которые так долго задерживали нас в наших изысканиях, и заполнил лакуны истории, столь нас устрашавшие. Он развернул в одну бесконечную спираль тысячи священных покровов, окутывавших мумию науки. И когда мы с быстротой молнии ухватили суть того, чему он поучал нас столь же молниеносно, когда мы увидели общую картину его мечты, когда прошлое — отец настоящего — возникло перед нами как светозарный муж из Апокалипсиса,[262] «…муж из Апокалипсиса…» — В последней части Нового Завета, книге «Откровение святого Иоанна Богослова» (Апокалипсисе), описывается явление Христа, озаренного светом семи золотых светильников. он умолк, а потом сказал нам с улыбкой:

— Теперь вы поняли прошлое и настоящее. Должен ли я помочь вам постичь также и будущее? Разве Дух Святой не сияет перед вашими очами? Разве вы не видите, что все то, о чем человек мечтал и чего жаждал, возможно и достижимо в будущем уже потому, что истина вечна и безусловна, вопреки слабости наших органов, предназначенных для восприятия и обладания ею. И все-таки она принадлежит нам благодаря надежде и желанию; она живет в нас, она извечно существовала у людей в зачаточном состоянии, ожидая Высшего оплодотворения. Истинно говорю вам — мы тяготеем к идеалу, и это тяготение бесконечно, как сам идеал.

Он говорил еще долго, и поэма его будущего была столь же великолепна, как и поэма прошлого. Я не стану пытаться воспроизвести ее здесь: я бы только испортил ее, ибо надо быть самому охваченным огнем вдохновения, чтобы передать то, что оно породило. Возможно, мне понадобятся два или три года, чтобы правильно записать то, что нам рассказал Трисмегист за два или три часа. Дело жизни Сократа породило дело жизни Платона, а дело жизни Иисуса было делом семнадцати веков. Вы видите, что я, жалкий и недостойный, не могу не трепетать при мысли о моей задаче. И все-таки я не отказываюсь от нее. Учителя же нисколько не смущает мое изложение — в том виде, в каком я предполагаю его сделать. Он человек действия и уже составил резюме, которое, по его мнению, кратко излагает всю доктрину Трисмегиста, и притом с такой ясностью и четкостью, как если бы он занимался ее толкованием всю свою жизнь. Словно при посредстве электрического тока, ум и душа этого философа как бы перешли в его существо. Спартак обладает его душой, распоряжается ею, как хозяин; она послужит ему, как политическому деятелю; он явится как бы живым и непосредственным ее носителем, а не запоздалым и мертвым переписчиком, каким собираюсь сделаться я сам. И до того как труд мой будет завершен, учитель уже передаст доктрину своим ученикам. Да, быть может, не пройдет и двух лет, как необычная и загадочная речь, прозвучавшая в этих пустынных краях, пустит корни среди многочисленных последователей, и мы увидим, как обширный подземный мир тайных обществ, ныне действующий во мраке, объединится вокруг одной-единственной доктрины, получит новую совокупность законов и вновь начнет действовать, приобщившись к смыслу речей самой жизни. Итак, мы преподносим вам этот столь желанный памятник, подтверждающий предвидения Спартака, освящающий истины, уже ранее завоеванные им, и расширяющие его горизонт всей мощью ниспосланной ему веры. В то время как Трисмегист говорил, а я жадно слушал, боясь проронить хоть одно слово его речи, звучавшей для меня как торжественная музыка, Спартак, который, несмотря на возбуждение, лучше владел собой, с горящими глазами, весь превратившись в слух, но еще более чутко прислушиваясь умом, твердой рукой чертил на своих табличках какие-то значки и фигуры, словно метафизические идеи доктрины представлялись ему в виде геометрических формул. Когда в тот же вечер он занялся этими странными записями, совершенно мне непонятными, я был поражен, увидев, что, пользуясь ими, он записывает и с невероятной точностью приводит в порядок выводы поэтической логики философа. Словно по волшебству все упростилось и оказалось кратко изложено в таинственном перегонном кубе практического ума нашего учителя.[263]Известно, что Вейсгаупт, необыкновенно деятельный человек, пользовался для краткого изложения своей системы разными условными значками и посылал своим далеким ученикам всю свою теорию, воспроизведенную в виде кружков и линий на маленьких квадратиках бумаги. (Прим. автора.)

Однако он все еще не был удовлетворен. Вдохновение явно покидало Трисмегиста. Глаза его потеряли блеск, плечи опустились, и Цыганка знаком попросила больше не задавать ему вопросов. Но неотступный в поисках истины, Спартак не послушался ее и опять начал настойчиво расспрашивать поэта.

— Ты описал мне царство Божие на земле, — сказал он, сжимая его похолодевшую руку, — но Иисус сказал: «Царство мое еще не пришло». Вот уже семнадцать столетий человечество тщетно ждет исполнения его обещаний. Я не поднялся на ту высоту созерцания вечности, на какую поднялся ты. Время предоставляет тебе, словно самому Богу, зрелище — или, может быть, идею — непрерывной деятельности, каждая фаза которой соответствует каждому часу твоего восторженного чувства. Но я живу ближе к земле и веду счет столетиям и годам. Я хочу научиться читать в книге собственной жизни. Скажи мне, пророк, что я должен делать в той фазе, в какой меня видишь ты, какое действие окажут твои речи на меня, а через меня — на тот век, который грядет. Я не хочу прожить в нем бесплодно.

— Так ли уж важно для тебя то, что я могу знать об этом? — ответил поэт. — Никто не живет бесплодно, ничто не пропадает даром. Никто из нас не бесполезен. Не мешай мне отвращать взгляд от этих мелочей — они омрачают сердце и суживают границы разума. Я изнемогаю, думая об этом.

— Ты, открывший мне тайны, не имеешь права поддаваться изнеможению, — решительно возразил Спартак, силясь влить огонь своего взгляда в уже затуманенный и меланхолический взор поэта. — Если ты отвернешься от зрелища человеческих бедствий, значит, ты не настоящий человек, не тот совершенный человек, о котором один из древних сказал: Homo sum et nihil humani a me alienum puto.[264]Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо (лат.) — цитата из комедии Теренция «Самоистязатель». Нет, ты не любишь людей, ты не брат им, если не сочувствуешь их ежечасным страданиям и не спешишь найти средство, чтобы помочь им, претворив в жизнь твой идеал. Несчастен тот артист, который не чувствует лихорадки, готовой сжечь его в этих поисках, страшных, но доставляющих наслаждение!

— Чего же ты хочешь? — спросил поэт, тоже взволнованный и почти рассерженный. — Уж не считаешь ли ты себя единственным работником и не думаешь ли, что я приписываю себе честь быть единственным вдохновителем? Я отнюдь не кудесник. Я презираю лжепророков и достаточно долго боролся с ними. Мои предсказания — это умозаключения; мои видения — восприятия, обостренные до предела. Поэт не колдун. Его грезы основаны на уверенности, в то время как колдун выдумывает наудачу. Я верю в твое начинание, ибо ощущаю твою мощь. Я верю в возвышенность моих мечтаний, ибо чувствую, что я способен породить их и что человечество достаточно значительно, достаточно благородно, чтобы общими силами осуществить во сто раз больше, чем мог придумать в одиночестве один человек.

— Так вот, — ответил Спартак, — именно о судьбах человечества я и спрашиваю тебя во имя того человечества, которое бурлит и во мне и которое я ношу в себе с еще большей тревогой и, быть может, даже с большей любовью, чем ты сам. Дымка пленительных грез скрывает от тебя его страдания, а я прикасаюсь к ним, дрожа, каждый час моей жизни. Я жажду облегчить их и, словно врач у изголовья умирающего друга, готов скорее убить его собственной неосторожностью, нежели допустить, чтобы он умер, так и не попытавшись ему помочь. Ты видишь — я опасный человек, быть может, даже чудовище, если ты не сделаешь из меня святого. Исполнись же тревогой за человечество — оно погибнет, если ты не вложишь лекарство в руку мечтателя! Оно, это человечество, грезит, поет и молится в твоем лице. В моем же оно страдает, кричит и стенает. Ты открыл мне свое будущее, но, что бы ты ни говорил, оно еще далеко, и мне придется вынести немало мучений, чтобы извлечь для кровоточащих ран несколько капель твоего бальзама. Целые поколения томятся и уходят, так и не узнав света и бездействуя. Я воплощение страждущего человечества, я крик бедствия и воля к спасению, я хочу знать, какой будет моя деятельность — пагубной или благотворной. Ты не до такой степени отвратил свой взгляд от зла, чтобы не знать о его существовании. Куда бежать сначала? Что делать завтра? Как победить врагов добра — кротостью или насилием? Вспомни милых твоему сердцу таборитов. Прежде чем вступить в земной рай, им пришлось перейти через море крови и слез. Я не считаю тебя кудесником, но вижу в тебе могучую логику и великолепную ясность ума, которая просвечивает сквозь твои символы. Если ты можешь столь уверенно предсказывать самое отдаленное будущее, то с еще большей уверенностью можешь проникнуть сквозь туманную завесу, загораживающую доступ моему зрению.

Поэт, очевидно, испытывал невыразимые страдания. Его лоб был влажен от пота. Он смотрел на Спартака то с ужасом, то с восхищением; жестокая борьба происходила в его душе. Жена в отчаянии обвила его руками, и в ее взгляде на моего учителя можно было прочитать немой укор, но также и почтительный страх. Никогда еще я не ощущал так сильно, как в эту минуту, могущество Спартака, который силою своей фанатической воли, прямоты и правды преодолевал муки этого пророка, борющегося с вдохновением, боль этой умоляющей женщины, ужас их детей и упреки собственного сердца. Я и сам трепетал, находя моего учителя жестоким. Я опасался, как бы прекрасное сердце поэта не разбилось в последнем усилии, а слезы, блиставшие на черных ресницах Консуэло, падали горячими и жгучими каплями прямо в мое сердце. Внезапно Трисмегист встал. Знаком отстранив Спартака и Цыганку, приказав детям отойти в сторону, он вдруг преобразился. Взор его, казалось, читал в невидимой, необъятной, как мир, книге, начертанной огненными письменами на своде неба.

Он воскликнул:

— Разве я не человек?.. Почему бы мне не рассказать о том, чего требует человеческая природа и, следовательно, что она может осуществить?.. Да, я человек. И, стало быть, я могу сказать, чего хочет человек и что он сотворит. Кто видит, как надвигается туча, может предсказать молнию и бурю. Я знаю, что таится в моей душе и что из нее возникнет. Я человек и связан с человечеством моего времени. Я видел Европу, и мне известны грозы, бушующие в ее лоне… Друзья, наши мечты — не только мечты: клянусь в этом сущностью человеческой природы! Эти мечты являются мечтами лишь по сравнению с современным обличьем мира. Но кто владеет инициативой, духом или материей? В Евангелии сказано: «Дух Божий дышит, где хочет».[265] «Дух Божий дышит, где хочет» — цитата из Евангелия от Иоанна. Дух пронесется и изменит лицо мира. В «Книге Бытия» сказано, что Дух Божий носился над поверхностью воды, когда все было хаос и тьма. Итак, творение бесконечно. Будем же творить, то есть будем послушны веянию Духа Божьего. Я вижу тьму и хаос! Зачем же нам оставаться тьмой? «Veni, Creator Spiritus».[266]Приди, животворящий дух (лат.) — начало католического гимна, исполняемого в Троицын день.

Он умолк, потом заговорил снова:

— Уж не Людовик ли Пятнадцатый может бороться с тобой, Спартак?.. Фридрих, ученик Вольтера, не столь могуществен, как его учитель… И разве мог бы я сравнить Марию-Терезию с моей Консуэло?.. Это было бы богохульством!

Он снова умолк.

— А ты, Зденко, мой сын, ты, потомок Подебрадов, носящий имя раба, готовься поддерживать нас. Ты новый человек, какую же участь выберешь ты для себя? С кем будешь заодно — с отцом и матерью или с тиранами мира? В тебе сила, новое поколение. Что ты будешь поддерживать — рабство или свободу? Сын Консуэло, сын Цыганки, крестник раба, — надеюсь, что ты будешь заодно с Цыганкой и с рабом. Если нет, то я, потомок королей, отрекусь от тебя.

И добавил:

— Кто осмелится сказать, что Божественная сущность, то есть красота, доброта, сила, не будет осуществлена на земле, тот человек — Сатана.

И добавил еще:

— Кто осмелится сказать, что человеческая сущность, которая, как говорит Библия, создана по образу и подобию Божию и состоит из ощущения, чувства и познания, не будет осуществлена на земле, тот человек — Каин.

Некоторое время он молчал, потом сказал так:

— Твоя сильная воля, Спартак, подействовала как заклинание… До чего слабы короли на своих тронах!.. Они считают себя могущественными, ибо все склоняется перед ними… И не видят того, что им угрожает… Да, вы ниспровергли аристократов с их армиями, епископов с их духовенством и воображаете, что необычайно сильны!.. Но то, что вы ниспровергли, и было вашей силой. Ведь не любовницы, не придворные и не аббаты защитят вас, бедные монархи, жалкие призраки… Беги во Францию, Спартак! Франция скоро начнет разрушать. Она нуждается в тебе… Повторяю, беги, спеши, если ты хочешь принять участие в этом деле… Франция — избранная нация. Присоединись, сын мой, к старшим сынам человеческого рода… Я слышу над Францией громкий глас Исайи: «Восстань и осветись, ибо пришел свет твой, и слава Господня воссияла над тобой… И пойдут народы к твоему свету».[267] «Восстань и осветись…» — цитата из библейской книги Исайи. Табориты пели это на Таборе. Ныне же Табор — это Франция!

Он умолк. Лицо его засветилось радостью.

— Я счастлив! — вскричал он. — Да славится Бог!.. «Слава в вышних Богу»,[268] «Слава в вышних Богу…» — цитата из Евангелия от Луки. как сказано в Евангелии, и да будет мир на земле и в человеке благоволение!.. Так поют ангелы, и я чувствую себя подобным им и готов петь вместе с ними. Что же случилось?.. Я по-прежнему с вами, друзья мои, по-прежнему с тобой, о моя Ева, моя Консуэло! Вот мои дети, души моей души. Но мы уже не в горах Чехии, на развалинах замка моих предков. Мне кажется, что я вдыхаю свет и наслаждаюсь вечностью… Кто-то из вас сказал сейчас: «Как прекрасна жизнь, как прекрасна природа, как прекрасно человечество!» Но он добавил: «Тираны испортили все это…» Тираны! Их больше нет. Все люди равны. Человеческая природа понята, признана, благословенна. Люди свободны, равны, они братья. Иного определения человека больше не существует. Больше нет господина, нет раба… Слышите вы этот возглас: «Да здравствует республика!» Слышите вы крики бесчисленной толпы, провозглашающей: «свобода, равенство, братство…» Ах, во время наших таинств эту формулу произносили шепотом, и лишь адепты высоких степеней передавали ее друг другу. Секреты больше не нужны. Тайны открыты всем… Чаша — для всех! — так говорили наши предки гуситы.

И вдруг — о, ужас! — он залился слезами.

— Я знал, что доктрина была недостаточно развернута. Слишком немногие носили ее в сердце и понимали умом!.. Как это чудовищно! Всюду война! И какая война!

Он плакал долго. Мы не знали, какие образы теснились перед его умственным взором. Нам казалось, что он вновь видит войну гуситов. Ум его мешался; душа была подобна душе Христа на Голгофе.

Мне было больно видеть его страдания. Спартак был тверд, как человек, который вопрошает оракула.

— О Всевышний! — вскричал пророк после долгих слез и стенаний. — Сжалься над нами. Мы в твоей власти, делай с нами что хочешь.

Произнеся последние слова, Трисмегист простер руки, ища рук жены и сына, словно он внезапно лишился зрения.

Девочки в испуге подбежали к нему, прижались к его груди, и все они замерли в этом безмолвном объятии. Лицо Цыганки выражало ужас, а юный Зденко со страхом вопрошал взглядом свою мать. Спартак не видел их. Быть может, поэтические видения все еще витали перед его глазами? Наконец он подошел к группе, но Цыганка знаком приказала ему не тревожить ее мужа. Глаза Трисмегиста были открыты и устремлены в одну точку — не то он спал, как спят лунатики, не то следил, как медленно угасают взволновавшие его призраки. Минут через пятнадцать он глубоко вздохнул, глаза его ожили, и, прижав к груди жену и сына, он долго сидел, обнимая их.

Потом он встал и подал знак, что желает продолжать путь.

— Солнце слишком горячо для тебя в этот час, — сказала Консуэло, — не лучше ли тебе отдохнуть здесь, под сенью дерев?

— Солнце прекрасно, — ответил он с какой-то детской улыбкой, — и если тебя оно пугает не более, чем обычно, то мне оно принесет только пользу.

Каждый поднял свою ношу: отец — дорожный мешок, сын — музыкальные инструменты, а мать взяла за руки дочерей.

— Вы причинили мне страдания, — сказала она Спартаку, — но я знаю, что надо страдать за истину.

— Не опасаетесь ли вы, что этот припадок может иметь дурные последствия? — с волнением спросил я у нее. — Позвольте мне сопровождать вас и дальше — я могу оказаться полезен.

— Благослови вас Бог за вашу доброту, — ответила она, — но не идите за нами. За него я не беспокоюсь — он будет немного грустен несколько часов, и все. А вот здесь, в этом самом месте, таилась другая опасность, таилось одно страшное воспоминание, от которого вы его уберегли, заняв другими мыслями. Он давно стремился сюда, но благодаря вам даже не понял, где он. Поэтому я всячески благодарю вас и желаю найти случай и возможность послужить Богу в меру вашей воли и ваших способностей.

Я задержал детей, чтобы приласкать их и продлить улетающие мгновенья, но мать отняла их у меня, и, когда она сказала мне последнее «прости», я почувствовал себя покинутым всеми.

Трисмегист даже не простился с нами — казалось, он забыл о нашем существовании. Жена убедила нас не выводить его из задумчивости. Твердым шагом он спустился с холма. Лицо его было безмятежно, и он с какой-то радостной живостью помогал старшей девочке перепрыгивать через кусты и камни.

Красавец Зденко шел сзади с матерью и младшей сестрой. Мы долго провожали их взглядом, следя, как они удаляются по усыпанной золотистым песком тропинке, по лесной тропинке, принадлежащей всем. Наконец они скрылись за соснами, и в ту минуту, когда Цыганка должна была исчезнуть последней, мы увидели, как, подняв маленькую Венцеславу, она посадила ее на свое сильное плечо. Затем принялась догонять милую ее сердцу процессию, быстрая, как истинная дочь Чехии, поэтичная, как добрая богиня бедности…

И мы тоже идем, мы в пути! Жизнь — это странствие, цель которого жизнь, а не смерть, как говорят те, у кого грубый, земной ум. Мы утешили, как могли, обитателей деревушки и оставили старого Зденко, который ждет своего завтра. Мы сошлись с нашими братьями в Пльзене, где я и написал для вас эту повесть, а теперь мы собираемся на поиски новых находок. И вы тоже, друг мой, будьте готовы к путешествию без отдыха, к неустанному труду: впереди торжество или мученичество.[269]Мартинович, которому было адресовано это письмо, известный ученый и убежденный иллюминат, был казнен в Буде в 1795 году вместе с несколькими венгерскими вельможами, его сообщниками в заговоре. (Прим. автора.)


Читать далее

Жорж Санд. Графиня Рудольштадт
Цыганская душа 16.11.13
I 16.11.13
II 16.11.13
III 16.11.13
IV 16.11.13
V 16.11.13
VI 16.11.13
VII 16.11.13
VIII 16.11.13
IX 16.11.13
X 16.11.13
XI 16.11.13
XII 16.11.13
XIII 16.11.13
XIV 16.11.13
XV 16.11.13
XVI 16.11.13
XVII 16.11.13
XVIII 16.11.13
XIX 16.11.13
XX 16.11.13
XXI 16.11.13
XXII 16.11.13
XXIII 16.11.13
XXIV 16.11.13
XXV 16.11.13
XXVI 16.11.13
XXVII 16.11.13
XXVIII 16.11.13
XXIX 16.11.13
XXX 16.11.13
XXXI 16.11.13
XXXII 16.11.13
XXXIII 16.11.13
XXXIV 16.11.13
XXXV 16.11.13
XXXVI 16.11.13
XXXVII 16.11.13
XXXVIII 16.11.13
XXXIX 16.11.13
XL 16.11.13
XLI 16.11.13
Эпилог 16.11.13
Эпилог

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть