Часть третья

Онлайн чтение книги Семейный круг Le cercle de famille
Часть третья

I

В апреле 1931 года, после двухнедельного пребывания в России, в Париж возвратился один из высших чиновников министерства финансов Марк де Лотри. Молодой человек сделал блестящую карьеру. Он сыграл заметную роль на нескольких финансовых конференциях и в работах по созданию Базельского банка. В деловых кругах к Лотри относились с уважением, ему предлагали посты в самых недоступных административных советах. Когда стало известно, что у него создалось довольно благоприятное впечатление от СССР и что, по его мнению, пятилетний план является своего рода успехом, — это вызвало сильное волнение.

Реакции были различные. Молодые писатели-коммунисты торжествовали. На бирже и в политических сферах поднялась тревога. Уже десять лет, как банкиры и министры придерживались обнадеживающей формулы: «Коммунизм противен человеческой натуре и поэтому обречен на неудачу». И вдруг правоверный экономист, надежда французского финансового мира, изумлен, почти что восхищен! Влиятельные газеты опубликовали несколько его интервью. «Если капитализм намерен бороться, — говорил де Лотри, — он должен теперь же мобилизовать все свои силы. Еще ничто не потеряно, но необходимо проявлять больше понимания». В течение недели передовые статьи одобряли его позицию. Немного спустя стали поговаривать, что он, видимо, оказался не столь компетентным, как предполагали. Начал сказываться закон наименьшей затраты энергии. Проще было изменить репутацию человека, чем изменять европейские методы.

Баронесса Шуэн, которая уже тридцать лет давала по вторникам знаменитые обеды, славившиеся лучшей в Париже кухней, решила, что хорошо было бы устроить прием в честь Лотри. Она всегда группировала приглашенных вокруг какой-нибудь знаменитости, которая должна находиться в центре внимания, и подбирала их так, чтобы разговор был разнообразным и в то же время общим. Для госпожи Шуэн всякое событие было всего лишь темой для застольной беседы. Она дала обед по случаю вступления в войну Америки, обед по случаю перемирия. Со времени революции она еще ни разу не устраивала русского обеда. Объяснялось это отнюдь не робостью или неуменьем. Баронесса не могла принять у себя советского посла по той причине, что была дружна с несчастным великим князем Павлом. Да и принял ли бы ее приглашение посол? А вот обед с Лотри нельзя считать обедом советским. Тут получался именно тот оттенок, какого ей хотелось: обед будет оригинальным, смелым и в то же время не шокирующим. Кого же пригласить еще?

Приемы баронессы Шуэн напоминали собою некую экзотическую похлебку, которая варится беспрерывно и только время от времени пополняется новым куском мяса, пригоршней овощей и свежей водой; на обедах баронессы точно так же имелась и неизменная основа, и подвижные элементы. Незыблемую часть составлял адмирал Гарнье, который со времени кончины барона восседал напротив хозяйки дома, аббат Сениваль и ее кузен Теор а , человек невыносимо скучный, но полезный в том отношении, что его можно посадить на конец стола и тем самым удовлетворить самолюбие обидчивых гостей. Переменная часть приглашенных некогда состояла человек из восемнадцати — двадцати. После того как баронессе минуло семьдесят, она стала сокращать ее до шести-семи человек из числа самых избранных. «Двенадцать — отличное число», — говорила она, как прославленный художник сказал бы: «Мне кажется, что в старости я буду писать всего лишь тремя красками». И она добавляла: «Не знаю, может статься, что в конце концов я стану приглашать только восемь, а то и шесть человек».

Обед в честь Лотри давал ей возможность блеснуть опытностью и светским тактом.

«Итак, — рассуждала она, — надо, чтобы разговор шел о финансах и о России… Хорошо будет, если кто-нибудь из мужчин станет возражать Лотри. Приглашу чету Сент-Астье; будут адмирал и Теора, и, следовательно, это поколение будет представлено достаточно… Нужен также финансист из молодых, который мог бы поддержать Лотри… Ну что ж, Эдмон Ольман? Да, конечно, Эдмон Ольман: высшие финансовые сферы, несколько сумасбродные идеи и приятная жена… Нужен министр? Тианж с женой… Молодой депутат? Монте… Дипломат? Бродский… Он поляк и должен знать русских… Какая-нибудь чета из литературного мира? Разумеется, Шмиты…»

Романист и драматург Бертран Шмит три года тому назад женился на Изабелле Марсена, вдове племянника госпожи Шуэн. Баронесса пересчитала записанные ею имена.

— Четырнадцать… Притом избыток мужчин… Постараюсь пригласить Беатрису де Вож и Соланж Вилье… они выезжают без мужей… Шестнадцать. Превосходно!

И она вызвала к себе мажордома.

II

Наверху парадной лестницы камердинер протянул Бертрану Шмиту подносик со сложенными карточками. В тот, 1931-й, год в Европе насчитывалось десять миллионов безработных, в Америке — семь миллионов; Рейхсбанк и Английский государственный банк находились накануне краха, в Испании пылала революция, в Китае — война. А у госпожи Шуэн мужчинам полагалось, как только пригласят к столу, подать даме руку и занять место в длинной веренице, шествующей в столовую.

— Госпожа Ольман… — с досадой прочел Шмит на взятой им карточке. — Изабелла, кто это госпожа Ольман?

— Это, конечно, жена банкира. Я знала его отца, старика с пышными усами, он умер лет пять тому назад. А с молодыми я никогда не встречалась…

— В таком случае — очень мило! — сказал он. — О чем мне с ней говорить? Право, мамаша Шуэн становится совсем несносной. Ведь она отлично знает, что я не люблю незнакомых…

И он проворчал, получив номерок от пальто:

— Ну нет, сюда я больше ни ногой.

Дверь отворилась. Госпожа Шуэн покинула уже довольно многочисленную группу гостей, чтобы встретить их. Долгий опыт научил ее никогда не начинать в собственной гостиной такой фразы, которую нельзя было бы немедленно прервать.

— Ах, как я рада!.. — воскликнула она. — Не так-то просто залучить вас обоих! Изабелла, душечка, ваш кавалер — Бродский, вон он, там… Вы со всеми знакомы? — обратилась она к Бертрану.

— Да нет, не со всеми. Моя дама… — он посмотрел на карточку, — госпожа Ольман… но я с ней никогда не встречался.

— Неужели? — удивилась баронесса. — А она хотела, чтобы вы были ее кавалером. Она говорит, что вы друзья детства… или по школе, кажется. Да вот она, госпожа Ольман, — продолжала баронесса, подводя его к молодой женщине, которая в это время разговаривала с Морисом де Тианжем.

Бертран Шмит отличался плохой памятью на имена и лица. Но как только он увидел эту женщину, он убедился, что знаком с нею. Он уже не раз любовался этими прекрасными, горящими глазами, всем этим обликом восторженной студентки, этими черными, коротко остриженными волосами. Он растерянно держал руку госпожи Ольман в своей и долго вглядывался в ее лицо. Она улыбнулась, и эта улыбка вдруг вызвала в его памяти желтое купе, звуки кондукторского рожка и гудки паровоза, ряды тополей, берега Сены.

— Дениза Эрпен? — воскликнул он в восторге.

— Как это мило! — сказала она. — Четырнадцать лет спустя. Ведь мы не виделись с тысяча девятьсот семнадцатого года, — добавила она для госпожи Шуэн.

— Полноте, полноте! — ответила баронесса. — Вы еще дитя. Будь я в вашем возрасте…

Ей нетрудно было прервать фразу.

— Дорогой аббат…

Аббат Сениваль входил, поправляя воротничок.

— Итак, вы супруга Эдмона Ольмана? — говорил Бертран. — Но как же я этого не знал раньше?

— Просто потому, что вы никогда обо мне не справлялись, — ответила она, смеясь. — Зато я отлично знала, что писатель Бертран Шмит — это наш Бертран, мой руанский попутчик. Я читала все ваши книги и узнала в них многое из того, что мы с вами оба храним в памяти. В «Интерференциях» маленький, аккуратный студентик — это Жак Пельто, не правда ли? Несколько раз я чуть было не написала вам… А потом думала: «Не стоит докучать ему».

— А вы? Вы меня узнали бы? — спросил он. — Я очень постарел.

— Нет, Бертран, вы немного поседели, но у вас все тот же пытливый взгляд. Скажите, эта дама, госпожа де Тианж, тоже из наших мест?

— Конечно, это Элен Паскаль-Буше. Ее муж министр чего-то или товарищ министра… У нее бывают приемы. Вы знакомы?

— Я с нею училась в монастыре Святого Иоанна… Это далекое прошлое.

Бертран Шмит подвел ее к Тианжам. Они были весьма любезны. Тианж заговорил с Бертраном о предстоящих выборах президента.

— Так что же, — спросил Бертран, — Бриан выставит свою кандидатуру?

Сразу столкнулись противоположные мнения, завязался горячий спор; присутствующие раскололись на брианистов и антибрианистов. Бертран с любопытством наблюдал, с какой простодушной резкостью Дениза, брианистка, возражала адмиралу, противнику министра. Морис де Тианж поддержал ее.

— Светские люди ничего не понимают в Бриане, — сказал он. — Бриан не чудовище и не святой… Он поэт.

Бертран коснулся руки госпожи Ольман, которая слушала, слегка склонившись вперед.

— А как ваша прекрасная матушка? — спросил он.

— Мама? Она все еще хороша собой. Вы знаете, что она вышла замуж за доктора Герена? Папа умер в тысяча девятьсот восемнадцатом… Вы об этом слыхали?

— Да, как же. Я даже писал вам тогда. Я забыл. Моя жизнь так сильно изменилась. Теперь те нормандские дни представляются мне каким-то сном. Учение о перевоплощениях вполне убедительно, только перевоплощаемся мы не в нескольких жизнях; мы в одной и той же жизни становимся разными существами.

— Кто такая госпожа Ольман? — спросила Изабелла у стоявшей с нею рядом Элен де Тианж.

— Вы ее не знаете? Это очень любопытно. Она была в том же монастыре, что и мы, но мама запрещала нам с нею играть потому, что ее мать — легкомысленная женщина… Это кажется невероятным, но в те времена в провинции строго соблюдали приличия… Впрочем, говорят, что и дочь не так уж добродетельна… Но она умница. А вот, посмотрите, ее муж — тот худой, лысый господин, который беседует с Бродским, у камина… Морис говорит, что он выдающийся финансист.

Они подошли к центральной группе; там все еще спорили о Бриане.

— А если он выставит свою кандидатуру — будет он избран, как вы думаете?

— Результаты тайного голосования всегда очень интересны, потому что они — правдивый показатель неосознанного мнения парламента, — сказал Бертран Шмит. — Тайное голосование нередко дает результаты совершенно отличные от голосования открытого, где каждый связан своим положением. При тайном же голосовании кандидат подает голос за самого себя. При тайном голосовании личные обиды играют б о льшую роль, чем убеждения. При тайном голосовании частные интересы берут верх над спасением Европы.

— Это горькая истина, — подтвердил Тианж.

Изабелла наблюдала за мужем, который говорил с необычным для него воодушевлением. Госпожа Шуэн в десятый раз мысленно пересчитывала гостей. Четырнадцать! Недостает двоих. Нет Сент-Астье. Они несносны. Пирожки пережарятся и засохнут. Мужчины заговорили о разоружении.

— Каждый имеет право защищаться так, как считает нужным, — заявил адмирал.

Дверь отворилась, вошли Сент-Астье; она — худенькая, вся в жемчугах, он — высокомерный и приветливый.

— Кушать подано, — доложил метрдотель.

III

Госпожа Шуэн придавала беседе лишь чисто эстетическое значение. Для нее беседа представляла собою не обмен мнениями, цель которого — привести спорящих и слушающих к какому-либо полезному или правильному выводу, а симфонию, где звучат различные, порою нестройные, темы, симфонию, заканчивающуюся то эффектным разрешением, то несколькими приятными, нежными звуками. Она мало вмешивалась в разговор и лишь следила, подобно дирижеру, за исполнителями, в то время как те, не спуская с нее глаз, поджидали минуты, когда она кивком или движением пальца или вполголоса произнесенным именем подаст знак к скромному вступлению литавр, к соло гобоя или флейты. Она считала вульгарным и неуклюжим с первого же блюда обнаруживать главного гостя и разве что намекала о нем одной какой-нибудь фразой, подобно тому как Бетховен порою излагает тему симфонии в первых же тактах, а потом несколько минут отвлекает внимание побочными мелодиями. Поэтому госпожа Шуэн, дав несколько внушительных аккордов, снова допускала частные беседы до того момента, когда, по ее мнению, все обязаны будут благоговейно выслушивать анекдоты или парадоксы, которые должны служить «гвоздем» званого вечера, а на другой день — вызвать отклик во всех концах Парижа: «Говорят, вчера у баронессы Шуэн было весьма интересно».

На этот раз она предоставила Лотри беседовать с Элен де Тианж, а Бертрану Шмиту — с Денизой Ольман до тех пор, пока не подали бефстроганов, в то время как два менее значительных инструмента (а именно адмирал Гарнье и молодой депутат Монте) разыгрывали довольно мощный дуэт.

— Как же так? — говорил адмирал. — Англия и Америка хотят навязать нам определенный тип судов, потому что он для них удобен. Это абсурд. А я говорю: «Если мне вздумается строить подводные лодки, то я буду их строить». Заметьте, однако, что я отнюдь не верю в будущность подводных лодок. С развитием морской авиации они, по-видимому, потеряют всякое значение. Но тут вопрос принципиальный. Каждый у себя хозяин.

— Достоинство этих пирожков в том, что они жарятся каких-нибудь минут пять, — разъясняла госпожа Шуэн Бродскому.

— А как вы встретились с Ольманом? — спрашивал Бертран у Денизы.

— Он учился в Париже в одно время со мной… Но наша история не совсем обычна. Если приедете ко мне, я вам все расскажу.

— Конечно, приеду… И вы счастливы?

— А что значит «счастлива»? — ответила Дениза. — Муж относится ко мне превосходно… У меня дети…

Метрдотель — весь внимание — направил в разные места стола четырех лакеев с осетриной, которой сопутствовал соус с хреном.

— Кузина задумала сегодня чисто русский обед… Забавно! — обратился к Соланж Вилье Теора, сидевший в конце стола.

Соланж слушала его и скучала. Он был безобразен, зол и склонен изрекать сентенции. Ей хотелось бы сидеть около Монте; тот был похож на Робеспьера, но на Робеспьера-спортсмена, и нравился ей. Прожевывая осетрину, Теора о чем-то задумался.

— Такой обед обошелся тысячи в две, — сказал он.

— С винами и цветами? Да что вы! — возразила Соланж, опытная в этих вопросах. — По крайней мере в три.

В середине стола Лотри начинал для ближайших соседей разговор о России:

— Я отнюдь не утверждаю, что коммунистическая система лучше капиталистической… — говорил он. — Не о том речь. Я говорю только, что экономическая диктатура, ставшая возможной благодаря некоей мистике, позволила Советам организовать производство и избежать безработицы… Это факт.

— Вот как? Вот как? — воскликнула госпожа Шуэн, обращаясь к Теора и Соланж. — Вот как! Послушайте, это интересно.

— Дорогой мой, — проговорил Сент-Астье грустно и строго, — дорогой мой, такими рассуждениями вы наносите большой вред… У Советов нет безработицы по очень простой причине, которая не имеет ничего общего с коммунистической системой… Перед Советами стояла задача, да и сейчас еще стоит, создать индустрию в стране, которая до последнего времени была почти исключительно земледельческой. Им легко это делать, потому что, прибегая к американским и немецким инженерам, они используют многовековой капиталистический опыт, а низкая себестоимость у них объясняется тем, что они очень мало платят рабочим… Вот и весь их секрет… Думаете ли вы, что, скажем, в Англии коммунизм хоть в малой степени облегчил бы положение? Англия от него погибнет, дорогой мой; она держится только благодаря доходам, которые капиталисты извлекают из-за границы. Для Англии единственное средство против безработицы, позвольте вам заметить, это уменьшение заработной платы… прямое или путем инфляции.

Дениза Ольман в волнении склонилась вперед, стараясь привлечь внимание мужа.

— Мне хочется, чтобы он высказался… — сказала она Бертрану. — У него очень разумные идеи насчет оплаты труда… В одном из административных советов у него на днях вышла размолвка на этот счет с Сент-Астье… Мне Сент-Астье очень несимпатичен. А вам?

— Он человек несимпатичный, но весьма разумный, — ответил Бертран.

Госпожа Шуэн с упреком посмотрела на недисциплинированных оркестрантов.

— Вы послушайте! Интересно! — крикнула она им. — Господин де Лотри говорит, что мы все станем большевиками.

Она казалась взволнованной и довольной. Метрдотель распорядился подать четыре вазы с мороженым и сливки в серебряных соусниках.

— Я этого отнюдь не говорю, — возразил Лотри, покраснев. — Я говорю, что если буржуазия будет принимать желаемое за действительно существующее, то она погибнет… И по собственной вине. Я считаю, что сейчас, в апреле тысяча девятьсот тридцать первого года, она гораздо могущественнее, чем Третий Интернационал, но если она будет упорно придерживаться экономики, основанной на частной инициативе, имея перед собою экономику плановую, — соотношение сил может измениться.

Сент-Астье резко отказался от сливок.

— Дорогой мой, — сказал он, — если вы хотите познакомиться с плодами плановой экономики — взгляните на Германию… Ведь люди так же не в состоянии управлять мировой экономикой, как лоцман не в состоянии управлять морскими волнами… Это силы, превышающие наши возможности. Вы согласны, адмирал?

Адмирал, желая изобразить свое бессилие перед волнами, выпустил из рук ложечку для мороженого. Ольман уже несколько минут тщетно пытался вмешаться в спор. Госпожа Шуэн заметила это и, не без опаски, предоставила ему слово.

— Проще всего, — сказал он, повернувшись к Сент-Астье как к противнику, — осуждать всякую попытку управлять экономикой только на том основании, что Германия переживает в этом деле трудности. Германская промышленность занялась производством, не считаясь с потреблением. Я назвал бы это скорее недостаточным планированием, а никак не чрезмерным. Единственная надежда на спасение — это упорядочение европейской экономики.

— Пытаться упорядочить европейскую экономику? — прервал его дипломат Бродский, придав своим словам выражение комического отчаяния. — Дорогой мой господин Ольман… Это самая фантастическая и опаснейшая идея. Надо, наоборот, отказаться от всякого упорядочения и предоставить Европе полную свободу. Через несколько столетий все утрясется само собою подобно тому, как вода в конце концов нивелирует горы.

— Это фатализм, — возразил Ольман. — Старая песня… Но ведь можно же строить плотины и молы… Неужели вы в самом деле не верите, что общий план, выработанный подлинно государственными умами?..

— Величайшее заблуждение? — воскликнул Бродский. — Я уже десять лет по долгу службы бываю на всех конференциях государственных деятелей Европы и ни разу не видел, чтобы принятое решение выполнялось и чтобы была предложена хоть одна поистине созидательная идея.

— А я могу то же сказать о советах министров, — вставил Морис де Тианж.

Ольман, немного смутившись, взглянул на жену.

— Быть может, вы и правы, если имеете в виду общие идеи, — начал он, — однако конференции специалистов, как, например, совещание по зерну…

— Я присутствовал и на экономических совещаниях, — перебил его Бродский. — Могу сказать вам, как они проходят. За огромным, в большинстве случаев овальным, столом с зеленой скатертью восседают двенадцать — двадцать весьма внушительных господ — министров или послов, представляющих великие европейские державы. Эти рыцари Зеленого Стола решительно ни в чем не сведущи. Они бездеятельны, но зато и безвредны. Позади них, на простых стульях, сидят группы человек по пять — десять. Они именуются специалистами. Это люди, хорошо осведомленные в вопросах химии, стали или зерна. Они-то превосходно разбираются во всех вопросах. Но им никогда не удается сговориться друг с другом. Они страдают чванством, свойственным специалистам, то есть худшей его разновидностью, и не будь тут, во имя спасения несчастного человечества, честных невежд Зеленого Стола, — всякая экономическая конференция заканчивалась бы войной. И вот после долгих прений вступают Благие Невежды; они произносят успокоительные, туманные речи, затыкают специалистам рты и в конце концов принимают резолюцию, которая сама по себе ничего не значит, но предоставляет природе действовать, как ей заблагорассудится. Вот, дорогой господин Ольман, к чему сводится экономическое упорядочение Европы!

Госпоже Шуэн хотелось, чтобы обед закончился беседой на менее сухие темы. Она задала Лотри вопрос о семейной жизни в России, об отношении русских к любви. Он стал рассказывать о том, как в Москве целому семейству приходится ютиться в одной комнате.

— Буржуазия не умрет, она уже умерла, — говорил Бертран Денизе. — Она стала пролетарской с тех пор, как начала носить мягкие воротнички и собственноручно чинить свои автомобили, подобно тому как дворянство обуржуазилось, когда облеклось в черный фрак… подобно тому как король перестал быть королем с тех пор, как стал выезжать в Оперу без сопровождения лейб-гвардии. Класс отрекается от самого себя, как только отрекается от стеснительного церемониала и обременительных привилегий.

— Вы совершенно правы! — сказала Дениза. — Одежда создает человека. По утрам, когда я выхожу из дому пешком, в непромокаемом пальто…

— Послушайте же! — властно крикнула баронесса Шуэн. — Господин де Лотри грозится, что разместит в моей столовой двадцать кроватей… Интересно!

Беатриса де Вож, брюнетка с глазами восточного разреза, говорившими о чувственности, заметила, что революция, вероятно, принесет людям счастье, потому что избавит их от всяких ограничений.

— Каждому хочется отделаться от семьи, от определенного социального круга, — сказала она. — Нас сдерживает только малодушие, привычка. Революция каждому возвращает свободу. Вероятно, многие эмигранты тысяча семьсот девяносто первого года были гораздо счастливее нас.

Изабелла Шмит резко, с негодованием прервала ее:

— Полноте! Уверяю вас, что большинство женщин не имеет ни малейшего желания расстаться со своим домом, с семьей…

— Мне кажется, — сказал Лотри, — что в России сейчас наблюдается отрицательное отношение женщин к свободной любви, потому что это ведет к умалению их престижа.

Лакеи почтительно обносили гостей блюдами с засахаренными каштанами и шоколадом. Госпожа Шуэн, внимательно выжидая момент для заключительного аккорда, собрала в одно место свою золотую сумочку, веер из перьев и коробочку со слабительным.

IV

В гостиной группы гостей распались и заново составились — уже на основе более глубоких симпатий. В те дни, полные политических и финансовых треволнений, мужчин влекло друг к другу. Баронессе стоило немалых усилий ввести дам в группы беседующих гостей; она считала, что это необходимо, иначе вечер будет скучным. Дениза подвела Бертрана к Ольману.

— Мне хотелось бы, чтобы вы поговорили с моим мужем. Вы убедитесь, какой он умный, — сказала она ему еще за столом.

Бертран пытливо присматривался к Ольману. Черты лица у Эдмона были тонкие, взгляд — усталый; он казался озабоченным, серьезным, как бы подавленным каким-то бременем, непомерным для его хрупкого тела.

— Дорогой мой, — обратилась к нему Дениза, — вот Бертран Шмит… Вы ведь знаете — он мой друг детства… Я вам рассказывала, как мы вместе ездили в поезде в Руан и домой.

Она взглянула на мужа, как на детском празднике несколько встревоженная мать смотрит на своего застенчивого, робкого ребенка, думая при этом: «Весело ли ему?» Она спросила: «Вы хорошо себя чувствуете, дорогой? Довольны?» Отходя, она улыбнулась им.

— Меня очень заинтересовали мысли, высказанные вами за столом, — начал Бертран. — Я не предполагал, что крупные банкиры могут быть так либеральны и так смелы.

— Не желаете ли сесть, — предложил Ольман. Он вынул из портсигара папиросу и, не зажигая, стал пальцами разминать ее. — Не следует судить о взглядах крупных банкиров по тому, чт о я сказал; в глазах таких людей, как Сент-Астье, я — опасный утопист… Мне кажется, однако, что интеллигенция несправедлива к нашим деловым кругам. У большинства из нас мысль о наживе — далеко не единственная идея, определяющая нашу деятельность. Ведь личные потребности человека как-никак довольно легко удовлетворить. Нет, нами руководит не корысть, а чувство собственного достоинства, забота о престиже наших фирм, политические предубеждения и, что ни говорите, — в той мере, в какой это совместимо с человеческим эгоизмом, — желание быть полезным, содействовать умиротворению и восстановлению мирового равновесия.

Около них кто-то сказал:

— Бриан получит пятьсот голосов. Я видел предварительные подсчеты.

— Не знаю, представляете ли вы себе политическую роль, которую может играть банкир… — продолжал Ольман. — Обратите внимание на франко-итальянское соглашение, которое на днях будет подписано: оно подготовлено соглашением между банками… Конечно, задачи еще остаются огромные. Мы должны помочь Германии; что касается меня, я тщательно изыскиваю к этому пути. Мы можем поддержать Восточную Европу. Почему в Румынии серебро котируется в тридцать — сорок процентов, а во Франции почти ничего не стоит? Дело не в недостатке капиталов и не в отсутствии спроса на них, дело в отсутствии доверия. На нашей обязанности создать это доверие и сгладить существующую сейчас опасную разницу курсов…

— Вы скажете, что писатель — больший консерватор, чем банкир, но разве вы считаете, что доверие можно создать? — возразил Бертран. — Вы говорите о предоставлении займов европейским странам. А какую вы получите гарантию? Мне кажется, что всякая гарантия иностранного государства теряет силу в случае революции или войны.

— Согласен, но есть ли нечто такое, что не теряло бы значения в случае революции или войны? Банковские методы Сент-Астье только подготавливают большевизм, только питают его. Я стараюсь его сдержать. Я считаю капитализм вполне жизнеспособным, нужно только желание спасти его… Знаете ли, господин Шмит…

К ним подошла Дениза в сопровождении Монте. Собеседники встали.

— Простите, друг мой, что я помешала вам, — сказала она, — но господин Монте рассказывает такие интересные вещи, что мне хочется, чтобы и вы послушали… и вы тоже, Бертран.

Она положила свою руку на руку Бертрана, и этот непринужденный жест показался ему очаровательным. «Как она непосредственна», — подумал он. Ольман молча смотрел на ее руку.

— Так поясните же, господин Монте, то, что вы мне говорили… Почему, по-вашему, время уже упущено и нашу цивилизацию спасти нельзя?

— Очень просто, сударыня. Ведь в большинстве европейских стран хаос достиг таких пределов, когда какой-либо контроль становится невозможным… Не во Франции, конечно. Франция — страна удивительно уравновешенная. Достаточно взглянуть на моих дордонских избирателей; это фермеры, живущие исключительно землей; товарообмен с внешним миром сводится у них к шестистам франкам в год; они покупают одни только бакалейные товары и расплачиваются за них несколькими мешками зерна в год. Поэтому ясно, что никакой кризис не может нанести им существенного ущерба. Недавно я побывал в разных местах между Парижем и Марселем. Люди пьют, курят, обсуждают сообщения местной газеты. Нет, в настоящее время Франция не настроена революционно, но ее могут увлечь. Десять государств в Европе стоят накануне краха: Испания, Италия, Германия, даже Англия. Не забывайте, что революцию, как и войну, нельзя предвидеть заранее. Только уже после совершившегося факта историки выясняют ее причины и раскладывают их по полочкам… Случайной драки какого-нибудь шофера такси с полицейским, нескольких капель крови, волнения небольшой толпы, заминки в области финансов вполне достаточно, чтобы вызвать великие потрясения… Это может случиться хоть завтра.

— Все возможно, — согласился Бертран, — однако, как только что говорил господин Ольман, ничего рокового не случается. Революцию можно предвидеть и предотвратить.

— А зачем предотвращать? — возразил Монте. — Единственный способ найти место для нового — это разрушить старое… И как увлекательно было бы строить заново!.. Что ни говорите, для двадцативосьмилетнего депутата, вроде меня, соблазн велик. Я чувствую себя архитектором, которому говорят: «Снесите целый квартал Парижа и стройте в нем, что хотите и как хотите». Чудесно!

— Я очень боюсь образов; они порождают иллюзии, — сказал Бертран. — Построить дом и перестроить цивилизацию — задачи несоизмеримые. Для постройки дома существует определенная техника. А кому под силу воссоздать то, что созидалось веками? Вам, господин Монте, это, во всяком случае, не удастся, ибо вас и не пригласят в архитекторы. К какой партии вы принадлежите? Вы социалист?

— Радикал-социалист.

— Значит, у вас нет и тени надежды. Вы окажетесь в стане жирондистов. А архитектором будет наследник вашего наследника… Да и то…

— Ну и что ж? — возразил Монте. — А вам приятнее было бы стать Сталиным, чем Лениным?

— Этот вопрос надо задавать не мне, — ответил Бертран. — Сама идея революции мне глубоко чужда. Это не значит, конечно, что я считаю наше общество совершенным и верю в его неизменность. Напротив, я хочу, чтобы оно видоизменилось, но хочу, чтобы это совершилось без ненужных страданий. Разрушение того, что было с таким трудом создано людьми: мир, законы — представляется мне абсурдным. И зачем разрушать? Чтобы после двадцати лет страшных бедствий, от которых погибнут все, кого мы любим, прийти к исходной точке? Нет, покорнейше благодарю.

Дениза сняла руку с его руки.

— Я вас не узнаю, Бертран, — сказала она. — Прежде вы были решительнее. Я вполне согласна с господином Монте; мне представляется восхитительным все перестраивать, вдруг оказаться в поколении зачинателей, после того как целых тридцать лет ты считал, что относишься к поколению охранителей руин.

— А что делают революции? — возразил Бертран с некоторым раздражением. Ему было неприятно, что Дениза стала на сторону человека моложе его. — Чего достигли люди восемьдесят девятого года? После сорока лет гонений и войн они установили во Франции конституционную монархию, которая образовалась в Англии еще во времена Великой хартии.

— Однако не станете же вы утверждать, что русские не ввели никаких новшеств?

— Русские? В настоящий момент они открывают Америку. Через десять лет они изобретут капитализм, — сказал Ольман.

— Но вы все же согласны, что нынешний беспорядок не может долго длиться? — спросил Монте. — Вы согласны, что экономическая система, порождающая миллионы безработных, должна либо переродиться, либо уступить место другой системе? Согласны? Отлично. А знаете ли вы таких политических деятелей, которые, будучи честными и умеренными, осуществили бы большие реформы? Мне известно очень мало таких примеров. Дело в том, что великие дела творятся только чудовищами. Наполеон был чудовищем. И капиталисты ничему не научатся до тех пор, пока чудовища не заставят их отречься от власти…

Ольман мягко запротестовал:

— Напрасно вы так думаете, капиталистический мир сильно изменился… Банкир, как, например, я, считает себя своего рода чиновником, как бы доверенным своей страны. Он готов согласиться на контроль со стороны государства. Он согласен на него.

— Это вы, Эдмон, согласны, — сказала Дениза. — Вы — да, но Сент-Астье и прочие отнюдь не согласны. К чему же так говорить, когда вы сами, возвращаясь с заседаний правления, постоянно жалуетесь на то, что ваши коллеги упорно стоят на своем?

Он посмотрел на нее с грустью. Зачем же она отступается от него в самый разгар спора? И с досадой взглянул на часы.

— Дениза, не пора ли домой? — сказал он.

— Что вы, дорогой? Все это так интересно. Мне не хочется.

Изабелла Шмит подошла к ним и тоже обратилась к мужу:

— Бертран, пожалуй…

— Итак, вы обещаете? Вы мне позвоните? — сказала Дениза Бертрану Шмиту.

Баронесса, стоя у двери, разливала апельсиновую и вишневую воду. Шмиты удалились одновременно с четой Сент-Астье.

— Вы с Ольманом знакомы? — спросил Сент-Астье у Бертрана.

— Нет. Я хорошо знал его жену. Но это было пятнадцать лет тому назад… Он умница.

— Ложный ум, — возразил Сент-Астье. — Какой-то сорвиголова. Дела его, кажется, плохи. Два его африканских предприятия не сегодня-завтра лопнут, не говоря уже о том, что, по моим сведениям, у него под ударом большой капитал в Германии.

— Жена его просто сумасбродка! — резко воскликнула госпожа Сент-Астье.

— Не кричите так на лестнице, Сесиль, — остановил ее муж, — могут услышать.

V

— И что же? Вы сдержали клятву? — спросил Бертран.

После встречи на званом обеде он стал почти ежедневно после полудня приходить к Денизе Ольман. Она его принимала, уютно устроившись на диване. В окнах видны были деревья парка Монсо. На низеньком столике, стоявшем около нее, громоздились книги, и Бертран перебирал их, читая названия. Среди них были романы, которые он посоветовал ей прочесть, но она читала также и научные труды. Вероятно, Лотри посоветовал ей обратить внимание на «Economic life in Soviet Russia»,[40]«Экономическую жизнь Советской России» (англ.). а на историю византийского искусства — Бродский. Вкладом Монте, по-видимому, был «Бакалавр» Валлеса,[41] Валлес Жюль (1832–1885) — французский писатель. «Бакалавр» — вторая часть его трилогии «Жак Вентра». а может быть, и книга о внешней политике. Является ли кто-нибудь из них ее любовником? Этого Бертран не знал. За эти две недели она постепенно рассказала ему свое прошлое — ей было приятно, что, восстанавливая минувшее, она как бы освобождается от него; о настоящем она почти не говорила. Среди мужчин у нее было много друзей. Она их свободно принимала, даже выезжала с ними. Заставая их у себя дома вечером, по возвращении из банка, Ольман дружески их приветствовал. Бертран внимательно приглядывался к этой зыбкой почве и не мог понять ее основы.

— Вы сдержали клятву? — повторил он вопрос.

Она покачала головой.

— Зачем спрашивать? Ведь вы знаете, — ответила она.

— Ничего я не знаю… Во всяком случае, ничего определенного… В свете вам приписывают много связей.

— В том числе с вами — последние две недели.

— То-то оно и есть. А так как это неверно в отношении меня — я остерегаюсь верить в другие.

Она приподнялась, опираясь на локоть, и посмотрела на цветы.

— И хорошо делаете, что не верите, — сказала она. — Нет, все те, кого я постоянно вижу, кто заполняет мою жизнь и кого, как вы выразились, мне «приписывают», — всего лишь друзья…

После некоторого колебания она проговорила с усилием:

— Но у меня были любовники… И все же… Послушайте, Бертран, мне очень хотелось бы объяснить вам… Мне хочется, чтобы вы узнали меня лучше… Мне так надо об этом поговорить… А я могу поговорить только с аббатом или с таким человеком, как вы, потому что вы, в силу своей профессии, всегда прислушиваетесь к человеческому сердцу… Но я боюсь, «излагая», все извратить. Вам не кажется, что слова все искажают? Они так неуклюжи, так жестки по сравнению с чувствами! Мою истинную мысль не передашь; она как тот ручеек, в который попала капля бензина, — она мерцает и с каждым мигом видоизменяется… Я говорю: «Я не любила свою мать». Выходит грубо и неточно; я не любила ее, но восторгалась ею и безумно хотела любить… О моем поведении за последние пять лет можно сказать то же самое… Вам оно покажется чудовищным, а мне видны его движущие пружины… Как же сделать, чтобы и вы их увидели?

Она полуприкрыла глаза, как студентка, припоминающая доказательства какой-нибудь теоремы, и протянула Бертрану руку, которую тот взял в свою. Рука у нее была длинная, очень белая и поразительно нежная.

— Вот что я обнаруживаю в себе, когда стараюсь понять самое себя. Женщина, которую вы хорошо знаете, — Соланж Вилье, — как-то сказала мне, что из детских лет она вынесла впечатление униженности и что потом всю жизнь старалась как-нибудь возместить, как-нибудь унять эту боль… Так вот — в отношении меня это еще вернее, чем в отношении Соланж… У меня чувство униженности объяснялось тем, что мысль о недостойном поведении матери не давала мне покоя… Знаете, в прошлом году мне пришлось несколько раз беседовать с очень умным врачом — доктором Биасом; он мне сказал обо мне самой такие вещи, которые меня сначала возмутили, потому что были даже чересчур справедливы, но потом я поняла, насколько он прав. Он считает, что ребенок может расти уравновешенным и счастливым только в том случае, если между родителями нормальные отношения, то есть если отец — сильный человек, который главенствует и которому подчиняются, а мать — нежная, достойная уважения и покорная отцу… Если же, как то было у меня, дочь обманулась в отце, если со стороны матери она чувствует женское соперничество, а потом — ревность, если окружающее общество относится к ее родителям с неодобрением и насмешкой, у нее возникает чувство виновности.

— Почему — виновности?

— Потому, что она критикует самое себя и своих близких с точки зрения «посторонних»… Только не прерывайте меня, Бертран, мне и без того очень трудно… Мне стоит большого напряжения коснуться самой глубины раны… Итак, разочаровавшись в отце, в мужчине, она берет на себя осуществление мужского начала. Она противодействует матери (так было и со мной), она стремится так или иначе возвыситься над ней. Я, например, хоть и не придаю значения деньгам, все же была рада, что после замужества стала гораздо богаче мамы… Девушка начинает учиться, как мужчина, у нее появляется мужская гордость и другие мужские качества: отвага, безупречная честность… Долгое время я считала, что ищу сильного человека, который превосходил бы меня, которого я могла бы любить; но должна сознаться, что всякий раз, когда я встречала такого человека, я избегала его… или вступала с ним в борьбу… На самом деле я искала человека слабого, рядом с которым сама могла бы оказаться сильной… Вот в чем, вероятно, причина, тогда мною самой не осознанная, по которой я вышла замуж за Эдмона. По этой же причине, Бертран, я никогда не полюблю вас. Вы слишком уравновешенны, ваше искусство дает вам такую умственную свободу, что — я убеждена в этом — я вам не нужна… Когда я встретилась с вами у госпожи Шуэн, я почуяла опасность: общие воспоминания детства, ваша профессия, очень интересовавшая меня… И вот я сразу же отрезала все пути… Я могла бы разыграть перед вами роль влюбленной, а я, наоборот, рассказываю вам все, что может только отдалить вас от меня… Я обесцениваю себя в ваших глазах… Я подаю вам ключ, потому что знаю, что вы не примете его… Если бы я почувствовала, что вы протягиваете руку, чтобы завладеть им, я бы его тотчас же спрятала… И я, вероятно, поведу себя в отношении вас неприязненно… Я уничтожу вас в себе… Понимаете?

Он сидел, задумавшись.

— Полагаю, что все это сложнее, — проговорил он. — Тем не менее…

— Подождите минутку, я велю подать чай.

VI

— Тем не менее, — продолжал Бертран, — раз вы не удовлетворились мужем, который принес вам успокоение, который боготворил вас и к которому вы и теперь еще относитесь с таким явным расположением, — значит, вы, сознательно или нет, все же стремились к настоящей любви.

— Да нет, Бертран, к любви физической… Я знаю, что истинной любви не испытаю никогда… Знаю потому, что для женщины истинная любовь значит покоряться, находить счастье в покорности, а я по своему характеру не могу покоряться… Два-три раза я почувствовала, что вот-вот стану рабой, что возле этого человека я таю, расплавляюсь… И я сразу же бежала прочь…

— Зачем же? Кто унизится — будет возвышен…

— То же самое говорил, когда мне было восемь лет, священник, которого я очень любила… А я унижаться не могу. Но какой ужас: я совсем обнажаюсь перед вами. Это вас коробит?

Вовсе нет. Я восторгаюсь трезвостью вашего самосознания, вашей откровенностью. Однако я плохо представляю себе вашу жизнь. Если возлюбленные, о которых вы говорите, не были теми, кого «приписывает» вам свет, то кто же они такие?

— Не все ли равно, Бертран?

Она задумалась, и он не стал нарушать течение ее мыслей.

— Первый, — сказала она наконец, — был молодой человек, с которым я встретилась на юге, как раз у Соланж Вилье. Жалкая история! Я была одна, скучала, до этого я три года провела в мертвящей обстановке. Появился этот человек. Он был красивый, живой, веселый… Он нес с собою все, чего мне недоставало: свободу, молодость, любовь к природе… Он повез меня кататься на яхте… Он поэтично говорил о море… Мне показалось, что я влюблена. Когда я поняла, чего он хочет, я попыталась отойти от него. Тут весь кружок Вилье стал трунить надо мной. Соланж называла меня «паинькой». Я была очень самолюбива, чувствительна к насмешке… Как-то вечером в Каннах Соланж, вопреки моей воле, буквально толкнула меня в машину этого человека… Потом я заболела нервным расстройством… Хотела застрелиться… А человек-то отнюдь этого не стоил. Он оказался ничтожеством; был женат на богатой женщине и заботился только о том, как бы не скомпрометировать себя… Не знаю даже, зачем я вам рассказываю о нем. Я никогда о нем не вспоминаю… Странно…

Смеркалось. От фонаря, горевшего в парке, в темный будуар падали причудливые, пляшущие отсветы. Дениза поправила тюльпаны, стоявшие в вазе на столе.

— А потом? — спросил Бертран после долгого молчания.

— Короткие связи, — ответила она. — Я ни за что не допустила бы скандала в моем доме. Любовник, введенный в семью, напоминал бы мне историю моей матери; это вызвало бы у меня только отвращение. А остальное…

— И от ваших избранников, Дениза, вы отходили… сразу же?

— Да, почти всегда.

— И эти несчастные не пытались бороться?

— Пытались. Тот аббат, о котором я сейчас упомянула, тоже говорил мне: «Дениза, вы как пламя, вы сжигаете все, к чему прикоснетесь». Так и осталось до сих пор. На мне лежит проклятие.

— Вы были верующей в то время, когда мы с вами дружили?

— Не знаю. Я была очень верующей в детстве: потом мне захотелось стать свободной ради протеста против семьи, против окружающих. А теперь уж сама не знаю… Какая странная вещь наш мир, если он ни к чему не ведет… Как можете вы работать с мыслью о смерти?

— А я о смерти никогда не думаю. Мы не будем знать, что умерли, следовательно, смерть — не такая идея, чтобы…

— Слова, дорогой Бертран, слова, слова!.. Мы видим свое постепенное умирание, мы знаем, что умрем… Но мне хотелось бы знать, Бертран, как вы представляете себе смысл жизни. Когда мы бывали вместе прежде, говорили всегда вы. А теперь вы только слушаете. Это несправедливо.

— Позвольте рассказать вам содержание пьесы, которую я собираюсь написать. Она в какой-то мере выражает мое понимание жизни.

— Пожалуйста! Я обожаю всякие истории.

— Это не история, это метафизическая пьеса. В прологе появится человек с марионетками — седобородый великан. Он вынет из ящика кукол и, расправляя их, станет объяснять, к какой роли каждая из них предназначается. Тут будет влюбленный, ревнивец, честолюбец, бедняк, богач, революционер, консерватор, судья, преступник. В первом действии марионеток будут изображать уже живые актеры; они выйдут на сцену и станут разыгрывать пьесу, о которой в прологе говорил петрушечник; сам он теперь будет находиться на другой, верхней, сцене и оттуда будет управлять веревками, которые приводят кукол в действие.

— И на руках и ногах актеров будут веревки?

— Ну конечно, и первое действие они разыграют, жестикулируя угловато и отрывисто, как марионетки. Так же начнется и второе действие. Вдруг один из персонажей резко остановится, и зрители поймут, что он уже не подчиняется веревке. Освободившись, он разъясняет другим действующим лицам, какие безумства они собираются совершить и как этого избежать. Теперь марионетки начинают разыгрывать уже не ту пьесу, которую сочинил петрушечник, а другую, сочиненную ими самими.

— Бунт роботов против их создателя?

— Вот именно. Я и хочу показать, что все мы — роботы Господа Бога.

— Прекрасная идея, Бертран, непременно напишите эту пьесу.

— Я и работаю над ней. Уже написал первый акт. Даже название придумал: «Марионетки поняли пьесу».

— А чем кончится?

— Вот этого я еще не знаю. Думаю, что петрушечник сломает непокорную куклу и восторжествует. Ибо как-никак, а веревки-то существуют.

— И притом туго натянуты. Но вы правы, некоторые из них можно ослабить. Во всяком случае, как я вам только что говорила, сама я долгое время считала себя проклятой, а с тех пор как я решилась смелее заглянуть в самое себя, я начинаю преодолевать неумолимую судьбу.

В эту минуту в комнату вбежала девочка и сразу остановилась, смутившись при виде незнакомого господина.

— Поздоровайся, Мари-Лора. Что тебе?

— Мама, приехала бабушка из Пон-де-Лэра. Она у нас в классной и зовет вас.

Дениза с досадой покачала головой.

— Хорошо. Скажи, что я приду через несколько минут.

Она отбросила меховую накидку, вздохнула и встала с недовольным видом. Бертран улыбнулся:

— Вот и веревочка… Вы по-прежнему «одержимы» матерью. Я поражаюсь этому с самого начала вашего рассказа, и мне кажется, что вы не вполне справедливы… Я помню ее, она была обворожительна… Она допускала ошибки? Да, однако кто из нас…

— Конечно, Бертран. Но я ставлю этой женщине в вину не то, что она была эгоисткой, изменяла отцу, а то, что все это скрывала под личиной добродетели. Вы смеетесь? Право же, я не прощаю нашим предкам именно их лицемерие… Мне хотелось бы показать вам мамины письма. Погодите, я вам прочту всего лишь строчку из последнего письма. Восхитительная строчка! Подождите… Вот: «Утешением мне служит мысль, что в жизни я давала гораздо больше, чем получала сама». Великолепно, не правда ли?

— Марионетка не совсем поняла пьесу, — возразил Бертран. — Ваша матушка ждет вас. Я ухожу.

— Нет, нет, Бертран, еще нет и шести. Я имею право еще на целый час… Я пойду к ней, а вы пока возьмите книгу. Я не долго.

VII

Дениза застала мать в классной комнате за оживленным разговором с воспитательницей. При ее появлении собеседницы умолкли. Мари-Лора стояла у стола, делая вид, будто наклеивает марки, но ее растерянный вид и потупленный взор красноречиво говорили о том, что она слышала нечто такое, что сильно смутило ее. Патрис возился с заводной игрушкой на ковре.

— А вот и мама! — воскликнула госпожа Герен. — Здравствуй, дорогая… Лакей мне сказал, что у тебя гость, какой-то господин. Мне не хотелось тебя отрывать.

— Напрасно вы не вошли, — ответила Дениза. — «Господин» — самый обыкновенный, это Бертран Шмит. Вы с ним знакомы.

— Да что ты? Он у тебя бывает? Как ты с ним снова встретилась? Мы читаем его романы. Жорж находит, что они интересны, но несколько бесцветны.

— Как чувствует себя Жорж?

Госпожа Герен оживилась. Дениза подумала: «Как она его любит! Стоит только произнести его имя, и она молодеет лет на десять… Впрочем, она и в самом деле поразительно моложава».

— Жорж чувствует себя превосходно, благодарю… Он тебе кланяется. Твои сестры считают, что он к тебе неравнодушен… Ты знаешь, что он читал доклад в Медицинской академии? Не знала? А ведь об этом было в парижских газетах… Доклад из ряда вон выходящий, о детской смертности… Ты слышала, что он в Пон-де-Лэре добился снижения смертности среди детей рабочих с девятнадцати до двенадцати процентов? Результат неплохой! Господин де Тианж считает, что ему следовало бы дать орден. Префект уже хлопочет.

— А как Жак? Как Лолотта?

— Ничего. Их Дениза — прелесть… А Жак по-прежнему влюблен в тебя.

Дениза приложила палец к губам, указывая на детей. Госпожа Герен чуть пожала плечами.

— В таком-то возрасте! Что ты! Они не понимают. Я привезла им пирожных от Бельджати; они всегда говорят, что пирожные из Пон-де-Лэра вкуснее парижских. Ведь правда, малыши?

— Правда, — рассеянно и равнодушно пробурчала Мари-Лора.

Госпожа Герен поднялась с места и взяла Денизу за руку.

— Мне надо сказать тебе несколько слов.

— Ну что ж, пойдемте ко мне.

Идя по коридору вслед за матерью, Дениза опять обратила внимание на ее моложавую походку. Платье на ней было светлое, безупречного вкуса. Дениза затворила дверь и приготовилась слушать. Госпожа Герен села в кресло.

— Так вот… Ты знаешь, как я не люблю вмешиваться в то, что меня не касается… Однако сейчас я поговорила с мадемуазель… Не думай только, что она за спиной дурно отзывается о тебе; наоборот, она тебя обожает… Но из ее рассказа мне кое-что стало ясно… Ты слишком много выезжаешь, дорогая, принимаешь слишком много людей, и у тебя уже не хватает времени заниматься детьми… Мадемуазель делает все, что в ее силах, но ведь есть и такие вопросы, решать которые может только мать… У Мари-Лоры нет к лету красивых платьев… У Патриса большие способности к музыке, а он не делает никаких успехов, потому что нет хорошего педагога. Ты не обращаешь на детей должного внимания… Они от этого страдают, уверяю тебя. Ты не отдаешь себе в этом отчета, потому что и ты и твои сестры были страшно избалованы…

Дениза стоя слушала в крайнем изумлении. Она готова была ответить довольно резко. Но Бертран ждал ее; разговору о прошлом не было бы конца.

— Воспитательнице стоит только сказать мне, чего ей недостает, и я приму меры, — ответила она, решив этим ограничиться.

— Тебе придется, конечно, кое-чем поступиться, — продолжала госпожа Герен, — придется отказаться от нескольких выездов с поклонниками, но уверяю тебя, в жертвах, которые приносишь ради детей, никогда не приходится раскаиваться. Неужели ты думаешь, что я не испытываю чувства гордости, когда мне говорят, что ты — одна из королев Парижа?

— Какой вздор, мама, я вообще ничто… Я только стараюсь делать как можно меньше зла. А это задача трудная.

Госпожа Герен заговорила еще внушительнее:

— Да, очень трудная… Разве что с таким мужем, как Жорж, — тогда все становится легко. Он — чудесный, знаешь, и не только в медицине… Например, при нынешнем кризисе он ни разу не ошибся в помещении денег, ничего не потерял… А как дела Эдмона?

— Хорошо, кажется…

Госпожа Герен стала необыкновенно ласкова.

— Какая ты красавица, моя дорогая… Но вид у тебя утомленный. Хорошо бы тебе погостить несколько дней в Пон-де-Лэре, отдохнуть; все так тебе обрадуются. Мне хотелось бы видеть тебя у нашего рояля. Недавно мы с Жоржем говорили: «Никто не играет Шопена так, как Дениза…» Послушай, я хотела у тебя спросить — твои красивые скатерти с вышивкой у тебя в ходу? Мы устраиваем в понедельник званый обед на восемнадцать персон по случаю открытия ясель; будет префект. А ведь прямо-таки нелепо покупать скатерть на один раз.

— Я сейчас пришлю к вам Феликса, мама, и он вам выдаст все, что хотите… А теперь извините, пожалуйста. Бертран ждет меня уже целых полчаса один, в будуаре.

Они поцеловались.

VIII

— Уф! — вздохнула она, вновь располагаясь на диване. — Бертран, будьте добры, подайте мне накидку… Чем вы тут занимались в одиночестве? Рассматривали портрет Эдмона?

Он сел на прежнее место возле нее.

— Да, я думал о том… Дениза, я страшно бестактен…

— Вовсе нет! Я очень рада поговорить об Эдмоне… Окружающим не вполне понятна наша семейная жизнь. Мне было бы очень неприятно, если бы поведение моего мужа показалось вам недостаточно решительным; он человек очень благородный и великодушный… За десять лет совместной жизни я ни разу не заметила, чтобы он поступил мелочно. Дело в том, Бертран, что Эдмон совсем меня не знает, не знает ничего определенного. Как вы сами понимаете, ему раз двадцать приходилось ревновать меня к людям, с которыми я дружна, к вам, например.

— Ко мне?

— До чего забавны мужчины! Каждый воображает, что он — исключение и что его присутствие вполне естественно… А ведь ваше положение ничем не отличается от положения Лотри, Монте… Не раз Эдмону, ревновавшему меня к кому-нибудь из моих друзей, приходилось убеждаться, что он ошибся, что ничего нет… да ничего и не было… Он жадно собирает все, что приносит ему успокоение, и доказывает самому себе мою невиновность с таким же рвением, с каким некоторые мужья ищут доказательств измены. Мне кажется, он утвердился во мнении, что я женщина свободолюбивая, смелая, полная неожиданностей, но неспособная любить. И это уж не так далеко от истины.

— Но прежде чем прийти к такому заключению, он, вероятно, много выстрадал.

— Боюсь, что так… Но он всегда молчал… Впрочем, нет, — иной раз какая-нибудь фраза… Я рассказывала вам, как я была больна… Когда я уже выздоровела, мне однажды показалось, что я опять заболеваю. Ночью мне приснился кошмар, это была какая-то галлюцинация. Эдмон спал в соседней комнате; услышав мой крик, он прибежал… Я ему сказала: «Какой ужас, я опять вижу огонь». Он подошел, обнял меня. «Быть может, я не умею тебя любить, — сказал он, — но я всегда буду рядом, чтобы защитить тебя».

— А чем заполнена его жизнь?

— Думаю, что у него есть женщины; я ревновала, но была не права: эти не в счет… Он занят главным образом делами. Он действительно стал тем, кем мне хотелось его видеть: крупным деятелем. После смерти отца он возглавляет банки Ольмана, кроме того, он директор-распорядитель Колониального банка… Я подсказала ему мысль заняться восстановлением Европы, и он учредил организацию, задача которой — прийти на помощь сельскому хозяйству Центральной Европы. Вы не можете себе представить, как удивлялись все причастные к банку, которые знали его робким, несведущим, всецело подчиненным отцу, когда он вдруг стал организатором, начал распоряжаться. Вы понимаете меня?

— Отлично понимаю. Короче говоря, он ушел в дела, как несчастный в жизни поэт уходит в свою пьесу, как писатель уходит в роман… Мне это очень интересно, потому что я сейчас увлечен идеей, что всякий деятельный человек — прежде всего поэт.

— «Увлечен идеей…» Вы все такой же, Бертран! Такой же, как прежде, в руанском поезде… Бертран, я люблю вас, то есть я хочу сказать, что никогда вас не полюблю… Но вернемся к Эдмону. Когда я убедилась, что в нем таятся способности большого дельца, я была счастлива и изо всех сил старалась помочь ему… Я находилась возле него во всех сражениях, а сражения бывали жестокие… Прежде всего в его собственном банке у него имелся противник — Бёрш, компаньон его отца, человек незаурядный; он совершенно не верил в финансовую будущность Эдмона и вообразил, что после смерти господина Ольмана станет властелином банка… Мы с Эдмоном называли его «тираном»… Мы с ним «справились»… Он из банка ушел… Но он повел против нас ожесточенную кампанию… его поддерживал тот самый Сент-Астье, с которым вы познакомились на днях… но с Бёршем мы не можем не считаться, потому что в его руках большой пакет акций Колониального банка.

Бертран встал и облокотился на камин.

— Как вы сведущи в делах!

— Я упорно изучала их… Я все такая же прилежная ученица, какой была когда-то… Я вместе с Эдмоном готовлюсь к заседаниям Совета. Я стараюсь окружить его людьми, которые могут быть ему полезны… Я говорю это не для того, чтобы придать себе значительность, но чтобы вы знали, что мы с мужем — союзники, связанные тесными, нежными, нерасторжимыми узами… Понимаете?

— Понимаю. Следовательно, вы тоже стремитесь заменить чувства деятельностью.

— Отнюдь.

— Ну как же! Смотрите-ка! У вас книга Пильняка о Волге! По-моему, это вещь незаурядная.

— Мне ее дал Монте.

— А с ним у вас какие отношения?

— Такие же, как с вами… Он меня очень интересует, во-первых, потому, что чем-то напоминает мне друга, который был у меня в молодости, — Менико; это был талантливый юноша, но карьеры почему-то не сделал… во-вторых, потому, что Монте, хоть и держится как якобинец и террорист, в сущности, очень добрый.

Зазвонил телефон.

— Дайте мне, пожалуйста, трубку… Слушаю. Ах, это вы, дорогой? Ну, что на бирже?

Бертран Шмит просматривал книги. Ему попалась фраза: «Человек всего лишь наблюдательный пункт, вокруг которого неистовствует буря».

— А как дела в Убанги? — спрашивала Дениза. — Кто? Бёрш? Ну еще бы…

Бертран раскрыл другую книгу: «Что с вами станется, если вы потеряете самого себя из виду? И к чему послужат все ваши физические и умственные терзания, если они отвлекут вас от самого себя?»

— У него был смущенный вид? — говорила Дениза. — Тем лучше… Так ему и надо! Вы должны быть довольны… А сейчас едете домой? Жду вас, мой друг… Это Эдмон, — пояснила она, вешая трубку.

IX

Май стоял великолепный. Ольманы открыли заколоченный на зиму домик в своем нормандском поместье в пойме реки Ож. Денизе нравилась эта замкнутая со всех сторон долина. Вдали возвышался лесистый холм; он скрывал горизонт, образуя высокую, длинную, плотную линию. На первом плане, слева, раскинулся яблоневый сад, спускавшийся ко дну долины; справа — большой луг, пологий склон которого подчеркивался шеренгой елей. При взгляде с террасы эти две изящные линии сходились почти в самом центре ландшафта; простота, законченность очертаний, глубокая тишина, нарушаемая лишь поскрипыванием повозки и птичьим граем, — все это придавало безыскусственному пейзажу нечто глубоко умиротворяющее.

В первое майское воскресенье Ольманы пригласили в Сент-Арну нескольких друзей: Шмитов, Монте, Лотри, доктора Биаса, аббата Сениваля, две четы из финансового мира. Шмиты и аббат собирались погостить трое суток, остальные хотели возвратиться в Париж в тот же день.

Вечер стоял ясный и теплый. На террасе, залитой лунным светом, гости разбились на несколько групп. Пахло жимолостью и мятой. Бертран Шмит подошел к аббату — он очень любил его.

— Господин аббат, напомните, пожалуйста, прекрасную фразу Шатобриана,[42] Шатобриан Франсуа-Ренэ (1768–1848) — французский писатель-романтик. Аббат цитирует его знаменитое описание лунной ночи в девственном лесу Северной Америки (из повести «Атала»). которую вы так превосходно декламируете: «Луна…»

Аббат в восторге воздел руки и произнес, любовно выговаривая каждое слово:

— «Вскоре она разлила над лесами ту великую тайну грусти, о которой она часто повествует старым буковым рощам и древним побережьям морей…» Значит, вы любите Шатобриана, господин Шмит? И, подобно ему, ищете Сильфиду?

— Я долго искал ее, господин аббат. Теперь я старею; я мог бы, как наш Стендаль, написать на пряжке своих панталон: «Мне скоро сорок».

— Стендаль говорил: «пятьдесят», господин Шмит. Сорок — это еще молодость. Впрочем, старость не приносит успокоения — пример тому тот же Шатобриан, и Анатоль Франс, и Гёте… Дьявол, господин Шмит, — старик; поэтому старейте, но не сознавайте этого.

— Святые тоже старики.

— Нет, нет, вовсе нет… Наоборот, я бы сказал, что молодости куда больше присуща святость.

В долине стояла такая тишина, что слышно было журчанье реки, извилистое русло которой скрывалось за тенистыми склонами. Ослепительно яркая, почти полная луна поднималась ввысь в окружении хоровода звезд.

— Я всегда удивляюсь, — сказал аббат, — как это Гёте, любивший наблюдать светила, не ведал ощущения бесконечности. У него не было ни страха перед смертью, ни понимания греховности… Странно!

— Что же тут странного, господин аббат? Сознаюсь, я придерживаюсь того же образа мыслей. Как бояться того, что для меня непостижимо? Когда речь заходит о метафизике, мне представляется одинаково невозможным и утверждать и отрицать.

— Церковь предпочитает неведающего безбожнику и даже еретику, — ответил аббат. — Неведающий может быть полон благочестия, ему только недостает чувства бесконечного… У вас нет чувства бесконечного, господин Шмит. В этом отношении вы — как женщины; у них этого чувства не бывает.

— За некоторыми исключениями. Наша хозяйка, например…

— Наша хозяйка женщина весьма умная, но ей никогда не удавалось обрести равновесие… Она тоже ищет Сильфа и боится его найти… Жизнь ее не удалась… Почти все жизни не удаются, господин Шмит, и именно поэтому вы, писатели, создаете судьбы воображаемые. Что ж, вы правы… Я тоже порою сочиняю романы; я не пишу их, я их переживаю. Нередко, например, если у меня в течение дня оказывается минут десять свободных, когда я могу помечтать, я становлюсь третьим духовником императрицы Жозефины, в Мальмезоне.[43] Мальмезон — поместье под Парижем, где жила императрица Жозефина после развода с Наполеоном. Работы у меня мало. Только по воскресеньям надо отслужить мессу для слуг… Зато я иногда издали вижу императора… Однажды он обратился ко мне: «Господин аббат, вчера я читал Евангелие». — «Вот как, ваше величество?» Я беру записную книжку, заношу туда его слова. В дни разгрома и ссылки я — преданный священник, я — аббат Бертран… Да, я стал бы аббатом Бертраном,[44] Аббат Бертран. — Аббат Сениваль хочет сказать, что он был бы так же беззаветно предан Наполеону, как генерал Бертран, который последовал за свергнутым императором на о. Эльбу и на о. Св. Елены, а в 1840 году перевез его останки во Францию. духовником на острове Святой Елены… Здесь он стал бы часто беседовать со мной… Я записал бы беседы Наполеона на религиозные темы… Небесный Мемориал…[45] Мемориал — дневник, который вел на о. Св. Елены секретарь Наполеона Лас Каз, записавший беседы с императором и его суждения по самым различным вопросам. Что это был бы за дневник! По возвращении во Францию я, разумеется, терплю гонения со стороны духовенства, сочувствующего Реставрации; меня назначают в маленький деревенский приход и оставляют там до самой смерти… Ну что ж? Судьба моя все-таки прекрасна.

— Какая прелесть, господин аббат! Мне очень приятно, что вы любите Наполеона.

— Еще бы не любить. Но все это, к сожалению, всего лишь вымысел… А в действительности ничто в этом дольнем мире не удается, господин Шмит, ничто…

— Да нет, господин аббат, зачем же! Вспомните своего Шатобриана: «Дни очарования, восторгов, упоения…»

Дениза неслышно подошла к ним, выступив из темноты, и взяла Бертрана за руку.

— Кто это толкует здесь о восторгах и упоении?..

— Господин Шмит и Шатобриан, сударыня. Но оба они — жертвы иллюзии… Дни очарования мимолетны, их насчитываешь всего два-три, ну, десять… Зато пробуждение ужасно… Когда мне надо излечить какого-нибудь юношу от опасных желаний, я говорю ему: «Предположите, что то, чего вы желаете, — осуществилось, потом представьте себе, что за этим последует: „Я завоевал ее… Отлично… Она прекрасна… Прошла неделя… Она чуточку менее прекрасна, чем мне казалось… Прошел месяц… Она мне звонит по телефону, требует от меня писем, отнимает у меня время… Прошло два месяца… Она твердит все одно и то же… Она мне надоела. Она мне пишет… и пишет плохо…“»

— Все это так, господин аббат, но в дни упоения всего этого представить себе невозможно.

— Ах, господин Шмит, все вы, неверующие, похожи на мотыльков, которые пляшут в лучах солнца и не задумываются о том, что к вечеру их уже не станет.

— А как же иначе, господин аббат? Раз я мотылек, значит, и мысли у меня должны быть безмятежные, как у мотылька.

— Завидую вам, — сказала Дениза, — сама я, как и аббат, постоянно думаю о смерти.

— Это потому, сударыня, что вы более христианка, чем это вам кажется, — ответил аббат. — А вы, господин Шмит, вообще не имеете права быть счастливым. Искусству и религии страдания необходимы.

— Вы романтик, господин аббат.

По небу, усеянному золотой россыпью, пронеслась падучая звезда.

— Скорее загадайте желание, — сказал Бертран Денизе.

Она ответила серьезно:

— Я загадала… вернее, повторила то же, что загадала на Новый год.

— А что именно, Дениза?

Она запнулась.

— Вы очень удивитесь… Я хотела бы в этом году умереть… Да, умереть… Я еще хороша собою, я не совершила ничего дурного, непоправимого, мне страшно, что в конце концов я не удержусь…

Она сняла руку с руки Бертрана и вдруг обратилась к аббату:

— Господин аббат, мне хотелось бы поговорить с вами о дочке…

Бертран отошел от них и стал в потемках искать другого собеседника. Изабелла и Монте сидели в креслах около террасы. Он расслышал, что Монте говорит о выборах президента и о том, как он накануне посетил Бриана.

— Он принял нас и был полон добродушия и скептицизма… Мы ему сказали: «Страна хочет видеть вас у власти». «Не будем преувеличивать», — ответил Бриан. Я очень ценю его; такой простой человек!

Бертран пошел вдоль балюстрады и, пройдя несколько шагов, встретился с доктором Биасом, о котором ему часто рассказывала Дениза.

— Это вы, господин Шмит? — спросил Биас. — Вы один?

— Я только что расстался с аббатом.

— Что вам говорил аббат?

— Что говорил? Дайте вспомнить… Говорил, что я не имею права быть счастливым…

— Он прав… прав вполне… Только страдания формируют талант.

— А кто же не страдает, доктор? Вам-то это должно быть известно лучше, чем кому-либо.

— Это верно. Но я скажу так: писатель должен культивировать в себе страдания и не давать покоя своим нервам. Он выявляет лучшие стороны своего дара, только когда доводит себя до такого состояния, что уже не может не кричать от боли… только когда касается самых чувствительных струн… У меня на этот счет особая теория, и я изложу ее вам безжалостно: современные писатели не проникают в глубины народных масс потому, что недостаточно знакомы с нищетой. Страдания бедняка — вот великая трагедия, а в ваших книгах она не находит отражения. Она чувствуется в «Отверженных», порой у Бальзака, у Достоевского…

— Она нашла отражение в образе Жюльена Сореля, доктор, а он — не народный герой…

— Нет, нет, Жюльен Сорель — не настоящий бедняк…

— Доктор! — раздался чей-то голос. — Оказывается, я должен доставить вас в Париж?

Гуляющие стали собираться на освещенной террасе.

X

Комната в сельском духе, с простым убранством, ситцевыми занавесками и кроватями в стиле Директории, была не лишена приятности. Изабелла тщательно затворила за собою дверь.

— Бертран! Поцелуйте меня!

— С радостью… Но что с вами. Изабелла? Вы плачете?

— Нет, нет! Я счастлива, что наедине с вами, счастлива, что люблю только вас, счастлива, что чувствую себя так прочно.

— Никто из нас не прочен.

— Конечно, существует смерть… Я говорю о внутреннем чувстве.

Он ничего не ответил; стоя у окна, он любовался звездной ночью. Изабелле показалось, что он в дурном настроении, и она молча разделась. Он не был в дурном настроении, а был встревожен. Он думал о том, что сказал доктор Биас относительно опасности, которая таится для писателя в счастье. Дениза тоже сказала ему однажды: «Больше всего я желаю вам, Бертран, пережить драму…» На это он ответил: «Я и без того видел слишком много драм… Разве вы не знаете мудрого изречения: „Поэзия — это волнение, о котором вспоминаешь в спокойные дни“. В жизни бывает период трагический — это юность, и период размышлений о трагическом — зрелая пора». В чем же истина?

Изабелла причесывалась на ночь.

— А почему вы так сказали, Изабелла?

— Что сказала?

— Да вот сейчас вы говорили, что рады, что чувствуете себя прочно… Почему у вас возникла эта мысль?

Она подумала.

— Под впечатлением от этого вечера, от контраста между безмятежностью пейзажа, кажущимся благополучием дома и тайными драмами, которые чувствуются в нем… Ваша приятельница Дениза, неуверенная и кокетливая, в окружении всех этих мужчин… Лотри, напускающий на себя трагический вид, когда она прогуливается с Монте… Я долго разговаривала с Монте; он очень симпатичный и умный, но совсем потерял из-за нее голову, а ведь она может причинить ему только зло… Две другие пары — накануне развода… А Биас разгуливает среди этих больных и наблюдает за ними как врач… Вот я и подумала, что для меня жизнь куда проще; что у меня вы, и только вы, как был Филипп, и только Филипп… и что так лучше. Вот и все.

Он стал раздеваться.

— И действительно так — очень хорошо, — сказал он. — Но мне хотелось бы, чтобы вы больше ценили благородство совсем иного порядка, но все же неоспоримое, — благородство поведения такой женщины, как Дениза… Вы говорите: она кокетка. Нет, она не кокетка. Она женщина чувственная, неудовлетворенная, а это совсем другое дело… Но в дружбе она способна на преданность, верность, самоотверженность в такой степени, какой редко достигает женщина… Вот вам пример: недавно я, совсем случайно, узнал, что она знакома с одним из моих старых товарищей — Менико; в молодости он был своего рода гением, но, бог весть почему, его жизнь не удалась. Я раз двадцать пытался заняться им, помочь ему что-либо напечатать. Но это совершенно невозможно, он ничего не доводит до конца. Так вот, Дениза Ольман, никому о том не говоря, навещает этого человека потри раза в неделю, и, конечно, только благодаря ей он не покончил с собою… Уверяю вас, в Денизе есть нечто от святой.

— Может быть. Но есть и кое-что другое.

— Да и в святых было кое-что другое. Они обменивали земные добродетели и самоотречение на вечное блаженство; сделка была неплохая… А в Денизе я ценю то, что она старается быть искренней совершенно бескорыстно… У нее, вероятно, есть недостатки, слабости, но она отнюдь не лицемерка. И это действует на окружающих успокоительно.

Изабелла уже легла.

— А может быть, лицемерие дает превосходные результаты? Я не уверена в противном. А главное, мне кажется, что теперь мы страдаем лицемерием наизнанку. Сколько среди наших друзей я знаю таких, которые в глубине души желают жить безмятежной жизнью и портят ее только ради того, чтобы удовлетворять желания, которых у них вовсе и нет… Наконец, есть дети… Нельзя в одно и то же время гнаться за изменчивым счастьем для себя и помышлять о счастье детей. Несколько молодых женщин говорили со мной вполне откровенно. Все те, у которых были легкомысленные матери, страдали от этого.

— Так бывало прежде, Изабелла, а теперь отношения все больше и больше меняются… Теперь очень часто между матерью и дочерью устанавливаются отношения товарищеские, так что дело доходит до взаимного потворства… Да вот на днях одна англичанка рассказывала, что она рано овдовела, осталась с дочкой на руках и ради нее отказалась от любви. Когда девочке исполнилось шестнадцать лет, она спросила у моей знакомой: «Мама, а я действительно папина дочь?» — «Ну разумеется. Почему такой вопрос?» — «Потому что очень интересно оказаться дочерью кого-то другого».

— Ну, ваша девушка, вероятно, окружена весьма «вольнодумными» друзьями. Сомневаюсь, чтобы дети особенно изменились… Сегодня я, например, наблюдала за здешними. Маленький Патрис страшно ревниво относится к мужчинам, которые вертятся вокруг его матери.

— Вы преувеличиваете…

— Нет, Бертран. Нельзя в одно и то же время и увлекаться, и быть матерью. Я не принимаю всерьез и не могу жалеть женщин, которые воображают, будто можно одновременно наслаждаться и прочным браком, и свободой незамужних… Надо выбирать что-нибудь одно.

Бертран, в пижаме, подошел к окну и стал смотреть на деревья, освещенные бледным лунным светом.

«„Вскоре она разлила над лесами великую тайну грусти“, — подумал он. — Никак не запомню эту фразу».

Он обернулся.

— Я возражал вам не вполне чистосердечно. В глубине души я с вами согласен… Я верю в прочность семейной жизни и думаю, что именно эта прочность порождает истинную свободу, — даже для художника, но при условии, что он знает, чт о такое страдание. В сущности, жизнь и Толстого, и Флобера, и даже Пруста — как и других великих романистов — была отнюдь не романтичной… Чему вы смеетесь?

— Тому, что все вопросы вы сводите к самому себе. Да и я тоже. Все так.

Он тоже рассмеялся, потом погасил лампу. В комнату проник лунный свет. Немного погодя в темноте Бертран спросил:

— А как Ольман, Изабелла? Вы считаете его умным?

— Он очень милый, но фантазер и бука.

Бертран ничего не ответил, и вскоре ему стало сниться, что доктор Биас взгромоздился ему на живот и ни за что не хочет встать. Изабелле не спалось; она думала о том, что счастливые супруги — все равно что люди, спасшиеся при кораблекрушении и после шторма плывущие на плоту.

XI

В течение двух недель если не вся Франция, то, во всяком случае, те пять тысяч человек, которые воображают, будто вершат судьбы мира (только на том основании, что они поздно ложатся спать), разбились на два лагеря, не менее враждебных друг другу, чем во времена дела Дрейфуса. Тианжи стояли на стороне Бриана и увлекали за собою друзей — политических деятелей и писателей. Сент-Астье и их окружение действовали в другом лагере. Дениза Ольман, горячая сторонница Бриана, настойчиво и отважно высказывала в ортодоксальных салонах свою точку зрения. Ее муж вел себя сдержаннее. Он беспокоился за свои дела и опасался любого повода к беспорядку.

— Я отнюдь не против Бриана, но считаю, что ему место не в Елисейском дворце, — говорил он. — Там он будет пленником, окажется бессильным.

Накануне выборов Монте, один из главарей бриандистов, резко возразил ему.

— Если бы вы имели отношение к парламенту, то знали бы, что президент республики вовсе не лишен власти, — сказал он. — Думерг[46] Думерг Гастон (1863–1937) — президент Франции с 1924 по 1931 год. в течение семи лет действительно руководил политикой Франции. Спросите у своих друзей, у тех, кто был министром; они вам расскажут, как в промежутке между сессиями Совета президент распоряжается кабинетом министров, как он по-своему истолковывает тот или иной кризис или результаты выборов. Предположим, что на будущих выборах большинство голосов получит «блок левых». Если президент не сочувствует этому, он может расчленить блок и образовать коалиционный кабинет, если же он одобряет этот блок, у него есть возможность, наоборот, укрепить его позицию, начав переговоры с социалистами. У президента совершенно та же власть и те же функции, что и у английского короля. Это не пустяк.

— Я вполне согласна с Монте, — горячо вмешалась Дениза.

— Возможна и другая точка зрения, — возразил Ольман с мягкой настойчивостью. — Бриан — человек уставший, он должен придерживаться определенного режима. Вы убьете его, если заставите ежедневно присутствовать на открытиях выставок картин.

— Ему совершенно не обязательно открывать выставки картин, — резко возразил Монте. — Прежде президенты совсем не занимались такими делами; у них было больше свободного времени, и престиж их был внушительнее. Тут то же самое, что и с поездками министров. В первые годы Республики приезд министра бывал крупным событием. А теперь министерства стали чем-то вроде футбольных команд, которые каждое воскресенье утром в полном составе отправляются куда-нибудь. Но Конституцией это не предусмотрено.

Ольман вздохнул, потом покачал головой.

— Допустим даже, что в основном вы правы, — сказал он. — В действительности же, учитывая нынешнее состояние общественного мнения, нельзя желать, чтобы Бриан был избран, потому что это расколет Францию надвое. Президент должен быть фигурой, призывающей к умеренности, должен быть сдерживающей силой, рулем, а не поводом для разногласий. Предположим, что вы добьетесь избрания Бриана; каким же будет его возвращение в Париж? Сразу же начнутся демонстрации протеста.

— Тем лучше, — возразил Монте. — Пусть только авеню Елисейских полей позволит себе устроить демонстрацию против Бриана: в следующее же воскресенье мои друзья и я сам приведем туда все окраины и пригороды… Давно пора чуточку встряхнуть страну.

— Я присоединюсь к вам, Монте, — сказала Дениза.

— Буду крайне польщен, сударыня.

— А я — буду весьма встревожен, — заключил Ольман.

Монте спросил, собирается ли она завтра в Версаль. Баронесса Шуэн приглашала ее, но ей не хочется ехать. Завтракать в обществе Сент-Астье и адмирала! Нет, результатов голосования она предпочитает ждать в Париже. Монте пообещал позвонить ей из Версаля после баллотировки, и они сговорились, что вместе отправятся смотреть въезд президента.


Следующий день она провела спокойно; она ходила пешком по Парижу. Цвели каштаны. К пяти часам она вернулась домой. Монте вызвал ее к телефону раньше, чем она предполагала.

— Позор! — сказал он. — Мы потерпели поражение… Да… Четыреста голосов… Да, я остаюсь на второй тур, но кандидатура Бриана уже даже не баллотируется… Меня повезут с собой Тианжи; не хотите ли встретиться часов в восемь на углу авеню Булонского леса и авеню Бюжо?.. Нет, обедать я не поеду… Зайдем в какое-нибудь кафе.

— Хорошо… Я приеду… Впрочем, подождите, Монте… Эдмон еще не вернулся, не знаю, где его сейчас застать… Ну ничего — оставлю ему записку.

— Но вы приедете одна?

— Разумеется.

Монте поджидал ее в назначенном месте. Он непринужденно, по-товарищески, взял ее под руку и повел.

— На вокзале Майо есть вполне приличный ресторанчик… Времени у нас достаточно. Думер[47] Думер Поль (1857–1932) — президент Франции, избранный в 1931 году; был вскоре убит. не может приехать раньше девяти… Мы слегка закусим, и я вам расскажу все, что произошло в ассамблее.

В прилегающие к авеню переулки прибывали войска; слышался конский топот; полицейские с плащами на руках размещались, словно стрелки, вдоль пустых тротуаров.

— Третья Республика держится крепко, — заметил Монте. — Мне говорили, будто начальник полиции сказал: «За порядок я ручаюсь в любом случае… Но если выберут одного, мне нужно две тысячи человек, а если другого — то шесть тысяч, вот и все».

Они взяли такси; шофер обернулся к ним.

— Итак, кто же? — спросил он.

— Думер, — ответил Монте.

— Вот как? А откуда он родом? Если с юга — будет хорошо.

— Старики из сената знают юг лучше нашего, — вздохнул Монте.

За обедом он рассказал, как протекало собрание.

— Атмосфера была зловещая… В кулуарах пахло изменой и затхлостью… Как только объявили результаты первого тура, вокруг Бриана образовалась страшная пустота… От этого сгорбленного старика, который вдруг остался в одиночестве в Зеркальной галерее, веяло чем-то шекспировским… Я подошел к нему; он мне сказал, стараясь казаться веселым: «Что ж вы хотите, они голосовали за своего президента».

— Сент-Астье, вероятно, торжествуют?

— Конечно; она шумела больше всех… Вопила на весь Трианон.

Они направились к авеню Булонского леса пешком; вдоль тротуаров скапливался народ. Монте где-то добыл два стула и помог Денизе взобраться на один из них. Рядом с ней стоял какой-то толстяк в очках; отстраняясь от него, Дениза оперлась на Монте. Он стал молчаливым, его охватило чувство нежности. Он думал о том, каким бы он чувствовал себя сильным, будь возле него такая женщина. Потом вспомнил свою юность, юность несчастного студента, и день, когда он пришел в этот район нарочно для того, чтобы разжечь свою ненависть к богатым, наблюдая, как женщины вроде этой вполголоса отдают распоряжения своим шоферам. Полицейские офицеры высших рангов прохаживались посреди пустой улицы. Издали послышался рокот голосов; показалась небольшая машина, сидевшие в ней двое мужчин с беспокойством смотрели по сторонам. Дениза, которую Монте поддерживал, обхватив за талию, склонилась вперед и увидела вдали приближающихся лошадей, сверканье сабель, синее облако всадников. Экипаж был так тесно обрамлен сопровождающими, что лица президента они не увидели. Вокруг раздавались приветственные возгласы. Толстяк в круглых очках крикнул, размахивая шляпой, что-то невразумительное. Все уже кончилось. Вслед за кортежем устремился поток такси. Монте на мгновенье задержался на стуле, ради удовольствия чувствовать возле себя Денизу. Человек в круглых очках обратился к ним:

— А собственно говоря, кто это проехал? — спросил он.

Дениза рассмеялась. Эта фраза весь вечер веселила их.

Им не хотелось разлучаться. Ночь стояла ясная, теплая.

— Пройдемся вокруг прудов, — предложила Дениза.

Во время прогулки Монте откровеннее, чем когда-либо, говорил о своей ненависти, о своих колебаниях и надеждах. В ней росла большая нежность, искреннее желание поддержать, подбодрить его. Эти смешанные чувства были похожи на любовь. Когда они поздно вечером вернулись в Париж, он решился поцеловать ее. Сначала она не противилась, потом ласково отстранила его.

— Нет, — сказала она, — не надо… Я не принесу вам счастья… наоборот.

Эдмон дожидался ее.

— Вы совсем безрассудны, — сказал он. — Где вы были? Я страшно волновался. Я уже хотел позвонить в полицию. Уже целый час я сижу за дверью, слежу за каждой подъезжающей машиной.

Она без особого труда оправдалась. А истина заключалась в том, что в течение этих нескольких часов она совершенно забыла о нем. Он не мог заснуть и жаловался на межреберную невралгию, которая не давала ему вздохнуть. Дениза ухаживала за ним, но думала при этом, что он жалуется главным образом для того, чтобы она занималась им.

XII

Раз в месяц Дениза Ольман приглашала к себе знакомых на музыкальные вечера. Она не любила приемов и изобрела средство, которое позволяло ей быть вежливой и в то же время избегать несносных разговоров. Эти вечера прославились в Париже как благодаря высокому уровню исполнителей, так и благодаря той непреклонной дисциплине, которую поддерживала на этих вечерах хозяйка дома.

Вечер 29 июня 1931 года был особенно изысканным — не столько в отношении музыкантов (хотя в тот вечер у Денизы была превосходная венская певица), сколько потому, что здесь собрались крупнейшие представители финансовых кругов и светского общества, — люди, весьма далекие от искусства. Причина этого заключалась в том, что большинству из них было известно, что на следующий день банк Ольмана прекратит платежи. Многим было любопытно посмотреть, как стойко встречают супруги надвигающуюся бурю; некоторые из чувства жалости хотели выразить им свое расположение; наконец, были и такие, которые решили оказать им внимание в расчете, что оно будет вознаграждено, когда благосостояние Ольманов возродится.

Разорение Ольмана было вызвано несколькими совершенно различными причинами. Сыграл тут роль и всеобщий кризис, в силу которого все предприятия находились под ударом. Но и сам Ольман допустил неосторожность. Еще в 1926 году, расставаясь с ним, его компаньон Бёрш предсказывал катастрофу:

— Молодой Ольман разорится, это ясно как дважды два четыре, — говорил он. — Во-первых, он принимается одновременно за слишком много дел. Не знаю, что его разбирает, но он ведет дела так, словно соревнуется на скорость. Когда едешь слишком шибко да к тому же неосторожно — не мудрено свихнуться. Во-вторых, у него превратные понятия о деятельности банкира. Он смешивает роль банкира с ролью пионера-новатора; он воображает, будто банк может создавать плантации, заводы. Это вздор! — кричал Бёрш, сильно напирая на слово «вздор». — Банкир существует для того, чтобы поддерживать, развивать предприятие, созданное тем или иным дельцом, специалистом в данной области, а вовсе не для того, чтобы самому быть инициатором. В-третьих, взвалив себе на плечи больше предприятий, чем он в силах финансировать собственными средствами, он вынужден пускать в оборот капиталы своих клиентов, причем он вкладывает эти капиталы в дела совсем новые, еще не окрепшие и сомнительные. А основным принципом старого господина Ольмана, настоящего банкира, всегда было не волновать мелкого капиталиста и вкладывать деньги только в такие предприятия, прибыль от которых абсолютно обеспечена. Предприятие, находящееся в руках двух-трех человек, легко может «дремать» в ожидании лучших времен. Но если в нем заинтересованы широкие круги вкладчиков, то стоит только возникнуть дурным слухам, стоит только не выплатить дивиденда в первый же год — и начинается паника, бурные собрания акционеров, затруднения с кредитом. Чтобы поддержать акции, приходится прибегать к краткосрочным вкладам, а это при малейшем потрясении рынка уж и вовсе гибель. В-четвертых, Ольман со своим сахаром, каучуком, хлопком, металлами из банкира превратился в производителя сырья и, следовательно, не застрахован от любого экономического кризиса. Но это — его дело. Пусть поступает как хочет. А я — с корабля долой!

Выйдя из дела в 1929 году, он стал играть на понижение акций Ольмана. Он, по его выражению, «шаг за шагом» добился снижения акций Колониального банка с 2200 до 215 франков. На этих операциях он нажил огромное состояние.

Диагноз Бёрша был правилен. Как и многие, вступившие в деловой мир в начале 1920-х годов, Эдмон Ольман возомнил себя искусным пловцом потому, что поплыл в момент неожиданного прилива. На первых порах робкий, он постепенно уверовал в успех любого своего проекта. К 1927 году он уже оказался столь же бессильным приостановить развитие своей активности, как в 1812 году Наполеон был не в силах ограничить свои завоевания. Когда начался европейский кризис, он задумал, отчасти в угоду Денизе, прийти на помощь многим странам. Он кредитовал на значительные суммы банки Центральной и Восточной Европы. Крах венского «Кредитанштальта» и повторное падение курса марки нанесли ему окончательный удар. Одно время он надеялся, что «План Гувера», стабилизировав рынки, спасет и его. «Это всего лишь укол камфары», — сказал Бёрш.

Для тех из гостей, которым все это было известно, вечер на улице Альфреда де Виньи представлял зрелище, полное тайного интереса. Ольман был бледен, но держался уверенно и был оживленнее обычного. Дениза, прекрасная и смелая, в гладком черном платье с брильянтовым ожерельем, спокойно рассаживала приглашенных. Близкие друзья — Бертран Шмит, Лотри, Монте — наблюдали за ней с тревогой. Гости, настроенные враждебно, как, например, супруги Сент-Астье, собирались по углам и шепотом злословили.

— Шесть тысяч на вечер накануне краха — это просто неприлично! — вопила госпожа Сент-Астье.

— Сесиль! — одергивал ее муж, показывая знаком, чтобы она говорила потише.

Многие слышали ее. Кое-кто соглашался:

— Им следовало бы отменить вечер…

Другие, наоборот, считали, что устройством вечера Ольманы доказывают свою стойкость. Пять-шесть тысяч франков — ничто при балансе в несколько сотен миллионов, да к тому же — так ли уж неотвратимо разорение? Все наблюдали за Лотри, который в качестве одного из руководящих чиновников министерства финансов, конечно, знает истинное положение дел.

Бертран Шмит долго поджидал, когда можно будет подойти к Денизе, и наконец отвел ее к роялю.

— Это правда? — спросил он.

— Да, если только не свершится чудо, а ведь вы в чудеса не верите.

— Что же с вами станется?

Она жестом приветствовала входящую пару, потом ответила вполголоса:

— Мы отдадим все до последнего франка, драгоценности, мебель; выедем из этого особняка и будем трудиться.

— Вы молодчина. Я всегда так и думал, и все же — вы достойны всяческих похвал.

— Тут нет с моей стороны никакой заслуги, — ответила она, — я вовсе не дорожу всем этим… Я владела этими вещами, но они никогда не владели мною. Не говорите со мной больше, Бертран, за нами наблюдают… Лучше помогите мне рассадить их. Мне с ними не справиться.

И действительно, в этот вечер ей никак не удавалось поддерживать ту дисциплину, которою славился салон Ольманов. Уже усевшиеся и успокоившиеся гости вдруг вскакивали с мест, чтобы послушать новости, которые шепотом передавали вновь прибывающие.

— Вы знаете, что это ее любовник? — говорила молодая женщина, указывая на Денизу и Монте.

В глубине гостиной между Лотри и Сент-Астье шел ожесточенный спор:

— Как-никак, — говорил Сент-Астье, — а глубоко возмутительно, что Гувер поставил Францию перед лицом совершившегося факта и что теперь она вынуждена отказаться от своих прав. Это просто шантаж.

— Дорогой мой, вы искажаете факты, — отвечал Лотри. — Франция была осведомлена… Я сожалею о другом, а именно, что предложение исходит не от нас. Четыре месяца назад Владимир д’Ормессон[48] Владимир д’Ормессон (1888–1973) — французский писатель, дипломат, член Французской Академии. предлагал то самое, на что вы сегодня соглашаетесь. А тогда вы кричали, словно он совершил какое-то преступление. В результате — мы упустили инициативу. Из-за таких, как вы, мы всегда опаздываем с капитуляцией. Мы начинаем торговаться, а в конце концов уступаем, отнюдь не спасая положения и не внушая к себе любви, а будь это сделано своевременно — так по крайней мере было бы восстановлено доверие…

— Чье доверие? — возразил Сент-Астье. — Нельзя дурачить французов и не делать различия между долгом, который, в сущности, не что иное, как расходы, связанные с войной, и репарациями, которые являются возмещением за все то, что у нас разрушили… Никак не могу согласиться…

— Довольно, довольно, Лотри! — воскликнула Дениза, стоя между рядами стульев. — Сядьте, прошу вас, и помогите сесть другим…

В гостиную вошла певица. Все умолкли. Госпожа Ольман объявила:

— «Утро» Рихарда Штрауса.

Музыка на время умерила страсти. Раза два послышался шепоток, и сразу же к говорившим обернулось несколько возмущенных лиц. Сильный, свободно льющийся голос производил впечатление той благородной уверенности, которая внушает слушателям чувство покоя и радости. Раздались громкие аплодисменты. Дениза, привстав, обернулась к слушателям и объявила:

— «Bist du mit mir»,[49]«Будь ты со мной» (нем.). — Баха.

Полилась неторопливая, спокойная, трогательная мелодия. Теперь уже никто не шептался. Ольман жадно слушал, подперев рукою усталое лицо.

Bist du mit mir, geh’ ich mit Freuden

Zum Sterben und zu meiner Ruh’… [50]

Будь ты со мной — я с радостью пойду

Навстречу смерти и покою… (нем.)

«Да, — думал он, смотря на тонкий профиль жены. — Я без страха встречу и разорение и смерть, если ты будешь со мною…»

Дениза тоже мысленно относила слова этой песни к себе и Эдмону. Она отлично понимала, что он должен чувствовать в эти минуты.

«Как несчастье возвышает человека! — думала она. — Я давно уже не была так довольна собою, как теперь».

Ach, wie vergnügt wär’ so mein Ende,

Es drückten deine schönen Hände

Mir die getreuen Augen zu! [51]

Ах, как радостна была бы для меня кончина,

Если бы ты закрыла мне глаза

Своими прекрасными руками (нем.).

«Будь ты со мной, я с радостью пойду навстречу смерти и покою». Песня подходила к концу. Дениза повернулась, чтобы взглянуть на Эдмона. Лицо его выражало отчаяние. Она улыбнулась ему. Бертран Шмит, наблюдавший за ними, заметил ее улыбку. «В этой чете она — сильнейшая», — подумал он.

Пока исполнялся следующий романс — то был «Король-пастух» Моцарта, — он размышлял о том, как странно в ней сочетаются женское очарование и мужская сила.

После концерта гости направились в столовую. Госпожа Сент-Астье рьяно, с каким-то мстительным негодованием пересчитывала пирожные, словно это были миллионы, похищенные у пайщиков Колониального банка.

XIII

Людская злоба — а ей нет границ — в значительной степени состоит из зависти и опасенья. Несчастье обезоруживает ее; поэтому люди, страдающие оттого, что никто их не любит, находят в катастрофах, как узколичного, так и общественного характера, горькую радость: такие катастрофы, принижая их, даруют им своего рода отпущение грехов. Когда тридцатого июня в Париже разнеслась весть о том, что Ольманы разорены, что Ольман созвал кредиторов, передал в их распоряжение все, чем он располагал, вплоть до драгоценностей и небольшого личного капитала жены, что Дениза обратилась к друзьям с просьбой подыскать ей какую-нибудь должность, чтобы она могла зарабатывать на жизнь, — это вызвано мощную волну сочувствия, и даже те, кто — как Сент-Астье — содействовали их разорению, стали изыскивать возможности спасти их.

За последнее столетие промышленные и финансовые круги пережили немало периодически возникавших кризисов, но кризис, начавшийся в 1929 году, оказался небывало глубоким и во многих отношениях отличался от предыдущих. Отличие это заключалось прежде всего в том, что он носил политический характер и что правительство (даже когда в состав его входили далеко не социалистические деятели) постоянно вмешивалось в события с целью поднять или поддержать деятельность частных капиталистических предприятий. В связи с крахом Колониального банка и банка Ольмана некоторые члены парламента проявили особую настойчивость. Аргументы, которые они приводили, были весьма убедительны. Нельзя допустить разорения многих промышленников восточных районов, которые были связаны с банком Ольмана и теперь тоже потерпят крах. Нельзя допустить и того, чтобы колониальные вкладчики, среди коих много туземцев, усомнились в кредитоспособности Франции. Министерство финансов одобрительно относилось к задуманной коллективной помощи крупных банков и дало указание Французскому банку принять участие в соответствующих мероприятиях.

Монте с первого же дня занялся этим вопросом со свойственной ему неукротимой энергией и привлек к хлопотам нескольких депутатов своей группы, хотя на первых порах они и были настроены враждебно. Кое-кто порицал его за эту активность: его дружба с госпожой Ольман была общеизвестна. «Салоны и женщины погубили не одного молодого радикала, которые, как и вы, приехали в Париж безупречными», — строго сказал ему старик Ферра, депутат от департамента Эн, к которому Монте был преисполнен уважения. Такие упреки огорчали его.

После переговоров в министерстве он сразу поехал к Денизе. Он застал ее совсем спокойной и подробно рассказал все, что узнал.

— Дело идет туго… Министерство здесь ни при чем, и сам министр, и его сотрудники настроены благожелательно, а вот банки артачатся… Утром Лотри созвал представителей крупнейших фирм. Он говорит, что никогда еще в таком вопросе не встречал столь упорного сопротивления.

— Но почему же? Ведь сам Эдмон такой благожелательный человек.

— В том-то и дело… Я старался выпытать что-нибудь у Лотри и из его слов почувствовал, что все враждебно настроенные люди находятся под влиянием одного и того же человека.

— Бёрша?

— Вот именно… Бёрш, как вам известно, весьма могуществен; во время снижения курсов он очень умело маневрировал; теперь в его распоряжении не только огромное состояние, но несколько финансовых газет. Если он будет продолжать игру на понижение так же последовательно и решительно, как до сих пор играл на понижение акций Ольмана, — то любая попытка спасти банк потерпит неудачу… Именно этот аргумент и приводят финансисты в ответ на призывы Лотри: «Жертва окажется бесполезной; мы бросим в бездну двести — триста миллионов, а через три месяца положение банка опять будет таким же, как сейчас. Вот если бы господин Бёрш стал на нашу сторону — тогда другое дело; если же он считает делом чести погубить предприятие, то он достаточно силен, чтобы добиться своего, и в таком случае все наши усилия напрасны».

— Ну и как же?

— После их отъезда Лотри позвонил Бёршу и просил его заехать для переговоров. Бёрш велел ответить, что он болен, но Лотри знает, что это неправда. Следовательно, тут явное нежелание. Я приехал предложить вам следующее: хотите, я сам съезжу к Бёршу… Не знаю только, достаточно ли я влиятельная фигура в его глазах… Впрочем, со слов кое-кого из наших общих знакомых я знаю, что мои последние выступления в парламенте его заинтересовали.

Дениза долго размышляла.

— Как бы то ни было, Монте, вы — молодчина! Однако мне пришла в голову другая идея… Не поехать ли к Бёршу мне самой?

— Это рискованно. Кроме того, ваш муж не согласится.

— Если я поеду, то без его ведома. Преимущество тут, мне кажется, в следующем: мое обращение, обращение женщины, предпринятое по собственной инициативе, не будет носить официального характера и, если окажется неудачным, от него можно отречься. А если поедете вы, член парламента, то вы рискуете скомпрометировать себя в глазах человека, который со временем может быть вам полезен. Уж лучше предоставьте мне попытать счастье.

Он минуту подумал.

— Хорошо. Но действуйте быстро, до представления баланса осталось всего два дня. Позже все будет гораздо сложнее.

— Я поеду сегодня же.

Монте закурил папиросу и притих. В окно доносились крики детей, игравших в парке. Монте встал. Дениза заметила, что он очень взволнован и старается скрыть это.

— Как только повидаетесь с Бёршем, позвоните мне, — холодно сказал он.

— Разумеется. Благодарю вас, Монте.

Днем она поехала к Ольману в Колониальный банк. Высокие бронзовые ворога с украшениями в виде стилизованных пальмовых ветвей были заперты. Приходилось идти через привратницкую. Она застала мужа за необыкновенно дружественной беседой с Сент-Астье.

— Дениза, — обратился он к ней, — мне хотелось бы, чтобы и вы тоже сказали Сент-Астье, как мы тронуты его отношением.

— Дорогой мой, мы ведь все солидарны, — возразил Сент-Астье.

Пока мужчины разговаривали, Дениза листала справочник. «Б… Ба… Бе… Бёрш (Альфред); кавалер таких-то орденов… авеню Гоша, 44 (VIII округ), телефон Карно — 13–95».

«Оказывается, это совсем рядом, — подумала она, — пойду сейчас же, а если не застану дома, попрошу назначить мне время и место…»

— Не буду вам мешать, Эдмон, — произнесла она вслух. — Мне надо еще кое-куда заехать, буду вас ждать дома… До свиданья, сударь… Кланяйтесь госпоже Сент-Астье.

Накрапывал дождь. Она подняла воротник непромокаемого пальто и отправилась пешком, заложив руки в карманы. В тот день ей вздумалось одеться по-студенчески, и она, сама не зная почему, чувствовала себя независимой и сильной. Невидимое солнце опоясывало темные тучи огненной каймой. Что она скажет Бёршу, если застанет его дома? Она не видела его уже лет пять-шесть; ей представились его мохнатые сросшиеся брови, громкий голос. Она шла мимо больницы Божон. Какой-то человек с трясущимися руками читал вывеску: Консультация по нервным болезням. Что она скажет? Ей вспомнились экзамены: надо было ждать вопросов и не терять хладнокровия. Бёрш будет, конечно, очень суров. Она заранее готовилась быть стойкой. Лечебница для собак. У подъезда остановилась толстая дама с болоночкой на руках; в ушах у нее виднелись серьги с огромными жемчужинами; она была взволнована, словно мать, ребенку которой только что сделали операцию. Как проста жизнь. Посторонним крах банка, вероятно, кажется событием трагическим. А что это в действительности? Какие-то хлопоты, какая-то прогулка пешком. «Кланяйтесь госпоже Сент-Астье…» Магазин игрушек напомнил ей о том, что скоро именины Мари-Лоры. Что ей подарить? Она остановилась у витрины и стала разглядывать кукольную мебель, чайный сервизик, сумочку. Долго ли она еще будет в состоянии покупать своим детям игрушки? Она вышла на авеню Гоша; гроза прошла, и швейцары выходили на сырые тротуары, словно улитки на аллеи парка. Бёрш жил в большом доме в стиле 1880-х годов; арку над подъездом поддерживали коринфские колонны. На лестнице, отделанной мрамором шоколадного цвета, был расстелен сине-желтый ковер с крупными разводами, превосходно гармонировавший со старомодными витражами. Она из аскетизма не воспользовалась лифтом и позвонила у двери, еще не отдышавшись. Слуга, отворивший ей, был, видимо, в нерешительности. Он не знает, дома ли мосье; он спросит. Дениза дала ему свою визитную карточку.

XIV

Распахнулась кожаная портьера. Дениза увидела сросшиеся брови Бёрша. Он встретил ее весьма любезно, однако не скрыл удивления. Она вдруг почувствовала себя легко и стала объяснять причину своего визита:

— Я по несколько необычному поводу… Я это и сама понимаю… И каков бы ни был результат, прошу вас сохранить это в тайне, потому что муж не знает, что я здесь… Вот что хотела я вам сказать… Все, с кем мы встречаемся в последние дни, — и финансисты, и политические деятели, — видимо, считают, что ради общего блага надо поддержать предприятия моего мужа… В то же время все утверждают, что без вашего участия или, по крайней мере, без вашего нейтрального отношения восстановление (кажется, они так это называют) невозможно. И я подумала, что проще всего, поскольку я с вами знакома, узнать о ваших намерениях у вас лично…

Бёрш принял печальный, строгий и глубокомысленный вид, какой принимают богачи, когда у них просят денег.

— Мадам… благодарю вас за откровенность, — ответил он. — Она мне по душе. Я буду так же откровенен. Все финансисты, с которыми вы виделись, считают, что предприятия господина Ольмана надо поддержать? А я придерживаюсь иного мнения.

— Однако… — начала она.

Его широкая рука с короткими пальцами оперлась на стол.

— Позвольте, мадам. Вы очень умны, я знаю, но у меня есть некоторый опыт, и я могу кое-что вам разъяснить в этом вопросе… Почему возник кризис? Потому, что слишком много и без достаточных оснований кредитовали, поддерживали искусственный уровень цен и тем самым поощряли выпуск продукции, значительно превышающий спрос. Что может приостановить развитие кризиса? Ликвидация избыточных производителей, — тех, которые наименее способны к борьбе. Все предыдущие кризисы изживались именно таким путем. Наступает момент, когда, как выражаются, рынок оказывается «оздоровленным» и когда крепкие организмы, устоявшие против эпидемии, вновь получают возможность нормально дышать… Хорошо. Что же предлагают ваши друзья? Что вообще делают последние два года? Спасают то, что нежизнеспособно. Это напоминает такого лесничего, который ни за что не соглашается спилить хотя бы одно дерево… Теперь стоит только какому-нибудь субъекту натворить всякого вздора, отправляются к председателю Совета министров и говорят: «Не может ли правительство оказать помощь?..» А что получается в результате? Получается, что кризис продолжает развиваться… Как это отразится на будущем? Вот как: люди совершенно утратят способность самостоятельно управлять своими делами и правильно размещать капиталы… Да и зачем им заботиться? Никто никакой ответственности уже не несет. Тут можно провести сравнение с человеком, у которого болит печень; представьте себе, что врач даст такому больному лекарство, благодаря которому он перестанет чувствовать припадки… Что из этого получится? Больной будет наедаться всякой дряни, а в один прекрасный день — крышка! Так вот, мадам, я — пассажир корабля, именуемого «Капитализм», и у меня нет ни малейшего желания видеть, как этот корабль потонет.

Дениза, по обыкновению, слушала, как внимательная ученица.

«Неисправима! — думала она. — Как только мне начинают излагать какую-нибудь теорию — я перестаю рассуждать…»

— Отлично понимаю, — сказала она, — но дела моего мужа…

Тяжелая рука вновь опустилась на стол.

— Ваш муж, мадам… простите меня за резкость… Я его хорошо знаю. Это порядочный человек, труженик, но человек, не умеющий ответить: «Нет». Это человек, не умеющий, взглянув на счет дебитора, сказать: «Больше ни гроша!» Он не обладает ясным умом, это ум, осложняющий самое простое дело множеством грандиозных и невыполнимых затей… Это фантазер; он усеял Африку плантациями без единого деревца, гостиницами без постояльцев, рафинадными заводами без сахара, копями, непригодными для эксплуатации, которыми он увлекается только потому, что они туземные… А ведь залежей, которые могут прокормить рабочую силу, состоящую из рабов, недостаточно для питания большого современного предприятия… Я ничего не имею против вашего мужа, мадам, но он — поэт, а не делец… Кроме того, мадам, позвольте вам сказать, поскольку он ваш муж… и это для него большое счастье, ибо вы очаровательны, но в то же время и большое несчастье, потому что у вас тоже имеются идеи, политические и иные… Вы не раз оказывали ему весьма плохие услуги… Кредитование Германии, займы Восточной Европе… Я помню, с чего это началось, я тогда еще работал в банке… Эти идеи исходили от вас.

— Да, конечно… Но разве я была так уж не права, господин Бёрш? Разве не следовало что-то предпринимать? Какая нам будет польза от того, что удастся сохранить во Франции относительно спокойный островок, если нас захлестнет, затопит всеобщий шторм? Если все вокруг погибнет, неужели вы думаете, что мы уцелеем?

— Мадам, — возразил Бёрш, — я избегаю обсуждать такого рода вопросы с женщинами… Однако, если хотите знать мое мнение, то — нет, не надо было ничего предпринимать, во всяком случае, в сфере экономической, потому что здесь все грандиозные планы терпят крах. Ничем нельзя подменить общественное мнение и труд людей. Америка и Англия оказали сквернейшую услугу Германии, внушив ей иллюзию кредита… Восстановление Германии? Да, это дело чрезвычайно важное. Да, я сочувствую ему. Но это дело самих немцев — и никого более. Вне этого — нет спасения.

Он посмотрел на часы.

— Напрасно я заговорила об этой стороне деятельности Эдмона, — сказала она. — Она вас не может интересовать. Вопрос, который я хотела задать вам, идя сюда, проще… Согласитесь ли вы занять нейтральную позицию, если министерство сделает попытку «восстановить» банк Ольмана?

Бёрш смягчился; он рад был, что высказал свою принципиальную точку зрения женщине, которая некогда была его противницей.

— Вы сами понимаете, что мне отнюдь не доставляет удовольствия быть свидетелем того, как терпит крах старинная фирма, носившая одно время мое имя, — ответил он. — Кроме того, в одном пункте вы вполне правы: если ликвидацию произвести миролюбиво, это будет для всех гораздо выгоднее. Я ознакомился с балансом; капиталы вложены также и во многие промышленные предприятия, а такое предприятие — завод, оборудование — всегда представляет какую-то ценность, какой-то «х» . Если предприятие приостановить — оно сразу превращается в лом, и тогда при ликвидации можно получить лишь десять или пять процентов.

Она почувствовала, что надо молчать и ждать. Он снова положил руку на стол и взглянул на часы.

— Вот что, — сказал он в заключение, — передайте Лотри, что завтра утром я заеду к нему… Может быть, удастся сговориться.

Выйдя от Бёрша, Дениза прошлась по парку Монсо. На скамейках сидели старики с газетами в руках. Дети играли в лошадки. Самые маленькие строили из песка крепости. Ей вспомнился сад Сольферино в Руане, по которому она проходила, возвращаясь из лицея на улицу Дамьет. Жизнь идет своим чередом. Она посмотрела на часы. До обеда еще два часа. Она подозвала такси и поехала к Менико, своему любовнику.

XV

Банк Ольмана был спасен. Все уцелевшие банки волей-неволей выделили требуемые миллионы. Министерство финансов опубликовало сообщение, в котором приветствовало это «единодушное проявление солидарности». Личное состояние Эдмона Ольмана почти целиком пропало, но так как его поведение в дни кризиса было безупречным, кредиторы сами предложили ему остаться во главе нескольких предприятий; поэтому образ жизни семьи Ольманов, и прежде довольно скромный, почти не изменился.

Июль стоял дождливый, прохладный, и Париж был окутан печалью и мглой. Безработица росла. Вслед за германской маркой у финансистов стал вызывать тревогу фунт стерлингов. Сильнейшие грозы покрывали аллеи Булонского леса жесткими белыми градинами. Дениза Ольман попросила Бертрана Шмита сходить с нею в кино. Они отправились на американский фильм. Грузовики с пивом мчались ночью по какой-то нью-йоркской улице, под эстакадой надземной железной дороги. Раскрывались огромные ворота тюрем. Револьверные выстрелы — легкие, сухие — почти совпадали с ритмом джаза. Шумела ярмарка, волны разбивались о скалы, грохотали самолеты. Бандиты в смокингах, высунувшись из роскошных автомобилей, обстреливали девушек пулеметной очередью. В антракте Дениза и Бертран разговорились.

— Если бы вы только знали, до чего я устала, — говорила Дениза. — В дни волнений мне на минуту показалось, что моя жизнь наконец-то приобретет какое-то величие. Правда, уверяю вас, мне было удивительно радостно бороться рядом с мужем. Я почти что желала полного разорения, которое заставило бы меня и детей зажить обыкновенной, суровой жизнью… А потом ничего не случилось. Никогда ничего не случается. Как говорит противный Бёрш: «Теперь всех спасают». Даже крушение и то становится чем-то посредственным, умеренным. Меня по-прежнему приглашают на обеды. Бёрш присылает мне цветы. Эдмон смиренно соглашается находиться «под наблюдением». Он рад тому, что разорение сблизило нас, как некогда сблизила болезнь… А мне хочется куда-то бежать, действовать, жить. Увезите меня куда-нибудь, Бертран!

— Я бы с удовольствием, — ответил он. — Да ведь это продлилось бы лишь недели две.

— Почему?

— Потому, что вы меня не любите; потому, что я люблю Изабеллу; потому, что…

— Вот видите — и вы, как все, рассчитываете, прикидываете… А впрочем, вы правы.

У них за спиной мужчина и женщина вполголоса толковали о ревности.

— Думаешь, что тебя обманывают, — говорила женщина, — а оказывается, что нет; тогда проникаешься доверием, а вот это-то доверие и обманчиво.

Бертран обернулся. Женщина была красивая.

— Суть дела в том, что я ничем никогда не удовлетворюсь, — продолжала Дениза. — Я инструмент, поврежденный еще с детских лет. Освобожусь ли я когда-нибудь от состояния внутренней неустойчивости? Обрету ли когда-нибудь равновесие? У меня такое ощущение, будто я пружина, которая получила толчок, заколебалась и уже не может остановиться.

На экране мелькали рекламные фильмы. Бутылки с вином разговаривали. Волшебные жидкости мыли автомашины. Пилюли очищали гигантские кишечники.

— Чем было вызвано первое потрясение? — продолжала Дениза. — Забыла. А первое, которое запомнилось, произошло так. Мы, все три девочки, жили с мамой в Безевале… Как-то ночью я услышала, что она поет. Я подошла к окну. Около нее я разглядела незнакомого человека, того, за кем она теперь замужем… С того вечера я перестала быть счастливым ребенком.

Сосед Бертрана говорил:

— Безработные? Ах, старина, их сколько угодно и во Франции, как повсюду. Только у нас их называют рантье. Так изящнее.

— А последнее мое большое разочарование, — продолжала Дениза, — это финансовый крах Эдмона. Я верила в Эдмона. Он казался мне смелым, великодушным… Он таким и был, но под моим влиянием он стал играть роль, для которой не был создан. Да, во всей этой истории я страшно виновата!

— Дорогая Дениза, вы не вполне последовательны, — возразил Бертран. — Вы за него вышли потому, что он был существом слабым и мог стать орудием в ваших руках. Не упрекайте же его за сделанный вами выбор.

— Да, вы правы. Я и говорю: расшатанность, неуравновешенность. Это неизлечимо… Я повредила людям, которых люблю, потому что у меня мучительная жажда деятельности, и я стараюсь ее утолить, заставляя этих людей действовать… Помните, Бертран, какое желание я высказала как-то вечером, на террасе Сент-Арну, при вас и аббате? Я была права… Тогда мне и следовало бы умереть.

— Вовсе нет, все гораздо проще, чем вы думаете, — ответил Бертран. — Вы ищете любви, вы ее не знаете, вы принимаете за нее множество других явлений и гонитесь за ними, а как только достигнете одно из них, вы убеждаетесь, что ошиблись. Вот вся ваша история.

— Вы так думаете?

Зал опять погрузился в темноту. Рычал лев, просунув голову в обруч. В Пиренеях по дороге неслись лошади. Послышался удар биты по мячу — где-то в Аргентине играли в поло. Самолеты обволокли американский флот белым непроницаемым туманом. Разглагольствовал какой-то министр. Пропела птичка. Вертелся глобус.

XVI

Обычно Ольманы переезжали в Сент-Арну в июне. В 1931 году они отправили туда детей, а сами из-за финансовых затруднений и плохой погоды задержались в Париже. Они уехали только в конце июля, да и то с большим трудом. Всех их друзей, как и их самих, видимо, удерживала в Париже какая-то непреодолимая сила. Казалось, что в дни великого потрясения всей цивилизации люди, сознавая грозящую человечеству опасность, нуждаются друг в друге. Шмиты остались в городе, Тианжи — тоже. Дениза каждый вечер говорила с детьми по телефону. Мари-Лора жаловалась:

— Мамочка, что же вы совсем не приезжаете… Обещайте, что приедете на мои именины, второго августа.

— Второе число — воскресенье, — сказала Дениза мужу. — Надо непременно съездить. Мне не хочется огорчать детей. Поедемте в Сент-Арну в субботу, а если вы к тому времени еще не успеете закончить все дела, можете возвратиться в Париж в понедельник.

Когда они приехали, оказалось, что маленький Оливье немного простудился и лежит; зато Мари-Лора и Патрис встретили их с восторгом. Дети веселились, чувствовали себя непринужденно. Патрис был занят главным образом собачкой Микет, которую ему недавно подарил садовник.

— Мама, Микет хворала, но сама виновата. Знаете, чего она сделала? Она ест всякие гадости, внутренности животных…

— Не говори: « Чего она сделала». Надо говорить: « Что сделала».

— Знаете, папа, она по ночам охотится, она зубами убивает зайцев… Садовник сам видел. Он устроил всем нам по садику…

— Да, но мы в садиках еще совсем не работали, и они заросли сорной травой… — вставила Мари-Лора. — Мамочка, вы не забыли про пирог ко дню моего рождения и про девять свечек?

Дениза не забыла. Она привезла и подарок. Ей хотелось, чтобы этот торжественный день, даже в год тяжелых испытаний, остался в памяти дочери радостным событием. Погода стояла прекрасная. Коричневые и белые коровы, пасшиеся на залитых солнцем лугах, искали прохлады на опушках леса. Дениза с удовольствием села на террасе, но детская болтовня быстро ее утомила. Она завидовала женщинам, которые, как Элен де Тианж, могут часами играть в прятки, в бирюльки и находить в этом удовольствие. Воспитательницы говорили о Денизе: «Она не любит своих детей». Это было неверно; она все сделала бы для них, но в их присутствии она чувствовала себя чужой, ей не хватало терпения.

— Знаешь, Мари-Лора, — сказала она, — сегодня вечером к нам приедут господин Шмит и господин де Лотри. Завтра они будут на твоем праздничном обеде. Ты заказала то, что тебе хочется?

У них установился такой обычай, что каждому ребенку в день его именин предоставлялось право заказать обед по своему вкусу.

Из отворенного окна донесся бесстрастный голос:

— На нью-йоркской бирже… начало вялое… Индекс акций…

— Это папа включил радио, — пояснил Патрис.

— Эдмон! — крикнула Дениза. — Не надо! Дайте себе хоть здесь отдохнуть!.. Достаньте, пожалуйста, мою книгу.

Он выключил приемник, принес ей книгу, взял газету и уселся против нее. В Сент-Арну, наедине с Денизой, в окружении детей, он чувствовал себя счастливым. Она стала было читать:

«Поступки некоторых людей отзываются на многих тысячах человек подобно тому, как пертурбации и изменения среды оказывают влияние на всех живущих…»

Патрис подозвал свою собачку:

— Микет! Микет! Не смей это трогать! Вот противная! Микет, сюда!

«Всякому существу непременно нужно мучить другое», — подумала Дениза.

«Как явления, таящиеся в природе, способствуют образованию града, тайфуна, радуги, эпидемии, так явления интеллектуального порядка воздействуют на миллионы людей, подавляющее большинство которых принимает их точно так же, как принимает прихоти неба, моря, земной коры. Ум и воля…»

В гостиной раздался звонок.

— Телефон! — молвила она с досадой. — Париж не хочет оставить нас в покое… Подойдите, Эдмон.

Он вошел в дом и тотчас же вернулся.

— Это вас, — сказал он холодно. — Мужской голос.

— Вероятно, Лотри или Шмит не могут приехать.

Она встала, подошла к аппарату. Мари-Лора лежала на ковре в углу гост иной и рассматривала картинки в старом иллюстрированном журнале. Дениза взяла трубку. Звонил Монте. Она удивилась. Парламент был распущен на каникулы.

— Слушаю! Да, понимаю, — говорила она. — Я думала, вы в Перигоре.

— Нет, я в Париже, на сутки. Мне непременно надо повидать вас. У меня неприятности… Провести с вами вечер будет для меня большим утешением.

— Очень сожалею, но это совершенно невозможно, — отвечала она. — Дети страшно огорчатся.

Она взглянула на Мари-Лору; та молчала, погрузившись в журнал, и даже не подняла голову.

— Послушайте, Монте, — продолжала Дениза, — чего же проще… Приезжайте вы сюда. У нас будут только свои — Лотри, Шмиты.

— Нет, нет, — возразил он, — это совсем не то. Я не в состоянии участвовать в общем разговоре. Я хочу видеть только вас. Умоляю — приезжайте, хотя бы на один вечер…

— Не могу.

— Я думал, вы великодушнее. Дети будут при вас все лето.

Она уже колебалась.

— Но вы сами виноваты, — сказала она. — Зачем было выбирать именно этот день? Вы же знаете, что в субботу вечером мы почти всегда в Сент-Арну.

— Нет, в последнем письме вы говорили, что никак не можете решиться уехать из Парижа. А я примчался из дордонской глуши специально, чтобы повидаться с вами. Представьте себе мое разочарование, когда ваш швейцар сказал, что вы уехали… Ну, прошу вас… Только на один вечер…

— Но у нас весь дом заперт.

— Приезжайте в гостиницу.

— Нет, Монте, этого я не могу.

Она посмотрела в окно. Эдмон делал вид, что читает, но, несомненно, прислушивался. Жужжали насекомые. Птичка с красной грудкой опустилась на газон и что-то клевала. В деревенской тишине слышался скрип повозки, направляющейся к какой-то ферме. Дениза представила себе осунувшееся лицо Монте, искаженное желанием и тоской.

— Ну хорошо… Алло? Слушаете? Сегодня никак не могу; я жду к себе Лотри и Шмитов. Если я уеду, это будет совершенно необъяснимое невежество. А завтра я уеду отсюда после обеда и проведу с вами вечер. Довольны? Где же мы встретимся? Где? Хорошо. Хорошо, около восьми… Нет, по железной дороге… Да… Разумеется… До завтра.

Она повесила трубку и вышла на террасу, намереваясь объяснить мужу сложившиеся обстоятельства. Но он уже встал с кресла:

— Я, надеюсь, не так понял? — сказал он. — Вы не обещали Монте приехать завтра вечером в Париж?

Она собиралась говорить с мужем ласково и деликатно, но его резкий выпад понудил ее насторожиться.

— Почему? — спросила она сухо.

— Потому, что это совершенно немыслимо… Мы только что приехали сюда, у нас до понедельника гости…

— Вы с ними и останетесь.

— Право же, Дениза, вы безрассудны… Не воображайте, что я позволю вам провести ночь одной в Париже…

— А вы не воображайте, что я стану просить у вас позволения…

— В таком случае я поеду вместе с вами.

— А это уж совсем нелепо и невозможно… Нельзя же оставить здесь гостей одних. Наконец, я еду в Париж, чтобы повидаться с Монте, он расстроен, у него большие неприятности, и он хочет видеть меня, а не вас…

— Да, но вы сами рассудите, Дениза… Неужели вы думаете, что я допущу, чтобы вы поехали к этому человеку?

Она уже вышла из себя:

— Да, думаю. Я не делаю ничего дурного. И для вас, и для меня Монте оказался безупречным другом, вы это отлично знаете. Теперь он в беде; не в моих привычках отказывать друзьям, когда они нуждаются в помощи. Хотите вы этого или не хотите, а я поеду, и поеду одна.

— Где вы будете ночевать?

— В гостинице… Или у нас.

— Там все заперто.

— Привратнице не так уж трудно будет приготовить мне постель.

Тут с ревом прибежал Патрис:

— Мамочка! Микетку стошнило мне прямо на руки!

— Вы обещаете мне ночевать у нас? — спросил Ольман.

Она увидела перед собою детей. Мари-Лора побледнела. Дениза сделала мужу знак, чтобы он замолчал.

— Please stop this… The children are listening…[52]Перестаньте, пожалуйста… Дети слушают… (англ.) Что ты говоришь, Патрис?

— Микетку стошнило мне на руки!

— А кто виноват? — возразила брату Мари-Лора. — Ты ее кормишь мясом по четыре раза в день, а садовник тебе запретил.

— Неправда! Неправда! Вот я вам скажу, чего она сделала… Она копалась в помойке.

— Довольно, перестань! — сказала Дениза. — Поди попроси мадемуазель, чтобы она вымыла тебе руки одеколоном. И не говори: «Я вам скажу, чего она сделала». Говори: «Я скажу, что она сделала». Понял?

XVII

Чтобы положить конец пререканиям, она пошла вместе с детьми наверх; проходя через буфетную, она распорядилась:

— Люси, приготовьте мне чемодан на завтра, часам к трем. Я поеду в Эвре к поезду шесть тридцать девять. Положите только розовый халат, пижаму, смену рукавчиков и воротничок… Платьев не надо, я в понедельник вернусь…

Вдруг она осеклась: в зеркальце, висевшее на стене, она увидела Мари-Лору. Девочка стояла у нее за спиной и слушала, понурив голову.

— Что ты тут делаешь, Мари-Лора?

— Я жду Патриса, мамочка. Он моет руки.

— Жди его внизу. Или поиграй с Оливье.

— Хорошо, мамочка… А вы в самом деле хотите уехать?

— Только на одну ночь, милочка, и не сегодня, а завтра.

— А завтра я именинница.

— Вот поэтому я и поеду только вечером. А на твоем именном обеде я буду.

Мари-Лора насупилась.

— Вечером я тоже буду именинницей, — заметила она.

Потом она крикнула брату:

— Пат, когда вымоешься — возьми велосипед, прокатимся до конца аллеи.

И ушла, не взглянув на мать.

День прошел тягостно. Дети куда-то исчезли и явились только к чаю. Эдмон был бледен, молчалив и открывал рот только для того, чтобы пожаловаться, что его опять «схватило». Последнее время он считал себя больным, упоминал об аневризме, о грудной жабе. Врачи говорили, что сердце у него в порядке, а явления, на которые он жалуется, — нервного происхождения. Шмиты и Лотри приехали вместе в седьмом часу; они сразу же поняли, что попали в напряженную обстановку и что надо вести себя очень осторожно. Вскоре дети пришли, чтобы попрощаться перед сном. Дениза была с ними ласковее обычного, зато они еле поцеловали ее, а «спокойной ночи, мамочка» произнесли чуть слышно.

Начинало смеркаться. В Сент-Арну сумерки напоминали вечера на морском берегу. Гряда огненно-красных облаков окружила холмы. Зажглась первая звездочка. На террасу доносился аромат жимолости. Дениза завела патефон и поставила «Pea-Nut»[53]«Земляной орех» (англ.). — модную в тот год песенку, которая ей очень нравилась. Мужчины молча курили. Изабелла, полная любопытства и иронии, старалась разгадать тайну этого напряженного вечера. Бертран сказал:

— Мне хочется пройтись. Составьте мне компанию, Дениза.

— Тогда наденьте пальто или накиньте испанский шарф, — сказал ей Ольман.

Лотри пошел в гостиную, чтобы выключить патефон. Изабелла осталась одна с Ольманом. Они заговорили о воспитании детей. Изабелла сказала, что ее сын Ален не любит читать. Патрис такой же. Это поколение техников. Потом Ольман попробовал — очень нерешительно — подготовить Изабеллу к завтрашней поездке Денизы.

Вечером Шмиты в своей комнате обсуждали положение.

— Это просто невероятно! — говорила Изабелла. — Завтра в пять она уедет, оставив нас с мужем… Вот уж действительно — не церемонится.

— Она мне все объяснила, — ответил Бертран. — У нее особые причины, и я ее отлично понимаю.

— Какие причины?

— Я не могу сказать, она доверилась только мне.

На другое утро, когда горничная пришла в спальню Денизы, чтобы открыть шторы, она сначала убедилась, что господин Ольман в ванной, на другом конце коридора, а потом подошла к кровати:

— Со мной приключилась беда, мадам, — сказала она. — Но я не виновата. Я тут ни при чем.

Дениза приподнялась в испуге.

— Что такое?

— Вчера вы мне велели приготовить пижаму и розовый капот… Я не стала откладывать дела на сегодня, когда и без того много хлопот с гостями; после обеда я выгладила вещи, завернула в папиросную бумагу, и все было готово. А сегодня — открываю чемодан, чтобы положить туда дорожную аптечку, и что же я вижу? Сплошное черное пятно. Кто-то вылил целый пузырек чернил прямо в чемодан!

— Чернила? Но кто же мог сделать такую гадость?

— Я вам скажу, мадам. Тут не может быть сомнения… Это дети. Потому что чернила черные, а во всем доме только они такими пишут. И у вас, и у господина Ольмана, и у нас на кухне чернила синие… Да и мадемуазель, которой я это показала, говорит, что она заметила, как дети вчера весь день что-то замышляли и сговаривались.

Дениза, сильно побледнев, вскочила с постели.

— Мадемуазель следовало бы предупредить меня, — сказала она. — Надеюсь, она не говорила с детьми на этот счет?

— Нет, мадам, ведь они еще спят. Но они свое получат, мадемуазель их накажет.

— Скажите ей, что я решительно запрещаю говорить с ними об этом. Или нет, подождите. Я сама приду.

— А что же мне приготовить вам в дорогу?

Дениза подумала, подошла к окну, отдернула занавески. Начинался прекрасный летний день.

— Не знаю, Люси… Кажется, теперь я уже не поеду. Соедините меня с гостиницей на набережной Вольтера, в Париже. Впрочем, нет. По воскресеньям принимают телеграммы?

— Да, до двенадцати.

— В таком случае перенесите сюда телефон… и приготовьте мне ванну.

Оставшись одна, она продиктовала телеграмму:

— Париж, набережная Вольтера, гостиница… Монте… Нет, мадемуазель: те… те… Теодор, Элен… Монте… Да, так… Вопреки искреннему желанию приехать задерживаюсь непреодолимыми препятствиями… Нет, два последних слова вычеркните… Просто: задерживаюсь… простите… привет… Подпись: Д… Да, одна буква… Д… Дениза. Все. Повторите, пожалуйста.

Воскресенье прошло еще более уныло, чем суббота. Дети, что-то затаившие и недовольные, ждали расспросов и удивлялись, что старшие молчат. Денизу дважды вызывали к телефону:

— Вас просят, мадам. Из Парижа.

Она распорядилась перенести аппарат в спальню и уходила разговаривать туда, подальше от любопытных. В одиннадцать часов она повела детей к обедне; Изабелла пошла вместе с ними; приходский кюре произнес проповедь на тему о супружеских обязанностях. Мари-Лора внимательно слушала; Патрис играл фуражкой и наблюдал за младенцем, который, как ни старалась мать успокоить его, все порывался расплакаться.

Лотри и Шмит, оставшись на террасе, обсуждали международные дела.

— Что это? Провал капитализма? — говорил Лотри. — Быть может, будущим историкам наша эпоха раздутых займов покажется эпохой странного безумия? Быть может, они будут судить о ней, как мы теперь судим о системе Лоу? Или, наоборот, тогда покажется наивным наше стремление поддержать золотую валюту?

— Мне скорее думается, что это провал демократии, — ответил Бертран. — Возраст правительств определяется возрастом финансов, подобно тому как артерии определяют возраст человека. Абсолютную монархию подрывали личные траты королей и плохая организация сбора податей. А демократия еще уязвимее, потому что она перерождается в демагогию и расточает богатства страны ради привлечения избирателей. Она парализована, потому что не может действовать быстро. Конгресс Соединенных Штатов — самое нелепое и самое громоздкое установление, какое только мог себе представить столь деятельный народ. И даже у нас…

Тут к ним присоединился Ольман; он спросил, хорошо ли они спали. Он казался счастливым, успокоившимся.

— Вы знаете, что Дениза решила не уезжать? Не хочет расставаться с солнцем и друзьями.

— Ура! — воскликнул Лотри. — Вот приятная новость! Я не вполне согласен с вами, — продолжал он, обращаясь к Бертрану. — Это провал не демократии вообще, а определенной ее разновидности — демократии парламентской. Мне кажется, что профессиональные корпорации будут отныне играть в государствах все б о льшую и б о льшую роль. Внутри каждой корпорации будет необходим строгий контроль. Биржевые агенты его и сейчас уже осуществляют. Банки…

— Ну, если вы завели разговор о банках, я лучше пойду встречать детей, — сказал Ольман.

Он направился по тропинке, ведущей к церкви.

— Это Монте просил ее приехать в Париж? — негромко спросил Лотри. — Она сама вам сказала?

— Сама, — ответил Бертран. — Не знаю, почему она раздумала… Я почти что жалею об этом. Такое беззаветное понимание дружбы…

Они умолкли — за углом террасы показалась группа женщин и детей. Патрис, бежавший впереди, стал подзывать собачку:

— Микет!

Мари-Лора подошла поздороваться с Бертраном Шмитом, с которым она особенно дружила; она была очень оживленна.

— Здравствуйте, лентяи, — сказала Дениза. — Вам подали все, что нужно? Лотри, можно у вас на минутку отнять Бертрана? Мне надо ему кое-что сказать.

Она увела Бертрана Шмита к розарию.

— Мне необходимо поговорить с вами, — сказала она. — Я в отчаянии… Эдмон вам сказал, что я решила не ехать? Монте звонил сегодня уже три раза. Он резко упрекает меня, говорит, что я веду себя с ним, как пустая кокетка, обвиняет меня в мещанской трусости и отсутствии благородства. Эдмон ничего не понял в этой истории, но хорохорится как победитель и доводит меня до исступления… А главное — дети…

Она рассказала историю с чернилами.

— Понимаете, я в ужасе от мысли, что могу причинять детям страдания, какие переживала сама… Эта мысль не дает мне покоя… Я знаю, по вашей теории, теперешних детей такие вещи не волнуют… Это, может быть, и верно в отношении подростков, — да и то я не уверена. Но это, во всяком случае, неверно в отношении детей… Я перехватила несколько взглядов Мари-Лоры. Девочка уже начинает осуждать меня… И вот я между ней, мужем и Монте… клянусь, это невыносимо!

— Ну так съездите куда-нибудь, — сказал он. — Когда все идет из рук вон плохо, отлучка почти всегда приносит облегчение.

— Да, но куда ехать? Буду ли я в Версале или в Тамари — Эдмон теперь все равно станет думать, что я поехала к Монте. Знаете, куда я поехала бы, не будь у меня таких тягостных воспоминаний? В Пон-де-Лэр. Мама настойчиво зовет меня в каждом своем письме.

— Вот и отлично, поезжайте в Пон-де-Лэр, — сказал Бертран. — Это может оказаться для вас гораздо благотворнее, чем вы думаете. Для человека нервного губительно хранить в душе страх перед каким-то домом, каким-то человеком. Надо развеять призраки, идя прямо на них. Обращайтесь с собою как с конем, который не хочет взять барьер… В таких случаях прибегают к стеку.

Она отвела ветку, свесившуюся над тропинкой.

— Осторожнее, Бертран… Глаза… Пожалуй, вы правы… Да, если достанет мужества — поеду в Пон-де-Лэр… Что ни говорите, я совершенно больна от этой истории с детьми… Я ведь так остерегалась именно этого. По этим соображениям я их и держала почти круглый год в деревне… Помните, Бертран: «Марионетка поняла пьесу»? Да, но какая от этого польза бедной марионетке? Ведь ей все равно играть предназначенную роль.

— Во всяком случае, частично… А говорил я вам, что придумал для своей пьесы эпилог?

— Нет. Какой?

— Благодаря героическим усилиям марионетки все же разыграли свою собственную пьесу и, плохо ли, хорошо ли, то ли применив силу, то ли проявив полное безразличие, избавились от веревочек петрушечника. Занавес опускается. Когда он взвивается вновь, зрители опять видят петрушечника: он вернулся на нижнюю сцену и с полным безразличием заботливо укладывает кукол в ящик и объявляет следующее представление… Как по-вашему — удачно?

— Печальный конец!

— Чем печальный? Естественный. Всех нас одолеет смерть, но существование свое мы можем сделать благородным или подлым, — в зависимости от того, насколько мы окажемся мужественны и тверды. К тому же моя пьеса не вполне соответствует действительности. В реальной жизни веревочки не видны, а петрушечник безразличен; так легче.

— Мне нравится ваш оптимизм, Бертран; в нем есть что-то безнадежное, и это мне по душе. Вы прыгаете в пустоту и говорите при этом: «Все превосходно». Иной раз мне кажется, что я последую вашему примеру, буду жить сегодняшним днем, прыгать…

Они шли вдоль небольшого пруда, где плавали утки. Бертран смотрел на двойной след, остававшийся после каждой птицы, — на зыбкий угол, стороны которого расходились, все расширяясь, до самого берега. Он остановился, подобрал камешек и бросил его в воду. От него пошли кругообразные волны, разбегавшиеся далеко-далеко, пока не терялись из виду; они бороздили отражения деревьев в воде горизонтальными, параллельными, трепещущими линиями, потом слабели и замирали. Вода вновь стала гладкой. Дениза, следовавшая за жестом и за мыслями Бертрана, встретила его взгляд и улыбнулась.

XVIII

Путь от Парижа до Пон-де-Лэра, — столь знакомый, — показался совсем коротким. Какой-то плешивый толстяк попробовал разговориться с Денизой. Он сказал, что по профессии он дирижер, собирается в Англию, а недавно приехал из Египта. Его жена гораздо моложе. У них маленький сын. Ему грустно расставаться с ними. Дениза слушала рассеянно, хотя рассказ и трогал ее. На реке, за тополями, виднелись ползущие гуськом баржи. Наедине с незнакомцем, в тесном купе, она чувствовала себя восхитительно свободной. Как мало требуется, чтобы спастись от судьбы! Немного мужества. Небольшой переезд по железной дороге. Из соседнего купе в отворенную дверь доносились обрывки разговора:

— Он открывает рот не больше пяти-шести раз в год и только для того, чтобы возвестить о каком-нибудь несчастье…

Дениза попыталась заняться чтением. У нее была книга о Чехове.

«Какая странная судьба у героев Чехова! Они до крайнего предела напрягают свои внутренние силы, но никогда не достигают внешних результатов. Все они вызывают у нас жалость. Такая-то нюхает табак, одевается черт знает как, ходит нечесаная, распускается; такой-то всем недоволен, ворчит, пьет и приводит в отчаяние окружающих. Все эти люди рассуждают и действуют вкривь и вкось. Они не умеют, — я сказал бы даже: не желают — приноровить внешний мир к своим потребностям».

Из коридора вновь донеслось:

— За ним числится две тысячи семьсот двадцать пять летных часов… В этом отношении он весьма привлекателен. Но его отец и младший брат с ним не в ладах. Он считает их кретинами. И не скрывает этого.

Дениза представила себе эту семью, ее драму. Потом опять стала читать:

«Невозможно спокойно размышлять и пытаться предвидеть будущее. Надо биться головой об стену не переставая. К чему это приведет? И вообще приведет ли к чему-нибудь? Начало это или конец? Не есть ли это новый способ созидания, созидания нечеловеческого, ex nihilo. [54]Из ничего (лат.). „Не знаю“, — отвечает старик профессор своей воспитаннице Кате, которая бьется в рыданиях. „Не знаю“, — отвечает Чехов всем плачущим, всем страдающим. Книга о Чехове должна заканчиваться следующими словами — и только ими: „Смирись, мое сердце; спи уготованным тебе животным сном“».

Она закрыла книгу и задумалась.

«Почему „животным“? — думала она. — Бертран тоже сказал бы: „Не знаю“, но он добавил бы: „Я могу попытаться кое-что узнать…“ „Смирись, мое сердце; спи уготованным тебе животным сном…“ Да, иногда надо спать, как животное, все забыть, возродить в себе животное. Но разве не бывает пробуждений? Побед?»

Она смотрела на овраги в окрестностях Пон-де-Лэра, на меловые кряжи и зеленые холмы, где ей знакома каждая тропинка, и у нее росло такое чувство, будто она накануне пробуждения, будто она вот-вот достигнет вершины, с которой, после долгого подъема, после мучительных усилий и разочарований, уму откроется какая-то великая истина.

«Что за истина?» — думала она, дивясь своей собственной радости.

Колеса застучали громче. Поезд шел по мосту перед самым городом. Дениза поднялась, убрала книгу в саквояж и стала смотреть в окно. Каждую ферму, каждый дом она здесь знала по названию или по имени владельца.

Колеса заскрипели, поезд замедлял ход.

— Пон-де-Лэр!

На перроне стояла госпожа Герен, взволнованная и улыбающаяся.

— Какой приятный сюрприз! — воскликнула она. — Ты не представляешь себе, до чего нас обрадовала твоя телеграмма! Дай саквояж шоферу. У меня машина господина Букто… Наша понадобилась Жоржу. Господин Букто, возьмите у мадам Ольман саквояж. Знаешь, Жорж безумно занят, — говорила она, пока Дениза доставала билет, чтобы предъявить контролеру (то был уже не прежний толстяк, встречавший пассажиров словами: «Добро пожаловать, уважаемые, добро пожаловать!»). — Теперь он главный врач больницы… Господин де Тианж думает, что четырнадцатого июля он получит орден… Да, кстати! Твоему другу Монте следовало бы заняться этим. Он у тебя еще бывает? Мы читали его речь о Женевском соглашении. Жорж говорит, что хорошо, но несколько туманно… Садись. Нас на улицу Карно, господин Букто.

Город казался мертвым. От одной кучи мусора к другой бродили собаки. Машина поехала по улице, вдоль которой тянулась стена фабрики Кенэ. По тротуару торопливо шел, прижав локти к телу, очень пожилой человек со свежим цветком в петлице. Это был господин Лесаж-Майль. Куда он бежит? Возле тротуара бурлил желтый ручеек. Из труб поднимался дым; раскаленный воздух дрожал от глухого грохота станков.

— Фабрики работают не в полную нагрузку, — сказала госпожа Герен. — Кризис. Но Жорж говорит, что не следует уж очень-то жаловаться… Я пригласила на сегодня дочек Бернара Кенэ, чтобы ты с ними повидалась… Ну, разумеется, и Жака с Лолоттой.

— У вас хорошие отношения с Кенэ?

— Что за вопрос, Дениза! У меня хорошие отношения со всеми. Госпожа Пельто говорит, что я провидение нашего города. Дамы просили меня председательствовать в обществе защиты материнства и младенчества. Кстати, можно тебя записать членом-благотворительницей?

— Викторина и Эжени все еще у вас?

— Конечно… Ты, вероятно, знаешь, что Эжени уже давно замужем за камердинером Жоржа. Сейчас он на улице Конвента, там у Жоржа кабинет для приема больных.

— А где это улица Конвента? Я что-то забыла.

— Ты и не можешь ее знать, она раньше называлась улицей Сент-Этьен… Уж этот наш муниципальный совет!.. Мы оставили за собой оба дома. На улице Карно Жоржу неудобно, нет места для операционного зала. Ультрафиолетовые лучи, рентген — все это на улице Конвента.

Машина остановилась на углу улицы Карно. Кирпичный дом казался угрюмым и сонным. На другой стороне, около закусочной, шел рабочий в фуражке; он обернулся. У подъезда стояла Эжени; она поседела, но была одета все в такую же кофту со стоячим воротничком, обшитым белым кантиком. В лиф была по-прежнему вколота иголка с кусочком нитки.

— A-а! Вот и мадемуазель! Как приятно видеть мадемуазель Денизу!

— Почему же мадемуазель?  — весело заметила госпожа Герен. — Я приготовила для тебя твою прежнюю комнату, думала, что тебе это будет приятно.

Госпожа Герен и Дениза поднялись по узкой винтовой лестнице; за ними следовала Эжени с чемоданом; в одном месте на стене еще виднелась царапина, прочерченная гробом господина Эрпена.

«Она права, — думала Дениза, вдыхая еле уловимый запах карболки, — мне приятно будет ночевать в моей комнате. Странно! Я была так несчастна в этом доме… А может быть, именно потому и приятно, что я была тут так несчастна?»

Госпожа Герен вошла в комнату вместе с нею.

— Давай, я разберу твой саквояж. Что у тебя тут? Пижама? Ты спишь в пижаме? Ты не считаешь, что это неженственно?

Где-то вдали прогудел паровоз. На мгновенье в Денизе вновь ожило детское чувство, желание, чтобы эта женщина ушла, чтобы ее оставили одну. Потом все это показалось ей призрачным и смешным.

— Я говорила тебе, что Жак и Лолотта придут к обеду? Они тоже очень рады твоему приезду… Жак и Жорж очень дружны, особенно после того как Жорж спас его от воспаления легких… Книги я положу на ночной столик. Что ты привезла? «Женщина у окна»…[55] «Женщина у окна» — роман французского писателя Дриё Ла Рошеля (1930). «Контрапункт»…[56] «Контрапункт» — роман английского писателя Олдоса Хаксли (1928). Тебе это нравится? Знаешь, Жорж полюбил твоего Пруста и меня увлек. Он каждый вечер, если не занят, читает мне вслух… У него страшно много визитов; даже коллеги приглашают его на консилиумы… А ведь известно, как завистливы доктора… Кажется, машина подъехала… Вероятно, это он. Я пойду вниз, если это он, я тебя позову.

Она ушла.

«Как она его любит!» — снова подумала Дениза.

Потом она растянулась на своей девичьей постели. Пробило шесть. Куранты на училище Боссюэ сыграли «Венецианский карнавал». Они так надолго задержались между двумя фразами, что уже думалось: будет ли продолжение?

XIX

Румяный цвет лица и длинные седые волосы, ниспадающие локонами, как у некоторых английских государственных деятелей, придавали Герену весьма величественный вид. Он встретил Денизу приветливо; в его тоне прекрасно сочетались уверенность, сдержанность, расположение и галантность.

— Добро пожаловать, — сказал он.

Пожимая ее руки, он внимательно всматривался в ее лицо, словно врач, который ищет симптомов и убеждается в полном выздоровлении пациента.

— Ну как? День прошел интересно? — спросила у него госпожа Герен.

— Очень. В больнице я сделал операцию по поводу непроходимости кишечника и, кажется, спас беднягу… Потом ездил на консилиум в Лувье к девочке Белуен… Лейкемия. Тут уж ничего не сделаешь.

Они втроем вошли в гостиную; доктор поместился в большом кресле.

«Бедный папочка, — подумала Дениза, — у него не было такой непринужденности, властности, силы…»

Около семи, к обеду, приехали Жак и Шарлотта. В отношении трапез Герены придерживались провинциального распорядка. Дениза и Шарлотта расцеловались. На Жака Дениза смотрела с удивлением: он очень потолстел, она едва узнавала его.

«И этот человек был моим первым любовником?» — спрашивала она самое себя.

Эта мысль, как и чувство страха перед матерью, теперь показалась ей совсем чуждой. Жак смущался и старался скрыть это под напускной веселостью. Денизе показалось, что Шарлотта наблюдает за ними. Потом она подумала, что ошибается. Жак, наверно, ничего не сказал жене. «Он был славный малый».

Появление семейства Кенэ, нарушив семейный круг, ослабило напряженность, которая становилась почти тягостной. Бернар тоже постарел, но иначе, чем Жак. Он был сухопарый, загорелый, однако наметившиеся морщинки уже бороздили его лицо. Зато Ивонна, наоборот, стала тоненькой и почти красивой. Между молодыми супругами Пельто и Кенэ завязалась беседа на местные темы; на другой день они собирались играть в бридж, а в воскресенье — вместе отправиться в Руан на гольф. Дениза была счастлива, когда доложили, что кушать подано.

— Викторина решила приготовить все твои любимые блюда, — сказала госпожа Герен. — Обед получится несколько странный, и я прошу прощения, но ей уж очень хотелось… Будет твой любимый шоколадный торт.

— Какая досада, мама! Мне из-за печени нельзя шоколаду.

— Ну, скушаешь немножко, ничего. А то бедная Викторина совсем расстроится. Как медицина? Разрешает? — добавила она, обращаясь к доктору.

— Конечно, — ответил он. — Приятные воспоминания — лучшее лекарство.

За столом прислуживали его камердинер и Эжени. Ивонна Кенэ заговорила о сыне; ее спросили, думает ли она сделать из него фабриканта и унаследовал ли он резкость деда Ашиля и Бернара.

— Не знаю, передаются ли по наследству профессиональные склонности, — сказал Бернар.

— Отнюдь нет, — ответил доктор. — У публики самые превратные понятия о наследственности. Никакая черта, приобретенная человеком в жизни, не передается наследственно. Вы можете вдвоем жить голышами под солнцем Африки, стать черными, как негры, а дети у вас все равно родятся белые.

— Конечно, — поспешил вставить Жак. — Это теория Вейсмана, Однако…

«Жак хочет мне доказать, что мозги у него еще не совсем заржавели», — подумала Дениза.

— Однако… — продолжал он, — куры за два поколения отлично научились остерегаться автомобилей.

— Нет, — возразил доктор, — каждое поколение кур учится этому у предыдущего поколения, подобно тому как Бернар получил от деда устную традицию и пример.

— Неужели вы, Бернар, такой же суровый, каким был ваш дедушка? — сказала госпожа Герен. — Бедный Луи его безумно боялся.

— Бернар? Еще бы! — ответила его жена. — Он страшно похож на своего деда.

— Дениза, видишь? Вот твоя запеканка из макарон, — сказала госпожа Герен с нежностью.

— Почему страшно?  — не без досады возразил Бернар. — Я убедился, что нельзя руководить большой фабрикой, не придерживаясь строжайшей личной дисциплины. Скромный образ жизни, огромный запасный фонд, ограниченное известными рамками производство… Без этого погибнешь в нынешних кризисах. Некогда существовал великий экономист, а именно Иосиф, библейский Иосиф, который рассказал историю о тучных и тощих коровах… Между тем большинство людей забывает, что за тучными годами неизбежно следуют скудные.

Дениза с удовольствием наблюдала за ним; ей нравилось его энергическое лицо, резковатый голос.

— А вы не думаете, Бернар, что, если бы общество было лучше организовано, можно было бы уравнять коров?

Он презрительно покачал головой:

— Что вы хотите сказать? И в повседневной своей работе, и на войне я убедился в одной истине, а именно: для действия нет правил, нет абсолютных доктрин, надо исходить из возникающих препятствий… Только так… И это будет правильно в любые времена. Никогда человечеству не удастся отдыхать в каком-то раю — капиталистическом или советском — и думать: «Наконец-то мы располагаем окончательным, незыблемым методом». И я добавил бы: тем лучше, иначе станет чертовски скучно.

Доктор поддержал его:

— Вы совершенно правы, Бернар, и ваши слова вполне применимы также и к медицине, которая представляет собою один из видов действия… Одни болезни удается вылечить, другие нам не поддаются… Выдумывают вакцины; микробы к ним приспосабливаются. Борьба человека с природой не прекратится никогда. Именно это-то и прекрасно.

— Дениза, вот твой цыпленок с маслинами, — сказала госпожа Герен.

Раздался телефонный звонок; кто-то звонил очень настойчиво. Эжени шепотом доложила госпоже Герен, что вызывают госпожу Ольман. Дениза пошла к аппарату. Говорил ее муж. Он рассказал о детях. У Мари-Лоры немного поднялась температура — 37,8; ничего серьезного, но он надеется, что Дениза скоро вернется. Биржа? Плохо, вяло. А как она? Хорошо ли проводит время?

— Отлично. Представьте себе, мне очень весело… Люди здесь очень интересные. Разговоры, достойные тетушки Шуэн… Нет, надолго я не задержусь. До скорого свидания, дорогой.

Она повесила трубку.

XX

После обеда завязался оживленный разговор. Дениза долго беседовала с Бернаром Кенэ, пригласила его побывать в Париже. Потом она попыталась непринужденно, как прежде, разговориться с Шарлоттой, но сестры быстро впали в искусственный тон. То, что у них было общего, теперь умерло. Часов в девять доктор предложил помузицировать.

— Мне хочется, чтобы вы познакомились с поразительными успехами вашей мамы, — сказал он Денизе. — Мы играем почти каждый вечер. Вы изумитесь.

Госпожа Герен весело встала, принесла пюпитр, скрипку. Потом, остановившись перед этажеркой с нотами, спросила почти благоговейно:

— Что мы сыграем, Жорж?

— Что хочешь… Может быть, Франка? Сонату ля мажор? В воскресенье ты аккомпанировала превосходно.

Госпожа Герен стала искать сонату в стопе нот. Слушатели с печально-почтительным видом расположились в креслах. Едва сев, Бернар Кенэ мысленно перенесся на фабрику; губы у него шевелились; пальцы, барабаня по локотнику, пересчитывали тюки шерсти или деньги. И вон на склонилась вперед, оперлась подбородком на руку и смотрела на Денизу, стараясь представить себе ее жизнь, занятую, как говорили, бесчисленными романами. Жак тоже не сводил глаз с Денизы и, видимо, хотел перехватить ее взгляд. Чего искал он? Одобрения? Сожаления? Думал ли он о юном теле, над которым ему первому довелось одержать победу? О том, как она тихо мурлыкала, защищаясь или выражая радость после наслаждений любви? Шарлотта наблюдала за мужем. Дениза с интересом любовалась прекрасной парой, какую представляли собою ее мать и отчим. Стоя перед пюпитром, сосредоточенный, с высоко поднятым смычком, с белоснежной шевелюрой, он казался воплощением сдержанной мощи и благородного ума. Госпожа Герен, которую Дениза видела только в профиль, вся светилась любовью и покорностью. Она подняла на мужа взор, улыбнулась и, склонившись над клавиатурой, начала играть.

«Какая уверенность! — с первых же тактов подумала Дениза. — Чувствуется, что в эту игру, в эту душу внес порядок мужской ум».

Музыка покорила ее; она с восторгом слушала диалог рояля и скрипки. Помогая друг другу, перебрасывая один другому тему, как друзья-жонглеры, вместе подхватывая ее, поднимая чем дальше, тем все выше и выше, два инструмента как бы сотрудничали в каком-то общем, возвышенном созидании.

«Какая красота!» — снова подумала Дениза.

Ей представлялось, что эта соната — образ такой любви, о какой она мечтала; это слияние, гармония, диалог, мужественное усилие двух существ, которые любят друг друга и стремятся поднять жизнь до героических высот.

«Как они понимают друг друга», — опять подумала она, когда рояль и скрипка, слившись воедино, стали подниматься ввысь в чудесном мощном порыве. Она сравнивала жизнь матери со своей. Зачем она так осуждала ее? «Какие мы с сестрами были жестокими… И как она все это забыла… „Вы были очень избалованы“ — это ее слова».

Денизе представились три ожесточившиеся девочки, раскинувшие перед дверью худенькие ручки, чтобы остановить эту ласковую, прилежную женщину, которая сейчас, словно старательная школьница, склонилась над клавиатурой. «В чем заключалось ее преступление? — думала она. — Она любила этого человека — сильного, блестящего, достойного любви. Она не любила моего отца, который был добрый и слабый». Дениза представила себе господина Эрпена возле этого же рояля, со склоненной набок головой; он робким голосом пел каватину Фауста, и ее пронзила острая боль, словно смычок коснулся чувствительной струны где-то в самой глубине ее существа. «Бедный папочка!.. Ей не следовало бы причинять ему страданий. А я — я разве не мучаю Эдмона?»

В тот вечер, когда она выезжала с Монте, Эдмон ждал ее, бледный, встревоженный… Эдмон был в отчаянии в Сент-Арну… Мари-Лора совсем помрачнела… Угрызения совести… Музыка развеяла их. «Как странно, — думала она. — Я столько выстрадала здесь из-за этого человека и этой женщины, а сейчас, пятнадцать лет спустя, я взираю на них равнодушно, даже сочувственно… Воспоминания, долгое время окрашенные в трагические тона и столь тягостные, что становились невыносимы, теперь как бы отделились от меня, стали безобидными… То, что было мучительным и живым настоящим, превратилось в мертвое прошлое… Проступки, которые сводили меня с ума от стыда и горя! Мертвое прошлое! И конечно, то настоящее, от которого я сейчас бежала, — трудное, темное, — со временем превратится в нереальное прошлое, уснет… А Эдмон станет старым мужем, который порою будет мне изменять, и я с нежностью буду ухаживать за ним… И тогда уже другие трудности покажутся мне ужасающими, непреодолимыми… Но их тоже со временем умиротворит смерть». Ее охватил какой-то необыкновенный покой. Вершина достигнута, отсюда виден весь горизонт. Рояль и скрипка уносили ее вместе с собою в безмятежный мир, где все конфликты разрешены. Она с удивлением заметила, что музыка кончилась. Отчим и мать повернулись к ней и ждали ее слова. Она заговорила, но сама не понимала, что хочет сказать. Она была слишком взволнована. Доктор заботливо и ловко, как хирург, убирал скрипку в футляр.

— А теперь, — обратился он к жене, — ты должна спеть.

— Да что ты, Жорж!.. Ведь я старуха… и не пою уже года три… С тех пор как у меня был бронхит.

— Я знаю, что голос у тебя все тот же, — возразил Жорж. — У тебя просто страх. И как раз сегодня подходящий случай, чтобы его преодолеть. Дениза, помогите мне уговорить!

— Хорошо, спою, — ласково сказала госпожа Герен, — но с условием, чтобы мне аккомпанировала моя милая дочка… Как в прежние времена.

Дениза стала отказываться; она теперь совсем не играет, у нее ничего не получится. Все обступили ее, стали упрашивать. Вдруг она поняла, что ей и самой хочется играть. «Не уклоняйтесь от страданий», — говорил доктор Биас. «Бередите свои раны», — говорил доктор Биас.

— Будь по-вашему, — сказала она матери, — но и я поставлю условие: спойте «Предсуществование» Дюпарка.

— «Предсуществование»? — удивилась госпожа Герен. — Пожалуйста. Но почему?

Дениза напряженно всматривалась в лицо матери. Было очевидно, что ей это название ничего не напоминает. Доктор тоже был удивлен, но отнесся к выбору Денизы благожелательно, не придавая ему особого значения. Госпожа Герен долго отыскивала ноты, потом вернулась торжествующая: нашла! Дениза сняла с рук кольца и положила их на рояль.

— Ты хорошо видишь? — спросила госпожа Герен. — Лучше сними абажур, а то я теперь с трудом читаю текст.

Ноты, пролежавшие лет двадцать в сыром шкафу, пожелтели и покрылись пятнами.

— Посмотрите, как Дениза похожа на мать, — сказал вполголоса доктор, склонясь к Бернару.

Мощный голос запел:

Как грот базальтовый толпился лес великий

                                                       Столпов…

Денизе вспомнились запах земли и прелой герани, девочка в длинной ночной сорочке, широкий рыжий затылок сидящего человека, тихий рокот волн, набегающих на песок, и шелест страниц. Но по мерному биению сердца, по спокойным и уверенным движениям рук она поняла, что рана уже не кровоточит, что она затянулась.

В катящихся валах всех слав вечерних лики

Ко мне влачил прибой…

Следовать за этим голосом, поддерживать его, соревноваться с ним в силе и красоте доставляло ей какое-то физическое удовольствие, острую радость.

«Превосходная музыкантша», — подумала она.

Вдали прогудел паровоз.


Читать далее

Андре Моруа. Семейный круг
Часть первая 10.04.13
Часть вторая 10.04.13
Часть третья 10.04.13
Часть третья

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть